Русские псалмические переложения 1820х - 1850х гг

                (Художественные формы псалмических переложений в русской лирике 1820-х – 1850-х годов)

        Традиция поэтического переложения библейских текстов имеет глубокие корни в русской поэзии, тесно связанной в своем развитии с православной духовной культурой. Начиная со стихотворного сборника Симеона Полоцкого «Псалтырь рифмованная» (1679), жанр поэтических вариаций псалмических мотивов проходит через всю лирику XVIII столетия. Диапазон обращения русских поэтов той эпохи к ветхозаветным текстам  весьма широк – от попыток философской интерпретации псалмов («Оды духовные» М. В. Ломоносова, «Бог» Г. Р. Державина) до стремления придать им патриотически-государственное звучание, как, например, в случае с масонским псалмом М. М. Хераскова «Коль славен наш Господь с Сионе», игравшим в правление Екатерины II роль неофициального гимна Российской империи. Наконец, на поэтических переложениях Псалтыри в буквальном смысле слова оттачивалось мастерство отечественного стихосложения: так, в 1752 году увидел свет сборник «Три оды парафрастические псалма 143-го», объединивший стихотворные переработки данного псалма, выполненные В. К. Тредиаковским, Ломоносовым и Сумароковым, отстаивавшими в творческом состязании преимущества ямба или хорея в качестве метров, наиболее подходящих для российской версификации.

        На рубеже XVIII–XIX веков традицию псалмических переложений еще поддерживали в своем творчестве Н. М. Шатров (многочисленные поэтические переложения), А. Ф. Мерзляков («Гимн Непостижимому», «Глас Божий в громе»), граф М. А. Дмитриев-Мамонов («Огонь», «Вещание премудрости о себе») и ряд других эпигонов позднего классицизма, но в целом жанр переложения псалма закономерно утратил свои позиции, хотя и продолжал эпизодически встречаться в творчестве крупнейших поэтов новой романтической школы (например, пушкинский «Пророк» или его же переложение великопостной молитвы преподобного Ефрема Сирина – «Отцы пустынники и жены непорочны…»). В значительной мере близки к традиции псалмических вариаций также лермонтовские «Молитвы» («Не обвиняй меня, всесильный…» (1829) и особенно «Я, матерь Божия, ныне с молитвою…» (1837)) и поэтические произведения Н. М. Языкова 1840-х годов («Землетрясенье», «Подражание псалму»). К этому же типу произведений тяготеет и замечательная «Молитва» (1842) Е. А. Баратынского.

        Однако в целом для отечественной лирики XIX века характерно явное ослабление прежней насыщенности ее религиозно-культовыми мотивами, отход от прямого обращения к христианской символике и перенос акцентов с внешней образности на сокровенный духовный подтекст произведений. Это – общая тенденция всей русской литературы XIX века. Тем показательнее в этом контексте творчество ряда авторов, стремившихся не просто сохранить верность старой традиции поэтической обработки сакральных текстов, но и непосредственно использовавших возможности необычайно емкого жанрового потенциала псалма для решения важных и актуальных духовно-нравственных и философских задач.

        Но, в то же время, наряду с явственным ослаблением в русской поэзии прежней насыщенности ее религиозно-культовыми мотивами, жанр псалмических переложений продолжал оставаться важной составной частью творческой практики целой поэтической группы 1820-х годов, получившей в работах Ю. Н. Тынянова наименование «младоархаистов». Для А. С. Грибоедова и в особенности В. К. Кюхельбекера, ратовавших за высокое гражданское содержание лирической поэзии и активно разрабатывавших одический жанр, обращение к псалму как жанру не только «смежному» с одой, но и выражавшему во многом сходную тематику и характеризующемуся теми же признаками «высокого стиля», было вполне естественным. Так, Кюхельбекер в своей программной статье «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие» (1824), сближает тематический репертуар оды и псалма: «Ода, увлекаясь предметами высокими, передавая векам подвиги героев и славу отечества, воспаряя к престолу Неизреченного и пророчествуя пред благоговеющим народом, парит, гремит, блещет, порабощает слух и душу читателя. Сверх того, в оде поэт бескорыстен: он не ничтожным событиям собственной жизни радуется, не об них сетует; он вещает правду и суд Промысла, торжествует о величии родного края, мещет перуны в сопостатов, блажит праведника, клянет изверга» [1, с. 454].

        По-видимому, именно это сочетание гневно-обличительного пафоса по адресу неправых сильных мира сего и одновременно возможность патетического славословия в честь исполненных духовной мощи подвижников правды и высшей справедливости как нельзя лучше соответствовали общей направленности поэзии «младоархаистов», активных участников декабристского движения, ставивших перед своей поэзией задачи служения идеалам гражданственности и суровой критики деспотической власти. Не случайно Грибоедов в своем стихотворении «Давид» (1823), перелагая 151-й псалом, повествующий о героической юности будущего властителя Израиля, акцентирует внимание на мотивах духовной борьбы против грубой силы и нечестивой гордыни:

                Что ж сии
                Велики братия мои!
                Кичливы крепостью телесной!
                Но в них дух Божий, Бога сил,
                Господень дух не препочил [2, с. 360]. 

        Аллегорическим апофеозом мужественного сопротивления любым формам насилия звучит финал грибоедовского «Давида» – победа юноши-пастуха, защитника родины, над вражеским богатырем Голиафом интерпретируется как победа духа над косной силой:

                Но я мечем над ним взыграл,
                Сразил его и обезглавил,
                И стыд Отечества отъял,
                Сынов Израиля прославил! [2, с. 361]

        Кстати, примечательно, что аналогичное – политически оппозиционное – толкование псалмическому мотиву единоборства певца Давида с воином Голиафом дается в эти годы и Пушкиным в известной эпиграмме, направленной против его одесского начальника графа М. С. Воронцова:

                Певец Давид был ростом мал,
                Но повалил же Голиафа,
                Который был и генерал,
                И, положусь, не проще графа [3, с. 169].               

        Наиболее яркими и заметными выразителями псалмической традиции в русской лирике 1820-х и последующих годов были три другие поэта, в чей творческий арсенал существенной составной частью входили некоторые ведущие приемы поэтики псалмов, претерпевших в ряде случаев значительную художественную трансформацию. Речь идет о Ф. Н. Глинке, С. П. Шевыреве и А. С. Хомякове. Рассмотрение тех модификаций, которые претерпевал на протяжении нескольких десятилетий в их творчестве жанр поэтического переложения псалмических текстов, позволяет одновременно отчетливее выявить специфику творчества каждого из них и вместе с тем определить общие закономерности смены жанровых доминант и вариабельности идейно-художественного наполнения традиционных жанровых форм под влиянием духа времени и общественных условий. 

        В переложениях текстов библейских псалмов в творчестве Глинки видна показательная эволюция от 1820-х к 1830-м – 1840-м годам. Поначалу, пока лирика Глинки активно развивалась в общем русле декабристской вольнолюбивой поэзии, в перелагаемых им псалмах заметную роль играли мотивы критического отношения к завуалированно подаваемой окружающей действительности, звучал восходящий к державинским традициям высокий обличительно-негодующий пафос. Характерным в этом отношении является открывающее сборник «Опыты священной поэзии» (1825) стихотворение «К Богу правды», представляющее собой свободное переложение 93-го псалма, во многом перекликающееся и своей тематикой, и поэтикой со знаменитой державинской вариацией на мотивы 81-го псалма – «Властителям и судиям».

        Глинка, несомненно, ориентировался на произведение Державина, что отчетливо явствует из многочисленных текстуальных перекличек его псалмического переложения с державинской гневной инвективой. Так, первая же строка глинковского обращения «К Богу правды» («Восстань, Господь! Где суд твой правый!») отсылает читателя одновременно и к началу, и к финальной строфе стихотворения Державина («Восстал всевышний Бог, да судит... <...> Воскресни, Боже! Боже правых!»). Скрытые цитата из Державина обнаруживаются и в целом ряде других стихотворений «Опытов...», в частности, в «Призвании Исайи» (ср. у Глинки: «Мой слух пронзен невинных стоном, / Их вопли движут небеса», и у Державина: «Злодействы землю потрясают, / Неправда зыблет небеса»). Острое политическое звучание имела и концовка «Плача пленных иудеев», прочитывавшаяся в условиях аракчеевского режима как более чем прозрачная политическая аллюзия:

                Увы, неволи дни суровы
                ОргАнам жизни не дают:
                Рабы, влачащие оковы,
                Высоких песней не поют! [4, с. 154]

        Однако вскоре после декабрьской катастрофы, заключения в Петропавловской крепости и ссылки в Карелию в переложениях Глинкой библейских псалмов начинают доминировать уже не политические, а религиозно-этические, покаянные мотивы, устремленные не к поиску общественной справедливости, а к просветлению и духовному очищению. Созданное во время пребывания в крепости переложение 62-го псалма открывается знаменательной декларацией:

                Кого пред утренней зарею
                Ищу, как жаждущий воды?
                Кому полночною порою
                Перескажу мои беды? <…>
                Тебя, мой царь, над высотами
                Моей судьбы держащий нить,
                Так сладко мне хвалить устами,
                Так сладко всей душой любить!.. [4, с. 237]

        Отныне и на протяжении последующих десятилетий Глинка всё дальше неуклонно отходит от державинского негодующего пафоса и перекликается с заложенной еще Ломоносовым (в «Одах духовных», двух «Размышления о Божием величестве» и особенно в «Оде, выбранной из Иова») традицией аргументированного утверждения необходимости стремления человека к духовному единению с Богом. В этом направлении Глинка шел последовательнее и дальше своего предшественника: если в «Оде, выбранной из Иова» Ломоносов поэтически обработал лишь четыре главы из ветхозаветной «Книги Иова», то Глинка в конце 1820-х – первой половине 1830-х годов проделал огромный труд по переложению в стихотворную форму всей книги, и в 1859 году, со значительным промедлением из-за придирок духовной цензуры, наконец-то увидело свет отдельное издание обширной глинковской поэмы «Иов. Свободное подражание священной книге Иова», проникнутой тем же, что и у Ломоносова, пафосом прославления безмерной мощи и высочайшей мудрости Творца.

        Можно попутно отметить, что во многом сходную направленность имела эволюция интерпретации псалмических мотивов и у других поэтов-декабристов после 1825 года. Заключенный в Петропавловскую крепость, в ожидании суда и предстоящей казни, К. Ф. Рылеев весной 1826 года в одном из тайных посланий к другу-узнику князю Е. П. Оболенскому передает свое душевное состояние, используя контаминацию мотивов одновременно двух псалмов (54-го и 45-го), приобретающих особенно скорбное и безнадежное звучание:

                Мне тошно здесь, как на чужбине.
                Когда я сброшу жизнь мою?
                Кто даст крыле мне голубине,
                Да полечу и почию.
                Весь мир как смрадная могила!
                Душа из тела рвется вон.
                Творец! Ты мне прибежище и сила,
                Вонми мой вопль, услышь мой стон... [5, с. 103]

        Упование на бесконечную милость Творца, вообще столь свойственное псалмическому жанру, с наибольшей отчетливостью проявляется в переложении томившимся в одиночной камере Алексеевского равелина Кюхельбекером 89-го псалма, прославляющего благость и милосердие Создателя, пекущегося даже о сбившихся с пути истинного грешниках, к каковым причислял себя раскаявшийся в вольнолюбивых порывах молодости и покорившийся своей участи поэт:

                Сыны грехов и суеты,
                Наш век не ткань ли паутины?
                Без изменения, единый,
                О вечный, пребываешь Ты! <…>

                Ты, дивный благостью своей,
                Ты, милостью повсюду сущий,
                Будь близок нам и в год грядущий,
                Отец, храни своих детей!

                Мы молча примем, что бы нам
                Твои судьбы ни даровали;
                Твое посланье и печали,
                Ты жизни силу дал слезам [6, с. 233–234].

        Коллективное «мы» призвано было, по мысли Кюхельбекера, отразить мироощущение всех участников декабристского движения, подвергнутых суровым карам и ищущим теперь духовной опоры не в политической борьбе, а в вечных ценностях религиозного жизнеприятия.    
         
        Помимо Глинки и Кюхельбекера, тесно связанных с традициями декабристкой поэзией, активно разрабатывал жанр псалмических переложений в эти годы также и С. П. Шевырев, идейно близкий к «Обществу любомудрия», представитель философского направления в русской поэзии первой половины XIX века, так называемой «поэзии мысли».

        Как и у Глинки, у Шевырева наблюдается определенная эволюция творческой интерпретации старинного жанра. Поначалу вариации на библейские темы в поэзии Шевырева 1820-х годов носят характер не столько текстуально близкого воспроизведения ветхозаветных образов, сколько их переосмысления под влиянием державинских поэтических образцов; но, в отличие от Глинки, Шевырев ориентируется не на граждански-обличительные произведения Державина, а на его религиозно-философскую лирику.

        В своей поэзии Шевырев активно развивает общую для всего русского философского романтизма программную концепцию, согласно которой человек, будучи созданием небесного Творца, ни в чем так не проявляет своей глубинной взаимосвязи с Ним, как в реализации дарованной ему свыше способности к творчеству, к созданию мира художественных образов и идей, чтобы тем самым уподобиться, пусть только в области искусства, всемогущему Творцу.
 
        Поэтическим ориентиром для молодого Шевырева становится религиозно-философская лирика Державина. Знаменателен в этом отношении сам дебют Шевырева-поэта – публикация в 1825 году его философской оды «Я есмь», являющейся своеобразным откликом-продолжением державинской оды «Бог». Шевырев сознательно заимствует державинскую архаизованную лексику, восходящую к церковнославянской стилистике Псалтыри («Так на крылах грозы ужасной / Несется гром далекогласный / По неизмерным небесам / От облаков ко облакам» [7, с. 2]) и подражает принципам державинской звучной фонетики («Над жертвой смерть остановилась, / Гремит косой и глас гремит», что заставляет вспомнить «глагол времен» и «смерть... как лезвием, косою блещет» из другой державинской философской оды –  «На смерть князя Мещерского»). Кроме того, Шевырев прямо развивает основные мировоззренческие положения оды «Бог»: достаточно сопоставить «Я есмь – конечно, есть и ты! <...> Ты есть – и я уж не ничто!» у Державина и  декларативное заглавие дебютной оды Шевырева – «Я есмь», а также сходное обоснование центрального положения человека среди живых существ мироздания:

                Частица целой я вселенной,
                Поставлен, мнится мне, в почтенной
                Средине естества я той,
                Где начал тварей ты телесных,
                Где кончил ты духов небесных
                И цепь существ связал всех мной [8, с. 57] (Державин);

                «Я есмь!» – и в сей глагол единый, совершенный
                Слился нестройный тварей хор,
                И глас гармонии был отзыв во вселенной
                И примирен стихий раздор [7, с. 1] (Шевырев).

        В ключевом для поэта-«любомудра» стихотворении «Мысль» (1828), заслужившем высокую оценку Пушкина как «одно из замечательнейших произведений текущей словесности», Шевырев осознанно использует идущую от поэтики псалмов выспреннюю интонационную риторику и торжественную лексику  в целях придания особой значительности своему утверждению о высшем, божественном источнике человеческой мудрости:

                Падет в наш ум чуть видное зерно
                И зреет в нем, питаясь жизни соком;
                Но час придет – и вырастет оно
                В создании иль подвиге высоком
                И разовьет красу своих рамен,
                Как пышный кедр на высотах Ливана:
                Не подточить его червям времен,
                Не смыть корней волнами океана [9, с. 164].

        Так богатые выразительные возможности ветхозаветной стилистики вовлекаются Шевыревым в арсенал русской философской поэзии.    

        Став к рубежу 1840-х годов одним из наиболее последовательных адептов программы «официальной народности», определявшей на первом месте в своей знаменитой чеканной триаде принцип православия, т. е. религиозного уклада русской жизни, Шевырев закономерно стремился отражать в своем поэтическом творчестве тех лет уже не только умозрительно-интеллектуальные, но и государственно-патриотические мотивы, связанные с псалмической традицией. В создававшихся в эпоху Крымской войны стихотворных откликах Шевырев органично сочетал патриотические интонации и высокую, «боговдохновенную» риторичность, присущую библейским текстам. В частности, патетическое стихотворение 1853 года «14 и 18 ноября», посвященное блистательным победам русского оружия над турками в сражениях при Синопе и Ахалцыхе, совершенно закономерно и оправданно завершается обращением к в высшей степени выразительным образам и интонациям поэтики Псалтыри:   

                Боже! всех определений
                Взял Ты веки и часы;
                А для наших дел и мнений
                Держишь Ты одни весы.
                Боже! Царь возвеселится
                Лишь о имени Твоем,
                О Тебе не постыдится:
                От Тебя победы ждем [10, с. 166].

        При получении известия о серьезном ущербе, нанесенном в ноябре 1854 года союзному флоту антирусской коалиции под Севастополем сильнейшим осенним штормом, Шевырев в стихотворном отклике «2-е ноября» подает это вполне обычное природное явление в свете восторженных псалмических деклараций о содействии Господа избранному Им народу:

                За нас Господь: Он тучи водит,
                Трясет основами земли,
                Сам по морю во гневе ходит,
                В щепы ломает корабли.
                О, Севастополь! крепость славы!
                О, мужи силы, Божья рать!
                За вас есть в небе Мститель правый,
                На вас Господня благодать! [11, с. 69]

        В поздний период творчества Шевырева пафос его библейских ассоциаций вновь существенно видоизменяется. Оказавшись после смерти Николая I и краха идеологической системы «официальной народности» в ситуации расхождения с новыми, более радикальными общественными силами, Шевырев вынужден был поневоле замкнуться в себе и искать душевного успокоения и согласия в обращении к духовному миру Библии, к тем вечным ценностям, которые нашли выражение, в частности, в поэзии Псалтири. Отходя от злобы дня и возвращаясь к религиозно-философским исканиям юности, Шевырев в конце 1850-х годов, как и Глинка в последекабрьский период, уделяет много сил поэтическому переложению псалмов, продолжающих традиции ломоносовских духовных од, восславляющих могущество и милосердие Божие. В этом отношении характерно «прославительное» заглавие одного из таких псалмических переложений Шевырева – «Слава творения».

        Достойным ответом Творцу, столь дивно и совершенно устроившему земной мир, может стать, согласно Шевыреву, лишь столь же вдохновенное и неустанное творчество, устремленное к достижению идеала прекрасного и возвышенного в жизни в соответствии с божественными задатками, заложенными в каждом человеке и в мире в целом. Человек как творческая личность находится в постоянном  диалоге с Творцом. Этим объясняется тот типичный для псалмов прием риторического «вопрошения» о пределах могущества Бога,  впервые примененный еще в ломоносовской  «Оде, выбранной из Иова»:

                Кто море удержал брегами
                И Бездне положил предел,
                И ей свирепыми волнами
                Стремиться дале не велел? [12, с. 200]

и находящий свое дальнейшее развитие в псалмических переложениях  Шевырева:

                Кто всемогущую державу
                Простер по дивным небесам,
                Дал всякому творенью славу,
                Луне, и солнцу, и звездам? [13, с. 307]      

        Наконец, еще одним автором, в чьем творческом наследии 1840-х – 1850-х годов жанр переложения библейских псалмов также занимает весьма существенное место, был идейный лидер славянофильского движения, бывший поэт-«любомудр» Хомяков. Обращение к потенциальным возможностям старого жанра носило у него преимущественно публицистический и пропагандистский характер: с помощью аллегорического иносказания, осененного вполне «благонадежным» (в восприятии николаевской цензуры) авторитетом Священного писания, Хомяков пытался донести до читателя свои представления о духовном предназначении человека в мире, выразить свое понимание актуальных духовно-нравственных задач, стоящих перед русским обществом, и вместе с тем недвусмысленно выразить свое отношение к современной ему ситуации в России.

        1849-м годом, временем наиболее свирепого разгула напуганной европейским революциями цензуры, помечена поэтическая вариация Хомякова на библейский сюжет – повествование о гневе Иеговы, обратившего в бессловесное животное вавилонского царя Навуходоносора – «врага ума», как характеризует его Хомяков, намекая на правительственные меры в области общественной жизни и системы просвещения:

                Милость Бога забывая,
                Говорил он: всё творят
                Мой булат, моя десная,
                Царский ум мой, царский взгляд! [14, с. 128]

        Хомяков не ограничивается одним осуждением косной силы, противопоставившей себя духовной жизни человечества, но, развивая в свете славянофильского учения религиозные идеи ветхозаветного сказания и придавая современное им злободневное и современное звучание, выражает звучным, торжественным стихом, подобающим общему библейскому тону, свою позитивную программу духовного раскрепощения России:

                Ты скажи нам, царь надменный,
                Жив ли мстящий за Сион?..
                Но покайся, но смиренно
                Полюби его закон,

                Дух свободы, святость слова,
                Святость мысленных даров, –
                И простит тебя Иегова
                От невидимых оков [14, с. 129].

        Высокую стилевую риторику библейских пророчеств Хомяков успешно применял и для полемики с представителями насаждавшейся николаевским правительством доктрины «официальной народности», грешащей, по его убеждению, духом чрезмерной гордыни и самоуверенности, противоречащим христианскому этическому идеалу смирения и духовного покаяния. В одном из стихотворений начала 1850-х годов, обращаясь к ветхозаветным образам и стилистике, Хомяков в иносказательной форме остро полемизирует с декларативной народностью ура-патриотического толка:

                «Мы род избранный», – говорили
                Сиона дети в старину. <…>

                Не терпит Бог людской гордыни;
                Не с теми Он, кто говорит:
                «Мы соль земли, мы столп святыни,
                Мы Божий меч, мы Божий щит!» <…>

                Он с тем, кто духа и свободы
                Ему возносит фимиам;
                Он с тем, кто все зовет народы
                В духовный мир, в Господень храм! [14, с. 130–131]
      
        В годы Крымской войны, откликаясь на внешнеполитические события, в которых, согласно славянофильской концепции, Хомяков видел проявление великой духовной борьбы православной, избранной Богом для духовного подвига России с впавшим в соблазн и неверие европейским миром, поэт заимствует средства из арсенала ветхозаветных пророчеств, декламируя как бы от лица самого Бога – на правах пророка, способного услышать в шуме битв сокровенный «глас Божий» (стихотворение «Суд Божий»). Наконец, в наставшую за военным поражением и смертью императора Николая I новую эпоху в общественной жизни России Хомяков усиливает пафос ратования за духовно-нравственное возрождение Отечества, за укрепление христианских начал русской жизни, и с этой целью вполне закономерно вновь обращается к жанру псалмических переложений – на этот раз не столько в обличительной манере Державина, сколько в созвучии с по-ломоносовски торжественным прославлением всемогущества и величия Бога-вседержителя.

        В относящемся к середине 1850-х годов стихотворении «По прочтении псалма», стремясь воссоздать величественный образ Творца всего сущего, Хомяков непосредственно соприкасается с ломоносовской стилевой манерой, характеризующей «Оду, выбранную из Иова», – столь же пафосно и торжественно звучат риторические вопросы, подчеркивающие непостижимое для смертного могущество Создателя:

                К чему огни? Не я ль светила
                Зажег над вашей головой?
                Не я ль, как искры из горнила,
                Бросаю звезды в мрак ночной? [14, с. 139]

        Ломоносовской масштабностью и яркостью отличаются и метафоры, посредством которых Хомяков передает идею Божьего величия:

                Я создал землю, создал воды,
                Я небо очертил рукой;
                Хочу и словом расширяю
                Предел безвестных вам чудес;
                И бесконечность созидаю
                За бесконечностью небес. <…>
                К чему куренья? Предо мною
                Земля со всех своих концов
                Кадит дыханьем под росою
                Благоухающих цветов [14, с. 139].

        Приведенный краткий обзор эволюции традиций псалмической лирики в русской поэзии 1820-х – 1850-х годов показывает, что старинный сакральный жанр, занимавший одно из центральных мест в жанровой системе классицизма, не сошел на нет в условиях господства новой – романтической школы в литературе, а оказался востребованным в качестве весьма емкой и выразительной поэтической формы, получавшей у представителей различных поэтических групп наполнение самыми разнообразными мотивами: гражданственно-героическими и социально-обличительными (Грибоедов, Пушкин, ранний Глинка), религиозно-медитативными (Рылеев, Кюхельбекер, поздний Глинка), интеллектуально-философскими (ранний Шевырев), общественно-публицистическими (Хомяков), официозно-государственными (поздний Шевырев).

        Столь широкий диапазон тематических интерпретаций псалмической формы убедительно свидетельствует о плодотворности этой старинной жанровой традиции в русской лирике первой половины XIX века, что обусловливалось тесной внутренней взаимосвязью старинной жанровой традиции с системой духовных основ русской культуры. Благодаря этому поэтические переложения псалмов оказались способны успешно отвечать запросам изменяющегося времени, включать в себя новое, актуальное идейно-художественное содержание и служить одним из средств развития русской лирики, отталкивающейся от традиций предшествующих поэтических школ.               

                Литература

    1.  Кюхельбекер В. К.  Путешествие. Дневник. Статьи. – Л.: Наука, 1979.  – 790 с.
    2.  Грибоедов А. С.  Сочинения в стихах. – Л.: Сов. писатель, 1987. – 512 с.
    3.  Пушкин А. С.  Полное собрание сочинений: В 10 т. Т. 2. – Л.: Наука, 1977. – 400 с.
    4.  Глинка Ф. Н.  Избранные произведения. – Л.: Сов. писатель, 1957. – 503 с.
    5.  Рылеев К. Ф.  Полное собрание стихотворений. – Л.: Сов. писатель, 1971. – 480 с.
    6.  Кюхельбекер В. К.  Избранные произведения: В 2 т. Т. 1. – М.-Л.: Сов. писатель, 1967. – 667 с.
    7.  Шевырев С. П.  Стихотворения. – Л.: Сов. писатель, 1939. – XXXII, 240 с.
    8.  Державин Г. Р.  Сочинения. – СПб.: Академический проект, 2002. – 712 с.
    9.  Поэты 1820–1830-х годов: В 2 т. Т. 2. – Л.: Сов. писатель, 1972. – 767 с.
    10.  Шевырев С. П.  14 и 18 ноября // Москвитянин. – 1853. – № 23. Декабрь. – Кн. 1. – С. 163–166.
    11.  Шевырев С. П.  2-е ноября // Москвитянин. – 1854. – № 21. Ноябрь. – Кн. 1. – С. 69. 
    12.  Ломоносов М. В.  Избранные произведения. – Л.: Сов. писатель, 1986. – 560 с.
    13.  Поэты тютчевской плеяды. – М.: Сов. Россия, 1982. – 400 с.
    14.  Хомяков А. С.  Стихотворения и драмы. – Л.: Сов. писатель, 1969. – 596 с.

         Апрель 2001


Рецензии