Книга первая. Глава 8. Новый день

К полудню Ремизов проснулся. Проснулся он в самом наилучшем расположении духа. Рядом, на диване, похрапывал Василий, он выводил такие трели носом и гортанью, что Ремизов не выдержал, подобрался к нему на цыпочках и, еле сдерживая себя от смеха, засунул в нос пёрышко. Василий чихнул и, не открывая глаз, перевернулся на другой бок.

В доме было тихо — чувствовалось, что никого нет; пахло жасмином от букетов; тянуло ветерком из открытого окна; залетела, заметалась по комнате бабочка; в белых кудрявых облаках стояло яркое солнце. Ремизов улыбнулся неизвестно чему, не было неясного томления и прежнего чувства одиночества, было состояние тихой радости и ожидания.

Захотелось видеть тётушку; он не знал, где она; просто вышел в сад, свернул с дорожки на тропинку, что бежала к недалёкому лесу. Пахло лугами, нагретым ельником; откуда-то доносились голоса; поскрипывала мельница, с лугов слышалось мычание коровы и дробный, медленно-ленивый звон колокольчика. Ему было очень спокойно тут.

Возле дома стукнула калитка. Ремизов узнал шаги тётушки. С тропинки он свернул к дому.

— Насилу тебя дождался,— сказал он Анфисе Степановне, здороваясь.

— А, Костенька! А я к булошнику ходила. Бублики у нас хорошие пекут, вот, горяченьких к чаю взяла.

Из жёлтой соломенной корзинки пахло ароматными бубликами. Ремизов взял корзину и подставил тётушке свою руку.

— Как спалось, родненький?

— Как в раю
.
Анфиса Степановна внимательно смотрела ему в глаза и, увидев, что на лице племянника не осталось следов от вчерашнего надрыва, улыбнулась ласково, светло-светло и немного грустно и сказала:

— Слава Богу! Храни тебя Господь, родненький.

В уютной, небольшой гостиной зале их ждал самовар, чай с белыми сливками, жёлтые куски масла к горячим бубликам.

Ремизов ухаживал за тётушкой, хотелось сделать для неё чего-нибудь, выразить, излить. Он не знал как, смотрел ей в глаза, всё время улыбался, то и дело прикладываясь губами к её мягкой, худенькой руке. Анфиса Степановна гладила его волосы и ласково повторяла:

— Слава Богу! Родненький, приехал.

Солнце заливало гостиную через раскрытое окно: белые кружевные тюли развевались, доставая середину комнаты. Ремизову казалось, что он в другой, иной жизни, в другом измерении, на другой планете… и совсем не Ремизов он, а другой человек,… но и сам тот же одновременно: "Как хорошо, что я далеко и ничего того уж и нет совсем".

Он рассказал тётушке историю Степана и Марьи с Петром, поведал ей о том, что сам пережил, что его так взволновало и стало причиной вчерашнего состояния. Открыл всю тягу души своей, что смешала вчера все мысли и чувства, но сегодня легла в сердце, прояснилась и высветилась. Не было в Ремизове вчерашней тягости, тоски и всего спудного, что, чуть было, не довело его до горячки. Рассказывая, он словно рассказывал для себя, слушал свои слова, вглядывался в свои чувства и с радостью ощущал внутри какую-то ясность, понимание. Хотя спроси его сейчас, что в сущности он понял, он не смог бы ответить.

Анфиса Степановна внимательно выслушивала племянника, вытирая со щеки набегающие слёзы. Её глаза блестели незнакомым Ремизову Светом, он вдруг увидел перед собой не старую тётушку, но женщину. Женщину — кротко, с великим терпением, верою и всепрощением пронёсшую свой тяжёлый крест. Женщину — видевшую в своём пути много зла, предательства, одиночества, но не согнувшуюся, не сломавшуюся под тяжестью жестоких ударов, а сохранившую в себе весь жар любящего сердца, пламень веры в милосердие Божие.

— Всё верно, Костенька, всё так. И в том Воля Божия, чтобы мы не хранили, не таили зла, но покрывали его Любовью. Зло, его, мой родненький, только Любовью победить можно… Обида рождает ненависть, а человек, лелеющий на груди своей её смертное жало, подобен осе, что укусит обидчика, вонзит в него остриё, полное яда, и сам тотчас погибает, ибо ненависть опустошает душу. И в сердце, где царствует ненависть, всё чистое и благородное тонет во мраке, вместо того, чтобы тянуться к Свету. В ком Любовь, в том зла нет, ибо Она, как океан, всё Собою покроет, простит, примирит. Но это нелегко. Вот, ты говоришь, Марьюшка себя выше поднялась? Нет, не себя выше. Она Любовью над ненавистью встала, она в себе Любовью Божьей зло победила, простила и исправила, Ею всё покрыла и оправдала. И так с каждой душой, и в том весь труд и смысл жизни каждого человека.

— Смысл жизни в том, чтобы Любовью потушить огонь зла? Я правильно тебя понял, тётушка?

Анфиса Степановна примолкла. Ремизов внимательно смотрел на неё.

— Неспокойно тебе, Костенька. А ты не бойся, отпусти душу. Она знает, куда ей идти. Доверься Богу. Что ж мы за люди будем, если ни прощать, ни верить, ни любить не научимся?! Я вот жизнь свою прожила, и всю жизнь мою Боушка меня прощать и любить учил. Ты думаешь, если я одинокая, так и некого мне любить-то? А я любила и люблю. Дядюшку твоего люблю и молюсь, и прошу за душеньку его горемычную. За любимого моего, что миг единый меня любил, тоже молюсь и прошу. За тех, кто гнал меня, словами худыми бил, и за тех, кто жалел, молвы не боясь,— да мало ли кого любить, в сердце своём примирять и прощать?.. А за тебя у меня особая молитва, ты моя жемчужинка, оправдание моё и надежда, в тебе всё, что я не сумела, должно свершиться.

— Тётушка! — Ремизов вскочил, словно его ошпарили.— Как же так, тётушка?.. я… я не могу!… Нет Её, понимаешь, нет! я заблудился, ища Её, и зашёл совсем не туда, куда хотел. Любовь — я слышу и слышу это Слово везде. Словно туман! Я кричу, и только эхо. Там любовь, здесь любовь. Я натыкаюсь, прихожу и вижу следы… но Саму Её я не нахожу… что-то внутри, стена не даёт… полшага, и я встречусь с Ней… но эти полшага, они… тётушка, вся моя жизнь к чёрту… эти полшага… я должен отказаться, всё, что было. Всего себя вывернуть. Я словно на весах, хотя… было и я решился. Но как это сделать?! Господи?!… душа моя кричит и разрывается. Я должен победить в себе себя. Но где взять силы, как подняться над собой?.. Любовь. Ты говоришь, Любовью она поднялась над злом. Над своим злом, не над чужим! Над своей ненавистью! Но как?

Анфиса Степановна внимательно слушала Ремизова. Тихим, спокойным голосом она ответила:

— Сколько раз в своей жизни я задавала себе этот вопрос. Сколько слёз пролило сердце моё, ища ответа. Сколько дней и ночей провела я в рыданиях и скорбях, пока, наконец, не прорвало, пока не сокрушилось сердце моё и не возжаждала я всей глубиной души, и в вопле сердечном не вскричала к Истоку Любви Божией, вознося к Нему слабые руки свои: "Господи Боженька мой! Начало души моей, Обетование всех скорбящих! Немощна и слаба я, и ничего не могу сделать силою своею. Ты — Святый и Вечный, Ты — Утешение и Обетование, успокой душу мою и даруй сердцу влагу примирения и Любви, ибо всё в Тебе, Господи! Вот, протягиваю я руки свои, ожидая светлого суда Твоего, и не страшусь его, ибо, верую я, Господи, суд Твой есть суд Любви и милости. Нет во мне силы добра, Любви, и не могу я покрыть собою нечестие мира сего, больше жизни жажду я обрести в сердце источник мира горнего — Любовь, милосердие и всепрощение. Даруй, Господи, мне сии Святые семена, ибо без них нет жизни моей!"

Возопила я ко Господу, и не было в душе моей такой клеточки, что не кричала бы. Потому, Костенька, верую я, что жаждущему сердцу дастся, стучащему отворится. О Любви Любовь молить надобно, а Любовь — Она в Господнем сердце, к Нему обращайся.
Анфиса Степановна затихла, лицо её, словно озеро, в котором светились чёрточки, зайчики солнечного дня,— задумчивое, тихое, глубокое. Видно было, что не даром получила она всё, что имела в сердце своём,— за всё плачено слезами, жаждой, муками и светлыми минутами молитвенного просветления:

— А дальше как быть, тебе никто не скажет. Слушай сердце своё. Всё в тебе, Костя, всё в тебе. Сам решишь, Господь тебе поможет!

Они сидели и молчали, смотря друг другу в глаза. Может показаться странным, но этот разговор, задевший Ремизова за живое, за больное, не отозвался в душе вчерашней тоской. Сегодня Ремизов уже не тот, хотя нового в нём ещё не образовалось, но сегодня он уже не тот. Взгляд его, спокойный и задумчивый. Он приводил себе много аргументов, отвлекающих его от поиска нового, но звучали эти аргументы словно со стороны. Ремизов уже знал, что дороги назад нет, и, словно пред дальним перевалом, осматривал своё имущество, оценяя, пригодится ли оно в пути.

— Всё, не могу больше… пусть всё останется там… в прошлом.— Ремизов встряхнул головой, поцеловал тётушку и собрался пойти погулять, осмотреть окрестности.

— Костенька! Не пригласить ли нам кого в гости отобедать, ну хоть даже завтра? Одна-то я и не принимала у себя, только старухи заглядывали да Михеич, плотник наш, когда чайку попить зайдёт. Хочется мне на молодых поглядеть, порадоваться на старости лет, в молодости-то не пришлось. Да и тебя здешнему обществу представить нужно. У нас хоть и не Петербург, но и здесь люди.

— Вот и хорошо, что не Петербург, иначе бы не приехал.— Ремизов вновь подошёл к тётушке, обнял её за плечи.— Как тебе угодно, я согласен.

— Ну, вот и ладно. Иди погуляй, оглядись. На речку сходи, маленьким я тебя туда один раз водила.

Анфиса Степановна велела убирать со стола, а Ремизов, взяв соломенную шляпу и накинув на плечи лёгкий парусиновый пиджак, вышел из дому. По дорожке он вошёл в сад, затем свернул на тропинку, ведущую из сада к лесу. Прямо за садом тянулись луга, где та же тропинка вела к обрыву над речкой.

Над рекой звенели стрижи. На краю обрыва росла сосна; чтобы удержаться, она цеплялась крепкими корнями за песчаник. Ремизов устроился под сосной. Свесив ноги с обрыва, он наблюдал, как голые мальчишки ходят по колено в воде, переворачивают камни и коряги, выуживая из-под них раков.

Ремизов лёг на траву. Сначала он наблюдал за мальчишками, считал летящих в корзину с крапивой раков, затем попытался вспомнить подобное из своего детства, но так и не вспомнил ничего. Чтобы грустные мысли, вдруг нахлынувшие, вновь не растревожили душу, он разделся и с разбегу нырнул в настоянную тёмно-коричневую воду. Мальчишки, разинув рты и забыв про раков, наблюдали за ним. Вдоволь нанырявшись и достав им со дна жирных, с большущими клешнями раков, он всех по очереди покатал на спине, а потом, радостно-усталый, упал в горячий песок.

От реки пахло водой, раками и водорослями. Справа тянулся густой тёмный ельник, иссиня-чёрный; от него тянуло хвоей и муравейниками. Слева шли луга, виднелся город. Пахло медуницей, мятой, зверобоем, тихим покоем, теплом, мирной, покойной жизнью. Ему казалось, что между вчерашним и сегодняшним днём пролёг глубокий ров, и чем более он задумывается, тем всё глубже и глубже становится этот ров.

К вечеру, довольный и посвежевший, он вернулся домой. Ужасно хотелось есть. В доме, в гостиной, за накрытым к позднему обеду столом, ожидая Ремизова, сидели Анфиса Степановна и небольшого роста, румяный, со стриженой окладистой бородкой старичок.

— А, вот и Костенька вернулся. А мы-то тебя заждались и обедать не садимся. Познакомьтесь. Это плотник наш Михеич, мы его попросту зовём, а это племянник мой.

— Знаю, знаю, наслышан. Приятное знакомство.— Старичок встал со стула, крепко пожал руку Ремизова. Глаза его, необычно синие, живо и смело смотрели прямо в лицо. Видно было, что ему на самом деле приятно и даже он очень рад.

Анфиса Степановна засуетилась возле стола. Она отпустила Ремизова переодеться, а сама велела подавать.

— Ну, дак, я, покуда вы обедаете, пойду баньку затоплю, да вас и поджидать стану. Часикам к восьми?

— Что ты, Михеич? Успеется с банькой-то, посиди с нами, отобедай,— уговаривала его Анфиса Степановна.

— Спасибо на добром слове, хозяюшка, отобедамши я,— раскланивался Михеич, направляясь к выходу. Анфиса Степановна пожала плечами:

— Ну, как хочешь. Жди, к восьми часам прийдём.

Переодевшись в свежее бельё, нарядный и весёлый, с посвежевшим и слегка загорелым лицом Ремизов спустился в гостиную.

Анфиса Степановна ждала его у стола. Увидев племянника, она радостно взмахнула руками:

— Костенька! какой же ты у меня! — глаза её счастливо засветились.— Была бы я девушкой…

— Что ты, тётушка! — Ремизов не ожидал такого и даже смутился. Сколько разных комплиментов и восхищённых взглядов ловил он на себе, но искренние слова родной тётушки ввели его в краску.

— Вот ты у меня действительно раскрасавица! Ми-ла-я мо-я… ми-ла-я мо-я! — он поднял тётушку на руки и закружился с ней по комнате.

— Что ты, что ты,— охала Анфиса Степановна,— растрясёшь старую кошёлку,— смеялась она, отдуваясь и отмахиваясь руками, когда он посадил её в мягкое кресло.

— Давай-ка пообедаем, голодный, небось.— Она разлила по тарелкам суп, подала хлеб, расстелила салфетки.— Как тебе наша речка?

— Замечательна!

— Вижу, на пользу тебе прогулка. Гуляй побольше, набирайся сил. Вот и Михеич приходил…

— Да, а где же он? Какой приятный старичок.

— А он ушёл. В баньку нас пригласил. Моя-то банька старенькая, дырявая, никак не соберусь на новую. А у него возле реки банька-то стоит. Ох, и банька у него, звонница! Сам увидишь.

— Вот и хорошо! Банька — это замечательно. Ох, и проголодался же я.

— Кушай, кушай, родненький! — Анфиса Степановна подливала в тарелку суп, подкладывала лучшие кусочки пирога и не сводила с племянника ласковых глаз. Радостно и спокойно стало у неё на сердце, хорошо здесь Костеньке, а больше ей и ничего не надо: "Дай Бог, чтоб всё у него наладилось, чтоб излечилась душа, и сердце просветилось, а остальное приложится".

— Сама-то ты, тётушка, и не кушаешь ничего, всё на меня смотришь?

— А что мне, старой-то, брюхо набивать? Вот вижу тебя в добром здравии — больше мне ничего и не надо.

— А где же Василий мой сегодня?

— Он с Михеичем ушёл, с дровами подсобить.

* * *

Плотник Михеич жил в начале улицы, в небольшом рубленом доме. Домик его хоть и не велик, но являлся поистине украшением улицы: резные кружавчатые ставни на окнах, высокая с конёчком и кружевной окантовочкой крыша, ровненький досчатый заборчик и изразцовые весёлые ворота. Посмотришь на них и не поверишь, что простой мужицкий топорик над ними трудился, а не девушка на коклюшках плела.

Хозяин встречал у ворот гостей, а хозяюшка, маленькая и очень приятная старушка, завидев их из окна, засуетилась у стола.

— Матрёна Ляксандровна, принимай дорогих гостей!

— Милости просим, гостенёчки дорогие, милости просим! — кланялась Матрёна Александровна, встречая Ремизова и Анфису Степановну в горнице.— Не побрезгуйте, садитесь за стол чайку с мёдом испить. Наперёд баньки это хорошее дело, чаёк-то с медком.

— Ладно, Матрёна, ты туточки с угощением, а я пойду баньку проведаю.— Михеич вышел.

В доме Михеича была всего одна комната, которая служила на все случаи жизни. Небольшая деревянная загородка отделяла от комнаты кровать, маленькая кухонка за печью и небольшой коридорчик, в котором стоял рукомойник. Сени, ведущие на крыльцо, в сенях ещё одна дверь, должно быть в чулан.

Пока Ремизов разглядывал дом, старушки сели за стол и, попивая чаёк, вели приятную беседу.

Вернулся Михеич, от него пахло баней. Он велел Ремизову собираться и повёл его в баньку.

Банька стояла за огородами, возле реки. Берег здесь пологий, ровный. От баньки к воде вёл деревянный мосток.

— Люблю я это дело: попарившись, да в воду,— сказал Михеич, заметив взгляд Ремизова.

— Да уж, хорошо, наверное?!

— Что ты, милее и нету. Ну, Константин, ох, и попарю я тебя! Я в этом деле эх…! — он встряхнул ароматным берёзовым веничком и, отворив дверь в баню, сказал:

— Здравствуй, голуба-душа, банька хороша! Прими добра молодца, на добро здоровьице, тело омой, душу успокой, Богу помолись, водою осветись, чтоб ни хворь, ни беда не вошли в ворота! Чтоб с водою, да с мочалом, да со веничком парным всё худое-больное в землю ушло, от сердца отошло под камень горюч да под семь замков, под двенадцать оков, в море-окиян, да на остров Буян!
Банька у Михеича и впрямь, что звонница. Из толстого тёсаного леса, высокая, стройная, с удобным тёплым и ещё одним холодным предбанником. Широкий полог, чёрные камни-голыши. Михеич захватил с собою квасу в крынке и бражку медовуху.

— Это, значит, после баньки кваску испить, а вот это я для духу беру,— показал он на медовуху.— А ты, милок, на полог полезай.— Он вылил на камни ковш воды, плеснул медовухи, и вся баня наполнилась горячим, сладким, пьянящим ароматом, от которого у Ремизова закружилась голова.

— Эх,— крякал Михеич,— сейчас я тебе такую песню спою! — он потряс над паром веничек.— Друг ты мой берёзовый, разгони-ка кровушку, отогрей-ка душеньку. Веничек-то энтот не простой, с травкой душицей, со молитовкой Матрёна моя венички вязала, Матери Божией поклоны клала.

Ремизов чувствовал, как в каждой его клеточке словно звенит, поёт что-то. Звенит-поёт веник, танцуя по телу. Звенит-поёт Михеич, поддавая на каменку. Поёт, дурманит медовый пар, обнимая тело, душу, мысли густым жарким облаком. Поют толстые смолистые брёвна, накалённые докрасна. Поёт вода, пузырясь на горячих камнях. Поют камни, выпуская жар. Звенит и поёт звонница-баня, причащая к чему-то Ремизова, обещая что-то, от чего-то освобождая.

Разгорячённые, красные, они выбежали из бани и, прошлёпав босыми ногами по светлому берёзовому мостику, крякая, охая, ухая, бросились в холодную влагу реки.
Голова кружилась, прохладное, мягкое течение приятно освежало тело. Ремизов лёг на спину, доверяясь течению. Никогда ещё он не ощущал внутри себя такой свободы, лёгкости и чистоты. "Блаженство",— думал он, закрывая глаза.

— Что, милок… да-а, вот оно, естество… жисть,— как бы вторя ему, напевал Михеич, прямо светясь от удовольствия, радуясь не столько за себя, сколько за Ремизова.

— Ты прав, старина, ты прав. Так должно быть!

Они вышли на берег, когда на землю уже спускались первые ночные тени.

— Пора, однако,— сказал Михеич, растирая красное тело полотенцем,— сладкого не досыту, горького не до слёз. А и старушкам нашим поплюхаться надобно. Матрёна моя по молодости страсть как до баньки охоча была. А сейчас старая стала, задыхается, бывало, я её холодной водой отливаю. В бане тоже здоровье нужно, с ней меру знать надобно. У каждого человека своя мера имеется.

Ремизов с доброй, ласковой улыбкой слушал старика:

— Вижу, Михеич, философ ты.

— Да не знаю, может и хвилосов,— задумался Михеич, примеряясь к слову.

Они прошли огороды и вернулись в дом. Михеич снарядил Анфису Степановну и свою Матрёну в баню. Сами сели за стол. Он достал закуски, графинчик с беленькой, заново растопил самовар.

Ремизов, глядя на Михеича, вспомнил Степана. Они не похожи друг на друга, но что-то есть общее, какой-то стержень, что-то настоящее, крепкое, светлое. Он вновь испытал то же чувство: родное, забытое, но не покинувшее его, не канувшее в неведомо куда. Оно тёплой, пьянящей волной заполнило душу, подняло её высоко-высоко и зажгло горячее, дорогое, по которому так долго, страстно и мучительно он тосковал.

— Справно ты живёшь, Михеич, весело, чисто… и банька у тебя… словно вот здесь всё вымыло,— положил Ремизов руку на грудь.

Михеич весело поглядывал на него, подкладывая гостю горяченькой картошечки:

— Ешь, ешь, милок, не стесняйся. Весело, говоришь. Да, ты прав, тоски мы с Матрёной не любим. Я ведь плотник, а дело моё самое что ни на есть весёлое: людям жисть обустраиваю! Это понимать надо. Вот собираюсь тётушке твоей, разлюбезной нашей Анфисе Степановне такую же баньку-звонницу поставить, чтоб под старости лет потешила душеньку веничком парным.

— Что ж, Михеич, горе-тоска тебя не трепали? Неужто всю жизнь так и прожил?

— Всяко бывало, как без горюшка-то? Оно, милое, наше нутро высвечивает, душу очищает. Ежели добрая душа, она от горя ещё светлее станет, но а худая, ей и в радости радости нет. Всякое было, но мы с Матрёной моей, что та лягушка в крынке со сметаной, всю жисть масло сбиваем, горести мало-помалу в радости обращаем. По Воле Божьей живём, против правды не идём, бережёт наши души Господь. А вот я тебе, милок, ежели ты моей жизнью интересуешься, расскажу, как я Матрёну мою чуть было не потерял, а всё по робости своей да по глупости.

Ремизов удивлённо поднял брови, а Михеич, отпив из стакана горяченького чаю, начал свой рассказ.

— Вот, значится, как дело было:


Рецензии