Полемика о русском переводе Одиссеи

                («Русская “Одиссея”» в восприятии Н. В. Гоголя и С. П. Шевырева)

        Многолетние, интенсивные и тесные взаимоотношения Гоголя и Шевырева требуют отдельного обстоятельного рассмотрения, поскольку в них очень показательно и полно отразились многие существенные тенденции в развитии литературного процесса 1840-х годов. По сути дела, Шевырев и Гоголь не только являлись в этот период единомышленниками по основным литературно-общественным вопросам и выступали в печати как союзники, но и разделяли во многом общую идейную платформу и входили оба, хотя и с разной степенью активности, в единый общественный лагерь, зиждущийся на базе официальной доктрины, принципиальные положения которой были весьма созвучны позднему Гоголю, не говоря уж о Шевыреве-публицисте. Данная статья подробно затрагивает лишь один эпизод творческого контакта Шевырева и Гоголя, однако он представляется нам существенным в аспекте уточнения того значительного идейно-эстетического влияния, которое Гоголь, даже в период затяжного творческого кризиса, продолжал опосредованно оказывать на круг близких ему литераторов.

        Перерабатывая летом 1846 года для плетневского «Современника» прошлогоднее письмо Н. М. Языкову в статью «Об “Одиссее”, переводимой Жуковским», Гоголь предвидел появление откликов на свое выступление в печати после долгого молчания: «По поводу “Одиссеи” может появиться много истинно дельных критик... Я уверен, что толки, разборы, рассуждения, замечания и мысли, ею возбужденные, будут раздаваться у нас в журналах в продолжение многих лет» [1, с. 60]. И действительно, сразу же за перепечаткой гоголевской статьи в «Московских ведомостях» и «Москвитянине» последовали первые отзывы [2]. Однако наиболее активное обсуждение развернулось только после включения статьи в виде VII письма в состав «Выбранных мест из переписки с друзьями». Как и восприятие книги в целом, отношение к статье о переводе «Одиссеи» носило преимущественно негативный характер (I). Резкое неприятие гоголевской интерпретации общественного значения «Одиссеи» прозвучало в рецензии В. Г. Белинского. Даже в весьма сочувственной статье князя П. А. Вяземского выражалась ироническая оценка «благонамеренных мечтаний» чересчур увлекшегося умозрительными прогнозами Гоголя.

        Единственной критической работой, в которой была предпринята попытка объективно рассмотреть сущность понимания автором «Выбранных мест» гомеровского эпоса, стала опубликованная в первом номере «Москвитянина» за 1848 год рецензия С. П. Шевырева на последнюю книгу Гоголя. Еще до начала общей полемики, в письме к нему от 29 июля 1846 года, Шевырев выражал полную солидарность со взглядами Гоголя: «Спасибо тебе за письмо твое Языкову об “Одиссее”. Оно на днях явилось в “Московских ведомостях”. Я прочел его с величайшею радостью. Оно освежило меня. Дай бог сил Жуковскому поскорее ее окончить. Письмо твое произвело сильное впечатление на тех людей, с которыми случилось мне об нем говорить. Были такие, которые плакали от него. Тебе бы следовало написать предисловие к “Одиссее”, когда она выйдет» [3, с. 323]. Подводя в журнальной статье предварительные итоги ожесточенных споров и беря под защиту право Гоголя на радикальное изменение основ своего мировоззрения, Шевырев сам факт обращения автора «Выбранных мест» к прославленному греческому эпосу истолковывал как свидетельство верности «нового» Гоголя вечным эстетическим ценностям, которые тот по-своему, неожиданными для большинства читателей средствами, продолжал укоренять на русской почве: «Участие, с каким Гоголь говорит об “Одиссее” и русском ее переводе, не показывает ли нам живо, как он способен, даже, может быть, слишком отвлеченно, переселиться в мир искусства и видеть за всю Россию в этом мире более, нежели сколько может на самом деле увидеть наш мир действительный?» [4, с. 8]. В контексте столь высокой задачи Шевырев склонен был закрывать глаза на частные просчеты суждений Гоголя о «русской “Одиссее”», считая своим долгом ограждать автора спорной статьи от пристрастной критики его идейных противников: «Только отсюда объясняются некоторые увлечения Гоголя, подавшие повод к нападкам на него со стороны тех, которые не могут вместе с ним душою переселиться в вечное Гомерово создание» [4, с. 8–9].

        Но точка в споре еще не была поставлена. Выход в свет год спустя, в январе 1849-го, восьмого тома собрания стихотворений Жуковского, знакомящего наконец читающую публику с вызвавшим столько толков переводом первых двенадцати песен «Одиссеи», дал повод Шевыреву вновь вернуться к разговору о гомеровской поэме. Закономерно, что в развернутой на три проблемные статьи рецензии на перевод Жуковского Шевырев сознательно соотносил свой взгляд на «Одиссею» с теми положениями, которые были ранее выдвинуты в статье Гоголя. Сопоставление двух этих работ дает возможность не только установить плодотворное влияние Гоголя на своего близкого друга и союзника, но и проследить, какими методами Шевырев настойчиво пытался «реабилитировать» гоголевскую идейно-эстетическую концепцию «русской “Одиссеи”».

        Первое, что обращает на себя внимание в рецензии Шевырева, это обилие почти дословных совпадений его формулировок с фразами из гоголевской статьи, свидетельствующее о принципиальной близости мировоззренческих установок Гоголя и Шевырева в эти годы. Исходным пунктом солидарной позиции двух авторов стало признание большой значимости «Одиссеи» как объекта изучения и интерпретации. «...Вряд ли есть на свете другое произведение, на которое можно было бы взглянуть с таких многих сторон, как на “Одиссею”» [1, с. 60], – сказано в гоголевском письме, и этому тезису вторит Шевырев: «Поле изучения, которое предлагает нам “Одиссея” Жуковского, велико» [5, с. 45]. Полностью сходятся они и в высочайшей оценке качества выполненного Жуковским перевода, пользуясь для выражения восхищения одним и тем же знаменательным эпитетом – «чудное»: «Зато вышло что-то чудное» [1, с. 55] (Гоголь); «Такая зрелость сил в языке и художнике соединенно – чудное зрелище» [5, с. 48] (Шевырев). Впрочем, общность позиции допускала и некоторые частные оттенки. Для увлекающегося Гоголя поэтическое переложение представлялось едва ли не более совершенным, чем подлинник: «Это не перевод, но скорей воссоздание, восстановленье, воскресенье Гомера. Перевод как бы еще более вводит в древнюю жизнь, чем сам оригинал» [1, с. 55]. Более сдержанный в своих оценках литературовед Шевырев, имеющий, кроме того, собственный опыт переводов с древнегреческого, настойчиво говорит об «образцовом», «прекрасном» [1, с. 55], но именно переводе.

        Зато во взгляде на язык «русской “Одиссеи”» Гоголь и Шевырев безоговорочно единодушны. «В-третьих, “Одиссея” своей русской одеждой, в которую облек ее Жуковский, может подействовать значительно на очищение языка, – выражает свои надежды Гоголь. – Еще ни у кого из наших писателей... не достигала до такой полноты русская речь» [1, с. 60]. «Третье впечатление, произведенное на нас “Одиссеею”, есть полная, торжественная радость за язык наш, – обосновывает свое видение мастерства Жуковского-переводчика Шевырев. – Славу подвига поэт должен, конечно, разделить пополам с русским языком, но слава от такого дележа только что увеличивается, потому что так овладеть, да и таким языком – прямо великое дело» [5, с. 48]. Характерна сама перечислительная интонация изложения аргументов, которую Шевырев перенес из статьи Гоголя в качестве наиболее удобного способа логического убеждения читателей в правоте своего мнения. Таким образом, не только в идейном плане, но и в композиционном отношении статья Шевырева во многом базируется на приемах гоголевского письма-статьи.

        С наибольшей очевидностью влияние концепции Гоголя на позицию Шевырева проявилось в истолковании причин, благодаря которым именно Жуковскому дано было с успехом осуществить миссию перевода «Одиссеи» на русский язык. Оба автора сходятся в том, что весь жизненный и творческий путь Жуковского, интерпретируемый ими в аспекте православного компонента официальной доктрины, служил своего рода введением к грандиозному труду по приобщению России к сокровищам эпической поэзии Эллады. «Вся литературная жизнь Жуковского была как бы приготовлением к этому делу, – прямо указывает Гоголь. – Нужно было его стиху выработаться на сочинениях и переводах с поэтов всех наций и языков, чтобы сделаться потом способным передать вечный стих Гомера, – уху его наслушаться всех лир, дабы сделаться до того чутким, чтобы и оттенок эллинского звука не пропал; нужно было мало того, что влюбиться ему самому в Гомера, но получить еще страстное желание заставить всех соотечественников своих влюбиться в Гомера, на эстетическую пользу души каждого из них; нужно было совершиться внутри самого переводчика многим таким событиям, которые привели в большую стройность и спокойствие собственную его душу, необходимые для передачи произведения, замышленного в такой стройности и спокойствии; нужно было, наконец, сделаться глубже христианином, дабы приобрести тот прозирающий, углубленный взгляд на жизнь, которого никто не может иметь, кроме христианина, уже постигнувшего значение жизни. Вот скольким условиям нужно было выполниться, чтобы перевод “Одиссеи” вышел не рабская передача, но послышалось в нем слово живо, и вся Россия приняла бы Гомера, как родного!» [1, с. 54–55].

        Аргументация Шевырева, подкрепленная отсылками к словам самого Жуковского (II), открыто заимствует как отдельные формулировки, так и саму систему доказательств из статьи Гоголя. При этом Шевырев, в качестве профессора русской словесности, дополняет гоголевскую духовно-провиденциальную концепцию миссии Жуковского-христианина историко-литературной родословной Жуковского-поэта: «И вот, в наше время выступает на этот подвиг тот поэт, который один только у нас и мог совершить его. Старейший представитель русской поэзии, устроитель или пересоздатель русского, вполне художественного стиха после опытов ломоносовской школы, первый объявитель между русскими всеобъемлющего сочувствия к поэзии всех народов мира в том, что она имеет чистейше-прекрасного, Жуковский, все зрелые плоды своей пятидесятилетней опытности в русском языке и стихе приносит на то, чтобы перевести “Одиссею”. Мы сказали, что он один и мог совершить в наше время такой подвиг. Да, это сущая правда – и вот причины. Он один был в состоянии почувствовать внутреннюю красоту “Одиссеи”, потому что воспитал себя до той тишины полного и ясного миросозерцания, середи коей захотелось ему, как он сам говорит, “повеселить душу первобытною поэзиею, которая так светла и тиха, так животворит и покоит”. <...> Он один мог понять, что “часто самое поэтическое, живописное, заносчивое слово потому именно и не годится для Гомера; всё, имеющее вид новизны, затейливости нашего времени, всё необыкновенное – здесь не у места”. Но недовольно было б только понять столь истинное и высокое требование: Жуковский мог и удовлетворить ему. Наконец, он один был в силах перевести “Одиссею” еще и потому, что во внутреннем мире души его видно какое-то дивное, гармоническое настроение, без которого не могла бы Гомерова “Одиссея” никак сделаться русскою “Одиссеею” под пером Жуковского» [5, с. 44–45]. Весьма показательна полная тождественность выводов Гоголя и Шевырева: вся Россия, принимающая Гомера, как родного, и Гомерова «Одиссея», делающаяся русской «Одиссеей» под пером Жуковского, – это, по существу, два ракурса единого образа, призванного навеки запечатлеть для потомства духовно-литературный подвиг переводчика.

        Вслед за Гоголем Шевырев поддержал тезис о большом значении, которое могла бы сыграть «Одиссея» в русской литературе, однако в своих прогнозах он был и более осторожен, и более конкретен. Разъясняя смысл вызвавшего столь резкие нападки категорического гоголевского утверждения: «Появление “Одиссеи” произведет эпоху» [1, с. 54], Шевырев попытался обосновать влияние перевода Жуковского на отечественный литературный процесс прежде всего эстетическими соображениями: «Когда видишь, как наш язык под пером Жуковского духовно завоевывает высочайшее греческое произведение в собственность нашей словесности, сближающую нас с первым народом-художником в мире, то как русский чувствуешь радость, победу, и радость эта умножается, когда прозираешь в перспективу будущего, смотря от “Одиссеи”» [5, с. 48]. Однако в отличие от Гоголя Шевырев считал распространение благотворного влияния «Одиссеи» на русское общество и литературу отнюдь не безусловным, а тесно взаимосвязанным с процессом приобщения современного поколения литераторов к культурному наследию старшей плеяды поэтов, лучшего представителя которой он видел в Жуковском. Тем самым Шевырев исподволь выдвигал свою излюбленную идею преемственной связи поколений, авторитетом Жуковского обосновывая требование ориентации современной литературы на творческие заветы предшественников. Подобные взгляды Шевырев активно проводил в своих более ранних статьях (III), а разговор об «Одиссее» искусно использовал как повод в очередной раз выразить свои заветные убеждения, что и явилось одним из основных побудительных мотивов к написанию столь подробной рецензии. «Но для того, чтобы сия последняя радость осуществилась, – продолжает Шевырев размышления о роли перевода «Одиссеи» в отечественном культурном процессе, – надобно молодому поколению, выступающему на поприще словесности, скрепить как можно теснее связи с самым старшим ее представителем, – и тогда язык, им созданный, перейдет в их собственность и совершит завоевания еще чуднее у всех народов мира, во славу нашего народа и отечества» [5, с. 48].

        Обозначив условия, при которых могло бы оказаться действительно возможным полноценное влияние «Одиссеи» на общественно-литературную жизнь, Шевырев допускает элементы скрытого спора с излишне оптимистическими прогнозами Гоголя: «Одиссея произведет у нас влияние, как вообще на всех, так и отдельно на каждого» [1, с. 56]. Критик справедливо указывает на разнородность устремлений читающей публики, ориентированной в значительной своей части на произведения современной словесности, по духу далеко отстоящие от эпического мира гомеровской поэмы. Отталкиваясь от приведенного Жуковским в письме-предисловии к переводу «Одиссеи» образного уподобления ее «тихой, широкой светлой реке без волн, отражающей чисто и верно и небо, и берега, и всё, что на берегах живет и движется» [6, с. 536], Шевырев проводит выразительную сравнительную параллель между положением дел в текущем литературном процессе и духовными тенденциями, заключенными в переведенной Жуковским «Одиссее», опровергая этим безосновательные упования Гоголя: «Пыльное и быстрое шоссе – современная изящная словесность, как западноевропейская, так и наша; светлая река в стороне – “Одиссея” Жуковского; путник – мы, или все те, которых освежит “Одиссея”, а, разумеется, освежит она не всех и не может никак освежить тех, которые неохотно расстаются с пылью шоссе и не любят сельской природы» [5, с. 45–46].

        Однако расхождения с пафосом концепции Гоголя носили частный характер. Гораздо важнее был общий для обоих авторов принцип подхода к истолкованию общественно-литературной роли переводимой Жуковским «Одиссеи» с позиций соотнесения ее со сложившейся ситуацией в литературе и обществе. «По-моему, все нынешние обстоятельства как бы нарочно обстановились так, чтобы сделать появление “Одиссеи” почти необходимым в настоящее время...» [1, с. 55], – утверждал Гоголь, и под аналогичным углом зрения – с позиции современности – смотрел на труд Жуковского Шевырев: «Сначала мы выскажем только первые впечатления, какие она производит на нас при современном состоянии литературы» [5, с. 45]. При этом исходные критические оценки Гоголем и Шевыревым состояния литературы и общества практически совпадали. «Наконец, я даже думаю, что появление “Одиссеи” произведет впечатление на современный дух нашего общества вообще, – полагал Гоголь, развернуто излагая свое видение этого общественного духа. – Именно в нынешнее время, когда таинственной волей Провидения стал слышаться повсюду болезненный ропот неудовлетворения, голос неудовольствия человеческого на всё, что ни есть на свете: на порядок вещей, на время, на самого себя» [1, с. 62]. С аналогичным обоснованием причин своей критики возобладавшего направления в литературе выступил и Шевырев: «Поэзия нашего времени, как произведение жизни самой раздраженной, по большей части раздражительна... Почти все западные творцы и деятели в изящной словесности раздражены обществом, для которого пишут, раздражены сами в себе и, обратно, стараются раздражить и самое общество» [5, с. 46–47]. Корень зла оба автора усматривали в пагубном влиянии западных идей, проводимых через литературу. О «страждущих и болеющих от своего западного совершенства» [1, с. 63] с сарказмом отзывался Гоголь, а Шевырев в полном согласии с ним возлагал ответственность за утрату современной поэзией своих гармонических начал всё на тот же Запад: «Виновата, разумеется, западная жизнь, которая сбила ее с толку» [5, с 47].

        Солидарность в отрицательных оценках господствующего духа времени закономерно предопределила совпадающие отзывы о демонстративно противостоящей современным общественно-литературным тенденциям «Одиссее» как об эстетической панацее от бед западного влияния на русскую жизнь. «Словом, именно то время, – характеризует свою эпоху Гоголь, – когда слишком важно появленье произведенья стройного во всех частях своих, которое изображало бы жизнь с отчетливостью изумительной и от которого повевало бы спокойствием и простотой почти младенческой» [1, с. 56]. Созвучную мысль высказывает и Шевырев: «Замечательно, что эту силу освежающую в поэзии современной сообщает Гомер, поэт языческий, и переводчик его – тот из поэтов русских, который давно уже более, чем кто-нибудь, устранил себя от движения современной словесности» [5, с. 46]. Отнюдь не случайно поэтому Шевырев вслед за Гоголем, писавшим о «спокойствии», веющем со страниц гомеровской поэмы, также особо отмечает «успокоительное впечатление, производимое на нас “Одиссеею”» [5, с. 46].

        В целом сама статья Шевырева представляет собой реализацию пророчества, высказанного Гоголем в отношении перспектив предстоящего исследования специалистами перевода «Одиссеи», когда «одни восхитятся ее поэтическими достоинствами, верностью картин и живостью описаний», другие «поразятся раскрытием сокровищ древности в таких подробностях, в каких не сохранило ее ни ваяние, ни живопись, ни вообще все древние памятники», третьи «останутся изумлены необыкновенным познанием всех изгибов души человеческой, которые были ведомы всевидящему слепцу» [1, с. 57]. Именно поэтому Гоголь и стремился дать предварительный общий взгляд на творение Гомера, «прежде чем кто-либо завлечется чем-нибудь отдельно в “Одиссее” сообразно своему ремеслу, занятиям, наклонностям и своей личной особенности» [1, с. 58]. Как профессионал-филолог, Шевырев в рецензии на перевод Жуковского основное внимание уделил именно тем аспектам, которые бегло перечислил Гоголь: непосредственно разбору текста двенадцати песен «Одиссеи» посвящена третья, самая обширная часть рецензии. При этом Шевырев вынужден был кое в чем корректировать суждения Гоголя, приводя их в соответствие с выводами современной филологической науки. В этой корректировке заключался еще один из скрытых мотивов написания Шевыревым своей статьи. Он продолжил начатую еще в рецензии на «Выбранные места из переписки с друзьями» защиту мнений Гоголя от нападок критиков, прежде всего барона Е. Ф. Розена и Белинского, зорко подметивших вопиющие противоречия гоголевской концепции. В более раннем письме Гоголю от 29 октября 1846 года, обобщая отклики, появившиеся в прессе на первоначальные журнально-газетные публикации гоголевской статьи о переводимой Жуковским «Одиссее», Шевырев с предостережением передавал ему едкое замечание давно предубежденного по отношению к Гоголю Розена, верно указавшего наиболее слабый пункт его теоретического построения: «Письмо твое вызвало многие толки. Розен восстал на него в “Северной пчеле” такими словами: если “Илиаду” и “Одиссею” язычник мог сочинить, что гораздо труднее, то, спрашивается, зачем же нужно быть христианином, чтобы их перевести, что гораздо легче. Многие находили это замечание чрезвычайно верным, глубокомысленным и остроумным» [3, с. 331].

        Когда позднее полемический выпад Розена воспроизвел в рецензии на «Выбранные места» Белинский («Переводчик должен быть християнином по преимуществу, ибо язычника Гомера можно проникать и постигать только християнским чувством» [7, с. 232]), Шевырев в статье о гоголевской книге энергично вступился за автора, попытавшись подкрепить тезис Гоголя аргументом историко-литературного порядка: «Еще соблазнила рецензента Гоголева мысль, что один только христианин мог глубже прозреть в Гомеров мир и передать его на чужом языке с такою ясностию. Да пускай бы он обратил внимание на факт неопровержимый в истории литературы: отчего римляне, своими верованиями более близкие к грекам, не могли однако иметь таких прекрасных переводов греческих произведений, какие явились у всех христианских народов? Римляне переводили греков, но передать Гомера так не могли, как передают его Фоссы и Жуковские. Критик, издевавшийся над мнением Гоголя, пускай вникнет в этот факт – и тогда, конечно, сознается, что вина его недоумения состояла только в том, что он весьма тесно понимает христианство и в этом одном разнится с Гоголем» [4, с. 18]. Вполне в соответствии с логикой самого Гоголя, на первый план у Шевырева выступила апологетическая апелляция к общему духу христианства, что, по мнению рецензента, легко снимало вопрос о внешнем несходстве мифологического мира гомеровской поэмы с отстаиваемыми автором «Выбранных мест» религиозными ценностями.

        Неосторожно брошенное Гоголем замечание: «Как глупы немецкие умники, выдумавшие, будто Гомер – миф, а все творения его – народные песни и рапсодии!» [1, с. 59] дало барону Розену, а вслед за ним и Белинскому, удачный повод для полемического абсолютизирования гоголевских слов, нарочитого доведения их до логического абсурда, чем вскрывалась несостоятельность притязаний писателя-дилетанта на роль судьи в споре по пресловутому «гомеровскому вопросу»: «Сколько мы помним, главным поборником этого мнения был профессор Вольф, человек, конечно, не генияльный, но весьма ученый и совсем не дурак... Но вот беда: это мнение разделял и Гете, который хотя был и немец, но дураком ни в чьих глазах никогда еще не был... Что скажут о нас немцы, если узнают, что их Гете был не более, как – дурак!.. А между тем, воля ваша, а ведь оно должно быть так, потому что наш автор не знает ни греческого языка, столь знакомого Вольфу и Гете, да едва ли знает и по-немецки-то, сверх того, он судит не по разуму, не по знанию, а по вдохновению: из всего этого следует, что он прав и что Гете действительно дурак...» [7, с. 226].

        Наряду с Розеном и Белинским видя досадный промах Гоголя, Шевырев предпринял не очень удачную попытку, опираясь на свой научный авторитет профессора-филолога, перевести полемику в теоретико-эстетическую плоскость, в свою очередь ставя под сомнение компетентность в «гомеровском вопросе» оппонентов Гоголя: «Нападали на то, что Гоголь выразился несколько резко о парадоксе Вольфа, что будто бы все творения Гомера – народные песни и рапсодии, а забыли, что в последнее время сам Отфрид Миллер не признавал этого парадокса. Критика современная знает, что есть некоторые вставки в произведениях Гомера, что текст его потерпел многие изменения; но тем не менее то остается совершенно верным, что творческая мысль одного великого художника соединяет все части каждого из этих произведений в одно стройное органическое целое; что каждое кончается именно там, где мысль основная достигает крайнего предела своего развития. В этом отношении поверим лучше художественному вкусу Гоголя, нежели какому-нибудь полунемецкому критику, который, видно, поверхностно изучал Гомеровы творения» [4, с. 17–18]. Выпад Шевырева, по его собственному признанию (IV), адресовался барону Розену, а в отношении Белинского Шевырев избрал тактику саркастического третирования, сводя его суждения якобы к личным счетам с Гоголем: «Другой сотрудник “Отечественных записок”, изменивший их знамени и избравший полем своих действий “Современник”, этот прежний обожатель Гоголя, который в оные времена так восхищался гусаком Ивана Никифоровича и выводил его из высших начал немецкой эстетики, поступил искреннее. Он просто рассердился на Гоголя – и в сердцах разбранил его книгу, назвав ее даже пошлостию, самого же автора объявил едва ли знающим “и по-немецки-то”» [4, с. 4]. Так спор по поводу гоголевской книги закономерно стал еще одним этапом постоянной острой борьбы Шевырева с Белинским, ведущим критиком принципиально неприемлемой для него «натуральной школы» и «немецкого» – гегелевского – влияния, против распространения идей которого в России Шевырев всегда активно выступал.

        В рецензии на перевод Жуковского проблеме авторства прославленной эпопеи Шевырев придал статус стержневого центра всей работы: «Предметом настоящей статьи нашей будет проследить единство мысли или задачу поэта в “Одиссее”, несомненный признак того, что это произведение принадлежит одному великому художнику» [5, с. 54]. Исподволь, самой логикой художественного материала, Шевырев старался доказать правоту осуждения Гоголем взглядов скептиков, не желавших признавать единого авторского начала в «Одиссее». «Единая мысль, конечно, не может быть делом случая, – убеждал вслед за Гоголем сомневающихся Шевырев. – Если она очевидно сама выскажется в произведении и послужит к объяснению разнообразных частей этого стройного и прекрасного целого, то само собою будет ясно присутствие в ней одного творца, создателя великой мысли» [5, с. 54].

        Защищая Гоголя от стрел критики, Шевырев вместе с тем не считал себя вправе поступиться научной достоверностью исследования об «Одиссее» и между делом осторожно исправлял отдельные неточности высоко ценимой им в целом гоголевской статьи. Возможно, именно поэтому начало шевыревской рецензии построено как красноречивое опровержение чересчур категоричного высказывания Гоголя о судьбе «Одиссеи» в европейской культуре последующих эпох: «Из нее черпались предметы для бесчисленного множества трагедий, комедий; всё это разнеслось по всему свету, сделалось достоянием всех, а сама “Одиссея” позабыта. Участь “Одиссеи” странна: в Европе ее не оценили...» [5, с. 54]. Не упоминая непосредственно Гоголя, Шевырев аргументированно возражает ему, указывая на широчайший резонанс, вызванный не только отдельными сюжетными мотивами «Одиссеи», но и самой поэмой далеко за пределами ее первоначального бытования: «А между тем произведение не умерло. Каждый народ, не чуждавшийся образования человеческого, сочувствовал Гомеру и пытался прочесть его на своем языке» [5, с. 41]. И далее Шевырев, в порядке исторической справки, приводит имена 35(!) авторов – от римлян до современных немецких поэтов – с разным успехом подвизавшихся на поприще переложения на национальные языки стихами и прозой гомеровского эпоса. «История Гомеровых произведений у греков и потом у других племен, двигателей всемирного образования, принадлежит к числу самых занимательных и утешительных явлений в истории человечества, – обобщает Шевырев итоги своего более чем убедительного исторического обзора. – Сколько народов, каждый на своем языке и по своим понятиям, в разные эпохи соревнуют о том, как бы лучше передать Гомера, высшее искусство греческого слова!» [5, с. 43]. И в числе этих многочисленных переводчиков одно из почетнейших мест Шевырев, как и Гоголь, по праву отводит Жуковскому.

        Еще одна поправка Шевырева касалась некоторой недооценки Гоголем художественных достоинств «Илиады» и слишком безусловного предпочтения ей «Одиссеи». «Объем ее велик», – написал Гоголь о втором гомеровском творении и тут же мимоходом бросил: «“Илиада” пред нею эпизод» [1, с. 54]. В связи с этим Шевырев более подробно коснулся внутренних взаимосвязей, существующих между обеими поэмами Гомера, внеся необходимую долю научно-критической объективности, недостающей статье Гоголя. «“Одиссея” представляет нам разгадку тому, что происходит в “Илиаде”, – указывал Шевырев. – В ней узнаем тот быт первоначальный, из которого могли выйти мужи силы, действующие в “Илиаде”» [5, с. 49]. Однако сочувствие Шевырева, тем не менее, отдано именно «Одиссее», и в этом он сходится с Гоголем, афористически формулируя свое понимание смысла греческого эпоса: «“Одиссея” скромнее, но внутренним значением и содержанием она глубже, чем “Илиада”, как внутренняя жизнь глубже внешней. <...> В “Илиаде” блещет фантазия, в “Одиссее” сияет мудрость» [5, с. 49–50].

        Оценивая выполненный Жуковским перевод первых двенадцати песен «Одиссеи», Шевырев, как в свое время и Гоголь, помимо собственно эстетической оценки труда переводчика, воспользовался выходом в свет начала «русской “Одиссеи”» как удачно представившимся поводом для обсуждения актуальных общественно-литературных вопросов, с особенной наглядностью вскрывшихся в ходе знаменательной полемики, разгоревшейся даже не столько вокруг самого перевода, сколько по отношению к той идеологической интерпретации, которую дал греческому эпосу в современных российских условиях автор «Выбранных мест из переписки с друзьями». Являясь одним из наиболее активных адептов доктрины официальной народности, многим программным положениям которой были созвучны убеждения Гоголя в пору создания им своей последней книги, Шевырев всеми способами стремился поддержать своего друга и идейного союзника – в частных письмах к нему, в обобщающей рецензии на «Выбранные места», наконец, в статье о переводе «Одиссеи» Жуковским. В последнем случае Шевырев ориентировался на аналогичный опыт самого Гоголя, постаравшись в максимальной мере учесть и развить его мысли по поводу «Одиссеи» и собственной научной аргументацией подкрепить наиболее уязвимый компонент гоголевской статьи – излишнюю пафосность упований на радикальное влияние переведенной Жуковским «Одиссеи» на русскую жизнь. Поэтому главной целью своей статьи Шевырев ставил перемещение внимания критики с общественных «мечтаний» Гоголя на более несомненную почву преимущественно литературной роли перевода «Одиссеи», смягчая тем самым неблагоприятный эффект, вызванный обоснованными упреками в иллюзорности гоголевских умозрительных выкладок. Но в корне изменить ситуацию Шевыреву не удалось, и статье Гоголя «Об “Одиссее”, переводимой Жуковским» так и суждено было остаться в сознании современников и в позднейшем литературоведении печальным примером большой ошибки великого писателя.

                Примечания

        (I)  Статьи В. Г. Белинского «“Выбранные места из переписки с друзьями” Николая Гоголя (Современник. 1847. Т. I. № 2), князя П. А. Вяземского «Языков. – Гоголь» (Санкт-Петербургские ведомости. 1847. 24, 25 апреля, №№ 90–91), А. А. Григорьева «Гоголь и его последняя книга» (Московский городской листок. 1847. 10, 17–19 марта, №№ 56, 62 – 64), «Письма к Гоголю» Н. Ф. Павлова (Московские ведомости. 1847. 6, 29 марта, 17 апреля, №№ 28, 38, 46), а также рецензии Ф. В. Булгарина (Северная пчела. 1847. 11 января, № 8), Л. В. Бранта (1847.24 мая, № 67), О. И. Сенковского (Библиотека для чтения. 1847. Т. 80), В. Н. Майкова и А. Д. Галахова (Отечественные записки. 1847. № 2).

        (II)  Цитата из письма к министру народного просвещения графу С. С. Уварову от 12(24) сентября 1847 года. Извлечение из этого письма было опубликовано в виде предисловия к рецензируемому Шевыревым восьмому тому «Стихотворений В. Жуковского» (СПб., 1849).

        (III)  См., например, красноречивый пассаж в рецензии на книгу князя П. А. Вяземского «Фон-Визин»: «В то время как журнальная литература наша, суетно взявшая на себя едва ли данное ей право быть представительницею молодых поколений, разрывает связи настоящего с прошедшим и празднует шабаш замечательных личностей во имя какого-то отвлеченного понятия всей литературы, – старейшие представители нашей славной, нашей истинной словесности, которая не пройдет, подобно эфемерным листам журналов, напоминают нам о себе произведениями, достойными их имени и славы нашего отечества на поприще мысли и слова. Нетерпеливо ждем мы, когда явится у нас «Одиссея» в мраморных стихах Жуковского». (Москвитянин. 1848. Ч. III, № 5. С. 40. Отдел «Критика»).

        (IV)  В опубликованном полемическом «Ответе г. Булгарину» по поводу критических выпадов последнего в «Северной пчеле», направленных против шевыревской рецензии на «Выбранные места...», он открыто указал: «Эпитет полунемецкого критика г. Булгарин отнес прямо к барону Розену. Не отрекаюсь, но и тут сказана одна только правда. Влияние немецкое до сих пор очевидно заметно не только во внутреннем содержании, но и во всех внешних формах его произведений» (Москвитянин. 1848. Ч. I, № 4. С. 108. Отдел «Критика»). Несколькими строками выше Шевырев повторил свое суждение о гоголевском взгляде на авторство «Одиссеи»: «Что касается до мнения Гоголя о художественной целости “Одиссеи”, то я, конечно, отдам всегда преимущество художественному вкусу его перед вкусом барона Розена, автора критики на статью Гоголя».

                Литература

    1.  Гоголь Н. В.  Выбранные места из переписки с друзьями. – М.: Сов. Россия, 1990. – 432 с.   
    2.  Барон Розен Е. Ф.  Поэма Н. В. Гоголя об «Одиссее» // Северная пчела. – 1846. – 14 августа.
    3.  Переписка Н. В. Гоголя: В 2 т. Т. 2. – М.: Худож. лит., 1988. – 480 с.
    4.  Шевырев С. П.  Выбранные места из переписки с друзьями» Н. Гоголя // Москвитянин. – 1848. – Ч. I, № 1. – С. 1–29. (Отдел «Критика»).
    5.  Шевырев С. П.  Стихотворения В. Жуковского. Издание пятое. Том осьмой. «Одиссея». I–XII песни. Статья I-я // Москвитянин. – 1849. – Ч. I, № 1. – Январь. Кн. 1. – С. 41–48 (Отдел IV. Критика); Шевырев С. П.  Гомерова «Одиссея». Перевод В. Жуковского. Том I-й. I–XII песни. 1849. Статья II-я // Москвитянин. –  1849. – Ч. I, № 1. – Январь. Кн. 2. – С. 49–56. (Отдел IV. Критика); Шевырев С. П.  Гомерова «Одиссея». Перевод В. Жуковского. Том I-й. I–XII песни. 1849. Статья III-я // Москвитянин. – 1849. – Ч. I, № 3. – Февраль. Кн. 1. – С. 91–117. (Отдел IV. Критика).
    6.  Жуковский В. А.  Письмо графу С. С. Уварову // Жуковский В. А.  Собрание сочинений: В 3 т. Т. 3. – М.: Худож. лит., 1980. – С. 536–537.
    7.  Белинский В. Г.  «Выбранные места из переписки с друзьями» Николая Гоголя // Белинский В. Г.  Собрание сочинений: В 9 т. Т. 8. Статьи, рецензии и заметки, сентябрь 1845 – март 1848. – М.: Худож. лит., 1982. – С. 222–239.

        Январь 2003


Рецензии