Полемика Чернышевского с Шевыревым

                (Н. Г. Чернышевский и С. П. Шевырев:
                к вопросу о динамике взаимоотношений по проблемам эстетики и критики)

        В работах по истории русской литературы второй трети XIX века уже давно, и, похоже, непоколебимо прочно утвердилось крайне неблагоприятное для Шевырева мнение, согласно которому его роль в литературно-эстетической и общественной борьбе данного периода сводилась, в конечном счете, к функции своего рода «переходящего жупела», объекта решительной и непримиримой критики со стороны представителей радикально-демократического лагеря – сначала В. Г. Белинского, а позднее, в преемственной связи с ним, также Н. Г. Чернышевского и Н. А. Добролюбова. При этом для демонстрации открытой бескомпромиссности и подчеркнутой напряженности противостояния Шевырева, как выразителя идейной доктрины «официальной народности», и приверженцев революционного пути преобразования России, за скобки исследований, как правило, выносились те отдельные моменты достаточно лояльных и даже в чем-то вполне солидарных отношений, которые имели место в первой половине 1830-х годов между Шевыревым и Белинским, а в начале 1850-х годов отчасти и между Шевыревым и Чернышевским. И в самом деле: положительные отзывы молодого Белинского о деятельности Шевырева (например, в «Литературных мечтаниях») не слишком-то укладывались в рамки четкой и однозначной концепции идейного размежевания «неистового Виссариона» и ненавистного «педанта Шевырки» – концепции, ставшей общим местом практически любой работы, рассматривающей перипетии общественной борьбы различных групп в 1840-е годы. Отдельные отговорки-скороговорки относительно того, что, дескать, Белинский поначалу не до конца разобрался в реакционной сущности шевыревских политических воззрений, но очень скоро уяснил их одиозность и немедленно подверг их суровому осуждению, – дела не меняли, а только подчеркивали (методом «от обратного») всё тот же укоренившийся тезис о невозможности найти сколь бы то ни было значительные точки соприкосновения между программой радикальных демократов и системой представлений присяжного «москвитянинского» критика. Фактически указание на несовместимость общественной позиции полностью подменяло собой любые попытки уяснить соотношение собственно эстетических платформ Шевырева и последователей Белинского.

        Пагубным следствием такого отмахивания от пусть и весьма кратковременных, но все-таки существенных для воссоздания объективной исторической картины развития литературного процесса тех лет эпизодов отнюдь не случайного, как нам представляется, взаимодействия будущих ожесточенных оппонентов Шевырева и его самого по некоторым частным вопросам, связанным не со сферой общественной идеологии, а сугубо с вопросами эстетики, явилось не совсем верное представление о реальной эволюции эстетических взглядов вождей радикально-демократического лагеря, испытавших на себе в начале своего литературного пути определенное влияние теоретической деятельности Шевырева в области эстетики и критики. И если применительно к молодому Белинскому иногда проскальзывают беглые упоминания о непосредственном знакомстве его с шевыревскими работами, отставившими некоторые следы в его собственной деятельности, то в отношении Чернышевского до сих пор так и бытуют бездоказательные представления о том, что ничего общего с Шевыревым он по определению иметь не мог, а если и обращался к его работам, то сугубо с полемической целью. Так действительно и было, но только начиная с середины 1850-х годов, а вот в начале этого десятилетия обращение начинающего теоретика и критика к некоторым выдвинутым Шевыревым эстетическим идеям преследовало цель вовсе не полемическую, а скорее мягко корректирующую и в чем-то даже солидаризирующуюся с ними. Рассмотрим подобнее этот выпавший из поля зрения исследователей эпизод творческого взаимодействия Чернышевского-дебютанта с Шевыревым-эстетиком, прежде чем перейти к более очевидным аспектам их общественно-политического противостояния в более поздний период.

                I
        Как известно, в первой половине 1850-х годов основные научные интересы Чернышевского были сосредоточены на разработке теоретических основ новой, позитивистской эстетики, главные положения которой получили оформление в магистерской диссертации «Эстетические отношения искусства к действительности». Параллельно с этой работой Чернышевским был задуман цикл статей по отдельным вопросам эстетики, призванный постепенно подготовить широкую читательскую аудиторию к восприятию непривычных для традиционной теории словесности эстетических принципов и обновлению общего взгляда на искусство. Предназначавшийся для обнародования в «Отечественных записках» цикл по причинам, связанным, по-видимому, с отрицательным отношение редактора А. А. Краевского к новаторской трактовке устоявшихся эстетических канонов, так и не увидел света, оставшись фактом ранней научной деятельности Чернышевского – свидетельством, подтверждающим фундаментальность проделанной молодым исследователем обширной подготовительной работы. В этом контексте наибольший интерес представляет оставшаяся неоконченной и опубликованная впервые лишь в 1928 году статья «Возвышенное и комическое» (1854), посвященная детальному рассмотрению этих важнейших эстетических категорий. Помимо безусловных достоинств ясного и четкого изложения материала, данная работа является весьма показательной для уяснения того, как, опираясь на достижения предшествующей эстетической мысли, а во многом и отталкиваясь от них, Чернышевский неуклонно подходил к определению собственной позиции по основополагающим проблемам эстетики.

        Состоящая, в соответствии со своим заглавием, из двух самостоятельных разделов («Обыкновенные понятия о возвышенном и критика их» и «Комическое»), статья Чернышевского во втором из них содержит скрытую перекличку-полемику с эстетической программой будущего объекта его всесторонней критики в «Очерках гоголевского периода русской литературы» профессора Шевырева, опубликовавшего за три года до этого, в 1851 году, на страницах «Москвитянина» большую статью на близкую тему – «Теория смешного с применением к русской комедии». Анализ работы Чернышевского не только дает весомые основания предполагать его тщательное ознакомление с выступлением Шевырева, но и воочию демонстрирует наметившееся уже в ту пору существенное расхождение теоретика позитивистской эстетики с позднеромантическими концепциями в искусстве, тесно переплетенными к тому же с консервативными политическими воззрениями оппонента.

        Первые же строки преамбулы представляют собой завуалированное тонкой иронией стремление размежеваться с «выражаемыми обыкновенно в эстетиках» рутинными представлениями о природе и функциях комического: «Если мы и будем во многом не согласны с ними, то в сущности мы с ними совершенно согласны» [1, с. 186]. И действительно: при всей кажущейся солидарности Чернышевского по основным положениям с эстетической позицией Шевырева, с самого начала наблюдается подспудное уклонение от традиционных формулировок, а позднее и предложение своих, несходных с шевыревскими объяснений специфики комического как ключевой эстетической категории.

        Однако поначалу расхождение минимально. И Шевырев, и Чернышевский согласно соотносят комическое со всей «системой координат» категорий эстетики и однозначно определяют ее место в области эстетически низкого, сополагая ее с относящейся к той же области категорией страшного (по Чернышевскому) или ужасного (в соответствии с патетическими предпочтениями Шевырева). «Безобразие – начало, сущность комического, – дает свое определение Чернышевский. – Правда, безобразие является и в возвышенном, но там является оно не собственно в качестве безобразного, а в качестве страшного, которое заставляет забывать о своем безобразии ужасом, возбуждаемым в нас громадностью или силою, проявляющеюся через безобразие» [1, с. 186]. Аналогичную точку зрения развивает и Шевырев. Проведя рассуждение о высоком и прекрасном как ведущих предметах мира изящного, Шевырев переходит к рассмотрению противоположного полюса искусства: «Но есть другие предметы, которые носят на себе печать недостатка, несовершенства и, несмотря на то, допускаются в мир изящного. Таковы предметы смешного и ужасного. Весьма замечательно, что мир изящного так разнообразен, что он допускает в себя не только те предметы, которые ознаменованы печатью совершенства, но даже и те, которые им совершенно противоречат» [2, с. 116].

        Как видим, Чернышевский решительно снимает оговорки Шевырева в отношении правомерности допущения явлений «ужасного» в мир изящных искусств и даже находит нужным, вместо указаний на «недостаток», эстетическое «несовершенство» явлений страшного, дать им, так сказать, уважительную характеристику: «громадность», «сила». Впрочем, в противопоставлении комического высокому в искусстве Чернышевский не противоречит Шевыреву: «Всякое ощущение изящного непременно должно возвеличивать нашу душу; если оно ее не возвеличивает, в таком случае не достигает своей цели. Смешное же совершенно противоречит высоте природы человеческой и скорее ее уничтожает, нежели возвеличивает. <...> Смешное есть враг высокого» [2, с. 111] (Шевырев); «Одна крайность вызывает другую крайность. Так и возвышенное, сущность которого состоит в перевесе идеи над формою, находит себе противоположность в комическом, сущность которого – перевес образа над идеею, подавляющий идею, как в возвышенном образ подавляется идеею» [1, с. 186] (Чернышевский).

        Обращает на себя внимание разница в самом стиле формулирования опорных положений: если Чернышевский стремится сохранять строгость и бесстрастность философской терминологии («форма», «идея»), то Шевырев даже в такой академической сфере, как эстетика, никак не может отделаться от привычных в своей публицистике патетичных моралистических ноток («возвеличение души», «высота природы человеческой»). Так при внешнем тождестве мысли уже на уровне стиля начинает явственно намечаться разница между двумя подходами к проблемам эстетики – научный подход Чернышевского и риторическое красноречие привыкшего к публичным выступлениям Шевырева.

        Рассматривая область распространения комического среди явлений внешнего мира, Чернышевский вслед за Шевыревым обоснованно исключает природную среду из сферы действия стихии комизма, почти повторяя категоричность утверждений предшественника («не может быть»): «Собственно же смешного в природе нет, да и быть не может, потому что всё в природе необходимо и следует одному, своему, установленному закону» [2, с. 116] (Шевырев); «В природе неорганической и растительной не может быть места комическому, потому что в предметах на этой ступени развития природы нет самостоятельности, нет воли и не может быть никаких притязаний» [1, с. 187] (Чернышевский). Вновь бросается в глаза четкая научная конкретность Чернышевского (разделение природы на неорганическую, мертвую и растительную, живую, а также эволюционистский взгляд на восходящие степени развития природного мира) и декларативная неопределенность тезисов Шевырева (некий непроясненный «свой, один, установленный (безусловно, свыше и навеки незыблемо? – К. Р.) закон»).

        Естественнонаучная, материалистическая точка зрения Чернышевского уже на ранней стадии его литературной деятельности начинает исподволь противостоять официально-православным постулатам, ревностным выразителем которых являлся Шевырев. Но вместе с тем система собственно эстетической аргументации Шевырева оказывается вполне востребованной для обоснования новой эстетики, и Чернышевский почти буквально повторяет доводы своего предшественника: «...Мы видим, что смешного в природе нет. Оно принадлежит только человеку. Если мы и смеемся иногда над некоторыми животными, то в таком только случае, когда применяем их свойства к человеку. <...> Неодушевленная и животная природа тогда только подает повод к смеху, когда человек влагает, так сказать, в нее разумную душу, и то, что принадлежит человеку, переносит в мир вещей» [2, с. 116] (Шевырев); «Но гораздо более мы смеемся над животными потому, что они напоминают нам человека и его движения; и некрасивое животное с неграциозными движениями смешно потому, что напоминает нам урода и нелепые движения нескладного и неловкого человека. ...Во всех случаях мы, смотря на животное, припоминаем о человеке, и только сближение с человеком делает для нас смешным животное» [1, с. 187] (Чернышевский).

        Использует Чернышевский и шевыревское положение о специфической принадлежности смешного к сфере человеческих отношений, однако принципиально расширяет при этом социальный контекст, не ограничивая, подобно Шевыреву, поле приложения категории комического только индивидуальным проявлением неразумного в человеке, а включая сюда всю общественную жизнь, идущую по ложному, приводящему к комическим ошибкам, пути: «...Остается для смешного только царство разума и в человеке только неразумное. Чтобы оно нравственно на нас подействовало, – оно должно заключаться или в действии, или в состоянии. Ошибка сама по себе, как незнание, еще не смешна, но когда она проявляется в действии, становится смешною» [2, с. 112] (Шевырев); «...Истинная область комического – человек, человеческое общество, человеческая жизнь, потому что в человеке только развивается стремление быть не тем, чем он может быть, развиваются неуместные, безуспешные, нелепые претензии» [1, с. 187] (Чернышевский). Для строгого аналитического ума Чернышевского очень характерна эта четкая конкретизация расплывчатых шевыревских дефиниций – не «действия» вообще, а именно необоснованные стремления только казаться по внешности чем-то иным, не меняясь по существу.

        Совпадают позиции Чернышевского и Шевырева также и в обосновании такой важнейшей характеристики категории комического, как отсутствие прямого вреда, причиняемого вызвавшими комический эффект действиями самому объекту комизма. Здесь Шевырев прямо следует за определением комического, данным еще Аристотелем, а Чернышевский вполне солидаризируется с этим традиционным и выдержавшим испытание временем постулатом: «Комедия, – говорит он (ссылается Шевырев на «Поэтику» Аристотеля. – К. Р.), – есть представление чего-нибудь низкого, но не всегда порочного, а того постыдного, которое производит смешное, ибо смешное есть какая-нибудь ошибка, что-нибудь постыдное, но безвредное. Так, например, смешное лицо будет дурное, искривленное, но без вреда» [2, с. 108]. И далее Шевырев развивает это положение на конкретном примере: «В самом деле, если возьмем пример не смешного художественного, но смешного в жизни, то заметим, что только над тем можем мы безукоризненно смеяться, что не приносит совершенного вреда. Человек шел по улице и упал: это может быть смешно в таком только случае, если он не повредил себе падением, а если он ушибся, то нравственное чувство в нас не допустит никакого смеха» [2, с. 108].

        Свое обоснование принципиальной безвредности смешного Чернышевский строит по той же композиционной схеме, подкрепляя общий тезис указанием на частные случаи: «Всё, что выходит в человеке и в человеческой жизни неудачно, неуместно, становится комическим, если не бывает страшным или пагубным. Так, например, чрезвычайно смешна страсть, если она не величественна или не грозна: раздраженный человек необыкновенно смешон, если гнев его пробужден какими-нибудь пустяками и не приносит никому серьезного вреда, потому что человек в этом случае гневается совершенно неуместно, и порывы его страсти нелепы, если не обращены на сокрушение чего-нибудь важного» [1, с. 187–188]. Приводя далее пример молодого человека, «влюбленного в нарумяненную и набеленную кокетку пожилых лет», Чернышевский подытоживает рассуждения о соотношении идеи комического и принципа безвредности: «Но он смешон только до тех пор, пока эта смешная привязанность не влечет за собою серьезного вреда ему или другим; иначе, губя себя, он становится жалок, и может быть жалок до того, что перестает быть смешным; вредя другим из-за своей глупой, смешной страсти, он делается презренным или отвратительным, и опять перестает быть смешным» [1, с. 188].

        Показательно, что Чернышевский идет значительно дальше Шевырева, определяя возможный вред от действия фактора, вызывающего комическую реакцию, тогда как автор «Теории смешного», применяя свои эстетические принципы к жанру комедии, сознательно обходит проблему вреда и безвредности осмеяния, разрешая ее в благостном и умиротворенном духе: «Но должно заметить, что, когда мы созерцаем в комедии пороки, страсти, то в это самое время удаляем идею того вреда, который в этих пороках находится» [2, с. 108]. Итак, радикализм Чернышевского и в этом случае берет перевес над консервативной умеренностью «москвитянинского» критика.

        Существенно расходится Чернышевский с Шевыревым и в определении причин, порождающих эффект комического. Для эстетика-позитивиста комическое – закономерное порождение интеллектуального несовершенства человека: «Область всего безвредного – область комического; главный источник нелепого – глупость, слабоумие. Потому глупость – главный предмет наших насмешек, главный источник комического» [1, с. 189]. По мнению же апологета официальных доктрин корень проблемы кроется в области морали, понимаемой в сугубо охранительном духе – как средство сдерживания любых проявлений человеческого своеволия: «Злоупотребление свободы нравственной отозвалось и в разуме неразумным, глупостью, дурачеством, и вот что собственно составляет предмет смешного. Однако мы смеемся и над пороками, и над страстями, и над всяким злом человеческим. Это так. Но мы смеемся над ними постольку, поскольку пороки наши представляют глупость, дурачество наше, а не постольку, поскольку они нам вредны» [2, с. 117]. Таким образом, в самом подходе к объяснению причин комического эффекта наглядно проявляется разница установок двух теоретиков эстетики: Шевырев стремится перевести разговор в плоскость морализаторства, а Чернышевский – рассматривать проблему в контексте психологического анализа.

        Но при всей очевидности расхождений элементы общности точек зрения всё же не исчезают совершенно, а в отдельных положениях Чернышевский явственно перекликается с Шевыревым. Так, говоря о тесной, диалектической взаимосвязи стихии комического с общим трагизмом взгляда на мир, отсылая к гоголевскому принципу «смеха сквозь слезы», Чернышевский и Шевырев проявляют полное согласие: «...комики гениальные всегда близко чувствуют эту близость трагического с комическим, это соседство грусти и смеха» [2, с. 109] (Шевырев); «В каждом юморе есть смех и горе...» [1, с. 192] (Чернышевский). Знаменательно это апеллирование к Гоголю, происходящее на основе диаметрально противоположных взглядов на саму сущность гоголевского творчества, что пока остается затушеванным, но буквально через год открыто выразится Чернышевским в направленной против шевыревской интерпретации произведений Гоголя третьей статье «Очерков гоголевского периода русской литературы».

        Весьма характерно также различие в объяснении природы действия комического, катарсического эффекта комизма: «...комедия, представляя нам в смешном виде неразумную строну общественной жизни, тем самым способствует возвышению разумной стороны нашего существа. ...чем полнее, чем ярче представляет нам комедия неразумную сторону существа нашего, тем сильнее в сознании нашем возбуждает идею разумного существа – Богом определенного бытия нашего. <...> Это сознание разумного совершенства, как противодействие, вызываемое смешным зрелищем неразумного, и объясняет нам то возвышение нашей природы и то гармоническое впечатление, которое водворяется в нас при созерцании комического» [2, с. 119] (Шевырев); «Впечатление, производимое в человеке комическим, есть смесь приятного и неприятного ощущения, в которой, однако же, перевес обыкновенно на стороне приятного; иногда перевес этот так силен, что неприятное почти совершенно заглушается. Это ощущение выражается смехом. Неприятно в комическом нам безобразие; приятно то, что мы так проницательны, что постигаем, что безобразное – безобразно. Смеясь над ним, мы становимся выше его. <...> Комическое пробуждает в нас чувство собственного достоинства...» [1, с. 193] (Чернышевский). Вновь налицо несходство основополагающих подходов Чернышевского и Шевырева к проблеме комического, приводящее к расстановке неодинаковых акцентов: если для первого в проявлении способности воспринимать комическое важен этический аспект («чувство собственного достоинства»), то для второго более существенной является религиозно-патетическая декларация о реализуемой через реакцию на комическое «идее разумного существа», хотя оба автора единодушно отмечают возвышающие действие приобщения к комическому на сознание человека.

        Наконец, разница в собственно эстетических предпочтениях со всей определенностью проявилась и в литературном материале, который привлекался каждым из авторов для иллюстрирования своей позиции. Раскрывая сущность остроты как разновидности комического, Чернышевский приводит «два примера насмешки, еще неизвестные у нас», заимствованные из немецкой литературы, тогда как Шевырев последовательно придерживается принципа, согласно которому «примеры, конечно, должны приводиться преимущественно из нашей словесности», и уснащает свое рассуждение о теории смешного многочисленными отсылками к произведениям древнерусской литературы, составлявшей предмет его специальных изучений. Кроме того, Чернышевский мимоходом исправляет явную недооценку Шевыревым потенциальных возможностей такой формы комического, как фарс, ассоциировавшийся автором статьи о русской комедии исключительно с легковесными водевилями французской выделки, тогда как Чернышевский справедливо отмечает, что художественные возможности фарса, при обращении к нему подлинных мастеров слова, далеко выходят за пределы одной лишь внешней развлекательности: «Но фарсом не пренебрегают и великие писатели: у Раблэ он решительно господствует; чрезвычайно часто попадается он и у Сервантеса» [1, с. 189].

        Таким образом, несмотря на то, что статья Чернышевского написана во многом как бы по канве эстетической работы Шевырева, молодой исследователь проявляет очевидную самостоятельность, в частности, давая собственную развернутую классификацию видов комического и в особенности проведя блистательный психологический анализ характера склонного к юмору человека, в котором Чернышевский проницательно усматривал признаки глубокого недовольства собой и затаенного внутреннего страдания из-за несовершенства мира – страдания, принявшего внешнее обличие гамлетовской иронической насмешки. И хотя работа Чернышевского не была закончена, поскольку публикация ее оказалась невозможной, а дальнейшая работа впрок, для себя была бы непозволительной тратой сил в условиях интенсивной журнальной и научной деятельности 26-летнего автора, статья «Возвышенное и комическое» явилась не просто пробой сил, подготовительной штудией к будущей магистерской диссертации, но и послужила поводом к прояснению собственной эстетической позиции и началу решительного размежевания с прежней школой эстетики, представленной в данном случае столь пригодившейся Чернышевскому «москвитянинской» статьей Шевырева.

                II
        Принципиально иной характер приобрели взаимоотношения Чернышевского с Шевыревым к середине 1850-х годов, когда развернулось активное сотрудничество бывшего робкого дебютанта в сфере эстетики на гораздо более подходящем для него общественном поприще критика в некрасовском «Современнике». По праву став одним из наиболее ярких и последовательных продолжателей дела Белинского в отстаивании демократических идеалов общественного устройства и защите реалистического направления отечественной литературы, Чернышевский вместе с тем поневоле унаследовал и тот круг противников, с которыми неустанно полемизировал «неистовый Виссарион». К числу постоянных литературных и политических оппонентов позднего Белинского, как известно, принадлежал и Шевырев как ведущий литературный критик из активно поддерживавшего правительственный курс журнала «Москвитянин». Нескрываемая консервативная общественная позиция Шевырева, его открыто негативная настроенность по отношению к идейно-эстетически неприемлемым для него реалистическим тенденциям авторов «натуральной школы» вызывали решительный отпор со стороны демократических общественных сил 1840-х годов, следствием чего явилось постепенное формирование в их представлении его резко одиозного образа, закрепленного в целом «антишевыревском» цикле критических статей и памфлетов, направленных на выявление несостоятельности общественно-литературной позиции Шевырева и развенчании его академического авторитета.

        Начало этой полемической традиции было заложено еще в середине 1830-х годов Белинским, посвятившим своим принципиальным спорам с Шевыревым обширную статью «О критике и литературных мнениях “Московского наблюдателя”» (1836), а позднее – знаменитый памфлет «Педант. Литературный тип» (1842), способствовавший окончательному формированию иронического отношения к Шевыреву в радикальных общественных и литературных кругах. Свою лепту в снижение образа академического критика внес и Герцен, язвительными штрихами обрисовавший образ соиздателя «Москвитянина» в фельетоне «Ум хорошо, а два лучше» (1843). Таким образом, к моменту публикации в «Современнике» третьей статьи из цикла «Очерков гоголевского периода русской литературы» (февраль 1856), рассматривающей деятельность Шевырева-критика в сороковые годы, были уже заложены прочные основы неприятия его литературных концепций и выработана вполне оправдавшая себя тактика саркастического отрицания его общественной программы.

        Глубоко закономерно, что в цикле «Очерков гоголевского периода», одной из главных задач которого стало возвращение в русскую литературу, после семи лет жесткого цензурного запрета, имени и идей Белинского, Чернышевский не только проявил полную солидарность со своим предшественником по всем принципиальным вопросам, но и творчески усвоил и взял на вооружение многие приемы из арсенала его литературно-общественной борьбы. Полемическое рассмотрение Чернышевским литературной и идейной позиций Шевырева наглядно демонстрируют, как молодой критик, опираясь на опыт Белинского, развил и усовершенствовал методы низвержения необоснованного, по мнению радикалов, авторитета противника и опровержения его ошибочной точки зрения. Третья статья «Очерков» Чернышевского в хронологическом отношении представляет собой продолжение спора, начатого Белинским с Шевыревым еще в тридцатые годы, но уже преимущественно на материале литературно-критических выступлений Шевырева на страницах «Москвитянина» в сороковые годы. Тем самым Чернышевский словно бы отсылает заинтересованного и хорошо осведомленного в текущем литературном процессе читателя к прежней статье Белинского 1836 года, что придает ей в новой общественно-литературной ситуации середины пятидесятых годов статус своего рода пролога к продолжающейся непримиримой полемике.

        Показательно прямое соответствие между сформулированным Белинским в заглавии своей статьи – «О критике и литературных мнениях...» – отрицательным отношением к излишнему субъективизму и произвольности критических суждений Шевырева и аналогичной оценкой, даваемой им Чернышевским: «Мы уже отказались от слишком трудной задачи положительным образом определить мнения (здесь и далее выделено мною. – К. Р.) г. Шевырева. Приступая теперь к изложению его критической деятельности, сообразно своему решению, мы не будем отыскивать принципов его критики, вовсе даже не будем касаться их» [3, с. 142]. От Белинского же воспринят Чернышевским и способ анализа литературно-критических статей Шевырева: он рассматривает их одну за другой, в порядке их появления в номерах «Москвитянина», т. е. так же, как ранее Белинский рассматривал публиковавшиеся в «Московском наблюдателе» критические выступления Шевырева.

        Помимо принципиальных моментов совпадения позиций двух критиков, можно указать также множество частных точек соприкосновения между взглядами Белинского и Чернышевского на литературную деятельность Шевырева. Так, Чернышевский вполне солидарен с иронической трактовкой Белинским поэтических опытов Шевырева в области сближения русской поэзии с итальянской путем внедрения в отечественную систему стихосложения «неслыханных октав... с шумом и скрыпом» [4, с. 429] (по выражению Белинского в язвительной заметке «Просодическая реформа», 1835). Напоминая читателям об этих неудачных экспериментах Шевырева, Чернышевский высказывается о них в той же пародийной манере: «Жалеем, что недостаток места не позволяет нам украсить этих страниц гармоническими октавами ученого поэта...» [3, с. 132]. Кстати, сам факт чрезмерного увлечения Шевырева Италией, излишне частыми упоминаниями о которой пестрели его статьи, отмеченный еще в «Педанте» Белинского (а также в упомянутом герценовском фельетоне: «Степан Петрович любит Италию, поющую октавы...» [5, с. 117]), не укрылся и от Чернышевского. Анализируя статью Шевырева о сочинениях Пушкина, Чернышевский не преминул отметить эту особенность критической манеры своего оппонента: «...вы ничего не найдете в статье г. Шевырева о содержании поэзии Пушкина, ее значении в нашей литературе, ее отношениях к обществу (т. е. всего того, чему так много внимания уделял в своих критических разборах Белинский. – К. Р.). Зато очень много говорится об Италии» [3, с. 151].

        Вслед за Белинским Чернышевский направляет огонь критики на наиболее уязвимые пассажи шевыревских статей, подчеркивая их комическую несообразность и стилистическую курьезность. В «Педанте» Белинский подверг осмеянию чересчур напыщенное определение, данное Шевыревым творчеству беллетриста Н. Ф. Павлова: «Желая поднять до небес повести своего приятеля, он говорит, что его приятель выдвинул все ящики в многосложном бюро человеческого сердца...» [6, с. 387]. Иронически характеризуя перечень имен, приводимых Шевыревым в качестве представителей «светлой стороны» современной литературы, Чернышевский вновь обращается к примененному Белинским полемическому выпаду, отмечая в статье Шевырева «много других замечательных суждений... о. г. Павлове (который выдвинул все ящики в бюро женского сердца и которого г. Шевырев долго предпочитал Гоголю)...» [3, с. 156].

        По примеру Белинского Чернышевский не обходит саркастическим комментарием и знаменитый ультрапатриотический пассаж Шевырева о мощи России, олицетворяемой необъятным полноводием русских рек. В «Педанте» Белинский остроумно переиначивает шевыревский пафос: «Начиная восхищаться родиною, он делает вопросы, вроде следующих: что, если бы наша Волга, забрав с собой Оку и Каму, да соединившись с Леною, Енисеем, Обью, Днепром, взлезла на Альпы, да оттуда – у-у-у-у-у! на все концы Европы; куда бы девались все эти французишки, немчура?..» [6, с. 387]. Чернышевский подхватывает критическую стрелу предшественника и вновь посылает ее в адрес незадачливого любителя патриотических метафор: «Статья начинается размышлением об огромности пространства, занимаемого Россиею, и о том, что всё в ней имеет громадные размеры. – В рассуждении об этом автор доходит до поэтического предположения, которое в свое время поразило ужасом бедных итальянцев... (Далее следует цитирование подлинных выражений из статьи Шевырева. – К. Р.) И не только итальянцы, даже русские были смущены этим ужасным и новым предположением, этим неслыханным бедствием, угрожающим целой стране. До 1842 года только однажды было высказано столь роковое опасение» [3, с. 134], – с иронией пишет Чернышевский и ссылается на фрагмент из гоголевских «Записок сумасшедшего», пародийно приравнивая тем самым сужения почтенного академика к бреду несчастного умалишенного, – блистательный пример поистине убийственного полемического выпада!

        Необходимо отметить, что сам прием сатирического сравнения критика-профессора с персонажами, казалось бы, явно не подобающими ему по своему статусу, но, тем не менее, обладающими чертами неожиданного сходства с ним, был также творчески воспринят Чернышевским у Белинского. После только что цитированного пародийного пересказа Белинским в «Педанте» шевыревского гипотетического «вопроса» о последствиях для Европы от слияния русских рек, Белинский уподобляет ученого мужа, способного всерьез задавать столь странные вопросы, наивному юнцу из простонародья: «Не правда ли, подобные вопросы приличны только или педанту, или крестьянскому мальчику, который говорит: “А что, тятя, коли б наш чалый мерин-то сделался бурою коровою, – ведь мама молочка еще бы дала мне?”» [6, с. 387].

        Разрабатывая удачно найденный Белинским прием полемического осмеяния оппонента, Чернышевский создает свой собственный образ для сатирического сравнения, опять-таки взятый из простонародной среды, заведомо далекой от академического положения Шевырева, что усиливало комический эффект сопоставления. Характеризуя необоснованность критических высказываний Шевырева, Чернышевский использует полемический прием пародийного сравнения, восходящий к «Педанту» Белинского: «Впечатление, которое производят они (суждения Шевырева. – К. Р.), когда перечитываешь их подряд, можно сравнить только с тем, как если бы смотреть картины несколько расшатавшейся в пружинах народной нашей панорамы, то есть так называемого в просторечии “райка”. Приложишь глаз к стеклу – видна широкая река, на берегу стоят пирамиды – “вид итальянского города Неаполя”, – поясняет народный наш чичероне; повертывается ручка – появляются Тюильри, Лувр, вдали Notre Dame de Paris – “Морская виктория при Гангуте, одержанная Петром великим над шведами”, – поясняет народный чичероне; опять повертывается ручка – является храм Cв. Петра в Риме – “вот это самая и есть Москва златоглавая”, – поясняет чичероне и т. д. и т. д. Вы недоумеваете, но не можете оторваться от панорамы с интересными пояснениями чичероне. А он стоит, серьезно поглаживая бороду, и думает: “погоди, еще не такие штуки покажем”» [3, с. 156]. Ничуть не уступая по убийственной комической силе пародийному образу крестьянского мальчика, предложенного Белинским, образ «народного чичероне» у Чернышевского более точно попадает в своего адресата – известного знатока Италии профессора Шевырева: не зря в числе демонстрируемых картин фигурируют Неаполь и Рим. Играет свою роль и борода, которую с серьезным видом поглаживает пародийный персонаж: возможно, этим приемом Чернышевский хотел подчеркнуть, что со времени появления «Педанта» его герой, прежний «крестьянский мальчик», успел порядком возмужать, однако суждения его не стали с годами сколько-нибудь основательнее.

        Стремясь выявить мелочность и незначительность отстаиваемой Шевыревым литературно-общественной позиции, и Белинский, и Чернышевский указывали на стилевые изыски и приукрашенный излишними художественными оборотами слог статей Шевырева как на объективный показатель того, что научная истина зачастую приносилась им в жертву красотам стиля. «Педант мой говорит голосом важным, протяжным и тихим, несколько переходящим в фистулу, как будто от изнурительной полноты ощущений в пустой груди, как будто от изнеможения вследствие частой декламации ex-officio... Слог его стал дик до последней степени» [6, с. 387], – писал в своем памфлете Белинский, и Чернышевский саркастически развивает эту мысль: «Г. Шевырев неосторожен в выборе выражений: он более заботится о их силе или картинности, нежели о том, к каким заключениям подают они повод. Но дело в том, что из его слов не надобно выводить никаких заключений: цель всех этих картинных изображений – в них самих; они – прекрасные поэтические украшения речи, имеющие своим назначением не выражение фактов действительности, а осуществление идеальных воззрений творческой фантазии поэта» [3, с. 139].

        Особого внимания в аспекте взаимоотношения литературных позиций Шевырева и Чернышевского заслуживает выбор последним заглавия для цикла своих критических статей – «Очерки гоголевского периода русской литературы». Дело в том, что за семь лет до появления первой из статей будущего цикла Чернышевского на страницах того самого «Москвитянина», с литературной позицией которого Чернышевский вел полемику в третьей статье своих «Очерков», была опубликована обширная литературно-критическая работа Шевырева под знаменательным заглавием – «Очерки современной русской словесности». По своей идейной направленности «Очерки» Шевырева были обращены против творческого метода писателей «натуральной школы», защищаемой позднее Чернышевским, поэтому не приходится, разумеется, говорить о каком-либо влиянии их на «Очерки» Чернышевского кроме как о поводе для резко критического разбора. Однако вполне правомерно предположение о том, что само это емкое и в то же время не сковывающее авторскую свободу в выборе материала название, данное Шевыревым своим критическим этюдам (упоминая их в своей статье, Чернышевский заключил определение «очерки» в язвительные кавычки), могло быть перенято Чернышевским и использовано уже с полемической целью как своего рода опровержение консервативных построений «москвитянинского» критика.

        Своими «Очерками» Чернышевский успешно продолжил идущую от Белинского традицию полемического развенчания литературной деятельности Шевырева. Но, вместе с тем, полемические приемы Чернышевского сами, в свою очередь, были взяты на вооружение другим критиком, также затратившим немало сил на противодействие взглядам Шевырева. Речь идет о Н. А. Добролюбове. В 1859 году, через три года после опубликования третьей статьи из «Очерков» Чернышевского, в «Современнике» появилась рецензия Добролюбова на только что вышедший из печати третий том лекций Шевырева «История русской словесности, преимущественно древней». Оценка двум первым томам была дана в своей статье Чернышевским, и тем самым рецензия Добролюбова явилась продолжением критического рассмотрения научной деятельности Шевырева, точно так же, как «Очерки» Чернышевского явились продолжением полемических работ Белинского: таким образом, «антишевыревские» традиции в русской демократической критике оказались весьма устойчивыми.

        Основой отношения Добролюбова к личности и писаниям Шевырева явилась глубокая и всепроникающая ирония, делающая фигуру Шевырева, в изображении Добролюбова, столь же комически сниженной и развенчанной, как и в «Очерках» Чернышевского. Подобно Чернышевскому Добролюбов тоже проводит через всю рецензию ключевое определение, которое должно закрепить в восприятии читателей оценку личности и взглядов Шевырева. Чернышевский настойчиво иронически именовал своего героя «ученым автором»; Добролюбов обращает преимущественное внимание на другую строну литературной деятельности Шевырева – неудачливость предпринимавшихся им попыток утверждения своих идеалов, многочисленность допускаемых в критических выступлениях неточностей и ошибок, вследствие чего Добролюбов закрепляет за Шевыревым ироническое наименование «опрометчивого профессора».

        Композиционно Добролюбов строит свою рецензию во многом сходно со статьей Чернышевского: прежде чем перейти к подробному рассмотрению собственно научного труда Шевырева, молодой критик дает краткий обзор другим сторонам деятельности почтенного профессора, используя при этом некоторые аргументы из числа тех, которые приводил в своей статье Чернышевский. Так, первые же три факта показательных промахов Шевырева в рецензии Добролюбова (давняя статья «Словесность и торговля», в которой Шевырев возражал против распространения денежных отношений в области литературы; определение Шевыревым Бенедиктова как поэта мысли; предложенная Шевыревым поправка к одному из лицейских стихотворений Пушкина) упоминаются в той же последовательности, как и в статье Чернышевского. Кроме того, Добролюбов охотно подхватывает язвительную насмешку Чернышевского над неудачной метафорой Шевырева о мысленном взоре, бросаемом на петербургскую панораму с высоты Александрийского столпа: «...автор советует читателю “посмотреть на чудо-город” – то есть Петербург – с вершины Александровской колонны, вероятно, предполагая, что внутри ее существует витая лестница...» [3, с. 135]. Добролюбов иронически вторит автору «Очерков гоголевского периода», пародийно приписывая Шевыреву «желание взобраться на Александровскую колонну» [7, с. 159]. Всё это свидетельствует не только о доскональном знакомстве Добролюбова со статьей Чернышевского, но и о том, что статья эта продолжала оказывать непосредственное воздействие на критическое отношение к Шевыреву в радикально-демократических кругах.

        В оценке научного труда Шевырева Добролюбов гораздо более строг, нежели Чернышевский, высказывавшийся о первых двух томах шевыревской «Истории русской словесности» сдержанно и достаточно нейтрально: «Это самое ученое и самое важное сочинение г. Шевырева. Хорошую сторону его составляет то, что факты, относящиеся к истории литературы, собраны довольно полно; слабая сторона – то, что они переплетены с гипотезами и мечтами» [3, с. 130]. Кроме того, Чернышевский обращает особое внимание на произвольность интерпретаций, даваемых Шевыревым произведениям древнерусской словесности; в частности, ироническую реплику вызывает стремление Шевырева доказать актуальность звучания основных идей эпохи Древней Руси в современных общественных обстоятельствах: «...автор совершенно одинаковым тоном говорит и о том, что Владимир Мономах написал поучение своим детям, и о том, что Гегелева философия возникла из мыслей, изложенных в послании Никифора к Мономаху..» [3, с. 130–131]. Для Добролюбова, ратующего за обновление всех сторон жизни современной России, решительно неприемлема ориентация Шевырева на консервативные духовные идеалы прошлого, поэтому он столь резко негативно характеризует «Историю русской словесности» как «затхлое, гнилое, трупообразное явление» [7, с. 167], а для опровержения проводимых Шевыревым исторических параллелей вновь использует критический выпад Чернышевского о Гегеле и Мономахе: «...г. Шевырев заключает, что истина Древней Руси – вечна... всё это прекрасно и нимало не удивило нас: мы давно знали, что г. Шевырев проповедовал печатно, что-то вроде того, что философия Гегеля заимствована из “Поучения” Владимира Мономаха» [7, с. 167].

        Таким образом, на материале «антишевыревских» статей Белинского, Чернышевского и Добролюбова выявляются характерные черты полемической традиции русской радикально-демократической критики середины XIX века – сочетание аналитичности и памфлетности, иронии и серьезной логической аргументации, неотразимости остроумных выпадов и строгой обоснованности итоговых заключений. В результате даже те авторы, чьи «литературные мнения» не слишком-то содействовали прогрессивному развитию текущего литературного процесса, всё же невольно оказали несомненную услугу отечественной литературе, выступив в качестве объектов для оттачивания полемического оружия выдающихся русских критиков.

        Что касается самого Шевырева, то со второй половины 1850-х годов он уже не имел возможности в столь же активной форме противодействовать своим радикальным оппонентам – последователям Белинского, в какой в 1840-е годы он неутомимо боролся с этим «безыменным рыцарем» со страниц «Москвитянина». Прекращение издания журнала в 1856 году, как раз совпавшее с выходом в свет «Очерков гоголевского периода русской литературы» Чернышевского, лишило Шевырева общественной трибуны, а скандальное увольнение из Московского университета после ссоры с графом В. А. Бобринским в январе 1857 года лишило его еще и общественного статуса и, по сути, вывело из числа авторитетных действующих участников полемики по литературно-общественным проблемам. Несмотря на отдельные предпринимавшиеся Шевыревым попытки выступать в печати (под различными псевдонимами) с обоснованием своего взгляда на важнейшие общественные тенденции предреформенного периода, соотношение сил оказалось явно не равным и не в пользу бывшего «москвитянинского» критика, ощущавшего себя когда-то едва ли не рупором официальной доктрины. Теперь Шевыреву противостоял уже не полуопальный Белинский, зажатый в цензурные тиски, а одни из наиболее популярных и обладающих огромным общественным влиянием критиков «Современника» – Чернышевский с Добролюбовым, солидарно выступившие единым фронтом против того направления, к которому совсем еще недавно принадлежал Шевырев. Борьба фактически закончилась проигрышем, и оказавшемуся не у дел Шевыреву оставалось теперь только сетовать в частных письмах на последствия пагубного влияния идей Белинского, которым он тщетно пытался в былые годы противостоять.

                Литература

    1.  Чернышевский Н. Г.  Возвышенное и комическое // Чернышевский Н. Г.  Собрание сочинений: В 5 т. Т. 4. Статьи по философии и эстетике. – М.: Правда 1974. – С. 152–199. 
    2.  Шевырев С. П.  Теория смешного с применением к русской комедии. Статья 1-я // Москвитянин. – 1851. – Ч. I, № 1. – Январь. Кн. 1. – С. 106–120 (Отдел «Критика и библиография»); Статья 2-я // Москвитянин. – 1851. – Ч. I, № 3. – Февраль. Кн. 1. – С. 373–385 (Отдел «Критика и библиография»). 
    3.  Чернышевский Н. Г.  Очерки гоголевского периода русской литературы. – М.: Худож. лит., 1984. – 512 с.
    4.  Белинский В. Г.  Просодическая реформа // Белинский В. Г.  Собрание сочинений: В 9 т. Т. 1. Статьи, рецензии и заметки 1834–1836. Дмитрий Калинин. – М.: Худож. лит., 1976. – С. 429–430.
    5.  Герцен А. И.  Ум хорошо, а два лучше // Герцен А. И.  Собрание сочинений: В 30 т. Т. 2. Статьи и фельетоны 1841–1846. Дневник 1842–1845. – М.: Изд-во АН СССР, 1954. – С.116–120. 
    6.  Белинский В. Г.  Педант. Литературный тип // Белинский В. Г.  Собрание сочинений: В 9 т. Т. 4. Статьи, рецензии и заметки, март 1841 – март 1842. – М.: Худож. лит., 1979. – С. 382–389.
    7.  Добролюбов Н. А.  История русской словесности. Лекции Степана Шевырева // Добролюбов Н. А.  Собрание сочинений: В 3 т. Т. 2. Статьи и рецензии 1859 г. – М.: Худож. лит., 1987. – С. 159–167.

         Май – июнь 2002


Рецензии