Степан и Тамара

В этой повести – три голоса. Моих родителей и мой. Отец оставил после себя дневниковые записи. Мама – только детей. Иногда, редко, я узнавала от неё что-то из её жизни. Разговорить её было непросто.


Е.Х.:

Поздней осенью двадцать пятого года прошлого века, спустя всего лишь восемь лет после свершения великого октябрьского несчастья, на севере огромной страны, в земле Коми, в семье сыктывкарского фельдшера Александра Степановича Холопова родился первенец, мальчик, Степан.

Три года спустя жарким днем степного южного лета в станице Куберле в семье бывшего казака, счетовода Петра Владимировича Васюкова тоже родился первый ребенок, девочка Тамара. Появились на свет мои родители.

СТЕПАН:

«Дом наш стоял на самом берегу Сысолы, окруженный березами, а против наших окон росла большая черемуха. Дом двухэтажный, обшитый и крашеный светлой охрой. Первый этаж, низкий, с окнами у самой земли, занимали мы – отец, мать, я – первенец, брат Володя и сестры Таня и Граня.

Отец был фельдшером, так же, как и я потом, отслужил восемь лет, четыре года в старой армии, четыре – в Красной армии. Где он работал, в какой системе – не знаю, но он вечно был в командировках. И меня, своего первого, часто с собой таскал…. Помню какие-то его фокусы с рыбой. В какой-то деревне около двухэтажного дома, видимо больницы, была большая замерзшая лужа. Он вытаскивал оттуда специально для меня больших щук. Так же под весну, дома, из картофельной ямы вытаскивал больших живых язей. Это запомнилось…

В 1933 году я должен был пойти в первый класс. Весной тридцать третьего отец уехал в командировку в Троицко-Печорск – там вспыхнула эпидемия тифа – сыпного там или брюшного. Он сам заразился и умер там первого июля. И остались мы впятером, мать и четверо детей. Мать всегда говорила: вырастешь, съезди в Троицк на его могилу. Это мне удалось сделать через много лет, где-то в середине шестидесятых годов. Вместо церкви с кладбищем около, как бывало тогда везде – стоит дом культуры, от кладбища и следов нет, почему-то сплошные ряды поленниц  дров. Постоял, посмотрел, пошел к друзьям, не чокаясь выпили по полстакана спирта, так я выполнил наказ матери.»

Е.Х.:

Девочка Тамара провела свое детство в южной пыльной станице Куберле, застроенной белеными хатками с земляными полами. Ставни в таких хатках летними днями держали закрытыми, чтобы комнаты не раскалялись от нестерпимого жара солнца. А солнечные ожоги у детей лечили сметаной. Она была своей собственной. У них, как у всех соседей, был свой скот, свое хозяйство, свой сепаратор.

ТАМАРА:

«Мы с Толей у бабушки жили. Мама болела, нам к ней не разрешали подходить, вдруг заразимся. Из ее кружки никому нельзя было пить. Тогда считали, что у нее туберкулез, но кто ж знает, её же никто не лечил, просто ухаживали домашние как могли, и все.

Первый муж бабушки, мой дед Терентий Марченко, ушел с цыганами. Около нас недалеко стоял цыганский табор, дед туда часто ходил. А когда табор ушел, он ушел с ними. Он и сам был черный как цыган. У бабушки, кроме моей умершей матери, было еще двое детей, Нина и Коля. Нина меня любила. Она умерла в войну, тоже от туберкулеза. Она завещала мне  свою швейную машинку, говорила: отдайте Тамарке, когда вернется из Германии. А мне ее не дали… После того, как дед ушел с цыганами, бабушка еще раз вышла замуж - за кузнеца».

Е.Х.:

Где сгинул мой прадед Терентий Марченко, куда повела его цыганская душа, захотевшая побродить по земле? Иной раз, отмахиваясь от настырной цыганки, назойливо предлагающей рассказать мне всю мою судьбу, я думаю: может, это моя сестра?

ТАМАРА:

«Мама молодой умерла, в тридцать шестом году. Ефросинья Терентьевна Васюкова. После ее смерти наш отец часто женился, у нас с Толей все время мачехи менялись, я некоторых уже и не помню. Они не хотели нас, чужих детей, к себе брать. Мы у бабушки жили, пока она была жива. Бабушка была очень суровая. Помню, праздник какой-то был. Для нас, детей, отдельный стол накрыли. Все очень вкусно. А мне в туалет захотелось. Я побежала, а когда вернулась – ни тарелки моей, ни чашки, все убрано. Бабушка сказала: «Только свиньи так делают, жрут и …. одновременно!»

Е.Х.:

Старая казачка не разрешала детям перебивать взрослых, встревать в разговор, круто обрывала зарвавшихся. На свой манер учила их манерам. В моей матери тоже проявилась эта черта: жесткость, негибкость, излишняя прямота, хотя к старости она сгладилась. А с годами я не без удивления обнаружила ту же негибкость, недипломатичность в себе самой. Вот так. А все старая казачка виновата!

Восьмилетними осиротели Степан и Тамара. Один на севере, другая на юге громадной страны. Каждый лишился самого необходимого человека. Мальчишка рос без отца, девочка – без матери. Этого я никогда не смогу понять до конца, потому что выросла при отце и при матери. Я была защищена от окружающей среды семьей. Это воспринималось как данность и не осознавалось…. По собственной инициативе оставив двух своих сыновей без отца, я ни минуты не задумалась, что поступаю неправильно. Сколько мне тогда мать пыталась объяснить – не смогла. Это осиротеть надо, чтобы понять.

… Я должна была  пойти в первый класс, мне купили школьную форму, новенький, негнущийся коричневый портфель. Отец повертел  его в руках, сказал:
- А у меня портфеля не было. Мать сшила холщевую сумку, но я и ей был рад до чертиков! Главное – в школу шел!

Не было рядом со Степкой отца в такой важный день, первого сентября. У меня – был. Он вел меня по мосткам к деревянному зданию школы. Вдоль мостков стояли пионеры и салютовали нам. У меня дух захватывало от страха: я вступала в новый мир. Но отец был рядом, моя рука лежала в его руке.

До первого класса он почти не знал русского языка, только коми. Я уже взрослой была, спросила его как-то:

- Ты на каком языке думаешь? На коми? На русском?

- Зависит от ситуации. Если собеседник русский – на русском, если коми – на коми.
Он одинаково хорошо знал оба языка. А мама так и не научилась говорить на коми, хотя говорила на немецком языке, понимала украинский, польский. Дома говорили на русском и в результате мы, дети, не знаем родного языка своей земли. В своё оправдание скажу: мне известны семьи, в которых оба родителя – коми, но не научили своих детей не то, что говорить, но и понимать коми речь. Я думаю, это неизбежный процесс ассимиляции маленького коми народа. Я сама – продукт этой ассимиляции. Но это обстоятельство не отменяет моей любви к родной земле.

СТЕПАН:

«Мать, Мария Николаевна Кузнецова, родилась в конце села Тентюково, в очень красивой деревеньке на крутом берегу Вычегды. Она 1900 года рождения, отец, кстати, 1888-го.

Был дед Николай Алексеевич, бабушка. Деда я помню по нескольким моментам в жизни. Он всегда сидел в комнате в «красном углу» под образами и читал библию. Как-то, мне было лет десять, я тихонько сел у печки и сделал его портрет карандашом в тетради. Дед сидел все время неподвижно, только поправлял свои очки в металлической оправе – натурщик идеальный. Портрет получился в характере, «похожий». Был даже какой-то небольшой триумф, даже соседи приходили посмотреть.

В 1936 году нас выселили из того желтого дома на берегу. Там как грибы росли склады «Заготзерна». Нам купили полдома по улице Свободы недалеко отсюда. Помню, дед прорубал окна на первом этаже, делал кухню, наверху получилась комната».

Е.Х.:

В этом доме и я прожила первые свои семь лет жизни. Он и сейчас снится мне, большой, таинственный, с темными углами, светлыми окнами, с теплыми печками и черной мебелью. Дом давно пора сносить, но он всё ещё стоит. Иногда ноги сами приводят меня к нему, но это уже совсем другой дом - маленький и ветхий, сложенный из бревен, которые давно почернели и растрескались. Следом за ним в сторону реки уходит ряд таких же приземистых деревянных строений. Это улица моего детства с таким прекрасным названием, улица Свободы! Я не захожу внутрь. Там всё не так, и люди там давно живут другие.

СТЕПАН:

«Почти все свое детство я провел у бабушки, летние каникулы напролет у них, в зимние и весенние тоже. Дома ходил только в школу. А у них – тихая деревня, красивейшие места, рыбалка. Тогда рыбу в Вычегде на уху можно было шутя натаскать удочкой за часик. Помню, тогда с крючками было туго. Я их делал из тетрадных скрепок, без бороздки, наточу кончик – и готово. И таскал язей – будь здоров, верховодок – целыми куканами, по сотне и больше за одну ходку, в основном на муху…

Был еще у матери брат Александр, моложе ее на несколько лет. Работал в колхозе имени Карла Маркса, так и не женился. Был мужик покладистый, смирный. Брал меня летом на сенокос на несколько дней на заречные луга. Ловил я там рыбу, рисовал, комаров кормил, помогал варить обеды на костре. Заболел тогда, помню, малярией, лежал у них. На улице жара, а я лежу укрытый в несколько шуб и дрожу. Наглотался тогда хины и акрихина на всю жизнь».

Е.Х.:

Отец, речка, луга, этюды. Эти понятия были для меня с детства неразделимы. Отец не ленился возиться с детьми, да не  только со своими. Соберет своих девок, то есть нас, да еще и наших подружек – и на реку, за город, на этюды. Сверкает, плещет вода. Плывут бесшумные тяжелые облака. А зелень, оказывается, такая разная! Луг желтовато-зеленый, скошен уже. Черемуха на лугах сочного, насыщенного цвета. Ивы блестят-серебрятся, вдали лес стеной, ели чернеют. А дальше, к горизонту, синева.

И вдруг все это уже у отца на этюднике! А мы и не заметили! Бегали, лазили в зарослях ивняка, болтались в воде, а отец уже и костер запалил, и сварил снам что-то поесть в котелке. И сделать пару быстрых, легких акварельных этюдов. Мы подросли, отец стал давать нам в руки блокнот с карандашом: на, рисуй! И мы учились видеть мир.

Какую тьму этюдов он раздарил!  Идут с матерью в гости куда-нибудь, приглашены на день рождения. Подарка нет, - нет денег. Он берет этюд, в рамку его, - и готово. Жаль, не вернешь.

Однажды мы с ним поехали на речку вдвоем, с ночевкой в Белый Бор. Он хотел попасть на вечерний клев, покидать спиннинг. Просились и младшие девчонки, но мама не пустила: ночью холодно. Сначала, как обычно, костер, этюды. Потом отец устроил мне ночевку: раскидал костер, забросал кострище холодным чистым песком, - я спала, как на печке! А он всю ночь бродил по берегу, закидывал спиннинг.

ТАМАРА:

«У моего отца было два родных брата Семена. Тогда ведь имя давал священник, - при крещении. Он посмотрел в святцах, какие на тот день имена, вот и получилось. А родители не посмели возразить, что один Семен уже есть, не принято было возражать священнику. Старший Семен в войну погиб, при бомбежке. Он встал у стены дома под козырек крыши, как при дожде. Его и убило осколком. Еще был у отца брат Николай. Он как-то раз зашел в чайную, а там на стене – портрет Сталина, весь мухами засижен. Дядя Коля возьми и скажи: «Как мухи-то Сталина за..али!». Ему дали десять лет, и он не вернулся, умер там, в тюрьме. Я его плохо помню, маленькая была.

После смерти бабушки отцу, наверно, сложнее было пристроить нас с Толей куда-нибудь. Когда война началась, мы жили в соседней станице у очередной мачехи. Я тогда только шестой класс успела закончить. Отца забрали в ополчение, и мачеха отправила нас к тете Моте, сестре отца, в Куберле. Я к ней, к мачехе, потом ходила забрать свое зимнее пальто. Помню, иду по дороге, загребаю пыль босыми ногами и читаю на ходу «Гаврилиаду» Пушкина.

Е.Х.:

Мы были читающей семьей. Отец и мать всегда старались покупать книги. У нас никогда не было ковров на стенах, но везде висели полки с книгами, стояли книжные шкафы, этажерки. Чтобы подписаться на собрание сочинений Гоголя, Алексея Толстого, Шолохова, Маяковского, Стендаля, Бальзака, Жюля Верна, надо было выстоять ночь в очереди у книжного магазина. В доме у нас  на полках стояли хорошие и по нынешней оценке книги, и мне почти не нужно было ходить в библиотеку.

 У нас не было обычая устраивать семейные обеды. Редко, в праздники, все вместе усаживались за стол. А обычно еде не придавали много значения. Есть суп, чай, что еще надо? Обряда, церемонии из еды не делали. Может, это и плохо, но у нас было так. Каждый ел, когда хотел, и обязательно – уткнувшись носом в книжку. Так делали родители, так стали поступать и все мы, их дети. Эта привычка, пусть хоть и плохая, но меня устраивает, сохранилась у меня по сей день.

Отец не навязывал мне своих любимых книг, но достаточно было ему сказать, что вот – это хорошая книга, и другой рекомендации не требовалось. По его «наводке» я стала читать Ильфа и Петрова, Джерома, Гашека, Паустовского, Юрия Германа.

Я однажды спросила у матери:

- Когда ты начала читать, в каком возрасте? Дома у тебя читали?

- Нет, не читали. Но сколько себя помню, я всегда любила читать. Даже в Германии читала, когда было что. Читала там книгу генерала Краснова. Жарко было, духота. Я тогда на чердаке жила, под раскаленной крышей. Или русскую газету, она там издавалась в годы войны.

«Сталинская девушка», так они там на немецкой фабрике называли себя, подчеркивая этим свою верность советской родине, - книгу эмигранта, белого генерала! Что делает с человеком любовь к чтению и любопытство!.. Мама читала много, читала всегда, почти до самой смерти. Я думаю, книги были ей большой радостью, большим утешением. И еще я считаю: воспитать любовь к чтению – невозможно. Она или есть, или ее нет. Она – врожденное качество человека.

…Отец закончил восьмой класс – началась война. Забрали на фронт дядю, того самого смирного и покладистого мужика. Не воевать его отправили. Умирать. Наши красные командиры щедрыми пинками гнали под немецкие снаряды своих солдат.

СТЕПАН:

«С самого начала войны дядю взяли в армию. Летом сорок второго, когда я был на каникулах между девятым и десятым классом, он приезжал на побывку – дали из-за болезни. Помню, он был весь в чирьях. Рассказывал мне и Володе о боях под Ленинградом. Как там гибнут люди, про артобстрелы и бомбежки. До сих пор стыдно, как вспомню, я тогда улыбался и говорил, как это можно бояться и давать фашистам наступать. Через несколько дней после этого он обратно уехал и был убит где-то на подходе к передовой, даже не имея в руках оружия. Об этом потом написали наши земляки, которые были рядом с ним. Сейчас около монумента вечной славы на месте военкомата (оттуда и мне пришлось уходить на войну), в списке погибших есть и его имя – А.Н.Кузнецов.»

Е.Х.:

Летом сорок второго отец не знал еще, что такое война. А пока, помимо учебы в школе, он учился на шофера и получил права. Это было редкостью в нашем городе, тогда и машин почти не было. В первый же свой самостоятельный выезд на учебном грузовичке он совершил ДТП. Он ехал домой, очень уж ему хотелось покрасоваться перед родными и соседями: как же, Степка за рулем! На углу улиц Ленина и Свободы, около овощехранилища, где сейчас высится новый храм, он задавил курицу, насмерть. Вместо триумфа его ожидал конфуз. Из углового дома вылетела тетка, хозяйка курицы, и стала кричать на душегуба. «Нет, чтобы плюнуть и уехать, - со смехом рассказывал отец, - я остановил машину, вышел из нее и стоял весь пунцовый, повесив голову. Сгорал от стыда и пережидал бурю. Тетка была больно горластая».

ТАМАРА:

Война началась. Во время бомбежек тетя Мотя запирала нас с Толей в доме, а сама в погреб пряталась. Митя, сын тети Моти, и еще с ним несколько человек, погнали колхозное стадо подальше от немцев. Пришли в какой-то город, а немцы уже там! Они и в Куберле пришли. Стали забирать молодежь на работу в Германию. Если бы тетя Мотя дала взятку, заплатила за меня два мешка муки, меня бы не взяли!

Е.Х.:

Много лет спустя, в ожидании смерти, баба Мотя написала моей матери покаянное письмо, просила прощения. Мама ответила сурово: «Бог простит, а я все помню!».

Я смотрю на фотографию девочки Тамары 1942 года. Испуганное, угрюмое лицо. За спиной на стене наборными буквами (Наверно, в школе снимали?) – надпись: Васюкова Т.П… Тетка пожадничала, а скорее судьба так распорядилась, и четырнадцатилетнюю девочку поезд увез в далекую, чужую и враждебную страну…

К эшелону пришел проводить сестру Толя, самый родной на свете человек. До этого дня они всегда были вместе.  Мальчик пас гусей, уже стояла осень, ноябрь, а он был босой, весь окоченевший от холода…. В декабре 1942 года она попала на фабрику Миле-Верке в городе Билефельде.

СТЕПАН:

«Взяли в армию в сорок третьем году сразу после нового года, с середины десятого класса. До августа сорок третьего учился в Архангельском военном училище. Естественно, что готовили нас экстренно, учили только военное дело – оружие, тактику до взвода и т.д. Опять же – не закончили – отправили нас семьсот человек на передовую в августе, солдатами.»

Е.Х.:

Почему не доучили, бросили на фронт – понятно. Война требовала все новых и новых жертв. Где-то потребовалось закрыть телом моего отца какую-то брешь. Так мой папа, семнадцатилетний мальчишка, оказался солдатом Степного фронта. Через неделю боев из тех семисот солдатиков, не успевших стать офицерами, только шестьдесят человек остались живы. Среди них – мой отец. О войне он рассказывал то, о чем не писали в книгах. Смешное, страшное, ужасное, будничное.
 
В училище, в Архангельске, такой случай был: медичка читает будущим солдатам лекцию. О вшах. Знала, что им предстоит! И сказала:

- Вши бывают трех видов: головные, платяные и лобковые…

- А какие это – лобковые? – крикнул с места старательный курсант, юный, чистый, неиспорченный мальчик-провинциал, мой отец. И услышал в ответ гомерический хохот курсантов.

СТЕПАН:

«Зимой сорок третьего года на Украине, где-то в декабре, по-моему, было холодно, морозы. Мы около пушек, и уже десяток дней не заходили ни разу в помещение. Спали в щелях. Постелешь под себя прошлогодние палки кукурузы, укроешься шинелью – и ты дома. Помню, была плохая погода, мессера не летали, затеяли мы костер. Дело в голой степи, ни кустика, ни деревца. Одни остатки кукурузы. На немцев нам уже наплевать – мерзнут хуже нас. Запалили мы огонь хороший, греемся. А надо заметить, чешемся все безжалостно, вши заели. Вот и начали. Снимаю я гимнастерку, нижнюю рубашку. Встряхиваю ее над костром – во все стороны летят искры. Все равно как новогодняя иллюминация около елки. Это они, вши, летят вниз и горят. Даже красиво. И ничего. Пережили. Не то, как говорится, переживали. А это запомнилось.»

Е.Х.:

После его смерти в 1984 г. я обнаружила в его бумагах большое письмо офицера Курочкина. Они вместе воевали, но офицер был на 25 лет старше, а мой отец был тогда юным безусым солдатиком. Курочкин в письме упоминает,что ему 68 лет, письмо было написано в 1968 году. Выходит, он был ровесником века. А моему отцу было в тот день всего 18 лет и 16 дней. Вспомни себя в этом возрасте, читатель). В письме Курочкин описал один эпизод, вот он:

"Здесь, в Кучиривке, в южном конце за околицей помещалась наша 7-ая батарея. 29/XII-43 г. я был дежурным офицером по штабу дивизии. По телефону мне было сообщено с переднего края,что немцы готовятся к наступлению и что на этом участке сосредоточено 80-100 танков (слышен шум моторов). Уже с утра наши тыловые части (обоз) дивизиона были отправлены на ст. Хировка; также было приказано 8-ой батарее отправиться в район ст. Хировка. Туда же отправился и начальник штаба дивизиона, предварительно приказал мне, поскольку связь с 7-ой батареей была нарушена, передать приказание батарее выпустить все снаряды по врагу и попортить затворы у орудий. Из дивизиона остались втроем: я, Вы и Кузин. Селение подверглось артиллерийскому обстрелу; вскоре разорвался снаряд около избы, где помещался штаб дивизиона; местное население спасалось в погребах. Когда мы втроём стали подходить к южному концу селения, то почти у последней хаты были привезены по балочке раненые командир батареи и командир огневого взвода. Командир орудия т. Алексеев доложил мне о том, что все снаряды выпущены по врагу, и затворы у орудий испорчены. Затем вчетвером по балочке пошли в другой конец селения. В балочке работал наш минер, я чуть не наступил на свою же мину. В другом конце селения все вчетвером сели на запоздавшую машину 8-ой батареи. Прибыли на ст.Хировка при темноте; разместились на ночлег в кирпичном железнодорожном здании в направлении к северо-западу (в сторону ст. Елизаветградки)."

Я читала это суховатое, сугубо предметное письмо, а видела, как мой отец, пацанчик безусый, пробирался под бомбежкой по заминированному своими же оврагу и понятия не имел, будет ли он убит сегодня осколками от разорвавшегося немецкого снаряда или от разрыва своей же мины под ногами, успеют ли они добраться до расположения своих частей или попадут в плен к немцам. А если уцелеют, то когда им удастся в следующий раз поесть и где придется ночевать - это зимой-то, в декабре 1943г.

Это лишь самый обычный эпизод военного времени, совсем не героический. А отец пробыл на фронте 2 года. И выжил. Повезло.

И вырастил нас, пятерых своих детей.

Он говорил: «За всю войну ни разу не встретил ни одного добровольца. В книгах о них читал, но в жизни – не видел». Меня эти его слова поразили. Я столько о них, добровольцах, наших героях, читала! Наверно, они и правда были – в начале войны, когда многие были уверены, что советские солдаты очень быстро разобьют в пух и прах проклятых немцев. Но мой отец попал на войну в августе 1943 года, когда уже ни у кого не осталось иллюзий и люди понимали: война будет тяжелой и многие на ней погибнут.

Он как-то вспомнил один эпизод: ехали они по степи в грузовике. Вдруг видят – тюк на дороге лежит. Остановились, подошли. Оказалось – это труп убитого красноармейца согнут пополам и связан проволокой. Немцы так делали для устрашения живых.

А было и так, уже за границей: «Пришли мы на рынок. Мужик стоит, яйцами торгует. Мы подошли, молча взяли его корзину за ручки и понесли. А мужик тоже молчит, только вслед нам смотрит. Как же, победители! Я потом долго не мог их видеть, эти яйца!»

Он сказал однажды: «Ни разу не видел в войну, чтобы кто-то из солдат плакал, оплакивал погибших товарищей. Не было слез в войну».

Я на войне не была, но успела понять, что это такое. В России не дают забыть об этом. Мой младший сын служил в армии, в Сибири, когда началась чеченская война. К Грозному потянулись эшелоны с солдатиками-мальчишками. И я каждый день смотрела по телевизору новости с фронта и боялась увидеть сына. Эта война шла в прямом эфире. На улицах Грозного дымились подбитые бронетранспортеры, а рядом – мертвые солдатики, убитые ни за хер собачий. А потом я пошла на почту, отправила ругательную телеграмму Ельцину и посулила ему сидеть в одной камере с Дудаевым. Не сбылось, плохой из меня пророк. У сына полроты на войну отправили. Его самого, слава Богу, нет, в Сибири оставили. Но Ельцина, давно уже мертвого, за эту чеченскую войну с тех пор ненавижу. Как Сталина и Гитлера. Не знающих сомнений властелинов чужих жизней, хозяев чужих смертей.

Отец освобождал от немцев Украину и соседние с родиной мамы места. Но ее не было уже тогда в станице Куберле. Его будущая жена в это время стояла у токарного станка в далекой немецкой земле Северный Рейн-Вестфалия, ела на обед баланду из брюквы,  страстно мечтала о скорейшей победе Красной армии и старалась от новых поступивших на фабрику рабочих из пленных солдат  узнать хоть что-нибудь о продвижении наших войск.

Билефельд – промышленный город в западной Германии. Тамара работала на велосипедной фабрике. Сейчас Миле-Верке выпускает бытовую технику, иногда мелькает реклама фабрики на нашем телевидении: пылесосы, стиральные машины. Здание – на целый квартал, в форме квадрата, с внутренним двором (немцы прислали мне снимки). Внизу – фабрика, наверху жили рабочие, девушки из Советского Союза. Тамара стала токарем. Работали на фабрике и немцы. Им не разрешалось разговаривать с русскими, но женщина, работавшая рядом с Тамарой, и без слов видела, что перед ней – тоскующая по дому, заброшенная на чужбину девочка. Заметив, как досаждают ей вши, немка принесла из дому средство от них. В другой раз украдкой передала старые, но целые туфли.

Мама курила. В молодости – папиросы «Беломорканал», потом – болгарские с фильтром. А когда в 90-х настал российский кривой и косой капитализм, перешла на самые дешевые, на «Приму», но курить все равно не бросила. Я ее как-то спросила:

- Ты когда курить начала?

- В Германии еще. Я в одной книге прочитала такую шикарную фразу: «Он курил, и его печаль уходила вместе с дымом в небо». А я тогда так по Толе плакала! Как вспомню его синие ноги, когда он меня провожал! Выйду там, на фабрике, в коридор, сяду на корточки у стены, и плачу. Я думала: начну курить – легче станет.
 
За два дня до смерти, когда она уже не могла добрести до кухни и сесть на свое привычное место, я сама принесла ей последнюю сигарету в ее жизни.

…Однажды она написала в русскую газету, выходившую в Германии даже в годы войны, объявление. Надеялась найти своего двоюродного брата Колю. Его увезли в одном эшелоне с Тамарой, но о дальнейшей его судьбе она ничего не знала. Объявление опубликовали! Можете представить себе что-то подобное у нас? Чтобы печатали объявления заключенных из сталинских лагерей? Еще вопрос, какой режим, сталинский или гитлеровский, был мягче к своим гражданам… На объявление откликнулся не Коля, а его родной брат Митя, угодивший в Германию позже. Тот самый Митя, который старался угнать колхозное стадо подальше от немцев. Не сумел. И сам угодил в Германию с очередным эшелоном бесплатной рабсилы. Тамара и Митя переписывались. Как ни странно, это было возможно в фашистской Германии. Как-то Митя даже прислал Тамаре хлебные карточки. Он, мужчина (шестнадцатилетний мальчик, весивший тогда сорок килограммов, старше нее на два года), считал своим долгом помочь сестре, а ведь ему было еще тяжелей. Охранники на кирпичном заводе, где ему пришлось работать, не жалели своих кулаков, нещадно избивая подневольных работников.

А о Коле она смогла узнать только одно: он исчез при бомбежке,  когда союзники наносили по Германии воздушные удары. То ли погиб, то ли сумел сбежать. Если сбежал, то, возможно, доживает жизнь где-нибудь на американском континенте. Он ненавидел власть коммунистов и не хотел возвращаться в Советский Союз.

СТЕПАН:

«Уже весна сорок четвертого. Март или апрель. Все тает, но по верхам уже сухо. Форсировали маленькую, дохлую речку Реут. На том берегу внизу деревня, за ней высокий, пологий склон, наверху поля.

В этой деревне меня первый раз побрили. Целую церемонию устроили мои друзья-солдаты.

А потом пошли мы в гору. Поставили пушки. Немного пехоты впереди, ни капли продуктов у старшины, ни капли воды. А до речки внизу около двух километров. Место ровное как стол, только пули посвистывают над головой. А сзади нас, метрах в трехстах, колодец с журавлем, около него громадное каменное корыто, длиной метра четыре, с толстыми стенками. Внутри человек может лечь - ниоткуда его и не видно. Около колодца каждые полторы-две минуты рвется снаряд. А у нас батарея – люди, лошади, окопанные в полный рост. Всем надо пить. И есть. Ну, ели прошлогоднюю кукурузу, кое-где оставались початки. Мы их жарили на железных листах, прямо в щели костер устраивали. Зерна кукурузы на листах жарились – лопались, распускались как цветочки. Было это очень вкусно. Но мало. И сразу, как только мы на эту гору взобрались, эта подлая речка Реут разлилась как море, тот берег едва видно. Больше, чем на пять километров. Тот берег низкий, ровный, вот вода и разгулялась.

Как мы добывали воду – вот одна моя ходка к колодцу. День, светло. Беру брезентовое ведро и после разрыва снаряда у колодца бегу к нему со всех ног. Если не успеваю добежать до следующего снаряда – ложусь, жду, пока улетят осколки. Добегаю, ложусь в это каменное корыто, следующий разрыв лежу лицом в небо, осколки хлещут по камню по бокам. Интересного, конечно, мало.
Вскакиваю, за журавлиное ведро, тащу вниз, потом вверх. Наполняю ведро. Слышу следующий снаряд. Ложусь в корыто, пережидаю осколки. Хватаю свое брезентовое ведро – и бегом от журавля. Если, конечно, ведро не упало, или осколок в него не хлопнул. Тогда ходка впустую. А так – приношу воду. Пьем. А лошадей поили больше ночью. А потом как-то вода в Реуте быстро пришла в уровень, к нам стали пробиваться тылы, появились продукты. Помню, мы нисколько не мучились ни от голода, ни от жажды. Были довольны одним – у нас было вполне достаточно снарядов».

Е.Х.:

Его пушка стреляла и убивала людей. Мой добрейший отец был убийцей. Не добровольным, но убийцей. Сколько людей он как артиллерист отправил на тот свет? Самому, лично, ему пришлось застрелить двоих. Их он помнил всю жизнь…  И не хвастался тем убийством. И не считал его геройством. Он не любил парадов ветеранов войны в день Победы. Не верил никому, кто рассказывал с экрана о своих воинских подвигах:

- Наверняка в тылу ошивался, интендант хренов! А вот тот, который рядом с ним молчит – тот воевал!

Отец не терпел ячества, когда старые вояки били  себя в грудь и напролом крушили очередь с криком: «За что я воевал?!» А я, дочка солдата, заслышав такой крик, думала, молча уступая дорогу: «Неужели ж ты только за то и воевал, чтобы без очереди пролезть в стране очередей?»

На войне Холопов Степан стал кандидатом в члены ВКПб. Я, беспартийная, в семидесятые с усмешкой отнеслась к предложению одного старика  дать мне рекомендацию для вступления в партию, отговорилась, мол, недостойная я! Но, по-моему, не стыдно было стать коммунистом на фронте. Какую льготу он получал? Льготу быть убитым в первых рядах.

ТАМАРА:

«Пару раз в неделю, ненадолго, но нам разрешали выходить из фабрики в город. Даже деньги какие-то небольшие выдавали. Мы должны были носить нашивку «ОСТ», но как только выйдем, нашивки потихоньку спарывали. Куда мы ходили? В кино. Там был небольшой кинотеатр на окраине города. Хозяин не имел права пускать нас, но зал пустовал, и он смотрел на запрет сквозь пальцы. Я там многие трофейные фильмы видела, которые здесь у нас после войны шли.»

Е.Х.:

Я спросила ее:

- Как же ты понимала немецкую речь в кино?

- Понимала. Я и сейчас многое помню, хотя уж не нужно, ни к чему.

Немцы дали мне адрес одной старой украинки, Анны Бондарчук. Она работала на фабрике вместе с моей матерью. Мы переписывались, Анна написала мне несколько писем, а потом замолчала. Думаю, умерла. Она помнила мою мать тех времен.

АННА БОНДАРЧУК:

Мы с Томой были хорошими приятельницами. Мы общались с ней только на работе, работали в одном цеху. Она жила среди русских, а я с украинцами, я – хохлушка. Тома была очень смелой, боевой. Заводилой. Она нам подмигивала, - сигнал собраться вместе, - чтобы поделиться информацией о наступлении или отступлении русских. На фабрике работало много раненых фронтовиков. Вот они и сообщали обо всем.

Когда бомбили Билефельд, бомба попала на фабрику. Мы были в погребе. Дверь была закрыта. Нас стало заливать водой. Мы встали на скамейки, разделись, чтобы одеждой заткнуть дыры, но вода прибыла уже до пояса. Была гибель. И Тома подошла попрощаться. Мы кричали, плакали и звали на помощь. За дверью был огонь. Но нас спасли немцы.

…Однажды я попала в больницу, перевернулся ящик с деталями, мне побило колено. Два месяца лежала в больнице. Но Тома проведала, сумела и принесла мне свою дневную пайку. Представляешь, как я это восприняла?... Из всех я хорошо помню только твою маму как заводилу. Тебе поистине есть кем гордиться…

Е.Х.:

Иногда девчонки ходили фотографироваться, а потом дарили снимки друг другу на память. У мамы сохранился старый альбом с этими фотографиями. Принаряженные, улыбающиеся… Фотограф усаживал каждую по очереди в одно и то же кресло, выдавал на руки один и тот же букет бумажных цветов. Вот они передо мной, улыбающиеся подруги: Марфуша Демченко, Мария Ковалева, Мария Гринцева, Саша Казанцева, Мария Хаматова… «На долгую память Томки от Раи Александровской. Дарила в далекой чужой стране Германии в городе Билефельде. Тома, если дорог оригинал, то береги его копию.16.4.44г.» «На память Васюковой Томочке от Жадько Таи. Дарила во время переживания тяжелого военного периода. 3.4.44г.» А вот надпись, сделанная рукой Тамары: «Салянникова Валя погибла в Германии от электрического удара в 1943 году 11 августа в 10 часов вечера в среду. Твой образ останется у меня в глазах до моей смерти. Я не забуду тебя». Вот на снимке две улыбающиеся девушки, Тамара с подружкой. Подпись: «Фото для собственной памяти. Снимок произведен после 1 и 1/2 года нашего переживания в Германии.18.6.44»

Я вижу юные, красивые, улыбающиеся лица. А подписи грустные. Их единственная и неповторимая молодость, их стремление радоваться жизни – все это выпало им на долю в неуместное время, в войну, и в неподходящем месте, в неволе.

СТЕПАН:

«Вспомнил некстати об одном деле. Никому об этом и не говорил. Да и что говорить, самому как-то странно. Я же с детства рисовал портреты с натуры. Карандаш, листок бумаги, натурщика на 10-15 минут – дело простое.

Помню, в войну, на фронте, фотографов не было. По крайней мере, я ни разу не видел. Только один раз меня щелкали, для кандидатской карточки. И все. Вот я и рисовал. И здорово котировался. В любой обстановке, в любое время года и суток. Листок тетрадной бумаги в клеточку, карандаш – и солдатик уже сидит, а я рисую. Потом внизу дописывает он несколько слов, складывает портрет в почтовый треугольник, адрес, и – домой. Сколько я их переделал, не берусь считать, но – многие десятки, может, и сотни.

Потом замечаю, где-то в сорок четвертом, уже за границей: сделаю портрет, пошлет он домой, а через день-два его убивают или ранят. Ударит вот такое в голову, никак не отвяжешься. До конца войны их рисовал, и после войны, и все время боялся за них.

А сейчас и того хуже. Представлю себе какую-нибудь старушку, у которой остался от сына только этот листок – хоть реви. И хранят эти старушки воспоминания-остатки где-нибудь в самом тайном месте.

Пойди попробуй найди, Холопов Степан, хоть один из этих портретов – шиш. А они разбежались по всей стране. Особенно много, помню, у нас было солдат из Средней Азии – повозочные, ездовые, орудийные номера. Одного вспомнил – Тенисаков был, телефонист. Убили его еще на Украине, на правобережье Днепра. Снаряд разорвался рядом."

Е.Х.:

В конце апреля 1944 года отца ранило в правую руку, навылет. Случилось это в селе Григориополь в Молдавии. В госпитале он, кажется, не лежал, обошелся перевязками в медсанбате. Видимо, как и многие, боялся отстать от своей части, от друзей. В результате рука плохо сгибалась в локтевом суставе и болела при непогоде. Много лет спустя, когда врач оформлял ему документы на инвалидность и предложил оформить, в связи с этим ранением, пенсию инвалида войны – со всеми вытекающими из этого обстоятельства льготами, отец махнул рукой: «Нет, не хочу». Второго такого глупца, бессребреника я не знаю.

ТАМАРА:

"Нас американцы освободили. В апреле сорок пятого. Мы на улицу побежали, а там танк едет, а на броне негр сидит. Я до этого никогда негров не видела. Он едет и улыбается во весь рот, зубы белые сверкают.

Я с фабрики снова в лагерь попала, несколько месяцев там была, до осени. В меня тогда парень влюбился, крестьянин из Голландии. Рыжий такой, конопатый. Звал с ним ехать к нему домой.

- Что ж ты не поехала? Жила бы припеваючи!

- Да ну! Я его языка не знала, он – русского. Изъяснялись на ломаном немецком. Да и скучала я очень,- по Толе…"

Е.Х.:

В 1993 году она получила из органов госбезопасности справку о том, что находилась в Германии на принудительных работах. "После освобождения направлена на госпроверку, в ходе которой установлено, что за период пребывания в Германии преступления против Родины она не совершала". Справка нужна была матери, чтобы получить какую-то копеечную доплату к нищей своей пенсии.

В переполненных эшелонах, иной раз – на крышах вагонов, но она ехала домой, в Советский Союз. В прошлое уходили два с половиной года работы в Германии. Ей тогда было семнадцать…

Мите, её двоюродному брату, повезло меньше. Всех мужчин, подневольных рабочих, советские конвоиры погрузили в теплушки, закрыли их – и – на Север! Так Митя очутился, из германской неволи – в республике Коми, на лесоповале, в Трехозерке, поселке неподалеку от Сыктывкара. Видать, совершил преступление против Родины, а какое? В Германии на немцев работал, потому что там советских не нашлось, на кого бы можно было поработать?

Тамара домой вернулась, а где дом? Отец живет с новой очередной женой. Толя, младший брат, превратился в шебутного, веселого, задиристого подростка. Отец, выкуривавший на крылечке последнюю сигарету на ночь, прислушивался к безудержному лаю собак вдалеке и говорил уверенно: «Толя с гулянки идет».

Тамара подалась работать на номерной завод в Махачкалу. Профессия есть, немцы научили, – токарь.

ТАМАРА:

«Однажды меня там, В Махачкале, на заводе, вызвали в отдел кадров. Проверяли, видать, надежность кадров. Я пошла. В комнате – четыре здоровенных мужика. Сытые, гладкие. Один из них спросил:

- Почему ты, Васюкова, с немцами в Германию уехала?

Мне так обидно стало! Будто я там по доброй воле оказалась! Я чуть не заплакала.
Ткнула в каждого пальцем и ответила:

-Потому что вы! вы! вы! и вы! – здоровые мужики! Драпали от немцев! А нас, женщин и детей – бросили!»

Е.Х.:

Именно такой, резкой но правдивой она была. Особистам и возразить нечего было дерзкой девчонке, они только молча переглянулись. На этом допрос закончился. А страх – он остался. Уже в Сыктывкаре, спустя несколько лет, она призналась своей подруге, Галине Лебедевой:

- Боюсь, будет мне плохо за то, что в войну у немцев работала.

А на фотографиях ее той поры, первых послевоенных лет, я вижу молодое, неулыбчивое, угрюмое лицо. Домой вернулась, к неласковой Родине-мачехе…


Выжил в войну вычислитель седьмой батареи 684-го артиллерийского полка 233-й стрелковой дивизии Холопов Степан. Выжил в отличие от многих и многих друзей, знакомых парней, земляков. После войны его оставили служить в армии еще пять лет. Образование у него по тем временам было нешуточным – девять с половиной классов. Грамотный. Плюс к тому способности к рисованию. Он стал писарем и топографом в штабе артиллерии 233-й стрелковой дивизии. Служил он в Молдавии.

Как-то раз, во время учений, в часть приехал легендарный герой войны маршал Жуков. Перед маршалом трепетали все, от солдата до командира части. Его очень и очень боялись. Впрочем, это, наверно, наша российская особенность: трепет перед начальством. Чем выше ранг начальника, тем больше трепет. Среди солдат нашелся-таки один, который в буквальном смысле слова нагадил: наложил кучу посреди чисто выдраенной казармы, как раз перед тем, как высокий гость с перепуганной свитой  прошелся с проверкой по части. В такой форме выраженный  протест – это, конечно, пакость, в которой, кроме дерьма, и нет ничего. Виновника, понятное дело, не нашли. Ни славы, ни наград  он не искал.

Пока мой отец дослуживал в армии, дома не от снарядов, не от осколков или пуль умирала его семья. В сорок девятом умерла его мать, не дожив и до пятидесяти лет. Еще раньше, в сорок седьмом, умерла от дистрофии младшая сестра Таня. Умерла она, а солдат приехал в отпуск. Ему пришлось забирать труп Тани  из больницы, где она умерла. В лютый мороз он вез домой на санках почему-то совершенно голое прикрытое мешковиной тело сестры….  Наверно, Таня заплатила своей жизнью за безумно огромную армию, которую держала наготове разоренная послевоенная страна. Армию надо кормить, пусть даже пропадет от дистрофии девушка-студентка. Она и пропала. А ее брат, прошедший со своим артполком через Украину, Молдавию, Венгрию, Румынию, Югославию, служивший потом еще до 1950 года – выжил. Армию кормили.
Весной 1950 года он вернулся, наконец, домой. В Сыктывкар, на улицу Свободы.

СТЕПАН:

«Дома были Володя, брат и Граня, сестра. Володя закончил стройтехникум, сильно пил. Из-за этого на должностях не задерживался, работал техником-строителем во многих организациях, потом мало-помалу совсем скатился и стал грузчиком-шабашником. Граня училась в пединституте, на стипендию не проживешь. Так и втянулся я в работу. На третий день начал работать в только что организованном Товариществе художников Коми АССР.»

Е.Х.:

Тамара вышла замуж за Василия Чагаева. Брак просуществовал недолго. Отец Василия был небольшим районным начальником и, конечно, коммунистом. Судьба его подпадала под удар из-за неудачной женитьбы сына. Чагаев-младший с отцовской помощью понял, что оплошал и старался сделать все, чтобы это поняла и Тамара. А ей, гордой, не желающей пресмыкаться в чужой семье и быть без вины виноватой, не надо было этого долго объяснять.  И тогда, круто порвав прежнюю жизнь, она поехала на север к своему двоюродному брату, к тому самому Мите, отправленному сюда в запертом вагоне. В это время Митя жил уже не в лесном поселке, ему разрешили жить в Сыктывкаре. Так мама оказалась в городе, где прожила потом всю свою жизнь. Здесь весной 1949 года родилась ее старшая дочка, Алла Чагаева. Тамара устроилась на работу в Товарищество художников, кассиром. Пути моих родителей пересеклись.

СТЕПАН:

«На ноябрьские праздники 50-го года у художников был вечер, стол. Попили, поели, пошел провожать домой нашу кассиршу Тамару Чагаеву. Раз, другой, и допровожался. В декабре мы расписались, стала она Холоповой. И у нее дочка – Алла, было ей два года без малого. В 51-ом родилась Лена. Пошла семейная жизнь, семью нужно было обеспечивать монетами.»

Е.Х.:

Да. Родилась я, а через пару лет – моя младшая сестра Наташка. Немало. Но это еще не все. Помните такой фильм: «Мужики!»? Там обаятельный герой Александра Михайлова  широким жестом русского человека усыновил сразу трех детей, правда, среди них была и его собственная дочь. В жизни бывает и покруче. Когда мне было десять лет, осиротели дочери отцовской сестры Грани, две совсем маленькие девочки, трех и полутора лет. И родители без всяких широких жестов взяли детей в свою небогатую семью, прекрасно осознавая свои поступки и предстоящий труд. Сами выросшие сиротами, мои родители как сумели боролись с сиротством. Дети Грани выросли вместе с нами. Из пятерых детей только я и Наташка были родными отцу, но ни разу, ни разу я не заметила предпочтения, которое он отдавал бы родным детям в ущерб неродным. Ни разу он не прикрикнул, не ударил никого из детей. Это надо обладать просто ангельским терпением. Его не было ни у нашей матери, ни у меня. Я, честно говоря, своим парням раздавала и шлепки и подзатыльники. И от матери их получала. Такая вот эстафета поколений, которой не похвастаешься.

Узнав о женитьбе отца на неблагонадежной женщине с темным немецким прошлым, партия призвала отца к ответу. Его вызвал «на ковер» первый секретарь горкома партии. Потребовал: или бросай жену, или партбилет на стол. И Степан молча выложил на стол партийный билет. Тогда, видя упрямство нужного для горкома и часто совершенно бесплатного художника, секретарь сбавил тон:

- Ладно. Сделаем вид, что этого разговора не было.


В Сыктывкар приехали отец Тамары и брат Толя. Они где-то сняли комнату, устроились работать. Толя, артистичный, талантливый парень, пошел работать в коми национальный ансамбль «Асъя кыа». Работать в ансамбле – это значит – плясать!

Там, в коллективе ансамбля, он и нашел свою половинку. Он познакомился с красавицей и певуньей Валей Горх. У красавицы был один изъян, происхождение. Она была немкой, пусть обрусевшей, родившейся в Поволжье, но немкой.  С 1933 года, с пятилетнего возраста, она  жила в Коми крае, выросла среди коми детей, поэтому знала коми язык в совершенстве, научилась петь коми песни, а выросла – стала ведущей коми национального ансамбля «Асъя кыа». За свое преступление, что немкой посмела родиться, она должна была каждую неделю ходить отмечаться в комендатуре. На гастролях ей не разрешалось жить в гостинице, приходилось ночевать на стульях на сцене. Она была человеком третьего сорта в нашей стране, но разве брата Тамары и Мити можно было этим запугать? Толя задурил красавице голову, она никогда не знала, всерьез он говорит, или дурачит ее? С ним было весело и никогда не скучно. И Валя Горх стала Васюковой.  Вот и получилось: русская девочка Тамара Васюкова прожила в Германии несколько лет, не давая на то своего согласия. Научилась там говорить по-немецки, а немка Валя Васюкова, не зная родного, то бишь немецкого, отлично владела коми языком, пела коми песни, а своей исторической родины и в глаза не видела. И за что ей вслед плевали солдатики, часовые у комендатуры?



Место в детском саду – одна из вечных российских проблем. А посему ни я, ни Наташка, не знаем, что это такое. Мама поневоле не работала, сидела с нами, вела хозяйство. «Обеспечивал семью монетами» отец.

…Поздний вечер. В одной комнате – пять девчонок. Спать укладываемся. В комнате родителей мать читает, лежа в постели. За письменным столом, склонившись над работой, сидит отец. Светит настольная лампа. Это постоянная, обычная картинка из моего детства. Отцу постоянно приходилось брать домой «халтуру», дополнительную работу, чтобы все успеть, чтобы заработать побольше денег, чтобы прокормить, одеть, обуть такую ораву растущих дочек.

Я однажды испортила ему работу, а была уже большой девочкой – восемь лет. Мы тогда жили в Лесозаводе, в полуподвале. Окна находились на уровне земли, одно из них было прямо над отцовским письменным столом. Я полезла в форточку во двор, лень было бежать через двор, да и неинтересно. А отец, как назло, забыл закрыть флакончик с тушью. И рядом – незаконченная работа, обложка книги. Что с ней стало! Я даже не пыталась скрыть следы преступления, бесполезно. И целый день обреченно ждала вечера и наказания. Пришел отец. Увидел. И не сказал мне ни слова, хотя, взглянув, сразу догадался, что именно я – виновница. Такого ужасного наказания я не ожидала.

Степан Холопов был директором Товарищества художников, потом – художественным редактором газеты «Югыд туй», журнала «Чушканзi». Шапки всех местных газет и журналов, включая «Войвыв Кодзув», были его работой. Он был классным карикатуристом, шрифтистом, - книжным графиком. Но всегда он был недоволен собою. А думаю, главное, что ему недоставало – это амбиций. И нам с Наташкой их недодал…

Он сказал мне как-то, и я сразу согласилась с этим:

- Ты всегда должна быть выше занимаемого тобою места.

Я это запомнила на всю жизнь и должна сказать, что такой принцип не помогает сделать карьеру, по себе знаю.

…Они научили меня добросовестно относиться к работе, мои наивные родители. Это очень мешало мне в лютые годы повальной, поголовной, всеохватной невыплаты зарплаты в 90-е годы. Мне месяц за месяцем не платили за работу, а я исправно, день за днем шла и выполняла все, что нужно. Хорошо хоть за вход на работу денег не брали, а то пришлось бы бросить.

Отец изъездил всю Коми республику и везде рисовал. Все ему было интересно: шахта в Воркуте – и он спускается в забой, уральские горы – и он с друзьями сплавляется по Печоре.  Бесконечные командировки от газеты и бесконечные зарисовки: строительство новой школы в Митрофандикосте, балки Усинска, болгары Благоева, айкинский водопровод, весенняя Ухта, печорские дебаркадеры, буровая на Вуктыле… А вот на листе набросок акварельный – та самая баба Мотя, а вот хатка в Куберле, в ней жил мой дед Петр Васюков, вот дорога в сальской степи – места детства Тамары…

СТЕПАН:

«Часто задумываюсь над тем, почему я остановился на своих девяти с половиной классах, не стал учиться дальше. Весь этот набор знаний и умений по крохам в течение всей жизни обошелся мне намного дороже. И часто чувствую огрехи и пустые места в своей башке… Правда, на полную катушку занимался этюдами, рисунком и студией при Товариществе. Вел ее Валентин Викторович Поляков – художник-книжник, имевший хороший запас знаний. Он и передавал нам их, а потом и мне отдельно. Меня книжная графика увлекла сразу. В основном мы занимались внешним оформлением книги – обложка, титул и т.д. И сразу я учуял вкус грамотно оформленной книги, нормально отличал профессионализм от дилетантства, вошел во вкус теории шрифтов. Кроме того, худредом книжного издательства все годы до пенсии работал Михаил Павлович Безносов. А мы с ним жили в соседях, знал я его с детства. Человек он мягкий, деликатный, со временем мы стали настоящими друзьями, чего нельзя было сказать о Полякове. Тот – учитель, педагог, никого не подпускавший в свой внутренний мир. Ну, а мне что и нужно было, хватал осколки эрудиции у обоих. Кончилось все это тем, что они для меня стали уже неинтересными…

Вспомнил Валентина Викторовича с болью. Сейчас бы многое ему сказал. А тогда, дурак, радовался, что перегнал (?!) своего учителя. Вечная тема отношений молодости со старой зрелостью. Сам теперь встречаюсь с этим на каждом шагу.
Поляков как-то спросил меня, почему после ретуши перового рисунка или шрифта белилами у меня нет грязи, а у него она проступает везде. Говорю – делаю сразу, лихо и твердой рукой. Плюнул бы сейчас самому себе в морду!»

Е.Х.:

Когда мы подросли, мама поступила на работу продавцом в продуктовом магазине, но проработала там недолго, помешал характер. Ее учили ставить на ночь рядом с мешком сахара ведро воды (оказывается, сахар сильно впитывает влагу), и прочим премудрым профессиональным хитростям. Но хитрость была неведома внучке прямолинейной и щепетильно честной казачки. Воровские уловки ей невозможно было привить. Мама ушла работать в большое грузовое автохозяйство диспетчером. Распределяла грузовики: за лесом, за щебенкой, за картошкой.

Ей, конечно, хотелось большего. Какое-то время она даже играла в самодеятельном театре в клубе, сохранилась фотография - она и Толя в спектакле «Любовь Яровая». Но мы, дети, птенцы в гнезде, тянули ее домой. И победили. А ей осталось только чтение, это волшебное окно в мир из тесного жилища.

СТЕПАН:

«Работа моя мелкая, разные брызги теперешней жизни. Такова, видимо, судьба всех художников-графиков: книга, газета, журнал, вечные поиски чего-то, всегда злость на себя из-за отсутствия натуры… так уж сложилось у меня, у графика, газетчика и книжника – продукция моя выражается в небольшого размера листочках бумаги, которые нужны людям в определенный день, час, даже минуту.  Вот и делаешь их, стараешься всегда быть в форме и т. д.

Что мешало, так это только вино, да и оно чаще бывало от неудовлетворенности и  малого умения. Хочется-то всегда большего. Конечно, деньги не последнее дело, но уже давно больше смотрю на свою репутацию. Сам слышал, ходит в сферах: раз я (Холопов) сделал, значит, на хорошем уровне, со знаком качества, что ли. Даже наш худсовет, безжалостный и жестокий ко всем художникам, мое пропускает без всякого писка. Дошел до такого нахальства, что приношу работу, совет ее смотрит без меня, и принимает, и оценивает неплохо. Утешение(?!)

Слабо утешает то, что со времени принятия меня в Союз художников ни разу не воспользовался финансовой помощью. Как говорится – чист. Так чёрта ли мне в этой чистоте? Вчера встретил В.К., поговорили, как там ругаются, возятся  и дерутся за власть и другие блага некоторые из наших.

А написано все это в состоянии пессимизма, какого-то упадка и в окружении падающих последних желтых листьев – моего любимого времени, когда я в этом году не трогал кисти ни на какую желтизну. Болезнь – не повод для этого.»

Е.Х.:

Когда мне было десять лет, до нашего города дотянули железнодорожную ветку, и где-то далеко, на окраине за лесочком, было построено деревянное приземистое здание – вокзал. Отец повел нас с Наташкой показывать это чудо – железную дорогу. И мы, тихие провинциальные девочки, дивились на маневровый паровозик, виденный до этого только в кино, на тускло блестевшие рельсы, убегающие вдаль.

Когда в городе появилась телевышка и пошли первые пробные телепередачи, мы хором уговорили отца купить нам в универмаге очень дорогую игрушку – телевизор. Он стоил 168 рублей. Он появился у нас раньше, чем у других соседей, и родителям поневоле пришлось терпеть незваных гостей, многочисленных девчонок и мальчишек – друзей, знакомых и соседей, которых привело любопытство и желание посмотреть на бесплатное чудо, кино по телевизору.

Я думаю, отцу самому хотелось сесть и уехать вдаль по рельсам на маленьком паровозе. Самому была интересна диковинка под названием телевизор. Детское, мальчишеское любопытство оставалось в нем до конца жизни. Он никогда не делал важного, значительного лица, не стыдился признаться, что не знает чего-либо, не притворялся, что знает. Мог расспрашивать и задавать, казалось бы, наивные вопросы. Не было в нем солидности, не было.

Однажды, был мой день рождения, двадцать семь лет, отец сказал: «Господи, каким я был дураком в двадцать семь лет!» Я ничего не ответила тогда, но спесиво подумала: «Ты, может, и был дураком, если сам это признаешь, а я-то уж точно – нет!» Сейчас, увы, у меня такой уверенности в себе нет, ни в размышлениях о своём прошлом, ни о настоящем.

СТЕПАН:

«Однако работы хватает. Да и как иначе. Знаю, что нужен какой-то части нашего общества – это просто помогает жить. Все, что касается печати – книга, вся пресса наша – три газеты и т.д. РИО еще появилось – всем нужен. Это хорошо. Не навязываюсь никому – сами меня ищут.

Хвастать давно отвык: возраст – и все-таки хорошо, когда ты нужен людям. Придешь в дом Печати – когда рисунок принесешь? Обложку закончил ли? Не съездишь ли в командировку от «Югыд туй» и т.д. Эхо прошлого. Но пытаюсь делать. Что на месте – делаю. Потеплеет – и в командировку съезжу. Соскучился по натурным портретам.
…Почему я все время работаю (работа, конечно, кустарная, но в то же время в городе ее никто не может делать, кроме меня) и у меня никогда нет денег?
Ладно, раньше пил. Зелье нынче – разор. Теперь не пью уже давно, но денег? Все равно нет… Хотел бы я знать причину, черт побери…

Е.Х.:

Причину знаю я. Если б отцу выпал выигрыш в какой-нибудь игре, через пару дней у него так же не было бы денег, как обычно. Причина скрывалась в нем самом. Не было в нем жадности к вещам, тряпкам, деньгам.   Он никогда не обращал внимания, во что одет, терпеть не мог галстуков на шее. Не замечал, что ест – был непривередлив. Плюс ко всему этому – мы, пятеро детей, на которых надо было заработать пропасть денег. Одну из Граниных дочек, выросших в нашей семье, учили в музыкальной школе, старшую дочь матери Аллу – в Москве, в ГИТИСе.

Наверно, мы его вымотали. Заездили. Я помню, как он был потрясен новой песней Высоцкого «Чуть помедленнее кони, чуть помедленнее. Хоть немного еще постою на краю». Он снова и снова слушал эту песню. Тридцать раз подряд. Это была ЕГО песня.


В 1972 году заболела Алла. У нее обнаружили саркому. После операции на позвоночник она в двадцать три года на всю жизнь стала инвалидом. Врачи сказали матери, что Алле осталось жить полгода. Жизнь мамы превратилась в нескончаемое и ужасное ожидание смерти дочки. Все силы души она отдала своему больному ребенку. Исчезли собственные интересы, желания. На второй план отошли муж и младшие дети. Тамаре Холоповой было тогда сорок три года.

ТАМАРА:

«Я шла по улице и плакала. И в первый раз обратилась к Богу. Я сказала ему: Господи! Оставь ее в живых, и я каждый день буду молиться тебе, как умею…»

Е.Х.:

Моя старшая сестра не знала о диагнозе и предстоящей смерти. У нее была сильная воля, которой хватило бы и на десятерых. Тамара целиком и безраздельно посвятила ей свою жизнь и преданно служила дочери двадцать восемь лет, до самой своей смерти, сколько хватило сил.И умерла первая, не узнав ужаса гибели своего ребенка. Алла пережила её на шесть лет.

СТЕПАН:

«Перечитал недавно старые записи. Дополню. Приехал Женя (Евгений Шукаев, знаменитый московский карикатурист – прим.Е.Х.) Было обсуждение выставки. Многих ругал, многих хвалил. Про мои и П. Семячкова работы сказал: «Вот так нужно работать». И все. А потом был банкет. В «Вычегде». Выпил вместе с другими, это было 26 октября. При выходе из ресторана меня еще с одним из наших взяли в вытрезвитель. Вот тебе и непьющий. Год в рот не брал. А вообще-то это нечестно – дежурить у выхода из ресторана. Столько пьяных шастает по городу, орут, дерутся, и ни одна дрянь их не берет. Ну, а со мной – старая история. Домой в ноябре появлялся всего несколько раз. Пропил и праздники, и свой день рождения (дома меня ждали с шампанским и т.д.), день артиллерии, 26 ноября отметил месяц пьянства, и закончил только 2 декабря. Правда, последние два дня «оттухал», чтобы явиться под пресветлые очи своих трезвым.

Последние полмесяца был у Сани Кочева в его однокомнатной квартире против винного магазина. Он сидит у окна, ждет. Обязательно кто-нибудь зайдет – через магазин. Как тот паучок – ждет свою жертву. Ну и я вместе с ним получился на этот раз. С кем только не познакомился – музыканты, и журналисты (с ними знаком), и писатели, и инженеры, и ветераны войны. В общем, общество интеллектуалов. Когда сам пьян – с ними интересно, а сейчас, задним числом, противно. Рад, что сам выбрался из этого болота, без помощи врачей или милиции… Позор на весь мир. Первые две ночи совсем спать не мог, занимался самоедством.»

Е.Х.:

На моих глазах, постепенно, год за годом, отец превращался в алкоголика. Мама, трезвенница, боролась с его пьянством как могла. И безуспешно. Победила эта жуткая российская болезнь. Алкоголь действует на людей по-разному. Кто-то становится агрессивным, кто-то – слезливым, сентиментальным. Отец пьяным был очень веселым, разговорчивым. Весь мир для него становился прекрасным, все люди – замечательными. Мама не выносила такого – искусственного и дорогостоящего веселья. В последние годы его жизни они и не жили вместе.
 
Степан:

«Эх, дура ты, Тамара Петровна. Как тебе немного нужно было сделать, чтобы мы нормально прожили до холмика. Не захотела ведь… Не захотела. Ну и старей теперь одна.»

Е.Х.:

Два последних года он прожил со мной и моими сыновьями. Он понимал, что пить ему – равносильно смерти и держался месяцами, а потом срывался в ужасающий многодневный запой. Когда он запивал, я третировала его суровым молчанием, как это делала мама. Мне хотелось, чтобы ему стало стыдно, чтобы он перестал пить. Как будто это могло ему помочь…

…Повела я его лечиться. Пошел безропотно. Но его нигде не взяли, сказали, что у него цирроз печени и лечиться с таким диагнозом нельзя, печень пропита. Эти слова подействовали на отца отрезвляюще. Он перестал пить, какое-то время держался, потом сорвался в запой. Он чувствовал свою вину передо мной, маялся, брал себя в руки, и снова какое-то время было тихо. Но однажды он так запил, что прошел месяц, другой, третий, четвертый – и конца этому не было. По утрам он молчал, курил, сидел бесцельно за своим рабочим столом, ждал, когда я уйду на работу. Сам он уже давно не мог работать.

Я отправляла детей в школу, потом уходила сама.  Все это молча, мы уже несколько дней не разговаривали с отцом. Я уходила, а отец отбирал несколько книг из шкафов, не самых любимых, не самых дорогих сердцу, и шел сдавать их в книжный магазин. Полученные деньги тут же пропивал. Мог пить что угодно, одеколоны, лосьоны, клей БФ…

Однажды вечером я шла с работы и, уже подходя к дому, увидела впереди знакомую фигуру. Отец брел, опустив голову, загребая ботинками пыль. Я поравнялась с ним, он взглянул на меня глазами побитой собаки, сбоку и как-то снизу…, а я с каменным лицом прошла мимо. Скажу его словами: плюнула бы себе сейчас в морду!

Вскоре приехала младшая сестра. Она отрабатывала в деревне свои три года после пединститута, а с наступлением каникул собиралась в гости  к друзьям, в ГДР. Она очень волновалась перед своей первой поездкой за границу, бегала по пустым магазинам в поисках подарков, и, конечно, ни малейшего внимания не обращала на пьянчужку-отца. Отработанный материал.

Он внимательно, молча ее рассматривал, когда мы оказывались вместе на кухне, в разговор не вмешивался. А она искренне, от всей души забыла о его существовании… И вот настал день ее отъезда. Последние хлопоты, последние волнения. Отец был дома. Мы с сестрой присели на дорожку, помолчали, встали. Подошли к двери. Я оглянулась: отец сидел за свои столом и смотрел на нас. Он ждал, когда вспомнят о нем. Он думал, что младшая дочь скажет ему хотя бы просто «До свидания». Я это поняла по его тоскливому взгляду. Но она не вспомнила, а я ей ничего не сказала. Мы вышли и сели в подошедшее такси.

Через несколько дней он отравился. Я сначала думала – нечаянно, выпив очередную гадость. А потом решила: ему было настолько плохо, что он не мог жить. Я вспоминаю этот его тоскливый взгляд, и у меня переворачивается сердце.

Это случилось 21 июля 1984 года, в жаркий летний день. Ни меня, ни детей не было дома. Мы уехали за город, в Белый Бор. А вернувшись, застали дома два трупа. Отец – в комнате, на кровати. Другой, Семенов,его собутыльник, на полу в кухне.

Я очень рассердилась на отца за такую смерть. Постыдную. Говорят, смерть не выбирают, а он, казалось мне, именно выбрал. Понимание утраты и раскаяние пришли позже. Потом кто-то из художников высказал предположение, что отец не хотел отравиться, он любил жизнь. Но второй, Семенов, часто говорил о смерти и примерял к себе разные способы ухода из жизни, и тогда, в тот день, он сначала проверил на моем отце действие яда, а убедившись в этом, последовал за отцом. Похоже на правду. Не знаю. Он часто говорил, что обязательно доживет до 2000 года. Он и на войне был уверен в том, что доживет. Я вспомнила эти его слова в ночь под новый 2000-й год.

Все дальше и дальше в прошлое уходит его жизнь. Притупилась боль утраты. Я уже могу без содрогания думать о своей вине перед ним. Читать его дневник. Вот – его рукой записанные строки: «Егорка на днях говорит: - Ты, деда, будешь жить всегда. Говорю ему: мы оба будем с тобой всегда, еще поживем, потопчем землю».

СТЕПАН:

«Задумался о себе самом с одной точки зрения. Допустим, будет 2050-й год, двадцать первый век. Меня наверняка не будет. А ведь до чертиков интересно, что будет, как? Егор и Антон вполне доживут и помнить будут деда. А самого деда не будет.»

Е.Х.:

В 2050 –м году его правнуку Степану, сыну Егора, исполнится сорок шесть лет. А его правнучке Диане стукнет пятьдесят!

Мама осталась со старшей дочерью Аллой. Алла была инвалидом, и мама ухаживала за больной дочкой. А потом силы иссякли. Она заболела. Ей самой потребовалась помощь. Мы с Наташкой, моей младшей сестрой, ухаживали за ней. Мы обе работали, пришлось согласовывать дежурства, отпрашиваться с работы, чтобы не оставлять маму без присмотра.

…Мне хотелось отвлечь маму от черных мыслей. Ее изматывала ужасная боль, она умирала от рака и жила последние дни. Я взяла с полки словарь имен:

- Давай имя твоей правнучке подберем.

- Давай.

Мы перебрали все женские имена в словаре и сошлись на том, что самое красивое, самое подходящее к отчеству – Диана.  Девочка родилась осенью. Мама не дождалась правнучки, умерла весной, в страшных муках, в сознании до последнего мига.

Мы, ее дочери, были рядом с ней в те минуты, но умирала-то она одна. Она несколько раз повторила мне в те тяжелые дни:  «Лена, я умираю». И я не знала, что сказать ей в ответ, только молча давилась слезами и обнимала её за плечи. Я до сих пор не знаю, что сказать в ответ на такие слова. Не бойся, мы рядом? Да не рядом. Перед лицом смерти человек одинок. Ты не умрешь? Врать той, которая никогда не врала? Не бойся, бог тебе поможет? Не помогал никогда, а тут вдруг поможет? Это не страшно, не бойся? Да как же не страшно – шагнуть в небытие, в непостижимость, в пустоту или в космос?

Этот шаг в небытие сделал отец, сделала мама.

Я смотрела на мертвое лицо матери и поражалась: как она помолодела после смерти! Исчезли морщины, лицо разгладилось. Она опять стала красивой, такой, какой была на фотографиях немецкой поры, когда она жила и работала на Миле-верке, в Билефельде, в Германии.

Они не жили счастливо и не умерли в один день. Но сейчас они рядом, у них один памятник на двоих. На нас с Наташкой смотрят молодые, вдвое моложе нас, отец и мать. Мы так захотели. Фотографии на памятнике – первых лет их совместной жизни. Уж тогда-то они были счастливы?

Отец был трудягой, интеллигентом, добряком, пьяницей, бессребреником, умным и талантливым человеком, человеком общества, открытым, готовым прийти на помощь, поделиться чем мог, бескорыстным, беззлобным, всепрощающим.

Мама была труженицей, трезвенницей, - я ни разу в жизни не видела ее пьяной. Она была внешне суровой и жесткой, по сути своей правдоискательницей, не прощающей, но и не мстительной. Образованной, умной. Закопавшей ради нас, детей, свои таланты. Бесконечно самоотверженной, бросившей к больным ногам дочери всю свою жизнь без остатка.

Иногда в приступе обиды я думала о своих детях: грабители! Отобрали у меня мою молодость, а взамен всучили старость и болезни… А сама-то я разве не так поступила со своими родителями?

…Меня как-то, давно уже, рассмешила моя пятидесятилетняя подруга. На вопрос о семье она ответила: «У меня никого нет, я сирота». Сирота пятидесятилетняя! Но когда умерла мама, я, наконец, испытала, что такое сиротство. Исчезли с лица земли мои родители, которые принимали меня такой, какой бы я ни была: неблагодарной или заботливой, забывчивой или отзывчивой, любой. Исчезло чувство защищенности, как будто я оказалась без одеяла зимой в выстуженной, нетопленой избе. И я обнаружила себя, теперь уж себя, потому что не осталось старших в семье, ни родителей, ни теть, ни дядь – на финишной прямой, в конце которой – ужас небытия.

Если есть это – ТАМ, то простились ли отцу убитые им немцы? Других больших грехов у него не было. Его пьянство убило его самого. Простила его мама? А он ее? А меня? Меня они простили?

2001-2004гг.

P.S.
 
Этот текст публиковался раньше только в журнале «Войвыв Кодзув» в переводе на коми язык. На русском публикуется впервые.


…Теперь на городском кладбище рядом с моими родителями лежит мой старший сын Егор. Он опередил меня на финишной прямой. Вот и отец мой думал, что он вполне сможет дожить до 2050 года. Не смог.

Над моей кроватью висят фотографии родителей. Такие же, как на могильной плите. Молодые папа и мама смотрят на меня, а я – на них. И я засыпаю и просыпаюсь с одной мыслью: «Если бы вы знали, какое горе мне достанется в конце моей жизни, вы бы меня не рожали»

2020


Рецензии