Первая любовь ii гл

Иоаннис Кондилакис (1861-1920)

ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ

повесть
(перевод с греческого)

ГЛАВА ВТОРАЯ

Шли годы, Евангела оставалась незамужней, а я, как и прежде, очень сильно её любил. Так мне исполнилось восемь, а вскоре и десять лет. Учёбу в школе я мог продолжить лишь перебравшись в ближайший город, от которого наше село находилось на расстоянии суток и даже более пути. Мне совсем не хотелось покидать наш дом, к тому же я нисколечко не чувствовал в себе ни стремления к наукам, ни потребности исследовать новые края. Наш посёлок, где жила Евангела, где обитала вся моя родня и мои друзья, я считал достаточным для полноты своего счастья, однако, как ни крути, всё, что я мог себе позволить на тот момент, это вволю плакать, а оттого, и вправду, детских слёз пролилось немало. Единственным моим утешением оставалась надежда, что вернусь я оттуда грамотным, знающим, повзрослевшим и по-столичному раскованным, а, стало быть, сделаюсь ещё достойнее своей возлюбленной.

Два или три года я проучился в городе. На каникулы обычно возвращался и как только прибывал домой, все мои мысли были о Евангеле. Мать и сестра ревновали меня и уж начали сердиться из-за моей одержимости:
 
- Бедный ребенок! - сокрушалась мать. – Медом что ли девица намазана?!

Я же начал смутно догадываться, что за «мед» это был или, скорее, ощущать это отчетливее, поскольку до сих пор моя любовь в большей степени была подражательной и неосознанной. Ныне же она стала жечь изнутри и распалять огонёк, которому уж нельзя было не придавать значения.

И в этом личном откровении мне помогла сама Евангела. Было мне около тринадцати или четырнадцати лет, когда в мой приезд на пасхальные каникулы, войдя в дом, я неожиданно обнаружил у нас Евангелу, и предчувствие, что она преднамеренно пришла к нам дожидаться моего прибытия, чуть не заставило меня прыгать от радости. И когда, наконец, мне удалось вырваться из объятий матери и сестры, чтобы подойти к ней, вдруг неизвестные доселе переживания всецело завладели мною – я задрожал и впал в оцепенение… 

– Да он же вырос! Прям-таки мужчина! – произнесла Евангела, пристально рассматривая меня. – И даже страшно обнять-то, не то, что прежде!

Эти её слова глубоко обрадовали, но и сильно смутили меня – я почувствовал себя запутавшимся. Я не только побоялся, как раньше, по детской своей привычке броситься к ней в объятия, но даже приблизиться к ней не решался.  Но ещё через мгновение я сумел преодолеть робость, мы обнялись, и Евангела поцеловала меня. Щёки мои зарделись, меня опалило изнутри – это были уже другие поцелуи: их как будто стало меньше, но показались они длительнее и словно бы в губы. 

Улыбаясь, она обернулась к моей матери:
– Ох, ну надо ж, как вытянулся, и нагибаться к нему не приходится, да и целовать теперь совсем негоже.

Мать ничего не ответила и даже не улыбнулась... Я же не осмелился потребовать разъяснений, хотя слова, сказанные Евангелой, мне показались не вполне понятными. Растерянность моя только возрастала, недоумение и вопросы не иссякали: почему я смущаюсь посмотреть ей в глаза? Отчего я стесняюсь её так, точно вижу впервые? Почему нельзя поцеловать?! А ведь с каким нетерпением мне хотелось стать большим! А что, если и нет в том никакого счастья – быть взрослым? Строгое молчание моей матери доказывало мне, что она больше всех была убеждена в том, что моему возрасту не годятся поцелуи и нежности. Сегодня, по прошествии многих лет, я понимаю, что Евангела пыталась выяснить отношение моей матери, та разгадала этот жест и промолчала в ответ, но это молчание оказалось красноречивым – мать скрывала неприятные мысли, о которых не хотела говорить вслух.

Вечером к нам пришла тётя, и я невольно подслушал, как мама жаловалась ей:
– Заявилась к нам Вангела, Деспины дочка, да как начала его целовать… Жаль, тебя не было – видела б ты её! Будто кровь из парня выпить собралась!

Тётя немного помолчала, а затем прибавила:
– Эта девка разве ж выйдет замуж?! Безмужняя всё шлёндает и жажда ейная теперича как безумие.

– И что ж теперь?! Силы моего ребёнка истощатся этим «ейным» безумием?

– Да то ж лихоманка у неё похотная, – принялась пояснять тётя и перешла почти на шёпот. 

Продолжение разговора я уже не слышал (мать выгнала меня из комнаты), но в дверях до меня донеслись её слова – неизвестные, таинственные, похожие на те, что были сказаны тётей, но по тому, как они были произнесены мамой, я догадался, что подразумевалось нечто очень грубое и злое. С тех пор я стал подозревать, что любви моей что-то угрожает, отчего начал беспокоиться и наперёд сильно расстраиваться.

Шла Страстная седмица. В течение нескольких дней Евангела не появлялась в нашем доме, но мы несколько раз мельком виделись по дороге к церкви и на службах.

С наступлением Великого Пятка пришло время украшать Господню плащаницу. В воодушевлении звонкими компаниями разбрелись сельские девушки по утопающим в пышном весеннем цвете окрестным лугам и принялись собирать свои пёстрые благоуханные букеты. И был средь девиц негласный уговор, и каждая стремилась принести самое нарядное украшение, а пока плелись веночки, напевали они свои тихие девичьи песни. А уж после праздников, когда настал час разбирать плащаницу, сошлось к моменту много влюблённых охотников до тех цветов, а случалось, что двое иль даже трое тайных воздыхателей не могли поделить желанного букета, так что доходило и до рукопашных. Так с церковными обычаями были переплетены и те другие - особенные, кои занимали ласковым трепетом молодые сердца.

Одна из таких шумных девчачьих компаний взяла и меня с собой – была средь них и Евангела. Всем было очень интересно узнать о том, как я всё это время жил в городе. 

- Неужто не скучал по селу? – всё не унималась расспросами одна из девушек. 

В ответ я молча кивнул и мельком невольно бросил взгляд на Евангелу, но этого было достаточно, чтобы её подружки всё заметили.

- Вот так хитрец! Ох, как посмотрел-то на неё! – развесились все разом.

- Нет, ты видела?! – обратилась к моей сестре всё та же – самая неугомонная из девчат, - будто и не ревнуешь?! А ему ж Вангела-то поважней тебя и мамы будет!

- Так а мне-то оно зачем? Я ж сестра! Вот вы и завидуйте, коли из всех вас Вангелу себе выбрал.

- Да разве ж мы не ревнуем?! – потешалась другая, - такого себе парня какая ж не захочет?! Вот только нас он чтой-то не особенно жалует – ну не убиться ж нам?! Вот маленьким когда был – ещё куда ни шло...

На это Вангела что-то пробормотала себе под нос, и сердце мне подсказывало, что ей не очень-то нравилась вся эта трескотня. Пытаясь спрятаться и скрыть от других вспыхнувшее лёгким румянцем лицо и побыстрее перевести разговор на другую тему, она побежала к высокому кусту бузины, усыпанному богатыми белыми сладко-пряными соцветиями, потянулась срезать самую пышную ветку:
- Вот эту к центру букета помещу, а вокруг уж другие рядами...

- Ты разве не заметила, как изменился голос Георгия, - обратилась к Вангеле одна из подруг.

- Ну и как же? – переспросила она, делая вид, будто ещё не понимает, о чём речь, хотя и была первой, кто на это обратил внимание.

- Погрубел, да с хрипотцой, словно у кочета прорезается!

- Так мужает же, - принялась объяснять моя сестра, в точности копируя слова матери. – Вона, как вырос-то, неужто не видно?!

Признаться, самому-то мне было даже и невдомёк, что голос мой как-то изменился, но девичьи усмешки и многое из того, что довелось мне услышать в те дни, дало повод и для других откровений.  Непривычно-задумчивой мне тогда показалась Евангела – другие девушки, увлечённые игрой и цветами, воодушевлённо напевали праздничные стихиры, а та всё больше отмалчивалась и, похоже, грустила. В какой-то момент я почувствовал на себе её пристальный взгляд, а когда повернулся, глаза наши встретились, и смотрела она на меня как-то неожиданно печально, точно сознавала смущение детского неискушённого сердца – ещё малоопытного и не готового к таким глубоким переживаниям. Впрочем, и в её душе происходили в тот миг сильные перемены, и наполнялась она едва уловимым и тяжёлым предчувствием, словно догадывалась о тех страданиях, что уготованы ей судьбой и вскоре выпадут на её долю. Меня ж неодолимо, точно невидимым магнитом, тянуло к ней, и всяких раз оказывался я где-то поблизости, и вот как-то, очутившись с ней наедине, в отдалении от всех, я услышал её тихий напев:

- Для сердца злее горя нет, чем тайная любовь без света и без воли…

Потом она посмотрела на меня и взгляд её говорил: «Я-то понимаю тебя, бедное дитя, но сможешь ли ты меня понять?!», и на её строгом лице вдруг просияла печальная улыбка.

Принялись девчата трунить и подшучивать друг над дружкой, и о том, как придут их возлюбленные разбирать венки с «платшаницы», как её, по обыкновению, у нас называли. А больше всех и обиднее всего доставалось одной дурнушке – ей в воздыхатели прописали слабоумного Димку – шепелявого заику с язвительной кличкой Лягушак.

- Жень, - обратилась к ней одна из девушек, - а ты в свой венок кардамончика-то вплети!

- А это ещё на кой ей? – ухмыльнулась другая.

- Ну так Димке ж понравится!

- Неужто и впрямь его кардамоном завлечь можно? – подыграла подружкам третья.

-  Не-е, лягушки этого не любят! – прыснули со смеху все разом!

- Эй, дурёхи ж вы! Тот, кто меня полюбит, на лягушку не похож! И уж точно покрасивше ваших будет! – в сердцах огрызнулась Евгения.

Не обошли девчата остротами и нас с Евангелой:
- Ты, главное, того, – всё подначивала нас одна из подружек, – не забудь веночек свой низенько повесить, а то, глядишь, и незадача: Георгий-то не дотянется, и кто чужой розочки твои прихватит!

Улыбнувшись в ответ, Евангела постаралась сделать вид, будто ей тоже смешно, но мне-то было хорошо заметно, что ей совсем не до шуток. Я ж из упрямства и назло той, что больше всех насмехалась над нами и меня мелким называла, всё-таки дотянулся и снял с плащаницы дорогой мне букет. И хотя для меня в тот момент это показалось настоящей удачей, боюсь, что Евангела тогда испытала тайную горечь, потому как, кроме незрелого четырнадцатилетнего мальчишки, не нашлось ни одного юноши, который позарился бы на её цветы.

………

На следующий после Пасхи вечер Евангела вновь пришла к храму. Похристосовались они с моей матерью и сестрой. Подошла она и ко мне, но целоваться не стала, а слегка коснулась своими губами моего лба.

Остался я дома и на Светлую седмицу, но только единожды нас навестила Евангела, разок и мы сходили к ней в гости. Она преподнесла мне крашеные яйца и кулич, но снова отказалась поцеловать меня, только нежно потрепала за волосы. Я всё ждал, что она первой сделает этот шаг, потому как у меня самого не хватало храбрости. Воспользовавшись моментом, когда Евангела разговаривала с моей мамой, я подошёл к её стулу и присел рядом, показывая всем своим видом огорчение, - я нестерпимо мечтал об её поцелуе. Набравшись смелости, я попытался обнять её, но она мягко отстранила меня рукой.

- Нет, мой дорогой, нельзя! Мы ж с тобой договорились: вырос ты, и впредь возбраняются поцелуи.

- Верно тебе говорят! – с нескрываемым раздражением вмешалась мать, – и так уж его заласкали совсем! Вон шёл бы ты во двор поиграть с парнями, а то всё в доме тут околачиваешься, с нами тётками, - небось не девка! Ну право же, постыдился бы что ль!

Выскочил я из дома, словно ошпаренный, но далеко не побежал, а спрятался за деревом плакать, и когда уходила от нас Евангела, заметила меня, но, побоявшись мою мать (та специально встала у дверей и провожала её взглядом), близко подходить не решилась. Проходя мимо, она посмотрела на меня полным сострадания взглядом, и, не сказав ни слова, молча удалилась.

Зато ко мне подошла мать, и принялась язвительно отчитывать:

- Нет, ты погляди-ка на него, – уж расплакаться успел! Фу, ты! И не совестно тебе, мужик?! А, может, со мною своим горем-то поделишься? Так это ты потому раскис, что не позволила ей цацкаться с тобой, точно с дитём малым?! В твои-то годы и в бабский подол проситься! Уж парень здоровенный, а всё с ним девки любятся и нянчатся, как с малышом, что под себя ходит и в пелёнки гадит? Зазря, видать, ты наукам своим там учишься! Вон, шёл бы тогда в куклы с девчонками играться! Так Вангела-то твоя уж поди забыла, когда девочкой была – небось третий десяток на исходе! А если б замуж вышла вовремя, так и своих бы давным-давно нарожала, – в матери она тебе, дурень, годится, а ты всё плачешься по ней да в жёны грозишься взять! К женитьбе-то твоей она уж старухой станет – морщинистой да беззубой. Неужто, бестолочь, не видишь, что никчёмная она – так и останется плесневеть безмужней. Ты когда-нибудь слыхал, чтоб парни себе в жёны старых дев брали?! Ну и угораздило ж тебя в такую влюбиться – на пятнадцать лет тебя старше, а то и поболе!

Мамины слова всерьёз провоцировали меня и, вместо ожидаемого результата, имели обратные последствия.  Не посмею сказать, что я возненавидел свою мать за эти её издёвки и колкости, но я определённо на неё разозлился. Грязь, вылитая ею в изобилии, не могла ни повлиять, не запачкать тот чистый образ, что жил в моём сердце до сих пор. Однако то, что я почувствовал в первую секунду – это глубочайшая боль за мою избранницу, за то, что ожидает её чудовищное несчастье – остаться до старости безмужней.

Я был готов решительно на любую жертву, лишь бы помешать угрожающим ей злоключениям. А как мне хотелось пойти к ней, утешить её, успокоить, заверить, что никак нельзя ей огорчаться и чувствовать себя несчастной, когда у неё всегда есть я, пусть даже пока ещё маленький (хотя в ту пору я и сам до конца не мог разобраться – большим я уже стал или ещё нет), но я обязательно вырасту и возьму её себе в жёны. И не страшно, что она уже состарится, - моя к ней любовь ни на каплю не изменится!

Но разве ж я мог открыто ей признаться?!  Мне даже подумать об этом было стыдно!

День моего отъезда приближался, и оттого мне сделалось вконец тоскливо. Ещё две недели назад, когда я только прибыл сюда на праздники, я ощущал в душе радость, был полон надежд и счастья, а сейчас испытывал глубокое-глубокое разочарование, и болезненное уныние отложило отпечаток на моём лице. Мать расстраивалась, что я стал бледным и худым, и этот факт она тоже использовала как предлог для нападок на Евангелу: мол, своими неприличными разговорами она вскружила мне голову, нарушила покой моей детской души и внушила недетские соблазны в моё молодое и ранимое сердце.

Мою бледность и нездоровое состояние заметила и Евангела, когда в один из тех дней, незадолго перед отъездом, мы повстречались с ней в оливковой роще на краю села. Место то было безлюдное, пустынное, в тени высоких, раскидистых оливковых деревьев.

- Что ж ты, мой дорогой, - обратилась она ко мне, - так осунулся? Вон, когда из города вернулся, прям сиял румянцем, словно апрельский гранат!

- А ты перестала к нам домой приходить… и думается, что совсем…, - тут я осёкся...

- Разлюбила?! Ты это хочешь сказать? – заулыбалась Евангела.

В ответ, потупившись, я осторожно кивнул ей головой.
 
- Нет, ты сам мне это слово скажи! Я от тебя желаю услышать, из уст твоих драгоценных!

- Боюсь, что не любишь ты меня больше!

Внезапно, словно буря, обрушилась, прильнула ко мне Евангела и бросилась ненасытно целовать меня в губы, в щёки и волосы. И так крепко сжала меня в объятиях, что я неминуемо ощутил бы боль, если бы не безудержное чувство счастья, всецело овладевшее мною и покорившее сладкой истомой мою волю. Будто в припадке безумства, каждый её поцелуй сопровождался жгучими признаниями. В ту минуту мне явственно показалось, как в порыве страсти она нежно прикусила мою губу.

- Это я-то не люблю тебя?! Сердечко ты моё, глазоньки мои! Жизни мне нету без тебя! Ах, если бы могла я всей душой, как хочу, открыться тебе! Узнал бы тогда! Это я-то его не люблю! Я…

Она уткнулась головой в моё плечо и замерла на мгновение. Дыхание её сделалось частым и сильным, словно устала, словно вымоталась вдруг, а сердце так застучало, будто рвалось из груди. Потом она начала плакать, и слёзы капали мне на лицо.

- Они ж никто не хотят, счастье моё, чтоб я тебя любила! – вырвалось у неё сквозь слёзы.
- Кто?
Но вместо ответа она спросила:
- Ты меня будешь любить?
- Да.
- Всегда?
- Всегда!
- Захочется им того или нет?
- Захочется им или нет!

Было совсем не трудно понять, что это моя мать оказалась тем самым главным для нас препятствием, и это она ополчилась на Евангелу и не позволяла ей любить меня. Эх, будто я раньше этого не знал!  Но именно в тот момент я осознал, как моя любовь к матери и чувства к Евангеле сошлись в жестоком противостоянии.

Тут в стороне послышались шаги и голоса… Евангела вздрогнула и прошептала мне впопыхах:
- Нас не должны увидеть вместе, уходи быстрее!

Мы в спешке расстались: Евангела вернулась в село, а я поторопился ещё дальше, вниз по тропинке. Меня невероятно растрогало произошедшее с нами, и я вдруг почувствовал себя совершенно другим человеком: столь откровенное, столь обнажённое проявление страстной женской природы заставило меня повзрослеть в одно мгновение. Словно бабочка, что вылазит из кокона и тут же летит, внезапно и я очутился в этом новом мире, где иначе, по-новому я увидел и себя самого, и свою любовь. Казалось, что именно в тот краткий миг я из ребёнка превращался в мужчину, и перед моим взором раскрывалась великая тайна. Я пребывал в исступлении, полном восторга и эротизма, и неожиданную услугу моему перерождению оказали паника и смятение Евангелы, когда, заслышав голоса, мы были вынуждены скрываться, сохраняя в секрете правду о нашей с ней встрече. Испуг и замешательство девушки, оказавшейся наедине со мною, подтвердили мои догадки… Я, наконец, достаточно повзрослел, чтобы спровоцировать насмешки или порицание окружающих. И как это случается с уже возмужавшими усатыми юношами, я неожиданно для себя явственно испытал угрызения совести и страх опорочить доброе имя девушки, а моя рука невольно дернулась к уголкам губ в поисках едва обозначившихся усиков. Прошло каких-то полчаса, а я уже не был прежним! В моей ещё тихой детской плоти, затлел, взбудоражился и начал просыпаться неведомый прежде вулкан. Мои мысли бередились мятежными воспоминаниями и ощущением упругой женской груди, что нежно прикасалась и прижималась ко мне, кровь закипала от незнакомых доселе чувств, а фантазии рисовали запретные картины, о которых я до сих пор мог только догадываться в тёмных и таинственных грёзах юности.

В понедельник на Фоминой я отбывал обратно в город. Досады и расстройства было ещё больше, чем в первый мой отъезд. Евангела вообще не появилась в тот день, хотя я нуждался в ней как ни в ком другом. Мы тронулись в путь, и на некотором удалении от села, на холме показался дом тёти Деспины – белый, в два этажа, с цветочными горшками на подоконниках и разросшимся апельсиновым деревом во дворе. В какое-то мгновение мне показалось, что в окне мелькнул дорогой мне силуэт – она ждала, когда дорога выведет меня к прогалине! Ни раз я оборачивался, выискивая её взглядом, чтобы попрощаться со своей любимой, и мне представлялось, как плачет она у окна средь цветов, а сердце моё обращалось к ней самыми нежными словами. Когда дорога змейкой свернула в сторону, и дом Евангелы вместе со всем селом скрылись из виду, мне вообразилось, будто эта горбатая гора угрюмо вторглась в мою душу и раздавила её.

Пока ехал, много и часто плакал, а когда добрался до города, он предстал предо мною совсем унылым. Откуда взяться терпению, чтобы высидеть месяцы, что остались до летних каникул? Я это даже представить себе не мог. И уж тем более никакого желания корпеть над уроками за школьной партой. Стоит открыть учебник, а предо мною чёрные грустные глаза и дорогой мне голос: «Захочется им того или нет, ты же будешь меня любить?»
Так листались мимо одна за другой страницы книг, словно пустые листы. Учителя меня любили и до сих пор считали одним из лучших в классе, а потому стали недоумевать:
Что с тобой случилось? Где ж ты всё витаешь – так дома и остался?

Дед Георг, что на своём муле доставил меня до города – мой односельчанин и провожатый, собираясь в обратный путь, глянул на меня многозначительно:
- Если какое поручение имеешь или весточку кому на селе хочешь передать…

- Ты, дедушка, всем и передавай привет, - ответил я без особого настроения.

- Так, может, ты какому человечку особливо? - настаивал старик, лукаво улыбаясь.

Злость вдруг нахлынула разом и комом подступила к горлу. Мне мнилось, что этот невежа своими грубыми и грязными лапами сунулся осквернить святая святых моей души. И вот, казалось, ещё совсем недавно на вопрос о своей избраннице я был готов кричать во всеуслышание, с гордостью, и не таясь... сейчас я во что бы то ни стало стремился скрыть свои истинные чувства в потайных закутках любящего сердца.

- Некому и нечего! – сорвался я на старика.

- Ну ладно, я так Вангеле и объясню, благо соседкой она мне: спросил, мол, я Георгия, хочет ли он кому на словах передать что-нибудь особенное, так он чуть не взбесился и отмахнулся от меня... Может, так ей и сказать?

Я упрямо молчу. Но как только провожатый повторил свой вопрос, я не удержался и ответил ему решительным «нет», демонстративно отвернувшись в сторону. 

Дед Георг заулыбался:
- Хитрец! Скрываешься? И когда ж эта тыква созреть-то успела?!

Меня внезапно охватило волнение: и кто знает, что этому деду в голову взбредёт, и что он там наплетёт обо мне Вангеле. Ко всему прочему, я прекрасно знал о его пристрастии к шуточкам. Вот надумает ей наболтать, что не люблю я её, да и выпытает у неё все секреты! Собрался я было письмо ей написать, но тут же передумал: ведь грамоты она не знает – к кому пойдёт и кому решится доверить нашу тайну?

И всё же я писал ей письма, садился и писал... В них я заверял её в своей любви, и в том, что был очень расстроен, когда не удалось попрощаться с ней. Я очень боялся, что кто-нибудь пойдет и сообщит ей вдруг, будто я перестал её любить! Написал ей в подробностях о разговоре с дедом Георгом, чтоб впредь была поосторожнее и не поддалась лживым наветам обо мне. И, наконец, закончил письмо словами из народных напевов, которые только смог припомнить – всё, что приходилось когда-либо слышать про расставание влюблённых.

До сих пор «Эротокрита» я знал лишь по небольшим отрывкам, которые читались у нас на селе старинным распевом во время застолья, чаще зимними праздниками, а что-то пелось в хороводах. Но лишь в школе у меня появилась книга, и мне удалось прочесть поэму полностью. В её прощальных стихах я нашёл столько созвучных своему настроению строк, что и слёз не мог сдержать пока читал. Даже в какой-то момент задумал сочинить нечто похожее, где описал бы свои мучения от любви, но сочинительство моё далеко не продвинулось, и вскоре я оставил эту затею.

Но я продолжал писать. Почти каждый день по письму, в зависимости от настроения. Их я откладывал и прятал, надеясь прочесть все разом, когда возвращусь летом домой.

Спустя некоторое время я вновь увиделся со своим провожатым. Однако в этот раз он уже не стал шутить, и новости у него были далеко не утешительные.

- Несчастная Вангела, совсем занемогла!

- Что с ней? – спросил я, даже не пытаясь скрыть своего беспокойства.

- Да кто ж её поймёт-то?! Вся немощная да болявая! Вон по воду сходить – и то не в состоянии: ей даже кувшин самой не дотащить... А с матерью твоей и вовсе на ножах, а что у них там приключилось - теперь уж никто не разберёт! Твоя-то и видеть Вангелу не хочет, столько гадостей про несчастную девушку наговорила. А та всё молчит, и ни словечка из неё не выпытать! И ни разу не слыхал, чтоб она про твою матушку дурное чего болтала. А нешто про кого другого может разве?! Да и не хотела, чтоб ты узнал, как затравила она её, и умоляла меня ничего тебе не говорить. А почему ж не сказать-то? Я ведь с ней даже шутить пытался: знай, мол, как испокон веку свекровь с невесткой ссорятся! Но ей-то бедной не до веселья. Просила поклон тебе передавать и баранок мне с собой для тебя напекла, чтоб ты поутру перед учебой не забывал кушать да её вспоминал. И ещё вот просила... уж коли так случится, и сам от кого вдруг разведаешь про то, как мать твоя с ней воюет, чтоб не подумал, будто и она тоже на неё злобой кипит, потому как зла ей вовсе не желает!

Зная мой характер, Евангела умоляла деда Георга скрыть от меня эту историю! Бедная, она понимала, сколько ненужных страданий принесёт мне мысль о том, что моя родная мать может быть такой несправедливой и грубой. Но старик от какой-то безотчётной, видать, чёрствости, поведал мне всё как было, без утайки. И тут вдруг в таком отвратительно неприглядном виде мне показалась моя мать, что я в замешательстве отвернулся... Я чувствовал одновременно и стыд, и досаду: мне стало невыносимо горько осознавать, что родившая меня женщина, доброта и чистота которой, были для меня сродни непорочной Богоматери и никогда не подвергались сомнению, бывает, на самом деле, такой несправедливой и незаслуженно жестокой.

Моё глубокое возмущение и муки выплеснулись разом, с лихвой, от всей души, в тех самых письмах, что так никуда и не были отправлены, но сослужили мне добрую службу – в них я находил себе утешение и успокоение от переполнявшей меня стихии, что бурей раздирала моё неопытное сердце. Эти письма поддержали меня, помогли пережить тот трудный момент, пока я томился ожиданием лета и встречи. Вот только в уроках моих это никак не могло помочь, а потому тот учебный год я с трудом, кое-как и с горем пополам сумел окончить.


Рецензии