Воспоминание о...

Я пошел по коридору – рассказывал Роман Михалыч – и тут пол неожиданно подпрыгнул и ударил мне в лоб. «У Вэла полы мягкие и можно заночевать», – сказал Агностик Троянов. Утром глаза были мутные или только в зеркале. Бледный свет тек отовсюду, так, что становилось холодно, то есть далеко от истины, как это означается в некоей игре. Кто-то говорил (может, послышалось во сне): в этот день магнитная буря. У Константина предыдущие два месяца болела голова. Предыдущие прошли, осталась боль в голове.

Днем, прислушиваясь к ней, тихо зашел к Падшему ангелу, чтоб отдать перепечатать книжку. В свете того дня глаза он имел стеклянные, разных цветов: один – желтоватый, другой – стальной, пробитые огромными глубокими зрачками. Я тащил из мешка книжку, чувствуя на себе тяжелую лень: его лень печатать. Вместе мы произнесли вслух пару слов, и они тут же уплыли, будто заранее для них был построен ковчег.

Пошел снег, становясь местами глубоким. Я оказался в той же больнице, где лежал до меня Падший ангел. Сидел у окна и глядел на окна. Там, за стеклом, заметно шевелились люди. Больше никого в палате не было, только тараканы – никого больше меня. Заснул – начался сон. Я полностью был во сне, КОГДА… он разорвался над черной пустотой… Сознание распалось на две части. С одной стороны, я видел все, пока было время. С другой, времени не было, и, кроме ничего, был ужас. Я был в глубоком ужасе, ослеп от черного ужаса, величиной с который, вероятно, стали мои зрачки. Так я боялся не быть, не вернуться.

Скорее сумеречным, чем дневным сознанием, я еще различал себя, свое тело на кровати у окна, спинку кровати, до которой вот бы дотянутся, упасть на пол, закричать, хотя бы пошевелить губами, даже глаза открыть – невозможно: все это уже не мое. Крик мой внутри, но губам нельзя придать даже шепот, свист. А из бездны во мне щелчки, свистки, гудки и все глубже я там, и все меньше меня там, и скоро все… Сумерки сгущались. В бездне перебивали друг друга чужие голоса, будто радиостанции, наслоившиеся друг на друга в пустом эфире, замещавшем мое сознание. Внятные интонации, но не различить ни одного слова. Голоса обо мне. После и того не стало.

В последний момент глаза мои открылись. Даже не скажу, что я их открыл. Сильно содрогнувшись от. Больше не спал. Утром из соседней палаты увезли мертвого. День способствовал забытью, вокруг были люди. Днем можно было спать, когда работало радио и разговаривали вокруг. Можно было спать до тех пор, пока это было слышно. Когда было слышно из бездны, я раскрывал глаза.

В детстве, когда оставался дома один и играл сам с собою, то, что творилось у меня за спиной, часто бросало в дрожь, как электрический ток – приходилось включать радио. Иначе никак не охранить себя. Когда оборачивался, ничего не было в том дальнем конце комнаты. Но не мог же смотреть туда постоянно. Посмотреть страху в глаза было невозможно – он исходил из мест, оказывавшихся за спиной. Комната была узкая, замыкаясь с одного торца дверью, а с другого окном. В углу стояла до потолка круглая печка. В любое время дня и ночи за ней было темно. Я боялся бывать там. Там начинались страхи. От слишком ярких из них можно было закрыть глаза, и спрятать голову в подушку, но во сне была своя жизнь. Я еще не умел называть свои страхи, а это одна из первых потребностей. Названных их становится меньше. Даже умирая, люди хотят знать от чего, будто это что-то меняет: болезнь, Судьба, Бог. С этим приходится смириться. Ребенок один на один со своими страхами, вернее, один со всеми. Позднее, он один на один с жизнью, один, но не с ней. Из глубокого сна можно вынырнуть к другим, открыв глаза. Но смерть не приходит со стороны – мы носим ее в себе, как будущая мать будущего ребенка. Человек остается совсем один, перед тем, как его совсем не остается. Никто не может его спасти, как раньше из жизни.

Появившемуся утром врачу из любопытства (страх днем прошел) рассказал о ночном путешествии, и он сказал, что это сон. Да и к веденью какого врача относится это? Ночью пытался видеть сон, но что-то опять разорвалось – прорвалась тьма. Ослепительный ужас взорвал изнутри сознание, но ясно видел: ночь,  палата, окно, как бы я на кровати. Глаза открыть я не мог и упасть куда-либо не мог, так как бездна открылась во мне. Я был подобен коллапсирующей звезде, падающей со всех сторон в свою внутреннюю черную дыру. Время бесконечно замедлилось.

Когда мы уже умерли, в сугубо темном космосе свет от погасшей звезды еще не дошел до земли. Оттуда шли голоса, голоса были уверенны и где-то уже были мной. Но глаза вдруг раскрылись. Все. Сердце будто разбило все перегородки и восстановилось единое сознание. Выпал холодный пот. После – совсем раннее утро. Голова набита всякой бессонницей. От бессонниц исходит внутренний свет, падающий на изнанку вещей и лиц. Чтоб не смотреть туда (об этом не хочется говорить), смотрю с Михаил Юрьевичем в телевизор – там своя жизнь, откуда нам ничего не перепадает. Но увидев ломаемого наркомана, его неестественно вытянутые руки-ноги, Михаил Юрьевич хромает весь день.

 Весь день далеко, будто на солнце, болит голова. Взгляд, как пламя. Молча проходят утренние люди. Парнишка с пятого этажа, где он спит под кроватью на подстилке, говорит о каких-то кишках, вывалившихся в фильм из распоротого живота. Я не терплю физиологизмов, и не кончаю с собой потому. За окном тихо движется. В конце коридора с Романом Михалычем выбрасываем на ветер граммофонные пластинки. Черные диски скатываются по ветру и раскалываются об асфальт.

Многое превратилось в давнее, поросло другой памятью. По старой памяти рассказал Глебову о тьме. «Вы скоро помрете, Сергий», – молвил Глебов. Ели после горячие сосиски. Это звучало не так страшно, как то было. До того, как мне ее не назвали, я не знал, Что та бездна...

Были дни забытья. С улиц дул пронзительный ветер – серый, пустой, будто из-под земли. Последняя ночь начиналась тоже глубоким сном. Но было недостаточно его глубины, чтоб доплыть по нему до утра, и достаточно, чтоб захлебнуться. Темнота набилась во все щели, хотя ощущаю, вижу комнату, кровать, себя рядом... Невозможно открыть глаза. Твердые голоса непрерывно извергаются; голоса ломают сопротивление, вместе со мной уносятся в темноту. Я быстро плыву во все более темную тьму. Лицом к небу, по дороге в долине, куда-то вниз. Неприятное желто-черное сумеречное небо (не бывает на земле таких сумерек, таких небес) почти касается лица. Голоса проносятся надо мной. Вижу себя все дальше...

1989


Рецензии