Думы и уроки 1855 года
1855 год – один из важнейших в отечественной истории: именно он стал точкой отсчета начавшихся глубоких общественно-политических реформ, затронувших все стороны жизни русского общества, в том числе и журналистику, всегда являвшуюся чутким барометром, оперативно отражающим динамично меняющиеся общественные процессы. Два события стали рубежными для этого года: 18 февраля – внезапная смерть императора Николая I, повлекшая ощутимую перемену правительственного курса, и 27 августа – падение Севастополя после героической 11-месячной осады, знаменовавшее собой окончательный проигрыш России в Крымской войне. После таких общественных потрясений возврат к прошлому стал невозможен. На повестку дня было выдвинуто обсуждение поиска новых путей, по которым русское общество могло бы выйти из болезненного кризиса. И вполне закономерно, что ведущую роль в начавшемся общественном обсуждении взяла на себя публицистика.
Из-за жестких цензурных ограничений непосредственное гласное вынесение назревших проблем на страницы периодической печати было поначалу немыслимым, вследствие чего широкое распространение получила рукописная форма публицистических выступлений представителей самых разных общественных лагерей – от неожиданно резко критических по своему тону «Историко-политических писем» адепта «официальной народности» М. П. Погодина до меморандума, упорно приписывавшегося многими современниками видному либералу и западнику Т. Н. Грановскому. Общественные позиции многих авторов оказались взаимоисключающими. Однако, при всем расхождении практических выводов публицистических текстов, между ними отчетливо прослеживаются некоторые точки пересечения, общие композиционно-стилевые приемы и художественные образы, позволяющие рассматривать всю совокупность общественно-политической публицистики 1855 года как определенное единство, вписанное в общий контекст, в котором могут быть выделены ключевые идеологемы, ставшие если не камертоном, то, по крайней мере, почвой для отталкивания, либо, напротив, сближения различных образцов публицистики тех лет. Детальное рассмотрение наиболее значимых и показательных из этих идеологем даст возможность проследить механизм идейно-художественного оформления главных векторов полемики между официозной и оппозиционной публицистикой, установить механизм отталкивания-притяжения разных политических платформ и общественных позиций.
Первым по времени и одним из совсем не многих, получивших в ту пору доступ в печать, обращением к злободневной социальной проблематике, связанной с восприятием войны русским обществом, стала речь С. П. Шевырева на праздновании столетия Московского университета 25 января 1855 года. Произнесенная еще в условиях николаевского режима, речь эта была выдержана в строго официозном духе и представляла собой красноречивый образец консервативной проправительственной интерпретации общественных процессов – крайнюю правую границу открываемого ею публицистического поля. Переходя от дежурных здравиц по адресу правящей династии к обзору общественных настроений в эти судьбоносные для России дни, Шевырев пафосно указывает на всеобщую озабоченность общества переживаемыми родиной военными невзгодами: «Торжество нашего праздника соединяется со всеобщею, всенародною думою, которая теперь не только наяву сопровождает, но и во сне будит русского человека» [1, с. 52].
Признание факта напряженных общественных раздумий над судьбой отечества, выразившееся в емком слове «дума», станет, с подачи Шевырева, ключевым для целого ряда последующих публицистических текстов, в частности, для известной «Думы русского во второй половине 1855 года», принадлежащей перу П. А. Валуева, в то время курляндского гражданского губернатора (I). Но если для либерально настроенного бюрократа Валуева, составлявшего свою критическую по отношению к правительственной политике «Думу» уже после смерти Николая I, в условиях некоторого смягчения и ослабления центральной власти, были слишком очевидны роковые просчеты и изъяны системы управления страной, то Шевырева на юбилейных университетских торжествах воодушевлял безоглядный патриотический пафос, подчеркнуто окрашенный в верноподданнически-монархические тона: «Дума наша переносится отсюда на Север и благоговейно проникает в царские чертоги, туда, где сердце возлюбленного государя нашего болит за всякую рану, наносимую Отечеству; летит следом за молодыми орлами царского гнезда, которых болящая царица-мать оторвала от своего сердца и благословила на служение России; летит туда, к огненному Хориву русской славы, к дымящемуся жертвеннику любви, к венчанному кровью братьев наших Севастополю!» [1, с. 52].
Пылкая риторика, вообще свойственная Шевыреву, диктовалась не только атмосферой юбилейных славословий, но и была необходима для декларирования идеологического оптимизма, призванного вселить в слушателей уверенность в незыблемой прочности правящего режима, несмотря на затяжное военное лихолетье. Оратор с официальной университетской трибуны призывает аудиторию к сплочению вокруг императорского престола. В этом оптимизме и безусловной вере в водительство высших властей Шевырев усматривает исконно русское, национальное мироотношение, закрепленное официальной идеологической триадой «православие – самодержавие – народность»: «Дума русского будет глубока, но никогда не похожа на уныние. Нам ли унывать, когда нет еще ни здесь, ни во всех концах России той крови в жилах русского человека, которая не была бы готова излиться вся до последней капли за веру, за государя и Отечество!» [1, с. 52]. Нетрудно заметить, что финал шевыревского пассажа перелагает на более привычные общественному сознанию понятия отвлеченные термины официальной триады.
Лучшим средством для сплочения нации всегда являлась необходимость совместного противодействия внешней угрозе, всенародное единство перед лицом чужеземного врага. Активно акцентирует этот мотив и Шевырев: «Промысл оружием врагов наших будит и вызывает в нас новые силы на служение благу нашему и благу всего человечества» [1, с. 53]. Но в своем патриотическом рвении он идет значительно дальше идеи необходимой обороны рубежей, призывая к полному духовному разрыву с пагубным для России влиянием враждебного Запада.
Давние антизападнические убеждения Шевырева нашли выражение в еще одной устойчивой идеологеме, выдвигаемой им помимо идеологемы «думы», – в идеологеме «духа», под которым подразумевалась русская ментальность, противостоящая безбожному материализму Европы: «Войны от Запада бывали всегда полезны для нас тем, что вызывали в нас новые силы духа. Временные утраты богатства вещественного с избытком вознаграждались необыкновенным развитием сил духовных» [1, с. 52]. Более того, духовное начало, в интерпретации Шевырева, наиболее полно раскрывалось именно через противопоставление бренным материальным ценностям. В таком ряду временная их утрата из-за военных поражений Российской империи на берегах Балтики, Северного и Черного морей оказывалась не злом, а едва ли не благом, служа залогом духовного роста и пробуждения отечества. Параллель между осажденным Севастополем и сожженной в 1812 году Москвой становилась, благодаря такому искусному публицистическому приему, одновременно и утешительным примером, и действенным средством идеологической пропаганды: «Сорок два года тому назад война истребила у нас не сало и дрова финляндские, не лодки архангельских крестьян со пшеницею и рожью, не виноградники Балаклавы: она сожгла и истребила Москву, – и что же? из ее пепла возникли новые силы духа» [1, с. 52–53].
Примечательно, что выдвигаемый Шевыревым приоритет духовности носил всё ту же отчетливую монархическую окраску. Говоря о патриотическом энтузиазме студентов, оратор обратился к благосклонно внимавшему цветам профессорского красноречия министру народного просвещения А. С. Норову: «Да, уверьте государя, что, кроме этой будущей молодой армии, в нас ему готова армия духовная, снаряженная его же монаршими заботами об университете, воинство мыслящее, которое сумеет постоять против Запада за святые начала нашего Отечества» [2, с. 40]. Так русская дума и русский дух, в устах Шевырева, оказывались оружием для идеологического ратования против ополчившегося на Россию материалистического и позабывшего о духовных святынях Запада.
Любопытно, что в первые послениколаевские месяцы, когда общество было охвачено поистине ошеломляющим и опьяняющим ощущением внезапно наступившей долгожданной политической оттепели и начался подниматься радостный и бодрый прилив либеральной волны, консервативные и антизападнические тезисы Шевырева были взяты на вооружение некоторыми представителями правительственной власти, надеявшимися с их помощью воздействовать на общество в духе умеренности, надеясь контролировать процесс пробуждения и развития общественного мнения, удержания его в рамках пролагаемого правительством идеологического курса. В частности, князь П. А. Вяземский, назначенный в июле 1855 года новым императором Александром II на пост товарища министра народного просвещения, иными словами – заместителем того самого Норова, к которому еще так недавно патетически обращался Шевырев, – так вот, князь Вяземский в свою очередь выступил в печати с программной статьей «Несколько слов о народном просвещении в настоящее время», где выразил свое понимание задач образованного сословия России вполне в духе юбилейной университетской речи Шевырева. Сам факт проведения университетского юбилея в разгар войны должен был, по замыслу Вяземского, непреложно свидетельствовать о превосходстве общественного устройства отечества над противостоящей ей враждебной европейской коалицией: «Сей праздник, исторические и ученые труды, как хлеб-соль, приготовленные для гостей празднующим университетом, будут и отдаленнейшему потомству служить отрадным свидетельством, что и в годину тяжких испытаний русская мысль не унывала, что не отчаивалась она ни в настоящих, ни в грядущих судьбах России, но с твердым сознанием и с полным упованием работала и действовала» [3, с. 24].
Открытые в Петербургском университете нового факультета также послужило Вяземскому удачным поводом для антизападнических полемических деклараций: «А ныне, в виду и под пушками враждебных флотов, Санкт-Петербургский университет расширяет круг своей ученой деятельности: для удобнейшего и деятельнейшего сосредоточения открывает или, лучше сказать, переносит к себе новый факультет восточных языков» [3, с. 24]. Обращает на себя внимание предлагаемая Вяземским программа решительной переориентации внешнеполитических приоритетов России с неблагодарного и извечно противодействующего всем российским начинаниям Запада на ожидающий от России просвещения и покровительства Восток: «Сношения России с народами азиятскими суть сношения, основанные на исторических и географических началах, следовательно, никакие события, никакие ухищрения и усилия западного недоброжелательства не могут изменить их. Напротив, время и развитие образованности, полнейшее и ближайшее изучение восточных языков, должны придать этим вековым сношениям новую силу и извлечь из них новую пользу» [3, с. 24].
И уж совсем аналогично Шевыреву, в полной солидарности с его безусловно лояльной к имперским властям политической концепцией, Вяземский подчеркнуто завершает свою статью «общим выводом, равно замечательным и отрадным»: «В нынешних тревожных и военных обстоятельствах вооруженная и отражающая Россия не ослабевает в своей ученой и литературной деятельности, обращая ее, преимущественно, на труды самостоятельные, отечественные или имеющие общую всемирную цену и занимательность. Правительство, коего всё внимание могло бы быть поглощено важностью настоящих событий, во всеобъемлющей своей любви ко всему, что относится к пользе и славе отечества, уделяет внимание свое и на труды науки и словесности» [3, с. 27]. Использует Вяземский и активно внедрявшуюся Шевыревым в общественное сознание мифологему объединяющего общество и правительство национального русского духа, служащего залогом неизбежного итогового торжества отечества над всеми его внешними врагами: «В сем обоюдном проявлении заключается несомненные признаки духовной силы настоящей России и благонадежный залог грядущих ее судеб» [3, с. 27]. Таким образом, консервативные тенденции продолжали отчетливо проявляться в русской официозной публицистике, и акцентированные мотивы верноподданнического пафоса как ни в чем ни бывало всё еще разыгрывались по шевыревскому камертону.
Но в направлении политических мнений большинства общества уже успел явственно возобладать либеральный вектор. В противоположность Шевыреву и Вяземскому, Валуев в свой «Думе» совершенно иначе воспринимает характер русской думы по поводу военно-политических потрясений России. В этом сказалось не только различие политических программ двух авторов – консерватора Шевырева и более либерально настроенного Валуева, но и напрямую отразились глубокие перемены в общественном мнении, произошедшие за семь месяцев, со времени январской речи Шевырева («Дума» Валуева датирована 28 августа – днем, когда стало известно о печальном финале севастопольской эпопеи). На смену пафосному оптимизму и слепой надежде на возможность победы приходит крайней болезненное осознание неотвратимости поражения: «Грустно... я болен Севастополем. Лихорадочно думаю с вечера о предстоящем на следующее утро приходе почты. Лихорадочно ожидаю, утром, принесения газет. Иду навстречу тому, кто их несет в мой кабинет; стараюсь получить их без свидетелей, мне досадно, если кто-нибудь помешает мне встретиться наедине с вестью из края, куда постоянно переносится, где наполовину живет моя мысль. Развертываю “Neue Preussische Zeitung”, где могу найти новейшие телеграфические известия. Торопливо пробегаю роковую страницу. Ничего! Если же есть что-нибудь, то не на радость» [4, с. 349].
Риторические восклицания вытесняются риторическими вопросами, звучащими как суровое и полное сарказма обвинение прежним необоснованным лозунгам о грядущем успехе русского оружия: «Давно ли мы покоились в самодовольном созерцании нашей славы и нашего могущества? Давно ли наши поэты внимали хвале, которую нам
Семь морей немолчно плещут?
Давно ли они пророчествовали, что нам
Бог отдаст судьбу вселенной,
Гром земли и глас небес?
Что стало с нашими морями? Где громы земные и горняя благодать мысли и слова? Кого поражаем мы? Кто внимает нам? Наши корабли потоплены, сожжены или заперты в наших гаванях. Неприятельские флоты безнаказанно опустошают наши берега. Неприятельские армии безнаказанно попирают нашу землю, занимают наши города, укрепляют их против нас самих и отбивают нас, когда мы усиливаемся вновь овладеть отцовским достоянием. Друзей и союзников у нас нет. А если есть еще друзья, то малочисленные, робкие, скрытные друзья, которым будто стыдно сознаться в приязни к нам. Мы отовсюду отрезаны, один прусский король соблаговолил оставить нам открытыми несколько калиток для сообщения с остальным христианским миром. Везде проповедуется ненависть к нам, все нас злословят, на нас клевещут, над нами издеваются. Чем стяжали мы себе стольких врагов? Неужели только одним нашим величием? Но где это величие? Где силы наши? Где завет прежней славы и прежних успехов? Где превосходство войск наших, столь стройно грозных под Красным Селом? Еще недавно они залили своей кровью пожар венгерского мятежа, но эта кровь пролилась для того только, чтобы впоследствии наши полководцы тревожно озирались на воскресших нашей милостью австрийцев. Мы теперь боимся этих австрийцев? Мы не смеем громко упрекнуть их в неблагодарности, мы торгуемся с ними и в виду их не могли справиться с турками на Дунае. Европа уже говорит, что турки переросли нас» [4, с. 350].
Интонационным стержнем валуевской «Думы» становится именно горестный вопрос, ответ на который приходится искать тяжело и мучительно: «Вопрос о причинах, объясняющих наши неудачи и нынешнее затруднительное положение нашего отечества, естественно возникает в сердце каждого русского» [4, с. 351]. В таком контексте сама апелляция к Промыслу, носившая в речи Шевырева патриотически-пафосный характер, ставится под сомнение вопросами Валуева, ответ на которые оказался заведомо предрешен крайне неудачным для России ходом войны: «Было ли с нами и сопровождает ли нас теперь благословение Божие? Мы все, царь и народ, усердно призывали Бога на помощь. В монарших воззваниях приводились тексты из Св. Писания; в отзывах разных сословий на эти воззвания выражалась уверенность в Божием покровительстве; архипастыри нашей церкви, при всех торжественных случаях, обещали нам победу над врагами. Но события доселе не оправдали архипастырских обещаний. Благословение Божие не знаменуется бедствиями. Напротив того, не должны ли мы видеть в наших неудачах испытание и наставление, свыше нам ниспосланные?» [4, с. 351].
Либеральная политическая программа Валуева закономерно предусматривала коренной пересмотр и переосмысление коренных консервативных идеологем, выдвинутых в официозной речи Шевырева. Коснулся этот пересмотр и понимания сущности русского духа – направленности того духовного начала, которое, в интерпретации Шевырева, являлось стержнем русской ментальности и заключалось прежде всего в верноподданнической преданности властям. Не оспаривая монархических постулатов, Валуев по-иному расставляет акценты, отстаивая ценность духовной свободы как единственной жизнеспособной основы подлинного, а не казенно-декларативного патриотизма: «Духовная сила мысли, свыше нам данная, не есть ли одно из орудий служения престолу и отечеству? С верноподданническою покорностью преклоняясь пред волею царскою и беспрекословно повинуясь установленным ею властям, мы, однако же, не утратили права любить отечество свободною любовью и быть преданными своему государю не по указу, но искренно и непоколебимо, по родному и родовому чувству преданности и по сознанию своего долга перед Богом» [4, с. 351]. Защита идеала духовной свободы, просвещенного патриотизма неотделима, в понимании Валуева, от критического отношения к недостаткам общественно-политического устройства России, и в этом состоит принципиальное расхождение консервативной программы Шевырева и либеральных предпочтений Валуева.
Для гражданственно настроенного курляндского губернатора, не понаслышке знакомого с реальным положением дел в сфере государственного управления, оказывается совершенно неприемлемым патетический пафос московского профессора, стремящегося не замечать вопиющих изъянов режима и маскирующего назревшие общественные проблемы цветистыми фигурами риторики, густо замешанной на антизападном великодержавном шовинизме. Строгим ответом идеологам и глашатаям шевыревского типа звучит отрезвляющий укор практического политика Валуева: «В исполинской борьбе с половиною Европы нельзя было более скрывать, под сению официальных самохвалений, в какой мере и в каких именно отраслях государственного могущества мы отстали от наших противников. Оказалось, что в нашем флоте не было именно тех судов, в сухопутной армии того именно оружия, которые требовались для уравнения боя; что состояние и вооружение наших береговых крепостей были неудовлетворительны; что у нас недоставало железных и даже шоссейных дорог, более чем где-либо необходимых на тех неизмеримых пространствах, где нам надлежало передвигать наши силы. Европу колебали, несколько лет сряду, внутренние раздоры и мятежи; мы наслаждались ненарушимым спокойствием. Несмотря на то, где развивались в продолжение этого времени быстрее и последовательнее внутренние и внешние силы?» [4, с. 353].
С искренней болью затрагивая глубокие государственные и общественные раны, Валуев стремится не только констатировать наиболее вопиющие и бросающие в глаза факты пагубного хода дел, приведшего к безвыходному положению, но и указать коренные причины, вызвавшие подобное безотрадное состояние страны: «Благоприятствует ли развитию духовных и вещественных сил России нынешнее устройство разных отраслей нашего государственного управления? Отличительные черты его заключаются в повсеместном недостатке истины, в недоверии правительства к своим собственным орудиям и в пренебрежении ко всему другому. Многочисленность форм подавляет сущность административной деятельности и обеспечивает всеобщую официальную ложь. Взгляните на годовые отчеты. Везде сделано всё возможное; везде приобретены успехи; везде водворяется, если не вдруг, то по крайней мере постепенно, должный порядок. Взгляните на дело, всмотритесь в него, отделите сущность от бумажной оболочки, то, что есть, от того, что кажется, правду от неправды или полуправды, – и редко где окажется прочная, плодотворная польза» [4, с. 354].
Результатом такого критического пристального взгляда становятся в «Думе» Валуева весьма неутешительные выводы, облеченные в форму безответных вопросов: «Неужели результаты нынешней системы признаются удовлетворительными? Неужели пагубное влияние этой системы доселе не доказано ни внешними неудачами, ни внутренними недостатками, ни всеобщим недоверием к нашим начальствам, ни проявляющимся в виду нынешних событий недостатком стойкости в общем направлении умов, ни признаками безнадежности, сопровождающими повсеместную, смиренную, покорную, безответную готовность к пожертвованиям?» [4, с. 358]. Сознательно заостряя критический пафос своего беспощадно строгого анализа внутреннего положения России, Валуев решается на категоричный и резкий тезис, несущий в себе оценку не только практической политики государства, но и основных принципов официозной идеологии: «Сверху блеск; внизу гниль. В творениях нашего официального многословия нет места для истины. Она затаена между строками; но кто из официальных читателей всегда может обращать внимание на междустрочия!» [4, с. 354]. И от опровержения ложной по своей внутренней сути позиции апологетов прежнего, николаевского, режима Валуев, никогда не чуждавшийся собственно литературной работы, переходит к язвительной критике самого стиля официозной риторики, явно имея в виду неизменно иронически оценивавшийся современниками выспренний стиль Шевырева: «Неужели благородство речи не совместно с благородством подвигов и русские дворянские сословия должны говорить языком, в котором слышатся отголоски золотой орды рядом с витиеватостью семинарий?» [4, с. 358] (II).
Однако одна лишь критическая полемика с апологетами отживших порядков Валуеву представлялась явно недостаточной – официозным идеологемам настоятельно требовалось противопоставить идеологемы, отражающие общественные позиции либеральных кругов. И Валуев находит и вводит в публицистический оборот именно такую идеологему – «наставление», «урок», который история преподает отечеству: «Россия мужественно переносит испытание. Она безропотно напрягает к тому все свои силы, но внемлет ли она наставлению и извлекает ли из него пользу?» [4, с. 351].
Вопрос либерального бюрократа Валуева остается открытым – процесс реформирования государственной системы делал еще только первые робкие шаги.
Может быть, втайне предчувствуя, что и его собственное участие в осуществлении программы административных и политических реформ в самом скором времени будет реально востребовано, Валуев занес 29 октября 1855 года в свой дневник, не предназначенный для широкой огласки, в отличие от рукописной публицистики «Думы русского», результат целенаправленных размышлений о том, какие безотлагательные меры необходимо в первоочередном порядке принять для эффективного решения многочисленных назревших проблем: «Что у нас прежде всего желательно: преобразование цензуры, обнародование бюджетов разных ведомств, отмена крепостного состояния промышленных сил, закабаленных главным управлением путей сообщения, поощрение частных предприятий по части железнодорожных и пароходных сообщений. Отмена губернаторского контроля за частными и общественными постройками. Это частности. Общие же начала: христианская истина в делах веры, начала правды в формах управления, начала нравственного достоинства и уважения к человеческой личности» [5, с. 96].
Впрочем, тон в общественной публицистике осенью 1855 года, в условиях взбудораженности последнего напряжения государственных сил, уже безнадежно подорванных падением героического Севастополя, задавали не столько думы о ближайшем будущем, сколько мысли о переживаемом кризисном моменте. И тут вновь сработал психологический механизм политической консолидации всего общества вокруг правительства, перед лицом болезненно воспринимаемых нацией успехов непримиримого врага, во имя сохранения государственной чести в отчаянной борьбе с ополчившейся на Россию Европой. Шевырев хорошо выразил это общественное настроение стихами, датированными 30 августа 1855 года:
Что, русский, ты стоишь так смутен и печален?
Что Севастополь взят? Не взят он и не пал.
Он до конца недвижимо стоял,
Он в груду превращен дымящихся развалин,
Но жив в тебе вовеки, русский, жив!
О! нас не устрашит слепых врагов свирепость.
Мы слышали царя возвышенный призыв:
Мы все вокруг него его живая крепость [6].
Десятью днями позже, в связи с приездом в Москву императора Александра II – в первый раз в качестве взошедшего на всероссийский престол венценосца, – М. П. Погодин с не менее впечатляющим и убедительным пафосом сформулировал эту верноподданническую консолидационную стратегию в публицистической прозе на страницах «Московских ведомостей»: «Одно у всех теперь на уме, об одном все мы должны думать, к одному все должны стремиться, одного все желать, об одном все молиться: Отечество, Святая Русь, Боже, царя храни!» [7]. В интерпретации Погодина русская дума (мысль) гораздо боле созвучна – даже стилистически – патетике Шевырева, нежели критике Валуева: «Опасные, грозные обстоятельства, в которых находится Россия, огненное испытание, которому она беспрестанно подвергается, мысль об этом неудобоносимом бремени, которое, по неисповедимым предначертаниям Промысла, пришлось ему вдруг, паче чаяния, понести на своих плечах, мысль об этом мудреном кормиле, которым он должен править, как будто застигнутый ночью в яростную бурю, на открытом море, – всё это вместе возвышало участие, возбуждало особенное расположение, влекло новою силою сердца, и без того давно ему безусловно преданные» [7].
Но либеральные и критицистские веяния времени, не говоря уж о полемическом темпераменте самого Погодина, ощутимо давали себя знать, проявляясь в виде пропущенных цензурой (также отчасти затронутой общим либеральным потоком) в печать призывов к общественной гласности в государственных делах и признания необходимости направить все силы на устранение обнаружившихся войной изъянов государственного устройства. Оптимистичный в основе своей пафос тесно соприкасался с критической интонацией, что наглядно отражало переходный характер русской думы, точнее – открыто заявившего о себе общественного мнения, рупором которого надеялся стать Погодин: «Севастополь показал в полном блеске всё, что есть прекрасного и высокого в русской природе, но там же увидели мы и многие существенные наши недостатки, особенно в отношении к европейской искусственности, или вообще к образованию, которое по всем частям необходимо должно быть у нас уравнено с нашими врагами. Не станем стыдиться гласного сознания в этих недостатках, напротив, будем благодарны за всякое благонамеренное указание; не будем обвинять никого, а все, соединенными силами, приложим старание об их отстранении и предадимся спокойно в волю Божию. Что Ему угодно, то и будет!» [7].
Помимо декларативного религиозного фатализма итоговый вывод Погодина базировался на всё той же консолидационной стратагеме, рассматривавшейся в качестве едва ли не универсального средства преодоления рано или поздно всех тягостных испытаний, выпавших на долю отечества: «Со внутренним устройством никакие внешние враги нам не опасны, никакие несчастия для нас не страшны!» [7].
В том же консолидационном ключе, в русле интеграции всех конструктивных общественных сил подводил политические итоги рокового и переломного 1855 года другой ярчайший представитель либеральной (на тот момент) публицистики – редактор «Русского вестника» М. Н. Катков: «Наконец совершил оборот свой грозный 1855 год! Сколько событий, сколько скорби, сколько стонов и крови уносит он с собою! Будет он памятен в летописях мира, и долго гром его будет отзываться в народах и царствах. <...> Да благословит Провидение нашу добрую землю, да благословит ее страдания и надежды! <...> Да будут же ныне зачтены ей прежние страдания и жертвы, и да облегчат они для нее труд настоящего испытания. <...> С чистою и искреннею любовию обращаем мы наши взоры к престолу. Всё, что есть в нас силы и энтузиазма, всё отдадим мы нашему царственному вождю; радостно и с полною преданностию пойдем мы в добрый путь под его знаменем, пойдем с полною верою, что знамя вождя нашего есть истинная честь, свет и благо нашей родины» [8, с. 1–2].
Столь пафосные призывы к объединению чувств, помыслов и усилий вокруг престола, пронизывающие печатную публицистику 1855–1856 годов, не могли отменить процесс распространения гораздо более острой и радикальной публицистики рукописной, о чем речь еще впереди, как, впрочем, не лишали большой общественной содержательности и политической актуальности валуевскую идеологему «наставления-урока», незамедлительно подхваченную представителями практически всех активных общественных сил, стремившихся повлиять на ход начавшихся внутренних реформ. На короткий отрезок времени во главе этих сил встали славянофилы, провозгласившие устами одного из своих лидеров, К. С. Аксакова, емкую и диалектически заостренную модификацию этой стержневой идеологемы: «История дала нам грозный и красноречивый урок, она предупреждает нас о гибели, нас ожидающей, если не изменим мы пагубной полуторасотлетней системы... <...> Да воспользуемся же мы этим спасительным уроком! Да извлечется из тяжких событий этих годов польза для нас. А польза может быть извлечена великая, – такая польза, что благословим мы наши поражения и неудачи! И возблагодарим Бога, ими просветившего нас» [9, с. 245].
Отталкивание славянофильской публицистики от либерального меморандума Валуева очевидно. На вооружение были взяты не только базовые идеологемы, но и наиболее эффектные публицистические метафоры, вроде контрастной пары внешнего блеска и внутренней гнили. Аксаков в адресованной новому императору Александру II записке «Значение столицы», подготовленной в начале 1856 года, неоднократно с негодующим пафосом обличал «язву, таившуюся под наружным блеском, наконец, обнявшую всё внутреннее управление государства и ярко выступившую наружу!» [9, с. 244]. Этот наглядный образ стал ключевым в системе общественных инвектив Аксакова: «А между тем внутренняя язва уже проникала по всем ветвям управления, и под блестящею наружностью таилась порча» [9, с. 242]; «В то же время, рядом с робостью и слабодушием правительства, открылась вся испорченность внутреннего неустройства, весь государственный разврат, беспорядки управления, неумение распорядиться, отсутствие способностей, недостаток и бессилие средств военных и всяких других: ни оружия, ни розог, ни честности, ни правды, ложь и грабеж везде. Вот она, страшная внутренняя язва: она вышла, похоже, наружу» [9, с. 243]. Но, в отличие от государственника Валуева, общественный деятель Аксаков видит главную причину коренного неустройства России не столько в ошибках правительственных сфер, сколько в отчуждении общества от участия в ходе российских дел, в «системе отчуждения от народа, подавления всякой нравственной свободы, угнетения всякого общественного мнения» [9, с. 242], что приводит, по его убеждению, к нравственному разложению самого общества, к взаимному формированию «беспощадной язвы общественного разврата и правительственного непонимания» [9, с. 242].
Нетрудно заметить, что либеральный общественный пафос аксаковской записки 1856 года является отголоском поданной им же годом ранее, в апреле 1855-го, вступившему на престол монарху «Записки о внутреннем состоянии России», в которой прямо утверждалось: «Всё зло происходит главнейшим образом от угнетательной системы нашего правительства, угнетательной относительно свободы жизни, свободы мнения, свободы нравственной, ибо на свободу политическую и притязаний в России нет» [10, с. 621]; «Правительство вмешалось в нравственную свободу народа, стеснило свободу жизни и духа (мысли, слова) и перешло, таким образом, в душевредный деспотизм, гнетущий духовный мир и человеческое достоинство народа и наконец обозначившийся упадком нравственных сил в России и общественным развращением» [10, с. 630]. Центральная мысль записки была нацелена на обоснование необходимости широкой общественной гласности, снятия цензурных ограничений с печатного слова, постепенного развития системы гражданских свобод в России в их исконной исторической форме: «Давая свободу жизни и свободу духа стране, правительство дает свободу общественному мнению. Как же может выразиться общественная мысль? Словом устным и письменным. Следовательно, необходимо снять гнет с устного и письменного слова. Пусть государство возвратит земле ей принадлежащее: мысль и слово, – и тогда земля возвратит правительству то, что ему принадлежит: свою доверенность и силу» [10, с. 625]. Тем самым, в понимании сущности духовной свободы, в общественном наполнении идеологемы духа Аксаков идет гораздо дальше не только Шевырева, но и Валуева.
Особое место в общем контексте либеральной публицистики 1855–1856 годов занимают бесцензурные статьи печатавшихся Герценом в первых выпусках «Голосов из России» Н. А. Мельгунова и будущих столпов российского государственнического либерализма – К. Д. Кавелина и Б. Н. Чичерина. Не вдаваясь сейчас в детальное рассмотрение специфики их позиции, хотелось бы лишь отметить, что и они не оставили без внимания валуевский принцип разоблачения системы официальной лжи, по сути дела солидаризуясь с ним своими четкими критическими декларациями по поводу «общественных язв, от которых мы страдаем теперь»: «Последнее царствование приучило приближенных скрывать правду, потворствовать, представлять всё в наилучшем свете и тем поддерживать пагубное ослепление» [11, с. 122]; «Самообольщение и раболепную лесть в сторону, – нам настоятельно нужно обратить строгое и неуклонное внимание на необходимость преобразований по всем отраслям государственного хозяйства...» [12, с. 145]; «Эта потребность не есть плод досужного празднословия и любопытства, а признак созревшей мысли и сознанной необходимости противопоставить официальной лжи общественную правду» [12, с. 147] (Мельгунов); «...одно из величайших зол, которыми страдает Россия, это господствующая всюду официальная ложь. Можно без преувеличения сказать, что всякое официальное изъявление ничто иное, как ложь» [13, с. 86]; «Зато как умилительны официальные изъявления преданности и покорности! <...> Как расписывают продажные и раболепные писатели любовь русского народа к установленным властям и блаженство, которым он наслаждается под благословенным правлением самодержавных монархов!» [13, с. 97]; «Так священнейшие чувства человека при господстве ложной системы управления превращаются в возмутительную лесть и в раболепный страх перед начальством» [13, с. 87] (Чичерин).
Попутно достается и консерваторам вроде Шевырева с Вяземским, намеренно идеологизировавшим задачи просвещения и слишком явно пытавшимся проводить верноподданнические тенденции в образовательной среде: «...мы создали систему воспитания, которой единственная цель – вскормить покорных слуг царя и пропитать их с колыбели духом безусловного повиновения» [11, с. 128] (Мельгунов), «Всякий, кто сколько-нибудь уважает образование, должен был поневоле потерять уважение к правительству, его подавляющему. Только явная подлость может после этого именовать правительство просвещенным или покровителем наук и искусств. Это ложь, которая опровергается очевидными фактами» [13, с. 103] (Чичерин). Так начатая еще Валуевым публицистическая кампания против системы официальной лжи была переосмыслена и переадресована самим рьяным адептам лояльно-консервативной политической идеологии.
Таким образом, постепенно развиваясь из единого контекста, полемически отталкиваясь от произведений предшествующих авторов, происходило переосмысление важнейших общественно-политических идеологем в официозной и оппозиционной публицистике рубежного 1855 года, определившего в дальнейшем расстановку основных общественных сил. Наряду со сменой пафоса (от патетически-верноподданнического у Шевырева до претендующего на общественную коллегиальность по отношению к государственной власти у Аксакова), радикальная переакцентировка ключевых идеологем стала действенным методом разворачивавшейся общественной борьбы за перемену государственного курса и внешней политики России, причем в этой идейной борьбе сочувствие общественного мнения досталось преимущественно тем авторам, чья интерпретация публицистических идеологем отличалась максимальным политическим радикализмом и критичностью по отношению к совсем еще недавнему прошлому.
Впрочем, несмотря на столь неблагоприятное для него общественное размежевание, Шевырев, как это и должно быть свойственно идеологу, сознательно и упорно, даже в еще более общественно-либеральном 1856 году, после малопочетного завершения войны подписанием невыгодного для России мира, продолжал попытки отстаивания своей умеренной политической концепции, верноподданнически интерпретируя русские «уроки» преимущественно в консолидационном смысле: «Мир внешний есть первое условие для возвращения плодов внутренней жизни, если уроки, нам данные войною, не останутся для нас без последствий. Первое благо нашего Отечества, как все мы знаем, заключается в союзе и жизни всех великих сил его. А потому у нас всякого рода рельсы и внешние, и внутренние, и вещественные, и душевные, от города к городу, от управления к управлению, от силы к силе, от сословия к сословию, от человека к человеку – первая, святая, настоятельная потребность. Обратно – всякая сила разъединяющая, разлагающая есть пагуба для нашего Отечества. Первые же рельсы: самые существенные, основа и связь всем другим, рельсы от царя к народу и от народа к царю. <...> С молитвою и желаниями царя соединим же свои – и каждый из нас к его великой силе да принесет свою малую. Тогда двинется вперед Россия – и слово, сказанное ее главою в манифесте мира, не останется только словом, а падет семенем жизни на почву русскую и когда-нибудь взойдет прекрасным делом к Господу» [14, с. 552–553].
Но, вопреки превыспреннему пафосу шевыревских провозглашений, консолидация всё больше политически поляризовавшегося общества становилась в действительности уже невозможной, а сами призывы к ней очень быстро стали вчерашним днем русской публицистики. Однако всё же не следует забывать, что, волею случая, у истоков этого направления общественной жизни, наряду с другими яркими и воодушевленными публицистами, по праву оказался именно Шевырев.
Примечания
(I) Возможно, при выборе названия публицистического текста Валуева как «Думы русского», помимо восходящей к речи Шевырева идеологемы «думы», сыграла определенную роль также невольная аллюзия на широко известную статью Шевырева «Взгляд русского на современное образование Европы», опубликованную в 1841 году в первом номере «Москвитянина» и ставшую предметом оживленной полемики среди интеллектуальных кружков русского общества, что, безусловно, было хорошо известно Валуеву, внимательно следившему за процессами общественной жизни. Сохранив, таким образом, удачное патриотическое название, закрепленное Шевыревым, Валуев вложил в него совершенно иное идейное содержание.
(II) Ср. негативную оценку, данную его юбилейной университетской речи В. С. Аксаковой: «Только речь Шевырева невыносимо скучна, пошла и исполнена таких беспрестанных поклонений властям, что невыносимо слушать. В лице его не отличился Московский университет. Можно ли уметь так опошлить всякую мысль и предмет, изо всего сделать шутовство! Что за цветистая речь!» (Аксакова В. С. Дневник 1854–1855 гг. – М.: АСТ; Астрель, 2004. – С. 46).
Литература
1. Шевырев С. П. Обозрение столетнего существования императорского Московского университета // Журнал министерства народного просвещения. – 1855. – Ч. LXXXV. – № 2. Февраль. – С. 31–54 (Отделение III).
2. Шевырев С. П. Семейный пир Московского университета // Журнал министерства народного просвещения. – 1855. – Ч. LXXXV. – № 2. Февраль. – С. 39–40 (Отделение III).
3. Князь Вяземский П. А. Полное собрание сочинений: В 12 т. Т. 7. Литературные и биографические очерки. 1855–1877 гг. – СПб.: Тип. М. М. Стасюлевича, 1882. – VI, 514 с.
4. Валуев П. А. Дума русского (во второй половине 1855 года) // Русская старина. – 1891. – № 5. – С. 349–359.
5. Зельдич Ю. В. Петр Александрович Валуев и его время: Историческое повествование. – М.: Аграф, 2006. – 576 с.
6. Шевырев С. П. Что, русский, ты стоишь так смутен и печален?.. // Отдел рукописей Российской Национальной библиотеки. Ф. 850 (С. П. Шевырева), ед. хр. 22, л. 14.
7. Погодин М. П. Царь в Москве // Московские ведомости. – 1855. – № 109.
8. Катков М. Н. Москва, 31 декабря 1855 г. // Русский вестник. – 1856. – Т. 1, № 1. – Отд. «Современная летопись». – С. 1–2.
9. Аксаков К. С. Значение столицы Москва – Петербург: Pro et contra (Диалог культур в истории национального самосознания): Антология. – СПб.: Изд-во РХГА, 2000. – С. 232–247.
10. Аксаков К. С. Полное собрание сочинений. – Т. 1. Сочинения исторические. – М.: Университ. тип., 1889. – 652 с.
11. Мельгунов Н. А. Мысли вслух об истекшем тридцатилетии России // Голоса из России (книжки I–III). – М.: Наука, 1974. – С. 62–151 (кн. I, раздельная пагинация).
12. Мельгунов Н. А. Россия в войне и мире // Голоса из России (книжки IV–VI). – М.: Наука, 1975. – С. 130–158 (кн. IV, раздельная пагинация).
13. Чичерин Б. Н. Современные задачи русской жизни // Голоса из России (книжки IV–VI). – М.: Наука, 1975. – С. 51–129 (кн. IV, раздельная пагинация).
14. Шевырев С. П. 29 марта <1856 года> // Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина. Кн. 14. – СПб.: Тип. М. М. Стасюлевича, 1900. – С. 550–553.
Апрель 2005
Свидетельство о публикации №220101800616