Место встречи русскоязычной национальности

Маленький закуток в "муадоне" "плуги бэт" четвертой военной тюрьмы, словно конура, непонятно зачем отделенный от мира двумя толстыми стенами – полой приставной деревянной и каменной - неофициально, но безоговорочно был признан местом русской тусовки. Когда-то безвестные русские старожилы-ветераны облюбовали это убежище, спасаясь от мяуканья друзов, бедуинского блеяния и кукарекания, заунывных марокканских песен, от которых мурашки, обгоняя друг друга, бегут к затылку, выковыривая фотографии-воспоминания детства, в момент обгорающие по краям.
 В потный, дымный, матерный закуток гвалт зоопарка просачивался слабым журчанием...  ручейков пота, в послеобеденный час стекающих по позвоночникам неподвижных тинистых фигур, рядами выстроенных на тюремном плацу в раскаленной вязкой тишине, колыхаемой лишь утробным голосом мефакеда по кличке "Сус": ”Ло лазуз!”
На короткое время перерыва в “месте встречи” зарождался микромир. “Русскоязычная национальность” жила своим ритмом, децибелами, клипами и песнями.
 Появился закуток закономерно: стены муадона в доисторическую эпоху кто-то покрасил в цвета российского флага – узкая, не шире полоски Маген Давид Адома на амбулансе, горизонтальная красная полоса, вдавленная белым шершавым полем известки в белесо-синее скользкое поле.
 На голые кольца баскетбольных щитов, приваренных к ржавым железным балкам в серой бетонной стене на плацу, повесили красно-сине-белую сетку - и резиновый мяч-апельсин, вечерами, на пустом полутемном съежившемся плацу, коротко-подошвенно расшаркивался о нее, оттирая пот мефакедских ладоней.
Баскетбол арестантам не разрешался. Участники соревнований по плевкам в джору с дальней, средней и ближней дистанций наказывались. Чтобы плюнуть в джору широким свободным плевком, нужно было попросить разрешения мефакеда.   
 Джора – это длинный узкий вертикальный тоннель в асфальте на миграше, прикрытый ржавой круглой решеткой, предназначенный для бычков, плевков, и околокурительной грязи. Джору заставляют чистить за провинность. Немногие соглашаются на это, пусть уж лучше добавляют дни. Я чистил джору. 
- Поднимай бычок, - приказал после обеда толстый мефакед Кидбек.
- Какой?
- Вон тот, под умывальником.
- Не вижу.
- Во-о-он тот.
- Который?
- Этот.
- Какой, не вижу?
Кидбек нагнулся, взял бычок, показал   и положил обратно.
- Если ты сейчас его не поднимешь, останешься на семь лишних дней в "келе".
Пришлось поднять.
- Ты дорого за это заплатишь, - зловеще пробубнил Кидбек. –Ты будешь чистить джору.
    Мне дали черпак на длинной ручке и ведро. Все стояли на миграше и слушали проповедь Кидбека “О хороших солдатах, провинностях и благах”. Я задерживал дыхание насколько возможно, выныривая из волн вони глубинной в ручей своего пота.
- Зачем согласился чистить? - риторически спрашивали плохие солдаты в муадоне.
Я улыбался, не зная, что ответить. Настроение, что ли, подыграло, разогретое. битловским “Эй, Джу” из утреннего муадонского телевизора. Чистка джоры напоминала мне о чем-то таком, о чем могло напомнить лишь запретное бросание мяча в сетку на кольце.  (Я еще не знал, что семь дней мне и так добавят, за двухминутное опоздание на утреннюю перекличку. А потом еще семь – за движение на вечерней перекличке. А потом еще два за нетопание, и еще пять за некричание, и еще четыре за медленную неуверенность марширования – двадцать пять дней в итоге. И я буду все это терпеть, касаясь локтями чужих локтей, опуская голову вниз, скрывая глаза, глубоким дыханием затушевывая покалывания в левом предсердии, напитываясь - секундой абсолютной отединенности среди пьяной обдолбанной полуголой суматохи ночных прибрежных пабов -  отраженной в бликах на носках своих черных нагуталиненных тугозашнурованных вычищенных до блеска армейских ботинок.  Но я напишу мехилу –  сожалею и не намерен впредь – и шестнадцать дней снимут, оставив восемьдесят два дня трезвяка строевой подготовки без хаоса свободы).
  Первое время в голове не укладывалось - назвать “муадоном” помещение с гладким коричневым полом, исполосованным ботинками борцов или танцоров, с узкими зарешеченными окнами… вечерами украдкой пропускающими сквозь себя торопливую прохладу, вовремя ускользнувшую с круглого тлеющего уголька на кончике запрещенной белой сигареты, забывшейся в секундном  шипении на зеленых верхушках загоризонтных эвкалиптов -  этот серый барак, где не было даже ни одного стула, а только пол, к вечеру заплеванный, засыпанный пеплом и клочками газет. 
На черных металлических уголках, привинченных к стене, кряхтел, пошатываясь, с рождения приговоренный к смерти от солдатских рук раздолбаный телевизор, показывая бесконечную немую рябь и проплывающие силуэты. Из угла слева, со стены с окнами, скалился белыми фарфоровыми зубами голливудской кинозвезды желтый скелет в черной судейской шапочке и мантии, замахиваясь судейским молотком с русским штампом: ”Смерть!” На смежной стене за телевизором блекли и чахли от дыма и плевков три зеленые пальмы на выцветшем желтом островке, похожем на высосанную дольку апельсина.
И эти “апартаменты” Армейка назвала “муадон” - словом-напоминанием о свободной жизни, усиливая горечь каждого тюремного часа!
(Армейка – так называл местную армию Тимур, когда я заходил в общагу подпитаться духом молодого хаоса, скрипя кроссовками, во время сорокасемидневной самоволки. “Ты как, в армейке? Ну, как там, в армейке?” “Да никак. Солдат идет, служба спит“.  В общаге называли армию уменьшительно-ласкательно, участь ожидала всех.  Тимур жил в комнате с  Юрой, и я сидел, упирая затылок в месяц август на настенном  календаре,  и  цедил холодную “колу”, держа запотевшее стекло кончиками пальцев,  и смотрел, как   белые шипящие пузырьки поднимаются со дна на поверхность и растворяются в черноте возле треснувших кубиков льда, словно чье-то дыхание,  а они играли в преферанс, или в покер, и тюлевая белая занавеска-фата на балконе,  развевалась на ветру и согнутым уголком  цеплялась к гитаре, прислоненной к стене,  выщипывала  мелодичный звон из струн, скреблась о шероховатые края отверстия на верхней деке; приходила девушка  Юры,  садилась на кровать,  и  карты сдувал ветер, и она спрашивала: ”Ты ходил сегодня боксировать, после работы?”, а он отвечал: ”Да, малыш. Хочешь есть, малыш?”, а я пил, обжигая горло холодными искрами, и думал, что сейчас вот встану и уйду в свою маленькую комнатку в седьмом доме на улице Монаш в районе А, Надежда, где 25-летнее одинокое отчаяние полусумасшедшей девочки-карлицы стекает со второго этажа нависающей шестиэтажки сотрясающим стекла всего района магнитофонным дуэтом:”А-а-а-а, ад матай, элоай, э-е-э левади?!”)
  Площадь поверхности, раскрашенной в цвета российского флага, медленно, но верно увеличивалась, и это объективно отражало картину негласного захвата неофициальной власти в тюрьме русской мафией. Конуроподобный уголок-совок стал ее штаб-квартирой.
Здесь коллективно выяснялись адреса мефакедов для будущих встреч - уже на гражданке. Говорили, что Кидбек живет в Бат-яме, а Лысый в Рамле, а Марина с гимеля – в Иерусалиме. Тщательно и с чувством мусолились проекты будущих казней - кому раздробить колени, кому просто свернуть челюсть, кого, ясное дело, пустить по кругу. За дробление коленей высказывались дагестанцы, за челюсти - россияне. Приехавшие с Приднестровья давали советы ”с натуры”, услышанные от воевавших друзей: командирские яйца между двух лавочек - и на каждую лавочку прыгают по пять человек.
Бесконечное число раз рассказывалась история о военном полицейском и его подружке, пойманных кавказцами на берегу теплого Средиземного моря. Ее изнасиловали, его заставили маршировать по песку шесть часов подряд, босиком по горячему песку, слушая плеск волн, и стоны своей подружки, и на руке вырезали ножом “манаик” и залили чернилами порез. Эту историю рассказывали много раз, она превратилась в легенду и наполняла сердца слушателей сладко-ужасным облегчением от пота ежедневного на-солнце-стояния и марширования и вселяла надежду на скорую месть ненавистным “манаикам”, так легко представляемую среди “братков”...
В логове русской мафии, ностальгия тюремных дней, проведенных в стороне от радужного эскалатора с бабами, водкой, планом, морем, синим канадским небом и российскими березками и салом растворялась, как будто ее и не было никогда... как растворяются крупинки растертого плевка, припотевшие к вышине утреннего неба.
Нежась в родимых цветах российского флага, мафиозное логово, уголок-совок качался в волнах дыма, во время перерыва... словно капля пота на длинном мефакедском носу, сдавленная всеобщим молчанием.
У каждого, кто проводил свой отпуск в бэте четверки, в памяти, в генах останется энергетика русского островка в израильском океане лишения свободы, который в любой день, какие бы люди там ни собирались, неизменно плыл в далекие страны - забившую на все в белой горячке  Россию, ленивую раскумаренную Среднюю Азию,  дождливый Брайтон-Бич или солнечную Дерибасовскую,   заветные канадские леса... подгоняемый ветром ненависти к беззаботно кукарекающему зоопарку... рассказами-воспоминаниями “боевых парней”, громкими, до вспухших на шее вен, о собственной крови неизвестно за что на камнях Шхема и Хеврона... мечтами о спокойной жизни без приказов и цвета хаки. Они не хотели прокапать всю жизнь из вен на землю, далекую от места рождения.
 Островок, спрятанный за решеткой солнечных лучей-подпорок под окна с вертикальными прутьями, осужденный вечно дрейфовать в тумане мата, должного отпугивать, но на деле лишь способствующего интернационализму.
Здесь умели веселиться и веселить неулыбчиво-молчаливых, наблюдающих на темном потолке вереницу прошедших и оставшихся до пенсии дней.
Однажды, после ужина, всю плугу заставили маршировать 50 минут - израильтяне устроили в столовой войну творогом и маслинами -  русские ответили оргией в “муадоне”. Стены были расписаны "под фрески" лозунгами и рисунками – именно тогда появилась на деревянной стене крупная надпись: "Место встречи русскоязычной национальности".
Дагестанцы отбивали оглушительную чечетку на полу и тарабанили в полную силу ладонями в деревянную  полую стену, щелкали пальцами и хлопали, и кричали: ”Дас хоше!” и местные, всовывая головы в узкий проход в штаб-квартиру, восхищенно стонали под обломками стены ненависти, превращенной в радость -  напоминанием о далеком диско.
И когда вспоминаешь этот грохот, хлопки, крики... несколько моментов бессмысленного забвения в ритме - как хотелось остаться навсегда, в стенах, в раз и навсегда заведенном порядке, в первобытных необорудованных чистых оргиях радости сразу из злости... там, где для хаоса есть специально отведенное время и место - место встречи русскоязычной национальности... свернуться ежом и остаться там, где нет...
И почему же хотелось остаться там так сильно, где ты не должен находиться ни минуты, где солнце застывает под ногами в четких квадратах и узких полосах, вздувающихся к вечеру, и сухо кашляет под ногами, то беспорядочно, то ритмично, во время марша. Так остро не хотелось обратно, так иногда, и даже чистка джоры не казалась таким уж наказанием под взглядами коллектива.
В русском закутке не было национальных группировок и вражды - она осталась тем, кто подзадержался на свободе. Деление на кавказцев и всех остальных, постепенно закладываемое на гражданке в гены израильтян эволюцией и естетвенным отбором, в тюрьме потеряло свой первоначальный вид и смысл - драться в келе цваи не принято, а способ определять “кавказскость” отношением к мытью посуды быстро устарел - глядя на пример кавказцев, стоящих непоколебимой стеной в “посудном вопросе”, русское негласное общественное мнение объявило мытье посуды Не Нашим Занятием. Начался кавказобум - россияне, украинцы, бухарцы объявили себя кавказцами, а кое-кто - Юриями Гагаринами и Карлмарксами. Тупые глаза командиров пожелтели от желчи, но в конце-концов кавказцев оставили в покое и перестали наказывать. Карлмарксам за отказ набавляли дни. Мытьем посуды занимались, в основном, любители, израильтяне, зарабатывая себе право позвонить домой лишний раз, или выйти в отпуск на сутки.
Некоторые русские тоже мыли посуду.  Их никто не осуждал -  не хотели оставаться дольше, чем сказал судья. Они стояли рядом, лили воду на железо умывальника и рассказывали анекдоты и знали, что вечером им разрешат позвонить и слушать голоса оттуда и чувствовать их в себе и словно сквозь туман видеть несколько минут окружающее.
Однажды группа Карлмарксов и кавказцев в количестве пяти человек лежала в закутке, в июльском послеобеденном сумраке, когда солнце все еще вверху и решетка солнечных лучей на коричневом полу и лежащих неподвижно солдатских телах не видна и слышен смех и громкие голоса и звон льющейся воды из-за стены и закрытых дверей. Трое наваливались лопатками и шеями на стену, двое лежали, опустив затылки на пол. Пятеро хотели пить, но никто не спешил подходить к двери, звать мэфакеда и просить воды. Двое курили, лежа, в духоте, наполненной запахом высыхающей от пота одежды.
- Если в кране нет воды...- сказал кавказец, громко, затянулся, и хрипло засмеялся, выдувая дым вверх.
- А больше ты ничего не знаешь? - кротко спросил Карлмаркс, косивший под кавказца в целях немытья. Он прислонялся широкой прямой спиной и затылком к стене, и над его головой на высоте человеческого роста четко проступала картинка, сделанная синим фломастером - изогнутая вереница птиц, сплюснутая солнцем и острыми горами.
Веселый кавказец приподнялся, оперся на локоть и стал смотреть на кроткого, зажатая двумя пальцами сигарета дымила, уменьшаясь.  Над головой кавказца чернела в полумраке надпись, выписанная синим фломастером: ”Если хочешь ты носить шапочку из зайца, полезай ко мне на х… и держись за яйца”. Не видя надписи, он в упор сверлил взглядом круглое лицо напротив, боковым зрением улавливая стаю фломастерных птиц -  сам рисовал, вдохновленный послемаршевой “оргией”.
- Ну, а ты чего знаешь? - закипел, и белки глаз разбавили полумрак, вылезая на сковородку духоты. Фильтр сигареты дымился, зажатый двумя пальцами левой, потерявшими чувствительность на стрельбище в бесконечных передергиваниях затвора М-16. 
- Я много чего знаю, - отвечал кроткий, ноги вытянуты, руки на коленях, без намека на движение. Он никогда не курил.
- Ну так расскажи, а мы вместе посмеемся!
- Над этим не смеются. И мне противно, когда над этим смеются евреи.
- Тебе противно! Ты думаешь, что если у тебя одни компьютеры в голове, значит, ты самый умный? - веселый сел “бэ ешива мизрахит”,  прислонился спиной к стене, и выщелкнул пальцами дымящийся фильтр в проход. - Да если хочешь знать, у меня ай-кью самое высокое в плуге, не смотри, что я кабанист! К психиатру пришел - дверь стал лупить, дескать, бьет меня. В психушку забрали, три дня там прикалывался, в компьютеры играл, так они меня и вычислили, что я нормальный.
Кроткий смотрел и впитывал и растворял в себе взгляд, в котором - он знал - журчало бешенство, недовыплеснутое в Шхеме и Хевроне - и все-таки смотрел прямо в глаза. Он видел, как они наливались кровью во время шутливой борьбы с товарищем, а в перерыве каменели, во время рассказа о последней драке. “Я разговариваю так, как мне по кайфу разговаривать”. “Поднял руку – бей” – вспомнились слова кавказца.   
- Не понимаю, почему ты прикалываешься над этим, - сказал кроткий.
- Прикалываешься! - второй кавказец приподнялся, опершись на локоть. - Ты знаешь, что такое прикалываться? Когда над человеком начинают прикалываться, его закапывают, на месте. А мы сидим здесь, шутим, смеемся, не хочешь смеяться -  уходи! Сидишь со всеми - смейся! Когда все смеются, знаешь, кто не смеется? Петухи!
Кроткий не отвечал, смотрел молча. Он, возможно, ждал, что кто-нибудь из лежащих что-то скажет, но никто ничего не говорил, а сам он мог смотреть в глаза и растворять бешенство.
-А если в кране есть вода, знаешь, что это значит? Значит, жид нассал туда! Так над кем это прикол?! Это над теми, кто против евреев, прикол! Вот суки, вам и воды нет! А хотите пить - нате, давитесь мочой.
Жарко, душно в закутке. Снаружи в окна изредка вместе с ветром и солнцем залетает теплый ветерок. Лежат вповалку израильтяне, так непривычно, нелепо молчаливые. Они спят, не слышат, как спорят двое русских, прилетевших в Израиль из единого некогда государства, но разных миров, где людям разные меры, зависящие от рельефа местности, с детства процарапавшего кожу и вошедшего в кровь ... и чудная при тихой погоде река никогда не переспорит острые горы с вереницей птиц.
В тишине сухо щелкнул замок входной двери.
- "Кулям аль а-раглаим", - смурно и полувиновато пробурчал Чебурашка. – "Кулям ле миграш."
Муадонщики-сабры закопошились, поругиваясь тихо, двинулись к  двери, на ходу шнуруясь и застегиваясь. Русскоязычная национальность не шевелилась.
- У вас в Дагестане свои понятия, - сказал кроткий. -У нас на Украине свои. У меня был друг. Однажды мы смотрели классный журнал, и он увидел, что в графе национальность у меня написано еврей. На следующий день он уже не был моим другом. Вот и все.
- А ты послушай, что я тебе скажу. У нас в Махачкале 30 национальностей живут. Думаешь, у нас не было антисемитизма? У нас тоже был антисемитизм. Евреев везде ненавидят. Пока солнце светит, так будет. Но я скажу так: хочешь, чтобы уважали – добейся уважения.
Чебурашка подошел к конуре, пинком сдвинул деревянную стену, обнажив пыльную полоску.
- "Ма амарти?! Кулям ля миграш, ахшаф!"
- "Рэга, рэга, мэфакед, ата ло роэ, ше анашим меашним?"
- "Бэ-Агаф теашен. Кум!"
В агаф никто не хотел. Четверо поднялись и вяло двинулись к выходу, прихлопывая пепел каблуками незашнурованных ботинок.
Я лежал, в полумраке, упираясь головой в каменную стену.  В просвете между чебурашкиных ботинок виднелись остроугольные отпечатки окон, с черными решетками и желтым солнцем.
Я вспоминал ресторан на набережной Тель-Авива, на бордюре у которого я сидел в самоволке, жалея деньги на стакан “Колы” и возможность посидеть на стуле, и когда надоедало следить за клетчатой тенью деревянного навеса,  скользящую по полуголым  телам -  отворачивался и  пялился искоса на треугольные паруса  яхт, и на еле видные краны сухогрузов на горизонте, растягивая время до вечернего похода  в “Джойс Бар” на Алленби, где вчера под песню “All I wanna do - just have some fun” блондинка-исландка сняла с меня очки и положила в карман и сказала, что так мне лучше, прижимаясь к бойфренду-израильтянину, а потом я пригласил на медляк черноволосую красавицу, но через пять секунд она сказала, что не умеет вдвоем и вырвалась, и снова я возвращался утром один, и каждый шаг колотил затылок задниками армейских ботинок, и визгом тиронутских командирш, которые тоже, наверное, не привыкли танцевать медляки, и я сказал себе, как Бумбараш: ”Навоевался я, Яша”.
- Ну, кум квар.
Я встал и шагнул к выходу. 
 Оставленный дым, отфильтрованный берестяными легкими, чуть повисел вместе с отзвуками спора, и ускользнул в сквозняке сквозь решетки. 
Чебурашка вставил ключ и щелкнул замком. Пацаны строились на плацу, склеивая пятки, раздвигая носки.  Я встал на свободное место.
 Чебурашка обиженно смотрел на мои расставленные ноги. Он знал, что я никогда не сдвину пятки вместе, словно не понимаю иврит. В душе он проклинал русскоязычную национальность, которую ему никогда не понять. Он вырос в многоэтажном доме, пинал резиновый мячик на плотно пригнанных шматках газонов со стрекочущими автоматическими поливалками, ползал по песчаным холмам, полгода ожидая дождя. Навсегда антисемитизм останется для него не затаенной на годы болью в левом предсердии, а пустым щелчком спускового крючка винтовки М-16, направленной в небесную духоту территорий.
Начинается перекличка. Закрываю глаза.
Услышать свою фамилию, откликнуться ”Кэнамэфакэд!”, повернуться,  не топая, хотя нужно топать, все топают в соответствии с правилами военной тюрьмы - два раза левым ботинком об асфальт громко, представляя под ногой лицо мефакеда - один раз у правой стопы, второй раз на ширине плеч, но сначала - перед топаньем - клятве Земле как армии - каждый поворачивается спиной к мефакеду лицом к серой стене из больших кирпичей, и слушая ее смеющийся шепот-эхо ”Камень на камень, кирпич на кирпич, вот и подох наш Владимир Ильич” и решетки повыше, и облака и редких птиц на клетчатом металлическом небе. Представлять водопады весной на Голанах, когда много дождей и тает Хермон и вода ревет без слов и льется без конца и падает не поднимаясь и смывает пот и запах коллектива и уносит с собой сквозь щели в камнях.

 Песню ”Голуби летят над нашей зо-о-оной, как бы мне хотелось с голубями, о, мама” посвистеть, не округляя губ, языком и зубами, чуть приоткрыв рот. Мысленно хохотать, когда командиры, ходяшие между рядами, помощники чтеца-декламатора, бестолково нервно оглядят каждого... и когда один остановится рядом в хмуром бетховенском напряжении - свистеть тихо-тихо, как желудочный сок трехмесячного голодного щенка ночью от запаха сытых кошек, тихо-тихо, чтобы он слышал ПОЧТИ и сомневался: это звучит снаружи или внутри.
А пока Кидбек, Сус и Чебурашка по-очереди декламируют 4 тезиса перевоспитания нарушителей:
1. Сделайте то, что вас просят.
2. Получите то, что вы хотите.
3. Не сделаете то, что вас просят...
Многозначительная пауза, и даже горячий ветер замирает напряженно, и свеженедокуренные бычки, зажатые в ладонях, вслушиваются в мефакедские шаги и только сердце стучит в своем ритме самозабвенно,
4. Не получите то, что хотите.
Тезисы, подкрепленные тысячами ударов левого ботинка об асфальт, эха фамилий, отраженного стеной и конвульсией левого желудочка.
Жарко. Декламаторам кричат “Нацим!”, “Ма зе по, Освенцим?!” Крикунов ведут в самальский кабинет и после промывания мозгов озабоченно спрашивают: ”Ма зе Освенцим?” Мефакеды слышали историю о военном полицейском и его подружке - в затухании последнего звука каждого своего слова, эха последнего хлопка ботинка об асфальт.
Перекличка. Каждый топает по-своему.
Женя с Питера чуть касается краешком подошвы кроссовка об асфальт. После добавления пары дней за тихость и недели за самовольные кроссовки громкость подошвы была убавлена до минимума. Можно не слышать самого воинственного топотуна, но шелест жениных кроссовок слышат все, даже те, кто стоит на другом краю - спокойно слушают вопли и сдвоенные хлесткие удары об асфальт, но внутренне сжимаются, предчувствуя женину фамилию… А он стоит спокойно, наверное, напевает про себя любимую песню: ”Опять по пятницам пойдут свидания”.
Веселый кавказец, Тимур с Махачкалы, хлещет асфальт со всей силы прямой ногой, поднимая на уровень ремня, чуть не давая пинка впередистоящему, косит глазом на мефакеда – смотри, запоминай.
Но самый ожидаемый топотун - бородатый Йоси в черной кипе. Его ждут, наверное, даже в келе-400, женской тюрьме неподалеку. Он стоит, всегда вытянувшись в готовую лопнуть струну, закипая с каждой новой фамилией, словно вбирая в себя движение и звук каждого, задирая все выше колючую бороду, скрывающую челюсть и подбородок, и кричит сипло длинно насколько хватает легких: ”Кэн-а-мэфакэ-э-э-эд”, и наверняка это ожидание, и крик, и ежесекундное ежедневное знание о всеобщем ожидании своего крика для него важнее, чем ожидание молитвы в синагоге. Он топает о непрощающий асфальт - раз!два!, надеясь оставить след, замирает на выпрямленных широкорасставленных выгнутых назад ногах - пряча улыбку в колючей задранной бороде?
- "Йоси, маньяк, шток!" - смеются русские сзади.
- Пошел на…!
Страсть израильтян к изучению русского языка, стерла постепенно четкую обособленность русскоязычной национальности. Наглые друзы и бедуины лезли в “Место встречи”, матерясь не хуже российских грузчиков. Поначалу их гнали, но потом основную массу вышибал перевели в “шестерку”,  “наших” вытеснили, и самозванная русскоязычная национальность  запела заунывные песни,  заблеяла, опираясь лопатками и затылками о деревянную полую подвижную стену с рисунком синим фломастером.

2003 г.
 
(впервые опубликовано в газете "Вести", Израиль", 6.11.2003, а также в книге "Майский балаган в четверке", 2004)


Словарь

муадон - клуб
плуга бэт – рота для осужденных
мефакед – командир
келе – тюрьма
сус – лошадь
Ло лазуз! – не двигаться!
Маген Давид Адом – скорая помощь
мехила - прошение о помиловании
ад матай, элоай, э-е-э левади - До каких пор, бог мой, буду одинок?
манаик - презрительное прозвище военного полицейского
Дас хоше! -  Молодец!
келе цваи - военная тюрьма
бэ ешива мизрахит - сидеть по-турецки
ай-кью - показатель умственного развития
кабанист - косящий на дурку
кулям аль а-раглаим, кулям ле миграш -  Всем встать. Все – на плац
сабра - коренной израильтянин
Ма амарти?! Кулям ля миграш, ахшаф - Что я сказал? Все сейчас же на плац.
Рэга, рэга, мэфакед, ата ло роэ, ше анашим меашним? - Секунду, начальник, ты что, не видишь, что люди курят?
Бэ-Агаф теашен. Кум! - В агафе покуришь. Вставай! (агаф – отдел для бунтарей)
All I wanna do - just have some fun - Все, что я хочу – немного развлечься
Кэнамэфакэд - Да, начальник!
Нацим – Нацисты!
Ма зе по, Освенцим - Что здесь, Освенцим?
самальский – сержантский
Йоси, маньяк, шток! - Йоси, маньяк, заткнись!


Рецензии
децибеллами, клипами и

????

децибелами, клипами и

амбуланс, с маленькой буквы

Зус Вайман   14.01.2021 19:40     Заявить о нарушении
спасибо за корректорскую работу, это все недостатки?

Анатолий Гитерман   17.01.2021 10:29   Заявить о нарушении
Много. Надо чистить

Зус Вайман   17.01.2021 18:04   Заявить о нарушении