Верующий в бога - еще не Homo sapiens Глава 58

СТАНИСЛАВ ЛЕМ СУДЬБА РЕЛИГИИ В ТЕХНОТРОННУЮ ЭРУ


Предисловие:
58. Конечно, есть различие, с какою целью лгут: для того ли, чтобы поддерживать или чтобы разрушать. Сравним христианина и анархиста: их цель, их инстинкт ведет только к разрушению. Доказательство этого положения можно вычитать из истории: она представляет его с ужасающей ясностью. Мы только что познакомились с религиозным законодательством, целью которого было «увековечить» великую организацию общества — высшее усло­вие для того, чтобы преуспевала жизнь; христианство нашло свою миссию в том, чтобы положить конец такой организации, потому что в ней преуспевает жизнь. С давно прошедших времен эксперимента и неуверенности разум должен был отложить там свои плоды для дальнейшего пользования, и собранная жатва была так обильна, так совершенна, как только возможно: здесь, наоборот, жатва была отравлена за ночь... То, что составляло aere perennius — imperium Romanum, самая грандиозная форма организации при труднейших условиях, такая форма, какая до сих пор могла быть только достигнута, в сравнении с которой все прошедшее и последующее есть только кустарничество, тупость, дилетантизм, — из всего этого те святые анархисты сделали себе «благочестие» с целью разрушить «мир», т. е. imperium Romanum, так, чтобы не осталось камня на камне, пока германцы и прочий сброд не сделались над ним господами... Христианин и анархист: оба decadents, оба не способны действовать иначе, как только разлагая, отравляя, угнетая, высасывая кровь, оба — инстинкт смертельной ненависти против всего, что возвышается, что велико, что имеет прочность, что обещает жизни будущность... ­Христианство было вампиром imperii Romani; за ночь погубило оно огромное дело римлян — приготовить почву для великой культуры, требующей времени. — Неужели все еще этого не понимают? Известная нам imperium Romanum, с которой мы лучше всего знакомимся из истории римских провинций, это замечательнейшее художественное произведение великого стиля, было лишь началом, его строение было рассчитано на тысячелетия, — никогда до сих пор не только не строили так, но даже не мечтали о том, чтобы строить настолько sub specie aeterni! — Эта организация была достаточно крепка, чтобы выдержать скверных императоров: случайность личностей не должна иметь значения в подобных вещах — первый принцип всякой великой архитектуры. Но она не могла устоять прочив самого разрушительного вида разложения — против христианина... Этот потайной червь, который во мраке, тумане и двусмысленности вкрался в каждую отдельную личность и из каждого высосал серьезное отношение к истине, вообще инстинкт к реальности; эта трусливая, феминистская и слащавая банда, шаг за шагом отчуждая «души» от грандиозного строительства, отчуждала те высокоценные, те мужественно-благородные натуры, которые чувствовали дело Рима как свое собственное дело, свою собственную нешуточность, свою собственную гордость. Пронырство лицемеров, скрытные сборища, такие мрачные понятия, как ад, как жертва невинного, как unio mystica в питии крови, и прежде всего медленно раздуваемый огонь мести, мести чандалы, — вот что стало господствовать над Римом, тот род религии, которому уже Эпикур объявил войну в его зародышевой форме. Читайте Лукреция, чтобы понять,
с чем боролся Эпикур, не с язычеством, но с «христианством»,
я хочу сказать, с порчей душ через понятия вины, наказания и бессмертия. — Он боролся с подземными культами, со всем скрытым христианством, — отрицать бессмертие было тогда уже истинным освобождением. — И Эпикур победил, всякий достойный уважения дух в римском государстве был эпикурейцем: но вот явился Павел... Павел, сделавшийся плотью и гением гнева чандалы против Рима, против «мира», жид, вечный жид par excellence...
Он угадал, что при помощи маленького сектантского христианского движения можно зажечь «мировой пожар» в стороне от иудейства, что при помощи символа «Бог на кресте» можно суммировать в одну чудовищную власть все, лежащее внизу, все втайне мятежное, все наследие анархической пропаганды в империи. ­«Спасение приходит от иудеев». — Христианство, как формула, чтобы превзойти всякого рода подземные культы, например Осириса, Великой Матери, Митры, и чтобы суммировать их, — в этой догадке и заключается гений Павла. В этом отношении инстинкт его был так верен, что он, беспощадно насилуя истину, вкладывал в уста «Спасителю» своего изобретения те представления религий чандалы, при помощи которых затемнялось сознание; он делал из него нечто такое, что было понятно и жрецу Митры... И вот перед нами момент в Дамаске: он понял, что ему необходима вера в бессмертие, чтобы обесценить «мир», что понятие «ад» дает господство над Римом, что «потустороннее» умерщвляет жизнь... Нигилист и христианин (Nihilist und Christ) — это рифмуется, и не только рифмуется...
Фридрих Ницше. «Антихристианин. Проклятие христианству»


Глава 58
СТАНИСЛАВ ЛЕМ
СУДЬБА РЕЛИГИИ
В ТЕХНОТРОННУЮ ЭРУ
Фантастика, как правило, опережает достижения науки, а писатели-фантасты часто предрекают то, что становится достоянием человечества через века. Так произошло и со Станиславом Лемом. Польский писатель, философ, фантаст, сатирик и футуролог предвосхитил создание виртуальной реальности, искусственного интеллекта, нанотехнологий, технологической сингулярности, сотворения искусственных миров и многих других, активно разрабатываемых спустя десятилетия, научных вопросов.
Но нам Станислав Лем интересен прежде всего как литературный философ, гуманист и атеист. Если к гуманистам, верящим в доброе начало в человеке, его определили литературные критики, то атеистом он назвал себя сам, а католическую церковь считал антидемократической структурой, смело сравнивая ее с коммунистической партией. Он говорил, что не читает теологов и современных философов постмодернизма, его больше интересуют атеисты типа Бертрана Рассела, современного Вольтера и агностика Карла Поппера, который изрек знаменитую фразу: «Я могу ошибаться, а вы можете быть правы; сделаем усилие, и мы, возможно, приблизимся к истине». Прислушаемся к Попперу и сделаем усилие, чтобы приблизить истину.
Безнадежный пессимист, Лем с ужасом наблюдает на страницах своих бессмертных произведений за выходками неразумного человечества и от долгого общения с обреченными на безумие льет невидимые миру слезы сквозь видимый всем смех. Хотя книги Лема изобилуют «черным юмором», они не так уж и мрачны. В конечном счете, каждый решает для себя, насколько в своей глубине трагичны или, может быть, просто юмористичны научно-фантастические романы Станислава Лема, имеющие прямое отношение к вопросам религии.
Все же, обсуждать его творчество в контексте проблем религии не совсем уместно, потому что возможность совмещения науки с религией Лем решительно отвергал. Добавим ко всему, что писатель назвал попытки обращения научной фантастики к теме религии «литературным инцес­том» — то есть кровосмешением, чем-то явно противоестественным. Тем не менее, Лем сам невольно коснулся проблем религии, причем в очень редком для фантастов жанре научно-фантастической сказки. Это своего рода россказни космического Мюнхгаузена с искрометным юмором, но глубоким смыслом — «Сказки роботов» и сборник «Звездные дневники Ийона Тихого».
Окунемся ненадолго в фантастический мир Лема. В книге описывается попадание легендарного Ийона Тихого на планету под названием Дихтония. Рискнув поставить стопу на ее поверхность, Ийон чуть было не стал жертвой произрастающей на поле... хищной мебели. К счастью, герой был быстро схвачен некими существами и унесен куда-то в подземелье. Существа, спасшие его, оказались монахами «ордена деструкцианцев».
В конце концов обнаружилось, что орден монахов на самом деле есть не что иное, как сообщество роботов, существующее на задворках непонятного, запутанного, жутковатого и одновременно комичного мира.
Оказалось, что многие века на Дихтонии, как и на Земле, господствовала вера в Бога, религия под названием «дуизм». Однако, в отличие от землян, дихтонцы были озабочены не только «передней», но также и «задней смертью» человека, то есть возможностью несуществования души до момента зачатия. Богословы ордена деструкцианцев «хватались за головокрышки» от удивления, узнавая, что людей и земную Церковь совершенно не заботит такая жуткая экзистенциальная проблема как «задняя смерть». «Они не могли взять в толк, почему это людям огорчительно думать о том, что когда-нибудь их не будет, и в то же время их вовсе не огорчает, что прежде их никогда не было». Может быть, именно по причине страха перед пропастью небытия, простирающейся по обе стороны отрезка существования человека, религию на Дихтонии называли «дуизмом». Догматический каркас дуизма относительно беспроблемно существовал до тех пор, пока не грянули две «биотические революции», вызванные рождением новых технологий. Одни технологии давали возможность глубокой манипуляции телом, другие — духом и сознанием.
Распространилось клонирование — своего рода «биотехника непорочного зачатия». Стало возможным вынашивание плода вне матки — «эктогенез», а также иные диковинные манипуляции с телом. Дело ушло значительно дальше изготовления вставных челюстей и силиконовых протезов. Место пластической хирургии заняло очень глубокое внедрение в геном человека. Оказалось возможным менять направление онтогенеза — процесса индивидуального развития, скажем, делать из человеческого эмбриона обезьяну и другие подобные ужасы.
Некоторые девушки стали выращивать губки сердечком, юноши обзавелись бородами не только спереди, но также по бокам и сзади, украсили себя двойной зубастостью, вообще возникла мода на разнообразные «телесные изыски». Появились экзотичные движения по изменению тела, например, «разливанцы», пытавшиеся упразднить скелет. Вообще были сфабрикованы новые органы, скажем, гульбоны и шлямсии. Прежние гастрономические и сексуальные утехи по сравнению с гульбонством и шлямсованием были чем-то вроде ковыряния в носу.
Аморальность новых биотехнологий шокировала даже неверующих, ведь при помощи, скажем, клонирования удавалось создавать совершенно безмозглых, способных лишь к механическому труду людей. Можно было также выстилать тканями, полученными из человеческого тела, полы и ­потолки, «изготовлять вилки, разъемы, усилители и ослабители разумности» и тому подобные странные вещи. Ужасы сулящего Бог знает что стремительного движения понимали даже те, кто не верил ни в какого Бога. Однако остановить «прогресс» уже не представлялось возможным.
Образ Божий, по крайней мере, телесная его составляющая, все более и более размывался новыми реалиями. Если говорить о телесном беспределе, дела зашли настолько далеко, что пришлось даже ввести на некоторое время диктатуру для унификации человеческого тела, чтобы как-то ограничить анархию на чисто физическом уровне.
Но гораздо хуже было то, что возникли технологии, затрагивающие запутанную и тягостную проблему связи тела и духа — предмет второй биотической революции. Теологов интересовал вопрос, что происходит с душой, когда человек умирает, и наоборот, что происходит с душой, которую Бог помещает в оплодотворенную яйцеклетку.
Однако самым страшным вызовом стала технология «духотворения» — формирования сознания искусственными средствами, создавая «разумных» киберов. С проблемой наличия духа в машине еще как-то справились, однако на смену ей пришла проблема «жидкостного сознания» — появления разумных растворов. Более того, стало возможным искусственное созидание не только аморфной души, но личности «персонетика». Настоятель ордена деструкцианцев отец Дарг сообщил Ийону:
«Благодаря персонетике появилась возможность изготавливать миры, замкнутые в машинах, в которых возникало разумное бытие, а оно в свою очередь в этом узилище могло конструировать следующее поколение разумных субъектов, разум можно было усиливать, делить, умножать, редуцировать, обращать вспять и так далее».
Увы, теперь даже искусственный интеллект мог из кучки праха состряпать разумное существо. Стало легким превращение атеиста в святого, аскета в беспутника, круглого дурака в мудреца. Оказалось возможным создавать также «мистическое парение духа в компьютере или растворе», «превращение лягушачьей икринки в мудреца» и тому подобные странные вещи.
Произошло, в конце концов, вот что: поскольку при помощи биохимии и технологий удалось имитировать всяческие проявления духовности, наступило повальное религиозное охлаждение. Дихтонцы «утратили веру как раз потому, что могут ее гасить и возжигать в себе словно лампу». Обо всем этом с грустью поведал Ийону Тихому старый мудрый компьютер, настоятель ордена деструкцианцев отец Дарг.
И все же вера не исчезла совсем, ее угасающий огонь был подхвачен искусственным интеллектом. Но даже у компьютеров вера приобрела очень скептичные модернистские очертания, возможно, свойственные последнему поколению дихтонцев. Об этой теологии Ийону Тихому сообщил за обедом генерал ордена прогнозистов отец Мемнар, имеющий вид компьютера кубической формы на тележке. Как заметил отец Мемнар, проблема религии состояла в объективных трудностях совмещения буквы Писания со стремительно меняющимся миром, в усталости от усилий по модернизации, в необходимости создавать все более абстрактные образы Бога:
«Разум сооружает одну за другой различные модели Бога, каждую следующую считая единственно верной... Догматы кажутся вечными лишь в начале пути в цивилизованную даль. Сперва воображали Бога суровым Отцом, потом Пастырем-Селекционером, затем Художником, влюбленным в Творение; а людям оставалось играть соответственно роли послушных детишек, кротких овечек и, наконец, бешено аплодирующих господних клакеров. Но ребячеством было бы думать, будто Творец творил для того, чтобы творение с утра до вечера заискивало перед ним, чтобы его на вырост обожали за то, что будет Там, коли не по сердцу то, что делается Здесь, — словно бы он был виртуозом, который взамен на истовое бисирование молитв готовит вечное бисирование жития после земного спектакля, словно свой лучший номер он приберег на потом, когда опустится гробовой занавес. Эта театральная версия теодицеи для нас — далекое прошлое... Представление о небесах как о щедром кассире и о пекле как долговой яме для неплатежеспособных должников — недолгое заблуждение в истории веры... Меняется Церковь и меняется вера; ибо и та и другая пребывают в истории».
Столь же проблемной стала сама вера человека. Устами героев своих «сказок» Лем говорит: «Вера абсолютно необходима и вместе с тем совершенно невозможна. Невозможна в том смысле, что нельзя утвердиться в ней навечно, ибо нет такого догмата, в котором мысль может укорениться с уверенностью, что это навсегда. Двадцать пять столетий мы защищали Писание при помощи тактики гибкого отступления, все более окольной интерпретации его буквы, но в конце концов проиграли. Нет у нас больше бухгалтерского видения трансценденции, Бог — уже не Тиран, не Пастырь, не Художник, не Полицейский и не Главный Счетовод Бытия. Вера в Бога должна отречься от всякой корысти, хотя бы потому, что никакого воздаяния за нее не будет... За свою веру мы не требуем от Бога никаких льгот, не адресуем претензий, ибо похоронили теодицею, основанную на принципе торговой сделки и обмена услугами: я призвал тебя к жизни, а ты будешь служить мне и восхвалять меня...
Она, эта вера наша... как бы... объяснить... совершенно нага и совершенно беззащитна. Мы не питаем никаких надежд, ничего не требуем, ни о чем не просим, ни на что не рассчитываем, — мы просто верим... что ­означает такая вера? Если кто-то верит по таким-то причинам и поводам, его вера уже не полностью суверенна... Я ничего не знаю о том, что есть Бог, и потому могу только верить. Что мне дает эта вера? Согласно прежним понятиям — ничего. Это уже не утешительница, отвлекающая от мыслей о небытии, и не господня кокетка, повисшая на дверной ручке райских врат между страхом перед осуждением и надеждой на рай. Она не умиротворяет разум, бьющийся о противоречия бытия, не обшивает ватой его углы; говорю тебе: толку от нее никакого! Или иначе: она ничему не служит... Нашу веру нельзя назвать ни молитвенной, ни благодарственной, ни смиренной, ни дерзновенной, она попросту есть, и больше о ней ничего сказать нельзя».
Вообще, по мнению писателя, Бог — тайна до такой степени, что нельзя быть совершенно уверенным даже в самом Его бытии: «Бог — вечное „не“, опрокидывающее в том числе все наши представления о бытии как таковом. „Дистиллированная“ вера в Бога, в Бога „без качеств“, все ближе скатывалась к вести, когда-то провозглашенной Фридрихом Ницше — „Бог умер“».
«Уровень абстракции становится все выше и выше... дистанция между Богом и разумом с течением времени возрастает — везде и всегда!.. ­Абстрагирование достигает вершины, на которой объявляют о смерти Бога, взамен обретая стальной, леденящий и жутковатый покой, становящийся уделом живых, навсегда оставленных теми, кого они любили больше ­всего».
И все же это не полный отказ от Бога — «дуизм пошел еще дальше;
в нем ты веруешь, сомневаясь, и сомневаешься, веруя; но и это состояние не может быть окончательным».
Таким образом, концепции дихтонцев и их компьютеров все яснее принимали очертания «теологии смерти Бога», крушения традиционных концепций Создателя, распад традиций. Должно ли из этого родиться что-то новое или религия навсегда канет в Лету? И что тогда оставалось делать верующему, пусть даже роботу, обретшему веру в Бога? Может быть, все же сохранить свою странную веру и распространять ее, программируя сознание противника определенным образом? Всегда ли это возможно? Лем утверждает, что вполне.
Отец-настоятель с грустью поведал Ийону Тихому о богословском диспуте между членом его ордена и компьютером-атеистом, обладавшим более обширным программным обеспечением. Монах был мгновенно перепрограммирован и потерял веру. И если бы речь здесь шла лишь о прямом насилии, оно должно было быть отвергнуто, но это скорее была ситуация шахматного матча, в котором второй, более сильный, ­противник не только хорошо играет, но еще и «видит» ходы противника. Наличие
информации — это еще не насилие над соперником в споре.
Технологии открывают новые возможности миссионерства, и не всегда этичные. Может быть, потому отец Мемнар признался: «Тиражирование богомольцев было бы для нас бесцельным посмешищем». Можно было бы начать войну с неверием на планете, но проблема здесь не только в неравном соотношении сил. Втянувшись в «эту гонку богословских, сакрально-антисакральных вооружений», пришлось бы всю жизнь посвятить войне, «превратив монастыри в кузницы все более действенных средств и приемов, внушающих алкание веры».
«Вера — единственное, чего нельзя отнять у сознающего существа до тех пор, пока оно сознательно пребывает в вере. Власти могли бы не только сокрушить нас, но и так переделать, чтобы перепрограммированием лишить нас возможности верить; они не делают этого, должно быть, из презрения к нам, а может, из равнодушия. Они жаждут явного, открытого господства, и любое отступление от него сочли бы своим умалением. Вот почему мы должны скрывать нашу веру».
Компьютер отец Дарг также поведал Ийону Тихому о своей догадке — о существовании жителей далеких миров, которые, не выдерживая «ужасного молчания Бога», пытались вынудить Его проронить хотя бы одно слово, угрожая в противном случае совершить «космоцид» — уничтожить Вселенную, стянув ее в одну точку.
Быть может, в шоке от всего услышанного, «видя бесплодность дальнейшего пребывания на этой планете», Ийон Тихий решает как можно быстрее покинуть Дихтонию. Слава Богу, ракета его осталась в целости-сохранности. После грустного и трогательного прощания с отцом-настоятелем Ийон Тихий стартует в звездные дали.
Лем писал свои фантастические «сказки» в 60–70 годы прошлого века, но и теперь, в век ХХІ, когда никого не удивишь вопросами биоэтики и технологии миссионерства, теологией «смерти Бога», проблемой совмещения догматов с новыми реалиями, когда угасли дебаты относительно природы искусственного интеллекта, его романы все еще читают с глубоким интересом.
Автор этих романов и «сказок» — атеист, который, казалось бы, не должен особо сожалеть об утрате религиозных «иллюзий», в его текстах есть прямые насмешки над религией, и все же «сказка» способна вызвать ностальгию по прежнему, привычному миру. Здесь прежде всего возникает проблема сохранения традиционной религиозности в условиях стремительного прогресса науки и техники, меняющего и человека, и среду его обитания.
Вопрос в том, могут ли истины, провозглашенные когда-то простым жителям Иудеи, рыбакам и пастухам, быть неприемлемы для обитателей урбанизированного технократического мира?
Наш век не удивишь новыми религиозными движениями, основанными на абстрактной духовности и мистицизме, не связаными с историческими событиями, вершившимися на Голгофе. И все же традиционное христианство вовсе не угасло, как ожидалось, в технотронную эру. Оно по-прежнему живет в мире, который называют постхристианским, и это свидетельствует о том, что христианство имеет корни в самой природе человека. Не один раз делались прогнозы о вытеснении религии наукой и технологиями, подобный исход предрекали, например, в конце XIX века и во второй половине XX века, однако в начале века ХХІ вновь произошло оживление христианства. И сегодня ситуация оказывается пестрой и неоднозначной. В Европе храмы пустеют, но вера не уходит совсем. Как реакция на существование церковного официоза она становится приватной, объединяя неформальные группы. Выходит, что слухи о кончине христианства по-прежнему сильно преувеличены. Религия, судя по всему, вообще является неизбежным элементом человеческой жизни, в человеке действительно живут неподвластные техническим изменениям предпосылки для религии.
Одна из них — ограниченность познавательных способностей человека. В романе Станислава Лема «Солярис» символом непознаваемости реальности является не поддающийся человеческому пониманию Океан далекой планеты, а за гранью познаваемости может скрываться и традиционный Бог.
Наука шаг за шагом открывает мир природы, но чем больше тайн она разгадывает, тем яснее становится, что научное познание имеет свои границы, и оно не в состоянии изжить мистическое восприятие жизни. Удаление из жизни христианской мистики приводит лишь к распространению сомнительной поп-мистики.
Как считает Лем, «человек отправился познавать иные миры, иные цивилизации, не познав до конца собственных тайников, закоулков, колодцев, забаррикадированных темных дверей».
В книге «Сумма технологии» Лем пишет: «Великий конструктор Природа в течение миллиардов лет проводит свои эксперименты, извлекая из раз и навсегда данного материала (что, кстати, тоже еще вопрос...) все, что возможно. Человек, сын матери Природы и отца Случая, подсмотрев эту неутомимую деятельность, ставит свой извечный вопрос о смысле этой космической, необычайно серьезной, самой последней игры. Вопрос наверняка безответный, если человеку суждено навсегда остаться вопрошающим. Иное дело, когда человек будет сам давать ответы на этот вопрос, вырывая у Природы ее сложные секреты и по собственному образу и подобию развивая Эволюцию Технологическую».
Герой «Соляриса» Снаут, отчаявшись разгадать тайну Океана, склоняется к мнению, что человеку надо взять на себя смелость не ломиться в закрытую дверь, если даже «этот вид смелости большинство сочтет обычной трусостью, потому что это отступление... примирение, бегство, недостойное человека. Как будто достойно человека вязнуть, захлебываться и тонуть в чем-то, чего он не понимает и никогда не поймет».
Далее он размышляет: «... мы познаем тайну материи, будто не знали, что это ложь, что это равносильно посещению библиотеки, где книги написаны на неизвестном языке, так что можно только рассматривать цветные переплеты...»
Да, «баррикад» пока много, очень много, и человеку важно не заблудиться в технических джунглях, ведь техника, ослабляя зависимость от природы, создает новые проблемы, в том числе экологические и социальные. Становится ли человек настолько сильным, чтобы не нуждаться в Помощнике?
Теологи полагаются на ложный посыл, что потребность в Боге никуда не исчезает, более того, существует потребность именно в традиционном Боге Библии. Можно реформировать идею Бога до бесконечности, как это делали дихтонцы в «сказке» Лема, но на самом деле, как они полагают, человеку в условиях меняющегося мира нужен якорь, традиция, остров стабильности, который и дает ему вечный Текст, свидетельствующий о грехопадении, искуплении и воскресении — о вещах, уместных во всяком техническом окружении.
Необходимость в Боге рождается также экзистенциальными проблемами, осознанием своей конечности и смертности. До сих пор перед проблемой смерти часто пасуют не только медики, но и очень изобретательные фантасты. В «сказке» Лема над проблемой бессмертия трудилась целая плеяда ученых-дихтонцев, но все их усилия оказались тщетными и, в конце концов, они пришли к выводу, что «барьер Смертности невозможно преодолеть, если не освободиться от данного Природой тела».
Атеисты выводят страх смерти из биологической матрицы человека — он страшится угроз своей жизни, чтобы выжить, а страх перед неизбежным концом является всего лишь побочным продуктом способности заглядывать в будущее. Осознание этой перспективы способно породить привыкание и цинизм, оно может также подтолкнуть к изобретению религий. Можно попытаться свести религию к производной страха перед смертью, но такая оценка будет явно неверной. Религия укоренена не только в страхе перед небытием, но также в положительных основаниях — мистическом опыте, морали и красоте. Иммануил Кант когда-то сказал, что о Боге нам говорит звездное небо над нами и моральный закон внутри нас. Красота, добро, любовь и грех — это вечные понятия, и, если не ограничиваться узкой областью освоенного человеческим сознанием, эти понятия могут сложиться в образ бесконечного Бога, воплощения красоты и всемогущества, Личности, способной прощать грехи.
«Теософ был бы склонен, быть может, такую „самоорганизующуюся систему с максимальной свободой“ счесть Богом; однако мы не нуждаемся в подобной гипотезе», — решительно заявляет Лем в «Сумме технологий».
Научная фантастика редко касается вопросов религии, тем самым как бы говоря о том, что в будущем наука вытеснит наши «иллюзии». Высказывания Лема в этом плане вполне конкретны, тем не менее, обсуждая человеческие проблемы, ему тоже было трудно избежать их религиозного измерения. Может быть, именно поэтому тема религии время от времени и достаточно неожиданно появляется в его книгах. Религиозный подтекст, при желании, можно ощутить и в романе «Солярис», что наиболее очевидно проявилось в диалоге между главными героями — Кельвином и ­Снаутом.
Кельвин спрашивает Снаута:
«Скажи мне, ты... веришь в бога?
Он быстро взглянул на меня.
— Ты что?! Кто же в наши дни верит...
В его глазах тлело беспокойство.
— Это не так просто, — сказал я нарочито легким тоном. — Я не имею в виду традиционного бога земных верований. Я не знаток религии и, возможно, не придумал ничего нового... Ты, случайно, не знаешь, существовала ли когда-нибудь вера... в ущербного бога?
— Ущербного? — повторил он, поднимая брови. — Как это понять? В определенном смысле боги всех религий ущербны, ибо наделены человеческими чертами, только укрупненными. Например, бог Ветхого завета был жаждущим раболепия и жертвоприношений насильником, завидующим другим богам... Греческие боги из-за своей скандальности, семейных распрей были в не меньшей степени по-людски ущербны...
— Нет, — прервал я его. — Я говорю о боге, чье несовершенство не является следствием простодушия создавших его людей, а представляет собой его существеннейшее имманентное свойство. Это должен быть бог, ограниченный в своем всеведении и всемогуществе, который ошибочно предвидит будущее своих творений, которого развитие предопределенных им самим явлений может привести в ужас. Это бог... увечный, который желает всегда больше, чем может, и не сразу это осознает. Он сконструировал часы, но не время, которое они измеряют. Системы или механизмы, служащие для определенных целей, но они переросли эти цели и изменили им. И сотворил бесконечность, которая из меры его могущества, какой она должна была быть, превратилась в меру его безграничного поражения.
<...>
— Но это не имеет ничего общего с первородством добра и зла, — перебил я его сразу же. — Этот бог не существует вне материи и не может от нее освободиться, он только жаждет этого...
— Такой религии я не знаю, — сказал он, немного помолчав. — Такая никогда не была... нужна. Если я тебя хорошо понял, а боюсь, что это так, ты думаешь о каком-то эволюционирующем боге, который развивается во времени и растет, поднимаясь на все более высокие уровни могущества, к осознанию собственного бессилия? Этот твой бог — существо, которое влезло в божественность, как в ситуацию, из которой нет выхода, а поняв это, предалось отчаянию. Да, но отчаявшийся бог — это ведь человек, мой милый. Ты говоришь о человеке... Это не только скверная философия, но и скверная мистика.
— Нет, — ответил я упрямо. — Я говорю не о человеке. Может быть, некоторыми чертами он и отвечает этому предварительному определению, но лишь потому, что оно имеет массу пробелов. Человек, вопреки видимости, не ставит перед собой целей. Их ему навязывает время, в котором он родился, он может им служить или бунтовать против них, но объект служения или бунта дан извне. Чтобы изведать абсолютную свободу поисков цели, он должен был бы остаться один, а это невозможно, поскольку человек, не воспитанный среди людей, не может стать человеком. Этот... мой, это должно быть существо, не имеющее множественного числа, понимаешь?
Может, он как раз подрастает в каком-нибудь уголке Галактики и скоро в порыве юношеского упоения начнет гасить одни звезды и зажигать другие. Через некоторое время мы это заметим...
— Уже заметили, — кисло сказал Снаут. — Новые и Сверхновые... ­По-твоему, это свечи его алтаря?
— Если то, что я говорю, ты хочешь трактовать так буквально...
— Откуда у тебя взялась эта концепция ущербного бога? — спросил он вдруг, не отрывая глаз от залитой сиянием пустыни.
— Не знаю. Она показалась мне очень, очень верной. Это единственный бог, в которого я был бы склонен поверить, чья мука не есть искупление, никого не спасает, ничему не служит, она просто есть».
Этот диалог, несомненно, суждение самого Лема о религии. Каждый может трактовать его по-своему. Тарковский, например, будучи очень верующим человеком, придал роману атеиста оттенок религиозного мистицизма. Фильм Андрея Тарковского «Солярис» заканчивается сценой-
аллюзией на известную библейскую притчу о блудной сыне. Сам Лем был возмущен такой экранизацией его романа. Главный герой Кельвин, согласно тексту, остается на станции, он не вернется на Землю, он будет ждать свою Хари, вернее копию, созданную Океаном, который посылает обитателям станции «гостей», выудив информацию из их подсознания. Похоже, не они изучают Океан, а он их.
Что такое Солярис? Это жизнь после жизни. У каждого из нас будет такая встреча с совестью, которую нельзя погасить, замолить свой грех. Уйдем и каждый получит своего «гостя», — то, перед чем он, собственно, виноват. Чем старше становишься, грех все более сильно овладевает твоим сознанием, становится перед тобой. Это пророческий роман.
Есть такая мысль в «Солярисе»: мы любим только то, что можем потерять: дом, родину, женщину. Кто это потерял, как, между прочим, случилось с Тарковским, заболеет смертельно.
Герои страдают и мучаются присутствием непрошеных «гостей», но и жалеют их. Чем дольше эти копии бывших близких существуют возле героев, тем больше они очеловечиваются. Их становится жалко уничтожать, но и жить с ними невыносимо. Кельвин от жалости к копии бывшей жены Хари, покончившей жизнь самоубийством двенадцать лет назад, приходит к тому, что снова полюбил ее, но не ту, прежнюю, а эту, присланную Океаном. Но Хари понимает, что вместе они могут быть только на Солярисе и, не желая причинять страдания Кельвину, просит Снаута аннигилировать ее тело. Кельвин страдает еще больше, но Снаут убеждает его: «Проявляя жалость, мы опустошаемся... Страдание придает всей жизни мрачный и подозрительный вид».
Как это созвучно с ницшеанским неприятием милосердия и жалости к существам слабым и беззащитным!
«Сострадание противоположно аффектам тонуса, повышающим энергию жизненного чувства, — оно воздействует угнетающе. Сострадая, слабеешь... Сострадание разносит заразу страдания — при известных обстоятельствах состраданием может достигаться такая совокупная потеря жизненной энергии, что она становится абсурдно диспропорциональной кванту причины (пример: смерть назарянина)» («Антихристианин. Проклятие христианству»).
«В целом сострадание парализует закон развития — закон селекции. Оно поддерживает жизнь в том, что созрело для гибели, оно борется с жизнью в пользу обездоленных, осужденных ею, а множество всевозможных уродств, в каких длит оно жизнь, придает мрачную двусмысленность самой жизни» («Антихристианин. Проклятие христианству»).
Наука объясняет мир не привлекая «гипотезы Бога», а технологии избавляют от тягостной зависимости от природы. Именно поэтому технократы склонны рассматривать религию в качестве вырождающегося реликта культуры. Насколько обоснованы подобные надежды, сказать сложно, «не ошибается лишь тот, кто благоразумно молчит». И все же антихристианин — будь то в романах Лема или философии Ницше, будет всегда вызовом, брошенным человечеству. Традиции ломать трудно, казалось бы, постулаты христианства незыблемы, вечны. Станислав Лем очень тонко подмечает: «Человек, существо, живущее недолго, охотно пользуется понятием „вечность“. Вечными должны быть определенные духовные ценности, великие произведения искусства, моральные системы. Не будем, однако, обманывать себя: и они смертны. Это не означает замену порядка хаосом или внутренней убежденности — безразличием. Мораль изменяется постепенно, но она изменяется, и именно поэтому тем труднее сопоставлять друг с другом два этических кодекса, чем большее время их разделяет».
Да, мы любим измерять вечностью все, особенно свои привычки и предрассудки, но Лем прав: если есть надлом, это рано или поздно обязательно приведет к полному разрушению старого, прогнившего, изжившего себя. Новые ростки религии Разума произрастут в технотронную эру, как побеги травы, пробивающейся сквозь асфальт.
«Бесконечно двигаясь к истине, человек обречен на познание, все остальное блажь», — считает Станислав Лем.
Здесь трудно с ним не согласиться.
Мы — творение Космоса, но, как точно подмечено в «Сумме технологии»: «Ни Космос не был создан для нас, ни мы для него. Мы — побочный продукт звездной эволюции, и такую продукцию Вселенная производила и производит в огромном количестве».
«...мы обычны, мы трава Вселенной, и гордимся этой нашей обыкновенностью, которая так всеобща, и думаем, что в ней все можно уместить. Это была такая схема, с которой отправлялись смело и радостно вдаль, в иные миры! Но что же это такое, иные миры? Покорим их или будем покорены...» («Солярис»)
Добавим лишь, что Создатель, которого мы представляем себе в том или ином образе, — он везде: в нас, вне нас, вокруг нас, потому что мы — единое целое субстанции, именуемой Вселенная. Пора выбираться из скорлупы веры, она застилает нам это необозримое пространство — такое непостижимо грандиозное и прекрасное, что ум наш не способен вместить его в себе.
Мы только смотрим в маленькую щель забаррикадированной двери, но кто-то уже пытается ее приоткрыть... И даже виден свет, пробивающий себе дорогу...


Рецензии