Поэт Лидия Алексеева 1909 - 1989

Неизвестная в России,
хоть с Ахматовой в родстве
и поспорит с ней по силе
и таланта глубине

лллллллллллллллллллллллллллллллллл

Из интернета
.................

«…За все богатство дружбы и любви,
И тонкий холод одиноких бдений,
И за броженье светлое в крови
Готовых зазвучать стихотворений, —
Со всем прощаясь — и не помня зла,
Спасибо, жизнь, за то, что ты была!»

...................................................

ПОЭТЫ СЕРЕБРЯНОГО ВЕКА / Лидия Алексеева (1909-1989)
… И брошу в мир, как на последний суд,
В бутылку запечатанное слово –
И, может быть, у берега родного
Она пристанет и ее найдут.

Лидия Алексеева (1909-1989), двоюродная племянница Анны Ахматовой, - одна из крупнейших русских поэтесс, с 1949 года до самой смерти жила в Нью-Йорке. При жизни издала пять тонких поэтических сборников, притом последний включал практически только избранное из прежних. После ее смерти хозяин квартиры, где она жила, поспешно сжег ее архив, однако благодаря многолетним розыскам были обнаружены около ста стихотворений, не вошедших в сборники, множество поэтических переводов, рассказы, что и дало возможность открыть книгой Лидии Алексеевой новую серию - "Серебряный век. Паралипоменон", иначе говоря - "Пропущенные страницы Серебряного века".



ВОСПОМИНАНИЯ О ЛИДИИ АЛЕКСЕВОЙ ПЛЕМЯННИЦЫ АННЫ АХМАТОВОЙ,
НАТАЛЬИ СИНКЕВИЧ.

Мало кто из почитателей и даже из друзей известной поэтессы русского Зарубежья Лидии Алексеевой знал, что она — двоюродная племянница Ахматовой. Дед Алексеевой по материнской линии — Владимир Антонович Горенко — и отец Ахматовой, Андрей Антонович Горенко, — родные братья. То есть — мать Алексеевой и Ахматова были двоюродными сестрами.

Лидия Алексеевна Девель (в замужестве Иванникова, Алексеева — псевдоним) писала мне, что родилась в Двинске в 1909 году, но считает своей родиной Севастополь, где провела все детство. Ее отец, потомок гугенотов (Dеvеllе), был полковником царской армии. В одиннадцатилетнем возрасте она, вместе с родителями, покинула Россию. Семья обосновалась в Югославии, где Алексеева прожила 22 года, окончив там русскую гимназию и получив филологическое образование в Белградском университете. В конце 1944 года она бежала от советских войск в Австрию; эмигрировала в Соединенные Штаты в 1949 году, приехала сюда с матерью и отчимом (муж остался в Югославии) — оба вскоре здесь умерли. Детей у нее не было. До самой смерти Алексеева жила в Нью-Йорке.
За свою долгую жизнь (поэтесса умерла 27 октября 1987 года) она опубликовала пять небольших поэтических сборников. Первый — «Лесное солнце» — вышел в 1954 году в издательстве «Посев», остальные она издавала сама на свои средства. В последний — «Стихи. Избранное» (1980 г.) — печатник забыл включить страницы содержания, что несколько огорчило автора.
К сожалению, Лидия Алексеевна не дожила до выхода в России сборника «Поэтессы русского Зарубежья» (М., 1998), в который вошли почти все ее опубликованные стихи.

Ночной вид Нижнего Манхэттена из-под Бруклинского моста, февраль 1938 года. (E. M. Bofinger/Courtesy NYC Municipal Archives)

Я не знала никого из русских писателей в Америке, кто бы до такой степени, как Лидия Алексеева, существовал вне быта. На ум приходит имя лишь одного литератора: Вячеслав Клавдиевич Завалишин, который, живя в благоденствующей Америке, умер в беспросветной бедности. Алексеева не была бедна, но жила она в негритянско-пуэрториканском районе, где ютилась нью-йоркская беднота. Невероятно запущенная ее квартира помещалась на первом этаже некогда презентабельного дома и была легкой добычей грабителей-мальчишек: в отсутствие хозяйки они не упускали случая пробраться в квартиру. Тянули они все, что можно было продать, хотя бы за бесценок. В полной сохранности оставались только книги и бумаги — вещи совершенно бесполезные для их воровского рынка, будь они даже на понятном языке. Дважды мальчишки стащили и русскую пишущую машинку; третью Лидия Алексеевна не приобрела, махнула рукой: все равно унесут. (Стихи для редактируемого мною ежегодника «Встречи» присылала написанные от руки.) Уходя из дома, оставляла несколько долларов с запиской, что наличных денег в квартире больше нет. Говорили, что она не умеет сварить даже яйцо, и это не было гиперболой.


Трамвай № 311 в трамвайном парке, 22 марта 1928 года. (Eugene de Salignac/Courtesy NYC Municipal Archives)

Любившая каждую букашку в траве, и лесные поляны, и рощи, и полевые цветы, волею судьбы она должна была жить в одном из самых больших и шумных городов мира, своими камнями уничтожающего любимую ею природу. Конечно, можно было куда-нибудь уехать. Но получить работу женщине не первой молодости, без ходкой профессии и без хорошего знания английского языка — довольно трудно даже для «пробивного» человека, коим Алексеева никогда не была. Держал и русский литературный Нью-Йорк, неотъемлемой частью которого была она сама.
О Нью-Йорке она не писала. Сказать о городе (где прожила она сорок лет!) было нечего. Есть, правда, стихотворение о памятнике Данте, который стоит перед зданием Нью-Йоркской Публичной библиотеки:

Черный Данте в облетевшем скверике
Замышляет бронзовый сонет.
Поздний вечер наступил в Америке,
А в его Италии рассвет.
Ветер над долиною этрусскою
Розовые гонит облака,
И проходит улочкою узкою
Тень твоя, блаженна и легка.
Беатриче, нет тебя желаннее…
Семь веков, как семь весенних дней!
И опять – любовь, стихи, изгнание,
Мокрый снег и быстрый бег огней.


Вид центра города с небоскреба «Chanin Building», декабрь 1937 года. (Frederick W. Ritter/Courtesy NYC Municipal Archives)

По приезде в Америку Алексеева недолго работала на нью-йоркской перчаточной фабрике, затем эстонский поэт Алексис Раннит устроил ее в славянский отдел Нью-Йоркской Публичной библиотеки, где она благополучно прослужила до выхода на пенсию. (У Алексеевой есть переводы стихов Раннита, она была хорошим поэтом-переводчиком.) Из такого дома, этаж за этажом перечеркнутого зигзагом железной пожарной лестницы, поэтесса уезжала летом в отпуск — обязательно куда-нибудь на лоно природы — и привозила стихи о деревьях, о лесной живности, о грибах, о солнце… Или накапливала впечатления, рождавшие затем медитативно-созерцательную лирику с тихо звучащей элегической нотой.
Мир природы у Алексеевой хрупок и незащищен от человека, бездумно и бесцельно его уничтожающего: если растет цветок — сорви его. В мироощущении поэтессы было много от Швейцера, от его благоговения перед любой формой жизни.

…Я тройчатку желудей нашла,
Гладких, плотных, буровато-ржавых,
Тесно севших в чашечках шершавых, –
И домой в кармане привезла.
Пальцы их бездумно извлекли,
Бросили – случайная причуда –
Трех дубов несбывшееся чудо,
Отнятое мною у земли.


Художник Николай Ярошенко (1846-1896)

Из домашних животных Алексеева особенно любила котов, постоянно кормила этих бездомных ньюйоркцев, находивших к ней дорогу.
. В одном из стихотворений она рассказывает о верности зверя своему, пусть разрушенному, пусть непригодному для жилья, но все же родному дому:

Старый кот с отрубленным хвостом,
С рваным ухом, сажей перемазан,
Возвратился в свой разбитый дом,
Посветил во мрак зеленым глазом.

И, спустясь в продавленный подвал,
Из которого ушли и мыши…
Он сидел и недоумевал,
И на зов прохожего не вышел.

Рисунок - Татьяна Пономарёва.

Захрустело битое стекло,
Человек ушел, и тихо стало.
Кот следил внимательно и зло,
А потом зажмурился устало.

И спиной к сырому сквозняку
Он свернулся, вольный и надменный,
Доживать звериную тоску,
Ждать конца – и не принять измены.

Россию Лидия Алексеева помнить хорошо не могла, попав за рубеж в детском возрасте. Но тема родной земли у нее есть, и она так же подлинна, как и все ее творчество. Конечно, Алексеева не предавалась шаблонным вздохам по белым березкам. Нет, ее строки и здесь написаны с чувством настоящей, невосполнимой потери. Приведу одно из таких стихотворений, с характерной прописной буквой в обращении к России:

От родников Твоих ни капли нет во мне,
Питают кровь мою давно другие страны, –
И Ты – лишь быстрый вздох в передрассветном сне,
Лишь тонкий белый шрам переболевшей раны.
Но, может быть, не так? И это Ты зовешь
И под ноги бежишь, как вечная дорога,
И мне перешагнуть ревниво не даешь
Чужого, равнодушного порога?..


Художник Василий Нестеренко.

Нет ни одного серьезного поэта, не писавшего о смерти. Алексеева не кокетничала с этой темой, не драматизировала ее, как встречается это иногда у молодых поэтов, воздыхающих о близком конце, а затем здравствующих еще добрые полстолетия. Нет, она и здесь верна себе, своему чувству меры. Сборник «Время разлук» (1971) она закончила четверостишием, поразившим меня глубоким смыслом:

Не спрашивай, что будет там, потом,
Когда настанет миг прощанья и свободы, –
Ведь если что-то ждет – какое чудо в том!
А если ничего… Какой великий отдых!

Но покуда длилась земная жизнь — она любила ее просто и верно, в лучших своих стихах выпевая благодарность за все живое вокруг.


Вид Собора Иоанна Богослова и других зданий, около 1935 – 1941 годов. (Courtesy NYC Municipal Archives)

Почти двадцать лет близкая подруга Лидии Алексеевой Ольга Анстей боролась с тяжелой болезнью — раком. В последние годы ее жизни Лидия Алексеевна регулярно навещала больную. В одно из таких посещений она, войдя в квартиру Анстей, упала и сломала бедро. Для Алексеевой это было началом конца. Несмотря на операцию и все усилия врачей, Лидия Алексеевна по-настоящему уже не поправилась. Воля не только к творчеству, но и к жизни у нее постепенно угасла. И наконец она тихо скончалась в нью-йоркской больнице, категорически отказавшись от дальнейших врачебных усилий продлить ей жизнь.
Когда после похорон друзья поехали на квартиру поэтессы — торопливый «управдом» уже очистил ее для новых жильцов. Весь архив и все книги странной квартирантки он сжег вместе с другими вещами.

Известно, что она ни о чем не позаботилась и ничего никому не завещала…

В последнем стихотворении последней книжки (она знала, что ничего уже больше не издаст) она поблагодарила жизнь —

«…За все богатство дружбы и любви,
И тонкий холод одиноких бдений,
И за броженье светлое в крови
Готовых зазвучать стихотворений, —
Со всем прощаясь — и не помня зла,
Спасибо, жизнь, за то, что ты была!»



СТИХОТВОРЕНИЯ

ЛЕСНОЕ СОЛНЦЕ (Франкфурт-на-Майне, 1954)

«Я привыкла трястись в дороге…»


Я привыкла трястись в дороге,
И не будят тоски во мне
Спящий кот на чужом пороге
И герань на чужом окне, –

Но молюсь, как о малом чуде,
Богу милости и тепла,
Чтоб кота не вспугнули люди
И чтоб жарче герань цвела.
«Хорошо бы снова…»


Хорошо бы снова
Стать веселой деткой –
Прятаться от няни
За сквозной беседкой;

Сторожа лягушек
Над прудом атласным,
Уронить в крапиву
Мячик синий с красным, –

И, ожегши пальцы,
Жаловаться маме
Светлыми, большими
Детскими глазами.
«Склянки над бухтой знакомой…»


Склянки над бухтой знакомой,
Чайки, дельфины, буйки…
Дом, называемый «дома»,
Многим домам вопреки.

Запах полыни, арбуза,
Моря, смолы и тепла,
Где босоногая муза
Первой подругой была.

Помнишь, стояли с тобою,
Муза, в идущей волне?
Рифмы, как шелест прибоя,
Свежие, плыли ко мне.

В бухте играли дельфины,
Черным мерцая горбом…
Странно с далекой чужбины
Глянуть в разрушенный дом.

Слышишь, сквозь грохоты шквала,
Видишь, за безднами вод, –
То, что разрушено, – встало,
То, что умолкло, – поет.
ЯЛИК


Там, где лодки на причале
Чуть поводят сонным дном,
На песке смоленый ящик
В блеске черном и тугом.

Бьет о берег влажным хрустом
И назад шипит прибой.
Теплый воздух пахнет густо
Высыхающей смолой.

Пахнет сочно, пахнет звонко, –
Черным блеском говоря
Сердцу чайки и ребенка,
Ялика и дикаря.
В ЗАХОЛУСТЬИ


За черешнями свежеющего сада
Золотая облачная стыль.
Промычало, протопталось стадо,
Поднимая розовую пыль.

У калиток, меж крапивы чахлой,
Поплескали звездчато водой, –
Беглым ливнем улица запахла
И молочной сладостью парной.

Замутился рдяный жар стекольный,
Острой струйкой зазвенел комар…
И неспешно с выси колокольной
Медным яблоком упал удар.
«Так тебя нетерпеливо…»


Так тебя нетерпеливо
Весело и тайно жду –
Словно вместе крали сливы
В вечереющем саду, –

И теперь в мою неволю,
В утомительную ложь
Ты мне краденую долю
Непочатою несешь.
ВЕЧЕР


Солнце ниже, ласковей, янтарней…
В нем медовое дыханье лип,
Теплый запах хлеба из пекарни
И дверей ее певучий скрип.

Печь внутри пылает зевом красным
Ярче, ярче… И блеснет тогда
В небе обесцвеченном и ясном
Легкой каплей первая звезда.

Перед сном скликаясь в гуще сада,
Защебечут разом воробьи
И уснут. И с медленной отрадой
Мирный день сомкнет глаза свои.
«К земле приникнув, теплой и шершавой…»


К земле приникнув, теплой и шершавой,
Пью мягкий шорох ветра надо мной.
Так тонко пахнут сохнущие травы –
Ушедшим детством, счастьем, тишиной –

Всем, что в потемках жизни растеряла –
И вот вдохнула в травяном тепле.
Ведь мне, покорной, надо очень мало
Для грустной благодарности земле.
«Ежевика, комары…»


Ежевика, комары,
Теплый рокот дома;
В роще крики детворы:
«Дома, дома!» – Дома?..

Нет, такому не бывать,
Всё взлетело дымом.
Не мечтай, моя тетрадь,
О неповторимом.
СЕСТРЕ


Промолчав, улыбнешься мне:
Не ответишь ненужно-резко.
У тебя цветы на окне
И узорная занавеска.

Хорошо с тобой отдохнуть
Помечтать в кружевном затишье, –
И опять в мой жестокий путь,
И опять всё круче и выше…

Голубеет моя гора,
Встал туман прохладный и тонкий.
Вот и ночь. Помолись, сестра,
О твоей бездомной сестренке.
«От жизни отойдя в сторонку…»


От жизни отойдя в сторонку,
Ее, как поезд, пропустив,
Я проводила тех, кто жив,
Платочком помахав вдогонку.

Так тихо на пустом перроне.
Быть может, поезд был во сне?
И ты, в исчезнувшем вагоне,
Как он, как жизнь, приснился мне?
«Адам и Ева изгнаны из рая…»


Адам и Ева изгнаны из рая
В пределы скорби, страха и забот.
Здесь смертью веет тишина ночная
И солнце лаской смертоносной жжет.

Весь дикий мир дарован нам на муку,
На черный труд. А горестный покой, –
Когда сжимаешь любящую руку
Усталою и любящей рукой,

Когда, без слов всю душу отдавая,
Родным и скудным греешься теплом, –
Последний дар утраченного рая
В огромном одиночестве земном.
«Дни летят, летят, не уставая…»


Дни летят, летят, не уставая,
Спотыкаясь, падая, спеша, –
А за ними еле поспевает,
Словно изумленная, душа.

И беспомощно влачится с ними
То в надежде робкой, то в тоске,
Как котенок на весенней льдине
В черной и взволнованной реке.
«Догорали елочные свечи…»


Догорали елочные свечи,
Пахло воском и паленой хвоей.
На дворе был светлый, синий вечер,
Озаренный снегом и луною.

Там, в морозной тишине, далёко
Поезда колеса простучали…
Я одна, но я не одинока –
Ты всегда со мной в моей печали.
«Остановилось солнце надо мной…»


Остановилось солнце надо мной
В молчании горячем и блаженном.
День светится сухой голубизной
И пахнет роща теплым, легким сеном.

Стучится дятел в гулкую кору,
И стрекоза на стебельке застыла…
Так странно знать, что скоро я умру,
Что я умру – и будет всё, как было.

И маленький упрямый муравей
Оступится под тяжестью былинки,
Переползая след ноги моей,
Последний след на солнечной тропинке.

И на коре березы волос мой
Всё будет виться и дрожать, играя,
Меня последней ниточкой живой
С оставленной землей соединяя.
«За мной гудок стремительный и грубый…»


За мной гудок стремительный и грубый,
Упругий гул: «Посторонись! Сотру!..»
Ты вся откинулась. Раскрыты губы,
И пестрый шарф трепещет на ветру.

И нет тебя. Лишь черная долина,
Да горный кряж в пылающей красе,
Да пыльный запах теплого бензина
Над призрачно белеющим шоссе.
ДАЛМАЦИЯ


Здесь море дышит тяжкой синевой –
В текучих блестках солнечного крапа.
Над ним обрыв рыжеющий. С него
Агава свесилась когтистой лапой.

Всё то же небо знойно–голубое
В зубцах, в бойницах крепостной стены,
А там, внизу, – то белый взрыв прибоя,
То миг солоноватой тишины.

И в тишине – прозрачный, легкий звук
Далекой песни, тающий, как эти
Живые брызги на песке столетий,
Как горизонта синий полукруг.
В ДОРОГЕ


В соснах солнечного сада
Разорвалось сердце звоном, –
Сохнет мертвая цикада
На пороге раскаленном.

Но душа ее в напеве
Из скорлупки вышла тесной
И теперь звенит на древе
Нашей родины небесной.
«Тонкий посох в руках, надо мной голубая пустыня…»


Тонкий посох в руках, надо мной голубая пустыня,
Ветерок в волосах, и весь мир – как родная страна:
Только в нем ничего-ничего не имея отныне,
Я впервые любить его мыслью и сердцем вольна.

Как росистый цветок, отделенный от ветки осенней
И свершающий в солнце последний, чудесный полет,
В свете славы Твоей так скольжу я, подобная тени,
Но весь мир в моем сердце пылающей каплей цветет.
«Лег черной глыбой, грубой и сырой…»


Лег черной глыбой, грубой и сырой,
Обломок горный в белом водопаде
И расчесал седое серебро
На две живых, на две кипящих пряди.

Разорванные грузною скалой,
Они сольются снова в пенном звоне,
Чтоб унести стремительно и зло
Свой зыбкий бег от каменной погони.

Но недвижим обломок древних гор,
Упрямо вросший в грохот и струенье,
Как в вечность устремленный взор
Поверх земного, тленного цветенья.
«Раскрыв тяжелый старый чемодан…»


Раскрыв тяжелый старый чемодан,
В его морщинистой и проржавевшей пасти,
В пыли и мусоре, я обрела роман, —
Он начинался прямо с пятой части.

Старинный перевод. Звучал его язык
Чуть-чуть неточно, важно и манерно.
Вот кто-то подчеркнул: «любовь – роскошный миг» –
И четко приписал: «Увы, как это верно!»

А в тонкой затхлости слежавшихся страниц
С зачитанными мягко уголками —
Сухая роза дедовских теплиц
Прозрачными крошилась лепестками.
«На дне морском, куда не смеет луч…»


На дне морском, куда не смеет луч
Свое легчайшее просеять пламя,
Лежит три века исполинский ключ
От крепости, разрушенной врагами.

Но ключ не знает. Он, считая дни,
Ждет мужа, облеченного в порфиру…
Так сердце верность тщетную хранит
Уже не существующему миру.
ГОД


Я люблю оборот многоцветной твоей карусели,
Год земной, золотой, и зеленый, и белый, как лунь, —
Бури терпкого марта, цветущие вишни в апреле,
Пьяный, солнечный май и спокойный зеленый июнь

Будет рушить июль свои жаркие грозы нещадно
И медвяный и светлый струиться из августа сок,
И сентябрь подойдет, и тихонько рукою прохладной
Он приспустит на небе сияющих дней колесо.

И сквозь иней еще просияет прощально природа
Золотым октябрем, ржавым пурпуром листьев горя,
И, как долгие, долгие сонные сумерки года,
Будут биться, и плакать, и мерзнуть дожди ноября.

Закружатся снежинки бесшумною, белою пляской,
И рождественской елкой запахнет декабрьская мгла,
И мохнатый январь, новогодней пленяющий сказкой,
Будет виснуть сосулькой за льдистым рисунком стекла.

Будут пышны сугробы и сини студеные тени,
Будут яркими искры и звонкой морозная сталь…
И сквозь белую смерть, сквозь глухую метель сновидений,
Как ребенок во сне, шевельнется несмело февраль.
«Деревянной кончил точкой…»


Деревянной кончил точкой
Дятел выстуки свои.
По стволу сквозной цепочкой
Заструились муравьи.

Прямо в легкую страницу
Бухнул ошалевший жук, –
Только лень пошевелиться,
Не поднять блаженных рук.

Мягкий ветер влажно-нежен,
И суставы все полны
Этой солнечной и свежей
Сладкой тяжестью весны.
«Сизый дым облаков…»


Сизый дым облаков
По весеннему небу ползет.
Влажный шорох кустов,
Мокрый лепет деревьев растет, —

Косо хлещет, шипит,
Нарастает упругая мощь,
В черных лужах кипит
Пузырьками плывучими дождь.

Вдруг — покой, ветерок,
Золотистого света волна,
В мокром блеске дорог,
В ярких каплях весны — тишина;

Выше ласточек лёт
И звончее детишки кричат,
А у самых ворот
Две лазурные лужи стоят.
ВЕСНА В БОЛЬНИЦЕ


Зазвенело капелью с утра, воробьи затрещали,
Небо приторно-сине, до боли, прилипло к стеклу.
Из палаты напротив — носилки, мертвец. Циан-кали…
Кто-то шторку отдернул, и солнце легло на полу.

Вот несут через двор, через снег, как-то тупо кивая всем телом.
Говорят — молода, хороша; говорят — только жить да плясать.
Всё весна. От нее в голове и в груди опустело,
Снова слабость, озноб, и в кривой — тридцать восемь и пять…

Все сиделки сбежали. Флиртуют опять с санитаром…
Вон белеют на солнце, смеются, галдят на крыльце,
Как здоровы, как грубы, как всё это пошло и старо!
Позвонить? Помешать? Боже, сколько досады в лице!

Оторвали от солнца, зовут к опостылевшей клетке.
Стынет скука в глазах: «Капли, грелку?» Бежит принести.
В одеяло уткнешься, шерстит… Слезы солоны, слабы и редки…
Хоть бы кто приласкал. Не пускают. От трех до пяти.
«Пень и ромашка. Убитая птица…»


Пень и ромашка. Убитая птица
Плоско припала к земле:
Ветер вчерашний высокий ей снится,
Пух ворошит на крыле.

Липко толкутся зеленые мухи
К сладости смертного сна…
В сочной крапиве и в пепельном пухе
В теплом пеньке — весна.
«На серой туче — дерево в цвету…»


На серой туче — дерево в цвету.
На тяжкой влаге — розовые ветки…
Вот капнул на щеку, разбился на лету,
Залепетал крупнеющий и редкий,

И так запахла черная земля,
Такою свежей сладостью и силой —
Над чуждым городом. Над башнями Кремля.
И над твоей потерянной могилой.
«Пахло сыростью свежей, грибной…»


Пахло сыростью свежей, грибной
И мохнато-корявою чашей…
Каждый шорох сбирала лесной
Тишина в кузовок шелестящий.

Расступились стволы не спеша,
Пни накренили сизые плешки.
Любопытством веселым дыша,
Розовели во мху сыроежки.

За прозрачной и зыбкой листвой
Зеленело прохладное солнце –
И один только луч огневой
Упадал в голубое оконце.

Сух и жарок был светлый поток —
И его золоченою пылью
Заплутавший степной мотылек
Полоскал свои зябкие крылья.

Свежей сыростью пахло в лесу.
Тишина обходила дорожки.
Мне казалось — я душу несу,
Словно птенчика, в сжатой ладошке.

А когда на опушке, у пня,
Теплый ветер навстречу мне хлынет, –
Серый птенчик порхнет от меня
И растает в пылающей сини.
В ЛЕСУ


Не боюсь ни растрепанных леших,
Ни зеленых болотных чудес, –
Словно крепкий кедровый орешек,
Пахнет солнцем полуденным лес.

Я иду и ладонью ласкаю
Розоватые сосен стволы,
В липких пальцах, как воск, разминаю
Удлиненные капли смолы.

Вдруг зажмурюсь на яркой полянке,
Травы теплые бережно мну…
Тонконогой и влажной поганке,
Словно старой знакомой, кивну.

Сбросит белка упругую шишку,
Сочно стукнет меня по плечу,
И – по веткам, комочкам, вприпрыжку…
И я быть этой белкой хочу.
ГРОЗА


Далекий гром, как встрепанный медведь,
Ворочался в глухом берложьем гневе.
Скользила зыбь по выжженной траве
И содрогались шорохом деревья.

И мгла сгустилась — и удар упал,
Короткий, ослепительный и грубый;
Ему навстречу, радостно-слепа,
Земля раскрыла жаждущие губы.

И шумный ливень рухнул и приник,
Запах листвою резаной и свежей,
И вымыл корни, и насытил пни,
И ослабел — стал ласковее, реже.

Затих совсем. И над сияньем луж,
И над узором млечно-рыжей пены —
От ветки к ветке, от ствола к стволу
Плыл ветерок прохладный и блаженный.
ЛЕТО


Арбуза розовая плоть
В седых крупинках влаги,
И хлеба черного ломоть
Над ручейком в овраге.

Короткое блаженство сна,
Горячий ладан хвои.
А с неба — зной и тишина,
Дыханье огневое.

Но Кто-то в серой синеве,
В молчаньи благосклонном,
Внимает, как в сухой траве
Сверчки исходят звоном.

Мне кажется — звеню и я,
И я — сверчок сегодня,
Вкусивший солнца бытия
Из пригоршни Господней!
«Белый камень горяч и покат…»


Белый камень горяч и покат,
Море шепчет все мягче и глуше…
Рядом старый смоленый канат
Свои петли удавные сушит.

Я в шершавую петлю уткнусь,
Укрываясь от синего зноя.
Свеж и груб ее запах. И грусть
Ветерком полыхнет надо мною.

Ты, размытый прохладой зыбей,
Ты, скитавшийся в море далече,
Ты, разлуку избравший себе
Для стократ возмещающей встречи.

Ты, овеявший бурей круги,
Побелевшие серо и чисто,
Ты, летавший арканом тугим
Обнимать долгожданную пристань,

Расскажи, что почувствовать мог
В час, когда подплыла величаво,
Словно каменный теплый цветок,
Золотая вечерняя гавань;

И еще, если можешь, скажи —
Если есть этим мигам названье, —
Как ты мог, как ты мог пережить
Смертоносное счастье свиданья?
ПОСЛЕ НАЛЕТА


Ударом срезана стена —
И дом торчит открытой сценой
Для улицы, где — тишина
Под ровно воющей сиреной.
Отбой… Но лестница назад –
Лежит внизу кирпичной грудой,
И строго воспрещен возврат
Наверх, в ушедшее, отсюда.
Смотри, на третьем этаже,
Вся розовая, как в Помпее
Раскрыта комната — уже
Не смеющая быть моею.
В сквозные окна льется свет,
Стоит на полке том Шекспира,
И на стене висит портрет
И смотрит из былого мира.
Мне не войти туда, как встарь,
И не поправить коврик смятый,
Не посмотреть на календарь
С остановившеюся датой.
…А здесь, внизу, под кирпичом,
В сору стекла, цемента, пыли,
Квадратный детский башмачок,
Который ангелы забыли..
«Твердый угол чемодана…»


Твердый угол чемодана.
Пальцы в рукава.
Крепкой дробью барабанной
Бьется голова.

И, колес внимая бреду,
Вытканному тьмой,
Я опять куда-то еду —
Только не домой.

«Прочь от цели, прочь от цели», —
Мне бормочет бред…
Дни, века, года, недели?..
Сроков больше нет.
ЗИМА НА БРОДВЕЕ


Ветер мусор несет по Бродвею. Дрожит негритенок
И сосет почерневший на пыльном морозе банан.
Веет ветер с Гудзона — и мечутся чайки, и тонок
Над свинцовой рекой океанский соленый туман.

В нем прошел пароход заржавелый, мечтая о доке,
Взбил недолгую пену усталой и круглой кормой…
Вот неоновый бар— апельсиново светятся соки.
Мальчик в клетчатой блузе вприпрыжку несется домой.

На киоске газеты кричат чернотой заголовка
О разводе актрисы – и шепчут, что сдали Китай…
А в окне небоскреба булавочной смотрит головкой
Кто-то верящий в мир, демократию, будущий рай.
В БРАЙАНТ-ПАРКЕ


Подводным светом голубеют бары,
То вспыхнет пурпуром, то гаснет вход,
А ветер, подметая тротуары,
Поземку черной копоти несет.

И, глядя сквозь мерцающие двери
В тепло, и свет, и молодость свою,
Уснул бродяга в облетевшем сквере,
Скользнув лицом на темную скамью.
ДОМ НА МАНХЭТТЕНЕ


Над двором, прямоугольной бездной,
Тусклый дом безрадостно возник,
Перечеркнут лестницей железной,
Словно неудачный черновик.

Но за мутью всех незрячих окон,
Слой над слоем и из года в год,
Кто-то вьет свой человечий кокон,
Кто-то плачет, курит и поет.

Чье-то сердце там упрямо бьется,
Чьи-то в копоти цветут мечты…
А на дне бетонного колодца
Бродят одичалые коты.
«Забытая газета под скамьей…»


Забытая газета под скамьей;
Ее листает перелетный ветер,
Чуть шелестнув передовой.
Что ветру в человеческой газете?

Шныряет белка в легкой скорлупе,
Напрасно ищет съеденные зерна, –
А я одна бреду в чужой толпе,
Ища, как белка, тщетно и упорно.

И думаю – быть может, я слепа?
Быть может, это братья, а не тени?
Но прошлого сухая скорлупа
Хрустит в ответ, хрустит листом осенним.
МОЙ ТИРОЛЬ


Дыханьем пью твой ветер, высота,
Что облаков касается крылами…
Здесь так прозрачное солнечное пламя,
А тишина блаженна и чиста.

Лишь медный колокольчик иногда
Бренчит внизу переходящим звоном,
Там, по уступам, по зеленым склонам,
Где ползают далекие стада.

А здесь, у солнцем выбеленных пней,
Где низки травы и цветы их дики, –
Коралловые бусинки брусники
В ладони собираются моей.

И, как монах, что шепчет древний стих,
Роняя четки струйкою янтарной, –
С молитвою простой и благодарной
Тебе, Господь, я посвящаю их!
ГОРНАЯ ПАРУБКА


Вот сливочные, длинные – по склонам
Повержены, разделаны стволы, –
И пахнет кедром, ладаном, лимоном
Роса светло сочащейся смолы.

К земле любимой, каменисто-бурой,
В последний раз припали тяжело…
От содранной коры – от снятой шкуры –
Идет живое, древнее тепло.

Тропинка вся в еловых колких лапах,
Мелькают шишки в тесной чешуе, –
Такой рождественский, щемящий запах,
Что дышишь детством в легком забытье…

В долине, в дымке, блеск речных излучин,
Голубизна слоящаяся гор.
И, с тишиной высокой неразлучен,
Упрямым дятлом звякает топор.
ЛЕСНАЯ ИЗБУШКА


Избушка с высоким крылечком
На свежей дремучей поляне,
И вырез на ставнях сердечком, –
Как пряничный домик у няни.

А если к обшивке из дранок
Прижаться доверчиво носом,
То пахнет и сухо и пряно –
Корицей, и солнцем, и тесом.

Мозаика древних дровишек
У леса, наколотых мелко,
И в грозди коричневых шишек
Висит любопытная белка.

А пышные ели опушки
Придвинулись нежно и тесно,
Чтоб тихой не выдать избушки
Не знающим сказки чудесной.
ОСЕНЬ


Вот осень подошла: листы считая,
Под кленом облетающим стоит.
С атласным шорохом воронья стая
Над пахотой развернутой летит.

В деревне мирно топчутся коровы,
И пахнет хлевом, теплым молоком,
Листом опавшим, пахотой лиловой,
Дровами, сеном, грушами, дымком…

Так мягко небо в пасмурных разводах, –
Тепло и грустно в мире и во мне…
Он подошел – земли желанный отдых,
Забывшей тихо о своей весне.
«Подушку мха беззвучно оторвав…»


Подушку мха беззвучно оторвав,
Я черный плат земли нашла под нею –
И, наклонившись, медленно пьянею
Прохладным соком нерожденных трав.

Смотрю, как нежная лесная тля
На корешок всползает невесомо, –
И, как она, в лесу я тоже дома,
И, как она, одно с тобой, земля!
ПЕРВЫЙ СНЕГ


Сереющая в облачном тумане,
Поленница на вырубке-поляне
Благоухает чисто поутру;
И мелко шепчет дождь в бору пустынном,
И я бреду по скалам и ложбинам,
Как лешачиха, в призрачном бору.

А завтра, в ясном розовом рассвете,
Разоблаченные вершины эти
Вдруг ровно вспыхнут острой белизной –
И крепкий холод молодого снега
Прозрачным ветром скатится с разбега,
В тепло долины поспешив за мной.
ЗИМА


Взметнулся лыжник и исчез, –
И над двойным скользящим следом
Сомкнулся глухо белый лес
Коралловым морозным бредом.

Но вот на синеватый наст,
Сквозящий в солнце аметистом,
С еловой лапы съехал пласт
И развалился прахом льдистым;

И ель вздохнула глубоко,
Упруго ветку разогнула
И солнцу низкому легко
С приветом лапу протянула.
«Посмотри налево, посмотри направо…»


Посмотри налево, посмотри направо –
Никого на дорожке, только елки одни, –
Отломи от сугроба кусочек шершавый
И с атласного склона столкни:
По бороздке голубой,
Обрастая сам собой,
Быстро, в искрах, удаляясь,
В ленту снежную мотаясь,
Кувыркаясь круто, прытко,
Докатился, лег, —
Как усталая улитка,
Снежный завиток.
И никто не смотрел ниоткуда
На веселое чудо, —
Только я, да синицы, да ели,
Затаив дыханье, глядели
На его полет.
Но ведь мы не в счет?
«Лужи мягко подтаяли к полночи…»


Лужи мягко подтаяли к полночи,
Утром снова ушли под кристалл, —
На душе и в лесу было солнечно,
Тихий, чистый мороз не мешал.

И на склоне под буками голыми
Рыжий лист посветлел и обсох —
В нем шуршала ногами веселыми,
Раскрывала оливковый мох…

И прозрачно синица чирикала,
Легкий мусор роняя с ветвей.
Эго были от жизни каникулы —
От заботы моей. И твоей.
МОЕЙ ЕЛИ


В памяти горек и крепок —
Просто забыть не могу —
Запах оранжевых щепок
В сером зернистом снегу.

Запах встревоженной чащи,
Свежих растоптанных хвой;
Ствол, на поляне лежащий,
Ствол опрокинутый твой…

Долго стояла, не веря,
У опустевшего пня, —
Словно любимого зверя
Кто-то убил у меня.
ЛАВИНА


Весь пестрый лес от солнца и от снега,
От сумрака и от проталин черных…
Из чащи треск испуганного бега —
Быть может, коз, быть может, духов горных?

Оборвалась подмокшая лавина
И, о стволы свой натиск разбивая,
Вся в брызгах низвергается в долину,
Скача, крутясь, пьянея, как живая…

И вот легла — крутой и пестрой грудой, —
Вся в бурых листьях и в щетине хвойной, –
А в мертвых льдинках солнечное чудо
Сияет влажно, весело и знойно.
«В Кайзертале синеют пролески…»


В Кайзертале синеют пролески,
Воздух свежим теплом напоен,
И кудрявится в солнечном блеске
Весь от вереска розовый склон.

Все дела с их земною корыстью
Позабуду — и слышится мне:
Шепчет ветер сквозь бурые листья
О желанной и близкой весне.

И том же, упавший с разбега,
Ручеек над ущельем поет,
И над серыми пятнами снега
Первой бабочки пьяный полет.
«Я в лесную часовню зашла помолиться…»


Я в лесную часовню зашла помолиться
И неловко присела на твердой скамье.
В голых буках звенели весенние птицы,
Бились хрупкие льдинки в холодном ручье.

Я сказать ничего не сумела Мадонне,
Подошла — и забыла святые слова, —
Но подснежник, что вянул на теплой ладони,
Положила у гипсовых ног в кружева, —

Весь зеленый и белый, с оранжевым глазом,
Удивленно расцветший над черным ручьем.
Пусть заменит он Ей своим светлым рассказом
Неумелую повесть о счастье моем.
ВСТРЕЧА


Оттаяла горная тропка,
Но лес еще светел и пуст,
Желтеет сережками робко
Прозрачный ореховый куст.

Крадусь — и боюсь оступиться,
Глотаю взволнованный вздох:
Как ярок под козьим копытцем
На солнце дымящийся мох!

Вот чуткая дрогнула шея,
Глядит широко, не дыша…
Чуть пепельных веток рыжее,
Как горный цветок — хороша.

Мгновенье — метнулся летящий
Стрелою из лука прыжок,
Провеял по солнечной чаще
Точеных копыт топоток…

Как взгляд ее теплый и дикий
Раскрылся в смертельной игре.
…Оглоданный кустик черники.
Шерстинки на грубой коре.
«Клок облака в ущелье, на рассвете…»


Клок облака в ущелье, на рассвете
И розовое солнце поутру.
Избушка над обрывом. Чистый ветер.
И зыбкий блеск березок на ветру.

Здесь отдохну – на солнечном пороге
Чужой избушки, и пойду опять
Во мшистом сумраке лесной дороги
Мои грибы и песни собирать.
«Там, внизу, в городке счастливом…»


Там, внизу, в городке счастливом
В полдень молятся колокола…
Здесь ползут по жарким обрывам
Сосен бронзовые тела,
Извиваясь в змеиной хватке,
Повисая над крутизной.
Я на вересковой площадке
Под такую сижу сосной.
Рядом – рыхлый и теплый конус –
Муравейник под солнцем спит,
Но тихонько рукой дотронусь –
Словно шелком зашелестит;
И, вскипая, как бисер черный,
В битву ринутся муравьи —
Побегут щекоткой проворной
И вопьются в пальцы мои.
Я разгневанных осторожно
С пальцев на землю отряхну.
Надо знать, под какую можно
На горе садиться сосну
И что в древнем лесном законе
Человек — самый страшный зверь…
Долго будут пахнуть ладони
Муравьиным спиртом теперь.
ПОДБЕРЕЗОВИК


Там, где бурый пень, как медведица,
На малинник теплый забрел,
В низком ельнике нежно светится
Черновато-молочный ствол.

А из наста хвой смугло-розовых,
Гладко слежанных зимним сном,
Встал на цыпочки подберезовик,
Словно пойманный солнцем гном.
ПО ГРИБЫ


После грозы, разразившейся днем,
Чистая звездная ночь за окном.
Капли, срываясь, лепечут в саду…
Я по грибы на рассвете пойду, —
Влажной тропинкой, в сырой тишине,
С облаком, спящим на сизой сосне.
Где у часовни под липой скамья,
Весело встретимся — солнце и я.
В первом тепле на скамье отдохну —
Облако тихо покинет сосну,
К легкой и новой плывя синеве.
А на опушке, в блестящей траве,
За ночь пробьется в зеленую брешь
Рыжик — молочно-оранжев и свеж.
Капля во впадине шляпки легла —
Так маслянисто и нежно кругла…
Пальцы зарою в сырую траву —
Ножку нащупаю, выну, сорву
И приложу осторожно к губам,
Солнцу смеясь, и земле, и грибам!
ГОРНЫЙ ДОЖДЬ


Весь лес дымится, капая, шурша,
Сквозя струящимися облаками.
Ручей, с горы навстречу мне спеша,
Промыл тропинки выщербленный камень.

И грохотом сорвался водопад,
Плеща по скалам влажной, белой пылью…
Промокший лес так пасмурно-мохнат,
Весь напоен грибной пахучей гнилью.

На перевале рвутся облака,
И солнце льется в мир сырой и тесный,
И в ветре — запах хвойного дымка,
И горных трав, и свежести небесной.

Так нежно-жарок солнечный припек,
Так ветерок тепло ласкает губы,
Когда, присев на сохнущий порог
Пастушьего заброшенного сруба,

Я вниз смотрю, где облачная мгла
Колеблется медлительно и вяло —
Она лежит, сияюще-бела,
Упавшим на долину покрывалом…

Внизу томится тленная тоска
И словно тянет щупальца к вершине.
Я счастлива так солнечно и сине —
Я ж хочу спускаться в облака.
«Лес рубили – и всё зверье…»


Лес рубили – и всё зверье
Дальше в горы ушло пугливо.
И я знала: счастье мое
Так же срубят – и вниз с обрыва!

Не останется даже пня
В тихой чаше моей любимой,
Чтобы вспомнило про меня
То зверье, возвращаясь мимо.

И от ладана свежих смол,
От прохлады высокой чаши —
Счастье мертвое, словно ствол,
Увезет грузовик пылящий.
«В последний раз целует ветер горный…»


В последний раз целует ветер горный
Мои глаза, горячие от слез, —
В последний раз смотрю на кряж узорный
Сквозь хохот убегающих колес.

Смотри, смотри — недолго длиться чуду:
Еще один скалистый поворот —
И мой Тироль, подобно изумруду,
С ладони жизни в память упадет.
«Я привыкла трястись в дороге…»


Я привыкла трястись в дороге,
И не будят тоски во мне
Спящий кот на чужом пороге
И герань на чужом окне, –

Но молюсь, как о малом чуде,
Богу милости и тепла,
Чтоб кота не вспугнули люди
И чтоб жарче герань цвела.
«Хорошо бы снова…»


Хорошо бы снова
Стать веселой деткой –
Прятаться от няни
За сквозной беседкой;

Сторожа лягушек
Над прудом атласным,
Уронить в крапиву
Мячик синий с красным, –

И, ожегши пальцы,
Жаловаться маме
Светлыми, большими
Детскими глазами.
«Склянки над бухтой знакомой…»


Склянки над бухтой знакомой,
Чайки, дельфины, буйки…
Дом, называемый «дома»,
Многим домам вопреки.

Запах полыни, арбуза,
Моря, смолы и тепла,
Где босоногая муза
Первой подругой была.

Помнишь, стояли с тобою,
Муза, в идущей волне?
Рифмы, как шелест прибоя,
Свежие, плыли ко мне.

В бухте играли дельфины,
Черным мерцая горбом…
Странно с далекой чужбины
Глянуть в разрушенный дом.

Слышишь, сквозь грохоты шквала,
Видишь, за безднами вод, –
То, что разрушено, – встало,
То, что умолкло, – поет.
ЯЛИК


Там, где лодки на причале
Чуть поводят сонным дном,
На песке смоленый ящик
В блеске черном и тугом.

Бьет о берег влажным хрустом
И назад шипит прибой.
Теплый воздух пахнет густо
Высыхающей смолой.

Пахнет сочно, пахнет звонко, –
Черным блеском говоря
Сердцу чайки и ребенка,
Ялика и дикаря.
В ЗАХОЛУСТЬИ


За черешнями свежеющего сада
Золотая облачная стыль.
Промычало, протопталось стадо,
Поднимая розовую пыль.

У калиток, меж крапивы чахлой,
Поплескали звездчато водой, –
Беглым ливнем улица запахла
И молочной сладостью парной.

Замутился рдяный жар стекольный,
Острой струйкой зазвенел комар…
И неспешно с выси колокольной
Медным яблоком упал удар.
«Так тебя нетерпеливо…»


Так тебя нетерпеливо
Весело и тайно жду –
Словно вместе крали сливы
В вечереющем саду, –

И теперь в мою неволю,
В утомительную ложь
Ты мне краденую долю
Непочатою несешь.
ВЕЧЕР


Солнце ниже, ласковей, янтарней…
В нем медовое дыханье лип,
Теплый запах хлеба из пекарни
И дверей ее певучий скрип.

Печь внутри пылает зевом красным
Ярче, ярче… И блеснет тогда
В небе обесцвеченном и ясном
Легкой каплей первая звезда.

Перед сном скликаясь в гуще сада,
Защебечут разом воробьи
И уснут. И с медленной отрадой
Мирный день сомкнет глаза свои.
«К земле приникнув, теплой и шершавой…»


К земле приникнув, теплой и шершавой,
Пью мягкий шорох ветра надо мной.
Так тонко пахнут сохнущие травы –
Ушедшим детством, счастьем, тишиной –

Всем, что в потемках жизни растеряла –
И вот вдохнула в травяном тепле.
Ведь мне, покорной, надо очень мало
Для грустной благодарности земле.
«Ежевика, комары…»


Ежевика, комары,
Теплый рокот дома;
В роще крики детворы:
«Дома, дома!» – Дома?..

Нет, такому не бывать,
Всё взлетело дымом.
Не мечтай, моя тетрадь,
О неповторимом.
СЕСТРЕ


Промолчав, улыбнешься мне:
Не ответишь ненужно-резко.
У тебя цветы на окне
И узорная занавеска.

Хорошо с тобой отдохнуть
Помечтать в кружевном затишье, –
И опять в мой жестокий путь,
И опять всё круче и выше…

Голубеет моя гора,
Встал туман прохладный и тонкий.
Вот и ночь. Помолись, сестра,
О твоей бездомной сестренке.
«От жизни отойдя в сторонку…»


От жизни отойдя в сторонку,
Ее, как поезд, пропустив,
Я проводила тех, кто жив,
Платочком помахав вдогонку.

Так тихо на пустом перроне.
Быть может, поезд был во сне?
И ты, в исчезнувшем вагоне,
Как он, как жизнь, приснился мне?
«Адам и Ева изгнаны из рая…»


Адам и Ева изгнаны из рая
В пределы скорби, страха и забот.
Здесь смертью веет тишина ночная
И солнце лаской смертоносной жжет.

Весь дикий мир дарован нам на муку,
На черный труд. А горестный покой, –
Когда сжимаешь любящую руку
Усталою и любящей рукой,

Когда, без слов всю душу отдавая,
Родным и скудным греешься теплом, –
Последний дар утраченного рая
В огромном одиночестве земном.
«Дни летят, летят, не уставая…»


Дни летят, летят, не уставая,
Спотыкаясь, падая, спеша, –
А за ними еле поспевает,
Словно изумленная, душа.

И беспомощно влачится с ними
То в надежде робкой, то в тоске,
Как котенок на весенней льдине
В черной и взволнованной реке.
«Догорали елочные свечи…»


Догорали елочные свечи,
Пахло воском и паленой хвоей.
На дворе был светлый, синий вечер,
Озаренный снегом и луною.

Там, в морозной тишине, далёко
Поезда колеса простучали…
Я одна, но я не одинока –
Ты всегда со мной в моей печали.
«Остановилось солнце надо мной…»


Остановилось солнце надо мной
В молчании горячем и блаженном.
День светится сухой голубизной
И пахнет роща теплым, легким сеном.

Стучится дятел в гулкую кору,
И стрекоза на стебельке застыла…
Так странно знать, что скоро я умру,
Что я умру – и будет всё, как было.

И маленький упрямый муравей
Оступится под тяжестью былинки,
Переползая след ноги моей,
Последний след на солнечной тропинке.

И на коре березы волос мой
Всё будет виться и дрожать, играя,
Меня последней ниточкой живой
С оставленной землей соединяя.
«За мной гудок стремительный и грубый…»


За мной гудок стремительный и грубый,
Упругий гул: «Посторонись! Сотру!..»
Ты вся откинулась. Раскрыты губы,
И пестрый шарф трепещет на ветру.

И нет тебя. Лишь черная долина,
Да горный кряж в пылающей красе,
Да пыльный запах теплого бензина
Над призрачно белеющим шоссе.
ДАЛМАЦИЯ


Здесь море дышит тяжкой синевой –
В текучих блестках солнечного крапа.
Над ним обрыв рыжеющий. С него
Агава свесилась когтистой лапой.

Всё то же небо знойно–голубое
В зубцах, в бойницах крепостной стены,
А там, внизу, – то белый взрыв прибоя,
То миг солоноватой тишины.

И в тишине – прозрачный, легкий звук
Далекой песни, тающий, как эти
Живые брызги на песке столетий,
Как горизонта синий полукруг.
В ДОРОГЕ


В соснах солнечного сада
Разорвалось сердце звоном, –
Сохнет мертвая цикада
На пороге раскаленном.

Но душа ее в напеве
Из скорлупки вышла тесной
И теперь звенит на древе
Нашей родины небесной.
«Тонкий посох в руках, надо мной голубая пустыня…»


Тонкий посох в руках, надо мной голубая пустыня,
Ветерок в волосах, и весь мир – как родная страна:
Только в нем ничего-ничего не имея отныне,
Я впервые любить его мыслью и сердцем вольна.

Как росистый цветок, отделенный от ветки осенней
И свершающий в солнце последний, чудесный полет,
В свете славы Твоей так скольжу я, подобная тени,
Но весь мир в моем сердце пылающей каплей цветет.
«Лег черной глыбой, грубой и сырой…»


Лег черной глыбой, грубой и сырой,
Обломок горный в белом водопаде
И расчесал седое серебро
На две живых, на две кипящих пряди.

Разорванные грузною скалой,
Они сольются снова в пенном звоне,
Чтоб унести стремительно и зло
Свой зыбкий бег от каменной погони.

Но недвижим обломок древних гор,
Упрямо вросший в грохот и струенье,
Как в вечность устремленный взор
Поверх земного, тленного цветенья.
«Раскрыв тяжелый старый чемодан…»


Раскрыв тяжелый старый чемодан,
В его морщинистой и проржавевшей пасти,
В пыли и мусоре, я обрела роман, —
Он начинался прямо с пятой части.

Старинный перевод. Звучал его язык
Чуть-чуть неточно, важно и манерно.
Вот кто-то подчеркнул: «любовь – роскошный миг» –
И четко приписал: «Увы, как это верно!»

А в тонкой затхлости слежавшихся страниц
С зачитанными мягко уголками —
Сухая роза дедовских теплиц
Прозрачными крошилась лепестками.
«На дне морском, куда не смеет луч…»


На дне морском, куда не смеет луч
Свое легчайшее просеять пламя,
Лежит три века исполинский ключ
От крепости, разрушенной врагами.

Но ключ не знает. Он, считая дни,
Ждет мужа, облеченного в порфиру…
Так сердце верность тщетную хранит
Уже не существующему миру.
ГОД


Я люблю оборот многоцветной твоей карусели,
Год земной, золотой, и зеленый, и белый, как лунь, —
Бури терпкого марта, цветущие вишни в апреле,
Пьяный, солнечный май и спокойный зеленый июнь

Будет рушить июль свои жаркие грозы нещадно
И медвяный и светлый струиться из августа сок,
И сентябрь подойдет, и тихонько рукою прохладной
Он приспустит на небе сияющих дней колесо.

И сквозь иней еще просияет прощально природа
Золотым октябрем, ржавым пурпуром листьев горя,
И, как долгие, долгие сонные сумерки года,
Будут биться, и плакать, и мерзнуть дожди ноября.

Закружатся снежинки бесшумною, белою пляской,
И рождественской елкой запахнет декабрьская мгла,
И мохнатый январь, новогодней пленяющий сказкой,
Будет виснуть сосулькой за льдистым рисунком стекла.

Будут пышны сугробы и сини студеные тени,
Будут яркими искры и звонкой морозная сталь…
И сквозь белую смерть, сквозь глухую метель сновидений,
Как ребенок во сне, шевельнется несмело февраль.
«Деревянной кончил точкой…»


Деревянной кончил точкой
Дятел выстуки свои.
По стволу сквозной цепочкой
Заструились муравьи.

Прямо в легкую страницу
Бухнул ошалевший жук, –
Только лень пошевелиться,
Не поднять блаженных рук.

Мягкий ветер влажно-нежен,
И суставы все полны
Этой солнечной и свежей
Сладкой тяжестью весны.
«Сизый дым облаков…»


Сизый дым облаков
По весеннему небу ползет.
Влажный шорох кустов,
Мокрый лепет деревьев растет, —

Косо хлещет, шипит,
Нарастает упругая мощь,
В черных лужах кипит
Пузырьками плывучими дождь.

Вдруг — покой, ветерок,
Золотистого света волна,
В мокром блеске дорог,
В ярких каплях весны — тишина;

Выше ласточек лёт
И звончее детишки кричат,
А у самых ворот
Две лазурные лужи стоят.
ВЕСНА В БОЛЬНИЦЕ


Зазвенело капелью с утра, воробьи затрещали,
Небо приторно-сине, до боли, прилипло к стеклу.
Из палаты напротив — носилки, мертвец. Циан-кали…
Кто-то шторку отдернул, и солнце легло на полу.

Вот несут через двор, через снег, как-то тупо кивая всем телом.
Говорят — молода, хороша; говорят — только жить да плясать.
Всё весна. От нее в голове и в груди опустело,
Снова слабость, озноб, и в кривой — тридцать восемь и пять…

Все сиделки сбежали. Флиртуют опять с санитаром…
Вон белеют на солнце, смеются, галдят на крыльце,
Как здоровы, как грубы, как всё это пошло и старо!
Позвонить? Помешать? Боже, сколько досады в лице!

Оторвали от солнца, зовут к опостылевшей клетке.
Стынет скука в глазах: «Капли, грелку?» Бежит принести.
В одеяло уткнешься, шерстит… Слезы солоны, слабы и редки…
Хоть бы кто приласкал. Не пускают. От трех до пяти.
«Пень и ромашка. Убитая птица…»


Пень и ромашка. Убитая птица
Плоско припала к земле:
Ветер вчерашний высокий ей снится,
Пух ворошит на крыле.

Липко толкутся зеленые мухи
К сладости смертного сна…
В сочной крапиве и в пепельном пухе
В теплом пеньке — весна.
«На серой туче — дерево в цвету…»


На серой туче — дерево в цвету.
На тяжкой влаге — розовые ветки…
Вот капнул на щеку, разбился на лету,
Залепетал крупнеющий и редкий,

И так запахла черная земля,
Такою свежей сладостью и силой —
Над чуждым городом. Над башнями Кремля.
И над твоей потерянной могилой.
«Пахло сыростью свежей, грибной…»


Пахло сыростью свежей, грибной
И мохнато-корявою чашей…
Каждый шорох сбирала лесной
Тишина в кузовок шелестящий.

Расступились стволы не спеша,
Пни накренили сизые плешки.
Любопытством веселым дыша,
Розовели во мху сыроежки.

За прозрачной и зыбкой листвой
Зеленело прохладное солнце –
И один только луч огневой
Упадал в голубое оконце.

Сух и жарок был светлый поток —
И его золоченою пылью
Заплутавший степной мотылек
Полоскал свои зябкие крылья.

Свежей сыростью пахло в лесу.
Тишина обходила дорожки.
Мне казалось — я душу несу,
Словно птенчика, в сжатой ладошке.

А когда на опушке, у пня,
Теплый ветер навстречу мне хлынет, –
Серый птенчик порхнет от меня
И растает в пылающей сини.
В ЛЕСУ


Не боюсь ни растрепанных леших,
Ни зеленых болотных чудес, –
Словно крепкий кедровый орешек,
Пахнет солнцем полуденным лес.

Я иду и ладонью ласкаю
Розоватые сосен стволы,
В липких пальцах, как воск, разминаю
Удлиненные капли смолы.

Вдруг зажмурюсь на яркой полянке,
Травы теплые бережно мну…
Тонконогой и влажной поганке,
Словно старой знакомой, кивну.

Сбросит белка упругую шишку,
Сочно стукнет меня по плечу,
И – по веткам, комочкам, вприпрыжку…
И я быть этой белкой хочу.
ГРОЗА


Далекий гром, как встрепанный медведь,
Ворочался в глухом берложьем гневе.
Скользила зыбь по выжженной траве
И содрогались шорохом деревья.

И мгла сгустилась — и удар упал,
Короткий, ослепительный и грубый;
Ему навстречу, радостно-слепа,
Земля раскрыла жаждущие губы.

И шумный ливень рухнул и приник,
Запах листвою резаной и свежей,
И вымыл корни, и насытил пни,
И ослабел — стал ласковее, реже.

Затих совсем. И над сияньем луж,
И над узором млечно-рыжей пены —
От ветки к ветке, от ствола к стволу
Плыл ветерок прохладный и блаженный.
ЛЕТО


Арбуза розовая плоть
В седых крупинках влаги,
И хлеба черного ломоть
Над ручейком в овраге.

Короткое блаженство сна,
Горячий ладан хвои.
А с неба — зной и тишина,
Дыханье огневое.

Но Кто-то в серой синеве,
В молчаньи благосклонном,
Внимает, как в сухой траве
Сверчки исходят звоном.

Мне кажется — звеню и я,
И я — сверчок сегодня,
Вкусивший солнца бытия
Из пригоршни Господней!
«Белый камень горяч и покат…»


Белый камень горяч и покат,
Море шепчет все мягче и глуше…
Рядом старый смоленый канат
Свои петли удавные сушит.

Я в шершавую петлю уткнусь,
Укрываясь от синего зноя.
Свеж и груб ее запах. И грусть
Ветерком полыхнет надо мною.

Ты, размытый прохладой зыбей,
Ты, скитавшийся в море далече,
Ты, разлуку избравший себе
Для стократ возмещающей встречи.

Ты, овеявший бурей круги,
Побелевшие серо и чисто,
Ты, летавший арканом тугим
Обнимать долгожданную пристань,

Расскажи, что почувствовать мог
В час, когда подплыла величаво,
Словно каменный теплый цветок,
Золотая вечерняя гавань;

И еще, если можешь, скажи —
Если есть этим мигам названье, —
Как ты мог, как ты мог пережить
Смертоносное счастье свиданья?
ПОСЛЕ НАЛЕТА


Ударом срезана стена —
И дом торчит открытой сценой
Для улицы, где — тишина
Под ровно воющей сиреной.
Отбой… Но лестница назад –
Лежит внизу кирпичной грудой,
И строго воспрещен возврат
Наверх, в ушедшее, отсюда.
Смотри, на третьем этаже,
Вся розовая, как в Помпее
Раскрыта комната — уже
Не смеющая быть моею.
В сквозные окна льется свет,
Стоит на полке том Шекспира,
И на стене висит портрет
И смотрит из былого мира.
Мне не войти туда, как встарь,
И не поправить коврик смятый,
Не посмотреть на календарь
С остановившеюся датой.
…А здесь, внизу, под кирпичом,
В сору стекла, цемента, пыли,
Квадратный детский башмачок,
Который ангелы забыли..
«Твердый угол чемодана…»


Твердый угол чемодана.
Пальцы в рукава.
Крепкой дробью барабанной
Бьется голова.

И, колес внимая бреду,
Вытканному тьмой,
Я опять куда-то еду —
Только не домой.

«Прочь от цели, прочь от цели», —
Мне бормочет бред…
Дни, века, года, недели?..
Сроков больше нет.
ЗИМА НА БРОДВЕЕ


Ветер мусор несет по Бродвею. Дрожит негритенок
И сосет почерневший на пыльном морозе банан.
Веет ветер с Гудзона — и мечутся чайки, и тонок
Над свинцовой рекой океанский соленый туман.

В нем прошел пароход заржавелый, мечтая о доке,
Взбил недолгую пену усталой и круглой кормой…
Вот неоновый бар— апельсиново светятся соки.
Мальчик в клетчатой блузе вприпрыжку несется домой.

На киоске газеты кричат чернотой заголовка
О разводе актрисы – и шепчут, что сдали Китай…
А в окне небоскреба булавочной смотрит головкой
Кто-то верящий в мир, демократию, будущий рай.
В БРАЙАНТ-ПАРКЕ


Подводным светом голубеют бары,
То вспыхнет пурпуром, то гаснет вход,
А ветер, подметая тротуары,
Поземку черной копоти несет.

И, глядя сквозь мерцающие двери
В тепло, и свет, и молодость свою,
Уснул бродяга в облетевшем сквере,
Скользнув лицом на темную скамью.
ДОМ НА МАНХЭТТЕНЕ


Над двором, прямоугольной бездной,
Тусклый дом безрадостно возник,
Перечеркнут лестницей железной,
Словно неудачный черновик.

Но за мутью всех незрячих окон,
Слой над слоем и из года в год,
Кто-то вьет свой человечий кокон,
Кто-то плачет, курит и поет.

Чье-то сердце там упрямо бьется,
Чьи-то в копоти цветут мечты…
А на дне бетонного колодца
Бродят одичалые коты.
«Забытая газета под скамьей…»


Забытая газета под скамьей;
Ее листает перелетный ветер,
Чуть шелестнув передовой.
Что ветру в человеческой газете?

Шныряет белка в легкой скорлупе,
Напрасно ищет съеденные зерна, –
А я одна бреду в чужой толпе,
Ища, как белка, тщетно и упорно.

И думаю – быть может, я слепа?
Быть может, это братья, а не тени?
Но прошлого сухая скорлупа
Хрустит в ответ, хрустит листом осенним.
МОЙ ТИРОЛЬ


Дыханьем пью твой ветер, высота,
Что облаков касается крылами…
Здесь так прозрачное солнечное пламя,
А тишина блаженна и чиста.

Лишь медный колокольчик иногда
Бренчит внизу переходящим звоном,
Там, по уступам, по зеленым склонам,
Где ползают далекие стада.

А здесь, у солнцем выбеленных пней,
Где низки травы и цветы их дики, –
Коралловые бусинки брусники
В ладони собираются моей.

И, как монах, что шепчет древний стих,
Роняя четки струйкою янтарной, –
С молитвою простой и благодарной
Тебе, Господь, я посвящаю их!
ГОРНАЯ ПАРУБКА


Вот сливочные, длинные – по склонам
Повержены, разделаны стволы, –
И пахнет кедром, ладаном, лимоном
Роса светло сочащейся смолы.

К земле любимой, каменисто-бурой,
В последний раз припали тяжело…
От содранной коры – от снятой шкуры –
Идет живое, древнее тепло.

Тропинка вся в еловых колких лапах,
Мелькают шишки в тесной чешуе, –
Такой рождественский, щемящий запах,
Что дышишь детством в легком забытье…

В долине, в дымке, блеск речных излучин,
Голубизна слоящаяся гор.
И, с тишиной высокой неразлучен,
Упрямым дятлом звякает топор.
ЛЕСНАЯ ИЗБУШКА


Избушка с высоким крылечком
На свежей дремучей поляне,
И вырез на ставнях сердечком, –
Как пряничный домик у няни.

А если к обшивке из дранок
Прижаться доверчиво носом,
То пахнет и сухо и пряно –
Корицей, и солнцем, и тесом.

Мозаика древних дровишек
У леса, наколотых мелко,
И в грозди коричневых шишек
Висит любопытная белка.

А пышные ели опушки
Придвинулись нежно и тесно,
Чтоб тихой не выдать избушки
Не знающим сказки чудесной.
ОСЕНЬ


Вот осень подошла: листы считая,
Под кленом облетающим стоит.
С атласным шорохом воронья стая
Над пахотой развернутой летит.

В деревне мирно топчутся коровы,
И пахнет хлевом, теплым молоком,
Листом опавшим, пахотой лиловой,
Дровами, сеном, грушами, дымком…

Так мягко небо в пасмурных разводах, –
Тепло и грустно в мире и во мне…
Он подошел – земли желанный отдых,
Забывшей тихо о своей весне.
«Подушку мха беззвучно оторвав…»


Подушку мха беззвучно оторвав,
Я черный плат земли нашла под нею –
И, наклонившись, медленно пьянею
Прохладным соком нерожденных трав.

Смотрю, как нежная лесная тля
На корешок всползает невесомо, –
И, как она, в лесу я тоже дома,
И, как она, одно с тобой, земля!
ПЕРВЫЙ СНЕГ


Сереющая в облачном тумане,
Поленница на вырубке-поляне
Благоухает чисто поутру;
И мелко шепчет дождь в бору пустынном,
И я бреду по скалам и ложбинам,
Как лешачиха, в призрачном бору.

А завтра, в ясном розовом рассвете,
Разоблаченные вершины эти
Вдруг ровно вспыхнут острой белизной –
И крепкий холод молодого снега
Прозрачным ветром скатится с разбега,
В тепло долины поспешив за мной.
ЗИМА


Взметнулся лыжник и исчез, –
И над двойным скользящим следом
Сомкнулся глухо белый лес
Коралловым морозным бредом.

Но вот на синеватый наст,
Сквозящий в солнце аметистом,
С еловой лапы съехал пласт
И развалился прахом льдистым;

И ель вздохнула глубоко,
Упруго ветку разогнула
И солнцу низкому легко
С приветом лапу протянула.
«Посмотри налево, посмотри направо…»


Посмотри налево, посмотри направо –
Никого на дорожке, только елки одни, –
Отломи от сугроба кусочек шершавый
И с атласного склона столкни:
По бороздке голубой,
Обрастая сам собой,
Быстро, в искрах, удаляясь,
В ленту снежную мотаясь,
Кувыркаясь круто, прытко,
Докатился, лег, —
Как усталая улитка,
Снежный завиток.
И никто не смотрел ниоткуда
На веселое чудо, —
Только я, да синицы, да ели,
Затаив дыханье, глядели
На его полет.
Но ведь мы не в счет?
«Лужи мягко подтаяли к полночи…»


Лужи мягко подтаяли к полночи,
Утром снова ушли под кристалл, —
На душе и в лесу было солнечно,
Тихий, чистый мороз не мешал.

И на склоне под буками голыми
Рыжий лист посветлел и обсох —
В нем шуршала ногами веселыми,
Раскрывала оливковый мох…

И прозрачно синица чирикала,
Легкий мусор роняя с ветвей.
Эго были от жизни каникулы —
От заботы моей. И твоей.
МОЕЙ ЕЛИ


В памяти горек и крепок —
Просто забыть не могу —
Запах оранжевых щепок
В сером зернистом снегу.

Запах встревоженной чащи,
Свежих растоптанных хвой;
Ствол, на поляне лежащий,
Ствол опрокинутый твой…

Долго стояла, не веря,
У опустевшего пня, —
Словно любимого зверя
Кто-то убил у меня.
ЛАВИНА


Весь пестрый лес от солнца и от снега,
От сумрака и от проталин черных…
Из чащи треск испуганного бега —
Быть может, коз, быть может, духов горных?

Оборвалась подмокшая лавина
И, о стволы свой натиск разбивая,
Вся в брызгах низвергается в долину,
Скача, крутясь, пьянея, как живая…

И вот легла — крутой и пестрой грудой, —
Вся в бурых листьях и в щетине хвойной, –
А в мертвых льдинках солнечное чудо
Сияет влажно, весело и знойно.
«В Кайзертале синеют пролески…»


В Кайзертале синеют пролески,
Воздух свежим теплом напоен,
И кудрявится в солнечном блеске
Весь от вереска розовый склон.

Все дела с их земною корыстью
Позабуду — и слышится мне:
Шепчет ветер сквозь бурые листья
О желанной и близкой весне.

И том же, упавший с разбега,
Ручеек над ущельем поет,
И над серыми пятнами снега
Первой бабочки пьяный полет.
«Я в лесную часовню зашла помолиться…»


Я в лесную часовню зашла помолиться
И неловко присела на твердой скамье.
В голых буках звенели весенние птицы,
Бились хрупкие льдинки в холодном ручье.

Я сказать ничего не сумела Мадонне,
Подошла — и забыла святые слова, —
Но подснежник, что вянул на теплой ладони,
Положила у гипсовых ног в кружева, —

Весь зеленый и белый, с оранжевым глазом,
Удивленно расцветший над черным ручьем.
Пусть заменит он Ей своим светлым рассказом
Неумелую повесть о счастье моем.
ВСТРЕЧА


Оттаяла горная тропка,
Но лес еще светел и пуст,
Желтеет сережками робко
Прозрачный ореховый куст.

Крадусь — и боюсь оступиться,
Глотаю взволнованный вздох:
Как ярок под козьим копытцем
На солнце дымящийся мох!

Вот чуткая дрогнула шея,
Глядит широко, не дыша…
Чуть пепельных веток рыжее,
Как горный цветок — хороша.

Мгновенье — метнулся летящий
Стрелою из лука прыжок,
Провеял по солнечной чаще
Точеных копыт топоток…

Как взгляд ее теплый и дикий
Раскрылся в смертельной игре.
…Оглоданный кустик черники.
Шерстинки на грубой коре.
«Клок облака в ущелье, на рассвете…»


Клок облака в ущелье, на рассвете
И розовое солнце поутру.
Избушка над обрывом. Чистый ветер.
И зыбкий блеск березок на ветру.

Здесь отдохну – на солнечном пороге
Чужой избушки, и пойду опять
Во мшистом сумраке лесной дороги
Мои грибы и песни собирать.
«Там, внизу, в городке счастливом…»


Там, внизу, в городке счастливом
В полдень молятся колокола…
Здесь ползут по жарким обрывам
Сосен бронзовые тела,
Извиваясь в змеиной хватке,
Повисая над крутизной.
Я на вересковой площадке
Под такую сижу сосной.
Рядом – рыхлый и теплый конус –
Муравейник под солнцем спит,
Но тихонько рукой дотронусь –
Словно шелком зашелестит;
И, вскипая, как бисер черный,
В битву ринутся муравьи —
Побегут щекоткой проворной
И вопьются в пальцы мои.
Я разгневанных осторожно
С пальцев на землю отряхну.
Надо знать, под какую можно
На горе садиться сосну
И что в древнем лесном законе
Человек — самый страшный зверь…
Долго будут пахнуть ладони
Муравьиным спиртом теперь.
ПОДБЕРЕЗОВИК


Там, где бурый пень, как медведица,
На малинник теплый забрел,
В низком ельнике нежно светится
Черновато-молочный ствол.

А из наста хвой смугло-розовых,
Гладко слежанных зимним сном,
Встал на цыпочки подберезовик,
Словно пойманный солнцем гном.
ПО ГРИБЫ


После грозы, разразившейся днем,
Чистая звездная ночь за окном.
Капли, срываясь, лепечут в саду…
Я по грибы на рассвете пойду, —
Влажной тропинкой, в сырой тишине,
С облаком, спящим на сизой сосне.
Где у часовни под липой скамья,
Весело встретимся — солнце и я.
В первом тепле на скамье отдохну —
Облако тихо покинет сосну,
К легкой и новой плывя синеве.
А на опушке, в блестящей траве,
За ночь пробьется в зеленую брешь
Рыжик — молочно-оранжев и свеж.
Капля во впадине шляпки легла —
Так маслянисто и нежно кругла…
Пальцы зарою в сырую траву —
Ножку нащупаю, выну, сорву
И приложу осторожно к губам,
Солнцу смеясь, и земле, и грибам!
ГОРНЫЙ ДОЖДЬ


Весь лес дымится, капая, шурша,
Сквозя струящимися облаками.
Ручей, с горы навстречу мне спеша,
Промыл тропинки выщербленный камень.

И грохотом сорвался водопад,
Плеща по скалам влажной, белой пылью…
Промокший лес так пасмурно-мохнат,
Весь напоен грибной пахучей гнилью.

На перевале рвутся облака,
И солнце льется в мир сырой и тесный,
И в ветре — запах хвойного дымка,
И горных трав, и свежести небесной.

Так нежно-жарок солнечный припек,
Так ветерок тепло ласкает губы,
Когда, присев на сохнущий порог
Пастушьего заброшенного сруба,

Я вниз смотрю, где облачная мгла
Колеблется медлительно и вяло —
Она лежит, сияюще-бела,
Упавшим на долину покрывалом…

Внизу томится тленная тоска
И словно тянет щупальца к вершине.
Я счастлива так солнечно и сине —
Я ж хочу спускаться в облака.
«Лес рубили – и всё зверье…»


Лес рубили – и всё зверье
Дальше в горы ушло пугливо.
И я знала: счастье мое
Так же срубят – и вниз с обрыва!

Не останется даже пня
В тихой чаше моей любимой,
Чтобы вспомнило про меня
То зверье, возвращаясь мимо.

И от ладана свежих смол,
От прохлады высокой чаши —
Счастье мертвое, словно ствол,
Увезет грузовик пылящий.
«В последний раз целует ветер горный…»


В последний раз целует ветер горный
Мои глаза, горячие от слез, —
В последний раз смотрю на кряж узорный
Сквозь хохот убегающих колес.

Смотри, смотри — недолго длиться чуду:
Еще один скалистый поворот —
И мой Тироль, подобно изумруду,
С ладони жизни в память упадет.


Рецензии