Чудное виденье

                (Поэтические отклики П. П. Ершова на посещение Тобольска
                цесаревичем Александром Николаевичем)

        Роковой 1837 год навсегда остался в истории русской литературы печально памятен прежде всего роковой дуэлью и гибелью Пушкина. Трагедия короткого январского дня на Черной речке набросила трагическую тень на последующие месяцы. Это, безусловно, так, однако жизнь продолжалась, и для современников проходивший год ярко запомнился еще одним событием, имевшим большую общественную значимость и непосредственно отразившимся на текущем литературном процессе. В этот год был успешно завершен курс обучения наследника престола Российской империи – 19-летнего цесаревича великого князя Александра Николаевича, старшего и любимого сына императора Николая I. Теперь, согласно воле государя, наследнику предстояло от теоретического усвоения наук перейти к практическому изучению государственной жизни и лично поближе познакомиться со страной, которой ему в будущем предстояло править. Для осуществления такой программы практического знакомства наследника с Россией самим императором был составлен подробный маршрут путешествия цесаревича по тридцати губерниям империи, включая посещение края, в котором дотоле никогда не бывал никто из царствующей династии, – отдаленной Сибири, малоизвестной столичным жителям, казавшейся им загадочной и необычайной. Путешествие Александра Николаевича, начавшееся торжественным выездом из Петербурга 2 мая 1837 года, продлилось более семи месяцев, завершившись еще более праздничным возвращением в столицу 12 декабря того же года (I).

        Разумеется, что столь важное для государства событие широко освещалось в официальной прессе, сопровождалось многочисленными и разнообразными приветственными мероприятиями, организуемыми властями на местах, и, как это всегда водится в подобных случаях, привлекало к себе самое пристальное и непритворное внимание всего населения. Взволнованное и радостное оживление было действительное всеобщим. Хроникер высочайшего путешествия, сибирский литератор Егор Расторгуев, поспешил составить об этом целую брошюру, наполнив ее красноречивыми патетическими описаниями в стихах и прозе тех чувств, которыми были охвачены все общественные группы в преддверии визита цесаревича:    

                Надежда будущих времен,
                Наследник первой власти мира,
                Чья всемогущая порфира
                Покроет тысячи племен, –
                Чтоб с русской свыкнуться землею,
                Знакомится поедет нею;
                Повсюду видеть, слышать, знать
                Дух, нужды, средства, силы края,
                Как друг к ней руку простирая,
                Сердца заранее оковать! [1, с. 5] 

        Будучи сибиряком, автор уделил особое внимание верноподданнической интерпретации взволнованного настроения жителей Сибири, с нетерпением и надеждой ждавших к себе августейшего гостя: «Какое время вмещал в себя май 1837 года для сибирских жителей! каждый день длился годом ожидания, надежды, каждое утро жители Сибири спешили узнавать, рассуждать о приближающемся великом, небывалом еще никогда в Сибири событии; где же он теперь? выехал ли? далеко ли от границ Сибири? – о! жители Сибири в продолжении мая изжили, так сказать, веки своего существования; но вот – громкая молва несет по Сибири торжественную весть, что всеми благословляемый, всеми ожидаемый уже проехал Вятку, Пермь, Екатеринбург, Камышлов; наконец, радуйся и ты, Сибирь...» [1, с. 7].

        Это, пусть даже несколько преувеличенное по своему пафосу, описание общественных настроений накануне визита цесаревича представляет тем не менее достаточно верное свидетельство о той атмосфере, в которую оказался вовлечен учитель словесности Тобольской губернской гимназии 22-летний Ершов, также не оставшийся в стороне от подготовки торжественной встречи высочайшей особы. При этом действия Ершова определялись не только его личными монархическими убеждениями и верноподданническими чувствами, но и его должностным положением официального представителя государственной системы народного просвещения, которая являлась одним из основных предметов внимания наследника престола. Да, кроме того, губернское начальство, в лучших традициях приема высокопоставленных гостей, не преминуло воспользоваться прекрасно всем известным поэтическим дарованием Ершова для подготовки стихотворного панегирика в честь августейшего путешественника, осчастливившего Сибирь своим посещением. Поэтому в преддверии визита цесаревича Ершову довелось нести двойную нагрузку, о чем он сам с добродушной иронией повествовал уже по завершении всех хлопот своему петербургскому университетскому другу В. А. Треборну в письме от 2 июля 1837 года: «Еще за два месяца до прибытия его высочества в Тобольск получено было здесь о том известие и тотчас же сделаны были распоряжения об устройстве дорог и города. Сибирь пробудилась: куда ни взглянешь, везде жизнь, везде деятельность. Гимназия наша тоже последовала общему примеру, и нам, сиречь учителям, навязано было дел по самую шею. Особенно работал я, грешный. Как учитель словесности, я должен был приготовить сочинения учеников, т. е. дать им такой вид, чтобы его высочеству можно было на них взглянуть. Как библиотекарь, должен был составить новый систематический каталог книгам, классифицировать их, лепить номера и, за неумением писцов дирекции иноязычной грамоте, должен был и переписать каталог набело – так листов до двадцати пяти. Наконец, как человек, который занимается виршеписанием, я должен был, по поручению генерал-губернатора, приготовить приветствие. Из всего этого ты можешь заключить, что работы у меня было довольно» [2, с. 526]. 

        Добросовестно исполнив ответственное поручение генерал-губернатора Западной Сибири князя П. Д. Горчакова, Ершов заблаговременно, еще до приезда цесаревича, запланированного на первые дни июня, написал и представил по начальству в конце мая одическое приветствие «Государю наследнику на приезд его в Тобольск». Произведение это, композиционно состоящее из трех частей, явилось своеобразным анонсом нетерпеливо ожидавшегося всеми радостного события. Стихи Ершова получили полное одобрение заказчика и были во время пребывания цесаревича в Тобольске переданы адресату через посредство сопровождавшего его в поездке В. А. Жуковского. Плод верноподданнического вдохновения был принят весьма благосклонно – автор удостоился от имени цесаревича за свои стихи награды часами с золотой цепочкой. Позднее, в январе следующего, 1838 года, стихи Ершова были опубликованы в петербургской газете «Русский инвалид». В дальнейшем они были лишь однажды переизданы в Тобольске 1889 году в выпущенной С. Н. Замахаевым и Г. А. Цветаевым отдельной книгой обширной «исторической записке» «Тобольская губернская гимназия» и больше ни разу не перепечатывались вплоть до последнего по времени сборника произведений Ершова (II). Причины умолчания о ершовской оде в советские годы очевидны – искренний монархический пафос приветствия наследнику императорского престола слишком резко противоречил общепринятой литературоведческой концепции демократического и вольнолюбивого характера творчества автора «Конька-Горбунка». Вследствие такого неоправданного избирательного подхода к изучению литературного наследия Ершова из поля зрения исследователей, к сожалению, на долгие годы выпал целый ряд его очень интересных в художественном отношении произведений, связанных с монархической тематикой. Давно пора отойти наконец от предвзятых идеологических стереотипов в оценке поэтических текстов и объективно рассмотреть их в историческом контексте той эпохи, когда они были созданы, постаравшись при этом, по возможности, определить круг литературных источников, на которые Ершов ориентировался в процессе работы над своим официально-программным произведением.

        В том, что молодой поэт, имевший отличную филологическую подготовку, тщательно учитывал и мастерски использовал опыт своих выдающихся предшественников, наглядно убеждают первые же строки приветствия цесаревичу:               

                Склоняясь рукой на грань Урала,
                Главу сокрыв в полярных льдах,
                Сибирь печальная лежала
                На снеговых своих коврах [2, с. 272].

        Аллегорическая фигура почивающей Сибири является удачной модификацией аналогичного образа России из хорошо известной и памятной Ершову «Оды на день восшествия на престол ее величества государыни императрицы Елисаветы Петровны 1748 года» М. В. Ломоносова:   

                Гремящей насыщенна славы,
                Покоится среди лугов.  <…>
                Веселый взор свой обращает
                И вкруг довольства исчисляет,
                Возлегши локтем на Кавказ [3, с. 125].

        По-видимому, эффектный ломоносовский образ показался Ершову как нельзя более подходящим для придания своему панегирику с самого начала высокоторжественного одического зачина. Фактически это – открытая, подчеркнутая демонстрация поэтического приема: не цитата, а вариация, обусловленная конкретными требованиями местного колорита. Положение привольно возлежащей фигуры повторено в точности, но изменена опора для руки (грань Уральского хребта вместо гор Кавказа), а панорама цветущих лугов уступила место гораздо более четко ассоциирующимся с Сибирью снеговым коврам.

        Отчетливое влияние ломоносовский поэтической образности постоянно сказывается и дальше, на протяжении всего текста ершовского приветствия наследнику. Так, молитва Сибири, обращенная к августейшему путешественнику: 

                «Да посетит Восток владыка
                Ее с надзвездной высоты!
                Да изведет в свой свет великий
                Седящих в узах темноты!» [2, с. 272]

во многом соответствует характерному для од Ломоносова (например, для «Оды на взятие Хотина») риторическому приему появления из облаков фигур венценосцев, окруженных ярким небесным сиянием:   

                Чистейшим с неба что лучом
                И дневну ясность превышает? <…>
                Одеян в славу Аннин лик
                Над звездны вечность взносит круги... [3, с. 67–68]

        Не только образная, но и стилистическая близость этих фрагментов, конечно же, не случайна. «Надзвездная высота» Ершова явственно перекликается с одноименными кругами ломоносовской оды. Более того: церковнославянская архаизированная форма причастия «седящих» у Ершова ведет, как представляется, свое происхождение от излюбленного Ломоносовым употребления аналогичных торжественных форм этого глагола. В частности, всё в той же оде на восшествие Елисаветы Петровны 1748 года, как раз в строфе, которая послужила Ершову моделью для воссоздания образа Сибири, опершейся рукой на грань Урала, в предыдущих строках Ломоносов так характеризует позу аллегорической фигуры России:

                Седит и ноги простирает
                На степь, где Хину отделяет
                Пространная стена от нас... [3, с. 125]

        Встречается у Ломоносова и соответствующая деепричастная форма аллегорической позы, причем опять-таки в сочетании с горной атрибутикой (в «Оде на день рождения ее величества государыни императрицы Елисаветы Петровны, самодержицы Всероссийския 1746 года»):    

                Седя на блещущем престоле,
                Составленном из твердых гор... [3, с. 111]

        В метафорическую поэтику Ломоносова уходят и корни ключевой для ершовского панегирика метафоры благодатного и живительного света, щедро даруемого монархической властью всей России.    

                Вот блестит в ночи глубокой
                С венценосного чела
                Первородный луч Востока,
                Солнца русского стрела.

                Сыплет благость и отраду;
                След его – блаженства след,
                И в недвижную громаду
                Он вливает жизнь и свет [2, с. 273].

        Таким свойством распространения волшебных лучей, мгновенно преображающих всё вокруг, впервые наделил образ монархического лица Ломоносов (в «Оде на день рождения Елисаветы Петровны 1746 года»):      

                От ней геройство с красотою
                Повсюду миром и войною
                Лучи пускают дней златых [3, с.112]. 

        И уж, вне всякого сомнения, именно из арсенала од Ломоносова Ершов перенял прием метафорического «оживления географии», служащий для наглядного олицетворения всеобщего воодушевленного движения жителей Сибири навстречу царственному гостю:   

                И встает страна тумана
                В блеске радостного дня,
                С темной бездны Океана
                До Рифейского Кремня;

                Движет древние твердыни,
                Рвет богатый пояс свой
                И властителей пустыни
                Предсылает пред собой [2, с. 273].

        В данном случае маркированность первоначального авторского приема выражена настолько явственно, вплоть до совпадения конкретных деталей, что можно с точностью указать фрагмент ломоносовской «Оды на день восшествия на престол Елисаветы Петровны 1752 года», послуживший образчиком ершовской патетической метафоры внезапно ожившей Сибири:      

                Надеясь твоего прихода,
                Колико множество народа
                Тебе во сретенье течет!
                Встают верьхи Рифейски выше;
                Течет Двина, Днепр, Волга тише,
                Желая твой увидеть свет. <…>
                Уже в них корабли вступают,
                От коих волны отбегают,
                И стонет страшный Океан [3, с. 135–136].    

        Для обозначения внешних рубежей Сибири Ершовым знаменательно указываются те же географические объекты – Рифей, Океан, – что и Ломоносовым, а образ добровольного раскрытия Сибирью своих неисчислимых богатств, предназначенных в полное владение правящему императорскому дому, типологически очень сходен со знаменитой ломоносовской картиной «драгого металла» – сребра и злата, истекающих из недр Рифейских гор под ударом копья Минервы (в «Оде на день восшествия на всероссийский престол Елисаветы Петровны 1747 года»). Как известно, значительная часть этой оды посвящена поэтическому изображению поистине сказочных природных богатств «северной страны» – Сибири, к активному изучению и освоению которой Ломоносов настойчиво призывал императрицу Елизавету. Совершенно очевидно, что Ершову, как коренному сибиряку и горячему патриоту своей родины, были прекрасно известны и памятны эти строфы Ломоносова, что, возможно, и сыграло решающую роль при создании поэтического приветствия цесаревичу в сознательной ориентации Ершова на принципы поэтики Ломоносова – самого авторитетного выразителя сибирской темы в русской поэзии предшествующей эпохи. 

        Кстати, именно одическим наследием Ломоносова была подсказана Ершову поэтическая формулировка важнейшей концептуальной мысли его приветственного панегирика великому князю Александру Николаевичу – тезис о наступившем наконец полноценном и равноправном объединении Сибири с остальной частью России, что, по мнению сибиряков, подтверждалось фактом визита в столь отдаленный от столицы край империи наследника престола, подтвердившего тем самым признание огромной важности этого региона для всего государства. Отныне Тобольск, являвшийся административной столицей Западной Сибири, занял, в глазах Ершова, законное место в ряду официальных столиц Российской империи – Петербурга и Москвы, перестав восприниматься всего лишь в статусе места ссылок и опалы:             

                Теперь исчезнет нареканье
                На нас народныя молвы:
                И мы участвуем в слияньи
                Державных Бельта и Москвы! [2, с. 274]

        В высшей степени показательно, что образ территориально отдаленных столиц, верноподданнически объединяющихся между собой благодаря личным покровительственным посещениям царствующих особ, взят Ершовым из той самой оды Ломоносова Елисавете Петровне 1752 года, содержавшей развернутую поэтическую апологию Сибири:    

                Так ты, монархиня, сияешь
                В концы державы твоея,
                Когда по оным протекаешь,
                Отраду, радость, жизнь дая.
                От славных вод Балтийских края
                К востоку путь свой простирая,
                Являешь полдень над Москвой [3, с. 134].

        Так монархическая идеологема всеобщего народного единения со своим монархом была искусно интерпретирована Ершовым, при помощи переосмысления ломоносовской метафоры, в духе радостной констатации успехов местного патриотизма, поощренного предполагаемым повышением имперского статуса Западной Сибири и ее главного города Тобольска.

        Кроме того, возможно, что обращение к Ершова к творчеству Ломоносова как к продуктивному поэтическому образцу обусловливалось в какой-то степени и психологическим фактором. Ломоносов был не только знаменитым поэтом, но и крупнейшим ученым, человеком науки, выдающимся деятелем системы отечественного образования. Ершов, окончив Петербургский университет и служа педагогом в Тобольской гимназии, тоже отчетливо осознавал свою принадлежность к сфере науки и образования, хоть и в гораздо более скромной роли. Тем не менее, субъективно Ершов имел определенное право считать себя в некотором смысле коллегой Ломоносова, оказавшись к тому же в сходной ситуации, будучи поставлен перед необходимостью по долгу службы сочинить торжественное приветствие в честь лица императорской фамилии. В этом случае оды академика Ломоносова, также заказанные ему в свое время начальством,  оказывались для Ершова естественным жанрово-тематическим образцом для самостоятельного художественного модифицирования в соответствии с существенно обновившейся эстетической системой и с учетом новейших тенденций и достижений отечественной поэзии.

        Молодой Ершов внимательно и заинтересованно следил за современным ему литературным процессом, прежде всего поэтическим, и испытал заметное влияние ряда модных и авторитетных в тот период авторов, чье творчество своеобразно сочеталось с его индивидуальной манерой. Нет ничего удивительного в том, что на ершовском приветствии наследнику престола отразились, помимо художественных приемов ломоносовской классицистской одописи, также некоторые черты романтической поэтики В. Г. Бенедиктова. О том, насколько сильно Ершов увлекался тогда поэзией Бенедиктова и насколько высоко ценил его мастерство, со всей определенностью свидетельствует письмо литератору Е. П. Гребенке, отправленное в Петербург из Тобольска 3 марта 1837 года, незадолго до создания панегирика цесаревичу. С похвалой отзываясь о своих гимназических учениках как о «людях зело талантливых», Ершов аргументирует лестный отзыв о них, между прочим, тем, что они «знают почти всего Бенедиктова» [2, с. 525]. Знаменательный критерий в устах преподавателя отечественной словесности! А если иметь в виду, что именно на середину 1830-х годов пришелся зенит поэтической славы Бенедиктова, стихотворения которого, после выхода в свет произведшего настоящую литературную сенсацию сборника 1835 года, постоянно печатались в ведущих журналах, особенно в «Библиотеке для чтения», с которой тогда активно сотрудничал и сам Ершов, то становится легко объяснимым, отчего поэтическое приветствие царскому сыну не обошлось без некоторого подражания творческой манере  Бенедиктова.

        В первую очередь необходимо отметить, что Ершов перенял у Бенедиктова принцип ритмической смены стихотворных размеров составных частей поэтического текста в рамках одного произведения, постоянно употребляемый Бенедиктовым (например, в стихотворениях «Смерть розы», «Озеро», Облака», «Буря и тишь» из сборника 1835 года, отлично известного Ершову). В стихотворении Ершова «Государю наследнику на приезд его в Тобольск» также происходит смена размеров: средняя часть написана энергично звучащим четырехстопным хореем, тогда как окантовывающие ее первая и третья части выдержаны в более замедленном и спокойном размере четырехстопного ямба. Контрастный ритмический рисунок средней части был введен Ершовым глубоко обдуманно, чтобы внешними средствами ритмики наглядно подчеркнуть восторженную кульминацию сюжета – появление царственного гостя после долго длившегося ожидания, очень выразительно переданного неторопливым, тягучим ритмом первой части. Возвращение же к первоначальному ямбическому размеру в третьей части отнюдь не являлось ритмической копией: обилие восклицательных интонаций, отсутствовавших в начале стихотворения, придало поэтической речи более динамичный характер, бодрое и громкое звучание, продолжающее быстрый темп второй части. Симметрия ритмики первой и третьей частей при этом сохранились, но восприниматься они стали теперь по-разному: на фоне медлительной экспозиции ораторски интонированный финал производил впечатление явного ритмического ускорения, заданного средней частью стихотворения. Так с помощью тонкой ритмической инструментовки Ершов виртуозно передал впечатление радостного оживления Сибири в результате посещения ее наследником престола. В плане использования стихотворной ритмики ершовское приветствие цесаревичу по праву принадлежит к лучшим, наиболее художественно зрелым его произведениям, убедительно показывая, что уроки Бенедиктова были усвоены осознанно, самым тщательным образом, а затем самостоятельно воспроизведены на высшем уровне поэтического мастерства. Здесь Ершов даже превзошел Бенедиктова, у которого нередко смена стихотворных размеров и перебивка ритмики происходили чересчур произвольно, почти случайно, без достаточной внутренней сюжетной мотивировки.               
      
        Создавая сложную, многогранную картину, характеризующую состояние Сибири до визита цесаревича и предвосхищающую отрадный эффект, который должно было вызвать у сибиряков посещение их края августейшим путешественником, Ершов с успехом воспользовался не только средствами ритмики, но и обратился к приему контрастного противопоставления образов, осуществляя резкие и демонстративные сюжетные переходы. Этот выразительный прием был широко присущ романтической поэтике, нередко встречался он и у Бенедиктова. Впрочем, в данном случае Ершов не столько следовал каким-либо конкретным поэтическим образцам, сколько реализовывал собственный замысел композиционного построения лирического сюжета, основанного на контрасте светотени, с внезапной сменой полярно противоположных метафор, первая из которых – тьма – олицетворяла прежнее печальное положение Сибири, отдаленной от своих возлюбленных властителей:               

                Но два столетья скорбной ночи
                Над нею медленно текли,
                И темным сном смыкались очи 
                Под мраком неба и земли [2, с. 272],

а вторая – свет – символизировала благодетельное монархическое начало, преображающее жизненный уклад народа Сибири:   

                Вдруг над высями Урала
                И в кристальных искрах льда
                Ярким блеском задрожала
                Благодатная звезда.

                К небу, к небу взор привета!
                Радость сердца и очес –
                То предвестница рассвета
                Мрачных севера небес! [2, с. 273]

        Стремительность ритмического перехода от замедленного, словно бы затрудненного течения заключительной «темной» строфы первой части к бурному, порывистому напору ритма «светлых» строф второй части стихотворения была перенята Ершовым у Бенедиктова, по аналогии с его «Облаками» (из поэтического сборника 1835 года), также построенными на резком контрасте светотени и составленными из нескольких внезапно чередующихся фрагментов, написанных разными стихотворными размерами, вследствие чего достигался эффект быстро меняющего свои оттенки бурного облачного неба. По всей видимости, бенедиктовские «Облака» произвели настолько сильное впечатление на Ершова и так отчетливо запечатлелись в его памяти, что невольно способствовали появлению во второй «световой» строфе ершовского стихотворения и восклицательной интонации, указывающей небесное направление, и рифменной пары небес и очей, с неслучайной модификацией грамматической формы этого слова – «очес», заданной, несомненно, инерцией сквозной рифмы в «Облаках». Ср. поэтический первоисточник у Бенедиктова:

                Всё дольное долу, небесное небу! <…>               

                Разлетаюсь вольным взглядом –
                Облака, ваш круг исчез!
                Только там вы мелким стадом
                Мчитесь в темени небес. <…>
                Тщетно вас слежу очами, –
                Вас уж нет в моих очах!
                Легкой думой вместе с вами
                Я теряюсь в небесах [4, с. 69].

        В стихотворении Ершова эти разрозненные детали бенедиктовских «Облаков» оказались гораздо более емко сконцентрированными в пределах одной строфы, однако, как видим, сохранили узнаваемые приметы исходного текста. Любопытно, что подобной творческой переплавке намеренно или неосознанно заимствованного поэтического материала Ершов подверг в следующей строфе второй части своего приветствия цесаревичу («Вот блестит в ночи глубокой / С венценосного чела / Первородный луч Востока, / Солнца русского стрела» [2, с. 273]) выразительную метафору из еще одного стихотворения Бенедиктова. Как уже отмечалось ранее, образный аналог лучезарного лика восходит к оде Ломоносова, но типичный ритмический рисунок и акцентирование внимания именно на челе венценосца навеяны Ершову Бенедиктовым, эффектно представившим облик роковой красавицы в стихотворении «К черноокой» (1835):

                Ты глядишь, очей не жмуря,
                И в очах кипит смола,
                И тропическая буря
                Дышит пламенем с чела [4, с. 97].

        Воспользовавшись выразительной ритмической моделью и запоминающимся образом магического чела, гордо властвующего над стихиями, Ершов в своем панегирике придал этой художественной детали совершенно иной, несравненно более благородный и возвышенный  характер, так что можно обоснованно констатировать, что творческие «подсказки» своих предшественников Ершов отнюдь не копировал, а вполне своеобразно и с большим мастерством перерабатывал в соответствии с самобытным замыслом и конкретной тематикой.

        Следует отметить, что Ершов подвергал глубокой творческой переработке не только чужой, заимствованный материал, но и собственные, более ранние стихотворения. Образ «благодатной звезды» средней части поэтического панегирика наследнику престола представляет собой весьма интересный пример как раз такой радикальной модификации и переосмысления ключевого образа стихотворения Ершова 1835 года «25-е декабря», воспевавшего празднование Рождества Христова, которое совмещалось в ту пору в России с торжественной отмечаемой очередной годовщиной изгнания остатков наполеоновских войск в 1812 году, знаменательно совпавшей с величайшим христианским праздником:

                И вот во тьме звезда Востока
                Зажглась на сумрачном Кремле.
                И мир приветствовал явленье
                Ее пророческой главы,
                И спешно шел на поклоненье
                Святым развалинам Москвы.   
                Сияй с безоблачного свода,
                Звезда спасения, сияй!
                И праздник русского народа
                Твоим сияньем озаряй! [2, с. 264–265]

        Таким образом, рождественская звезда прочно олицетворяла звездный час русской славы и личного триумфа императора Александра I, нареченного современниками Благословенным. Восторженно обращаясь к тезке покойного императора, его племяннику цесаревичу Александру Николаевичу, Ершов не только подчеркнул сходство и общность почетных именований («Ты, Благодатный, между нами!»), но и смело уподобил образ августейшего гостя той самой рождественской звезде, навстречу которой устремился на верноподданное поклонение народ Сибири, как когда-то весь русский мир спешил к святыням Москвы – города, в котором родился цесаревич. В таком метафорически насыщенном контексте «властители пустыни», которых «высылает пред собой» Сибирь, взволнованно ожидающая прибытия великого князя, отчетливо ассоциировались с древними волхвами, спешившими почтить своими дарами Спасителя мира, в данном случае – благодетеля Сибири, именно поэтому заранее называемого Благодатным.

        Ершов последовательно сакрализировал образы представителей императорской фамилии, не остановившись перед тем, чтобы наделить их качествами Бога-Творца, оживляющего творение и вызывающего Сибирь к новому бытию:

                И отзыв мощного глагола
                Будил ее во тьме ночей,
                И сонм блестящих звезд престола
                Горел пророчески над ней [2, с. 272].

        Эти комбинированные астрально-сакральные метафоры, персонифицированные в образе наследника престола во второй части стихотворения, достигли кульминационного развития в третьей части:

                И новой радугой Завета
                Ты был, Возлюбленный, для нас;
                И зрели очи свет от Света,
                И слух наш слышал царский глас [2, с. 274],

завершаясь предельно ясным и четким аккордом священных монархических чувств, отождествляющих личность будущего царя с образом земного Бога:   

                А Ты, Творец непостижимый!
                Молитву теплую внемли:
                Да будет он, Тобой водимый,
                Твоим подобьем на земли! [2, с. 274]

        Тем самым концовка ершовского приветственного панегирика цесаревичу в композиционном плане точно соответствовала риторическому апофеозу – обожествлению фигуры монарха в классицистской оде. Ставший каноническим образец такого патетического финала был впервые дан Ломоносовым, в «Оде на взятие Хотина 1739 года» прямо назвавшим императрицу Анну Иоанновну земным божеством («Любовь России, страх врагов, / Страны полночной героиня, / Седми пространных морь брегов / Надежда, радость и богиня») [3, с. 69]. В полном соответствии с классическим каноном торжественного метонимического величания адресата оды и императивного пожелания всяческого процветания и благоденствия, Ершов тщательно воспроизвел требуемые риторические конструкции, активно и преднамеренно, для подчеркнутой демонстрации преемственности одической традиции, использовав хорошо узнаваемые ломоносовские опорные определения надежды, любви и владычества над страной полночи – общепринятой типовой метонимией России:

                Надежда северной державы!      
                Лавр полуночного венца!
                Цвети под сенью русской славы
                Достойным первенцем отца!

                Уж русской лиры мощный гений
                Готов вещать дела твои
                И передать для поколений
                В благословениях любви [2, с. 274].
 
        Отсылка к некоему «мощному гению» русской лиры, готовому поэтически обессмертить будущие деяния цесаревича, могла бы показаться в год смерти Пушкина по меньшей мере бестактностью, а то и просто кощунством, если бы подразумевала какого-либо конкретного автора, достойного прийти на смену только что трагически окончившему свое земное поприще великому поэту, но в том-то и дело, что Ершов имел здесь в виду не реальных современников (как, например, Бенедиктова или себя самого), а скорее собирательную, условную фигуру, символизирующую продолжение идущей от финала хотинской оды Ломоносова («Придать дерзнул некрасной стих / В подданства знак твоей державе» [3, с. 69]) традиции сопричастности поэтического слова имперской славе. Таким образом, ломоносовская идейно-эстетическая и жанрово-композиционная доминанты были строго и последовательно выдержаны Ершовым от начала до конца своего поэтического славословия в честь августейшего посетителя Тобольска. Не случайно потому произведению Ершова был обеспечен благосклонный прием – оно гармонично вписывалось в привычную схему верноподданнической официальной одописи.

        Именно такое соответствие классическим канонам как раз и требовалось заказавшим поэтическое приветствие царственному гостю генерал-губернатором от «человека, который занимается виршеписанием», как иронично определил свою служебную роль в этом случае сам Ершов. Своеобразие же синтетических художественных приемов, искусно употребленных Ершовым, сумевшим своеобразно сочетать одновременно черты классицистской и романтической поэтик, вряд ли кто-нибудь оценил по достоинству, кроме Жуковского, попытавшегося привлечь внимание наследника престола к талантливому поэту, о чем подробнее будет сказано ниже.

        Пока же надо оговорить, что участие Ершова в торжественной части программы пребывания цесаревича в Тобольске оказалось реализованным не в полной мере. Кроме поэтического панегирика, написанного по заказу генерал-губернатора, Ершовым была задумана (вероятно, на этот раз по собственной инициативе) постановка на гимназическом театре силами учащихся оперы, посвященной визиту наследника. К сожалению, этому замыслу не суждено было осуществиться в том виде, как это предполагалось первоначально. В мемуарах проживавшего в то время в Тобольске ссыльного участника польского восстания 1830–1831 годов Констанция Волицкого, одаренного музыкальными способностями и ставшего в последующем известным композитором, содержится рассказ о несбывшихся надеждах авторов музыкально-драматического представления: «Был также проект представить на любительском театре оперу, приноровленную к случаю, под названием «Сибирский день», для которой текст написал учитель русской литературы Тобольской гимназии Петр Павлович Ершов, известный поэт, создатель народной песни «Конек-Горбунок», а к этой опере, естественно, я приделал музыку; но, увы, наследник не захотел восхищаться нашими талантами и опера моя осталась в портфеле; партитуру ее, однако, вместе с прошением об освобождении, я отдал в руки действительному статскому советнику Жуковскому, бывшему в свите наследника. За это пожертвование получил 500 руб. ассигнациями (около 150 руб. серебром)» [5, с. 163].

        Сейчас сложно сказать о том, что представляла собой эта опера и каков был ее сюжет, можно лишь предположить, по косвенным признакам, тесную взаимосвязь текста либретто со стихотворением «Государю наследнику на приезд его в Тобольск», поскольку заглавие «Сибирский день» явственно перекликается с одним из центральных образов ершовского поэтического приветствия: «И встает страна тумана / В блеске радостного дня...» [2, с. 273]. Возможно, опера должна была представлять ряд сцен народного торжества в честь пребывания на сибирской земле царского сына, сопровождавшихся сольным и хоровым исполнением верноподданнически-патетических здравиц. Впрочем, не исключено, что в основу либретто Ершов положил специально для такого случая переработанный текст одной из немного ранее, в конце февраля – начале марта 1837 года, сочиненных им на Пасху для гимназического театра «презатейных пьесок», в числе которых была «народная картинка, в двух частях, для хороводов» «Сельский праздник», в шутку определявшаяся автором как «черт знает что такое в двух частях, говоря по-романтически» [2, с. 525]. Не исключено, что теперь, в связи с существенно изменившимся характером планируемого представления, Ершов дополнил романтический компонент классицистски-монархическим пафосом, в соответствии с идеологическим и эстетическим каноном театральных представлений, рассчитанных на августейшего зрителя.

        Разумеется, это только более или менее вероятные догадки. Зато можно указать вполне точную причину, почему постановка безусловно всецело комплиментарной по отношению к петербургскому гостю оперы все-таки не состоялась. Дело здесь было отнюдь не в капризе наследника, якобы не захотевшего «восхищаться талантами» авторов и исполнителей. Наверняка не был решающим фактором и достаточно насыщенный график осмотра наследником Тобольска – все же он провел в этом городе два полных дня и, при желании, не представляло особого труда уделить какой-нибудь один час слушанию патриотической оперы. Однако такое желание, даже если бы оно и возникло, прямо противоречило бы категорически выраженной воле императора, четко сказавшего ровно за месяц до того, 2 мая, в день отъезда наследника из Петербурга, лицам его свиты: «Я хочу, чтобы великий князь совершил путешествие свое с наибольшею пользою; чтобы обозревал всё, достойное примечания, с надлежащей точки, чтобы видел вещи так, как они есть, а не поэтически; поэзия в сторону, я не люблю ее там, где нужна существенность; великий князь должен знать Россию так, как она есть» [6, с. 54].

        Будучи послушным сыном, во всtм покорным авторитету и власти отца, цесаревич не мог нарушить родительскую волю, поэтому ему и впрямь пришлось отставить «поэзию в сторону», ибо опера непременно оказалась бы именно самым что ни на есть поэтическим изображением Сибири, заведомо приукрашенным и весьма далеким от реальной картины состояния края. С «надлежащей» точки зрения Николая I, это не имело бы никакой пользы для наследника престола, а раз так, то и великий князь, искренне разделявший отцовские воззрения, сознательно проигнорировал приготовленную для него театральную постановку. «Поэзию» он мог допустить лишь в форме официальных одических верноподданнически-патриотических подношений, поскольку они соответствовали давней исторической традиции общения народа с верховной властью. Так было и со стихотворением Ершова: формальный, через посредника, прием текста адресатом – и в ответ столь же формальный милостивый подарок, пресловутые часы с золотой цепочкой. А вот опера уже никак не укладывалась в привычный формальный канон, поэтому и осталась невостребованной.
 
        Кроме обязанностей поэта-панегириста, Ершов принял на себя также и роль хроникера, послав в Петербург своему другу Треборну довольно подробное описание пребывания наследника престола в Тобольске. Письмо это, первая часть которого была приведена выше, представляет собой очень ценный документальный источник, содержа уникальные и не зафиксированные более нигде сведения о характере общения цесаревича с поэтом. «Государь наследник приехал к нам в ночь с 1 на 2 июня и остановился в генерал-губернаторском доме, насупротив моей квартиры. Поутру 2 числа я отправился к В. А. Жуковскому и был принят им как друг. Во время посещения гимназии государем наследником вся наша братия была представлена его высочеству. Когда очередь дошла до меня, то генерал-губернатор и Жуковский сказал что-то его высочеству, чего я не мог слышать, и его высочество отвечал: “Очень помню”; потом обратился ко мне и спросил, где я воспитывался и что преподаю? Тут Жуковский сказал вслух: “Я не понимаю, как этот человек очутился в Сибири”. Вечером великий князь был в собрании и остался чрезвычайно довольным. Надобно сказать правду, что и город не щадил ничего для принятия. Одних посетителей было до пятисот человек. Государь наследник, кроме польского, протанцевал четыре французские кадрили. Здесь он был в казачьем мундире; в прочее же время носил мундир Преображенского полка» [2, с. 526] (III). 

        Из письма отчетливо явствует благородная миссия Жуковского, предпринявшего попытку привлечь внимание цесаревича к личности поэта, напомнив великому князю о ершовской сказке «Конек-Горбунок» (ибо какие же иные факты биографии впервые им видимого тобольского гимназического учителя мог «очень помнить» наследник престола Российской империи?) Стало быть, Жуковский, будучи наставником цесаревича, счел нужным познакомить своего подопечного с изданным тремя годами ранее главным произведением Ершова, оставившим памятное впечатление у августейшего читателя. Воспользовавшись благосклонным отношением великого князя к автору знаменитой поэтической сказки, Жуковский надеялся способствовать улучшению скромного служебного положения Ершова, выразив мнение, что человек с таким талантом достоин был бы находиться в столице, а не в провинциальном сибирском отдалении. Впрочем, Ершов, вернувшись летом 1836 года после окончания Петербургского университета в Тобольск по домашним обстоятельствам, успел за год психологически свыкнуться со своей участью и не стал ходатайствовать о служебном переводе в столицу, несмотря на вполне возможное содействие Жуковского, которое тот не преминул бы ему оказать, если б Ершов и впрямь стремился покинуть Тобольск. Но он сам не захотел воспользоваться представившимся шансом, и можно с большой долей вероятности предположить, что при личном свидании с Жуковским на следующий день, 3 июня, Ершов разъяснил ему свою позицию, так что фраза Жуковского, предназначенная для снискания протекции Ершову у наследника престола, так и осталась риторическим вопросом.

        Заметим попутно, что в те же дни другой тобольский поэт – ровесник Ершова, 22-летний канцелярский служащий Главного управления Западной Сибири Е. Л. Милькеев,  тоже привлек к себе искреннее внимание Жуковского, с радостным удивлением открывшего в нем «много таланта» и «замечательное искусство писать» [7, с. 60], и не упустил свой шанс: уже в начале следующего, 1838 года, ободренный и поддержанный Жуковским, Милькеев решился использовать счастливую возможность вырваться из сибирского захолустья – и перебрался в Петербург, а позднее в Москву. Ершов же предпочел остаться в Тобольске. Судьба Милькеева сложилась трагически: впав в депрессию и психологически сломавшись из-за болезненно воспринятой им негативной оценки своего дебютного поэтического сборника ведущими литературными критиками, да еще, вдобавок ко всему, очень неуютно чувствуя себя на чужбине, вдали от родных мест, Милькеев покончил с собой в 30-летнем возрасте. Жизнь Ершова, оставшегося в Тобольске, тоже оказалась исполнена внутреннего драматизма, но его более устойчивый и сильный характер, а главное – прочная укорененность в родной, с детства знакомой и любимой среде, помогли Ершову справиться с жизненными тяготами и ударами судьбы. Поэтому, как знать, может быть, это и к лучшему, что он не захотел порывать с Тобольском и не воспользовался заманчивым посредничеством Жуковского.   

        Зато еще один поэт, живший тогда в Тобольске, сумел с полным успехом употребить свой поэтический талант и извлечь благодаря нему максимальную для себя пользу из своего участия в торжествах по случаю посещения Сибири наследником престола. Речь идет о декабристе Н. А. Чижове, отбывавшем наказание рядовым 1-го Сибирского линейного батальона и находившемся с 1833 года при штабе Отдельного Сибирского корпуса в административном центре Западной Сибири. Покровительствовавший Чижову корпусной командир князь П. Д. Горчаковым, являвшийся одновременно также и западно-сибирским генерал-губернатором, решил воспользоваться уникальной возможностью обратиться к цесаревичу с представлением о производстве рядового Чижова в первый унтер-офицерский чин, дававший существенные служебные льготы и увеличивавший степень личной свободы осужденного. Но для такого производства, тем более в отношении декабриста, ранее разжалованного из офицеров за участие в военном мятеже, требовалось серьезное основание, необходимо было предоставить высшим властям, а точнее – лично самому императору, яркое доказательство абсолютной лояльности и верноподданнической преданности раскаявшегося и исправившегося на военной службе бывшего государственного преступника. Иными словами, нужен был подходящий повод. И визит в Тобольск наследника престола оказался тут как нельзя более кстати.

        Зная о поэтических способностях Чижова, генерал-губернатор дал ему задание, аналогичное поручению, возложенному на Ершова, – сочинить в честь августейшего гостя приветственные стихи. Таким образом, цесаревича ожидало в Тобольске двойное приветствие – от лица гражданских служащих, написанное учителем губернской гимназии Ершовым, и от лица военных чинов, сочиненное рядовым Сибирского корпуса Чижовым. Такая оперативная распорядительность представляла в выгодном свете административную деятельность самого генерал-губернатора, а заодно могла быть использована как повод для ходатайства за отличившихся своим верноподданнически-монархическим пафосом авторов стихотворных приветствий.

        При этом для князя Горчакова важнее было акцентировать личное внимание цесаревича на стихах своего протеже Чижова, поэтому для их вручения адресату был задуман эффектный способ: во время осмотра великим князем штаба Сибирского корпуса предполагалось зайти в корпусную военную типографию, в которой непосредственно в присутствии великого князя должен был быть отпечатан чижовский поэтический панегирик и тотчас же вручен наследнику престола. Так и было сделано. Исследователь поэтического наследия Чижова Б. Я. Бухштаб детально и убедительно реконструировал эту акцию: «Мы видим, что генерал-губернатор Западной Сибири и командир Сибирского корпуса князь Горчаков отлично обдумал и обставил свое ходатайство за Чижова. Он заставил его написать приветственные стихи. Задание было выполнено небрежно, ремесленно, нехотя, – но это роли не играло. Горчаков приказал отпечатать стихи в присутствии самого наследника как образец работы типографии; разумеется, оттиск был вручен почетному посетителю, после чего заинтересовать его автором стихов уже не представляло особой трудности» [8, с. 123].

        Уничижительная оценка Бухштабом качества чижовского стихотворения носит вынужденный характер, всецело обусловливаясь негативным отношением советского литературоведения к произведениям, проникнутым монархическим пафосом. Говоря о якобы ремесленном уровне поэтического текста Чижова, исследователь словно бы пытается смягчить «вину» декабриста, оказавшегося вынужденным пойти на сделку с властью. Не касаясь здесь моральной стороны вопроса (в конечном счете, каждый имеет право на пересмотр своих прежних убеждений, – не были в этом плане исключением и некоторые из декабристов, хотя большинство их остались до конца верны своему принципиальному неприятию политической системы самодержавия), следует всё же объективно отметить, напротив, достаточно высокое художественное достоинство панегирика Чижова, являющегося выразительным образом отнюдь не только работы типографии, но и яркой поэтической патетики романтизма:            

                Солнце новое встает
                Над Сибирью хладной
                И на темный Север льет
                Жизни луч отрадной.
                Бьются радостно сердца: –
                Первенец царя-отца
                В край грядет обширной,
                Поглядеть на свой народ,
                На потомков мощных орд,
                Свыкших с жизнью мирной.
                Воспрянись, Сибирский край,
                Полный умиленья!
                Громко к небу воссылай
                Теплые моленья,
                Бережет тебя судьба,
                Помнит царь вдали тебя:
                И красу престола,
                Молодого сына шлет
                Осчастливить свой народ
                На брегах Тобола [1, с. 7]. 

        Нельзя не заметить общности ключевой антитетической метафоры света – тьмы в стихотворениях Чижова и Ершова: новое солнце, олицетворяющее образ царского сына, проливает на темную и холодную Сибирь животворный луч благодатного света. Сближает произведения двух авторов и использование классического ломоносовского приема «оживления географии», наделяющего Сибирь свойствами одушевленного существа, возносящего к небу мольбы за правящий царский дом.

        Ершов и Чижов были между собой в приятельских отношениях и ранней весной 1837 года, как раз за несколько месяцев до посещения Тобольска наследником престола, увлеченно работали над совместным литературным проектом – водевилем «Черепослов» для любительского гимназического театра. Однако, скорее всего, свои поэтические приветствия великому князю они сочиняли независимо друг от друга, а некоторое типологическое сходство метафор и композиционных приемов объясняется не взаимным влиянием, а обращением к одним и тем же, наиболее расхожим средствам из арсенала классицистской и романтической поэтик. Во всяком случае, князь Горчаков, возлагавший особые надежды на благожелательный прием цесаревичем именно чижовского панегирика, предусмотрел всё, чтобы случайно не возникло невольной «конкуренции» между сочинениями Чижова и Ершова, распорядившись пустить стихи гимназического учителя в ход позднее, уже после типографского опыта с чижовской одой, да и то не вручать их адресату напрямую, а передать как бы заочно, через посредство Жуковского.

        Соответственно принятым мерам эффект, произведенный двумя поэтическими приветствиями, оказался весьма различным. Свежеотпечатанные и тотчас же лично прочитанные великим князем чижовские стихи настолько понравились и запомнились ему, особенно своей эффектной концовкой, что в тот же вечер в письме к отцу-императору цесаревич практически процитировал слова Чижова, изложив их чрезвычайно близко к тексту, хотя и не стихами, а гораздо более привычной автору письма прозой: «Пишу тебе, милый, бесценный папа, и сам не верю своим глазам, что из Тобольска, всё это кажется мне сном и весьма приятным. Начну с того, чтобы благодарить тебя, милый папа, за мысль твою послать меня в этот отдаленный и любопытный край, который никто из нас еще не видал и в настоящем случае чувствует с благодарностью высокое внимание своего государя, которого сибиряки настоящие умеют любить. Восторг, с которым меня здесь везде принимали, меня точно поразил, радость была искренняя, во всех лицах видно было чувство благодарности своему государю за то, что он не забыл своих отдаленных подданных, душою ему привязанных, и прислал к ним сына своего, который также умеет ценить счастье делать счастливыми других» [9, с. 52–53]. 

        Различными оказались и награды за поэтическое усердие. Ершовские часы с золотой цепочкой, хотя и были почетным знаком августейшего внимания, но всё же не стали звездным часом ни в служебной карьере, ни в личной судьбе автора, а вот о Чижове, наглядно продемонстрировавшем свою верноподданническую преданность, наследник престола сообщал в том же письме отцу 3 июня 1837 года из Тобольска, охотно удовлетворяя просьбу западно-сибирского генерал-губернатора: «Горчаков, пользуясь моим прибытием сюда, осмеливается ходатайствовать за испрошение прощения некоторым несчастным, того истинно заслуживающим, он, верно, за недостойных не стал бы просить. Во-первых, он просит позволения произвести из рядового 1-го лин<ейного> сиб<ирского> бат<альона> Чижова в унтер-офиц<еры>, свидетельствуя его усердную и ревностную службу и также скромное поведение, он об этом вышел с представлением к Чернышеву [военному министру. – К. Р.]. Помянутый Чижов за принадлежание тайному обществу и знание цели лишен лейтенантского чина и дворянства 10 июля 1826 г. и был сослан в Сибирь на поселение, но по высочайшему повелению, объявленному гр<афом> Бенкендорофом 24 июня 1833 г., определен на службу рядовым в 1-й лин<ейный> сиб<ирский> бат<альон>. <…> Осмеливаюсь присовокупить к этому и мое ходатайство, мне бы чрезвычайно приятно было, милый бесценный папа, если это возможно, чтобы приезд мой принес этим несчастным облегчение в их судьбе» [9, с. 55].   

        Благосклонный ответ императора не замедлил: 15 июня 1837 года, на следующий день по получении письма от цесаревича из Тобольска, Николай I распорядился произвести Чижова в унтер-офицеры. Проявление монаршего милосердия входило в качестве одного из важнейших идеологических компонентов в сценарий путешествия наследника престола по России, поэтому царь-отец счел целесообразным удовлетворить просьбу сына: «С удовольствием я согласился на твое желание облегчить участь виденных тобой преступников в Кунгуре и других. Всегда рад, чтоб милости могли чрез твое ходатайство от меня исходить, когда сие возможно учинить без опасности и без несправедливости к другим» [9, с. 142]. Образованный цесаревич поспешил ответить отцу: «...я не нахожу слов, чтоб поблагодарить тебя, милый папа, за то, что ты согласился на мою просьбу о прощении некоторых несчастных, которым приезд мой на всю жизнь останется приятным воспоминанием» [9, с. 70]. Так иногда расчеты поэзии и политики взаимно совпадали, принося практическую пользу поэтам.

        Возвращаемся к письму Ершова, запечатлевшего хронику пребывания цесаревича на сибирской земле. В силу своего незначительного служебного положения Ершов не был посвящен в закулисные стороны путешествия цесаревича, поэтому его беглые наблюдения – это взгляд человека из толпы, оказавшегося случайно вовлеченным на один миг в блистательную орбиту властителей империи. Но тем-то по-своему ценно и интересно ершовское письмо, явившееся объективным и беспристрастным свидетельством того, как воспринимались сибиряками петербургские гости, наглядно отразив психологию отношения народа, прежде всего творческой интеллигенции, к представителям власти. Письмо Ершова – неотъемлемое звено в общем контексте восприятия Сибири другими главными действующими лицами июньских дней 1837 года – цесаревичем Александром Николаевичем и его наставником Жуковским. Чуть ниже будут приведены фрагменты из их дневников и эпистолярия, связанные с тобольским сюжетом и дополняющие информацию, сообщаемую Ершовым, однако предварительно необходимо хотя бы вкратце прокомментировать те детали визита цесаревича, которые зорко и верно подметил наблюдательный Ершов, вовсе не подозревая при этом об особенностях скрытого от непосвященных  церемониала поездки великого князя.

        Дело в том, что, готовясь отправить своего сына и наследника в длительное путешествие по империи, Николай I еще в марте 1837 года  разработал подробную инструкцию цесаревичу и членам его свиты, обязательную для точного и неукоснительного соблюдения. В инструкции были четко регламентированы основные мероприятия в ходе посещения цесаревичем различных мест империи, лежащих на маршруте его путешествия. В частности, содержался пункт, предписывающий обращать внимание на конкретные объекты и ведомства, при этом на первое место были поставлены учреждения системы народного просвещения: «Осмотру подлежать будут везде непременно все казенные учебные заведения...» [9, с. 21]. Вот почему в первый же день пребывания в Тобольске великий князь посетил губернскую гимназию, где ему были представлены учителя, в числе которых был и Ершов.

        Оглядка на требования инструкции лежала в основе целого ряда других действий наследника престола во время пребывания в Тобольске. Так, не просто выражением официального гостеприимства и ответной признательности, а опять-таки строгим исполнением пункта инструкции стало появление цесаревича на торжественном вечере в губернском дворянском собрании. Сообщаемые Ершовым подробности о танцевальной программе губернского бала полностью совпадают с предписаниями императорского наказа: «Буде наследник будет зван на бал, принимать подобные приглашения в губернских городах, в прочих отклонять, извиняясь неимением времени. На сих балах его высочеству танцевать с некоторыми из почтенных дам польский, с молодыми же знакомыми или лучше воспитанными – французские кадрили две или три, но никаких других танцев. На ужин не оставаться и вообще не долее часу или двух, и уезжать неприметно» [9, с. 22].

        Кстати, по счастливой случайности сохранилось довольно подробное описание этого торжественного бала, на котором Ершов если и присутствовал, то наверняка скромно и почтительно держался в сторонке, среди нечиновной и к тому же не танцующей публики. Описание было сделано одним из почетных гостей и активных участников губернских торжеств – лицом из свиты цесаревича, полковником С. А. Юрьевичем, заведовавшим походной канцелярией наследника престола. Наряду с исполнением своих непосредственных должностных обязанностей наблюдательный и энергичный Юрьевич между делом регулярно отсылал в Петербург частные письма жене, сообщая обо всем примечательном, что случалось во время путешествия. Так и на этот раз, возвратившись с бала, поздним вечером 3 июня 1837 года Юрьевич поспешил поделиться с благоверной, удовлетворяя ее естественное женское любопытство, своими впечатлениями о только что завершившемся красочном мероприятии: «По желанию твоем иметь рапорты о наших балах, скажу, что бал в Тобольске был хоть куда, не уступает даже ярославскому: общество дам здесь небольшое, но прекрасное (здесь много живет военных) и локаль весьма порядочный для бала. Генерал-губернаторша, княгиня Горчакова, милая дама, была хозяйкой бала. Великий князь танцевал с ней, кроме полонеза, кадриль, и еще с двумя полковницами, Скарлятовой и Черкасовой, и капитаншей Линдфорс, дочерью здешнего коменданта, генерала Жерве, моего старого знакомца. Тут еще есть две генеральши, Голофеева и Потемкина, которые особенно были замечены на бале» [10, с. 461–462].

        Подмеченная Ершовым перемена мундира цесаревича также объяснялась вовсе не личными вкусами и предпочтениями молодого человека, а была строго установлена заранее: «В дороге его высочеству и всей свите быть в сюртуках, в городах, где бывает пребывание для осмотра, в обыкновенных мундирах. В губернских городах при принятии представлений в полковом мундире и шарфе, а при смотрах войск по числу оных в той же форме, или когда дивизия в строю, то в полной парадной форме» [9, с. 23]. Наконец, вежливое и благожелательное обращение цесаревича с вопросом к Ершову во время официального представления августейшему посетителю гимназических учителей оказалось, увы, не столько свидетельством личного интереса великого князя к известному поэту, сколько добросовестным выполнением наставления отца-императора, данного сыну в апреле 1837 года, накануне отъезда из Петербурга в путешествие: «...обращение твое должно быть крайне осторожно; непринужденность, простота и ласковость со всеми должны к тебе каждого расположить и привязать» [9, с. 25]. Так что Ершов, сам того не зная, дал объективную оценку успеха воспитательной политики Николая I, ибо письмо его ясно и документально свидетельствовало о том, что молодой наследник вырос послушным и дисциплинированным сыном, ни в чем не уклонявшимся от отцовской воли.   

        Теперь самое время дополнить эпистолярную хронику Ершова синхронными заметками других участников тобольских торжеств и сопоставить его взгляд на происходившие события с впечатлениями главных действующих лиц этих столь насыщенных разнообразными мероприятиями и встречами долгих летних дней. Получившаяся картина позволит ярче и рельефнее выявить точки зрения петербургских гостей на Тобольск, каким он был во времена Ершова.          

        По заданию отца цесаревич вел путевой журнал конспективных записей наиболее любопытных и значительных событий в ходе вояжа, пересылаемый затем по частям вместе с подробными письмами высочайшему адресату в Петербург. Записи, связанные с пребыванием в Тобольске, оказались поневоле краткими, поскольку плотный график мероприятий оставлял слишком мало времени и сил для более детального фиксирования многочисленных и разнообразных впечатлений. Вот эти записи, служащие своеобразным прологом к ершовскому письму: 

        «1-го июня, вторник. Тобольск. Из Тюмени мы выехали в 5 часов и, несмотря на 11 переправ через реки и разливы, из коих через Туру продолжался 2 часа, равно и через Тобол, и на переезд 257 верст, мы в 12 часов прибыли благополучно в Тобольск и остановились в доме генерал-губернатора. Князь Горчаков сам меня встретил на пр<авом > фланге почетн<ого> караул<а> от 1-й роты 1-го Сибирского лин<ейного> бат<альона>. Взявши ванну, я лег спать.

        2-го июня, среда. Вчера минуло ровно месяц, что мы выехали из Петербурга, а мы столько уже видели, что время это кажется 2 или 3 месяцами. В ; 11 часа я отправился с князем Горчаковым в собор, на горе, на которой находится часть города, другая же – внизу и построена на болоте, строений каменных мало, а деревянные без фундаментов и потому все почти разваливаются. Воротившись из собора, принял представление военных, гражданских чиновников, купечества и нарочно приехавших сюда киргизских султанов – ужасных уродов (devintables animaux) [настоящих животных. – К. Р.].

        После этого я смотрел на площади перед домом 1-ый Сиб<ирский> лин<ейный> бат<альон>  в полном составе по 18 ряд<ов>, они проходили церемон<иальным> м<аршем> повзводно сомкнутой колонной и по отделениям порядочно, нельзя сказать, что хорошо, но народ видный и такого разбора, как я выше говорил. Потом я поехал осматривать штаб Отдельного Сибирского корпуса и ; бат<альона> военных кантонистов; помещение ветхое, почти разваливается, однако чисто содержано, между кантонистами замечательно, что нет ни одного порядочного лица, все урод на уроде. Потом я был в гимназии, помещение лучше, и науки порядочно идут; в том же доме была выставка, не весьма богатая, так как здесь нет почти никаких фабрик. Наконец, я заезжал к княгине Горчаковой, нестарой, собой недурной и во всех отношениях почтенной женщине. В 4 часа у меня был обед с гостями, и в ; 6 часа я поехал на бал в зале собрания, зала очень недурна, общество довольно большое до 300 ч<еловек>, дамы очень порядочно одеты, музыка хорошая из казаков, одним словом, всё очень хорошо, так, как я не ожидал в Тобольске. Многие приехали на бал из Томска и Омска. Протанцевавши узаконенное число танцев, в ; 12 часа я воротился домой.

        3-го июня. Тобольск. Четверток. В 10 часов я сегодня отправился в собор к обедне, так как они меня ожидали к обедне, потом я осматривал арсенал, где хранятся годные и негодные орудия и снаряды и большое число старых знамен, уморительные часовые из чугуна в костюмах времен Екатерины I. После этого мы поехали смотреть заведения Приказа [общественного призрения. – К. Р.], всё почти разваливается, это тем более затруднительно, что всё пришло разом в негодность, так что не знают, как этому пособить. Военный лазарет очень хорош, он слишком велик для батальона, и потому князь Горчаков временно отделил часть оного для гражданского ведомства. Потом мы заезжали в острог, который также разваливается, там осмотрел покои для пересыльных и саму тюрьму, где содержится тот знаменитый разбойник Рыков, который (Материн другой) 4 раза бежал из каторги; там же этот бедняк, который бежал из Сибири и украл пушку у Мих<аила> Пав<ловича> на Камен<ном> острову, и там еще другие канальи, безногий разбойник – бывший лекарь – тоже в третий раз из каторги бежавший. С этими бездельниками, мне кажется, надобно бы гораздо строже поступать.

        Я ездил на то место, где будет монумент Ермаку, все части оного на месте, но за недостатком архитектора и работников он до сих пор еще не воздвигнут; вид с горы на Иртыш на слиянии с Тоболом и на город превосходны. Улицы все досками вымощены, ибо во время дождей грязь бывает непроходимая. Потом я был за разводами от Учебного бат<альона>, собранного из всех бат<альонов> 23-й див<изии>. Разводом я был больше доволен, чем вчерашним смотром. К сожалению, дождь по временам накрапывал. Сегодня у меня обедал князь Горчаков и здешний гражд<анский> губернатор Повало-Швейковский, человек отличный во всех отношениях, он, кажется, представлен к награждению за меры, принятые им при торгах для военного ведомства, причем против прежнего вышло сбережения на несколько сот тысяч. Вчера у него родился сын, и я у него крещу. Сегодня вечером у нас ничего больше не было, я сидел дома, писал журнал и письма» [9, с. 57–59] (IV).

        Содержание и стиль этих конспективно сжатых записей путевого журнала ярко характеризуют цесаревича как человека, старательно следовавшего отцовскому требованию практического взгляда на вещи, отставив всяческую «поэзию в сторону», за исключением искреннего воодушевления военным ремеслом, о котором великий князь отзывается не просто с глубоким знанием дела, но и чуть ли не как о главном предмете попечений, по крайней мере – произведшем наиболее благоприятное впечатление в неблагоустроенном и катастрофически ветшающем провинциальном сибирском городе. «Отрадный луч» августейшего внимания осветил на «темном Севере» преимущественно недостатки и изъяны в гражданской и военной частях, о чем наследник престола поспешил сообщить отцу-императору, попутно высказав здравые соображения о необходимости ужесточения любезной сердцу родителя строгой дисциплины, за что и удостоился от него одобрительной похвалы: «С особым удовольствием читал я письмо твое: меня душевно радует, что вижу, с каким удовольствием обращаешь ты внимание на все предметы и начинаешь правильно о них судить» [9, с. 141].

        Этнографическая специфика опоэтизированных Ершовым «властителей пустынь», высылаемых Сибирью навстречу сыну владыки империи, нисколько не приглянулась высокому гостю, брезгливо и с изрядной долей великодержавного шовинизма окрестившему их «ужасными уродами» и «настоящими животными». Поэтическое восприятие мира было органически чуждо Александру Николаевичу – в этом явственно сказался наследственный психологический склад личности. Так что не приходится питать иллюзии в отношении того, что адресат по достоинству оценил обращенное к нему приветствие Ершова. Единственным, да и то косвенным, свидетельством внимания к ершовскому произведению, слабым отголоском усвоения провозглашенной поэтом концепции наконец-то наступившего полноценного воссоединения Сибири с центральной Россией, стала фраза, мельком оброненная цесаревичем в письме к отцу из Тобольска 3 июня 1837 года: «Я точно не знаю, как благодарить тебя, милый папа, за то что ты меня прислал сюда, ибо пребывание мое здесь принесло жителям и мне душевную радость. Они говорят, что доселе Сибирь была особенная страна и теперь сделалась Россиею» [9, с. 53]. Таким образом, Ершов в своем поэтическом панегирике государю наследнику сумел образно выразить общую для сибиряков мысль, донесенную, благодаря отточенной литературной формулировке, до сознания петербургского гостя.

        Не слишком благоприятное воспоминание оставил Тобольск и у сопровождавшего цесаревича в поездке В. А. Жуковского, занесшего в свой дорожный дневник 4 июня 1837 года, уже на обратном пути, общее впечатление от только что покинутого административного центра Западной Сибири: «Тобольск бедный город. С 1580 [существует. – К. Р.]. – Нижний город не богат, верхний без воды. Холодные береговые ветры. 15 церквей. Дом архиерейский, присутственные места (Чичерин, Безобразовых зять). Деревянная мостовая. Осыпающаяся гора. Каменные здания: генер.-губ. дом, церкви. Деревянный гостиный двор. Осмотр острога (Рыков). Верхний и нижний город. – В верхнем архиерейский дом. Присутственные места (малая палата). Тюремный замок. Собор (премерзкий)» [11, с.133]. Однако отрывочные и торопливые дневниковые записи Жуковского, достаточно подробный пояснительный комментарий к которым дан в книге Ю. М. Курочкина «Уральский вояж поэта» (Челябинск, 1988), приобретают в данном случае особое значение, поскольку в них, среди прочего, оказалось отражено общение Жуковского с Ершовым, что отчасти дополняет сведения, сообщаемые Ершовым в письме Треборну. Вот как выглядит лаконичный текст тобольских записей Жуковского:      

        «1 июня. Приезд в Тобольск в 12 часов. Переезд 260 верст с 11-ю переправами. Кн<язь> Горчаков. Иллюминация. Высокий берег Иртыша, переменившего место.

        2 июня. Пребывание в Тобольске. Ширков. Евгений Милькеев. Ершов. – Осмотр училища и выставки. Прием чиновников. Архиерей Афанасий. Губернатор Повало-Швейковский. Голофеев. Комендант Жерве. Мурзы киргизские. Иван Семенович Пестов. Чтение бумаг к<нязя> Горчакова. О состоянии Сибири. О ссыльных. – После обеда у Горчакова с Арсеньевым. – В 9 часов бал. Вечер после бала дома. Простуда.

        3 июня. Пребывание в Тобольске. У Горчакова. Чтение о преобразовании Омской области. Разговор о ссыльных. О составе сибирского общества. Мнение о допросах; нынче хотят в Сибирь. Прежнее состояние hors la loi [вне закона. – К. Р.], нынешнее безнаказанное состояние. У архиерея. Осмотр города. У великого князя чтение о киргизцах. После обеда в тюремный замок. Рыков. На выставке. У меня Ершов и Попов. У кн. Горчакова. Лакей поселенец» [11, с. 131–133].   

        Итак, Ершов дважды виделся с Жуковским: в первый раз – во время официального представления гимназических учителей великому князю, во второй – частным порядком, на городской квартире, временно отведенной наставнику наследника престола. Как явствует из ершовского письма Треборну, молодой литератор был принят маститым поэтом – высокопоставленным лицом в свите цесаревича подчеркнуто радушно, «как друг». Более конкретных сведений о содержании разговора Ершова с Жуковским при этой повторной встрече не сохранилось; можно лишь предположить, что немалое место уделялось литературным темам и, по-видимому, был окончательно прояснен вопрос о намерении Ершова оставаться на житье в Тобольске, продолжая издалека поддерживать литературные связи со столицей, в том числе и через посредничество Жуковского. Весьма вероятно, что именно при его содействии была осуществлена публикация ершовского поэтического приветствия цесаревичу в «Русском инвалиде», редактировавшемся давним приятелем Жуковского А. Ф. Воейковым. В таком случае становится понятной причина кажущейся на первый взгляд странной затяжки обнародования стихотворения, появившегося в номере газеты лишь 3 января 1838 года. Дело в том, что Жуковский, имевший на руках тексты произведений Ершова и Чижова, вернулся в Петербург из поездки с цесаревичем по России только 12 декабря 1837 года и, очевидно, вскоре после этого смог наконец передать тобольские приветственные стихотворения Воейкову, который и поместил их одно за другим в двух номерах своей газеты. 
 
        Кстати, именно отъездом Жуковского из Тобольска и его достаточно долгой, в течение почти полугода, недоступностью для переписки из-за постоянных перемещений по России в составе свиты цесаревича, объясняется, скорее всего, то, что второе стихотворение Ершова – «Видение», написанное 29 июня 1837 года и также посвященное наследнику престола, оказалось ненапечатанным, так и оставшись в ершовских бумагах, хранящихся ныне в РГАЛИ. Оно было впервые опубликовано по автографу лишь в 2005 году.

        «Видение» – одно из лучших стихотворений Ершова, являющееся ярким образцом романтической поэзии и в то же время представляющее собой подробное и выразительное дополнение к хронике пребывания наследника престола в Тобольске. Композиционно оно так же состоит из трех частей, как и поэтическое приветствие «Государю наследнику», но в ритмическом отношении более однородно, целиком написано традиционным для русской поэзии романтической эпохи четырехстопным ямбом, выявляя очевидную ориентацию Ершова на поэтику Пушкина – вплоть до подчеркнутой перифразировки первой строки знаменитой пушкинской элегии «К ***» («Я помню чудное мгновенье...») – «Я видел чудное виденье, / Еще им грудь моя полна» [2, с. 275]. Пушкинские образы «мимолетного виденья» и «гения чистой красоты» послужили эстетическим камертоном, по которому настроил свое «Видение» Ершов, тем более что для проведения подобных образных параллелей были вполне реальные основания: великий князь Александр Николаевич, находившийся в расцвете молодости и красоты, действительно лишь на краткое мгновение предстал перед восхищенными взорами верноподданных жителей Тобольска, оставив по себе неизгладимые волнующие воспоминания (V). Так что Ершов совершенно осознанно использовал ключевые элементы пушкинского образного ряда, не только вынеся «видение» в заглавие и в зачин своего стихотворения, но и показательно завершив его пушкинской же реминисценцией «чистой красоты», торжествующей над временем и забвением:

                О, нет! явленья красоты
                Не истребит во мне сомненье:
                Я верю в чудное виденье!
                Я верю в истину мечты! [2, с. 279]

        Из пушкинской элегии был позаимствован Ершовым и мотив сна (ср. в первоисточнике: «И снились милые черты»), открывающий экспозицию «Видения»:

                Но было ль то в минуты бденья
                Или в часы мечтаний сна –
                Не знаю. Только я напрасно
                Вновь чудный призрак тот зову,
                И мнится мне, что сон прекрасный
                Мне примечтался наяву [2, с. 275].

        Показательная общность эпитета «чудный» («чудный призрак» у Ершова, «чудное мгновенье» у Пушкина) также отчетливо свидетельствует о внутренней взаимосвязи двух поэтических текстов. Впрочем, при создании самого образа романтизированного героя – «юноши прекрасного» – Ершов опирался уже не на стихи Пушкина, а на декларативную концовку панегирика цесаревичу, сочиненного Чижовым, воспевшим «красу престола, молодого сына» царя, прибывшего с миссией счастья на тобольские берега. По сути дела, Ершов красочно и развернуто изобразил то, что у Чижова было лишь вкратце намечено, – картину торжественного всенародного приема, а затем и проводов царственного гостя жителями Тобольска. Подробное и детальное описание событий, непосредственным очевидцем которых был сам Ершов, придает его стихотворению значимость и ценность документального свидетельства из первых рук о том, какими парадно организованными мероприятиями было обставлено пребывание цесаревича в Тобольске. Самое замечательное при этом то, что поэтические описания Ершова полностью, включая многие мельчайшие детали, подтверждаются личными впечатлениями, тогда же, на месте, зафиксированными сопровождавшими наследника престола лицами, в особенности полковником Юрьевичем, настроенным во всё время путешествия весьма романтически и искавшим повсюду местный поэтический колорит. Вот, в частности, как воспринималось Юрьевичем прибытие в Тобольск, воспроизведенное им следующим вечером в письме к жене: «Ровно в 12 часов ночи, с 1-го на 2-е июня, переправлялись мы чрез Иртыш, в полутора версте от Тобольска. Перед нами 3-саженной крутизны отвесный берег Иртыша, при томном сиянии проявлявшейся по временем из-за облаков луны, заставил меня вспомнить и громко произнесть прекрасные стихи Дмитриева из “Ермака”, на самом месте необыкновенных подвигов сего знаменитого казака-удальца, героя, наконец, в нашей истории XVI столетия. Тобольск, при слиянии Тобола с Иртышем, сам по себе незавидный город, хотя имеет 15-ть каменных церквей, лежит частию на горе, т. е. на крутом берегу, и частию (большею) на низменном месте у самой реки, которое прежде было руслом ее. Вид на гору снизу величественный, а с горы на город, с бесконечною далью – панорамический. Иллюминованный дом губернских присутственных мест, на горе, представлял волшебный замок на воздухе, во время нашего въезда. Мы остановились в доме генерал-губернатора Западной Сибири князя Горчакова» [10, с. 461].

        А вот как сугубо поэтически, в полном соответствии с эстетикой нарочитой таинственности романтического пейзажа, воссоздал народное ожидание высоких гостей Ершов, строго придерживаясь условных приемов сознательной недоговоренности и риторических вопросов, призванных усилить эмоциональную насыщенность описания:               

                Как будто ночь. Густые тучи
                Одели небо всё кругом;
                И сыпал дождь; и вал зыбучий
                Плескал о берег; и на нем,
                Собой всё поле покрывая
                И в тусклый мрак погружена,
                Безмолвно двигалась живая
                Народу разного стена.
                А там, в глубоком отдаленьи,
                Как стая бледная теней,
                Белел громадный ряд строений
                В мерцаньи трепетных огней.
                Что значит этот свет неясный?
                Зачем, оставив свой покой,
                Во мраке полночи ненастной
                Народ толпился над рекой?
                Зачем на берег отдаленный
                Глаза людей устремлены?
                Что значит этот шум мгновенный
                Среди глубокой тишины? [2, с. 275–276]

        Замечательно совпадение главных деталей обоих описаний: ненастье бурной ночи, стремительно бегущие по небу облака или тучи, трепетание на резком ветру бесчисленных огней торжественной иллюминации, ярко выделяющихся в отдалении из окружающего мрака. Еще более показательно различие точек зрения: Юрьевич, привыкший за месяц путешествия к многолюдным толпам, приветственно встречающим цесаревича, не обращает никакого внимания на собравшийся народ, даже не упоминая о нем в письме, как об обстоятельстве обыкновенном и само собой разумеющемся; у Ершова же (возможно, лично бывшего среди толпы горожан, вышедших встретить долгожданного дорогого гостя, или узнавшего подробности от других участников встречи) на первом плане – именно народная масса, являющаяся главным действующим лицом вплоть до момента появления цесаревича, немедленно становящегося объектом восторженного приветствия и всеобщего ликования:   

                Вдруг масса надвое... И вот
                Какой-то юноша прекрасный
                Приветил ласково народ.
                И застонала степь глухая
                Под общим криком... Сжался дух,
                В волненьи сладком замирая... [2, с. 276]

        Очень характерна для творческой манеры Ершова устойчивость используемого им поэтического приема: как в основу композиции стихотворения «Государю наследнику на приезд его в Тобольск» было положено контрастное противопоставление метафорических образов тьмы и сменившего его благодатного света, так и в «Видении» появление прекрасного юноши сопровождается внезапной вспышкой света, пронзающего и рассеивающего окрестную темноту:

                И дышит всё какой-то тайной,
                И ночи мгла на всем лежит!..
                Вдруг на реке, в волнах сгорая,
                Блеснул луч света, и потом
                Летучий флаг взмахнул, играя
                Своим увенчанным крылом. <...>
                И озарился мрак ненастный... [2, с. 276]

        Конечно, в данном контексте возникновение столь заметного светового образа объяснялось прежде всего бытовыми реалиями – движению цесаревича предшествовали факельщики, освещавшие дорогу в ночной темноте, однако в творческом мышлении Ершова эти реальные впечатления укрупняли свой первоначальный масштаб, приобретая концептуальное значение важнейших символов монархической власти, несущей свет, радость и счастье благодарному и восторженному народу. Сам мотив всеобщего восторга отнюдь не был при этом всего лишь художественной условностью или выражением верноподданнической этикетности, а действительно объективно и точно характеризовал отношение простого народа к сыну своего царя. Не зря в письме из Тобольска цесаревич воодушевленно сообщал отцу о восторге и искренней радости, с какими его встречали сибиряки. На это император с удовлетворением отвечал своему наследнику, переводя вопрос из чисто эмоциональной сферы в ранг существенного элемента внутренней государственной политики: «Прием, тебе сделанный в Сибири, останется тебе навсегда приятной памятью и сделает, несомненно, глубокое и хорошее впечатление на весь край» [9, с. 141]. Таким образом, поэтическое свидетельство Ершова о народном энтузиазме подтверждается документальными данными.

        Вообще, что касается фактографической насыщенности приводимых Ершовым в «Видении» сведений о торжественной разделе программы пребывания наследника престола в Тобольске, то наибольшую ценность представляют вторая и третья части стихотворения, воссоздающие увиденные глазами наблюдательного очевидца, а затем тщательно и подробно запечатленные в художественно отточенной и безупречной поэтической форме эпизоды губернского была вечером 2-го июня и  отъезда великого князя в обратный путь утром 4-го июня 1837 года. Ершов настолько скрупулезно воспроизводит все детали этих поразивших его воображение и отчетливо запомнившихся событий, что поэтические строки по своей информационной полноте и достоверности намного превосходят те чересчур краткие и отрывочные свидетельства, которые оставили в своих дневниковых заметках и письмах петербургские участники тобольских торжеств. В частности, только Ершов, единственный из всех, кто писал о губернском бале, достаточно подробно отразил реакцию народа на это показательное мероприятие:    

                Река огней, дымясь, сверкая,
                Струями светлыми течет,
                И ярко блещет тьма ночная,
                И ходит весело народ.
                Повсюду радостные встречи:
                Привет друзей, пожатье рук,
                И в гуле смешанном наречий
                Один восторга ясный звук [2, с. 277].

        Две последние строки могут служить лучшим примером художественного лаконизма, информационной емкости и аналитической наблюдательности Ершова: «смешанные наречия» выразительно обозначили представителей народов и племен Сибири, съехавшихся в Тобольск для приветствия наследника престола объединяющей их всех Российской империи, а «ясный звук» восторга исчерпывающе характеризовал монархические верноподданнические чувства собравшихся на торжества. Описываемая далее картина бала в роскошно иллюминированном генерал-губернаторском доме гораздо нагляднее и полнее, чем цитировавшееся ранее письмо Юрьевича, дает представление о праздничной атмосфере этого незабываемого для горожан вечера:         

                А там, вдали, в лучах сиянья,
                Под блеском тысячи лампад
                Внутри и вне блистает зданье
                И сыплет огненный каскад.
                Рукою вкуса прихотливо
                Венками вьются там цветы,
                И звуки музыки игривой
                Летят с воздушной высоты.
                Скользят шаги; блестят уборы;
                Чалма такшкинца, – с нею в ряд
                Красивой гвардии узоры
                И мирный жителя наряд. 
                И тот же юноша прекрасный,
                С челом, рожденным для венца,
                Стоит с улыбкою всевластной
                И движет взорами сердца.
                К нему все очи и желанья!
                Им сердце радости полно!.. [2, с. 277]

        Высокий уровень художественного мастерства, убедительно продемонстрированный здесь Ершовым, дает заслуженное право его поэтическому изображению парадного бала занять видное место в ряду многочисленных описаний музыкальных праздников и танцевальных увеселений, принадлежащих перу лучших русских поэтов-романтиков 1820-х – 1830-х годов.      

        Еще более интересным в плане подробного дополнения к хронике тобольского визита цесаревича является третья часть ершовского «Видения», дающая патетическую картину прощания горожан с покидающим Тобольск великим князем. По сути дела, лишь один Ершов уделил этому моменту особое внимание. Сами же петербургские гости, как явствует из письма Юрьевича, не слишком огорчались завершением пребывания в Западной Сибири: «Сердцу как-то легче делается, как вспомнишь, что завтра мы отправляемся на возвратный путь, хотя, увы! от этого возврата еще далеко, очень далеко до возвращения» [10, с. 463]. В путевом журнале цесаревича этому событию была посвящена лишь скупая и сухая заметка: «4-го июня. Пятница. Из Тобольска мы отправились в 6 часов и должны были опять переправиться через почти 11 переправ, но погода была лучше и ветер тише, и потому мы приплыли ранее в Тюмень» [9, с. 60].

        Столь же равнодушен к покидаемым местам оказался и Жуковский, внесший в свой дневник основное содержание ведшихся на обратном пути в свите цесаревича разговоров: «4 июня. Переезд из Тобольска в Тюмень. Отъезд в 5 часов. Переправа через Иртыш. О поселенцах в Енисейской губернии. Обзаведение. Приселение к старожилам. Железные копи. Остяцкие промыслы. <...> На переезде из Тобольска до Тюмени ничего примечательного» [11, с. 133]. (Заметим в скобках, что именно здесь, в опускаемом сейчас фрагменте дневниковой записки, Жуковский дал ту итоговую критическую оценку Тобольска, которая была приведена нами ранее.) 

        В противоположность равнодушным или же лишь слегка снисходительным к провинциальным достопримечательностям петербуржцам, Ершов не поскупился на яркие поэтические краски и очень живописно, с удивительной наглядностью, подробнейшей детальностью и художественной выразительностью воспроизвел панорамную картину торжественных народных проводов уезжающего из Тобольска в обратный путь на родину августейшего гостя. Доскональность точность изображаемого свидетельствует о том, что поэт сам был непосредственным очевидцем отъезда цесаревича, с зоркой впечатлительностью запомнив малейшие жесты и движения казаков из свиты великого князя, игру солнечных лучей на волнующейся под теплым летним ветром ряби речной воды, общее восторженное оживление собравшегося на берегу народа. Стихи написаны уверенной рукой настоящего мастера и могут служить достойным завершением тобольской хроники пребывания наследника престола на сибирской земле:               

                Я вижу берег; горделиво
                Скользя по зеркалу реки,
                Белеет катер. Ветр игривый
                Взвивает флаг, и казаки,
                Склоняясь на веслы дружным рядом,
                Следят в молчаньи быстрым взглядом
                Движенье кормчего руки.
                Народ весь берег покрывает,
                В раздумьи мрачном, молчалив,
                И с каждым мигом возрастает
                Его бесчисленный разлив.
                Вдали виднеют храмы, зданья –
                И наших дней, и древних лет,
                И утра летнего сиянье
                На всё набросило свой свет.
                Вдруг шум раздался отдаленный;
                Звучат, гудят колокола...
                Чу! конский топот!.. и мгновенно
                Вся степь, волнуясь, ожила.
                И тучи вздрогнули народа,
                И в молньях радости живой
                Ура отгрянуло на воды
                Отливом бури громовой.
                И тот же юноша прекрасный,
                Как солнца летнего восход,
                Идет с приветливостью ясной
                Через восторженный народ.
                Вот входит в катер; вот бросает
                Прощальный взор; ему вослед
                Народ громами посылает
                Свой благодарственный привет... [2, с. 278]

        Еще одной примечательной особенностью, выгодно отличающей стихотворение Ершова от аналогичной официально-патетической стихотворной продукции, в изобилии создававшейся во время путешествия цесаревича по России, стало то, что Ершов, опять-таки единственный из всех поэтов той поры, уделили внимание обстоятельству, обычно не включавшемуся в рамками патетических хроник, а именно – искренней печали народа, оставшегося в прежнем положении, один на один со своими привычными житейскими заботами и тяготами, вряд ли облегчившимися в результате слишком скоротечного визита особы из царского дома:

                Очнулся я. Ищу глазами
                Видение, но предо мной
                Река с покойными брегами
                И берег дикий и пустой.
                Всё унеслось с моей мечтою!
                Лишь только виделось вдали,
                Склоняясь печально головою,
                Толпы народа тихо шли.
                Где ж он? где ж юноша чудесный?
                Куда и как сокрылся он?
                Ужель всё это призрак лестный,
                Игра мечты, прекрасный сон? [2, с. 278–279]

        Риторические вопросы приобретают в таком контексте чересчур заостренное, чуть ли не скептическое звучание, и, чтобы устранить невольно возникший интонационный диссонанс, Ершов заканчивает стихотворение на повышенно пафосной ноте, утверждая реальную благотворность для любимой им Сибири посещения «прекрасного юноши», внушившего сибирякам столько радостных и светлых надежд:   
 
                Я верю в чудное виденье!
                Я верю в истину мечты! [2, с. 279]
               
        Таким был второй поэтический отклик Ершова на визит в Тобольск наследника престола Российской империи. Трудно сказать, отчего это замечательное стихотворение, одно из лучших в лирике Ершова, так и не было опубликовано. Может быть, как это ни парадоксально прозвучит, именно чрезвычайная информационная насыщенность текста многочисленными конкретными реалиями, относящимися к пребыванию цесаревича в Тобольске, помешала этому произведению войти в художественный арсенал общенациональной поэзии, поскольку вне локального тобольского топоса целый ряд деталей стихотворения утрачивал свое особое, документальное значение и становился попросту непонятным потенциальным читателям в центральной России и в столицах. Оптимальным вариантом внедрения ершовского стихотворения в эстетическое сознание ценителей литературы могла бы стать его публикация в местной периодике, но, увы, региональная газета «Тобольские губернские ведомости» начала выходить в свет лишь два десятилетия спустя, в 1857 году. А в ожидании более благоприятных для публикации «Видения» времен оно лежало в архиве Ершова и, видимо, так и залежалось, о чем нельзя не пожалеть, ибо оно было, пожалуй, наиболее удачным из всех стихотворных приветствий путешествующему цесаревичу, сочиненных разными поэтами в 1837 году.

        Ершов проницательно предвидел, что «русской лиры мощный гений» непременно откликнется на это уникальное и прежде небывалое событие в государственной жизни – столь долгую и дальнюю поездку царского сына, посетившего пренебрегаемые и почти забытые, во всяком случае, отнюдь не жалуемые до тех пор высочайшим вниманием уголки обширной империи. Особую радость по поводу «воссоединения» Сибири с Россией выражали, естественно, в первую очередь поэты-сибиряки – как вольные (Ершов и Расторгуев), и так и невольные (отбывавший в это время ссылку в Ишиме декабрист князь А. И. Одоевский). При этом для Одоевского, как и для Чижова, сочинение поэтического приветствия в честь цесаревича послужило поводом для смягчения приговора – уже в июле 1837 года, возможно, не без участия великого князя, ссылка была заменена переводом рядовым в Кавказский корпус, что открывало перспективы военной выслуги и постепенного восстановления общественных прав.

        Довольно объемистое стихотворение Одоевского «На проезд наследника престола цесаревича Александра Николаевича в 1837 году» не было своевременно напечатано, впервые увидев свет уже после смерти и автора, и адресата, в 1883 году. Кстати сказать, среди литературоведов и доныне нет единства во мнениях относительно точной принадлежности этого произведения Одоевскому и времени его написания (VI). Не входя в рассмотрение этого действительно весьма спорного вопроса по существу, обзорно коснемся лишь тех аспектов стихотворения Одоевского, которые сближают его поэтику с приветственными текстами Ершова. Прежде всего обращает на себя внимание знаменательная общность ключевой метафоры – яркого света из-под небесной высоты, щедро даруемого царской милостью благодарной и радостной Сибири: 

                На западе подъемлется заря,
                На встречу ей кипит нард могучий
                И шлет привет наследнику царя
                Сливая гул из всех любви созвучий [12, с. 186].

        Мотив народной любви к своим царям, центральный в системе монархической этики, также является общим для Одоевского и Ершова, торжественно прославлявшего «Возлюбленного» гостя, память о пребывании которого будет передаваться признательными сибиряками из поколения в поколение «в благословениях любви». В равной мере отдают дань оба поэта и условным требованиям верноподданнического этикета, предписывающего изображение России (в данном случае – Сибири) в коленопреклоненной позе подчеркнутой покорности, распростершись ниц у стоп царственного властителя:

                Вот она у стоп владыки –
                Вся покорность! вся любовь!
                И торжественные клики
                Потрясают глубь лесов! [2, с. 273] 
                (Ершов);

                Сибирь стрясла двухвековой укор
                И – вся восторг – к стопам твоим припала.
                Как сладостен ей первый царский взор!
                Твой взор блеснул, и рушилась опала [12, с. 187]. 
                (Одоевский)

        Почти дословное совпадение характеристики душевного состояния Сибири закономерно дополняется еще и чуткостью Одоевского к заветным чаяниям коренных сибиряков об осуществлении наконец действительного породнения Сибири со всей остальной Россией:

                Минула ночь: от солнца тьма бежит;
                Теперь Сибирь не та же ли Россия? [12, с. 188]

        Композиционный прием контрастного противоборства метафор света и тьмы также демонстрирует несомненную близость поэтики Одоевского и Ершова – по крайней мере, применительно к жанру панегирических приветствий. Наконец, Одоевский, подобно Ершову, хотя и независимо от него, использует классический ломоносовский принцип «оживления географии», рисуя впечатляющую поэтическую картину Сибири, единодушно устремившейся навстречу долгожданному и желанному гостю:

                Взирай: крутит Иртыш; до крайних стран
                Промчалась весть, за нею ликований
                Несется гром, и льдяный Океан
                Заискрился от радужных сияний.
                Слилась Сибирь в гимн радости; сердца
                В ее сынах забились русской кровью,
                Боготворя отечества отца, –
                К тебе они наполнены любовью [12, с. 187].
               
        Так два выдающихся русских поэта внесли свои достойные лепты в создание яркого поэтического образа Сибири, овеяв его монархическим пафосом и интонировав возвышенной романтической патетикой и предельно облагороженной лексикой. 

        Еще один поэт-сибиряк, Егор Расторгуев, обладавший в большей степени способностями предприимчивого издателя, чем поэтическим талантом, безусловно уступал Ершову и Одоевскому по уровню литературного мастерства, зато несравненно превосходил их обоих прямолинейной верноподданнической дидактикой, дав утрированный образец официального излияния чувств по поводу высочайшего посещения Сибири:

                Какой восторг! какая встреча!
                Се царский первенец грядет,
                Всего желанного предтеча,
                Всего желанного предмет! [1, с. 9]

        Но особенно эффектно и декларативно было им представлено решение проблемы соединения воедино Сибири с Россией – это достигалось легко и естественно на основе единства монархической этики, не признающей никакого различия между территориальным пребыванием верноподданных, теснейшим образом связанных между собою благодаря общности чувств сыновней любви, безропотной покорности и горячей преданности своему царю:

                И Российские державы,
                И Сибирские страны,
                Слуги все – твоей лишь славы,
                Все одни твои сыны!
                И в Сибири отдаленной
                Среди мразов и снегов,
                О монарх благословенный!
                Зри ты подданных любовь:
                И в Сибири пламенеют
                Наши, царь, к тебе сердца,
                Обожать и здесь умеют
                Государя и отца! [1, с. 5]

        Вместо апробированной Ершовым и Одоевским контрастной метафорической пары тьмы – света, Расторгуев строит композицию своего стихотворного приветствия на демонстративном противопоставлении внутренних пламенных монархических чувств внешнему холоду снежной Сибири. Тем самым, согласно образной логике Расторгуева, верноподданные сибиряки могли даже претендовать на определенное преимущество в доказательстве силы своей любви к царствующему дому по сравнению с жителями других, менее экстремальных в климатическом плане регионов империи. 

        Завладевший, благодаря своей издательской оборотливости, фактической монополией на освещение торжественной части программы посещения наследником престола Сибири, Расторгуев не боялся конкуренции со стороны своих менее инициативных собратьев по перу и, что делает ему честь, отнюдь не пытался замалчивать альтернативные его собственным виршам поэтические приветствия в адрес цесаревича. Напротив, в своей брошюре, посвященной описанию пребывания великого князя Александра Николаевича в сибирском крае, он неоднократно одобрительно цитировал произведения Ершова и Чижова, весьма своеобразно вплетая их в контекст патетически-велеречивого повествования: «Мудрое соизволение августейшего родителя, чтобы наследник престола при обозрении России посетил и Сибирь, внушает истинное благоговение, как плод неусыпной заботливости о благоденствии и самой этой отдаленной страны; – никто еще из царственного дома российской императорской фамилии не видел сам Сибири, не посещал сам этого края. – Провидение предопределило, чрез мудрое соизволение монарха, осчастливить Сибирский край государю-цесаревичу. – Его высочество первый видел Сибирь своими глазами, узнал жителей ее своими чувствами; он первый окинул взорами повсюду хлебородные земли Сибири, обильные ее пастбища и необыкновенное богатство в дарах природы, из которых многие и до сих пор остаются еще не тронуты по причине недостаточного населения» [1, с. 31–32].

        Интереснее всего при этом роль, отведенная автором брошюры стихам Ершова, призванным служить документальным доказательством верноподданнического единодушия населения всей Сибири, обретшего поэтическую формулировку в отточенных ритмичных строфах ершовского приветствия «Государю наследнику». Поместив целиком третью часть этого стихотворения («Итак, исполнены желанья!»), Расторгуев сопроводил публикацию характерным выводом, наглядно иллюстрирующим его собственные афишированные монархические настроения: «Вот мысли, чувства, моления жителей и Тюменя, и Тобольска, и Кургана, и Ялуторовска, и – всей Сибири!» [1, с. 19]. Таким образом, по желанию издателя сервильной хроники, Ершов заочно удостоился чести стать признанным рупором верноподданнического голоса целого края. Это не противоречило монархическому мировоззрению самого Ершова, но вряд ли бы его порадовало столь бесцеремонное обращение со своим литературным детищем.   

                Примечания

        (I)  Подробные сведения об этом см. во вступительной статье Л. Г. Захаровой «Путешествие по России наследника престола цесаревича Александра Николаевича. 1837 год» к книге: Венчание с Россией. Переписка великого князя Александра Николаевича с императором Николаем I, 1837 год. – М.: Изд-во Моск. ун-та, 1999. – С. 5–26; а также в публикации Н. В. Самовер «Николай I: Наставления наследнику. Материалы к путешествию цесаревича Александра Николаевича по России и Европе в 1837–1839 годах» // Наше наследие. – 1997. – № 39–40. – С. 50–57. 
      
        (II)  В примечании к ершовскому стихотворению в указанном выше издании по недосмотру не отмечен факт его первой публикации в «Русском инвалиде» (1838. 3 января). Кроме того, большой фрагмент начала поэтического приветствия Ершова цесаревичу был воспроизведен в составе воспоминаний бывшего тобольского гимназиста К. М. Голодникова на страницах «Тобольских губернских ведомостей» (1894. 21 августа, № 34). Эти воспоминания, с поправкой на сорокалетнюю хронологическую дистанцию, всё же позволяют уточнить первоначальный сценарий торжеств в честь посещения гимназии наследником престола и определить роль, которую должно было сыграть поэтическое приветствие в церемониале приема гимназическим начальством августейшего гостя: «В честь его высочества Ершовым было написано приветствие в стихах, которое прочитать первоначально поручалось мне, как одному из лучших учеников по классу словесности; оно и понесено было его высочеству автором лично» (Цит. по републикации из «Тобольских губернских ведомостей» в 3-м выпуске «Ершовского сборника». Ишим, 2006. С. 139). В оставшейся неопубликованной рукописи воспоминаний Голодникова о Тобольской гимназии содержатся дополнительные подробности, касающиеся нереализованного замысла публичного прочтения поэтического приветствия: «При вступлении высокого посетителя в зал гимназии учитель словесности Е<ршов> имел счастие поднести ему приветствие в стихах. Ныне, по истечении сорока лет, у меня остались в еще памяти некоторые строфы его, так как первоначально предположено было это приветствие произнести мне, но потом, вследствие не оказавшегося во мне дара декламации, намерение это было оставлено» (Цит. по публикации фрагментов рукописи в том же выпуске «Ершовского сборника». С. 142. Подготовка текста, публикация и комментарии Т. П. Савченковой).   
       
        (III)  Живая и яркая картина общения двух поэтов – Жуковского и Ершова – воспроизведена в позднейших воспоминаниях К. М. Голодникова: «Из числа сопровождавших его [цесаревича] лиц особенное внимание наше привлекал симпатичнейший поэт В. А. Жуковский, многие из стихотворений которого мы знали от слова до слова; рядом с ним ходил по классам и наш Петр Петрович, напоминая нам известное латинское изречение: “Similis simili haudet” [Подобный подобному радуется]» (Цит. по републикации из «Тобольских губернских ведомостей (1894. 21 августа, № 34) в 3-м выпуске «Ершовского сборника». Ишим, 2006. С. 139).      
       
        (IV)  Объективным дополнением к скупой и вполне равнодушной дневниковой фиксации факта посещения цесаревичем Тобольской губернской гимназии может служить впечатление от этого необычайного и небывалого для далекого сибирского города события, не изгладившееся и сорок лет спустя из благодарной памяти бывшего гимназиста К. М. Голодникова: «Главным же и незабвенным событием этого времени для оставшихся еще в живых, – но, увы! весьма уже немногих гимназистов – осталось посещение в 1837 году гимназии его императорским высочеством государем наследником цесаревичем Александром Николаевичем. Прибыв в Тобольск 1 июня, его высочество на другой же день утром посетил Тобольскую гимназию в сопровождении генерал-губернатора кн. Горчакова, и<сполнявшего> д<олжность > губернатора Повало-Швейковского и лиц своей свиты: генерал-адъютанта Кавелина, действит. стат. советников Жуковского и Арсеньева, флигель-адъютантов полковников Юрьевича и Назимова, лейб-хирурга Енохина и прапорщиков Паткуля и Адлерберга. По прибытии его высочества в гимназическую залу представлены были ему генерал-губернатором: директор, инспектор, учители гимназии, штатный смотритель и три учителя учебного училища. Государь наследник подходил к каждому из представленных ему лиц и благосклонно выслушивал фамилию его. Затем, при посещении классов, испытывал некоторых учеников в пройденных ими предметах, а за быстрые и вполне удовлетворительные ответы ученика 3 класса Широкова, не имевшего в живых родителей, изволил взять его на свое собственное попечение. Затем его высочество удостоил своим посещением выставку западно-сибирских естественных произведений, устроенную в нижнем этаже гимназического корпуса, и присутствовал при обеде воспитанников пансиона, причем изволил попробовать поданные им блюда» (Цит. по публикации фрагментов рукописи воспоминаний Голодникова в 3-м выпуске «Ершовского сборника». Ишим, 2006. С. 141–142). 
       
        (V)  Ср. поэтическое описание образа «юноши прекрасного» в стихотворении Ершова с восторженным восприятием молодого наследника престола учеником Ершова – тобольским гимназистом Голодниковым: «Красота и благодушие царственного отрока очаровали нас так, что мы смотрели на него, как на божество» (Цит. из фрагмента воспоминаний Голодникова, опубликованных в 3-м выпуске «Ершовского сборника». С. 142).
       
        (VI)  См., в частности, обстоятельный критический комментарий М. А. Брискмана к публикации этого стихотворения в разделе приписываемых Одоевскому произведений в изд.: Одоевский А. И. Полное собрание стихотворений. – Л.: Сов. писатель, 1958. – С. 336–337. 

                Литература

    1.  Расторгуев Е. И.  Посещение Сибири в 1837 году его императорским высочеством государем наследником цесаревичем. – СПб.: Тип. Х. Гинца, 1841. – 6, 34, V с.   
    2.  Ершов П. П.  Конек-Горбунок: Избранные произведения и письма. – М.: Парад; Бибком, 2005. – 624 с.
    3.  Ломоносов М. В.  Избранные произведения. – Л.: Сов. писатель, 1986. – 560 с.
    4.  Бенедиктов В. Г.  Стихотворения. – Л.: Сов. писатель, 1983. – 816 с.
    5.  Бухштаб Б. Я.  П. П. Ершов и Н. А. Чижов в воспоминаниях Констанция Волицкого // Омский альманах. Кн. 6. – Омск, 1947. – С. 159–163.
    6.  Николай I: Наставления наследнику. Материалы к путешествию цесаревича Александра Николаевича по России и Европе в 1837–1839 годах» // Наше наследие. – 1997. – № 39–40. – С. 50–57. 
    7.  Горбенко Е. П.  Милькеев Евгений Лукич // Русские писатели. 1800–1917: Биографический словарь. Т. 4. – М.: Большая Российская энциклопедия, 1999. – С. 60–61. 
    8.  Бухштаб Б. Я.  Козьма Прутков, П. П. Ершов и Н. А. Чижов // Омский альманах. Кн. 5. – Омск, 1945. – С. 116–130.
    9.  Венчание с Россией. Переписка великого князя Александра Николаевича с императором Николаем I, 1837 год. – М.: Изд-во Моск. ун-та, 1999. – 183 с.   
    10.  Дорожные письма С. А. Юрьевича во время путешествия по России наследника цесаревича Александра Николаевича в 1837 году // Русский архив. – 1887. – № 4. – С. 441–468.
    11.  Курочкин Ю. М.  Уральский вояж поэта. – Челябинск: Юж.-Урал. кн. изд-во, 1988. – 139 с. 
    12.  Одоевский А. И.  Полное собрание стихотворений. – Л.: Сов. писатель, 1958. – 244 с.

         Март 2007


Рецензии