На балконе висели штаны

На балконе висели штаны. Прохожие смотрели на них и говорили:
— О, смотрите – штаны.
— Действительно, штаны – соглашались их спутники, и, не останавливаясь, шли дальше, легкомысленно утешаясь тем, что поняли суть явления.
 Но вот, на балкон вышел человек, деловито дуя в папироску и ухмыляясь в пушистые  усы, посмотрел на штаны, закурив, крикнул:
— Галя, сними брюки, они уже высохли.
Целый день этот человек писал книги, а вечером, натянув  штаны-брюки, ходил гулять. Вечерний пейзаж занимал его по многим причинам. Он любил оранжевые окна домов, влажные блики в глазах случайных прохожих, луну сквозь грязный дым облаков, грохотание товарняка на железной дороге, ночных мотыльков возле горевших фонарей.

Густо синий воздух разливался по пустым улицам, и становилось зябко.
— Брррр, фррр — пофыркивал писатель, пряча в стоячий воротник прокуренные пожелтевшие усы – как холодно, неужели брюки всё-таки не просохли.
 “Как же так, я не зашел к Варфоломею Игнатьевичу за примусом” – возникла внезапно мысль и тут же улетела. Не мог какой-то ничтожный примус, и ещё более ничтожный Варфоломей Игнатьевич устоять перед освежающим потоком вечерней синевы.
Внезапно писателя окликнули  и сунули в бок дуло пистолета, со словами:
— У тебя есть выбор. Кошелёк или жизнь?
К великому изумлению грабителей, писатель разразился гневной тирадой:
— Зачем вы так любите пихать в бок дуло, а потом говорить, что это так надо, что все хорошо, что у человека есть выбор? Я сомневаюсь в своем выборе. Будь он у меня, я лежал бы сейчас у бассейна, аппетитные мулатки готовили бы мне коктейль и делали массаж. Будь он  у меня, я сидел бы сейчас в лесу, у костра, и смотрел на звезды. Будь он  у меня, я не хотел бы стоять и чувствовать холод дула у себя на боку. Но вы ухмыляетесь и говорите, что у меня есть выбор.
— Чего, чего? – спросил ошарашенный грабитель.
  — Того, того, дуло убери! – ответил писатель и нагло пошёл своей дорогой, оставив бандитов в недоумении.

Придя домой, он похлебал свежесвареных женой щей, снял с усов варёную капусту, включил телевизор и услышал такой диалог:
— Дорогая, ты так дорога мне.
— Дорогой, ты тоже мне очень дорог.
— Да, дорогая, мы дороги друг другу, и это очень дорого, дороже, чем самый дорогой подарок.
— Да, дорогой это так дорого, твои слова дороги мне…
Он в раздражении выключил телевизор, взял томик Чехова, повертел в руках, поставил на место и записал в блокнот: “В человеке должно быть прекрасно, ну хоть что-нибудь…”

 Внезапно захотелось пофилософствовать, он пошёл на кухню и сказал жене, натиравшей тарелки наждачной бумагой:
— Знаешь, мне кажется, пока человек молод, он думает, что жизнь впереди, думает, что сейчас для него главное наслаждение, карьера, личное, а уж потом, книжицы почитывать. Старик же, напротив, думает: “Вот тебе и на, жизнь то прошла, а я столько книжиц не прочитал, дай бог зрения, авось ещё прочту что-нибудь”. “Что же эти дураки читают так мало книжиц?” – думают авторы книжиц. “Зачем же эти дураки пишут так много книжиц?” – думают читатели. “Ох и дураки они все!” – думают стоящие на полках книжицы. Вот так то. Как думаешь, я прав?
— Угу – ответила жена.
— А ещё я думаю — не унимался писатель – вот, допустим, кролик. Кролик, как правило, животное трусливое, нюхает воздух, носиком подергивает, но какое это имеет значение, когда представишь себе невиданный, бесчеловечный размах вселенской машинерии. Просто дух захватывает, когда у тебя в мозгах проносятся эти разлетающиеся во все стороны планеты, астероиды, галактики. Но кролику то, какое до всего этого дело? Он сидит себе в клетке, грызет капустные листы, и ждет, когда из него сделают рагу. Се ля ви, как говорят французоязычные граждане.
— Поди спать! – сказала жена.
— Не спи, не спи художник… – патетически процитировал  писатель и пошёл спать.
Уснуть он не мог долго, сосед за стеной громко пьяно мычал и матерился. Если бы он умел говорить, то вполне возможно сказал бы: “Фрезеровщики — они ведь тоже люди. Почему так неуважительно, бессовестно и даже по хамски относятся к фрезеровщикам? Вот, какое-то говно говорит, что он мерчендайзер. А мне похуй, потому что я фрезеровщик, а он говно. Вот какое-то говно говорит, что он пиарщик, а я говорю, что и он говно. И почему это говно может смотреть на специалиста по токарно-фрейзеровочному делу, как на говно. Просто зло берет, когда подумаешь, что нет никакой справедливости на свете, и ты не можешь открыто сказать им всем, что они говно, и считаешь говном самого себя”

Наконец  писатель заснул. Во сне он сочинил это:
“ — Потеснитесь, потеснитесь – кричал кондуктор.
— Мы и так уже похожи на банку с солеными помидорами – возмущались свежие помидоры.
— Я сейчас лопну – закричал самый сочный помидор.
— Потерпи, потерпи дорогой – кричала его помидориха – мы скоро приедем.
— Не могу, не могу терпеть больше – заверещал сочный помидор и П-Ф-Ф-Ф-ЫЛЬ, лопнул, забрызгав остальные помидоры, продолжавшие ехать, в ожидании лучшей участи.”

Проснувшись он забыл сочинённое, и, выйдя утром на кухню, понял, что жена ещё не ложилась, продолжая перетирать наждаком тарелки.
— Нет, плохо мне спится, когда перед сном представлю себе невиданный размах вселенской машинерии, да ещё, этот идиот за стеной всю ночь мычал.
— Не спи, не спи художник… – передразнила писателя жена, желтозубо разулыбавшись.

***

Не успел писатель позавтракать, как вспомнил про штаны и закричал жене:
— Га-а-л-л-я, Гал-и-и-н-н-на, брюки то вчера не высохли, я в непросохших ходил, иду, и знаешь, филейную часть, этак морозцем подирает. Что, думаю, за дела? — пощупал брюки, так и есть, влажные. Холодно знаешь, не лето ведь, надо повесить,  ещё посушить.
— Сам вчера базлал, что высохли, что нужно с верёвки снимать — ответила жена, отложив, наконец, наждачную бумагу, которой перетирала тарелки, и странно захихикав.
В последнее время смех жены пробуждал в писателе злобу и уныние.
— Знаешь, так смеяться могут только недалёкие, злобные женщины выпалил он страстно, и, смягчаясь, добавил – Брюки-то, повесь посушить.
— Так это вчера они непросохшие были, а  сегодня-то и так уже просохли. Какой же ты дурень стал.  Вчера обещал к Варфоломей Игнатьевичу за примусом зайти и опять не зашёл.
— Ну, забыл я, забыл, а когда вспомнил, возвращаться поздно было, тем более во влажных брюках. Я же говорю, смеркалось, по филейной части пробегал лёгкий трепетный холодок. Что тебе дался этот примус?  И газ у тебя, и микроволновка,  и электрическая плитка, а Варфоломею Игнатьевичу готовить не на чем.
— Да сдался мне твой Игнатич, пьянь старая.

Писатель несколько раз гневно махнул  рукой, вздохнул, пошевелил губами, но так ничего и не сказав, уселся на диван, включил телевизор и начал отчаянно переключать каналы. Он так натренировался в этом деле, что ему было достаточно полсекунды на то, чтобы оценить программу и понять, что она ему не нравится. Обычно он оставался на том канале, где палец уставал и отказывался переключать дальше. Сегодня палец отказался служить, когда на экране какой-то упитанный дядя объяснял, как прийти к богу. Он говорил, что нужно от всего отречься и только тогда достигнешь гармонии и счастья.

— Как это, ото всего отречься? – возмущался писатель, в гневе больно дёргая себя за усы – слышь, слышь жена, чего говорит? Рожу отъел, во имя него, видать, не один отрёкся. Слышь, говорит, что если человек не последняя скотина, то увидев, что вы от себя отреклись, тоже в свою очередь от себя отречется, и будете вы друг друга услаждать своим самоотречением. Тьфу, Маниловщина. Нет, не могу, смотреть это больше – и он со злобой вырубил телевизор.

— Ведь чушь сплошная, а если, допустим, отрёкся ото всего ради другого человека, а он таки, последняя скотина. Ведь есть на свете определённый процент последних скотин, которые ни от  чего не отрекаются, а ты служишь им, как какой-нибудь утюг или холодильник. И вот, таким образом, эти последние скотины захватывают власть, потому что нормальные люди от неё отрекаются в пользу них же…
— Пошёл опять, ерунду молоть – вздохнула жена – Ты стал ужасным болтуном, пустейшим демагогом, и на твоих книгах это отражается.
— Что бы ты ещё понимала, в книгах-то? – укоризненно качал головой писатель – Вот у меня, например, уже возник замысел нового романа, который я так и назову: “Последние скотины”. В нём последние скотины будут переделывать нормальных людей в бытовую технику, и использовать её как  им заблагорассудиться, а эти утюги  и холодильники будут счастливы от того, что стали техникой, будут глупо улыбаться и говорить “спасибо”, за то, что им дают возможность служить людям. Скотины же, при всей своей огромной власти будут несчастны, но так как скотины изначально не могут различить тонкостей высокодуховного счастья, они будут чувствовать себя вполне комфортно. Как тебе такая идея?
— На мой взгляд, чушь полная, но я же ничего не понимаю в книгах, так что, пожалуйста, пиши. Всё лучше твоих творений про овощи, которыми ты только и фонтанируешь последнее время. Очень странный ты стал.
— Я странен, а не странен кто ж? Тот, кто на всех глупцов похож… – парировал писатель.

В последнее время, в ответ на замечания жены, он стал очень часто, с пафосным видом декламировать какую-нибудь известную стихотворную строчку.
Она спрашивала:
— Тебе не жалко?
Он отвечал:
-  Не жалею, не зову, не плачу…
Она: 
— Иди спать.
Он:
  — Не спи, не спи художник, не предавайся сну.
— Ты смог бы прибить полочку?
— А вы ноктюрн сыграть смогли бы на флейте водосточных труб?
— Чего ты в темноте сидишь?
— Я сижу в темноте, и она не хуже, в комнате, чем темнота снаружи.

Причём никак нельзя было понять, толи ему просто вспоминается строчка, то ли он издевается над женой.

Вот и сейчас писатель отговорился цитатой, хотя упрёк был по делу. С ним творилось нечто странное и уже долгое время. Он не мог написать ничего толкового. Раньше всё было совсем не так. В самом начале своей карьеры  он вдохновился примером англичанина  Энтони Троллопа. Где-то он вычитал, что этот самый Троллоп писал по два с половиной часа, каждое утро, перед уходом на службу, и ничто не могло нарушить этот график. Если два с половиной часа истекали на середине предложения, то оно оставалось незаконченным до следующего утра, а когда Троллоп заканчивал толстенный роман за двадцать минут до конца сеанса, то просто писал слово “конец” и тут же начинал следующий роман. Писателю очень улыбнулась такая стабильность и спокойствие. Он во всём стал следовать примеру Троллопа.
На протяжении двадцати пяти лет, садясь за рабочий стол, он заводил будильник, и тут же, без всяких раскачек и раздумий, начинал мерно выдавать строчку за строчкой. Когда, спустя три часа, будильник звенел, писатель вставал и уходил. Ручку он сменил на пишущую машинку, машинку на компьютер, но вдохновение всегда стабильно приходило в тот момент, когда он садился за стол. Один за другим выходили романы, добротные, но чересчур велеречивые и пудовые как по весу, так и по содержанию.

Но вот, привычный уклад нарушился. Теперь каждое предложение давалось с трудом, он закуривал, теребил усы, но  ничего  не помогало.
От скуки он заходил на различные сайты и слал незнакомым женщинам сообщения вроде: “Хочу тебя во всех позах” “Обещаю ласкать тебя орально” и т.д., поспешно сворачивал окна, если в комнату входила жена и досадливо кричал:
-О, Господи! Просил ведь не входить, когда я работаю.
Разве что какие-то странные обрывки про овощи почему-то лезли из глубин подсознания, безо всякого желания с его стороны. Например:
“Репка и редька сидели в земле, обе были знатные кокетки, помидор давно заметил их кругленькие попки с хвостиками, торчащие из земли и теперь созревал, наливаясь спелым томатным соком страсти”.
 Или:
 “Огурец был жёлт, толст, его грубую кожу избороздили глубокие трещины. Он пережил много своих собратьев, заживо съеденных или замурованных в стеклянные толстостенные сосуды.  Его тоже собирались вскоре зарезать и вытащить заветную требуху семян, но огурец  этого не знал, и верил, что когда он умрёт, его  похоронят в землю и он переродиться в морковь”.
— Опять, небось, про овощи пишешь, ересь всякую, лучше уж вообще не писать, издатели вон уж от тебя открещиваются.
— Выйди вон! – кричал писатель.

— Вот так, уже который месяц, вон и вон, неужели я виновата, что тебе не пишется. Даже про наши процедуры совсем забыл.

Процедурой она называла щекотание груди.

 Писатель регулярно щекотал своими усами грудь жены. Это вошло у них в обычай с молодых лет. Когда-то он щекотал своими тоненькими мягкими усиками её молоденькие торчащие грудки. Шло время, усы грубели и ширились, грудь увеличивалась и обвисала. Теперь у писателя были толстые моржовые усы, с сединой, зажелтившейся от табачного дыма, а у его жены,  огромные груди, отвисшие до пупа, но она, тем не менее, до сих пор требовала, что бы он щекотал их, и писатель, иногда, выполнял эту суровую миссию. Одно радовало, если раньше, щекотание усами грудей было лишь прелюдией, теперь всё им и заканчивалось.

— Знаешь – сказал он, игнорируя замечание о процедурах – вот ведь задумал же роман “Последние скотины”, сел писать  — не идёт и всё. И я думаю, а может не надо ничего задумывать, просто написать про себя, как я низок, как бездарен, как несчастен…
— Что это ты несчастен и бездарен? Раньше неплохо твои книги продавались…
— Эх-х-х — махнул он рукой и пошёл на балкон курить.
Подойдя к балкону, увидел, что штаны снова висят на верёвке.
— А зачем ты их снова повесила? Сама же сказала, что теперь они всё равно высохли.
— На всякий случай, чтобы ты не брюзжал, а то разбрюзжишься.
Писатель хотел ответить стихотворной строчкой со словом “разбрюзжишься”, но не смог вспомнить ни одной похожей и ограничился более универсальной:
— Жизнь моя, иль ты приснилась мне?..


Рецензии