Мессианские иллюзии и политические утопии
Русско-польские отношения в XIX веке на протяжении слишком долгого времени характеризовались ярко выраженными чертами драматизма и даже трагизма. Конфронтация двух сопредельных и во многом родственных народов, хотя и резко противостоявших друг другу в основах своей религии, государственности и жизненных устремлений, проводила к неоднократным кровопролитным столкновениям, в которые, как правило, выливалась очередная безуспешная национально-освободительная попытка поляков вырваться из-под господства сурового господства Российской империи [1]. Поскольку спор с оружием в руках решался, как правило, отнюдь не в пользу и не во славу польской стороны, то для более или менее действенной идейной борьбы со своими русскими противниками представителям польского «повстанья», а затем и польской эмиграции, приходилось обращаться к арсеналу иных средств, а именно – к потенциальном возможностям антирусской пропаганды, направленной на дискредитацию и очернение своих удачливых противников, на лишение их победного ореола и, желательно, признание их низменной натуры по сравнению с благородным ясновельможным шляхетством бывшей Речи Посполитой.
Так, в ход была не без дальних расчетов пущена сильно идеологизированная псевдоэтнографическая концепция Франциска Духинского, согласно которой русские и поляки относились к совершенно различным народам: поляки – к исконным славянам, тогда как русские (точнее, россияне) якобы представляли собой хаотичное смешение финских коренных и татарских пришлых племен, не имеющих практически ничего общего с чистокровным и подлинным славянством. Научная несостоятельность «теории» Духинского была очевидна прежде всего для самих носителей русской культуры, которые, несмотря на застарелую многовековую политическую вражду с полонизмом и католицизмом испытывали неподдельный интерес и сочувствие к польской культуре, проникнутой западными веяниями и тем самым обогащавшей славянскую культурную сокровищницу. Очевидно, что в таком контексте изоляционистские тенденции Духинского и его немалочисленных адептов из среды польской эмиграции вызывали у русских ученых и культурных деятелей только решительное неприятие и энергичное противодействие.
Среди тех выдающихся представителей русских научных кругов, кто видел свою задачу во всемерном объективном изучении славянских взаимосвязей, в разработке разнообразных вопросов активно развивавшейся тогда славистики, одно из наиболее заметных и заслуженно почетных мест занимал Александр Федорович Гильфердинг (1831–1872), чья, к сожалению, не очень долгая жизнь и чрезвычайно интенсивная научная деятельность были посвящены в том числе и попыткам углубленного постижения и уяснения сущности польского феномена в общих границах славянского мира [2–3].
Из большого количества научных трудов и публицистических статей Гильфердинга, связанных с данной острой и противоречивой темой, нельзя не выделить цикл публикаций 1863-го года, в самый разгар Январского восстания поляков, под общим названием «Польский вопрос». В задачи данной статьи не входит всесторонний подробный анализ всех аспектов своеобразного воззрения Гильфердинга на специфику русско-польских кризисных взаимоотношений. Целесообразным представляется остановиться лишь на одном компоненте, а именно – на рассмотрении критических контраргументов, направленных Гильфердингом против имевшей довольно широкое распространение в среде польской эмиграции, главным образом в начале 1840-х – середине 1850-х годов, «особой мистико-исторической теории» [4, с. 184], по иронической оценке Гильфердинга, пафосно провозглашавшейся или, вернее будет сказать, торжественно проповедовавшейся известным мистиком-визионером, оказавшим существенное влияние на классика польской литературы Адама Мицкевича, выходцем из литовской шляхты, эмигрантом Анджеем Товянским (1799–1879), обосновавшим идею об исключительном призвании польского народа, который призван осуществить высшее судьбоносное призвание и исполнить волю Господа Бога, открывшуюся через посредничество пана Анджея.
Польский биограф Мицкевича Мечислав Яструн не без иронии изложил ключевые моменты мистической проповеди Товянского: «В середине XIX столетия должно наступить царство божие. Избранным народом этой эпохи будет Израиль, воплощенный в трех народах: еврейском, французском и польском. Мечом господним эпохи является он, Анджей Товянский, который в Антошвинцах на Литве получил недвусмысленный приказ от всевышнего» [5, с. 368]. Гильферинг, являвшийся младшим современником Товянского и Мицкевича, отнесся к «мистико-исторической теории» столь же критично, объясняя ее возникновение и распространение не столько даже личностными качествами эмигрантского проповедника, сколько той ненормально возбужденной и экзальтированно болезненной средой, где идеи «товянщины» только и могли найти для себя благодатную почву.
Ожесточенные против России и русских, лишивших суверенитета их родину, охваченные страстным желанием свести счеты с ненавистным имперским режимом, польская диаспора, по справедливому замечанию Гильфердинга, «всему, что относилось, посредственно или непосредственно, к Польше, придавала тот фантастический колорит, который можно понять и должно извинить потому только, что это было именно плодом эмиграции, плодом общества, поставленного вне всякой жизненной действительности» [4, с. 184]. Гильфердинг показывал, как в политическом сознании польской эмиграции, сконцентрировавшейся преимущественно в Париже, в угоду полемической конъюнктуре «славянский мир был разделен на две враждующие противоположности, на мир добра и свободы, представительницею которого служила Польша, и на мир рабства и зла, воплощенный в России...» [4, с. 184].
Однако политическое размежевание не остановилось на этой резкой грани и постепенно, под прямым влиянием «теории» Товянского, разрослось до гораздо более отвлеченных сфер, вероятно, хорошо отвечавших особенностям польского национального менталитета, интенсивно окрашенного в католические тона: «Стоило ступить шаг далее, и эта историко-мистическая теория прямо переходила в новую религию. И действительно, Мицкевич, который в начале своих курсов о славянской литературе развивал эту систему дуализма Польши и России, – в конце тех же курсов выступил открыто как проповедник мессианизма, новой веры, откровение которой он получил от известного Товианского и которой он дал санкцию своего великого имени» [4, с. 185].
Кстати сказать, Яструн несколькими почти карикатурными, но зато эффектными штрихами изобразил публичную деятельность Мицкевича в самый разгар его увлечения «товянщиной»: «Кафедру свою в Коллеж де Франс Мицкевич превращает в амвон, с которого в необычайно пламенных словах провозглашает истины новой религии. Дамы, склонные к экзальтации, взирают на профессора очами, полными преклонения и восторга. Некоторые плачут. <...> Тем временем лекции в Коллеж де Франс шли своим чередом, но только они приобрели теперь оттенок явно лирический. Экзальтация одних слушателей еще более возросла, другие же просто перестали посещать лекции. Профессор всё более явно превращался в священнослужителя, кафедра, за которой он стоял, порою возведя очи горЕ, становилась амвоном» [5, с. 383–384].
Впрочем, в отличие от Яструна, Гильфердинг воспринимал идеи Товянского как нечто чересчур уж комическое, признавая в их напряженном мистицизме определенную долю поэтической выразительности, несмотря даже на заведомо предвзятую тенденциозность, которая, собственно говоря, и делала эти идеи категорически неприемлемыми для русской стороны: «Сущность этой религии состояла в том, что польский народ есть новый мессия, посланный для искупления всего рода человеческого, что он, как мессия, страдал, был распят и погребен, и воскреснет, и одолеет дух мрака, воплощенный преимущественно в России, и принесет с собою всему человечеству царство свободы и блаженства» [4, с. 185].
По наблюдению хорошо информированного Гильфердинга, «мессианизм, развивавшийся в 1842–1844 годах, возбудил против себя протесты самого католического духовенства и не мог долго удержаться даже в среде польской эмиграции: но он важен, как самый яркий признак того умственного состояния, до которого могли дойти эти люди» [4, с. 185].
Краткий протосоциологический анализ, предпринятый Гильфердингом, ставил своей задачей установить причины неожиданной влиятельности «товянщины», являвшей собой столь разительный контраст господствующим позитивистским настроениям в Европе и общему скептическому духу эпохи. Всё дело заключалось в том, что польская эмигрантская диаспора, как считал Гильфердинг, представляла собой замкнутое целое, живущее по собственным законам болезненно взвинченного и обуреваемого неутоленными амбициями политического мирка, для которого выход бесплодно расточаемой энергии в мессианские устремления представлялся, хотя бы лишь умозрительно, все-таки более утешительной альтернативой чересур безотрадному существованию в изгнании: «Представим же себе, какое влияние на целые сферы общества должна была иметь эмиграция польская, считающая тысячами своих членов, располагающая огромными денежными источниками, связанная бесчисленными нравственными узами с родиною и действующая на страну, которую историческая судьба поставила под власть иноземцев. Вспомним, что действие это продолжается уже тридцать лет, и, составив себе по приведенным образчикам очерк идей, вырабатываемых и распространяемых этой эмиграцией, посудим о том, какое нервическое раздражение, какие фантастические понятия должны были овладеть значительной частью польского общества» [4, с. 187–188].
На эту искусственную изолированность польской эмиграции от реальных жизненных процессов и народных чаяний неоднократно указывали также некоторые представители русской общественной мысли, имевшие в той или иной мере негативный опыт общения с поляками, но лишь Гильфердинг едва ли не первым так отчетливо и точно сформулировал коренную причину закоснелого польского антагонизма по отношению к своим русским соседям, с которыми они никак не могли мирным путем поделить спорные территории с проживающим там многочисленным простонародным крестьянским населением, что и составляло, по мнению Гильфердинга, самую сердцевину пресловутого «польского вопроса»: «Небольшой народ польский, воспитанный в принципах католицизма и аристократии, во имя этих принципов приобрел господство над огромным пространством славянских земель, населенных народом другого наречия, другой веры, других начал общественных. Несколько столетий наслаждался он этим господством; <...> аристократический принцип твердил ему, что Польша, по праву своей шляхты, закрепила за собою бесспорным владением эти прекрасные русские и литовские земли; народная гордость, воспитанная католицизмом, аристократическим духом и прошлым господством, твердила, что польская нация действительно призвана к такому владычеству, и оправдывала это владычество чувством презрения к подчиненному племени» [4, с. 188].
Критические суждения Гильфердинга не были очень-то благоприятны для польских притязаний на лидерство в славянском мире, касались ли эти притязания геополитических аспектов, как в случае с «забранным краем» русско-польского пограничья, или же сферы религиозных отношений, когда в унию были насильственно переведены многие сотни тысяч, если не миллионы, белорусов и поляков, оказавшихся в прежние времена под владычеством Речи Посполитой. Национальные качества польского характера (а Гильфердинг, как ученый-этнограф и славяновед-путешественник, имел по этой части богатый материал сравнительных наблюдений) отличались крайней конфликтностью и неуживчивостью, регулярно провоцируя обострения отношений с ближайшими соседями: «Поляки властолюбивы и притязательны, по самому понятию, которое они имеют о себе, как представителях высшей цивилизации и единоспасающей религии, и по тому самому их властолюбие и их притязания обращены не на запад Европы, откуда они заимствовали эту цивилизацию и эту религию, а на русский восток: ибо там они видят мужицкое варварство и схизму и там считают себя призванными распространять господство своей цивилизации и своей единоспасающей церкви» [4, с. 226].
Провозглашенная Товянским и его адептами-последователями, включая Мицкевича, борьба с русскими национальными началами – борьба, получившая высшую религиозную санкцию в духе мистического учения о богоизбранности польского народа, призванного стать во главе всего славянского мира, как новый Израиль между остальными народами, решительно разоблачалась Гильфердингом и представала в своем действительном свете: «Борьба эта есть результат (и, будем надеяться, приготовление к исходу) всей прежней истории, привившей славянскую Польшу к чужому организму, к миру латино-германскому, сделавшей ее носительницею чуждых славянскому племени исторических начал. И вот, в последнее время, особенно под гальваническим влиянием эмиграции, доводящей до абсолютной формулы в теории и до болезненной крайности на практике все исторические начала польской жизни, выступило наружу, облеклось в действительные факты это внутреннее противоречие польских исторических начал с славянскою основою польского народа» [4, с. 189].
Гильфердинг лаконично и очень удачно сформулировал внутреннюю суть польской политической программы. Он небезосновательно считал, что тяга к историческому реваншу, стремление «отвоевать западную Русь – вот что составляло с самого начала главную, существенную задачу всего польского движения. Точка опоры была Варшава, но цель – Вильно и Киев» [4, с. 209]. При таких стратегических замыслах польской эмиграции стновилось понятным, почему даже мистические постулаты «товянщины» были так охотно приняты на идейное вооружение некоторыми представителями польской эмиграции и превратились из меча духовного во вполне земные орудия враждебной по отношению к России внешней экспансии: «В их среде не только религия, как замечают неоднократно, обратилась в средство политическое, но, что еще важнее, политическая идея обратилась в религию» [4, с. 228]. Иными словами, по выражению Гильфердинга, «политическая мысль о восстановлении старой Польши возводится на степень веры в чудесное ее воскресение» [4, с. 235].
Польские территориальные притязания на украинско-белорусское пограничье, вновь громко заявленные в ходе Январского восстания 1863 года, с возмущением воспринимались подавляющим большинством русского общества, и в этом отношении Гильфердинг со своим разоблачением скрытой подоплеки «польского вопроса» стал очень показательной фигурой, олицетворившей своеобразный консенсус между либеральным общественным лагерем и правительственными кругами [6]. Примечательно, например, что во многом солидарно с Гильфердингом по «польскому вопросу» выступил чуть позднее такой оригинальный представитель русской геополитической и историософской мысли, как Н. Я. Данилевский, автор знаменитой книги «Россия и Европа».
А в качестве единственно надежного и целесообразного метода эффективного противодействия мистицизму «товянщины» Гильфердинг, как и целый ряд солидарных с ним русских ученых-славистов [7], видел развитие научного просвещения и постепенного вытеснения устаревших представлений положительными данными объективного знания. Он проницательно указывал, что «полуобразованный или вовсе невежественный обыватель будет всегда игрушкою людей, которые захотят фанатизировать его религиозную и патриотическую ненависть к москалям» [4, с. 249]. Поэтому в качестве антидота от «особых мистико-исторических теорий», подобных псевдоэтнографии Духинского или политизированному мессианизму Товянского Гильфердинг настоятельно выдвигал применительно к «русской Польше» безусловную и очевидную «нашу прямую политическую задачу для нашей собственной пользы – развивать в этой стране всеми средствами серьезное, основательное научное образование» [4, с. 250].
Литература
1. Стыкалин А. С. Русские и поляки: стереотипы взаимного восприятия // Славяноведение. – 2001. – № 5. – С. 60–76.
2. Власова З. А. Гильфердинг Александр Федорович // Русские писатели. 1800–1917: Биографический словарь: В 7 т. Т. 1. – М.: Сов. энциклопедия, 1989. – С. 560–561.
3. Лебедев С. В. Гильфердинг Александр Федорович // Славянофилы: Историческая энциклопедия. – М.: Ин-т рус. цивилизации, 2009. – С. 140–141.
4. Гильфердинг А. Ф. Россия и славянство. – М.: Ин-т рус. цивилизации, 2009. – 496 с.
5. Яструн М. Мицкевич. – М.: Мол. гвардия, 1963. – 608 с.
6. Китаев В. А. Русские либералы и польское восстание 1863 года // Славяноведение. – 1998. – № 1. – С. 54–61.
7. Дьяков В. А. Славянский вопрос в общественной жизни дореволюционной России. – М.: Наука, 1993. – 207 с.
Январь 2014
Свидетельство о публикации №220101701561