Дневник скрипача

                Вадной малинькай избуш-ки-шкиш-ки-шки
                Жили-были триста-ру-шки-шкиш-ки-шки
                Ибы лау нихса-бач-кач-кач-кач-ка
                Папра-званью Кука-рач-кач-кач-кач-ка
                (старая детская песенка)

Something in the way

В один прекрасный день дедушку-художника на улице Нахлат-Биньямин замeрз в солдатской стойкe “примите меня в балет", заслышав битловское “Something in the way”; вопрос массажистки под светофорами Пьяной улицы: ”Ма итха, мотэк? Леэнот ло оле кэсэф” повис риторически; старушка на пешеходном переходе на Алленби и персонально отвез домой на такси. От когтистых львов, мустангов, самураев, борцов на запасных колесах убежал, дверь “подрезанной” маршрутки, распахнутая в миллиметре от колеса, косоглазое перемигивание с уличными взглядами, выпяченная челюсть и прижатый к шейным морщинам-кольцам подбородок, гнут шею веревки икроножных мышц и варикозная петля; автобуcы на плече, боковые зеркала легковушек бедра массируют, и хор интернациональных ругательств в спину.
Подсчет педалеоборота: раз, два, три – привставая над седлом, всей массой вниз, четыре, пять, шесть – позвонки выпячивая, ускоряя свободным падением тело, чистую энергию, из которого дважды Эм-Жэ в квадрате вычли.
Кустом дворовой розы занюхал Углекислу Бензапиреновичну Никотинскую и лично выхлопную трубу 51-го маршрута, кончиками пальцев ежовые иголки пошевелил в надежде, что оживят зверушку остатки тепла с рукопожатия слушателя-филиппинца с Пьяной улицы, явного хилера, если учесть миллиметр между дверью такси и колесом.
В подъезде под ногами хрустят летучие тараканы, скрипят песчаные дожди, шуршат подкрашенные бычки.
Проволочную деревяшку в футляре - под кровать, чистую энергию – на аккуратно застеленное одеяло. Добавленный день, уже почти на выходе, за складку в утреннем кипуле-шмонэ имел большое воспитательное значение. Как и три добавочные недели - за двухминутное опоздание на утреннюю перекличку, чарличаплинство на вечерней сорокапятиминутной “тассовке” после друзо-бедуинской маслиннотворожной войны в столовой, сидение перед трехгробовых дел мастером на вечернем мисдаре, два дня за неподнятый бычок, три дня за немытый туалет.
Но не дает заснуть хор дневных голосов: визг золотозубой старушки-массажистки старой таханы: ”Уходи! Мешаешь работать!”, упрек случайно-упавшей-на-красную-замшу-футляра жительницы рамат-авивского дома престарелых: ”Что, не можешь найти нормальную работу?”, совет бывшего профессионала: ”Надо тебе, парень, пойти подучиться“, похвала любителя с коляской: ”Ты играешь красиво. Где ты учился так играть?”
И музыка дня течет по венам весенними ручьями, несет-волочит и решетки-диезы, и половинки-наконечники стрел-бемолей одной кучей, сотни нот-лиц, слов, ботинки-уши, приклеенные к шелухе мостовой мелодией-окриком: ”Стой! Играть буду!” Не все, но некоторые - мумифицировались, и надолго.
 
Школа

Цокот каблуков-шпилек по паркету-елочке, и колотун сердца в предчувствии дверного хлопка, треска пластмассовой указки о голову, щелка сломанной половинки о парту, учительского всхлипа и ученического хлюпа.
О акызум ынартс!
Музыка страны, где средние школы боролись за звание музыкальных, а учителя в душе мечтали о дирижерстве, но оставались лишь Чапаевыми-самоучками и тонули в волнах ученических голов.
Палец технички-Захвостихи еще давит кнопку звонка, а мы уже врывались в пионерскую комнату и пихались около горна. Первыми трубили сильные; уверившись дуновением, сплевывали привкус чужого прикуса на портрет Моцарта над пианино и наигрывали “Cобачий вальс”.
Многие клавиши были детьми Октября отбиты навсегда, и звука почти не отдавали, а держали-держались, разрастаясь без направления, стряхнув мажор белизны, сочной раньше, как наст на ветру. Те, кто напился хриплой тупости, чуть-чуть пригубив, распечатывали коричневую с красной полосой пачку “Астры” в туалете.
Непризнанные гении приподнимали крышку и шевелили опухшими губами, наблюдая, как замшевый молоточек ударяет по струне, а кто-то давил на педаль, и нота зависала, заглушая хриплые губы.
Входила рассерженная учительница музыки, сжимая в кулаке указку. Но пионеры смеялись, на бегу переключаясь со словомыслия на мыслетреск.

Место встречи русскоязычной национальности

В центре муадона боролись друзы - хрипя, удушаясь, волчком скользя по упавшим каплям собственного пота, пинали ботинками большую серую кастрюлю с питьевой водой у дверей, с хрусто-плеском давили рассыпавшиеся пирамиды синих пластмассовых чашек. Останавливались, задыхаясь в дыму толпы, холодея от движения революционно настроенных масс внутри, и - из последних сил - падали, опрокидывая кастрюлю, под всеобщий хохот и ругательства. Вставали мокрые, довольные усталостью честной тяжелой работы, на благо коллектива - и потому бесплатной и приятной вдвойне. Садились и йогами откидывались на нирвану стены, вдруг потупив взгляд, погружаясь в мгновение-поиск причины своего местонахождения, обманувшись уводящей глаза в пол соседской близорукостью.
Вскакивал погарцевать-потанцевать бедуин Халабия, заслышав близкий сердцу надрыв своего в доску телевизора-авангардиста, нехотя лабающего “эмтивишный” джексоновский хит “Black or White”. Извивался с дымящей сигаретой в руке - запыленная стриженная акация - по ходу дела затягиваясь и сплевывая, не желая отделятся от коллектива даже в этот миг свободной оторванности, уверенно - вместе с черно-белым парнем из телевизора - улыбаясь подбадривающим крикам, мяуканью, блеянию, корявому акцентированному мату, заунывным песням, втискивая свой пустынный ритм в нимба-скребный ритм черно-белой суперзвезды, топотом добавляя чернильных клякс в неученую краснокоричневость пола, втыкая взгляд поверх голов и хлопающих рук, в мгновении забвения мимики лиц-меловых-тряпок-для-школьной-доски-сжатых-ладонью-танца, - глядя пристально в одну точку-ПОВЕРЬ-Х, и опуская поникшую голову пожевать табак-травы, когда заслезились глаза убийственной никотинной капелью.
А я стою на подоконнике, вцепившись в прутья максимально согнутыми напряженными руками, выпрямляя спину, лишая повода тех, кто сзади.
”Как дела?” – ору через две стены с колючкой оставшимся узникам махлаки “Гимель арба”, висящим на ржавых тонких трубах душевых. Разгибаются руки с каждым словом постепенно, съеживается переносица под необходимостью вечерних отжиманий от коричневого пола, закапанного потом.

Посудный вопрос в деле моцарта-поцарта

И все эти когда-то юные моцарты-поцарты тоскуют по музыкальным урокам, вдали от фальши SIN-агогских композиторов, моют посуду ради ежевечернего звонка домой и выхода в город из 45-дневного водяного метронома, ожидая двое суток впечатлений для души и полчаса для тела - освежая остроту слуха еле слышным ритмичным поскрипыванием шагов того-кто-никогда-не-поест-подсолнечных-подсоленых семян и упадет в шелест полиэтилена мусорного ведерка в клочке туалетной бумаги, вышмаргнутый бессловно-словно насморк на сквозняке, в том резиновом раю, где нет обезбаливающего в позвоночник, кесарева сечения, разреза матки, крови, родовых схваток, младенческого плача среди ночи.
Собирались на сочинение интернационал-водо-металл-пластиковой оперы “Цаалевский Умывальник”, от подчинения отрешаясь в надежде вечером пососать белый фильтр “Легкого Мальборо” из рук начальника Мецаха.
- Если хочешь ты носить шапочку из зайца, залезай ко мне на х.. и держись за яйца, - приторно гнусавила забычкованная простонародная тоска-по-сексодрому, растирая скотчем хлорированные капли по красномясной или синемолочной тарелке.
- Ах, лето красное, любил бы я тебя, - интеллигентствовал для контраста осторожный поиск истины-тенор, мелкодробным настойчивым тремоло тарелки с яичной скорлупой о край черного бачка что-то доказывая себе.
- Ми-ля-до-си-ля-до-ля-си-ля-фа-соль-ми, - высвистывал песенку об нью-йоркских итальянцах беспризорный шпион, воспитанник Бруклина и Брайтон-Бич, и добавлял в адрес израильтян: ”Эх, дети, крестного отца на вас нет”.
- Аи-и-и-ити-йорэ-э-э-э-ба-тахана-а-яшана-а-а, - снайпер-магавник вдруг обрывал на полуноте, прислушивался к дроби капель, поворачивая крест крана влево...вправо...влево... вправо...очередями - одиночными...закручивал нехотя неплотно - для спокойствия: по одной, по одной - “шеийе ницра аль бодэдэт, капара.”
- Шнейэцбаот мицыдоннн, анийошевбэдииикаоннн, - гундит сопливый от вечной облитости жертвами своей любви к истине, с натугой выныривает из пузырей маштап-Барзилай, торопясь к мецаховской зажигалке-сушилке.
- Маньяк, шмок, шток, чмо! – хор глушит солиста, и очередное ведро воды вколачивается в маштапские плечи.
- Дай отдых-смирно!! - Лысый на миграше приподнимает брови. - Я хочу слышать две топоты сильные!
Бум! Бум! - две сильные топоты благодарят пионеров Моц-Поц-Арта за нужное дело перманентной утопии.
- Шта-а-а-а-ак! Шта-а-а-а-а-к! - тянет с миграша Лысый, пресекая в зародыше брожения-разговоры масс, и прыгает к умывальнку, снимать ноль-ноль-седьмое ведро с агента.
Тишина - вечная - блестит в капели взглядов на его блестящий затылок, но не глубже, и только последняя медленная нефильтрованная капля дозой “аль-бодэдэт” смывает ресницу маштапа с железного солнечного июльского блика-таблетки, если он не закрутил до конца кран-крест.
 
Роль стены вокруг дырки

Звуковые волны трясут общагу Тель-Авивского университета на Пурим, и в черных колонках по краям легкой разборной сцены воют Машиахи на площадке между корпусами, оманскими ушами хрустят замерзшие одиночки-столбы, качели-влюбленные, друзья-рогатки; оглядываясь беспокойно назад и по сторонам, похлопывая правыми костяшками левую ладонь, в поиске взгляда-укола-зацепки-искры к всплеску шаров вечернего биллиарда, - все живое хрустело, отковыривая с зубов языком вязкое “ой-йой-йойкание”, гордо выпячиваясь челюстью.
На помосте горбоносый бородач в белом кимоно с красной вишенкой над сердцем замер на левой босой стопе голубиной настороженностью-предчувствием-рогатки, а правой пяткой в кроссовке с криком бьет в серую дорожную плитку, сжатую полуголым партнером в тренировочных штанах на уровне груди, милуимно повинуясь полузабытому приказу - “Тен ноах-дом!” - и удар-вспышка стирает из памяти серость кирпичной стены-наказания на бэтовском миграше и скороговорку - “Правая в левой выше ремня, ноги на ширине плеч, взгляд в зенит, не шевелиться- не чесаться-подбородок задрать”.
На Пурим девяносто восьмого заехал в общагу – снова затянула ностальгия двухшекелевой стирки, секунды-вселенные перед заветными дверями, и собственная кровь с повышенным содержанием алкоголя на раздавленных стеклянных трисах на втором этаже в новом корпусе, и шерсти свитера на наконечнике-копье …
Тряпье в барабан, деньги в щелку, и скок-поскоком на стук шарика и ракеток за стеной, стук-метроном, позабытый стук-пульс - мягко о резину, жестко о дерево, под-дробно о бетон, и свистяще-рыбьи о сетку.
Шарик по зеленому столу с белой каймой от ракетки к ракетке, удлиняясь трещиной, а Обломок Идеи привык самосклеиваться после проигрыша потом сгибания-разгибания большой трехглавой мышцы бедра и частым стуком в грудной клетке, следом за Второй этаж, при выходе из лифта – направо, первая дверь. Иланит с Аргентины, ее картина “Mного-много разноцветных квадратиков, вырезанных и наклеенных”, висит в коридоре на первом этаже. Резали вместе, но идея ее. С другом рассталась, но пройтись нет желания. Тени под глазами после воспоминания о совместной безболезненной корриде с неживыми цветными глянцебумажными людьми и животными выцветают улыбкой. Чай не предлагает.
А сколько белых полос-царапин на руках, щеках и армейской болотной одежке оставили бетонные заусенцы в дырявой кирпичной стене - шахматной доске на первом этаже старого корпуса при пролезаниях сквозь нижнюю дырку меня - оплотненной надежды на молоко к чаю.
Но скрипят шейные позвонки после дневной лошадинопокорной шлошотности под повелительные серо-зеленые окрики и “тен-ноах-домы” вчерашних школьников, радостной толпой-клумбой выкормивших своей пыльцой прожорливых ночных бабочек возле Алмазной Биржи. Трехглавая мышца бедра источает токсины “Бен-Гейской” белой мази, и язык царапает осколок зуба, после вечерней работы с черным поясом, наприседавшимся со штангой накануне, а у меня - концентрация воли во имя спасительного удара об дырку в центре серости головой вперед. Постарался Сохнут: дырки - солдатам, кирпичи – каратистам.
-  В порядке, всего хорошего, до свидания.
 - До свидания.
Машина все еще стирает, всего два шекеля, а уже сорок минут стирает, хорошо Сохнут изобрел. Единственно плохо - платы дырчатые с потолка падают, остерегаться надо, отсюда и слух, что закроют скоро и ”Бродягу” и “Мильман”. Страна падающих потолков.
- Пойдем, еще раз сыграем.
- Пойдем.
По порядку выиграл у всех, а последнюю проиграл первому сопернику.
А вообщем, победил-то шарик, копия биллиардного, которым бьют другие-разноцветные. Всегда бьют белый, а он и рад - катится, катится, слезинка по траве - и сглаживает трещины, смоченные потом ладони.
Спит солдат, и в паузу треска просыпается тонкой струйкой плеск шаров.
Кстати вспомнился ты, плеск шаров вечернего биллиарда, пока я шаркал по ступенькам на второй этаж пардес-кацевской квартиры, прочь от естественной дрожи макового котовытоптанного весеннего поля и затупленного искусственно косяка и вмятинки-иголки на кончике указательного.

Не хочу назад

В шепот горячего воздуха-одеяла и шарканье черных кроссовок о бней-бракский асфальт, когда, повинуясь рефлексу-кнуту, воспитанному нестройной плач-молитвой, бородатые ниндзи-черношляпники, блуждая глазами, сосут пальцы, ковыряют в носу и чешут в паху - и под шорох падающих (писк перевариваемых?) отгрызенных грязных ногтей слушают Мою музыку, царапающую вихрем желаний, звякают потные десятиагоротки в футляр в честь Даны Интернешнл с Машиахом.
В намозоленные подушечки левой и онемевшую плеть-правую, в ночи, затуманенные шмальным дымом, рассветающие раскрошенным белым кругом Экстази, гвоздящим к полу челюсть и подбородок.
В глаза пиратам-наемникам, оглохшим в зеленых морях “карлсберговских” бутылок и пене семечковой шелухи от криков чаек-зубодробителей из нависающего весенней тучей телевизора. Потрепанной колодой карт тасуясь в руках ночного каталы, они запомнили выпавшего Джокера-скрипача, с ободранно-черными от бесконечных спотыканий об убегающую Землю носками белых кроссовок.
Смутно переживая отражение своих глазниц в красном лаке, просят скрипку и выковыривают детство из души негнущимися пальцами. Улыбаются скромной наглости белого плаката на красном футлярном дне - “Student on his way to Stradivarius”. И, глядя на иней под четырьмя струнами в черноте грифа понюшку кокаина, жмуром отгоняли решетки.
Лица-чертежи дрожали эхом многодневного ритма рождающегося небоскреба, честностью пролетарского заработка, нужностью профессии, правильностью давнего выбора коллективного труда, заповеданного веком социализма, - осколки Большого Соц Взрыва, усталая пьянь, высохший пот и два белых коготка между бровей на коричневом лбу, - слепо трепыхались на крючке махоновских сосков, бутылочных горлышек и семечек, стряхивая звонкую чешую, а к утру, пучеглазо разглядывая неподвижную проекцию собственных жизней – музыканта в хаки и его черный футляр – судорожно стряхивали последнее в партийную кассу новой, обдолбанно-музыкальной революции.
За один звук - когда черточка-мозоль на кончике пальца жадно впитывала черноту деревянного грифа, сквозь серебристую дрожь колючей проволоки-струны - и сердце текло под иглой упрямого ветра с далеких розовеющих акаций, что накипает на ресницах, стекая со лба и железного угла кровати, стихает под нетерпеливыми выдохами в свисток из обугленных лоскутов солдатских легких, предчувствующих близкую суточную свободу и получасовую истому за сто пятьдесят, и отпечатывается звонким пеплом на подошвах мефакеда по кличке Сус.

Всплеск шаров
(воспоминание Коли-сторожа)

Два больших синих шара, налипшие на серый бетон по обе стороны входа в школу, осыпанные снегом, словно вылезшие из орбит глаза пятиклассников, что теснятся в темноте коридора вдоль стен, пуча уже не по-детски бездонные аквариумы глаз.
Проходим мимо, не понимая глубины молчания; а они поправляли меховые шапки на покрытых быстрой испариной лбах, ожидая одноклассниц - похлопать сзади-спереди по шубам и пальто потными ладонями, прижать на секунду... Они всегда вырывались, вдавливая испарину боли каблуком в большой палец ноги сквозь кожу ботинка с искусственным мехом, и мгновение прижатости застревало острым плавником под первым ребром, но тогда, зимой четвертого класса мы еще не знали, а сейчас забыли, только в пятом - да, в пятом классе узнали тесноту толпы в проходе к синим шарам и резкожелезному хлопку-отрубу за спиной последнего.
Они проходили через три двери одним нехлопающим потоком, одна честная бежала жаловаться, учительница растрепанно орала в уличный мороз, подружки шпыняли честную в невидимом отдалении... а мы отирали варежками влажные лбы и скатывались по ступенькам - бежать за клюшками и шайбами, похлопав потными звонкими ладонями сине-ледяные всевидящие шары-зрачки.

Белый Мерседес отъезжает

Белый Мерседес влажной тонкой полоской сползает с языка на треугольник незагоревшей кожи, фары каруселью лучей проносятся по потолку, цепляют выпирающую челюсть; волосы - в расслабленных кулаках, и для вскрика нужно сжать до конца, как нужно было сжать предстарушечные рукоятки ручного тормоза на Алленби.
Свои пол-лица в зеркале на стене напротив... повернуться-проверить, есть ли синяк на скуле? Повернешься - потеряешь ритм, и боль спицей велосипедной ржавой ткнется в большую трехглавую мышцу бедра. Увидишь себя - зачем?! В спинке кровати, словно в телевизоре, отражается клип последней тренировки – удар на удар! на удар! На удар! Наудар! Четыре операции на правой голени тренера не сломили, он по-прежнему работает без щитков, и его прищур бьется в нервы на мышце с постоянством плети жокея - еще!еще!еще! Работай, работай, он командует каждому новому партнеру.
Деревянный пол пахнет потной синтетикой кроссовок. Крик боли, удара, толпа-метро-ном, рассеивают остатки Мерседесовой пелены в глазах, обостряют небольшое пятничное жертвоприношение перед шаббатом - возродим традицию - употребление наркотиков карается по собственным желанием - и вот волосы в руках - сожми - крикнет - двинься - крикнешь сам - потеряешь ритм - хочешь плакать, содрогаясь от боли за самоуверенность слабости - содрогайся, пожалуйста, сколько угодно - в ритме марша - в болевых мышечных конвульсиях - слушая всхлип неуверенной жизни - пока и этот не порвался - мерси, Мерс, се ля ви - твой ритм - ее стон - твои деньги - ее не интересует, в чем источник ритма - боль, или смех, или одурение работой – ты платишь, смотри в спинку кровати и кайфуй, и старайся не двигать ногой, и голову прислони к волосам, ухо к уху, вот так, хоть звону в черепу убавится, и перестанешь терзаться мыслью об отсутствии мозгов.
Думай кончиками нервов, синими, чернеющими в желтизну, на большой трехглавой мышце бедра. Хромая, оправдаешься жалостливыми взглядами прохожих на калеку... Корчась филистимлянином под рукой Самсона, словно собирая в пригоршню потные пенсы и фунты, вспоминая родные удары в одно и то же место - боль уже не чувство - абстрактное понятие, как революция или партизанская война, неизбежность, удивленная – это ты меня боялся? А я вот она, везде, стою-тремпую на ЕПД (Единственно Правильной Дороге), беру недорого, стольник в месяц тренировки и стольник в год страховка, нажми на тормоз и обними - я дам тебе ритм...
Морали нет. Преступление наказано. За первый поцелуй сломана переносица. За второй поцелуй камень в глаз на святой земле. Много раз падал с велосипеда - за третий поцелуй. Все ведет к многократному повторению действия, если так - забудь о поцелуях. Но это все алкоголь. На дороге, черной, как гриф, капли фар-монеток блестят в темноте...

Taste of honey

В жизни нужно все попробовать, сказал Журавлев в трамвае, битком набитом шубами и дубленками, с белым порядковым номером на красном наружном боку и круглыми просветами в оконной измороси, надышанными молчаливыми, полуостывшими, но все еще пассажирами с железок-сидений, глядя в мои темно-синие круги под глазами и желтую переносицу
“Чья работа?” “Да ладно, хватит, шлангом прикидываться, свои следы надо узнавать”. ”Да ну? Серьезно я? Ха-ха, пустячок, а приятно. Порадовал старика. Не ожидал, что так точно выйдет, сверху вниз, по дуге. Я раньше всегда так бил. Каждый удар. А теперь боюсь: мениск второй раз вылетит – все. Как раньше тренировался …” “А сейчас что?” “А теперь… Учеба, работа, дома не ночую, не высыпаюсь практически…” “Женский пол в проходе неровно лежит?” “Не говори. В прошлую субботу с другом завалились к двоим особям породы вертихвостка, в раздевашки поиграть, и только в понедельник утром вышли на улицу. Двое на двое. А что? В жизни все надо попробовать. А, ты как думаешь?” “А как жить после последнего привкуса? В омут головой?”  “Ха-ха, в прорубь, может быть.”
Дверь открылась, воздух задымленный, автомобильно-металлургический, антибактерийный. Холодно снаружи, минус двадцать с ветром, и снег.
“Черт, мышцы не тянут, со штангой наприседался вчера, аж пол с потолком слились, хожу, как марсианин.” “Правильно, дорвался до бесплатного. А надо же постепенно, нагрузку увеличивать. Хотя вам, марсианам, свой кайф. Вам же все надо попробовать.” “Твою мать, достал ты уже, шутками своими еврейскими, для Израиля оставь пару.”
Пальмы пламенеют на льду перед светофором, белый кирпич зноя рассыпается над головой от желания ударить наступающую зимнюю ночь центрального отопления.
“Слышал, тренеру синяк поставили? Недели две назад. Он и на тренировку не пришел. Парнишка вообще – и спортом никогда не занимался, сидел себе в баре. Наш пристал – мое место. Раз сказал, два, а парнишка - прыг – с правой, в нокаут. И все. Нокаут – он и в Африке нокаут, правильно?” “Бывает”. “Ну ладно, мне прямо. Давай. В среду придешь?”. “Мне – налево. А куда денусь? В Африку, что ли? Покедова.”
Сосулька с козырька над подъездом в кулаке – раззудись, плечо, расступись, толпа-массовка фильма “Эммануэль на северном полюсе”. Как можно одновременно столько дел – обниматься, курить, целоваться, сидеть на корточках, прижиматься к батарее центрального отопления. Оно и на северном полюсе – центральное.
А дома – сосульку на переносицу, вкус меда с пластинки “Битлов”, теплая ванна, котлета с картофельным пюре, телевизор, диван, потолок, за окном внизу глубоко в первом кругу ада острые каблуки протыкают поземкой приглаженную снежную корку со скрипом, словно белую нетронутую загаром кожу на морском берегу, где песчинка ломается на зубах перед суд-дорогой…
Где они, думал я, наблюдая потолочный вальс машинных фар, и пытаясь удержать полиэтиленовый мешок со льдом на переносице, как тюлень в цирке удерживает мяч, куда подевались органы повкуснее, чем марсианская нестриженная стопа, на летнем пляже видимые невооруженным неармейским глазом? Может быть, там, где лето полгода, служба – в дружбу, peace-chinkи на пляже, и лед кладут в стакан, и земля течет молоком и медом, и мокрые следы Сохнут?
Купил билет на самолет. Сочинил в полете стишок:
Поманил вкус меда Винни-Пуха.
Пятачок был верен сигарете.
Петь нельзя - нам не хватает слуха.
Будем лучше думать о диете.
Я все попробовал. Рай уже скрипел на зубах. Paradise скрипит ночами на кроватях пятизвездочных отелей. Секс, наркотики, боль – ложка дегтя в банке меда. Муха в супе. Ошибка в вычислениях архитектора, вызванная опасением о степени надежности снегоочистительной машины буквально сегодня ночью.
Я боялся спиться, но я не сопьюсь, потому что ту босую студенческую пацифистскую стопу я занюхал на всю жизнь. Там, где шепчет поземка: ”Берегись каблука. А в крайнем случае – ищи песок”.

(Опубликовано впервые, с сокращениями, в газете "ГЛОБУС", Израиль, 23-29.10.2017)


Рецензии