Апология мысли в поэзии Степана Шевырева
I. «Мысль» и русское любомудрие
В 8-м номере журнала «Московский вестник» за 1828 год, в отделе изящной словесности, было опубликовано стихотворение 22-летнего Степана Шевырева, активного участника так называемого «Общества любомудрия» – литературной группы молодых романтиков, поставивших своей целью создание в России поэзии, которая выражала бы углубленный, философский взгляд на мир и давала возможность на языке художественных образов нагляднее довести до сознания читателей сущность универсальных законов бытия и мироздания. В соответствии с такой интеллектуальной установкой группы поэтов-любомудров стихотворение Шевырева несло подчеркнуто декларативное заглавие «Мысль».
Падет в наш ум чуть видное зерно
И зреет в нем, питаясь жизни соком;
Но придет час – и вырастет оно
В создании иль подвиге высоком.
И разовьет красу своих рамен,
Как пышный кедр на высотах Ливана;
Не подточить его червям времен,
Не смыть корней волнами океана;
Не потрясти и бурям вековым
Его главы, увенчанной звездами,
И не стереть потопом дождевым
Его коры, исписанной летами.
Под ним идут неслышною стопой
Полки веков – и падают державы,
И племена сменяются чредой
В тени его благословенной славы.
И трупы царств под ним лежат без сил,
И новые растут для новых целей,
И миллион оплаканных могил,
И миллион веселых колыбелей.
Под ним и тот уже давно истлел,
Во чьей главе зерно то сокрывалось,
Отколь тот кедр родился и созрел,
Под тенью чьей потомство воспиталось [1, с. 164].
Появление «Мысли» на страницах «Московского вестника», объединявшего ведущие литературные силы любомудров, было сразу же замечено и читающей публикой, и крупнейшими поэтами-современниками. Общепризнанный глава русской поэзии той поры, Пушкин в письме на имя редактировавшего журнал Михаила Погодина от 1 июля 1828 года отозвался о «Мысли» как об «одном из замечательнейших стихотворений текущей словесности» [2, с. 193], выражая тем самым свою принципиальную поддержку не только Шевыреву, но и всему представляемому им философскому направлению в романтической поэзии, получившему на выспреннем языке тогдашнего времени почетное наименование «поэзии мысли». Не случайно поэтому «Мысль» Шевырева обоснованно воспринималась в качестве программного манифеста группы любомудров.
Приоритет в выдвижении философских задач в рамках поэтического творчества принадлежит, правда, не Шевыреву. Еще за несколько лет до появления «Мысли» идейный лидер и вдохновитель «Общества любомудрия» Дмитрий Веневитинов в одной из своих теоретических работ четко сформулировал тезис о необходимости всемерного усиления философской составляющей художественного творчества: «Истинные поэты всех народов, всех веков были глубокими мыслителями, были философами и, так сказать, венцом просвещения» [3, с. 131]. Однако не безвременно умершему Веневитинову, а именно Шевыреву довелось стать и ведущим теоретиком и, что более существенно, крупнейшим практиком нового направления в романтической поэзии, облекающего отвлеченные философские постулаты живой плотью ярких поэтических образов. При этом не обошлось, конечно, без предварительной подготовки читательской аудитории к активному восприятию новых интеллектуальных идей, для чего Шевырев, вслед за Веневитиновым, также обратился к теоретическому подкреплению взгляда на необходимость интенсивного развития умственных начал в словесности. «Науки всегда имели первое и решительное влияние на словесность у всех народов, – убежденно отстаивал свою позицию Шевырев за полгода до публикации поэтического манифеста. – Мысль отражается в слове; чем зрелее и богаче мысль, тем зрелее и слово ее, тем богаче содержание словесности» [4, с. 61].
Более того: по мнению Шевырева, именно глубокое внутреннее созвучие главных идей художественного произведения и мировоззренческих установок читателя, «сия теплота чувства или мысли, которая роднит душу читателя с писателем» [4, с. 77], могут не только служить залогом верного понимания смысла произведения, но и в целом определяют силу его идейно-эстетического воздействия на читателя. Благодаря этому, с точки зрения любомудров, оказывается реально достижимым подлинно гармоничный синтез философского содержания и изящной формы поэтических творений, чего не было, как они считали, в современной им поэзии, где наметился явный перевес искусно разработанной формы над упрощенной тематикой элегической лирики. Устранить возникший «перекос» за счет обогащения содержания поэтических произведений универсальными философскими идеями и призвано было творчество поэтов-любомудров и прежде всего самого Шевырева.
II. Прорастание зерна
В отечественном литературоведении накопилось немало работ, всесторонне рассматривающих мировоззренческие идеи, лежащие в основании шевыревской программной декларации, и дающих развернутое объяснение значения важнейших элементов той сложной образной системы, которая формирует уникальное идейно-эстетическое единство этого действительно «одного из замечательнейших» по своей художественной философии стихотворений во всей русской романтической поэзии.
Первое, на что обращают внимание все исследователи «Мысли» Шевырева, это необычный выбор тематики поэтического произведения. Пожалуй, едва ли не впервые в истории русской поэзии сама мысль, процесс мышления и – шире – философствования становятся объектами художественного изображения, главной и единственной темой развернутого лирического повествования. По сути, всё стихотворение представляет собой законченную «рефлексию по поводу мысли» [5, с. 225], а художественный ряд строго подчиняется задаче отражения принципиального значения индивидуального мышления в судьбах целого человечества. Разработка такой содержательной сферы поэтического текста явилась несомненным приоритетом Шевырева в современной ему поэзии русского романтизма, на что справедливо указывает аналитик его творчества В. С. Киселев-Сергенин: «“Идеальная” поэзия Шевырева строит свой невиданный в русской литературе лирический мир творчества. Это мир искусства и чистой (абстрактной) мысли» [6, с. 134]. И далее исследователь выдвигает свою интерпретацию идейной концепции шевыревского стихотворения: «Искусство и мысль выступают прежде всего как две центральные темы в творчестве Шевырева. Мысль для него – нечто необъятно великое, содержащее в себе ключи ко всем тайнам мироздания. Она – то общее, что объединяет всех людей, все отрасли духовной деятельности и религию» [6, с. 134]. Таким образом, по мнению Киселева-Сергенина, основной пафос «Мысли» связан с поиском единой интеллектуальной платформы, которая могла бы сблизить представителей самых разных литературных и общественных групп вокруг совместного разрешения в процессе творчества сокровенных «тайн мироздания».
Несколько иные акценты в прочтении «Мысли» расставляет другой знаток поэзии Шевырева М. И. Аронсон. Более тщательно опираясь на текст стихотворения, он выделяет в нем не столько синхронный (общий для всех современников), сколько диахронный аспект бытования человеческой мысли в истории – утверждение идеи бессмертия великих созданий человеческого ума, торжествующих над неумолимым ходом времени. «...Излюбленной идеей Шевырева является бессмертие мысли, – указывает Аронсон, – переживающей века и поколения. Мысль не просто слетает с небес на главу богоизбранного гения, – скорее человек дорабатывается до нее, отдавая ей всю свою жизнь. Только мысль, выращенная на “соках жизни”, воплощенная в гениальном создании или высоком подвиге, становится бессмертна. В этом смысле мысль надисторична, не подвержена забвению; великие произведения прошлого, переживая ряды поколений, не поддаются влиянию времени» [7, с. XXII]. Существенно при этом то, что критерием жизненности творческой мысли становится как раз ее способность выдержать проверку временем и в полной мере сохранить свое значение для будущих поколений. «Суд времен для Шевырева – не случайный суд, – утверждает исследователь. – Мысль, воплощенная “в создании иль подвиге высоком”, неизмеримо выше всего, что ее окружает в момент ее создания. <...> Не случайно кедр мысли перерастает трупы царств» [7, c. XXII]. Именно в этом кроется объяснение того торжественного пафоса, с которым поэт возвещает величие и могущество плодов созидательной мысли: «Все они – высшие проявления человеческого духа, они воплощают в себе самосознание своей эпохи, они являются апофеозом создавшего их народа» [7, c. XXII].
Так посеянное Шевыревым в его поэтической декларации зерно глубокой и разносторонней мысли в самом деле дало многочисленные всходы в интерпретационных построениях его последующих комментаторов и аналитиков.
III. «Мысль» как философская ода
Уже у первых читателей «Мысли» возникло некоторое недоумение в отношении того, к какому жанру причислить это своеобразное произведение. Ясно, что оно не имело ничего общего ни с «унылой» медитативной элегией, ни с непринужденным дружеским посланием, ни тем более с остросюжетной фантастической балладой – ведущими жанрами тогдашней романтической поэзии. Как мы видели, Пушкин дал нейтральное жанровое обозначение «Мысли», назвав ее просто одним из замечательнейших стихотворений текущей словесности. Однако самим Шевыревым жанровые каноны сознавались весьма четко: он создавал «Мысль» как торжественную оду, но только оду особого свойства, нисколько не похожую на привычные ее разновидности – победно-патриотическую (в духе ломоносовской оды на взятие Хотина) или гражданственную (вроде державинской «Фелицы»). Скорее следует говорить об ориентации поэта-любомудра на традиции почти забытой ныне, но славившейся в ту пору как истинный поэтический шедевр религиозно-философской оды всё того же Державина «Бог». И действительно, идея премудрости и всемогущества Божия как нельзя лучше перекликалась с заветной шевыревской концепцией мощи и величия человеческой мысли – самого прекрасного божественного дара человеку. В этом контексте «Мысль» Шевырева по существу приобретает все основные качества настоящей философской оды, хотя по внешним признакам (в частности, отказу от специфической десятистишной одической строфы) это с первого взгляда не столь очевидно.
Что же побудило молодого поэта в эпоху окончательно утвердившегося в русской поэзии романтизма воскрешать формы, казалось бы, окончательно отошедшего в прошлое вместе с XVIII веком главного классицистского жанра? Дело заключалось не в архаических литературных вкусах, а ровно наоборот – в стремлении дать поэзии принципиально новое, прогрессивное содержание, насыщении ее плодотворной мыслью и философской основательностью. И вот тут-то главным препятствием на пути к намеченной цели становились, как это ни парадоксально, как раз новейшие завоевания романтической поэзии с ее доведенным до виртуозного совершенства «легким стихом», словно бы нарочно (как это представлялось Шевыреву) созданным для того, чтобы компенсировать такую же легковесность содержания романтических элегий, романсов, посланий, решительно чуждых всяческому отвлеченному умствованию. Понятно, что для воплощения излюбленных философских идей Шевырева ни такой язык, ни такие жанры совершенно не подходили. Надо было что-то противопоставить ставшим привычными «легкомысленным» романтическим жанрам, и в этих условиях вполне закономерным стало обращение к подзабытой уже одической форме, осознававшейся Шевыревым не столько как жанр «высокого штиля», сколько высокой, серьезной, «важной» тематики, призванной торжественно провозглашать истины, имеющие огромное общественное значение. Так в поэзии любомудров появляется и настойчиво разрабатывается, в первую очередь самим Шевыревым, жанровая модификация философской оды.
Выбор жанра требовал соблюдения основных требований его поэтического канона: одический «штиль» предполагал воссоздание соответствующей стилистики. Вот откуда в шевыревской «Мысли» пунктуально отмеченные исследовательницей его творчества Л. Я. Гинзбург многочисленные «библейские реминисценции, архаизмы и славянизмы, ораторская интонация, мысль программная и отвлеченная, воплощаемая непрерывной цепью словесных образов, метафорических и рассудочных...» [8, с. 65]. Всё это непосредственно отвечало самой природе одической стилистики: «Затрудненный синтаксис, громоздкая метафоричность, смелость в сопряжении “далековатых идей” (по знаменитому определению Ломоносова) были законной принадлежностью высокого слога...» [8, с. 65]. Однако нарочито усложненный язык «Мысли» объяснялся не только спецификой одической формы, но и явился прямым следствием сознательной установки Шевырева на создание особого «языка мысли», так называемой «поэзии содержания» (философских идей) – в противовес «поэзии выражения» (искусной словесной игры), как именовали поэты-любомудры творчество сторонников пушкинской школы «гармонической точности», якобы жертвующих во имя внешней легкой понятности текста внутренним богатством его содержания. Шевырев же, напротив, требовал от читателя сосредоточенного, даже напряженного внимания именно к содержательной стороне произведения, всецело подчиняющего себе его поэтическую форму. Но для этого выбор поэтом языковых средств должен был максимально препятствовать слишком уж легкому, зачастую бездумному скольжению по мелодически гладким стихотворным строчкам. Шевырев даже считал, что излишнее изящество и ловкость поэтического выражения способны не столько подчеркнуть нюанс передаваемой мысли, сколько отвлечь своей внешней эффектностью внимание читателя от сокровенного смысла стихотворения и тем самым заслонить саму мысль, ради которой стихотворение создавалось.
Стремясь добиться неторопливого, замедленного, вдумчивого чтения, Шевырев заведомо уснастил «Мысль» лексикой, предназначенной предельно затруднить возможность поверхностного, чисто формального восприятия поэтического текста лишь с одной его мелодической, ритмико-стилистической стороны. Он щедро вводит в свою программную декларацию тяжеловесные архаизмы, всевозможные синтаксические инверсии, ораторские конструкции и обороты речи, что придало «Мысли» желаемую основательность и степенность. Это – не «легкая поэзия», это – философская ода, в которой Шевырев предстает не только как подлинный поэт мысли, но и как настоящий мастер поэтической формы.
IV. Поэтика «Мысли»
Первое, в чем единогласно сходятся все исследователи «Мысли», – это признание совершенства интонационного строя стихотворения, как нельзя более полно соответствующего и его одическому жанру, и в особенности его общефилософской направленности. Интеллектуальная идея нашла себе адекватное воплощение в торжественной и приподнятой декламационной интонации.
«Мощное, постепенно усиливающееся в своем напоре движение пятистопного ямба создает ощущение всепобеждающей мысли» [5, с. 225], – отчетливо формулирует свое впечатление Ю. В. Манн. С ним всецело солидарен Е. А. Маймин: «Поэтическая мысль развивается органично, естественно, всё стихотворение написано как бы на одном дыхании. Необычен, при всем своем одическом складе, и язык стихотворения: величественный, отрешенный от быта и вместе с тем сдержанный и очень живописный...» [9, с. 89]. Принципиальное разъяснение сознательной установки Шевырева на создание чеканного и в то же время необычайно емкого поэтического «языка мысли» дает М. И. Аронсон: «Краткость, многозначительность, сила и, конечно, медленность, то есть сосредоточенность внимания не на музыкальной легкости гармонического стиха, а на его идейном содержании, – вот основное, чего добивается Шевырев» [7, с. XXI]. И действительно, в органичном нерасторжимом сочетании в рамках единого текста одновременно и углубленного философского содержания, и энергичного, ритмически очень выразительного стиха – одна из ключевых особенностей поэтики шевыревской «Мысли».
Богатый интонационный рисунок удачно дополняется искусно подобранным Шевыревым лексическим рядом с его выспренней библейской («пышный кедр на высотах Ливана») и архаично-славянской семантической аурой («краса рамен», «глава, увенчанная звездами», «кора, исписанная летами», а также глаголы «высокого штиля» «падет», «придет (час)», сокрывалось»). Вместе с декламационным тоном такой и впрямь «величественный» (по определению Маймина) язык «Мысли» закономерно придавал ей характер едва ли не пророческого вещания, восходящего к традициям Ветхого Завета, – тем самым подчеркивался особый, поистине сакральный статус, приобретаемый категорией мысли в творческом сознании поэта-любомудра.
Помимо интонационных и лексических средств усиления художественной выразительности поэтического текста эффект яркого воздействия стихотворения на читателя основывается также на филигранной инструментовке стиха, целенаправленном сгущении звучных ударных аллитераций на «р» («зеРно... зРеет», «Разовьет кРасу своих Рамен», «чеРвям вРемен», «не потРясти и буРям», «тРупы цаРств», «зеРно то сокРывалось», «кедР Родился и созРел»), а также напевных, мелодически «широких» на «о» («виднОе зернО», «пОдвиге высОкОм», «кОрней вОлнами Океана», «пОтОпОм дОждевым», «неслышнОю стОпОй пОлки векОв», «миллиОн Оплаканных мОгил», «зернО тО сОкрывалОсь», «пОтОмствО вОспиталОсь»).
Характерна при этом исподволь намечавшаяся постепенная смена аллитерационных доминант: если в первой, более «громкой» части стихотворения, преобладают раскатистые «р», то к финалу их всё явственнее теснят более спокойные и открытые «о», создавая подсознательное впечатление внутреннего разрешения напряженного драматизма развития человеческой мысли в примиряющем и жизнеутверждающем синтезе. В таком фонетически «просветленном» контексте даже образ истлевшего родоначальника мысли утрачивает ощущение трагизма: точнее, трагизм неизбежной гибели всего живущего снимается в духе библейской притчи о зерне, которое не даст плода, пока не умрет в земле, но сама эта мнимая смерть является необходимым условием для вечного продолжения жизни всё новых и новых поколений. Так Шевыреву на языке поэтической образности, подкрепленной искусной фонетикой, удается выразить действительно глубокую и фундаментальную философскую мысль, полностью оправдывающую заглавие его стихотворения.
V. «Северные шмели» на острие бритвы
Издатель печально знаменитого правительственного официоза – газеты «Северная пчела» Фаддей Булгарин, давний литературный недруг Шевырева, донельзя раздосадованный уничижительной критикой, которой «Московский вестник» из номера в номер справедливо подвергал беллетристические поделки предприимчивого Фаддея Венедиктовича, не мог, разумеется, упустить случая свести личные счеты с оппонентом и посему на страницах своей газеты вознамерился высмеять шевыревскую «Мысль», дискредитируя тем самым ее автора в глазах легковерной публики. Для достижения столь важной цели Булгарин прибег к испытанному приему иронического пересказа чужого текста, предвзято расставляя при этом акценты, заведомо рассчитанные на произведение комического эффекта. «В главе зерно! – Патетически восклицал Булгарин, переиначивая по-своему образный строй «Мысли». – У зерна – рамена! из зерна – кедр, под кедром – черви времен, трупы царств без сил, миллион могил, миллион колыбелей и какой-то истлевший. Убийственная поэзия!» [10], – злорадно делал итоговый вывод издатель «Северной пчелы», надеясь побольнее «ужалить» противника. Понятно, что при подобном походе к поэтическому произведению его внутренняя идея и внешне необычные особенности художественной формы бесследно ускользали от понимания предубежденно настроенного зоила.
Полемическая выходка Булгарина не осталась безнаказанной, причем отповедь последовала с той стороны, откуда издатель «Пчелы» меньше всего мог ее ожидать. Патриарх отечественной поэзии, прославленный баснописец, маститый «дедушка Крылов», видя столь явную злонамеренность рецензента, прервал свое обычное невозмутимое молчание и пустил в свет новую басню под названием «Бритвы», нисколько не скрывая истинного повода, послужившего к ее написанию. Сюжет басни прост, а подтекст весьма прозрачен: некий путешественник, проведя ночь на постоялом дворе и готовясь спозаранку вновь пуститься в дорогу, вздумал побриться, однако из опасения порезаться стал проделывать эту нехитрую процедуру тупой бритвой, а на замечание случившегося тут знакомого о том, что «острою обреешься верней», отвечал: «Да острою-то я порезаться боюсь». Засим следовала мораль, прямо метящая в Булгарина, неспроста ополчившегося на шевыревскую «Мысль», а, стало быть, и вообще на всякое проявление умственного начала в литературе:
Вам пояснить рассказ мой я готов:
Не так ли многие, хоть стыдно им признаться,
С умом людей – боятся,
И терпят при себе охотней дураков? [11, с. 181]
Крыловская басня вызвала горячее одобрение Пушкина, прекрасно осведомленного о ее скрытой подоплеке. В упоминавшемся ранее письме к издателю «Московского вестника» Погодину Пушкин прямо выразил свою солидарность и с мудро-ироничным баснописцем, и с молодыми поэтами-любомудрами во главе с Шевыревым: «За разбор “Мысли”, одного из замечательнейших стихотворений текущей словесности, уже досталось нашим северным шмелям от Крылова, осудившего их и Шевырева, каждого по достоинству. Вперед! и да здравствует “Московский вестник!”» [2, с. 193]. Так полемика вокруг программного стихотворения Шевырева способствовала созданию одной из лучших крыловских басен, отнюдь не утратившей своей актуальности и до сих пор.
VI. Скрипка и душа
Впрочем, объективность исторической истины требует отметить, что не все современники Шевырева были столь же безоговорочно единодушны в высокой положительной оценке его поэзии, как Крылов и Пушкин в эпизоде с булгаринскими нападками на «Мысль». Всего несколько лет спустя, в 1834 году, блистательно дебютировавший на поприще критика Виссарион Белинский в своем манифесте «Литературные мечтания», проводя беглый обзор расстановки сил в новейшей русской поэзии, не обошел вниманием и творчество ведущего поэта-любомудра. Поначалу совсем в созвучии с пушкинской характеристикой «Мысли» охарактеризовав Шевырева как «одного из молодых замечательнейших литераторов наших» и особо подчеркнув философскую фундаментальность и несомненное версификационное мастерство его поэзии («В основании каждого его стихотворения лежит мысль глубокая и поэтическая, видны претензии на шиллеровскую обширность взгляда и глубокость чувства, и, надо сказать правду, его стих всегда отличался энергическою краткостию, крепкостию и выразительностию» [12, с. 102]) Белинский вместе с тем счел необходимым указать на те качества поэзии Шевырева, которые, по мнению критика, нарушали ее внутреннюю цельность и гармоничность. Главным образом это касалось неустранимого противоречия между строгой обдуманностью идеи, почти «математической» композиционной выверенностью ее логического развития – и требованием живого, непосредственного, свободного выражения душевных движений поэта, лежащих в основе его творческого отношения к миру.
Иными словами, коренную причину неудач Шевырева-поэта Белинский видел в конфликте в его стихотворениях абстрактного и лирического, в роковом разладе ума и сердца: «Посему большая часть оригинальных произведений г. Шевырева, за исключением весьма немногих, обнаруживающих неподдельное чувство, при всех их достоинствах, часто обнаруживает более усилия ума, чем излияние горячего вдохновения» [12, с. 102]. К числу «весьма немногих» удачных исключений с полным основанием может быть отнесена и хорошо известная Белинскому «Мысль».
Позднее к сугубо эстетическим разногласиям двух активных участников общественно-литературной жизни 1830-х – 1840-х годов прибавилось резко размежевание в идейно-политическом плане, принципиально различное видение дальнейших путей развития России, что закономерно привело к взаимно негативным оценкам и утрате необходимой объективности в их обосновании.
Зато во многом близким по своим взглядам и убеждениям к Шевыреву стал в эти годы Гоголь, поддерживавший самые тесные контакты с «мыслящим, исполненным критического ума писателем» [13, с. 199], как он характеризовал Шевырева, акцентируя именно интеллектуально-философскую составляющую литературной деятельности бывшего любомудра. Но не только сильная и оригинальная мысль привлекала Гоголя в шевыревском творчестве: не менее важное значение имело в глазах творца «Мертвых душ» также то духовное начало, которое он явственно улавливал в поэтических произведениях своего друга, появлявшихся в последующие годы вслед за «Мыслью». Так, по поводу переводческой работы Шевырева (в совершенстве владевшего итальянским языком) над «Божественной комедией» Гоголь направил ему проникновенный отзыв, который в значительной мере применим ко всему поэтическому наследию зрелого Шевырева, сумевшего постепенно преодолеть «рассудочную» крайность своей ранней философской лирики: «Это мало, что ты владеешь стихом и что стих твой силен: таким был он и прежде; но что самое главное и чего меньше было у тебя прежде, это внутренняя, глубокая, текущая из сердца поэзия: нота, взятая с верностью удивительною и таким скрипачом, у которого в скрипке сидит душа» [14, с. 286].
Завершить рассмотрение отзывов современников об авторе «Мысли» уместно итоговой оценкой, высказанной князем П. А. Вяземским при получении известия о кончине Шевырева на чужбине, вдали от родины, в полузабвении со стороны новых литературных сил, пришедших на смену романтической «поэзии мысли» и отстаивавших совсем иные идеалы и ценности: «Я очень любил и уважал Шевырева и высоко ценил его способности и дарования. Едва ли не он один был между нами настоящий homme de letters (литератор), по разнообразным своим сведениям, по прилежности и постоянству его в литературных трудах и вообще по всей жизни, которую он исключительно посвятил литературе» [15, с. 284]. Таким и должен остаться в истории отечественной литературы XIX века этот яркий и оригинальный поэт-мыслитель, любомудр, стоящий в ряду основоположников философского направления в русской поэзии, создатель «одного из замечательнейших стихотворений» нашей словесности.
Литература
1. Поэты 1820–1830-х годов: В 2 т. Т. 2. – Л.: Сов. писатель, 1972. – 766 с.
2. Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 10 т. Т. 10. Письма. – Л.: Наука, 1979. – 712 с.
3. Веневитинов Д. В. Стихотворения. Проза. – М.: Наука, 1980. – 608 с.
4. Шевырев С. П. Обозрение русской словесности за 1827-й год // Московский вестник. – 1828. – Ч. VII, № 1. – С. 59–84.
5. Манн Ю. В. Русская философская эстетика. – М.: МАЛП, 1998. – 379 с.
6. Киселев-Сергенин В. С. С. П. Шевырев // Поэты 1820–1830-х годов: В 2 т. Т. 2. – Л.: Сов. писатель, 1972. – С. 131–139.
7. Аронсон М. И. Поэзия С. П. Шевырева // Шевырев С. П. Стихотворения. – Л.: Сов. писатель, 1939. – С. V–XXXII.
8. Гинзбург Л. Я. О лирике. – М.: Интрада, 1997. – 415 с.
9. Маймин Е. А. Русская философская поэзия: Поэты-любомудры, А. С. Пушкин, Ф. И. Тютчев. – М.: Наука, 1976. – 189 с.
10. Булгарин Ф. В. Письмо к издателям «Северной пчелы» // Северная пчела. – 1828. – 15 мая (№ 58).
11. Крылов И. А. Полное собрание сочинений: В 3 т. Т. 3. Басни. Стихотворения. Письма. – М.: ОГИЗ, 1946. – 619 с.
12. Белинский В. Г. Собрание сочинений: В 9 т. Т. 1. Статьи, рецензии и заметки 1834–1836. Дмитрий Калинин. – М.: Худож. лит., 1976. – 736 с.
13. Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений: В 14 т. Т. 8. Статьи. – М.-Л: Изд-во АН СССР, 1952. – 816 с.
14. Переписка Н. В. Гоголя: В 2 т. Т. 2. – М.: Худож. лит., 1988. – 480 с.
15. Поэты тютчевской плеяды. – М.: Сов. Россия, 1982. – 400 с.
Апрель 2002
Свидетельство о публикации №220102601746