Очень старое 9

Нашлись залежи десяти-и-большей давности. Пусть будут тут. Спасибо.

Я эксплуатирую сам себя – осознание таких вещей – простых, как фаланга пальца, или римский строй – приходит незаметно между первой и восьмой чашкой кофе. С коньяком. Разумеется. – Столько пить вредно – еще одна -- сердце не выдержит – одна из них – еще а что, если уже? Уже не выдержало? Если сердце воет, выло и лопнуло? Как воздушный шарик, и залило все вокруг – может это и есть то самое тепло? – пить явно надо меньше, и не в кофе дело – не о нем все – голос за моей головой. Голос Кекеса. За моей головой, прямо за ней, за мной, за спиной, прямо в уши, за моей головой – отовсюду. Голос не спит? Как и сам Кекес – его постоянно прет – его, а не его голос – таращит, кувыркает, рвет, сплочает, выворачивает, сворачивает – как сам сон без сна. Все зовут его Кекес – его, а не его голос – как одно из слов старых племен в Перу, которые научились дышать... – никто толком его не знает, да и никому этого и не надо. Что действительно надо знать о нем – это первое, второе – он научился с этим жить, и третье – самое важное – у него все самое лучшее и по самым лучшим. «Чем травить себя этим – смотри, сердце не выдержит – или уже?..-лучше бы взял у меня это, или ту маленькую.» ВАЖНО: Я перестаю его слушать. Его нет для меня. Для всех остальных пусть есть – пускай наслаждаются, но для меня – нет. Я спокоен, как рыба и пьян как моряк. Погружаюсь в океан закрытых глаз, тону в нем, захлебываюсь – тащат наверх, руки и голос – вроде бы Кекес. «Ты уснул, что ли?»- «Я и так набрался» - говори о себе, его это бесит, от отстанет, если взбесится – «Я хочу в туалет» - продолжай, надо больше «Я» - «Я хочу домой...» - proceed – «Я..Я..Я..» - старайся говорить тихо, невнятно – голос Кекеса у меня в голове и из моего рта его звуки – чтобы он поверил – чтобы он поверил. Я бы купил у него что угодно, только бы он поверил, если бы только он не был одним из тех кроликов, которые дурманят и затаскивают Алису в норы и злачные места больших городов, типа Парижа. Ах, чудный Париж! Вырезанная почка – не ищи меня в ванной – кровью на зеркале – погром в номере, поезд, реки шампанского, лед для него – полная волшебная ванна льда для шампанского - «Я люблю тебя» - дымом над ухом, мятое платье в углу парень в мятом платье. Кекес летит в самолете, прикрыв глаза и слушая надрывный вокал Курта Кобейна – он называет это блюз, от английского blue – тоска, все остальные – изнасилованием – он говорит о Курте Кобейне, но все равно изнасилование – как о Боге – с убийством. В новостях теперь говорят о смерти Бога, как о Вечности, Вечность и ее проблемы отходят на второй план, второй план есть и стоит только за моим стаканом в баре и кажется более реальным, чем то, что Кекеса выпустили, а я, наконец-то, смог встать с того неудобного стула и выйти из одного душного мира в другой, где есть Я, задний план и стакан, через только который его и можно видеть и слышать отовсюду голос Кекеса за моей головой и за ней же заднего плана в стакане.

Нет больше старых писем и шороха бумаги, нечто последнее дотлевает на краешке стола. Старые сны и кошмары возвращаются в новом обличии, будто никуда и не уходили – обычные методы, значит, не помогают. Запертые окна, замурованные двери, немного света из щелей, то, чего не хватает, вялая лампочка в двери холодильника, подпорченные продукты – ходи, Роджер, на запах, как пес, был же у тебя пес? Не так, а... Теперь твоя очередь. – много коктейлей и прохладительных напитков в аллюминевых банках и пыльных стаканах, вместе с плесенью, пеплом и искрами бенгальских огней, оставшихся с нового года. Газеты подстилкой вместо пола, демонстрируют когда то утренние новости и программу телепередач, время перестает существовать в бутылке из-под кока колы, когда кока-кола кончается и бутылка превращается в простое стекло, как у часов у их секундных стрелок. Вставай, Роджер, с подстилки для псов – ты пропах собачатиной, гнилью и мерзким привязанным запахом, будто тоже вылизываешь себе задний проход и промежности – вставай и иди в душ, не в свой, так в соседский, умойся, помойся – лучше несколько раз – и не ленись, хорошенько почисти зубы – надо наведаться к Эбигейл, а то ты давно не ее видел, давно ее тело и разум. Память моментально рожает момент первой встречи: Э.Р. – похожа на Еву: длинные пальцы, женские, на сколько только возможно, исцарапаны, шрамы на подушечках пальцев и мелкие язвочки прямо у самых ногтей, будто ил под ногтями, словно висящий в воздухе окурок, следы ее губ в едком дыму и след ее лица и скул, бледной кожи и усталых глаз – от них и без того остался только след. Медицинские тряпки, псевдобелизна и гигиена, закатанные рукава, вверх по венам следы от медицинских уколов, чуть распахнуты полы – было видно ее нижнее белье и тощие ноги, босые ступни на полу из камня в окурках и на них ожоги от пепла сверху от трясущихся губ, вверх по лицу к еврейскому носу Евы, еще выше – лоб с повязкой и волосы, падают вниз, мимо подбородка и плеч, каких-то костей, того места, где должна была бы быть грудь, а не пара комариных укусов, все мимо и вниз, к животу без пупка – Ева, однозначно, клон из ребра Адама, не вышедший полом для этого педераста.
Вверх по волосам, мимо гладкого живота с намеком на мышцы, к грудной клетке с жидкими волосами, выше к подбородку с козлиной бородкой, затем пепельные губы, скулы, синяки под глазами, сами глаза, дымчатый взгляд в окно, длинные волосы до самого пола – мускульно-женственный любовник для Адама с сильными бедрами и дырками на руках, пеплом в пальцах и на самом полу, рядом с крысами. В медицинском халате – Адам – педераст – что-то творится, то ли женщина, то ли мужчина – жидкий мальчик с длинными волосами и еврейским носом – нет, все-таки девушка – Э.Р. сидит на подоконнике, дышит в стекло дымом, рисует на запотевшем окне пальцами и пишет свои инициалы под звездами, поправляет волосы, прячет прядь за уши, где прятались кровоподтеки – то, что позже запомнится, когда вроде как забылось, и будет являться в кошмарах, которые будто никуда и не уходили, как пес – Роджер, твой пес зовет тебя из могилы, а от тебя пахнет привязанным запахом псины и временем, бывшим запертым в стекле из-под кока-колы и его секундных стрелок. Не Роджер, а Реджинальд. Реджинальд-Дохлый-Пес – Адам и сын педераста, ногти пострижены коротко, чтобы не царапать бедра партнера и собственное горло в маниакальном припадке. Сотворен по Образу и Подобию, только Полом не Вышел.

Боль в сердце, надо бы наведаться к семейному врачу, чтобы выписал микстуру. Еще надо съездить к ветеринару – во дворе лежит «мертвая» собака – постоянно скулит, пускает слюни, оставляет кровавые, гнойные и мерзкие пятна – сбитая машиной где-то неделю назад – забежать в магазин, купить продуктов по списку и что-нибудь приятное для дочки – маленькие радости жизни – для искрящейся улыбки без кариеса, радостные белые зубы, все для того, чтобы она была счастлива – для нее – большое счастье и ее смех для меня и моих трясущихся рук, а им, на самом деле, нужны только длинные, тонкие, белые – табак и смолы, их отвратительный дым – от которых с таким трудом тогда пришлось отказаться, а глазам – алкоголь, чтобы все вертелось, кружилось, лилось, лилось через край, через стены, через лиловые стены нашей с ним общей замерзшей спальни, капало вниз его бредом и наркотической рвотой с пропитанных потом простыней – у него же рак, а ему весело, и спасибо ему, что не ноет, пока я пьянею и смотрю телевизор сквозь полупустой стакан, пока он тихо трясется под тремя одеялами, и тут – в этот момент - одна любовь – моя любовь к крепким напиткам и... Дочка его боится, или того, что с ним, либо его болезни, либо состояния – его галлюцинаций – говорит, что тоже их видит и слышит, но только если он тоже, потому что они принадлежат ему, ровно как и он им – тоже шепчет во сне. Когда он сам в себе, то пытается улыбаться и погладить ее по голове, по смышленой нежной - по мягким волосам, вымоченным детским шампунем, дальше по ним вниз к шее, плечам и ниже, чтобы попытаться поднять руки и крепко обнять, может – в последний раз. По голове проводит мертвой рукой, по лицу, ниже от глаз, по щеке, вниз к подбородку, скрип медицинских перчаток по коже, по голубым детским глазам восковым блеском, потухшим взглядом. Она с каждым днем все меньше и меньше смеется, и я не знаю что делать. Все реже смеется и чаще ночами смотрит в одну точку после «общения» с отцом – они просто есть какое-то время рядом друг с другом, не больше. Учитывая его состояние – на большее их просто не хватает. Надо будет внести в следующий список – сводить ее к психиатру.

Мама, не грусти, это поездом – управлюсь быстро, буду недели через две, если спать по три часа в сутки и употреблять много кофеина. Я же не бесконечен, так что не беспокойся – вернусь. Может в пятницу, а может в один из тех дней, когда ты печешь блинчики. Или пирожки? Моя машина приехала, я ушел и закрою дверь сам.
Ушел и дверь закрылась сама. Дверь машины открывают в белых перчатках. Хмурое лицо в салоне говорит, что поездка будет долгой и не приятной – как так, ведь до вокзала всего пять минут! – не в нашем времени, милок. Старые тощие пальцы перемешивают карты, а белые вставные зубы скалятся, стеклянный взгляд прошивает сверху донизу. Покашливание справа. Щелчок где-то под пальто. Дверь закрывается, остается лишь свет зажигалки, после – клочок сигареты.
Поезд тронулся, у окна стоит бритый нацист и мечтательно смотрит вдаль. Мама звонит: «Ты хочешь, чтобы я умерла? Я больная женщина – я знаю, мама (больная на голову женщина) – я уже чувствую, как...» - телефонные гудки, короткие, как пальцы этого фашиста – он протягивает конфету, глаза очень добрые. Отказываюсь и ухожу вдаль вагона, вдоль неприятных зеркал самых дешевых купе.
Несмотря ни на что, в ее красно-черных взъерошенных волосах просматривалось немного гранжа и старого пыльного сиэтла. И речь ее была раздробленной и невнятной, что ярко вычленялись лишь отдельные слова.
-Как сам-то?
Первая сальная прядь убрана с лица.
«Как сам то?» - эхом усталыми черными губами в голове.
Бледная кожа протирается на скулах двадцатипятилетней давности.
Усталые синяки под глазами в потолок
Вторая сальная прядь убрана за уши.
Красные жучки разбегаются в разные стороны, стоя на месте веснушками и кровоподтеками.
Вспотевший лоб и первые морщины на царапинах
Шрамы от глубоких ран, фосфоресцирующие трещины в черепе
«Как сам-то?» - впалые щеки, будущие в темноте, желтые зубы за тусклым дымом.
«Как сам-то?» - сдавленным шепотом, откашливаясь на бледные руки.
А что сам-то, Джек? – не Джек, а Реджинальд. Сам-то не Джек, а Реджинальд – золотые бесполезные часы на руках. Пустой взгляд. «Не хочешь – не надо»
«Не хочешь – не надо» - эхом усталыми черными губами в голове...
Рваная походка на каблуках хромающими ногами вдаль. Цок-цок-цок-брань-цок-цок-цок – уходит, чуть не падая. А что сам-то, Реджинальд? Сигарета вниз изо рта, обжигает ботинки, пахнет старой, паленой кожей. Поезд несется, ночной ветер в голове, птицы в легких, в какой-то момент я вижу звезды – и это прекрасно. Э.Р. уходит опять, сверкая под ребрами туберкулезными легкими.

-Голубые псы с синяками под глазами и по всему телу, ржавые окна домов оранжеватым светом на мое лицо – яркое, как у ребенка. Мое сердце грустное, печальное, черное – сжимается в темный уголек в тлеющем дворе и похоже на обратное солнце. Кекес примеряет не свой плащ с большими карманами, я чувствую отсюда запахи, их синтез – они и слова – вонь перегара изо рта. Пьяный Кекес, изображающий бога – бог, в свою первостепенную очередь, не любит тех, у кого грустное сердце - продевает руки в огромные рукава – white rabbi, еврейство пьяного подонка и сволочизм, узкользающий в норы, желтыми руками с ногтями в земле достает конфеты детям с раковыми опухолями за зрачками, вьющимся под ногами, как крысы. Кекес хохочет, как воет на луну. У них похожие лица. Мое лицо похожее на то, что отражается в лужах:
- Мои глаза – голубые псы за зрачками, синяки по всему телу и раковое сердце, пробитое опухолями и крысы в ногах, вьющиеся в обратной луне, изображающей хохот синтеза бога и Кекеса. White зрачки детей с лицами яркими, как не мой плащ с большими карманами, еврейская вонь изо рта и грустный rabbi в луже, тлеющий в темный уголек, примеряющий оранжеватый свет на норы и сволочизм, узкользающий в окна ржавых домов – не видны в луже и темноте сжимающихся дворов, где мое лицо, в свою первостепенную очередь, все еще яркое, как у подонка – ребенка - собаки, воющей на луну просунутую в огромные рукава. Сволочизм с конфетами под ногтями в земле, достающий хохот для тех, чье обратное сердце делает грустным печального черного Бога.
- Я видел галлюцинацию тела, размозженного по автостраде близ глубинки железнодорожных станций, оставленными в луже глазами там, за спиной, где хохот и ругань становятся целым образом бога, где руки в желтом плаще не имеют названия, а в норах карманов прячется еврей-белый-кролик. Иисус – он же Кекес – хохочет с надрывом над своей бесконечностью, прощая грехи слепым детям из самых темных дворов, раздавая конфеты для пропуска в вечность замкнутых ртов за спиной. Я видел галлюцинацию своего тела, близ окраин старых домов внутри темного города, размозженного дряблостью и с тем за глазами, за моей головой и спиной, со всех старых сторон и окон плесневелых домов, язва и голос, Кекес за моей головой отовсюду хохочет.

Он умер. Утром за кофе, холодное лицо встречает у холодильника, холодные пальцы сжимают зажигалку, на кухне тихо скрипит газ. Достаточно холодное утро. Нельзя точно сказать, что он тогда чувствовал, что было, чего не было. Можно только подойти к конкретике, но дальше описания обстановки квартиры, мертвого тела – «труп», как говорят в медицине – двигаться просто нет смысла. Болезнь сгубила, но он не сдавался – боролся, и потому закурил, хотя мы договорились о том, что курить лучше не надо. Похороны назначили на конец недели, покупатель на квартиру нашелся моментально. Ей ничего не сказали, незачем. Мы просто уехали куда-то подальше, пока поживем в том самом домике, где в первый раз услышали про метастазы. Она ела мороженое в соседней комнате, а он сидел передо мной в кресле и еле связывал свои слова и мысли, впервые приняв свои злополучные лекарства, а у меня – каменное лицо, немного влажные глаза – вкус коньяка с того дня не изменился и все еще вызывает рвоту, а сигареты больше не доставляют удовольствия. Она была очень рада, что в доме больше нет дыма, только блеклый отец и горы бутылок, и моя забота – теперь рада возвращению в этот дом, со смешанными воспоминаниями для нее и памятью, бьющей пылью по лицу, для меня. На окурках того времени все еще тонкие следы от губ, в кресле тот же плед и один оставленный тапок. Спустя много лет дым снова наполняет легкие, половица скрипнула, кресло все такое же мягкое. Она мнется в дверном проеме, смотрит на меня глазами – черными дырами, выпытывающий детский взгляд, отлученный от стыда и требующий объяснений, затягивающий спиралью и вымогающий правду у того, кто слишком пьян, чтобы найти в себе силы сопротивляться. «Он умер. Похороны завтра и ты на них не поедешь».

Нарядное платье для малышки, которая сдохнет, скупые обноски для ее старшей сестры по имени «мама»- Мария. «Алиса, держи пистолет и считай до сорока четырех». Этот калибр ей подойдет – пуля пройдет очень ровно и разорвет все возможные ткани, вынесет собой мягкий мозг. Возможно, вытечет кровь и будет много стонов, зависит от того, как она будет баловаться. Старые тряпки для меня – развешенное белье и аккуратно сложенные очки. В память о дорогом друге и долгому времени с ним, без него не имеющего смысла, в память о хохоте и мечтах вновь бегать раздевшись полностью по летнему лесу и видеть себя со сторон, глазами очертаний природы, наслаждаться приятным ветром повсюду, пока через глаза в мозг не войдет «теория хаоса» и любой вдох не будет вести к ощутимым последствиям, затем истерика и его мягкие руки будут курить и трогать плечи, стекать по ним и укутывать до глубокой ночи, до осени и вдаль в бесконечность локомотивами «this is not even my hands» шепотом. Пропали мечты, все, связанные с ним так или иначе, а значит пропало все до последней капли, капли падают, вертятся в воздухе, капли с краев стакана прямо в глотку – в планах закрыть балкон, занавесить шторы, помыться, переодеться, помыть милашку Алису – Алиса, почему же ты не стареешь? Я помню моменты, когда выбрасывала твои уже страшные куклы, надеясь, что они держат тебя в магическом детском мире, Алиса – что видишь? Алиса, что видишь на этих картинках с чернильными пятнами? Алиса, расскажешь свой сон? Алиса, тебе надо что-то сказать «он умер, не ищи его в ванной», стряхивая пепел и краем глаза смотря телевизор. Тебе не судьба повзрослеть, как и мне уже не свезет состариться, бери пистолет и у нас появится возможность быть чем то вечным.
Я помню кричащие стоны матери, ее водевильные сказки юга из westwood’a. South tales, рассказанные на ночь хриплым заботливым голосом, тогда еще хранящим рассудок. Сказки о дышащем теле и о его любопытстве в четырнадцать лет, сказки о мягких песках, о песочных следах на нас и о зрачках в автомобильных катастрофах. Слова нараспев о небе и о том, что там нас ждет и не ждет, о пустоте в гробах, которая будет когда мы умрем. Я помню дни нарасхват в тихой деревне, в которой я не был уже много лет, с тех пор, как матушка начала швыряться словами на другом языке из чужих голосов. Там была речка и много травы, под ногами лежащей ковром тысяч микромиров, больше, чем ботанический сад, больше, чем в книгах – целые микровселенные, шелестящие под босыми ступнями. Дикие птицы, не то, что в большом городище, не дышавшие автомобильным угаром, с мягкими трелями, от которых приятно вставать по утрам и яркими крыльями, будто сошедшими с книжных картинок, но натуральнее, лучше. Первый плач моей матери в честь детей, случайно упавших с обрыва.
Помню запах больниц, десятка и больше имен докторов, почти что святых в медицинских халатах и стетоскопами на скрюченных шеях, усталые лица этих людей и вымученные улыбки для детей и не только. Бесконечное множество снимков и направлений, рецептов, написанных магическим почерком этих волшебных людей, которые борются с жизнью за ее право уйти. Кабинеты мягкими стенами, кабинеты белые, как летнее облако, закрытые кабинеты и кабинеты сразу после кварцевания, с характерным запахом, означающим безопасность, стерильность и фашистскую дисциплину медицинских учреждений. Сотни бумаг, где приходилось ставить росписи мне и все еще живому отцу. Механизмы и датчики, мониторы, на которых вся биология моей матери, которую она уже не в силах принять. Долгие беседы и ожидания в коридорах, уколы, мое падение с лестницы, смерть отца, достаточно спокойно забытая за уходом за женщиной, когда я начинаю курить. Помню первый запах сигарет где-то на лестничной площадке, где лучше бы было не быть.
Помню, как хлопнула дверь, изначально с потенциалом быть безнадежно закрытой. Вновь стон моей матери – ей уже ничем не помочь. Ее звонки полны чем-то, что наполняет всего меня злобой – забывшая имя своего сына тупая карга, несущая бред, полумертвая лежа в кровати, принимая гостей за столом лицемерная сволочь, больная на голову бедная женщина с единственным сыном евреем, ботаном, покидающим дом, чтобы быть бэббиситтером в каком-то особняке – за ним даже прислали машину – за сотни километров от дома, прогнившего насквозь и пахнущего прокисшим бельем – чтобы не быть рядом с ней, пока она воет и злится и лицемерно и весело принимает гостей, скалясь золотыми зубами. Упавшее зеркало, десятки открытых купе и толстые пальцы с серьезной улыбкой. Тогда стало дурно и что еще можно помнить? Разве что вой каких-то собак вдалеке, движение желудочной жижи в каком-то эйфоричном припадке, мое тело, которое дышит уже больше, чем четырнадцать лет, тупое лицо и уходящая вдаль Эбигейл Ран, вымещаемая из сознания столь долгое время, на протяжении всего сеанса скупой на слова и эмоции психотерапевтической беседы и ее замещающих.
Сейчас у нас нет название и поэтому мы – могильные плиты, которые лежат друг на друге. Тихие разговоры в ночи лежа рядом в поту, проснувшись от диких кошмаров. Какие сны снятся ей? Бритая наголо – да, кури сигарету, вытягиваются бледные губы и дрожащие руки подносят горящую спичку, бледная кожа на скулах и космос под глазами черными дырами в твоем теле. Со лба капает пот и течет вниз по вискам мимо ушей, в которых хранятся слова, нашептанные раньше, когда мы были могильными плитами. Какие сны снятся ей, а какие Роджеру – Реджинальду Дохлому псу или Золотые Часы На Руках? Помню был совсем ребенком в большом острове сказок, королем полу-воображения, полу-реальных событий, застывших в подкорке отдельными взрывами нейрональных импульсов в небе – ужасная противоположность текущей реальности, проходящей в беременности нас обоих - а после? Мальчик-девочка, девочка-девочка или девочкамальчик? Очень тонкая грань, между болезнью и тем, что называют любовью и рядом – любовное помешательство и схватки, и роды. Алиса, Мария – из них кто-то пойдет по стопам моей памяти, а кто-то растопчется и останется сказкой и мифом.
Меня зовут Реджинальд Стаббф, и я видел бога в лице своей Эбигейл Ран еще до того, как это стало болезнью.
Все изменилось ровно тогда, когда твои глаза резко изменили свой цвет. Едва заметное чудо в нервной системе, мире, кротчайший салют, фонтан цветов радуги, всплеск, будто весь город радуется в изменившейся радужке глаз. Улыбки и лица друзей – что это? Ответы в брошюрке за два пятьдесят в ближайшем киоске рядом с вашим подъездом, в любом киоске в деловом центре, можно также оформить подписку, или воспользоваться вашей кредитной картой, чтобы узнать все это через интернет, а можно заглянуть в эти, будто новые, глаза и получить все ответы просто так, и яркую улыбку в подарок, но не для вас, не персонально каждому, а всему миру, и всему миру радость и теплые руки ладонями вверх. Жизнь изменилась, и после каждого шага теперь остаются цветы, а сигаретный дым больше не жжет легкие, а вязко окутывает их, нежно выходит через нос с легким свистом и улыбки –белые зубы, отражение солнца, наглые лица, радостные в своей сексуальной ориентации, неотразимые в соломенных шляпах и рыбной чешуе браслетов и бус, разношерстные свитера и пижамы поверх голых тел, потертых джинс и колготок с цветочками, звездами, персонажами сказок и мультиков – непродажная детская радость в каждом шаге, наивные мысли, способные к осуществлению: магазины, парк развлечений, сладкая вата, игрушки, мороженное и щенки, котята, всякие нежности и материнские руки для тех, у кого их не было ни наяву, ни во снах, путешествия с остановками лишь для того, чтобы взглянуть еще в эти глаза и полюбоваться на их наркотический блеск, унять руки и непреодолимое желание, порождая новое – стать навеки с тобой, прямо сейчас, хоть на секунду – хоть на секунду стать навеки с тобой навсегда, насколько это возможно в осознании отсутствия будущего – пеплом в ногах, под ногтями, мягко скользить между пальцами мертвым шелком. На автостоянках, в туалетах и заброшенных фабриках дикими оргиями, облизывая смущенно друг друга и со страстью развратно касаясь подушечек пальцев.
Церебральные паралитики, распивающие пиво, криво сидя на лавочке рядом с девочками лет тринадцати с волшебными глазами и склянками наркотических лекарств в руках; жаркое солнце двухтысячных, запутанное в кривых деревьях и холодном ветреном воздухе. Ползают по земле под ногами хромоногие, несчастные, отчужденные в героиновом приходе, сыплющие собственную радость слюной на асфальт лужами, яркими от бензиновых пятен в глазах неохимиков, алхимиков, психохимиков, микробиологов, психоформацевтов, больных психозами и размножением личности. Кровоточащие трещины в раскаленном асфальте под ногами в сандалиях случайных прохожих. Бесконечные пальцы в асфальте по всей длине улицы.
Нейронные импульсы в мозгу. Тысячи взрывов внутри черепной коробки, миллионы ярких звезд, квадриллионы несущихся комет, столкновения, черные дыры бесцветными точками под радужкой глаз, внезапно меняющих цвет. Воздушные флаги, искры; мне надоело дышать по утрам черным воздухом каменными легкими, просыпаясь под натяжными потолками новых институтов психологии и социальной работы, не чувствуя рук лежа на парте, свернувшись как одинокий мартовский кот.
Время стекает по стенам мягкими волнами, желудок говорит Голосом Эго – здесь бесполезно быть и пора немного развлечься – таблетки от головной боли, таблетки от боли в желудке и печени, таблетки от Эго, Супер-Эго и Ид, разведенные в молоке антибиотиков и фурацелина и вот разговор электричества внутри тонких, незаметных, черных проводов и тусклых ламп друг с другом наполняет комнату с забитыми окнами.
Железные руки для металлических рукописей: что еще может сделать твою жизнь гораздо прекраснее, чем то, что ты уже имеешь? -Неудержимое сияние псевдоэлектросвязей – импульсов, приводящих в движение механизм запуска безграничного цикличного тела биржевых дней. Дни развиваются за окном флагом, проклятыми волнами света. Раздаются Дикие Пулеметные очереди. Дикие – потому что боль в голове спускается вниз и эхом разносится по окоченевшему телу. Дикие, потому что без смысла.
Нам нечего делать здесь, беспристрастно просматривая агитационные листовки капитулянтов мировых войн, сдирая онемевшими пальцами с них кожу пыли долгого времени. Нам нечего делать здесь, где бы мы ни были.
 «Мое тело искажается, заменяясь самыми мягкими чертами характера, мысли разлагаются кусочками соли для ванн дымчатых дам на балу короля призрака. Знаешь такого?
-Еще одна сигарета, милый?
Дорогие сердцу пальцы аккуратно протягивают бензиновое удовольствие в самых ярких цветах радуги, в аккуратной обертке с штампами детских полотенец и плюшевых мишек.
Спасибо, холодное, сорвалось с губ, изо рта, от самого сердца, из самых недр земли, от раскаленного центра движения и притяжения.
Аккуратно протянувшись вперед, ухмыльнувшись морщинами, вернувшись обратно, проделав привычные жесты, расслабившись, начав вновь трястись, руки обмякают и становятся теплыми и покрытыми маслом, маслянистым узором, растекшимся яркими волнами в стиле Ван Гога, опускаются вниз, неуверенно сжимая полыхающий набор инструментов самосожжения.
Поползло что-то вверх и потянулось к Солнцу, какие-то фразы и оклики остаются в стороне, в одной из тех, которых стало много. Растворяется тело в обжигающем светящемся будто холоде, отделяясь кусками от личности и подставляя обе щеки, и свои и чужие.
-Я столько дней не видел Марию, что мог бы выть на луну, отрываясь кончиками пальцев ног от асфальта и взлетая под самые звезды в очередном припадке ярких искр, слюней и печали...» - пишет Дикий в своем письме, не подозревая о страхах Марии быть обнаруженной в песчаных болотах обвитой видеокамерами, проводами, руками Америки, Индии – из колес на подшипниках и хоботами королевских слонов- Израиля, толстыми алчными пальцами трогая пупок Королевы, Богини, у кого следы от ремней на руках и эхо собственных воплей отдается далеко где то в груди, под грудой костей, мышц и сосудов, внутренних органов,
Атомов
что называется – в душе.
Долгие годы, недели и месяцы, слившиеся для дикого в те несколько дней, в которых он не видел ее и не дышал ароматом детских мягких ладоней, не катал на спине, притворяясь потворным, прирученным, но в глубине себя - Диким и опасным зверем – его натурой – личностью, разорванной на части - , подавленной годами лечения и самолечения в противовес. Старый друг, его мягкие руки, дорогие сердцу, идущему на поводу у желаний и потребностей тела в спокойствии, уводят его вдаль, превращая годы и дни в скромное тиканье старинных часов . Сам Дикий сливается в настенную точку и исчезает из поля зрения как навсегда, чтобы вновь объявиться, когда его паршивое сердце вконец истечет кровью хоть по чему то, кому то, зачем то.
Мария прячется в Вакууме, давно покинув Солнечный Город, иллюзии о котором все еще имеет Стаббф (stuff, если вы понимаете, о чем мы, да?), спалив его коробком спичек и оставив за спиной, по которой, спускаясь чуть ниже плеч, аккуратно и нежно льются белые волосы, пропахшие гарью и мокрой озлобленной псиной, что означает – она встретила Роджера, Реджинальда – дерьмовые часы на руках, патлатый еврей со старым дымком и пиджак, пропахший шкурой мокрого пса – пожалуй, уже юбелей как назад, наверное, надо отметить – руки тянутся к тому, что нас погубило: статьи, сочинения, записи – вся жизнь, пропавшая в поиске чего-то, типа свободы в ржавой коробке для ланча и самых чистых глазах, когда-то внезапно изменивших свой цвет, став частичкой чего-то радикально прекрасного, и подарив себя остальному – ощущению жизни и ее ценности, и ее отрицанию, приводящему к счастью других, во имя всеобщего блага.
Музыка, которую она там непрерывно слышит, сбивает ритм ее дыхания и биения сердца, меняя высоту и размер ярких вспышек, и громкость криков в палате. Стоны и вопли, пронзительный плач обычно слышны из соседних камер, кают, белых коробок за ширмами, но не из этой, потому что Мария
Мария смеется.
Мария – жало скорпиона в коробке с котятами из под обуви
Поднебесная колыбель и мягкие стены, седативный укол каждые четыре часа. Мария смеется и плачет, не зная что делать и где она может быть, закрыв однажды глаза и заснув. Навсегда? Детские страхи ползут по спине, никогда не уходя никуда, проснувшись на тех же старых местах, отверстий от пуль и мазолях, в дырах во лбу, на которые молочными каплями стремится вода, и трясут изможденное тело- меня, ускользающего, эфирного, в другой фазе, пространстве, времени:
Помнишь, как мы узнали, что Арчи заболел? Помню, все были детьми, небо было шире и ниже – касайся звезд пальцами сколько захочешь – говорили тогда нам на уши, нашептывали, смеялись где-то в углу за чашечкой чая. Касались звезд пальцами, срывали их ягодами и клали в простые карманы, в карманы побольше, когда подросли, и они испугались, и небо стало далеким, а звезды стали дразниться картинками, когда мы стали взрослее и смотрели на них из книжек-раскрасок и атласов звездного неба. Потом – Арчи стал болен с самого детства: ежедневные крики после беспокойного сна, потные простыни и капли со лба – Арчи, пойдем погуляем, а то ты что-то бледный, как твоя мама! – мама Арчи, мертвая уже -ндцать лет, все еще лежит в холодильнике. Трясущиеся руки и тонкие пальцы, пронзительный взгляд, Арчи копает песок сидя под деревом, пока все лежат на траве. Тем, кто будет после нас, сразу будет ясно где сидел невротик.
Арчи не спал ночами – боялся кошмаров, приходящих под утро в прозрачной ночнушке с пустой бутылкой в руках, нежных и холодных как кафель в его, тогда еще детской, ванной, где он отсыпался до времени собственных криков, отдающихся эхом в его голове весь оставшийся день. Арчи стал болен с самого детства печальной болезнью, губившей его день ото дня, просто потому, что это было забавно, потому что болезнь щемилась внутри Арчи, внутри его щуплого семитского тела – семитских костей – ребрышек со вкусом дымка – семитских волос, глазных яблок и прочих прожженных бумажных деталей в документах роддома и психиатрических клиник, куда его отправляли почти каждый месяц. И мы ждали под окнами, кидались мелкими камушками в стекла. Ночами кидались камнями, шумели и звали, разжигали костры и просто смеялись, используя всю нашу детскость, пока врач-психиатр не рассказал нам историю о болезни печального Арчи.
Помнишь момент, когда мы узнали, что Арчи заболел? Я скучаю, Арчи... Ты поймаешь меня? – как пуля в лоб – а спустя сорок лет... – никто из нас не знает, каким он вырастет и страх будущего растекся по лицам и мягким ладоням, пальцам – они размякли и тогда только выпали камни – по лицам холодным и горьким. Я скучаю, Арчи... Поймаешь меня? – ножом по сердцу, теперь только заламывать руки и чесать кисти, как от яростной сыпи и по спине потекло холодком от затылка вниз, к пояснице и ниже, ноги немеют вслед за руками и мы оседаем под деревом в страхе ужасных вопросов, как Будда – а кем ты станешь, когда вырастешь? Был ли я, Арчи?... Скучаешь, а? – у него нет слов и снов, и матери тоже нет и никогда, наверное, не было, был ли он? Арчи – крохотный мальчик, стесняется собственной тени и закрывает глаза в душе, боится смотреть в зеркало, боится что вырастет. Теперь точно не вырастет:
Помнишь, как мы узнали, что Арчибальд умер? Неловкое утро разорвал крик телефона, вытащив из дремучего сна и шороха телевизора, детских сказок и книжек раскрасок. На следующей неделе я пойду поговорю с ним на его могиле. Хотелось бы, чтобы все остальные были в сборе, но, как водится, как всегда получается, как по-другому и не могло быть – все потерялись, оставив тяжкие воспоминания, наверное, только одному. Помнишь, как мы узнали, что Арчибальд умер? Не было ни единого слова, холодный воздух из вечера скакал по ногам сквозняком по немытому полу. Молчание, полное, больное, скупое и содержательное, а затем – по мозгам телефонные гудки, пока не дошло: последние вдохи и выдохи остались позади за щелчком, вместе с нашими моментами жизни, общими и по отдельности, отрезанными и оторванными теперь от каждого, не давая вспомнить – а кем же мы были? Помню момент, когда мы узнали, что Арчибальд умер. Арчибальд Эссет Гусс откинул коньки. Не повесился и не умер от смертельных инъекций, не пережив свою старость, он приберег себе чего-то попроще и посложнее для всех остальных, кто придет вслед за ним и начнет делать уборку в его многочисленных рукописях, а потом много лет, стирая пыль с клавиш печатной машинки и стопок бумаг, вспоминать и рыдать, почти биться в истерике от грусти, печали, странной тяжести где-то в желудке и сердце – даром, что жить всем осталось недолго.
Помнишь момент, когда мы узнали, что Арчи умер?...
Глоток свежего воздуха, кислородная маска и все органы полные стекла с отраженными лицами старых друзей. Там Арчи в трех состояниях.


Рецензии
Мария ангел останется навсегда

Гулкая   03.04.2023 21:13     Заявить о нарушении
Увы, Арчибальд Эссет Гусс Умер. По-настоящему.

Август Юг   03.04.2023 21:37   Заявить о нарушении
с точки зрения квантовой физики материи не существует

Гулкая   03.04.2023 21:45   Заявить о нарушении