Василек

   Глухая ночь… А она не спит. Ворочается с боку на бок, оглаживает рукой простыни, чтобы хоть чем-то занять себя. Мысли, одна тягостнее другой, путаются в голове, тяжелым комом оседают на сердце.
    Пришли большие деньги. Оттуда... Такие большие, что немыслимо и подумать! Неужели все они предназначены ей — Даше, Дарье Семеновне Поликарповой?
   Прикидывала, соображала, сколько же это будет на нынешние... Но те почему-то не представлялись.  Перед глазами крутились пятаки,  гривенники,  юбилейные рубли, заветные красненькие червонцы с  портретом Ленина. Заработала ли она за всю свою жизнь столько, сколько принесут завтра?
   Принесут! Вот же удумала... Сама пойдет, как миленькая. С Сережкой пойдет. Куда ей одной! Неделю, говорят, на это дело надо потратить, не меньше. Это не считая того, что ее Наташка на собирательство разных документов почти год ухлопала.
  До рассвета еще далеко. Из соседней комнаты доносится ровное  дыхание зятя Николая и сонное бормотание дочери.
   Внук Сережка — копия отца. От Наташки мало что досталось. И хорошо. Уж больно жадна Наташка да расчетлива.
   Эх, рано Бог у Дарьи Васеньку забрал, сыночка родненького. Вот бы кто мать смотрел на старости лет по совести, а не из корысти.
    Хотя, какая корысть? Дом-то ее старый только за 1000 рублей и пошел, это если на старые деньги перевести. Новые Дарья не любит. Старые надежнее были, крепче как-то в кошельке держались.  А теперь и кошелек —  хоть выбрось.  Ладный такой. Одно отделение для бумажных денег, другое — для мелочи. Вся пенсия вмещалась...
     Теперь пенсию получает Наташка. По доверенности... Что ж, Дарья не в обиде. Она на полном довольствии. Зачем ей деньги?
   И снова Дарья ворочается с боку на бок, отгоняя навязчивые мысли.
    Сейчас, говорят, деньги в кошельках и не держат вовсе —  карточки их магнитом притягивают. Сережка показывал. Махонькая такая карточка, в футлярчике. Идешь в магазин, вставляешь карточку в машинку, а взамен тебе — продукты разные.  Надо денег на дрова или пальто, опять всунешь карточку в машинку — и отмагнитишь,  сколько надо.
   И снова – о другом думается. Вот ведь  долг-то когда вернули. Ох, окаянные…
   Да что это она! Можно ли так?  Ей дают, а она еще и лается.  Ведь говорила Наташка — дети за отцов не отвечают. Тех, которые их с Васильком тогда в Неметчину угнали, и в живых, поди, нет.
    А потому, решает Дарья, что ни делается — все к лучшему. Может, и Филипповне что привалит на ее радикулиты. И Марковне, и Демьянихе, и Фролке-хромому...
   А мужиков сколько погубила война проклятая! Дарьин муж еще в июне сорок первого погиб. Узнала об этом только зимой. От человека одного, с которым ее Евдоким из окружения выходил. Этот самый человек и свел Дарью с подпольщиками. Знать-то она ничего не знала, а донесения на рынок носила исправно, и передавала кому надо. Только за Василька боялась до смерти. Да и как не бояться? В одной руке корзинка с шифровками, на другой – Василек…
    Прошлое подступило совсем близко, дохнуло холодом и смертью, настойчиво позвало за собой.

               
               

   ... Промозглая утренняя сырость заползла в щели вагона и пронимала теперь до костей. Даша подгребла под ноги остатки соломы, но солома была мокрой и не грела. В свою кофту, единственно теплую у нее вещь, Даша  закутала маленького сына.
   Сколько они едут, Даша не знала. С того дня, как они с Васильком угодили в облаву, устроенную немцами на городском рынке, казалось, прошла вечность.  Куда их везут? Что с ними будет?
   Эшелон с пленными подолгу останавливался на полустанках и переездах, пропускал встречные эшелоны с тяжелыми танками, артиллерией и боеприпасами, и тянулся дальше по израненной и опутанной колючей проволокой земле.
  И вдруг, словно по мановению волшебной палочки,  ландшафт резко изменился. По обе стороны железной дороги замелькали чистенькие деревушки, ухоженные поля, леса, больше похожие на парки. Это была Германия.
   На одной из станций их вагон отцепили, выгнали всех на перрон. От долгой езды, голода и побоев многие едва держались на ногах. Дашу и еще десятка полтора женщин отвели в сторону, остальных построили в колонну и погнали вдоль полотна железной дороги.
   Ночь пленницы провели в каком-то сыром и холодном помещении, получив перед тем мизерную пайку черного липкого хлеба.
   Утром конвоир выгнал их во двор. Только успели построиться, как к дому напротив подъехала на велосипеде высокая худая женщина, в строгом, похожем на военную форму, костюме. Она поставила велосипед у крыльца, небрежно кивнула солдату. Тот вытянулся по стойке «смирно».
   Немка достала из сумочки сигареты, закурила. Оценивающим взглядом принялась разглядывать стоящих поодаль женщин.
   — Ах, божечки! — негромко всхлипнула рядом с Дашей минчанка Настя.
   Подошли молоденький офицер и переводчик. Офицер галантно поклонился немке. Широким жестом указал на доставленный с востока живой товар.
   Начался торг. Что-то, по-видимому, не устраивало немку. И офицер мягко, но настойчиво старался ее в чем-то переубедить. Он то указывал рукой на пленных, то перелистывал блокнот и показывал какие-то записи. Наконец немка выбрала трех женщин помоложе и покрепче. В их числе оказались и Даша с Васильком.
   Дошла очередь и до переводчика. Он вышел вперед и, с трудом выговаривая русские слова, сказал:
   — Ви работаль у фрау Шварц. Фрау Шварц ваш хозяйка. Работаль корошо — корошо кормиль. Плехо работал — лагер.
   В имении  — большом красивом доме под черепичной крышей в окружении старого парка,  с расположенными поодаль  хозяйственными постройками, Дашу определили на птичий двор. Вместе с ней работала еще одна женщина — Наталья Боровая, спокойная, неторопливая, даже здесь, в плену, какая-то уверенно-величавая.
   Хозяйство у немки было большое и крепкое. Кроме Даши на фрау Шварц батрачило еще несколько женщин, не считая приходящей прислуги и немки Эльзы с Поволжья, исполняющей обязанности горничной.
   Управлял имением пожилой хромоногий немец Ганс. До войны он служил здесь конюхом. Хозяйство и тогда было немаленьким -- кроме Ганса фрау Шварц держала еще двух работников. Но началась война, молодых парней забрали на фронт. А Ганс после того, как в имение доставили русских, из конюхов стал управляющим.
   Нельзя сказать, что это как-то изменило характер Ганса. Флегматичный и неразговорчивый, он, по-прежнему, часами возился с лошадьми. Однако выбор хозяйки был верным: сказались многолетний опыт батрачества, педантичность и исполнительность Ганса — он успевал везде. Его нескладную фигуру, которую очень портила неровная дергающаяся походка, можно было видеть и на скотном дворе, и на птичнике, и в саду, и в поле.
   Привыкшие к толчкам и угрозам женщины и от управляющего ждали того же. Но к большому их удивлению Ганс не кричал, не ругался, хотя постоянно чувствовали они на себе его хмурый, чуть исподлобья, взгляд.
   Работу принимал дотошно. Смотрел, вычищены ли стойла для скота и вольеры для птицы,  вовремя ли приготовлен корм, весь ли задан.
   — Опять этот злыдень пришел, — сквозь зубы цедила Даша, завидев Ганса. — Сам холуй хозяйский, а все туда же — начальник.
   Ганс подходил к длинному желобу с остатками воды, стучал палкой о стенки корытца. Ждал, пока Даша с Натальей нальют свежей.
   — Вот ведь черт хромоногий! — кипятилась Даша, когда тот уходил.— Погоди, отольются тебе наши слезы.
   — Напрасно ты так, — спокойно отзывалась Наталья. — Думаешь, лучше будет, если сама фрау начнет нас проверять? Ты у Нины Полещук спроси про ее встречу с хозяйкой. Ведь чудом осталась жива. А Ганс — это еще терпимо.
   — Тетка Наталья! — ахала Даша. — Да как ты можешь такое говорить? Терпимо! Посмотри, как живем. Все жилы они из нас вытянули. А главное — зачем живем? Поджечь бы все к чертовой матери да бежать, куда глаза глядят!
   — Беги-беги, вот глаза и приведут тебя в лагерь. Да не одну, с Васяткой. Как он?
   — Плохо… С утра, вроде, веселей был. А теперь снова жар…
  — Ступай-ка ты к нему. Да потихоньку, чтоб не увидел кто. Будешь иди мимо калитки — стукни. Эльза отвар обещала приготовить.
   — А вдруг она моего Василька... отравит? Хозяйка прикажет — и отравит. Больно он им нужен, -- вскинулась Даша.
   — Что бы ты понимала! Ну, на чужбине живем. Так ведь не по доброй воле. И Эльза тоже. Вспомни, сколько раз она нас выручала. Пойми, нельзя нам здесь поодиночке. Ты вот говоришь, зачем жить? А может, для нас — баб да детей, в Неметчину угнанных, это и есть самый большой подвиг -- выжить, своих дождаться.
   Хмуро слушала Даша отповедь Натальи, и непонятно было — соглашается она с ней или нет.
   Однако, поравнявшись с калиткой сада, Даша остановилась и негромко  постучала. На стук выглянула Эльза, осторожно передала Даше закутанную в платок банку с горячим отваром.
   Вскоре Василек поправился. Пленных к тому времени перевели в зимнее помещение — небольшую, но теплую клетушку рядом со складом для хранения зерна.
   …Стоял конец декабря. На рождественские праздники к фрау Шварц приехали гости: племянник Фриц и его друг Генрих — офицеры интендантской службы.
   С самого утра на кухне не смолкал стук ножей, горел огонь в очаге, непрерывной чередой шли приготовления к завтраку, обеду, ужину… На помощь кухарке была призвана Эльза.
   Фриц привез тетке в подарок двух уже подросших щенков немецкой овчарки. В свободное время офицеры развлекались тем, что, продержав щенков голодными до обеда, устраивали затем нечто вроде собачьего поединка. По приказу Фрица щенков впускали в комнату. На пол бросали кусок мяса или большую кость. Сбивая друг друга с ног, голодные щенки стремглав бросались к добыче…
   Однажды, во время очередной собачьей свары, Фриц подошел к окну и увидел у клетушки, где обитали русские, мальчика лет двух, одетого в какие-то лохмотья. В глазах Фрица блеснул дьявольский огонек. Он требовательно позвонил в колокольчик.
   В комнату вошла Эльза.
   — Иди и приведи сюда русского мальчишку! — приказал Фриц.
   Эльза не трогалась с места. Офицеры были явно навеселе.
   Фриц, между тем, схватил одного из щенков и выбросил его в соседнюю комнату.
   — Ты что, глухая? Или, может быть, я недостаточно ясно сказал? — спросил он, захлопывая дверь.
   В голосе Фрица звучала плохо скрытая угроза.
   Эльза поспешно выскользнула из комнаты, спустилась по лестнице и, кутаясь на ходу в теплый платок, выбежала во двор.
   Завидев Эльзу, Василек заулыбался, затопал ножками, протянул к ней свою худую озябшую ручку:
   — Дай!
   — Да ничего ж у меня нет. Василек, деточка ты моя, — торопливо зашептала Эльза,  тревожно оглядываясь на хозяйский дом.
   Наверху с шумом распахнулось  большое стрельчатое окно.
   — Быстро! — прорычал показавшийся в окне Фриц.
   Эльза схватила мальчика в охапку и, крепко прижимая Василька к себе, потащила его вверх по лестнице.
   В комнате царил беспорядок. Затушив сигарету, Фриц плюхнулся в кресло, поймал прыгающего рядом щенка и усадил рядом с собой. Потом взял со стола большой ломоть ветчины и, оскалив в улыбке крепкие зубы, протянул ветчину мальчику.
   Василек, нетвердо топая ножками, заковылял к столу.
   — Ком, ком, — с улыбкой подзывал его Фриц.
   А когда малыш был совсем рядом, бросил ветчину на пол.
    Завидев это, щенок  рванулся и глухо зарычал.
  Василек наклонился, чтобы поднять упавший кусок, но не удержался  и шлепнулся на четвереньки. Ухватил ручонкой аппетитную бело-розовую мякоть, жадно поднес ко рту.
   И тут Фриц резким движением сбросил щенка на пол. Щенок прыгнул к мальчику, с урчанием вцепился зубами в мясо.
    Немцы засмеялись.
  Затем Фриц вышел и вернулся  вместе с фрау Шварц.  Картина была не для слабонервных. На полу с жалобным плачем, крепко прижимая к себе кусок ветчины, отбивался от наседающей собаки ребенок. А та, скаля зубы, пыталась вырвать добычу, рычала, лаяла, рвала на мальчике последние лохмотья.
   Фрау Шварц села в предложенное ей кресло, закурила сигарету. С минуту она с интересом наблюдала за этой неравной схваткой, затем дала горничной знак убрать ребенка.
   Эльза быстро подбежала к мальчику, подхватила его с пола,  стараясь поднять как можно выше, подальше от разъяренной собаки. Василек в страхе прижался к женщине, крепко сжимая  в маленьком окровавленном кулачке замызганный кусок ветчины.
   — Ах, мальчики, какие вы еще дети! — укоризненно покачала головой фрау Шварц.
   — Нет, тетушка, вы видели, каков дикарь! — захлебываясь от возбуждения, повторял Фриц. — Настоящий волчонок! Варварская раса. Дикари, которых нужно уничтожить всех до единого! Разве смогут они оценить то, что сделала для них великая Германия?
   — У русских есть такая пословица, — вступил в разговор Генрих. — Сколько волка ни корми — он в лес смотрит. О нет, фрау Шварц, из русских плохие работники! Они плохо поддаются дрессировке. Русские — это враги. Фриц прав.
   Фрау Шварц медленно выпустила тонкое колечко дыма:
   — Мне кажется, ты ошибаешься, милый Генрих. У русских есть и другая пословица: «Каждый знай свой угол».
   — Каждый сверчок  знай свой шесток?
   — О! Да ты, я вижу, отличный знаток русского фольклора! — воскликнул Фриц, с удивлением глядя на Генриха.
   — Ты забыл, где я учился! — самодовольно рассмеялся тот.
   — Каждый сверчок знает свой шесток, — задумчиво повторила фрау Шварц. — Дайте время, и эти варвары станут прилежными и послушными. Сегодня этот маленький дикарь рвал мясо из пасти щенка. Но если я приучу его брать хлеб из своих рук, завтра он, словно собака, перегрызет горло любому, кто поднимет руку на его хозяйку.
   Все чаще немка забирала Василька к себе в дом. Даша видела  сына все реже и реже. Мальчик заметно окреп, покруглел. Эльза, утаив от Даши случай с ветчиной, рассказывала, что живется там Васильку совсем неплохо.
   Однако разлука с сыном становилась невыносимой. Даша вся извелась, под глазами залегли черные круги.
   — Или ты враг своему ребенку? — выговаривала ей Наталья. — Из тепла да сытости — в холод и голод? Может, это и хорошо, что немка его привечает. Пусть переживет лихую годину.
   — Тетка Наталья, да ведь отнимают его у меня! Я уж и голосок его забыла, — заливалась слезами Даша.
   — Всего-то горя! — успокаивала Наталья. — Детская память короткая. Погоди, вернемся домой, и будет для твоего Василька все это пустым сном.
   Шло время. Однажды, когда хозяйки не было дома, на птичий двор заглянул Ганс.
   — Ком, — кивнул он Даше и направился к высокой ограде, отделявшей господский дом от хозяйственной части имения.
   Та, высыпав из передника корм, с некоторой опаской пошла за ним к тяжелой дубовой калитке.
   В парке, возле скамейки, разбивая детской лопаткой влажные комья земли, стоял Василек.
   — Сыночек, родненький! — кинулась к нему Даша.
   Она схватила его за плечи, покрывая быстрыми горячими поцелуями чистое розовое личико. Светлые бровки малыша сошлись на переносице, губы сложились в плачущую гримаску. Он уперся ручками в Дашину грудь, готовый вот-вот разреветься. 
   — Не узнаешь, сыночек? — похолодела Даша. — Солнышко ты мое.
   Она с нежностью гладила русую головку и плечи малыша. А Василек, глядя на Ганса, все настойчивее старался высвободиться из Дашиных объятий.
   — Постой… Посмотри, что я тебе дам, — Даша вспомнила о нитке красных рябиновых бус, которыми играл Василек. — Смотри.
   Даша вытащила из-за пазухи бусы.
   Мальчик притих, потянулся к игрушке.
   — Нравятся? На, держи, — она усадила Василька на скамейку, а сама опустилась рядом на корточки, прижав к груди его крепкие ножки в резиновых ботиках.
   — Скажи мне, как тебя зовут?
   Малыш молчал.
   — Не понимаешь? — снова похолодела Даша.
   — Ви хаст ду? — прошептала она помертвевшими губами.
   — Вилли, — ответил мальчик.
   — Да нет же… Нет! Василек ты. Скажи — Ва-си-лек. Скажи, родненький… Ты, — она дотронулась пальцем до его пальтишка, — Ва-си-лек…
   — Ва-си-лек, — пролепетал малыш.
   — Понял! Понял, мой соколеночек!.. Ва-си-лек... 
   — Ва-си-лек! — повторил мальчик, принимая игру.
   — А я — твоя мама. Я, — Даша ткнула себя пальцем в грудь, — ма-ма.
   — Ма-а-а...
   — Да, да, — закивала головой Даша. — Ма-ма…
   Кто-то положил руку на ее плечо. Даша порывисто оглянулась. Ганс… Умоляюще сложила руки. Ну, еще немножечко…
   — Найн, найн... Надо ходиль, — он взял из рук Василька рябиновые бусы, на мгновение задержал их в своей  узловатой ладони и передал Даше. — Плакаль не надо, плакаль шлехт.
   Потом он запер за Дашей калитку сада. Взял Василька за руку и повел к дому. Странные мысли одолевали его. Нет, не мог он чувствовать к Даше, к ее сынишке, к тем русским женщинам, что с утра до ночи работают в имении, ненависть и презрение, к которой призывал фюрер, и которую должен носить в сердце каждый истинный немец. Однако ненависть русских чувствовал и... прощал. Потому, что понимал — праведный это гнев.
   Вспомнилось давнее. Как в начале семнадцатого братались немецкие и русские солдаты. Вспомнил короткие и горячие солдатские митинги.
   — Ты -- батрак, я  -- батрак, — говорил ему коренастый в длинной обтрепанной шинели солдат, насыпая в ладонь Гансу крупную махорку из желтого сатинового кисета. — Чего нам с тобой делить? У нас такое, браток, начинается!  Революция! Войне скоро конец.
   Ганс согласно кивал головой.
   А вскоре их полк отвели с боевых позиций, как неблагонадежный. Расформировали по другим частям. А через некоторое время поползли слухи, что в России победили большевики. Шепотом, с оглядкой, говорили о каком-то Брестском мире.
   Многое было непонятно. Но то, что новое правительство России предлагало мир — это было хорошо. Это было так близко и необходимо Гансу.
   А затем их часть вновь была введена в боевые действия против России. Но первый же бой показал, что это были совсем другие русские. Против хорошо обученных немецких частей шли мало разбирающиеся в военной стратегии и тактике, плохо вооруженные и плохо одетые люди. Но как самоотверженно они сражались!
   Встречая такое яростное сопротивление, немцы не могли продвинуться ни на шаг. Что за сила заставляла этих почти безоружных людей идти на хорошо укрепленные немецкие позиции? И умирать. Умирать так, будто впереди у них было еще несколько жизней, и эта, настоящая, по сути, ничего для них не значила.
   Гансу не пришлось долго воевать. Уже в третьем бою его тяжело ранило в ногу. На больничной койке, в бредовом жару, Ганс почему-то уверовал, что ранил его именно тот солдат, что в семнадцатом году делился с ним махоркой. И, может быть, даже узнал его, Ганса, но все-таки выстрелил. Потому что Ганс был для него уже не «браток», а лютый враг, посягнувший на свободу его родины и его народа.
   И теперь то же самое. Несметная сила у Гитлера — да дело неправое. До седьмого колена не смоет немецкая нация этот позор. И детям, и внукам он еще достанется.
   …Каждый день, каждый месяц в неволе приносили новые испытания, новые страдания и потери. В конце лета внезапно вспыхнули скирды  соломы. Пожар быстро потушили. Что послужило причиной, так никто и не узнал. А вот Нина Полещук, которую на следующий день увезли под конвоем, исчезла навсегда.
   Дошел слух, что дела у немцев плохи. Снова появился в имении Фриц. На этот раз он не был таким беспечно веселым. Фрау Шварц носила на лице печать трагизма и напыщенной гордости: Фриц отправлялся в действующую армию на восточный фронт.
   Надзор за пленными стал строже. Не доверяя Гансу, хозяйка теперь сама вникала во все мелочи. Редкий день обходился без побоев.
   Уже около двух недель Даша не видела сына. И однажды, выждав, когда солдаты после утренней проверки покинут имение, тайком пробралась в парк.
   Поздняя осень почти полностью оголила ветки деревьев. Сквозь толстые стволы ясно вырисовывалась серая громада дома. Даша прошла мимо скамьи, где она встречалась с Васильком, завернула за угол беседки.
   От беседки к дому вела неширокая, посыпанная песком дорожка. Ступив на нее, Даша как бы перешла ту границу, что отделяла ее от сына. И эта радость, что Василек совсем рядом, что она вот-вот его увидит, пересилила чувство опасности.
    Прижавшись к стене дома и быстро перебирая ладонями ребристые, отполированные дождем и ветром каменные плиты, Даша добралась до арки под выступающей частью мансарды. От угла дома ее отделяло теперь шагов семь-восемь.
   Даша остановилась перевести дыхание. И вдруг тишину прорезал отрывистый, словно хлопок выстрела, окрик.
   Она оглянулась. Совсем рядом, с трудом сдерживая овчарку, стоял длинный  немец из охраны.
   — О, руссише фройляйн! — захохотал он, наматывая на руку поводок.
   Та в испуге отпрянула, попятилась, а потом и побежала. Немец, громко смеясь, не отставал ни на шаг.
   Вот и опять та самая, усыпанная желтым песком, дорожка. Но что это? По дорожке, медленно покачивая в руке тонкий хлыст, шла фрау Шварц.
   Остановившись, Даша стояла теперь вполоборота к немке, краем глаза держа в поле зрения и солдата с собакой. Ярко накрашенные губы фрау Шварц сложились в тонкую злую усмешку. Она подошла к Даше и, не говоря ни слова, наотмашь ударила ее хлыстом.
   Горячая молния ослепила глаза. Покачнувшись, Даша сделала шаг вперед. И в тот же миг почувствовала, как что-то большое и враждебное толкнуло ее в спину, сбило с ног и покатило по земле. Острые зубы, разрывая кожу и сухожилия, вцепились в запястье. Это было последнее, что схватило ее отлетающее сознание.
   Очнулась она на ворохе соломы. Все тело ныло от невыносимой боли, лицо горело. Даша тихо застонала.
   — Ну, слава Богу, ожила! — услышала она в темноте, совсем рядом с собой, голос Натальи.
   — Тетка Наталья, почему я тебя не вижу? Почему так темно?
   — Ночь, вот и не видишь… Как ты только на это решилась, голова бедовая? Ведь до смерти могли забить.
   Она взяла Дашу за руку, давая знать, что та здесь не одна.
   — Чуют, что скоро конец, вот и злобствуют, — продолжала Наталья. — Нас ведь всех сюда посадили. Ох, и обидно помирать, бабоньки, когда по всему уж видно -- недолго осталось терпеть. Я во сне опять своего Ивана видела. Да так ясно… Будто свадьба у нас. И народу много-много — целый город. Все веселые, счастливые. А Иван мне говорит: «Вот видишь, Наташа, какая у нас большая свадьба. Лучше прежней, правда?» А я думаю, какая же это свадьба? А потом, как озарило — да серебряная же! Словно со стороны все вижу. Вот и мы с Ваней — немолодые уже, и дети у нас большие…
   Она замолчала. И все женщины  вокруг тоже молчали. Каждая думала о своем. И получалось так, что думали они об одном и том же — о далекой родине, о своих родных и близких. Сколько еще выпадет на их долю испытаний? И выживут ли они, дождутся ли победы и освобождения?

                *****
    Странной и тревожной была весна сорок пятого здесь в имении фрау Шварц. Старое родовое гнездо стало похоже на дерево, которое вдруг в пору своего цветения лишилось корней.
    Оно еще зеленое это дерево, думал Ганс, потому что питается соками, оставшимися в стволе, ветках и листьях. Но это лишь пустая видимость, по сути, оно уже обречено, уже мертво. И совсем не жаль было Гансу зеленого цветущего дерева, которое никогда не давало добрых плодов.
   Это утро, как и все прочие, началось для Ганса с доклада у фрау Шварц о текущих делах, с ее указаний на день. С трудом одолев несколько крутых ступеней, Ганс вошел в  большой сумрачный коридор, разделяющий нижний этаж дома. Обычно фрау Шварц принимала его в своем кабинете, отделанном темным мореным дубом.   
   Проходя мимо гостиной, Ганс стал свидетелем страшной сцены. У камина, крепко схватив Василька за ворот рубашки, стояла фрау Шварц. Другой рукой она наотмашь била мальчика по лицу, злобно выговаривая при каждом ударе:
   — Швайн! Швайн! Швайн!
    В своей карающей руке фрау Шварц держала... кусок хлеба.
   — Зачем ты спрятал хлеб, маленький негодяй! Кому ты его нес? — кричала хозяйка, тыча куском хлеба в разбитые губы мальчика.
   Оставаться незамеченным становилось опасно. К тому же Ганс подумал, что появление постороннего человека прекратит эту расправу. Он негромко кашлянул.
   С перекошенным от злобы лицом фрау Шварц обернулась к двери.
   — Почему так рано? Что там еще стряслось? — спросила она.
   — Пришла еще одна партия цыплят от господина Винтера.
   — Этого еще не хватало! Отправляй обратно. Платить деньги неизвестно за что! Можешь передать этому Винтеру, что больше половины из отправленных на прошлой неделе в первый же день передохли. Уж не знаю, кто им в этом помог — его русские или мои? Может быть, ты в курсе? Не отвечаешь? Ну да я знаю. Что еще ждать от этих русских? Их место за колючей проволокой, в концлагере!  Да, да! — вновь сорвалась на крик фрау Шварц. — А заодно и тебя не мешает туда отправить. Думаешь, я ничего не вижу?
   Опустив глаза, Ганс молча слушал эту гневную тираду. Ни один нерв не дрогнул на его лице.
   — Ступай! — фрау Шварц махнула рукой. — И забери этого змееныша. Фриц был прав — варварская раса. Придется ему разделить участь своей матери.
   Последние слова насторожили Ганса. Он вышел в сильном смятении,  что было совсем несвойственно этому спокойному и рассудительному человеку. Отвел Василька к Эльзе и, пока та обмывала мальчику разбитое лицо, рассказал ей о своем разговоре с хозяйкой.
   Назавтра в имении появились солдаты. Но пленных пока не трогали. Вместо этого они занялись упаковкой и отправкой имущества — мебели, фамильного фарфора и серебра, картин.
   С каждым днем все сильнее доносились до имения звуки артиллерийской канонады.
   В это же самое время из усадьбы как-то незаметно исчез Ганс.
   Однажды вечером во двор въехал небольшой военный грузовик с солдатами. Следом за ним вкатила легковая автомашина. Высыпав из грузовика, солдаты оцепили двор. Из «опеля» вылез грузный краснолицый офицер, не раз бывавший здесь по делам службы. Он отдал какое-то распоряжение подскочившему фельдфебелю и, смахнув перчаткой пыль с рукава щегольской шинели, поднялся по парадной лестнице в дом.
   Солдаты, громко переговариваясь, направились к хозяйственным постройкам и принялись выгонять во двор пленных. Напуганные всем происходящим,  женщины не могли видеть, как из дома в сопровождении офицера вышла фрау Шварц. Офицер проводил ее в машину,  сел рядом, махнул фельдфебелю рукой: начинайте.
   Машина рванула с места и скрылась за поворотом.
   Шум во дворе усилился. Воздух огласился женским и детским плачем. Солдаты стали теснить женщин к деревянной пристройке для хранения сельскохозяйственного инвентаря. У входа произошла заминка.
   Женщины повалились на землю. Это немцев явно не устраивало. Прикладами они подняли их с земли, загнали в помещение. Смертным приговором ударил по железу тяжелый засов.
   Крики людей неслись теперь, как из-под земли — глухо и  страшно. Они перемежались взрывами и стрельбой совсем уже близкого боя.    
   Но вот один снаряд ударил совсем рядом, за ним второй, третий.  Бросив все, немцы посыпали со двора. Неровно, с перебоями, заработал мотор, и грузовик с солдатами скрылся в том же направлении, что и офицерский «опель».
   Запертые в сарае женщины не знали, что делается вокруг. Прошло не менее часа. Все та же черная мгла окружала их. И вдруг прямо над головой что-то оглушительно разорвалось. Близко-близко раздались еще два мощных удара.
   Даша подняла голову, прислушалась. Было в этом грохоте до боли близкое и родное, почти забытое, стертое из памяти.
   Да что же это, Господи?..
   И она узнала! И готова была уже выкрикнуть — скорее, даже не разумом, а сердцем подсказанное… И тут в железную крышу упруго и молодо ударили крупные капли дождя — спутника первой весенней грозы!
   — Мама! Мама! — закричал Василек, теребя Дашу за плечи.
   — Дождь, сыночек, дождь! — словно во сне повторяла Даша.
   — А я ведь и шум дождя за эти годы забыла, подруженьки вы мои! — раздался вдруг чей-то чистый звонкий голос.
   — А это еще кто? Ты что ли, Марийка? Откуда ж он у тебя взялся, голосочек-то такой дивный?
   — Сейчас бы на волю, а? А ну, давайте приналяжем, бабоньки! — вытирая слезы, скомандовала Наталья.
   Женщины налегли на дверь. Та не поддавалась.
   — Бесполезно… Ее и тараном не вышибешь.
   — Ладно, утро вечера мудренее. Если  живы остались, то до утра как-нибудь дотянем, — сказала Наталья. — А теперь  спать. Силы нам еще пригодятся.
  В ту ночь так никто и не уснул. Лишь Василек сладко посапывал на коленях у матери.
   Ближе к утру на землю сошла тишина. Постепенно замирая, умолкли раскаты весеннего грома. И словно по приказу с неба, дала сигнал отбоя и земная артиллерия.
   Утро возвестило о себе свежей прохладой, запахом влажной распускающейся листвы. Пели птицы. И вдруг в эти мирные звуки вплелся рокот двигателя тяжелой военной машины.
   Сквозь толстые стены до женщин донеслась чья-то приглушенная речь. Там, снаружи, кто-то торопливо подбежал к зданию, с силой налег на запор. Тяжелая двухстворчатая дверь, расколовшись надвое, медленно поползла в стороны. И в этом проеме, заполняя собой целый мир, стоял невысокий парень в форме советского танкиста.
  — Живы? — только и смог вымолвить он, тревожно всматриваясь в медленно отступающий мрак.
   И тут же раздался отчаянный и заливистый женский плач. Даша, которая стояла  ближе всех к выходу, охнув, стала медленно оседать на руки подруг.
   Танкист бросился к Даше, выхватил из ее слабеющих рук Василька и осторожно, будто тот был стеклянным и вот-вот мог разбиться, понес его к выходу, на солнечный свет.
   А за спиной молоденького солдата смеялись, плакали и голосили женщины. Пусть их! Ведь не было для него сейчас звуков прекраснее и дороже этих воющих, плачущих, но живых голосов.
   — Здравствуй, парень! Здравствуй, родной! – повторял он, пытаясь скрыть за улыбкой подступающие к горлу слезы. — Спасибо, что дождался...
   И вдруг, всхлипнув на полуслове, прижался мокрым от слез лицом к худенькому телу ребенка.
   Не скрывал своих скупых мужских слез и Ганс, стоявший тут же, но все-таки чуть поодаль, будто чужой и в чем-то виноватый, а потому недостойный этого огромного счастья.
     Как потом оказалось,  это он, Ганс, рассказал  советским танкистам о драматической судьбе русских женщин и чуть ли не с поля боя привел их в имение, которое располагалось в стороне от военных действий, и которое танкисты намеревались проскочить с ходу.


               
 
    ...Плакала Дарья, вспоминая давно прошедшее — не забытое, не отгоревшее, не отболевшее...
    И спрашивала себя — да как же так? Ведь всех она уже простила. И родных, и чужих.  И детей Фрица, которые, конечно же, у того есть. И которые теперь вот прислали ей деньги, чтобы оплатить грехи своего отца -- офицера вермахта, и грехи своей бабки фрау Шварц — женщины, у которой не было сердца.
    Так простила она или нет? Сможет ли она с чистой душой, не запятнав светлой памяти  всех погибших на той войне, взять теперь эти деньги?
   Крупные, омывающие душу слезы катились из глаз Дарьи, разглаживая глубокие морщины,  холодными каплями застывая на мочках ушей.
  Так простила она или нет?..
   После войны Даша дважды еще выходила замуж. Но недолго длилось ее бабье счастье. Быть может потому, что, не в пример другим вдовам, брала она себе самых несчастных, самых  изувеченных на войне мужиков. Вот и Федор пожил совсем немного — от фронтовых ран умер. И Петя, Наташкин отец, недолго протянул со своим осколком у сердца.
    И снова Дарья гладит рукой жесткие крахмальные дочкины простыни, к ледяной гладкости которых так и не смогла привыкнуть, все норовила постелить свои — льняные, теплые. Но Наташка тут же убирала их — хоть и чистые, но серые от времени, от многочисленных стирок в щелоке и полосканий в речной протоке.
    …А Василек ее -- Василий Евдокимович -- совсем недавно помер. На шестьдесят втором году жизни… На Урале…
   Пока дорога была не столь разорительна, часто ездили друг к дружке в гости. Больше, конечно, Васенька к ним.
   Эта самая дорога и натолкнула дочку на грех…
   Получила Наташа по весне телеграмму о смерти брата да никому ничего и не сказала. Пошла и свою телеграмму отбила -- чтоб не ждали их. Мать, мол, шибко хворает, оставить не на кого, потому приехать на похороны и она, Наташка, тоже не сможет. 
   Такой вот обман случился... Денег на дорогу пожалела, которые на «иномарку» копила.   
   Потом уже все рассказала. В ногах валялась. Прощения просила. А уж как плакала! И Дарья вместе с ней… Так вот и голосили  весь день до одури.
   … По каким-то ей одной известным приметам, почувствовала Дарья приближение утра. Обрадовалась ему, засобиралась — приступая в мыслях к делам и заботам грядущего дня.
    Пора… Успеет еще належаться.
   За окошком медленно занимался рассвет. Да нерадивый какой-то! Словно раздумывал — начинать ему новый день или нет?  Но заметил в темном окошке  затеплившийся огонек лампады и устыдился. Подобно Дарье, засобирался, устремился вперед, приветствуя рождение нового дня.
   «Отче наш, Иже еси на Небесех! Да святится имя Твое, — шептала Дарья, устремляя навстречу жизни светлые и чистые слова молитвы. — Да приидет Царствие Твое... Хлеб наш насущный даждь Нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим...»
   Долги наши... Кто и когда простит их нам? И чем ответим мы?


Рецензии