Семейный скандал на парижском балу

                (Литературно-политический эпизод из времен польского восстания 1863–1864 гг.)
 
        Чем громче и резче раздается звук, тем сильнее и продолжительнее будет у него эхо. Возникает парадоксальная ситуация: первоначальный шум давно уже стих и угас, истощившись и выдохнувшись в своем напряжении, а неумолчные отзвуки могут еще долго перекатываться и разноситься вдаль. Этот феномен абсолютно характерен для воздушной среды, но и в среде общественной можно иной раз наблюдать такие же точно закономерности. А если еще иметь в виду не какое-то абстрактное общество в целом, а совершенно конкретные и отдельные его сегменты – например, литературные кружки или группировки, то там подобное эхо частенько получает мощный резонанс и заставляет, хочешь или не хочешь, обратить на себя повышенное внимание. Что и требовалось! В результате остается довольно заметный след, улавливаемый и запечатлеваемый многими современниками – очевидцами или даже участниками литературно-общественных скандалов.

        Да, речь пойдет действительно о скандале. Это и вправду нечто, заслуживающее особого рассмотрения в самых разных аспектах – культурологическом, историческом, социологическом и, конечно же, психологическом. Собственно говоря, такое разностороннее рассмотрение напрашивается само собой и уже не один раз с успехом осуществлялось в нашем литературоведении. Как тут не назвать чрезвычайно интересные и по-своему новаторские исследования О. А. Проскурина, собранные им в познавательнейшую книгу «Литературные скандалы пушкинской эпохи»? [1]. А не так давно состоялась (причем не где-нибудь, а в самом Париже, в Центре славянских исследований Сорбонны) целая конференция, специально посвященная изучению семиотики скандала как своеобразного механизма культуры, способствующего нестандартному и нетривиальному оживлению творческой сферы и формированию ажиотажного спроса со стороны читательской и – в расширительном смысле – общественной аудитории на литературные новинки, окруженные скандальной аурой. Сборник материалов по итогам конференции, так и названный «Семиотика скандала», охватывает очень широкий хронологический диапазон, с века XVII-го по XX-й, от огнепального протопопа Аввакума Петрова до дуэльного поэта Николая Гумилева [2]. Авторам докладов удалось собрать и обработать массу ценных фактов, демонстрирующих жизненный стиль и манеру поведения русских литературных классиков в неожиданном и непривычном свете.

        Жаль, однако, что среди любопытных сюжетов сборника отчего-то не нашлось места одному событию, а точнее сказать – колоритному эпизоду, имевшему место как раз в Париже, но, правда, уже давненько, свыше полутораста лет тому назад. Зато скандал вышел изрядный, ощутимо всколыхнувший тогдашнюю нашу журналистику и энергично перекидывавшийся задорным эхом от одного общественного лагеря к другому. Напоминание об этом показательном случае могло бы дополнить представительный перечень скандальных происшествий и постскандальных хроник отечественной изящной словесности да еще и вкупе с идейной публицистикой. Материал, кстати, несмотря на полуторавековую историческую дистанцию, лишен некоторой злободневной актуальности применительно к нынешним реалиям. Но обо всем по порядку.

        России, как, наверное, почти любому государству на свете, не слишком-то везло со своими ближайшими соседями. Постоянно возникали взаимные неудовольствия, претензии, распри, столкновения и войны. Так было с незапамятных времен и, к сожалению, продолжается по сию пору. Особенно с братьями-славянами отношения почему-то никак не ладились. Полякам доставалось от нас очень крепко. А Европа с нескрываемым раздражением следила за всем этим и пыталась хоть как-то осадить экспансивного большого брата, чересчур ретиво норовившего установить жесткую опеку над, так сказать, братьями нашими меньшими [3–4]. Пушкин раздраженно и не вполне справедливо порекомендовал «клеветникам России» не вмешиваться в старый домашний спор славян между собою. Тогда, в 1831 году, совет подействовал. Еще бы: Российская империя была в зените своего могущества, пользуясь славой державы-победительницы Наполеона. Разделаться с польским Ноябрьским восстанием 1830-го года никто не осмелился ей помешать.

        Но через три десятка лет, после сверхконфузного поражения в Крымской войне, военный престиж России в глазах крупнейших западных держав выглядел, мягко говоря, уже отнюдь не столь весомо, так что в очередную польскую смуту, приведшую к Январскому восстанию 1863 года, неисправимые «клеветники» вмешались гораздо более активно. Это показалось обидным для русского национального самолюбия – и подъем встречной патриотически-шовинистической волны был неминуем [5–6]. Так и случилось: на дипломатические ноты Франции, Англии и Австрии в защиту поляков русские публицисты и литераторы ответили гневными филиппиками, риторический тон которых остроумно спародировал поэт-сатирик Петр Шумахер [7], нарочито грубо и одновременно подчеркнуто выспренне переиначив пушкинскую знаменитую инвективу:
               
                О чем вы шумите, витии,
                Что дмишься, заносчивый галл?
                Вам чуждо разладье России,
                Вам чужд наш семейный скандал! [8, с. 63].

        Сказано замечательно: домашний спор логично дорос до семейного скандала, в каковом, естественно, третьей стороне не могло быть никакого места. Именно на такое стремление избавиться от контроля европейских государств и зарубежного общественного мнения за усмирением восстания, объявленного имперскими властями исключительно внутренним делом России, и была направлена ее официальная политика в наболевшем польском вопросе [9]. Практически вся тогдашняя отечественная пресса целиком и полностью охотно солидаризировалась с этой стратегической линией оборонительной идеологии, апологетически истолковывая любые правительственные силовые меры [10–11]. А на головы злостных западных «клеветников» дружно посыпались бесчисленные укоры и обвинения в предвзятости, необъективности, односторонности и вообще во всех мыслимых геополитических и моральных грехах. Доходило до совсем уж абсурдных обвинений в подкупе ведущих иностранных изданий на польские деньги [12–13].

        Густой националистический угар плотно затянул общественный горизонт. Даже те известные деятели культуры, люди науки и представители либеральных течений социально-политической мысли, кто раньше вполне лояльно и с симпатией относился к полякам как братьям по крови и по духу, участникам единой славянской семьи народов, теперь готовы были с ожесточением поносить неблагодарных изменников общему славянскому делу – коварных и расчетливых мятежников, сознательно играющих на руку корыстному Западу, внося раскол в стройные ряды союзников России [14–15]. На этом обвинительном пункте сошлись воедино и консерваторы, и либералы, временно не придавая большого значения расхождению своих политических убеждений по другим вопросам русской жизни [16]. Шумахер насмешливо перечислил длинный ряд фамилий авторитетных публицистов той поры, единодушно занявших решительную антизападную позицию, и вложил в их красноречивые уста совместный выпад против злонамеренных европейских «клеветников», понапрасну встревающих не в свое дело:   
               
                Оставьте заботы о Польше,
                Не страшен нам тон ваших нот... [8, с. 64]

        И лишь одного имени не было, да и не могло, конечно, быть, в иронически-патетическом перечне Шумахера. Находившийся в вынужденной заграничной эмиграции Александр Герцен, издатель «Колокола» и «Полярной звезды» [17], категорически разошелся с соотечественниками и коллегами-журналистами во взглядах на польское восстание, противопоставив свою твердую и непреклонную позицию безусловной поддержки национально-освободительной борьбы поляков тому полнофобскому и шовинистическому гвалту, который был понят русской подцензурной печатью [18]. Но он не только старался защитить поляков от нареканий официозной прессы, а еще и делал попытки (впрочем, оставшиеся безуспешными) воззвать к нравственному чувству русского общества, заставить его устыдиться той неблаговидной роли, которую оно поневоле играло, с точки зрения европейского свободного общественного мнения. И для достижения такой воспитательно-назидательной цели Герцен воспользовался одним мелким по масштабу, но оказавшимся довольно громким по резонансу инцидентом, произошедшим в Париже с неким легкомысленным субъектом, попавшим в крайне неприятное положение на почве межнационального конфликта. Яркое саркастически-памфлетное изображение «семейного скандала» в славянском варианте, действующими лицами в котором выступила раскованная французская публика, Герцен поместил в 160-м номере «Колокола» за 1 апреля 1863 года под знаковым заглавием «Бедное русское имя»:            

        «Мы получили из Парижа письмо, от которого болезненно сжалось наше сердце. Каким обидам, каким преследованиям подвергается теперь русский по милости немецкого правительства!
        В день перелома поста, 12 марта, на бале в Прадо толпа узнала русского, его окружили с криком: “Палач Польши, вон его, вон палача!” – шляпу его бросили на пол и истоптали ногами.
        – Господа, – говорил потерпевший пациент, – господа, я не русский, я – я – поляк.
        – Поляк, так кричите: да здравствует Польша!
        Русский попробовал прокричать mezzo voce.
        – Громче, громче.
        Прокричал он и громко.
        – Зачем же, если вы поляк, вы здесь, а не в Польше?
        – Я поеду.
        – Поедете, – кричала толпа, – вон его, вон поляка, гуляющего по балам.
        И бедного русского вывели.
        Вслед за тем два жандарма конвоировали, так же вон из залы, какую-то гризетку, вздумавшую одеться в красную русскую рубашку; рубашку хотели изорвать, маску провожали свистом и шиканьем. 
        Протестуйте, господа, говорите громко Парижу, Европе, Америке, что не всю же Россию выражает Зимний дворец и его политика, а затем не мешает принять и добрый совет, не время теперь русскому таскаться в Прадо и Мабиле» [19, с. 52].

        Для выразительного сатирического эффекта хороши любые приемы, наиболее коротким и прямым путем ведущие к поставленной цели? По всей видимости, дискредитацию скандальных результатов проводимой имперским правительством антипольской политики Герцен посчитал в данном случае более важным обстоятельством, чем факт национального унижения, которому подвергся незадачливый посетитель увеселительного бала, завершившегося для него вовсе не весело. Так, мол, ему и надо? Да уж, в публицистическом запале где тут беспристрастно оценивать ситуацию... Главное – дать событию хлесткую интерпретацию, как можно более заостренную в полемическом плане. А для борьбы с «немецким правительством» вроде бы не грех пожертвовать репутацией соотечественника, пусть даже и не самого почтенного, оказавшегося человеком робкого нрава и предосудительного поведения. Но, как бы там ни было, скандал с русским вояжером в Париже был, при посредничестве Герцена, предан публичной огласке, стал лакомой пищей для всяческих недоброжелательных пересудов и тем самым бросил тень на «бедное русское имя», что не делает, конечно, чести русскому народу, из среды которого вышел этот мнимый поляк. Так, может, лучше было бы сначала убедиться в том, что стрела пущена в верную сторону и позорное пятно действительно без ошибки легло на представителя одной из двух национальностей? Не произошло ли в данном случае недоразумения?   

        Вероятно, что приблизительно такой ход мыслей промелькнул в сознании парижского корреспондента «Северной пчелы» Николая Лескова, находившегося в момент развертывания того самого «семейного скандала» непосредственно на месте действия и поэтому имевшего возможность внести уточняющие коррективы во всю эту историю на правах ее непосредственного очевидца [20]. Свои пояснения для русской публики Лесков изложил почти что по горячим следам, в мае 1863 года, работая над вторым очерком из документального цикла «Русское общество в Париже», опубликованном в 6-м номере журнала «Библиотека для чтения» [21]. Лесков не захотел оставить без возражения голословное обвинение в трусости и подлости, высказанное Герценом по адресу якобы русского путешественника в Париже, и постарался детально осветить и доказательно аргументировать свое собственное видение этого скандального международного казуса: «Говорят, что в “Дне” и “Московских ведомостях” или “Русском вестнике” был рассказан скандал, устроенный одному русскому французскими студентами на балу в Прадо. Я не читал этого рассказа ни в “Дне”, ни в “Московских ведомостях”, ни в “Колоколе”, откуда, говорят, этот рассказ был перепечатан; но, по словам всех читавших это сказание, я вижу, что дело идет о происшествии, которое мне очень известно. Вернувшись в Россию, я уже много раз слышал здесь разуверение в том, что французы сильно косятся на нас за поляков. Здесь, в Петербурге, мне рта не позволяли об этом разинуть и, улыбаясь, твердили мне, что всё это вздор, выдумка, клевета на очаровательных французов. Вероятность же события, о котором я поведу речь, наиболее отрицается милыми устами милых русских защитниц всего парижского. Я много раз устно повторял эту историю и называл по именам людей, которые ее видели так же, как и я; но это всё не помогало. Теперь я хочу рассказать это печатно, скрепив моею подписью» [22, с. 269].

        Воспроизводя подробности события на маскарадном бале в Прадо, Лесков сконцентрировал основное внимание на характеристическом описании главного героя или, точнее, антигероя скандальной сцены: «Тоненький, рыжеватенький человечек, весь в поту, с растрепанной прической, вертясь во все стороны, крестился, прижимал к сердцу руки и в чем-то кого-то уверял и клялся; но его не слушали и все подталкивали. Более всех наступал на него огромный студент, одетый мельником. Он попеременно то дергал рыжеватенького человека, то махал у него кулаком перед носом» [22, с. 270]. От свободно владевшего польским языком Лескова не укрылись странные акцентные особенности речи подвергнутого общественному остракизму неосторожного посетителя танцев, очень сомнительные для настоящего природного поляка:

        «– Зачем же вы называли себя русским? – загремел высокий студент. – Кто вы, наконец?
        – Я поляк, – отвечал рыженький человечек.
        – Врете!
        – Dalibоg, polka, polka! – заговорил рыженький, прескверно произнося даже эти простые, самые нетрудные польские слова» [22, с. 270]. 

        Естественно, что после обнаружения таких обстоятельств логично было высказать аргументированное предположение об истинной национальной принадлежности оскандалившегося незнакомца, что Лесков и сделал, показав, насколько свободно он сам ориентируется в этнографических оттенках, свойственных разным группам поляков: «Я уверен, что это вовсе не был русский, потому что его никто из всех бывших тут русских не знал. Всего вернее, это был кто-нибудь из батиньольских поляков, родившихся от эмигрантов в Париже. Эти люди, сколько мне удалось встречать их, вообще говорят по-польски очень худо, и именно с тем акцентом, которым говорил прадовский рыженький incognito» [22, с. 270].

        Такое предположение кажется весьма вероятным. Но интереснее всего гипотетическое обоснование, которое Лесков дает побудительным причинам, которыми мог руководствоваться анонимный гость маскарадного бала, первоначально выдавая себя за русского, чем спровоцировал, сам того отнюдь не желая, весь этот скандальный эпизод: «Дело это я объясняю себе так: разговор, в котором он объявил себя русским, по рассказам, завелся у него с какой-то камелией. Зная, что парижские камелии падки на русские карманы и, вследствие того, оказывают русскому некоторое предпочтение и доверие, ему вздумалось объявить себя русским и пофигурировать с этим именем, рассчитывая воспользоваться легковерием французской камелии и увезти ее; а там пусть, мол, ругает, “przeckletych moskali”. А тут подвернулись пьяные студенты со своим политическим задором – ну и пошла история» [22, с. 271].

        Получается, что Лесков своими комментариями, звучащими вполне убедительно, не только реабилитировал «бедное русское имя» от несправедливых обвинений Герцена, но еще и лишний раз кольнул поляков, наглядно показав лживость и низкую расчетливость одного из типичных их соотечественников. Но и этого мало! Сразу вслед за рассказом о скандальном изгнании с бала мнимого русского, оказавшегося на поверку поляком, Лесков привел другой эпизод, демонстрирующий бестрепетность духа настоящих русских людей, с честью сознающих свою принадлежность к великой нации, ни в чем не уступающей перед европейскими задирами:

        «Справедливость требует сказать, что почти все соорудившие этот скандал французы были пьянее вина. Всё это, говорят, было напечатано в “Колоколе”, “Дне” и “Московских ведомостях”. А вот чего еще нигде не было напечатано и что также небезынтересно для характеристики очаровательного французского demi-mond’a.
        Не успели мы усесться за оставленный нами чай, к нам подходит тот же огромный студент, одетый мельником, и, опершись руками о наш стол, спрашивает:
        – А вы кто? Вы какой нации?
        Мы посмотрели на него молча.
        – Какой вы нации? – возвысив голос, повторил студент. 
        – Мы русские, – спокойно отвечал ему мой товарищ.
        – Га! Русские!
        – Да, русские, – подтвердил Р. – Нас тут сто человек. А что такое?
        – Ничего.
        – Напрасно беспокоились, значит. Да, нас сто человек.
        Студент отошел и стал возле ближайшей колонны» [22, с. 271].   

        Но этим беглым обменом репликами дело еще не кончилось. Лесков повествует о том разговоре, который состоялся вслед за только что описанной им эскападой французского студента. На сей раз диалог оказался уже не столь коротким, а наоборот – довольно-таки насыщенным назидательной риторикой с русской стороны, за которой, как с явным удовлетворением показывает Лесков, осталась несомненная победа в завязавшемся споре:

        «– Фу ты, Господи! – подумали мы. Да что же это такое в самом деле?
        И один из нас подошел к студенту. <...>            
        – Что вам было от нас угодно?
        – Знать, русские ли вы.
        – И только?
        – И только. Я ненавижу вас и хотел вам сказать это.
        – Благодарим за внимание; но если вы имеете что-нибудь к нашему правительству, то за этим вам следовало бы отнестись не к нам, а к барону Будбергу: он гораздо ответственнее нас за правительство, которого мы не имеем чести представлять.
        – Вы угнетаете Польшу.
        – Мы вот пьем чай да слушаем лекции. Польша имеет дело с правительством, к которому я только что имел честь вам рекомендовать обратиться через кого следует. Если вы найдете это удобным, то это гораздо действительнее, чем делать дерзости людям, которые вам ничего худого не сделали.
        – Всякое правительство всегда впору своему народу.
        – Это давно сказано вашим мыслителем, и я нахожу, что это, по отношению к теперешней Франции, весьма справедливо.
        Француз отвернулся и ушел» [22, с. 271–272].

        Проигравший покидает поле состязания. Что и требовалось доказать и показать.

        Четыре года спустя, в 1867 году, перерабатывая свои журнальные очерки для издания в составе отдельного сборника «Повестей, очерков и рассказов», выпущенных под тогдашним его основным псевдонимом «М. Стебницкий», Лесков существенно дополнил их антипольскую, а заодно и антинигилистическую линию. Наряду с материалами личных наблюдений он вставил в текст еще и прямую публицистическую декларацию уже непосредственно от своего лица, без отсылок к российскому послу во Франции барону Будбергу, однозначно поддерживая и оправдывая правительственную политику в польском вопросе: «Знакомясь с поляками, наши молодые люди избегали всякого мало-мальски  щекотливого для поляков разговора. Это было так не только до начала польского восстания, но и начавшееся восстание не сделало заграничных русских нимало строже и суровее к полякам. А наши нигилисты, как известно всем их знающим, даже считали революционных поляков своими прямыми союзниками и доныне, кажется, не понимают, что если бы в Польше восторжествовали не русские, а поляки, то это равнялось бы торжеству аристократических и проприетерских привилегий над началами демократическими и гуманными, во имя которых действовала в Польше Россия» [22, с. 299]. Так отдаленное эхо озвученного Герценом парижского скандала было усилиями Лескова отражено и обращено вспять. Однако в 1863 году звуковая волна еще вовсю разгуливала по страницам отечественной периодики. 
   
        Лесков не зря ссылался на публикацию об этой скандальной истории в славянофильской газете «День». Ее редактор Иван Аксаков [23] действительно не обошел стороной вопрос о неоправданном, с его точки зрения, заступничестве Европы за смутьянов-поляков и на протяжении всего восстания постоянно выступал с отповедью западному общественному мнению, враждебному России и симпатизировавшему Польше [24]. Эпизод на парижском балу послужил для Аксакова удачным поводом поиронизировать над обывательскими политическими пристрастиями французской публики. По тактическим соображениям свой насмешливый отклик он высказал не прямо от себя, а облек его в форму письма  некоего простодушного и слегка наивного Касьянова, якобы присланного из Парижа в редакцию аксаковской газеты, где оно и появилось в 16-м номере от 20 апреля: «Баль-Мабиль очень сочувствует полякам, – очень; все гризетки преклоняются пред общественным мнением, вся канканирующая и неканканирующая публика повторяет, как истину, о которой уже и не спорят, что Франция, toujours si liberale, si genereuse, должна помочь “народу-мученику” и освободить его от варваров...» [25, с. 197].

        Сам бально-скандальный инцидент передан в письме Касьянова почти так же лаконично, как у Герцена, и, разумеется, без тех выразительных и точных деталей, которыми ценно описание Лескова. Мифический Касьянов просто излагает разносимые досужей молвой неприглядные факты: «Недавно, говорят, на бале в этом знаменитом заведении толпа окружила одного господина, который почему-то подал ей повод думать, что он русский. “Вон его, вон, – заревела публика, – мы не хотим видеть здесь русских, пусть убирается он к своим казакам, на родные снега” и пр., и пр. Господину этому грозила серьезная опасность; шляпу с него сбили, пинки посыпались на него со всех сторон. “Я не русский, я не русский”, – завопил он жалостливым голосом... “Не русский, так кричите: да здравствует Польша!” Господин прокричал, но как-то нерешительно. “Громче, громче!” – повелела толпа. Господин повиновался. “Кто же вы?” – продолжали подозрительно допрашивать его баль-мабильские гости. “Я... Поляк...” – “Поляк? Зачем же вы здесь, отчего вы не уехали драться с русскими?..” – “Я поеду, непременно поеду”. – “Вон его, вон, вон поляка, который пляшет в Париже, в то время как в Польше дерутся, вон!..” И господина выгнали» [25, c. 197].

        А вот выводы, которые сделал подставной автор письма, носили заведомо провокационный характер и были направлены против неприемлемых для Аксакова космополитов из числа его соотечественников, которые своей обезличенностью и утратой национальной укорененности только роняли честь русского имени за границей: «После этого изгнания русских из Баль-Мабиля постиг, как слышно, русских таковой же остракизм и в Прадо, и в Шато-де-Флер, и в некоторых театрах. Бедные! Пришлось-таки страдать за национальность, от которой всю жизнь отрекались и которой пуще греха стыдились!..» [25, с. 197]. Так и должно было случиться, когда вместо национальной сплоченности перед лицом внешней угрозы отдельные представители русского общество усваивали дух индивидуалистического разобщения и эгоизма в угоду ложно понятой европейской цивилизации. Участь таких добровольных отщепенцев представлялась Аксакову жалкой и постыдной: «Остается или бежать домой, в Россию, или же отрекаться, стократ отрекаться от своей народности, – от всякой солидарности с своим народом и с своим отечеством!» [25, с. 198]. Такой вот оригинальный отголосок скандального эха, прихотливый завиток звуковой волны, пошедшей по славянофильскому руслу.

        Впрочем, либералы-западники, привычные и неустанные оппоненты славянофилов, тоже не упустили случай незамедлительно откликнуться, благо повод выдался очень уж подходящим. Ведущий публицист «Современника», первенствовавшего в демократическом лагере отечественной прессы той поры, Михаил Салтыков (по хорошо известному тогдашней читательской аудитории псевдониму – Н. Щедрин) [26] сразу же подал ответную реплику на письмо Касьянова в майском выпуске публицистического обозрения «Наша общественная жизнь», напечатанного в 5-м номере журнала, а позднее, в 1869 году, переработанного в самостоятельный очерк «Русские “гулящие люди” за границей» из цикла «Признаки времени». И в самом деле: тип аполитичного космополита, равнодушного к судьбам своей родины и предпочитающего ленивое праздношатание по Европе полезному и содержательному общественному труду дома, в России, являлся одной из характерных фигур пореформенной эпохи, так что у Салтыкова были все основания сосредоточить прицельный огонь саркастической критики именно на этом образчике социального паразитизма. Участь подобного рода отрицательного типажа не вызывала у Салтыкова ни малейшего сочувствия: «Г-н Касьянов из всего этого выводит довольно меланхолические заключения; я же, напротив того, более склонен выводить заключения веселые, потому что положительно-таки не понимаю, какое дело России до русских гулящих людей» [27, с. 104].

        Короче говоря: да хоть пропадай они пропадом, эти пустоцветы общественной жизни! Вот уж ничуть не жалко. Салтыков комментирует скандальное парижское происшествие в исключительно насмешливой манере: «Я представляю себе физиономию этого господина, который жалостливым голосом вопил: “я не русский! я не русский!”, и в сердце мое закрадывается змий сомнения: а что, если парень-то солгал! ах, страм какой!» [27, с. 104]. Сатирик презрительно недоумевает, «как же это человек до того растерялся, что и солгать-то как следует не сумел!» [27, с. 104].  И буквально смакует картину расправы бальной толпы над злополучным горе-гулякой: «“Я... поляк...” – пропищал этот странствующий рыцарь, когда за него принялись поплотнее, и, конечно, не только не оправдался в глазах канканирующего мира, но еще более обвинил себя. “Ты поляк... и танцуешь!” – воскликнули негодующие гризетки и, само собой разумеется, принялись за него еще плотнее. Сбили с него шляпу и не позабыли наградить пинками: “Это за то, что ты варвар и угнетатель русский, а вот это за то, что ты танцующий поляк”» [27, с. 104].

        Гротескно-карикатурный стиль изображения скандала на балу загодя предваряет убийственно острый сарказм по отношению к очень уж выгодной и удобной космополитической позиции вне общественной борьбы и злобы дня: «Одним словом, человек, по милости своей опрометчивости, единовременно получил возмездие за две национальности. То-то он изумился! А между тем дело могло бы кончиться весьма просто и даже не безвыгодно для него, если бы он не лгал, а просто-напросто заявил канканирующему миру настоящую истину. Например, если бы он сказал: “Messieurs! я не русский и не поляк – я просто желудочно-половой космополит”; он сказал бы сущую правду и в то же время обезоружил бы негодующих гризеток. В самом деле, ведь это все равно как бы он сказал: “Господа! вы ошибаетесь, я просто гороховый шут!” Разве есть такая нация? разве есть такой народ, который бы называл детей своих гороховыми шутами? Гризетки потолковали бы между собою, переглянулись бы, да и пошли себе канканировать как ни в чем не бывало. И бока были бы целы, и отечество осталось бы в стороне» [27, с. 104].

        Подлинной кульминацией щедринского обличительного мастерства стало памфлетное угадывание эпилога, последовавшего за трагикомической развязкой – изгнанием невезучего гуляки с увеселительного бала: «Воображаю себе, какую ужасную ночь должен был провести этот русско-угнетающий-поляко-канканирующий космополит! Как он явился без шляпы в свой отель? Что он должен был отвечать на вопрос строго прислужника: “Каин! куда ты девал свою шляпу?” Упорствовал ли он в системе лганья, отвечал ли: “Служитель! я потерял мою шляпу в борьбе за отечество!” – или же предпочел быть откровенным: “Так и так, братец, солгал – и за то пострадал!” – и при этом подарил служителю сто франков, чтобы только он молчал? Есть ли у этого гуляющего человека семейство? с какими глазами явился он, без шляпы, к жене и детям после такого неожиданного реприманда? Слег ли он в постель или на другой же день как ни в чем не бывало отправился в Шато-де-Флер или в Прадо и там в другой раз получил потасовку?» [27, с. 105].

        Это уже даже не эхо, а рождение какого-то нового звука, являющего собой пародийный реквием космополитизму – или, по крайней мере, нечто в этом роде. Такую выразительную художественную метаморфозу претерпела первоначальная шумиха скандала в парижском зале Прадо. Порожденная очередной русско-польской распрей международная сумятица и разноголосица дошла до России и трансформировалась здесь во множество своеобразных каденций. В общем, скандал удался на славу! Сейчас это всего лишь занимательный и полузабытый литературный материал, но полтора столетия тому назад он тоже внес свои нотки и тональности в общественное обсуждение «рокового вопроса» об отношениях России с Польшей [28]. Но публицистика со временем теряет свою злободневность, зато литература в полной мере сохраняет свою ценность, и как раз в этом состоит ее высшее оправдание и неоспоримое лидерство в мире образного слова. А скандалы, какими бы они ни были, все-таки не более чем пикантная приправа к главному блюду поданной нам культурно насыщенной духовной пищи, непревзойденной рецептурой которой отлично владели признанные классики прошлого.            

                Литература

    1.  Проскурин О. А.  Литературные скандалы пушкинской эпохи. – М.: ОГИ, 2000. – 368 с.
    2.  Семиотика скандала: Сборник статей. – М.: Европа; Париж: Сорбонна, Русский институт, 2008. – 578 с. 
    3.  Польша против Российской империи: история противостояния. – Минск: Букмастер, 2012. – 704 с.
    4.  Тарас А. Е.  Анатомия ненависти. Русско-польские конфликты в XVIII–XX вв. – Минск: Харвест, 2008. – 832 с.
    5.  Ратников К. В.  История русско-польских конфликтов XVIII–XIX веков в восприятии их современников // Сборник научных трудов Sworld. – 2008. – Т. 1. – № 3. – С. 52–54.    
    6.  Бухарин Н. И.  Российско-польские отношения в XIX – первой половине ХХ в. // Вопросы истории. – 2007. – № 7. – С. 3–16.
    7.  Корнеев А. В.  Шумахер Петр Васильевич // Русские писатели. XIX век. Биобиблиографический словарь: В 2 т. Т. 2. – М.: Просвещение, 1996. – С. 427–428. 
    8.  Шумахер П. В.  Стихотворения и сатиры. – Л., Сов. писатель, 1937. – 307 с.
    9.  Гетманский А. Э.  Политика России в польском вопросе (60-е годы XIX века) // Вопросы истории. – 2004. – № 5. – С. 24–45.
    10.  Китаев В. А.  Русские либералы и польское восстание 1863 года // Славяноведение. – 1998. – № 1. – С. 54–61.
    11.  Каштанова О. С.  Восстание 1863 года в российской историографии и публицистике // Польское Январское восстание 1863 года: Исторические судьбы России и Польши. – М.: Индрик, 2014. – С. 51–80.
    12.  Федорова Е. Ю.  Славянский вопрос и русский национализм в либеральной публицистике 1860-х годов // Вестник РУДН. Серия: История России. – 2013. – № 3. – С. 55–65. 
    13.  Ратников К. В. Свобода слова по-европейски: Оценка С. П. Шевыревым итальянской и французской прессы начала 1860-х гг. // Известия высших учебных заведений. Уральский регион. – 2012. – № 3. – С. 78–83.
    14.  Чуркина И. В.  Славянофилы и М. П. Погодин о поляках (40–60-е гг. XIX в.) // Польское Январское восстание 1863 года: Исторические судьбы России и Польши. – М.: Индрик, 2014. – С. 257–272.
    15.  Аржакова Л. М.  Российская историческая полонистика и польский вопрос в XIX веке. – СПб.: Изд-во СПбГУ, 2010. – 346 с. 
    16.  Китаев В. А.  Либеральная мысль в России (1860–1880 гг.). – Саратов: Изд-во Сарат. ун-та, 2004. – 395 с.
    17.  Матюшенко Л. И.  Герцен Александр Иванович // Русские писатели. XIX век. Биобиблиографический словарь: В 2 т. Т. 1. – М.: Просвещение, 1996. – С. 144–153.   
    18.  Белявская И. М.  А. И. Герцен и польское национально-освободительное движение 60-х годов XIX века. – М.: Изд-во МГУ, 1954. – 197 с. 
    19.  Герцен А. И.  Собрание сочинений: В 9 т. Т. 8. – М.: ГИХЛ, 1958. – 687 с.
    20.  Видуэцкая И. П.  Лесков Николай Семенович // Русские писатели. XIX век. Биобиблиографический словарь: В 2 т. Т. 1. – М.: Просвещение, 1996. – С. 433–439.   
    21.  Лесков А. Н.  Жизнь Николая Лескова: В 2 т. Т. 1. – М.: Худож. лит., 1984. – 479 с.
    22.  Лесков Н. С.  Полное собрание сочинений: В 30 т. Т. 3. Сочинения 1862–1864. – М.: Терра, 1996. – 800 с.
    23.  Курилов А. С.  Аксаков Иван Сергеевич // Русские писатели. XIX век. Биобиблиографический словарь: В 2 т. Т. 1. – М.: Просвещение, 1996. – С. 13–17.   
    24.  Китаев В. А.  Польский вопрос в публицистике И. С. Аксакова (первая половина 60-х годов XIX в.) // Вопросы экономической и социально-политической истории России в XVIII–XIX вв.: Сборник статей. Вып .1. – Горький: Изд-во Горьковского гос. ун-та, 1975. – С. 70 – 80.
    25.  Аксаков И. С.  Отчего так нелегко живется в России? – М.: Рос. полит. энцикл., 2002. – 1008 с.
    26.  Прозоров В. В.  Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович // Русские писатели. XIX век. Биобиблиографический словарь: В 2 т. Т. 2. – М.: Просвещение, 1996. – С. 213–223.   
    27.  Салтыков-Щедрин М. Е.  Собрание сочинений: В 20 т. Т. 6. – М.: Худож. лит., 1968. – 740 с.
    28.  Горизонтов Л. Е.  Польский вопрос в кругу «роковых вопросов» Российской империи (1831 г. – начало ХХ века) // Государственное и муниципальное управление в России. История и современность. – Самара: Изд-во СМИУ, 2004. – С. 65–80.      

         Ноябрь 2016


Рецензии