Литературный язык и официальная народность

                (Полемика о литературном языке в контексте доктрины «официальной народности»:
                подходы С. А. Бурачка, С. П. Шевырева и В. Г. Белинского)

        Формирование и развитие литературного языка в первые десятилетия XIX века сопровождалось, как известно, ожесточенной полемикой между сторонникам «старого» и «нового» слога – так называемыми «шишковистами» и «карамзинистами». Сущность и перипетии этой литературно-общественной борьбы уже давно получили весьма подробное освещение и в лингвистическом аспекте, и с позиций литературоведения [1–3]. Однако не менее принципиальная полемика по вопросам литературного языка, ведшаяся на протяжении 1840-х годов представителями «натуральной школы» и их идейно-эстетическими антагонистами из лагеря адептов доктрины «официальной народности», остается гораздо менее изученной, хотя она не только оказала весьма существенное влияние на литературный процесс середины века, но и стала своеобразным продолжением прежних споров о языке в новых общественно-политических условиях.

        Одним из ярких и показательных фактов такой борьбы вокруг интерпретации характера литературного языка явилась серия беспрецедентно резких выпадов С. П. Шевырева, ведущего критика лагеря «официальной народности», против языка художественной прозы А. И. Герцена, активного участника «натуральной школы» и реалистического направления в отечественной литературе тех лет [4, с. 117–154]. Речь идет о составленном Шевыревым и печатавшемся в нескольких номерах «Москвитянина» обширном пародийно-полемическом «Словаре солецизмов, варваризмов и всяких измов современной русской литературы», основанном преимущественно на материале романа Герцена «Кто виноват?» и его же «Писем из Avenue Marigny» в «Современнике» [5–6]. Новаторские и непривычно звучащие стилистические пассажи Герцена, выступавшего в печати под псевдонимом «Искандер», Шевырев назвал «искандеризмами», подчеркнуто отнеся их тем самым к перечню погрешностей, портящих литературный язык.   

        О том, что своему «Словарю» Шевырев придавал исключительно важное значение в противодействии категорически неприемлемым для него общественной идеологии и эстетической практике «натуральной школы», свидетельствует то, что «Словарь» был обнародован им в качестве наглядного приложения к своим программным «Очеркам современной русской словесности», в которых Шевырев решительно отверг творческий метод и идейную концепцию отечественного реализма. Примеры герценовских фраз, обильно приведенные в словаре, должны были, по замыслу Шевырева, явственно продемонстрировать художественной несостоятельность литературы «натуральной школы».

        Полемический выпад Шевырева во многом строился по модели разгромной критики А. С. Шишковым сочинений «карамзинистов». Именно в шишковском «Рассуждении о старом и новом слоге российского языка» для дискредитации литературных противников был использован прием иронического цитирования стилистически крайне уязвимых фрагментов из книги «Утехи меланхолии» эпигона сентименталистской школы А. Ф. Обрезкова [7, с. 19–46]. Конечно, блистательный стилист Герцен был не чета третьеразрядному забытому литератору-дилетанту начала века, но как раз новизна и экспериментальный характер стиля герценовской прозы, сразу же бросающиеся в глаза на довольно однообразном фоне повествовательной прозы 1840-х годов, привлекали к себе внимание и делали «искандеризмы» весьма удобными для полемического акцентирования. 

        К сожалению, в работах позднейших литературоведов этот преемственный генезис концепции шевыревского «Словаря» не был верно понят и отмечен. Более того: полемический ход Шевырева совершенно ошибочно уподоблялся сугубо конъюнктурным нападкам редакторов «Северной пчелы», литературных консерваторов Ф. В. Булгарина и Н. И. Греча, на сочинения и издания воспринимавшихся ими в качестве конкурентов писателей «натуральной школы». Принципиальная позиция Шевырева была необоснованно приравнена к «литературной тактике» (по точному определению самого Шевырева) представителей «торгового направления» (опять-таки его же термин): «Старая затея Греча, Булгарина высмеивать язык “Отечественных записок” и Белинского была продолжена Шевыревым. Он выставлял профессорские отметки стилю Герцена, нападал на слова, смелые обороты, которые несли в себе новые понятия и потом вошли во всеобщее употребление» [8, с. 177–178]. В действительности же категоричная критика Шевыревым модификации литературного языка представителями «натуральной школы» имела вовсе не конкурентно-конъюнктурную подоплеку и даже не чисто эстетическую причину, а гораздо более серьезное идеологическое обоснование.   

        Дело в том, что в 1840-е годы проблема чистоты и гармоничности русского языка осознавалась Шевыревым не только в литературном аспекте, но и в качестве одного из базовых компонентов государственной идеологии, служению которой Шевырев добросовестно и ревностно посвятил свои силы. Для уяснения этого ключевого момента литературно-общественной позиции Шевырева необходимо учитывать ту дополнительную интерпретацию, которую приобрела официальная идеологическая триада «православие – самодержавие – народность» у Шевырева и его единомышленников, подлинно творчески переосмысливших третий компонент выдвинутой министром народного просвещения С. С. Уваровым общенациональной доктрины. Взяв за исходную точку недифференцированное Уваровым этно-конфессиональное понятие «народности», адепты доктрины самостоятельно конкретизировали его в духе шишковских идей о приоритете национального языка в формировании ментальности народа, обеспечивающей – на основе врожденной языковой общности – отчетливое и прочное ощущение народного и государственного единства, патриотической приверженности к своей стране и ее законным властям, признаваемым всей нацией.

        Такая конкретизирующая интерпретация одного из опорных положений официальной идеологии позволила новоявленным теоретикам доктрины внести дополнительные акценты в сформулированную Уваровым триаду, сервильно приписав высокому сановнику свои собственные лингвистические суждения: «Двигатель русских умов и блюститель народного просвещения, наш прозорливый министр, первый, и давно уже, указал истинное направление нашим русским умам: православие, самодержавие и народность в слове. В истории нет подобного великого, безошибочного и благодетельного примера!» [9, с. 114]. В столь пафосной подаче несколько переосмысленная государственно-идеологическая программа была представлена на страницах официозного журнала, носившего подчеркнуто декларативное название – «Маяк современного просвещения и образования в духе народности русской». Помимо красноречивого названия, лояльность журнала по отношению к власть предержащим проявлялась также в прямом подчинении отечественной словесности насаждаемым свыше клерикальным и монархическим догмам: «Итак, милостивые государи, без всякого двусмыслия, двоедушия просим принять за основную черту будущего чертежа храма народного русского слова – православие и самодержавие. Знайте же это!» [9, с. 117]. Шевырев это прекрасно знал и, как будет показано ниже, во многом солидаризовался с данной идейно-эстетической программой. 

        Редактор-издатель «Маяка» С. А. Бурачок пошел еще дальше по пути творческой интерпретации официальной доктрины, старательно подведя под нее весьма оригинальную развернутую философскую базу. При этом отечественный язык был отнесен им к числу важнейших коренных стихий, определяющих жизнь нации и образуемого ею государства: «Каждый народ имеет коренные и временные стихии своей народности. <...> Коренные стихии, зависимо от трех стихий духа человеческого: воли, чувства и разума, делятся на три разряда: гражданские, нравственные и разумичные.  Коренные стихии гражданские: ЦАРЬ, законы, права и отношения сословий: духовенства, дворянства, государственных чинов, войска, купечества, мещанства и крестьянства. <…> Коренные стихии нравственные: ВЕРА, церковь, нравы, обычаи, предки и предания.  Коренные стихии разумичные: ЯЗЫК, словесность, история, философия, гигиена: пища, одежда, жилища, образ жизни (труд, развлечение и покой), сообразные с условиями местности и с физическими условиями народа. Царь, вера и язык: самодержавие, православие и слово, ближайший представитель народности – вот три краеугольные камня русской народности» [10, с. 65–66].

        Не только своеобразно философствующий, но и глубоко верующий, Бурачок в обосновании сущности народности, нагляднее всего воплощаемой в языке, исходил из провиденциалистской концепции божественного начала, одухотворяющего собою народ и его язык: «Итак, народность не есть что-либо случайное, зависящее от произвола людей, от взаимного их условия. Народность есть проявление прав и дарований Божиих народу; у каждого народа своим образом. Народ счастлив, пока растит свою жизнь в пределах своей народности. Народ слабеет и падает, когда, забывая и презирая свои, увлекается чуждыми стихиями народности, ему несродными, не ему предназначенными. <...> Эти коренные стихии должны быть для него неприкосновенны, как вещи священные. <...> Горе народу, и притом народу христианскому, который посягает на коренные стихии своей народности» [11, с. 20–21].

        Достаточно консервативный по свой мировоззренческой природе призыв к сохранению в незыблемой целостности коренных основ русской народности, резкая противопоставленность национального духа чужеродным влияниям закономерно предполагали наличие позитивной части программы – хотя бы краткого указания на те коренные стихии народности, включая язык, которые должны составить внутренне наполнение русской жизни. И Бурачок не преминул в присущей ему патетической манере дать эти духовные ориентиры, исходя всё из той же переосмысленной им уваровской триады: «Добрые русские! а что же у нас свое? – Свое у нас: церковь православная, царь самодержавный и слово родное. Давайте же вести жизнь, как велит церковь наша святая православная, без западных исключений и оговорок лжепросвещенных. – Давайте любить и служить царю, отечеству и ближним, как велит царь самодержавный и мудрый закон его! – Давайте выражать русское горячее чувство, мудрое знание и силу богатырскую души – живым, кипучим, родным народным, маленько мужицким словом...» [12, с. 31].

        Примечательна открытая ориентация Бурачком литературного языка на разговорную, даже просторечную стихию. Объяснялось это тем, что именно простой народ издатель «Маяка» рассматривал как основного носителя главенствующих духовно-идеологических ценностей, сформулированных в двух первых компонентах триады. Вследствие подчиненной роли языка в качестве универсального средства обслуживания системы официальных постулатов литература, использующая такой язык, представлялась для Бурачка в идеале исполненной утрированных благочестия и верноподданности: «Вот наш народный язык! Древность его незапамятная, глубина его – неисследимая, красота его – ненаглядная, сладость его – несказанная. Займемся им по-своему, изглубим его как следует, выскажем на нем дела Божии в православии, подвиги святых мужей, доблести царей наших, добродетели отцов; а и дурости их, не в осуд, а в урок себе вспомянем» [13, с. 6].

        Однако столь рьяное отстаивание приоритета консервативно понятых коренных основ национального жизненного уклада над всем чужеземным, в буквальном смысле – инородным, требовало решительного противодействия общественной мысли и эстетике западничества, активно разрабатывавшихся «натуральной школой». Безоговорочное отвержение Бурачком и его единомышленниками художественной практики и стоящей за ней политической идеологии литературного метода критического реализма было абсолютно неизбежным. Публицисты «Маяка» страстно клеймили западную философию, подрывающую, по их мнению, основы христианской религии и устои монархической власти, а значит – коварно покушающейся на фундаментальные принципы российской идеологической триады. В таком контексте борьба за незыблемость третьего компонента доктрины, за чистоту русского языка (причем чистоту не только стилистическую, но, главным образом, духовно-идеологическую) воспринималась ими в масштабах государственной задачи: «Пока на сердце у образованного русского человека было европейское язычество – оно же преобладало и в слове образованного русского человека, и заглушало тот родной язык и склад русской, которого теперь только лишь начинаем доискиваться. <...> Итак, задача чистого русского языка неразрывно связана с содержанием стихий русской народности, как следствие с причиной, как плод с его семенем» [9, с. 118].

        Какой-либо творческий диалог с представителями западнической «натуральной школы» становился невозможен. Взаимоотношения между лагерем «официальной народности» и литераторами-реалистами совещались на страницах «Маяка» однозначно в терминах конфликта, борьбы, вытеснения западнических влияний из русской литературы и общественной жизни: «Надо прежде всего знать, что эта словесность не народная; она возникла не из коренных стихий русской жизни, а из чужеземных пересадков, которые не могли хорошо приняться и обильно разрастись на новой и не свойственной им почве. <...> Чисто русская или народная словесность также не могла иметь успеха и идти вперед, потому что она постоянно должна была противодействовать этой пришлянке, вести беспрерывную и продолжительную борьбу с нею; а скоро ли ее вытеснят из не принадлежащих ей пределов? Чтобы восстановить разрушенное чужеземным нашествием, нужно прежде всего выгнать этого врага» [14, с. 1].

        Бескомпромиссная борьба предполагала использование самого широко арсенала средств, в том числе и пародийно-полемических. За несколько лет до Шевырева с острой критикой иноязычной терминологии и затрудненного для неподготовленной публики стиля проблемно-эстетических статей идейного лидера «натуральной школы» В. Г. Белинского выступил в «Маяке» известный своей крайне консервативной общественной позицией поэт Б. М. Федоров, напечатавший ряд направленных против «неистового Виссариона» сатирических басен, одна из которых – «Задача» – представляла собой почти что прообраз будущего шевыревского «Словаря», язвительно курсивя философскую лексику Белинского, слишком выбивающуюся из общераспространенного языка отечественной журналистики тех лет:

                Кикимора задачу дал,
                Чтоб люди говорить как люди – разучились,
                Законы б смысла изменились,
                Гремушку и колпак в награду обещал.
                Вот разрешители из Греции явились,
                Пигмей да козлоногий фавн;
                Обоим им экзамен дан:
                Пигмей сбор пышных слов представил
                Без смысла и без правил,
                Какие по своим понятиям составил,
                Замкнутость, женственность и тысячу таких
                Диковинных других;
                А фавн так выбрал прототипы
                Да принсипы,
                И, словом, он,
                Латинский, греческий очистил лексикон
                И эллинским словам дал русскую походку,
                Представил, как свою находку,
                Разидеализировать –
                Разнационализировать под стать.
                Уж нечего сказать!
                Кикимора, таким довольный разрешеньем,
                Пигмею погремушку дал,
                А фавну дал колпак с приличным украшеньем [15].

        Знаменательно, что неприятие Федоровым творческого метода реализма (разидеализировать, свидетельствующее об отказе Белинского от романтической идеализации действительности для реалистического воссоздания правды жизни, той «низкой натуры», за которую школа получила от Булгарина свое полемическое обозначение) прямо сопрягается с обвинением в измене национальным идеалам (разнационализировать). Суровая логика идеологической конфронтации диктовала подчас такие весьма неоднозначные в политическом отношении выпады, вследствие чего за Федоровым прочно закрепилась репутация литературного доносчика. 
 
        Необходимость борьбы с направлением «натуральной школы» во имя защиты неприкосновенности государственно-идеологической триады отчетливо ощущал и Шевырев, но сомнительными методами Федорова пользоваться не стал, обратившись, как было сказано выше, к литературно-полемической модели шишковского «Рассуждения о старом и новом слоге». Своему «Словарю» Шевырев предпослал небольшую теоретическую преамбулу, опорные положения которой вполне созвучны с воззрениями Бурачка на величайшую общественную и государственную значимость сохранения чистоты национального языка: «С некоторых пор русской язык до того начал страдать от нововведений, которые позволяет себе каждое пишущее и печатающее лицо, что становится и больно и страшно за родное слово всякому, кто его любит и уважает. <...> Как явление уродов в мире физическом свидетельствует нам о том, что не совсем исправно состояние организма природы, когда они рождаются, так точно и уродование народного языка должно в свою очередь обнаруживать не совсем разумное и здоровое положение литературы. Указывать на эти явления – обязанность критики, обязанность тех, которые изучают слово и заботятся о сохранении здравых сил его» [5, с. 55–56].

        В полном согласии с расширительной интерпретацией Бурачком третьего компонента официальной доктрины, Шевырев также отождествляет народность с языком, вследствие чего энергично предупреждает о пагубности для народного менталитета злонамеренной языковой порчи: «Искажение языка – этого незримого народного образа – знаменует внешним образом искажение и народного смысла. Что не приходится по языку, то, конечно, не приходится и по народной мысли» [5, с. 55].

        Своему тщательно составленному «Словарю», содержащему многочисленные примеры искажения общенародного русского языка всяческими «искандеризмами», Шевырев придавал особое значение, выходящее за рамки одной лишь полемики с использованием конкретного материала. Обильно наполняя «Словарь» 217 примерами неправильных, уродливых и вредных, с его точки зрения, для русского языка словоупотреблений и стилистических фигур, Шевырев всерьез рассчитывал на переход количественного фактора в качественный, на определенный эффект катарсиса, который должен был наступить в сознании читателя, вначале смеющегося над языковыми нелепостями, а затем, постепенно, начинающего негодовать по поводу столь упорных покушений Искандера на внутренний строй родного языка. Такое катарсическим разрешение призвано было попутно нейтрализовать социально-обличительный заряд герценовского романа, что также способствовало бы защите системы официальной идеологии от западнической радикально-демократической критики.

        Поставленной сверхзадачи Шевырев и не скрывал, прямо указав на полемическую методику, положенную им в основу «Словаря»: «Мы думаем, что словарь такого рода должен принести пользу. Может быть, он послужит хотя отчасти отпором против этого грозного наплыва всякой всячины в русское слово, какая кому ни пришла бы в голову. По крайней мере, будет место для обличения всей незаконной контрабанды, которая подрывает силы нашего славного языка, искажает здравый смысл и оскорбляет чувство народной чести и достоинства. <...> Коллекция таких диковинок, если взглянуть на нее разом, производит на нас почти такое же действие, как забавная комедия. <...> Они, как лица “Ревизора” или “Мертвых душ”, действуя вместе заодно, могут произвести в публике тот комический хохот, который будет весьма спасителен для русского слова. Мы уверены, что этот хохот благотворно подействует и на самих писателей, которые, слишком пренебрегая правами родного языка, приносят его в жертву своему незнанию или своему странному образу мыслей!» [5, с. 55–56].

        Таким образом, Гоголь противопоставлялся Шевыревым Герцену, «натуральная школа» лишалась своего эстетического знамени, а литературная влиятельность западников-реалистов тем самым существенно умалялась. Стратегический замысел Шевырева тотчас же разгадал Белинский, не замедлив откликнуться на шевыревское выступление в своей программной статье «Взгляд на русскую литературу 1847 года». Вынужденный учитывать пристальный цензурный контроль, свою отповедь Шевыреву Белинский начал исподволь, в первой части статьи, где, рассматривая вроде бы вполне невинный спор с некими безымянными фельетонистами по поводу истолкования слова «прогресс», более чем прозрачно намекнул на консервативно-охранительную и реакционную (с его точки зрения) сущность концепции соблюдения языковой чистоты Шевыревым и Бурачком.

        Демонстративно делая ложную уступку своим оппонентам, пользующимся очевидной поддержкой официальных властей, и поэтому отказываясь от спора с ними, якобы «боясь, что бой был бы слишком неравен, разумеется – для нас...» [16, с. 338], Белинский следующей же фразой дают уничтожающую характеристику своим противникам, разоблачая бесплодность и историческую тупиковость их идейной программы: «Есть еще особенный род врагов “прогресса” – это люди, которые тем сильнейшую чувствуют к этому слову ненависть, чем лучше понимают его смысл и значение. Тут уже ненависть собственно не к слову, а к идее, которую оно выражает, и на невинном слове вымещается досада на его значение. Им, этим людям, хотелось бы уверить и себя и других, что застой лучше движения, старое всегда лучше нового и жизнь задним числом есть настоящая, истинная жизнь, исполненная счастия и нравственности. Они соглашаются, хотя и с болью в сердце, что мир всегда изменялся и никогда не стоял долго на точке нравственного замерзания; но в этом-то они и видят причину всех зол на свете. Вместо всякого спора с этими господами, вместо всяких доказательств и доводов против них, мы скажем, что это – китайцы... Такое название решает вопрос лучше всяких исследований и рассуждений...» [16, с. 338–339]. Хлесткое определение консерваторов китайцами непосредственно метит в Бурачка, чей «Маяк» Белинский ранее уже выразительно переиначил в «Плошку всемирного просвещения, вежливости и учтивства», а охранительную публицистику журнала окрестил как исполненную «благовонным китайским духом», символизирующим крайнюю степень общественно-политического и культурного застоя и неподвижности [17, с. 433].

        Впрочем, к моменту написания последней годичной обзорной статьи Белинского, Бурачок перестал быть для вождя «натуральной школы» серьезным противником и вообще сколько-нибудь значимой общественно-литературной силой, поскольку «Маяк» прекратил свое существование еще в 1845 году из-за крайне малого числа подписчиков. Совсем иначе смотрел Белинский на «Москвитянин». Издатель журнала М. П. Погодин, при самом близком участии Шевырева, как раз с 1848 года предпринимал активные попытки выйти из полосы кризиса и расширить влияние этого печатного официоза, искренне поддерживавшего правительственную идеологическую доктрину. Действия таких противников, непримиримых антагонистов «натуральной школы», нельзя было оставить без ответа, и Белинский во второй части свой статьи сосредоточил едкую иронию на Шевыреве, стремясь поставить под сомнение его научный авторитет как профессора Московского университета и дискредитировать  антигерценовский пафос Шевырева нарочитым представлением идеолога официальной доктрины в образе страдающего уязвленным непомерным честолюбием мелочного педанта и литературного ретрограда вроде жалкого и оскандалившегося  Тредиаковского: «...г. Шевырев вовсе лишен того литературного спокойствия, которое составляет силу людей, развившихся наукою и опытом жизни; он, напротив, в литературе беспокоен и тревожен и оттого беспрестанно вдается в крайности и промахи... <...> Но самая болезненная выходка г. Шевырева касается Искандера: крайне неспокойное отношение духа г. Шевырева к этому автору заставило его взять на себя тон вовсе не литературный...» [16, с. 410–411].

        Мимоходом намекая на чуть ли не доносительский характер («тон») шевыревского выступления, Белинский с насмешкой свидетельствует бессилие консерваторов и рутинеров задержать ход исторического и социального прогресса: «Не понимаем, когда находит г. Шевырев время заниматься такими мелочами, достойными трудолюбия только известного блаженной памяти профессора элоквенции и хитростей пиитических! <...> ...придираться к таким мелочам – значит обнаруживать больше нелюбви к противнику, нежели любви к русскому языку и литературе, и грозить издалека своему противнику шпилькой или булавкой, когда нет возможности достать его копьем» [16, с. 411].

        Шевырев, с его пылким темпераментом полемиста, счел целесообразным парировать обидные для себя реплики Белинского, поместив в «Москвитянине» специальный ответ, в котором еще раз четко подтвердил свое принципиальное понимание тесной взаимосвязи кризисных явлений в языке нации с опасностью пагубного развития общественных процессов: «...при виде иных явлений нашей словесности, по моему мнению, беспокойство бывает благороднее и плодотворнее чем преждевременное старческое равнодушие других, которые или благоразумно безмолвствуют, или малодушно, по расчету, протягивают руку туда, куда нельзя послать разумного сочувствия» [18, с. 122–123].

        За внешне бесстрастным и снисходительным по отношению к Белинскому тоном ответа ощущается идеологическая и эстетическая непримиримость их подходов к проблемам литературного языка: «Двести семнадцать варварских выражений в языке г. Искандера для г. Белинского кажутся мелочами. У всякого свой вкус» [18, с. 123]. Отводя от себя обвинения в рутинерстве на манер ученого педанта Тредиаковского, Шевырев предпочитает соотнести себя с другим профессором и академиком, подлинным знатоком, ценителем и благодетельным реформатором русского языка: «Ломоносов не любил Тредьяковского не за иное что, как за искажение русского языка, как говорит Штелин в своих “Анекдотах”. Так дорожил Ломоносов русским языком. Г. Белинский не так думает, как Ломоносов. У него всё это мелочи. Он даже подносит мне сравнение с Тредьяковским за то, что я нападаю на язык г. Искандера, подносит не знаю в который раз» [18, с. 123].

        Вот так в 1840-х годах, почти столетие спустя после ломоносовской реформы литературного языка, вновь актуализировались давние споры, имевшие теперь не столько эстетический, сколько идеологический характер. Как представляется, именно существование различных, иногда прямо противоположных подходов к решению проблемы поиска путей дальнейшего развития и совершенствования языка отечественной литературы и – шире – языка общества и всего народа в целом определило, в конечном счете, плодотворность происходившей ожесточенной полемики, позволив в результате значительно обогатить общественную мысль и литературу, способствуя окончательному утверждению перспективности творческого метода реализма.

                Литература

    1.  Тынянов Ю. Н.  Архаисты и новаторы. – Л.: Прибой, 1929. – 596 с.
    2.  Виноградов В. В.  История русского литературного языка. – М.: Наука, 1978. – 320 с.
    3.  Успенский Б. А.  Краткий очерк истории русского литературного языка (XI–XIX вв.) – М.: Гнозис, 1994. – 240 с.
    4.  Ратников К. В.  Степан Петрович Шевырев и русские литераторы XIX века. – Челябинск: Околица, 2003. – 176 с. 
    5.  Шевырев С. П.  Словарь солецизмов, варваризмов и всяких измов современной русской литературы // Москвитянин. – 1848. – Ч. I, № 2. – С. 55–67 (Отд. «Критика»).
    6.  Шевырев С. П.  Еще искандеризмы. Берлинизмы и другие измы // Москвитянин. – 1848.  – Ч. II, № 4. – С. 218–222 (Отд. «Критика»).
    7.  Проскурин О. А.  Литературные скандалы пушкинской эпохи. – М.: ОГИ, 2000. – 368 с. 
    8.  Кулешов В. И.  История русской критики XVIII – начала ХХ веков. – М.: Просвещение, 1991. – 432 с.   
    9.  Панюта С.  Русское народное слово в древних духовных писателях // Маяк. – 1842. – Т. 3. – Гл. 1. – Словесность. – С. 114–118. 
    10.  Бурачок С. А.  «Взгляд на русский и английский флоты»: Учебник (СПб., 1841) // Маяк. – 1842. – Т. 1. – Гл. 4. Библиотека избранных сочинений. – С. 65–66. 
    11.  Бурачок С. А.  Русская народность: «Эмерит». Литературные очерки И. Кулжинского (М., 1836) // Маяк. – 1841. – Ч. 17–18. – Гл. 4. Библиотека избранных сочинений. – С. 20–24. 
    12.  Бурачок С. А.  Ответ издателя <на статью А. М. Мартынова «Подробный обзор стихотворений А. Пушкина...»> // Маяк. – 1843. – Т. 7. – Гл. 4. Критика. – С. 29–35.
    13.  Бурачок С. А.  Новые книги: «Русские полководцы, или Жизнь и подвиги русских полководцев, от времен императора Петра Великого до царствования императора Николая I» (СПб., 1845) // Маяк. – 1845. – Т. 23. – Гл. 4. – Критика. – С. 6–8.   
    14.  Мартынов А. М.  Застой в русской литературе // Маяк. – 1845. – Т. 19. – Гл. 4. Критика. – С. 1–12.
    15.  Федоров Б. М.  Задача // Маяк. – 1844. – Т. 17. – Гл. 5. Смесь. – С. 28.
    16.  Белинский В. Г.  Взгляд на русскую литературу 1847 года // Белинский В. Г.  Собрание сочинений: В 9 т. Т. 8. Статьи, рецензии и заметки, сентябрь 1845 – март 1848. – М.: Худож. лит., 1982. – С. 337–412.
    17.  Белинский В. Г.  «Ольга. Быт русских дворян в начале нынешнего столетия…» (СПб., 1840) // Белинский В. Г.  Собрание сочинений: В 9 т. Т. 3. Статьи, рецензии, заметки, февраль 1840 – февраль 1841. – М.: Худож. лит., 1978. – С. 433–435.
    18.  Шевырев С. П.  Ответы: г. Булгарину; барону Е. Ф. Розену; «Отечественным запискам»; г. Белинскому // Москвитянин. – 1848. – Ч. II, № 4. – С. 105–123 (Отд. «Критика»). 

         Август 2006


Рецензии