Шевырев и Баратынский. Критик и поэт
Нечто подобное наблюдалось и в творческих взаимоотношениях С. П. Шевырева и Е. А. Баратынского. Представители одного поколения (Шевырев всего на шесть лет младше Баратынского), оба вовлеченные в неотразимое притяжение силового поля пушкинской поэтической орбиты, оба отмеченные тяготением к философичности поэзии и установкой на углубленное постижение мировых процессов и сокровенных движений человеческой души, наконец, лично неплохо знакомые друг другу, Шевырев и Баратынский, тем не менее, на протяжении большей части творческого пути шли, если можно так сказать, параллельными курсами, отнюдь не стремясь к их пересечению и взаимопереплетению. И если только под конец преждевременно и внезапно прервавшегося жизненного и творческого пути Баратынского наметилось некоторое заочное сближение его воззрений на мир и способа выражения своего мироотношения с аналогичными подходами Шевырева, то объясняется это скорее не литературно-эстетическими, а сугубо психологическими мотивами или, точнее, самой эпохой, последовавшей за смертью Пушкина, кризисным для поэзии временем 1840 х годов, когда Баратынскому суждено было опубликовать свои оказавшиеся итоговыми поэтические произведения.
Целью настоящей статьи является обзорное и потому поневоле эскизное рассмотрение постепенного процесса сближения двух поэтов, причем предметом преимущественного анализа станет не художественная практика Шевырева-поэта, а его теоретическая программа «поэзии мысли», вырабатывавшаяся им как видным критиком той эпохи, одним из лидеров литературного движения русского любомудрия.
Во избежание неадекватных истолкований необходимо оговориться сразу, что Шевырев никогда не входил в ближайшее окружение Баратынского, однако на протяжении 1820-х – 1840-х годов, так или иначе, постоянно взаимодействовал с ним, причем сам характер этих взаимодействий наглядно отразил специфику положения Баратынского в литературном процессе тех лет, а также значительно менявшееся отношение к его творчеству представителей других поэтических групп и направлений.
Вышло так, что именно Баратынскому довелось стать своего рода литературным крестным молодого Шевырева. Ознакомивших в январе 1826 года с опубликованным в альманахе «Урания» программным стихотворением 20-летнего Шевырева «Я есмь» – торжественной философской одой, поднимающей проблему положения человека в мироздании, – Баратынский поспешил поделиться с Пушкиным своим благоприятным впечатлением от оригинальности и самостоятельности шевыревской позиции в общем контексте размышлений о необходимости философского углубления тематики современной поэзии: «Посылаю тебе “Уранию”, милый Пушкин; не велико сокровище, но блажен, кто и малым доволен. Нам очень нужна философия. Однако ж позволь тебе указать на пиэсу под заглавием: “Я есмь”. Сочинитель мальчик лет осьмнадцати и, кажется, подает надежду. Слог не всегда точен, но есть поэзия, особенно сначала. На конце метафизика, слишком темная для стихов» [1, с. 75]. Снисходительная покровительственность тона не затеняет общего позитивного взгляда Баратынского на творческие искания Шевырева, стремившегося к созданию особого направления «поэзии мысли», в значительной мере соотносящегося с магистральной линией развития поэзии самого Баратынского.
Вскоре состоялось и личное знакомство двух поэтов. Более того, со стороны бывших участников Общества любомудрия, единомышленников Шевырева, были предприняты попытки творческого сближения с Баратынским, в частности, активные усилия по привлечению его к участию в задуманном московскими приверженцами немецких философских систем журнале «Московский вестник», поэтический отдел которого предполагалось украсить новыми произведениями знаменитого поэта. 24 октября 1826 года в доме братьев Хомяковых, знаменитого в будущем Алексея и безвременно умершего Федора, состоялся торжественный званый обед по случаю предстоящего с начала следующего года издания журнала. Баратынский был одним из гостей, и будущий редактор «Вестника» М. П. Погодин, по его собственной оценке, «неловко представился» [2, с. 12] ему с целью более тесного знакомства и взаимодействия. Личная неловкость редактора оказалась знаменательной: отношения Баратынского с редакцией журнала не сложились – слишком чуждым было ему, как и в целом представителям пушкинского поэтического круга, чересчур отвлеченно-философское, «метафизическое» направление журнала.
Хотя некоторые стихотворения Баратынского были напечатаны еще в погодинской «Урании» («К***. Посылая тетрадь стихов», «Ожидание» и «Климене»), а позднее изредка появлялись на страницах «Вестника» («Когда, печалью вдохновенный...», «Окогченная летунья...», «Перелетай к веселью от веселья...», а также знаменитая «Смерть» – одна из вершин ранней лирики Баратынского), тем не менее, отношение редакции журнала к его поэзии было сдержанным и по существу негативным. Шевырев, на правах ведущего критика «Вестника», откликнулся на выход в 1827 году собрания стихотворений Баратынского, не случайно поместив его разбор сразу же после апологетической оценки поэтических созданий Пушкина, при этом красноречиво указав на несходство принципиальный установок адептов «поэзии мысли» и, как им представлялось, преимущественно эстетической программы Баратынского: «В сем году издано собрание стихотворений Баратынского. Достоинства и характер поэта яснее определяются, когда мы вдруг смотрим на все его произведения в одном полном их собрании. Посему, хотя стихотворения Баратынского и прежде были известны публике, но до сего собрания она не знала еще определенной его физиогномии. По нашему мнению, г. Баратынский более мыслит в поэзии, нежели чувствует, и те произведения, в коих мысль берет верх над чувством, каковы например “Финляндия”, “Могила”, “Буря”, станут выше его элегий. В последних встречаем чувствования давно знакомые и едва ли уже не забытые нами» [3, с. 70–71].
Наряду с укоризнами за использование поэтических штампов, окончательно перешедших в арсенал эпигонов романтической поэзии, Шевырев с неодобрением указывает на наличие в некоторых произведениях Баратынского элементов, восходящих к поэтике классицизма, особенно таких признаков, как дидактическая рассудочность типичного для системы классицизма жанра сатиры, а также общая приоритетность оков строгой формы, действительно свойственных Баратынскому, чья поэтическая культура складывалась в значительной степени под влиянием французской поэзии XVIII столетия: «Сатиры его (в которых он между прочим обвиняет и себя, нападая на плаксивость наших поэтов) часто сбиваются на тон дидактический и не столько блещут остроумием, сколько щеголеватостью выражений. Это желание блистать словами в нем слишком заметно, и потому его можно скорее назвать поэтом выражения, нежели мысли и чувства. Часто весьма обыкновенную мысль он оправляет в отборные слова и старательно шлифует стихи, чтобы придать глянцу своей оправе» [3, с. 71].
Отметив столь неутешительные качества эклектичности творческой манеры Баратынского, какой она определилась к 1827 году, Шевырев далее пытается определить место, занимаемое поэтом в современной ему отечественной поэзии, вполне обоснованно причисляя его к представителям той линии в развитии русской лирики 1820-х годов, которая шла от Пушкина и стремилась придать стиху максимальную гибкость, стройность и выразительность: «Он принадлежит к числу тех русских поэтов, которые своими усилиями в мастерской отделке стихов исключили чистоту и гладкость слова из числа важных достоинств поэзии. Но несмотря на сии достоинства в слоге г. Баратынского, он однообразен своими оборотами и не всегда правилен, обличая нередко галлицизмами заметное влияние французской школы» [3, с. 71].
Причины критического неприятия Шевыревым гармонических достижений стиха Баратынского очевидны: создаваемая любомудрами поэзия мысли требовала от читателя сосредоточенного, даже напряженного внимания к содержательной стороне произведения, всецело подчиняющего себе форму, а для этого выбор поэтом языковых средств должен был препятствовать слишком легкому, бездумному скольжению по гладким поэтическим строчкам. Стремясь добиться эффекта медленного, вдумчивого чтения, поэты-любомудры, в том числе и сам Шевырев, сознательно уснащали свои стихотворения лексикой, максимально затрудняющей возможность поверхностного, чисто формального восприятия поэтического текста прежде всего с его мелодической, ритмико-стилистической стороны, обильно вводя в свои произведения архаизмы, всевозможные инверсии, сложные ораторские и одические синтаксические конструкции и обороты речи. Естественно, что поэзия молодого Баратынского, основывавшаяся на близких к пушкинской лирике принципах гармонической ясности и легкости стиха, шла вразрез с творческими устремлениями Шевырева и вызывала его неприятие. «Влияние французской школы», т. е. легкой поэзии Парни и французских элегиков, также не могло не вызвать критики Шевырева, ориентировавшегося на немецкую романтическую поэзию, в первую очередь на активно переводимого им Шиллера.
Весьма показательно и жанровое предпочтение, отдаваемое Шевыревым именно медитативно-философским стихотворениям Баратынского, решительно противопоставленным его любовной лирике и сатирическим элементам творческой манеры. Таким образом, только интеллектуальная полновесность и насыщенность лирики Баратынского оказалась в наибольшей степени созвучна взглядам на поэзию Шевырева-критика, в чем явственно сказываются его личные пристрастия как поэта-любомудра, создававшего в те годы многие замечательные образцы «поэзии мысли».
Излишне строгая и даже придирчивая рецензия Шевырева вызвала резкий протест среди ближайшего окружения поэта, причем свой голос в защиту Баратынского возвысили как раз те, по оценке Шевырева, представители гладкописи в области русского стиха, против которой и был нацелен пафос шевыревского выпада. Пушкин, признанный глава гармонической линии в русской романтической лирике 1820-х годов, в письме Погодину сетовал на необъективность критики: «Шевыреву пишу особо. Грех ему не чувствовать Баратынского – но Бог ему судья» [4, с. 189]. Разъяснительное письмо Пушкина Шевыреву за недосугом так и не было написано, поэтому можно лишь с большой долей вероятности предполагать причины его неудовольствия: по всей видимости, в пушкинском понимании «грех» критика заключался в том, что он, сам будучи оригинальным и сильным поэтом, должен был бы проявить большее уважение к самобытности и независимости поэтической манеры своего более именитого литературного коллеги.
Барон А. А. Дельвиг, чье поэтическое творчество также было не слишком лестно оценено в написанном Шевыревым итоговом обзоре русской литературы за 1827 год, в письме Баратынскому прямо высказал свое возмущение шевыревской рецензией, определенной им как «игра страстишек журнальных»: «Как это ты, живучи в Москве, не приучил к повиновению мальчишек Шевыревых и им подобных? Это стыдно. Докажи им, что статья о литературе 1827 года совершенно школьническая, и какая! <...> Не напоминаю уже, что, писавши по-русски, надо знать по-русски; не худо сказать им, что с должным почтением не оценив отживших и современных писателей, нельзя кидать взора на будущее, или он будет недальновиден. Скажи Шевыреву, что мы в нем видим талант в переводах с Шиллера, в свободе писать хорошие стихи, но ничуть не в вымыслах вдохновенных. <...> Скажи ему, что он смешон, укоряя меня в невежестве. Он еще азбуке не учился, когда я знал, что роман, повесть, Геснерова идиллия, несмотря на форму, суть произведения поэзии» [5, с. 330]. Как видим, прежний стереотип покровительственно-высокомерного третирования Шевырева по причине его молодости продолжал сказываться и по прошествии двух лет после его успешного дебюта в «Урании».
Наконец, соратник Дельвига по альманаху «Северные цветы» О. М. Сомов подвел итог полемике вокруг шевыревской рецензии, выразив в опубликованном на страницах альманаха литературном обзоре общее мнение пушкинской группы, вступившись за Баратынского и упрекая Шевырева, не называя его по имени, в легковесности высказанных им суждений: «Как оценены были стихотворения Баратынского, одно из приятнейших явлений в русской поэзии? <...> Здесь или явное нежелание признать достоинства поэта или умышленное недоразумение. Неужели только это и можно было сказать о поэзии Баратынского? Так позволительно судить о произведениях какого-нибудь недозрелого юноши с недозрелым талантом. Певец Эды, Пиров, Финляндии, творец многих элегий, дышащих чувством истинным и глубоким, и посланий, блестящих остроумием свободным и неподдельным, достоин был, чтобы, говоря о произведениях его, критик взвешивал слова свои с большею осторожностию и отчетливостию, а не распространялся об одном механизме стихов, которые не составляют главного совершенства поэзии Баратынского» [6, с. 215–216]. Высокая характеристика Сомовым жанров элегий и сатирических посланий Баратынского, а также подчеркнуто апологетическая оценка глубины выражения лирического чувства и стилевого совершенства была призвана оспорить прямо противоположные мнения по этому вопросу в рецензии Шевырева. Кроме того, в упоминании «недозрелого юноши с недозрелым талантом», перекликающемся с дельвиговским пренебрежительным отношением к молодости Шевырева, отчетливо улавливаются всё те же личные нотки, несомненно инспирированные редактором «Северных цветов». Таким образом, даже указание на возраст критика становилось действенным оружием полемики со стороны его оппонентов.
Однако, несмотря на критический пафос рецензии Шевырева, личные и литературные контакты Баратынского с ним оставались вполне ровными и корректными. Сохранилась относящаяся как раз к ближайшему времени после опубликования рецензии записка Баратынского, адресованная Шевыреву как активному участнику Общества любителей российской словесности при Московском университете, в которой Баратынский, принося извинения в невозможности присутствовать на очередном заседании Общества, обращается к Шевыреву «почтенный Степан Петрович» и подписывается «душевно преданный Е. Боратынский» [7, с. 179]. Тем самым избранный Баратынским тон взаимоотношений со своим пристрастным критиком оказывается значительно ближе к пушкинской сдержанности, нежели к дельвиговской высокомерной запальчивости. Более того, 3 декабря всё того же 1828 года Баратынский и Шевырев принимали участие (совместно с князем П. А. Вяземским, Н. Ф. Павловым и И. В. Киреевским) в общем литературном деле – сочинении «Куплетов на день рождения княгини Зинаиды Волконской», что является лучшим свидетельством взаимного уважения и стремления к творческому взаимодействию двух поэтов, придерживающихся различных взглядов на характер поэзии.
В последующие три с лишним года, во время пребывания Шевырева в Риме в качестве воспитателя сына княгини Волконской, он продолжал регулярно получать в письмах от Погодина информацию о Баратынском и его новых произведениях. По возвращении Шевырева из-за границы контакты между ним и Баратынским возобновились. В начале 1833 года группа литераторов, включая Баратынского и Шевырева, вынашивала планы по изданию альманаха под названием «Шехерезада». Издание не состоялось, но показателен сам факт солидарности замыслов Баратынского и Шевырева. Когда с 1835 года на смену прекратившему еще ранее свое существование «Московскому вестнику» стал выходить журнал «Московский наблюдатель», то в числе принимавших в нем участие вновь оказались и Баратынский, и Шевырев, причем последний – в привычной роли ведущего критика нового издания.
Кроме того, общение не сводилось лишь к сугубо литературным отношениям – принадлежность к единому кругу московских литераторов включала и общее приятельское провождение времени. По свидетельству близкого к редакции «Московского наблюдателя» А. И. Кошелева, и Баратынский, и Шевырев посещали одни и те же литературные салоны и хлебосольные дома: «В Москве мы мало ездили в так называемый grand monde – на балы и вечера; а преимущественно проводили время с добрыми приятелями Киреевскими, Елагиными, Хомяковыми, Свербеевыми, Шевыревыми, Погодиным, Баратынским» [8, с. 77]. В дневнике В. А. Жуковского есть запись (от 3 августа 1837 года) о шумном литераторском гулянии в Сокольниках («Цыганское пенье и пляски») с участием Баратынского и Шевырева [6, с. 342].
Объединяли и сближали литераторов не только веселые дружеские застолья, но и события печальные – 7 октября 1837 года Баратынский и Шевырев в числе немногих представителей русской литературы присутствовали на отпевании в церкви Донского монастыря поэта предшествующего, допушкинского поколения И. И. Дмитриева.
Следует в этом контексте отметить, что в сознании современников Баратынский и Шевырев сами принадлежали как бы к разным генерациям поэтов. Так, в вышедшей в 1837 году в Германии на немецком языке монографии Г. Кёнига «Очерки русской литературы» (написанной под непосредственным влиянием близкого к Шевыреву и редакции «Московского наблюдателя» литератора Н. А. Мельгунова) новейшая, романтическая русская поэзия была подразделена на три последовательно сменяющих одна другую эпохи, представителями которых выступали наиболее яркие и крупные из современных поэтов. При этом Баратынский был отнесен ко второй – пушкинской эпохе, тогда как имя Шевырева значилось в числе лидеров третьей, наиболее перспективной, по мнению Кёнига и Мельгунова, ветви русской лирики – поэзии мысли, поэзии русского любомудрия.
Такое же восприятие принципиального водораздела между двумя плеядами поэтов – пушкинской и той, к которой принадлежал он сам, – было присуще и Шевыреву. Со всей очевидностью это выразилось в обстоятельной рецензии, которой Шевырев откликнулся на публикацию в «Современнике» программного стихотворения позднего Баратынского – «Осень». Здесь Шевырев выстраивает свою концепцию общего направления поэзии Баратынского и дает свою целостную интерпретацию закономерностей эволюции его поэтического творчества: «Баратынский был сначала художником формы; вместе с Пушкиным, рука об руку, по живым следам Батюшкова и Жуковского, он содействовал окончательному образованию художественных форм стихотворного языка. Но теперь поэзия Баратынского переходит из мира прекрасной формы в мир глубокой мысли: его муза тогда только заводит песню, когда взволнована, потрясена важною таинственною думою. Она вносит в этот новый мир красоту прежних форм, но эти формы как будто тесны для широких дум поэта. Легкий стих слишком хрупок и ломок, чтобы служить оправою полновесному алмазу мысли. Еще не всегда ей покорный, он иногда даже темен и непонятен простому глазу: впрочем, свойство глубины – темнота. Но зато, когда мысль совершенно одолеет стих и заставит его во всей полноте принять себя, тогда-то блещет во всей силе новая поэзия Баратынского и рождаются такие строфы, которых не много в русской поэзии» [9, с. 319–320].
Предлагаемая Шевыревым интерпретация постепенного развития и внутреннего изменения характера поэзии Баратынского не только выражала общее восприятие современниками специфики позднего этапа его творчества, но и в главном повторяла принципиальную позицию, высказанную Шевыревым десятью годами ранее – отстаивание приоритета содержательной стороны произведения над его внешней формой, готовность солидаризоваться с Баратынским как с поэтом, стремящимся сделать свое творчество прежде всего средством выражения глубокой и оригинальной мысли: «Направление, которое принимает его Муза, должно обратить внимание критики. Редки бывают ее произведения; но всякое из них тяжко глубокою мыслию, отвечающею на важные вопросы века» [9, с. 319]. Во всем этом, включая даже указание на невысокую интенсивность поэтического творчества, характерную в зрелый период и для самого Шевырева, нетрудно заметить установки всё той же «поэзии мысли», верность которой Шевырев сохранял и в 1830-е годы, стремясь причислить к представителям этого направления и позднего Баратынского. Исходя из такой концепции, Шевырев провозглашает выход творчества Баратынского на новую стадию, а его самого уже безоговорочно воспринимает как единомышленника и союзника, «поэта мысли». Анализируя «Осень», Шевырев указывает на ее программный характер для зрелой поэзии Баратынского: «В этом глубокомысленном стихотворении сходятся два поэта: прежний и новый, поэт форм и поэт мысли. Прежний заключил бы прекрасным описанием осени, которое напоминает своими стихами лучшие произведения Баратынского-описателя, его “Финляндию” особенно. Новый поэт переводит пейзаж в мир внутренний и дает ему обширное, современное значение: за осенью природы рисует поэт осень человечества нам современную, время разочарований, жатву мечтаний» [9, с. 321].
Предметом анализа в статье Шевырева становится сам механизм развертывания философской мысли в программном стихотворении Баратынского, попытка психологического анализа мировоззренческой концепции поэта, воплощенной им в зримых и законченных поэтических образах. Шевырев как знающий свое дело критик в полной мере демонстрирует способность понять и адекватно разъяснить замысел автора: «Следя стихи, мы видим совершенно естественное развитие дум поэтических. Осень только намекнула поэту на мысль, которая уже прежде таилась в душе его. Когда поэт нарисовал пейзаж, охваченный опытными глазами с внешнего мира, и перешел в мир внутренний, спустился в свою душу, тогда раскрылась картина другая, мрачная и знаменательная. Мы не считаем лишним всех этих подробностей, потому что на редком произведении удается нам психологически проследить возникновение и развитие поэтического произведения» [9, с. 322]. Иными словами, Шевырев признает Баратынского по-настоящему образцовым поэтом, творцом совершенных в идейно-эстетическом отношении произведений и, по сути дела, хотя и не говорит этого прямо, но самим контекстом рассуждения о мастерстве поэзии Баратынского признает за ним право выступать к качестве преемника и наследника Пушкина.
Мало того, само обращение Баратынского в «Осени» к серьезным, мировоззренческим вопросам является, по мнению Шевырева, лучшим свидетельством достижения поэтом максимальной степени своего творческого развития: «Пьеса, подающая повод к таким наблюдениям, свидетельствует зрелость таланта. Поэт не хотел окончить хладною картиною разочарования: он чувствовал необходимость предложить утешение. Мысль, развитая далее и едва ли для всех доступная, есть следующая: чем бы ни кончилось твое разочарование – совершенным ли охлаждением души или, напротив, высшим ее просветлением, знай, что ты не передашь тайны жизни миру. <...> Тайна каждой души в ней самой: бесконечное выражено быть не может» [9, с. 322].
Нельзя не согласиться с обобщающим суждением Шевырева о внутренней целостности поэзии Баратынского и взаимосвязанности различных этапов ее эволюции, что придает творчеству поэта характер лирической исповеди, объединяющим началом которой служит сложная и духовно богатая личность автора: «Много мыслей не досказано здесь, но мы уверены, что поэт когда-нибудь их доскажет: ибо, как мы думаем, между вдохновениями истинного лирика есть непрерывная невидимая цепь, которая связывает его отрывки в одну большую и полную поэму, где герой – душа самого поэта» [9, с. 323].
Столь же высокой была оценка Шевыревым итоговой поэтической книги Баратынского – сборника «Сумерки», особо выделенного критиком среди прочих современных литературных новинок и показательно поставленного на первое место в обзоре наиболее значительных, с его точки зрения, произведений, увидевших свет в 1842 году: «Здесь всего более обращает внимание наше книжка маленькая, едва заметная по наружности в груде книг прошлого года: это “Сумерки” Баратынского. Поэт принадлежит к поколению Пушкина и, по связи особенной с музою Жуковского и Батюшкова, может быть назван даже старшим его сотоварищем. Всего более поражает в “Сумерках” Баратынского чудное изменение, в нем происшедшее: глубокая сосредоточенная меланхолия – плод опыта жизни – удалила все прежнее, легкие, светлые мысли и чувства, покрыла самою черною тенью живой образ его возмужалой музы и воцарилась на нем одна, без спутников, без всякого иного окружения» [10, с. 280]. Наложившее явственный отпечаток на позднюю поэзию Баратынского присущее ему в последние годы ощущение одиночества, всё большей разочарованности в том «железном пути», по которому направлялся общий ход жизни, было чутко уловлено и выражено Шевыревым, оказавшимся одним из немногих критиков, заметивших и оценивших наиболее полно и зрело раскрывшееся художественное мастерство и умудренную жизненным опытом творческую «возмужалость» его музы.
Краткая рецензия Шевырева заканчивалась фразой, обещавшей возможность более развернутого и детального рассмотрения поздних стихотворений Баратынского: «Такая метаморфоза в одном из сверстников Пушкина есть событие весьма замечательное и достойное изучения: мы к нему возвратимся и постараемся разгадать ей причину» [10, с. 280]. К сожалению, обещанного углубленного эстетико-психологического разбора «Сумерек», подобного разбору «Осени», на страницах «Москвитянина» не появилось. Однако косвенно можно судить об окончательном восприятии Шевыревым места поэзии Баратынского в общем русле современной отечественной поэзии. Подвергая разгромной критике составленную А. Д. Галаховым «Полную русскую хрестоматию», включавшую избранные образцы лучших произведений художественной словесности за последние полвека, Шевырев поставил в серьезную вину составителю в том числе и неоправданное пренебрежение некоторыми поэтами, достойными быть включенными в число образцовых авторов, и среди них первым названо имя Баратынского: «То же неблаговоление разделяют Баратынский, Дельвиг, Веневитинов, графиня Ростопчина, из стихотворений которых не помещено ни одно...» [11, с. 518]. Своим замечанием Шевырев пытался восстановить справедливость и вывести из тени имя Баратынского, эпоха которого на глазах уходила в прошлое, что и оказалось объективно зафиксировано злополучной галаховской «Хрестоматией».
Таким образом, при всем расхождении эстетических установок Шевырева и Баратынского в 1820-е годы, отразивших происходившую в те годы борьбу за выбор путей развития русской поэзии, к рубежу 1840-х годов их позиции во многом сблизились, вследствие чего Шевыреву удалось глубоко осознать и по-своему последовательно истолковать общую направленность творческой эволюции одного из самых ярких представителей пушкинской поэтической плеяды.
Можно ли, однако, на основании этого говорить о близости либо смежности литературных путей самого Шевырева и Баратынского? Едва ли: слишком различны были исходные точки, слишком отличались творческие манеры и эстетические программы тех литературных групп, в которые входил каждый из них. Но в то же время были в их поэзии и элементы общности, так сказать, взаимного резонанса, совпадения если не в тематике, то, по крайней мере, в интонации, особенно, конечно, в последние годы жизни Баратынского. Именно это и позволило Шевыреву рассматривать позднюю поэзию автора «Сумерек» как явление не просто созвучное, но в чем-то внутренне родственное его собственным поэтическим устремлениям.
Литература
1. Боратынский Е. А. Разума великолепный пир: О литературе и искусстве. – М.: Современник, 1981. – 224 с.
2. Погодин М. П. Воспоминание о Степане Петровиче Шевыреве. – СПб.: Печатная В. Головина, 1869. – 60 с.
3. Шевырев С. П. Обозрение русской словесности за 1827-й год // Московский вестник. – 1828. Ч. VII, № I. – С. 59–84.
4. Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 10 т. Т. 10. Письма. – Л.: Наука, 1979. – 712 с.
5. Дельвиг А. А. Сочинения: Стихотворения; Статьи; Письма. – Л.: Худож. лит., 1986. – 472 с.
6. Летопись жизни и творчества Е. А. Боратынского. 1800–1844. – М.: Новое лит. обозрение, 1998. – 496 с.
7. Баратынский Е. А. Стихотворения. Письма. Воспоминания современников. – М.: Правда, 1987. – 480 с.
8. Русское общество 40–50-х годов XIX в.: В 2 ч. Ч. 1. Записки А. И. Кошелева. – М.: Изд-во МГУ, 1991. – 237 с.
9. Шевырев С. П. Перечень «Наблюдателя»: [Первый номер «Современника» за 1837 г.] // Московский наблюдатель. – 1837. – Ч. VII. – Июнь. Кн. 1. – С. 311–326.
10. Шевырев С. П. Критический перечень произведений русской словесности за 1842 год: Вступление. – «Сумерки» Баратынского. – «Стихотворения» Бенедиктова. – «Стихотворения» Майкова. – «Христиерн II и Густав Ваза» Лажечникова. – «Менщиков», драма Неелова. – «Мертвые души» Гоголя. – «Кузьма Мирошев» Загоскина. – «Два призрака» Фан-Дима. – «Сердце женщины» Воскресенского. – «Драматические сочинения и переводы» Н. Полевого // Москвитянин. – 1843. – Ч. I, № 1. – С. 274–298.
11. Шевырев С. П. «Полная русская хрестоматия, или Образцы красноречия и поэзии...». Составил А. Галахов: [Статья вторая] // Москвитянин. – 1843. – Ч. III, № 6. – С. 501–553.
Июль 2000
Свидетельство о публикации №220102101539