По переписке Льва Толстого с женой в 1910 году

                ПЕРЕД ДАЛЬНЕЙ ДОРОГОЙ
              (По переписке Л.Н. Толстого с С.А. Толстой в 1910 г.)

                [Отрывок из книги.]

ПОЯСНЕНИЕ. Это отрывок из большой книги, представляющей, с комментариями, Переписку Льва Николаевича Толстого с женой, Софьей Андреевной Толстой в 1862 - 1910 гг. Ниже -- письма 1910 г. и мои комментарии к ним.

                [Эпизод Первый из трёх.]
                SWEET, SWEET FREEDOM!
                (2 мая – 23 июня 1910 г.)

                INTRODUCTIO. Adagio

    На протяжении всей аналитической презентации переписки Л. Н. и С. А. Толстых в 1862 – 1910 гг. мы стремились дать понять и почувствовать нашему читателю, что все периоды «затиший» в довольно сложных, а временами и бурных отношениях великих супругов были иллюзией — которой к сожалению, обманывался и Лев Николаевич, и окружающие его лица, в том числе семейно- близкие к нему. Кризис отношений носил сложно-системный характер, и лишь главным внешним поводом к многочисленным распрям (принимаемым многими за причину) был мировоззренческий переворот в сознании мужа на рубеже 1870-1880-х гг. и последовавшие за ними эволюции его дискурсивных и поведенческих структур; главной же внутренней причиной, к несчастью — сложные характеры обоих супругов, в особенности Софьи Андреевны, у которой, как мы можем наблюдать по Переписке и ряду других источников, «надрывы» в отношениях с мужем начались уже в 1860-х, довольно скоро после брака, а позднее, по крайней мере за 20-ть лет до финальной семейной катастрофы 1910 года, стало развиваться некое, не поддававшееся в ту эпоху точной диагностике, психическое заболевание, проявлявшее себя головными болями, удушьем, склонностью к истерикам, суицидальным фантазированиям и пр. Его развитие было катализировано, с одной стороны, страхами, внушаемыми чуждому подлинной христианской вере сознанию дочери немца-лютеранина как устными и печатными высказываниями Толстого-мыслителя и христианского публициста, вкупе с изнуряющим повседневным раздраже-нием от его бытового (посты, физический труд, неразборчивость в приёме гостей и многое другое) и делового (по отношению к книгоизданию, авторским правам, гонорарам и пр.) поведения и идейно-образного строя некоторых его художественных сочинений (в особенности «Крейцеровой сонаты»), с другой же — образом городской (хуже того: московской!) жизни, избранным Софьей Андреевной, в её многочисленных суетных слагаемых: воспитание детей, хозяйство, бизнес, культурно-творческие притязания, светская жизнь и многое иное. 

    Долгие годы, как мы видели, Соничка была справедливо недовольна как рутинностью, так особенно ограниченным характером социальных ролей и поприщ, открытых в России для неё и в целом для женщин — даже таких просвещённых и многоталантливых, какой была она! Но, будучи сама с детства беззащитным объектом воспитания и инкультурации в городской привилегированной страте российской гнусно-патриархальной и лжехристианской социокультурной общности, она во многом разделила предрассудки изуверского “мужского” окружения и, как следствие, не смогла впоследствии, в статусе супруги, матери, хозяйки и пр., найти возможных даже в тогдашней России консенсусов с общественным строем. Как ни печально, «виноват» в таком зависимом состоянии, по её суждениям, оказывался чаще всего муж и близкие к нему по вере люди, то есть как раз те, кто знали истинный, христианский путь освобождения и женщины, и всякого человека, путь к истинным равенству и братству, и призывали современников встать на этот спасительный Путь Жизни.

    Главным парадоксом и наиболее мучительно-трагическим обстоятельством в отношениях Сони и Льва была именно ВЗАИМНОСТЬ их любви — от начала и до конца. Но если у Льва она была сильнейше (и неприятно для Сони) акцентуирована на интимной стороне супружеской жизни, то для Сонички стали роковыми её попытки заполнения мужем и детьми “вакуума” её общественного бытия, детерминируемого указанными несправедливостями устройства общей жизни. Без малышей, а позднее без старика-мужа РЯДОМ — она не представляла себе жизни. Её любовь, как не раз мы указывали выше, была заметно акцентуирована на ПОТРЕБНОСТИ ОБЛАДАНИЯ И КОНТРОЛЯ над любимыми. Сирота Толстой, в свою очередь бессознательно искавший в отношениях с женщинами материнского отношения — вряд ли мог что-то противопоставить таким контрпродуктивным мотивациям супруги.   

     Страшной катастрофой, подлинным мучительнейшим НАДРЫВОМ, едва ли не разрывом, стала для обоих гибель в феврале 1895 года от скоротечной детской болезни младшего любимого сына. Но эта же трагедия сделала для Толстого-христианина нравственно невозможным мечтаемый им уже за годы до того уход из семьи. Сложности отношений он стремился воспринимать как испытания стойкости в вере, посылаемые Свыше.

    И всё-таки в 1910-м случилось практически неизбежное, назревавшее очень-очень давно: исход Л. Н. Толстого из Ясной Поляны, за которым трагической цепочкой последовали болезнь в пути и уход из жизни.

     Особость нашей книги как репрезентирующего и комментированного сборника именно — и только — писем супругов Толстых исключает возможность подробного представления, а тем более глубокого анализа всех аспектов внешней и духовной биографий Л. Н. Толстого, так или иначе связанных с роковыми событиями. За этими сведениями мы отсылаем читателя к давно и подробно выполненным, научно комментированным публикациям по теме — прежде всего, к публикациям источников, таким как вышедший в 2010 году сборник современных материалов об уходе Толстого (Уход Льва Толстого. – Тула., 2011), или новейшему сборнику-реконструкции, составленному старцем советского и российского толстоведения, В. Б. Ремизовым, «Уход Толстого. Как это было» (2017). А ниже мы только набросаем обыкновенную биографическую зарисовку, долженствующую помочь читателю глубже понять эпистолярный дискурс супругов Толстых в хронологических рамках, указанных нами в начале Эпизода.

                * * * * *

    Начало 1910 года застало Л. Н. Толстого за продолжением двух важных писательских работ: художественного цикла о народной жизни, объединённого впоследствии названием «Три дня в деревне» и сборника мудрых мыслей «На каждый день». Последний останется у Толстого незавершённым: с 30 января начнётся работа над новым сходным замыслом, книгой «Путь жизни», построенной по иному принципу, нежели предшествующие, составленные Толстым, книги мудрости. В феврале Толстой возьмётся за писание рассказа «Ходынка», о чудовищном событии в Москве 18 мая 1896 года, несчастной свидетельницей которого оказалась, как мы помним, и Софья Андреевна Толстая.

    Сама она в эти же зимние дни продолжает работу над мемуарами «Моя жизнь», и, к сожалению, не ведёт дневника, так что о её настроениях, помимо писем, нам приходится узнавать из записей супруга и иных источников.

    К ценнейшим знакомствам, человеческим и литературным, первых месяцев 1910 г. относится чтение Толстым в мае новых сочинений «народного» писателя Сергея Терентьевича Семёнова (1868 - 1922), личное знакомство с которым состоялось у Льва Николаевича ещё в конце 1886 г., и какого-то сочинения В. В. Вересаева — вероятнее всего, «Записок врача», очень понравившихся тогда дочери Толстого Татьяне. Другое радостное литературное знакомство — с прекрасной статёй В. Г. Короленко «Бытовое явление», направленной против смертных казней и явно инспирированной предшествующими выступлениями в печати на эту тему самого Льва Николаевича, а также личные знакомства с гостившим 21-22 марта в Ясной Поляне финским писателем и толстовцем Арвидом Ернефельтом (Arvid J;rnefelt, 1861 – 1932) и с новым личным секретарём, Валентином Фёдоровичем Булгаковым (1886 – 1966). Особняком стоит историческая переписка Л. Н. Толстого с Мохандасом Карамчандом Ганди (Mohandas Karamchand "Mahatma" Gandhi, 1869 – 1948), начатая письмом Ганди к Толстому от 1 октября 1909 года и оконченная (со стороны Толстого) знаменитым письмом от 7 сентября 1910 г., содержащем ключевые для духовной биографии Ганди идеи любви и ненасилия.

    16 января Толстой в Туле посещает заседание выездной сессии Московской судебной палаты, слушавшей два дела: неких крестьян, обвинявшихся в ограблении почты, и социалиста-революционера И. И. Афанасьева, обвинявшегося в пропаганде (как записал о нём Толстой в Дневнике) «более справедливых и здравых мыслей об устройстве жизни, чем то, которое существует» (39, 9). Благодаря присутствию Толстого эсеру вынесли мягкий приговор, а крестьян — и вовсе оправдали.

    По впечатлениям от суда Толстой занёс в Дневник следующие строки: «…Адвокаты, судьи, солдаты, свидетели. Всё очень ново для меня. […] Присяга взволновала меня. Чуть удержался, чтобы не сказать, что это насмешка над Христом.  Сердце сжалось и оттого промолчал» (Там же).

    К этой поездке относится небольшое письмо, а точнее записка, Льва Николаевича в адрес жены, написанное перед отъездом, ранним утром 16-го. Так точно датировать записку учёным удалось благодаря Софье Андреевне, сделавшей к ней пометку: «16 января 1910 г. Поехал в Тулу на суд крестьян, которых оправдали. Уехал до моего вставанья и потому написал это» (Цит. по: 84, 391).

    Вот текст самой записки:

    «Пишу, чтобы ты не беспокоилась. Погода прекрасная, и я себя хорошо чувствую.

     Еду на санях, буду во всех отношениях осторожен и вернусь к обеду или, скорее, к 5 часам, если всё будет, как я предполагаю» (Там же).

     Пожалуй, даже более значительна, чем текст самой записки, пометка, выведенная позднее рукой Толстого на обороте листка: «К статье анархизм» (Там же). Она относится к впечатлениям Толстого от суда и некоторым размышлениям, включённым им позднее в текст статьи «Пора понять», имевшей черновое заглавие — «Анархизм». Там Толстой, вспоминая ёмкий образ А. И. Герцена, остроумно именует государство Российское Чингис-Ханом, которого деятели общественных реформ, не изменив его сущности, лишь немного украсили виньетками буржуазно-демократических институций да некоторых технических новшеств, примет прогресса:

    «И он  продолжает  спокойно делать  своё  дело,  надеясь,  что,  как  это  произошло  и происходит  во  всех,  так  называемых,  христианских  странах,  народ привыкнет,  сам  втянется  и  запутается  в  эти  дела,  и  Чингис Хан останется  Чингис  Ханом только не с ордой диких убийц, а  с  благовоспитанными,  учтивыми,  чистоплотными  убийцами, которые  так  сумеют  устроить  разделение  труда,  что  грабёж и  убийство людей  будет  одно удовольствие и доступно самому утончённо  чувствительному  человеку.  Так смертоубийства, называемые казнями, совершаются не просто, а перед каждым таким убийством сходятся человек 5  в  мундирах,  садятся  на креслы и на столе, покрытом сукном, что-то  пишут и говорят, и  хотя  они  знают,  что  их  разговор  не  изменяет  судьбы  того, кого хотят повесить,  они делают вид, что они судят и приговаривают.  И с этой процедурой убивают от 3 до 7 человек в день» (38, 162).
   
    К несчастью, повседневность домашней жизни в Ясной Поляне вызывала у Толстого зачастую не менее негативные впечатления и мучительные эмоции, нежели тульский суд. В Дневнике за 1910 г. немало записей об этом: см. записи от 5 и 7 января, 9, 12, 13, 16 и 19 апреля, 4  и  19 мая, 26  августа,  4,  12,  15 сентября (№№ 1  и 9) и 22  сентября. Значительная часть записей, увы, так или иначе связана с Софьей Андреевной и семьёй.

    Вот, ради примера, запись от 5 января: «Ходил по саду. Всё тяжелее и тяжелее становится видеть рабов, работающих на нашу семью» (58, 4).

    11 февраля у супругов случился спор по поводу желания Софьи Андреевны продавать «Книги для чтения» по более высокой, нежели прежняя, цене. Толстому пожаловался в письме кто-то из покупателей, что «Первая книга для чтения» выросла в цене на 2 коп. Напомним читателю, что право на издание и доходы с книг до 1881 г., включая народные «Книги для чтения», Толстой передал жене. Но разговор с ней о снижении цены не склеился: «она стала говорить, что у неё ничего не останется, и решительно отказала» (Там же. С. 16).

    К 21 февраля относится важное воспоминание в дневнике М. С. Сухотина (запись от 24-го) о разговоре с Л. Н. Толстым за вечерним чаем, в котором тот взволнованно говорил о том, как тяжело ему жить в условиях Ясной Поляны и, вероятно, о возможном уходе. От себя М. С. Сухотин проницательно добавлял в дневнике:

    «Несмотря на то, что прошли десятки лет с тех пор, как Л. Н., начав свою проповедь, решил тем не менее оставаться в семье в прежних условиях жизни, всё-таки до сих пор сознание того, что что-то недоделано и что-то завершено не так, как следовало бы, сидит в душе учителя жизни, и от этого сознания он мучается и, несмотря на охватившую его старость, мысль о бегстве из дома, об исчезновении не покидает его» (Цит. по: Гусев Н. Н. Летопись… 1891 -  1910. С. 748).

    Обыкновенная для гениев и для стариков весенняя краткая депрессия излилась на страницы апрельского Дневника такими записями:

    «Одно из самых тяжёлых условий моей жизни, это то, что я живу в роскоши. Все тратят на мою роскошь, давая мне ненужные предметы, обижаются, если я отдаю их. А у меня просят со всех сторон, и я должен отказывать, вызывая дурные чувства. Вру, что тяжело. Тяжело оттого, что я плох. Так и надо. Это хорошо. Очень хорошо. Целый день d’une humeur de chien, [зол, как собака] особенно, где надо бы быть добрым. Только всё-таки помню, что одобрение нужно только Его» (58, 35 – 36. Запись от 9 апреля).

    Конечно же, конечно Лев Николаевич — своеобычно для исповедальных, интимно-личных его текстов — преувеличил свою «собачью» злость. Но остаётся фактом мучительность для великого яснополянца, для Толстого-христианина того, чему в «барской» жизни Ясной Поляны так завидуют в наши дни некоторые современные её посетители. (Чем, кстати сказать, и пользуются современные, путинские, оккупанты Ясной Поляны, устраивающие для таких глупых посетителей вполне «барские» развлечения: катания, спектакли, концерты, дегустации, игры и т. п.).

     Дневник 10 апреля:

    «Какой большой грех я сделал, отдав детям состояние. Всем повредил, даже дочерям. Ясно вижу это теперь» (Там же. С. 38).

    Дочери всегда были ближе к отцу, стараясь словом и делом разделить и облегчить его Христово исповедничество. Но и они, по мысли Толстого, «сорвались», предпочтя замужество и мирское, лукавое и суетное, «счастье». К чему их, якобы, подтолкнул семейный раздел капиталов и владений… Конечно же, не эта причина была решающей в выборе дочерей, а главное: не в воле отца тогда, в начале 1890-х, было отказать жене и детям в столь вожделенном (хотя и ощущавшемся как грех) семейном разделе. Как и в случае с переездом 1881 года в Москву, Толстому пришлось даже проявить в том деле свою инициативу, но — только мнимо добровольную, на деле же — вынужденную.

    Ещё, из записей на 12 апреля:

    «Не обедал. Мучительная тоска от сознания мерзости своей жизни среди работающих для того, чтобы еле-еле избавиться от холодной, голодной смерти, избавить себя и семью. Вчера жрут 15 человек блины, человек 5, 6, семейных людей бегают, еле поспевая готовить, разносить жраньё. Мучительно стыдно, ужасно. Вчера проехал мимо бьющих камень, точно меня сквозь строй прогнали. Да, тяжела, мучительна нужда и зависть, и зло на богатых, но не знаю не мучительней ли стыд моей жизни» (Там же. С. 37).

    Вероятно, лицезрение семейного жранья рядом с нищетой и подневольным трудом вызвало в Льве Николаевиче потребность обличения, встретившего отпор жены. Осторожная запись в Дневнике следующего дня, 13 апреля — вероятное эхо грома прошедшей накануне семейной грозы: 

    «Проснулся в 5 и всё думал, как вытти, что сделать? И не знаю.  Писать думал. И писать гадко, оставаясь в этой жизни. Говорить с ней? Уйти? Понемногу изменять?.... Кажется, одно последнее буду и могу делать. А всё-таки тяжело. […] Помоги, помоги Тот, Кто во мне, во всём, и Кто есть, и Кого я молю и люблю. Да, люблю. Сейчас плачу, любя. Очень» (Там же).

     Как видим, в христианском сознании Толстого торжествовала, до самой роковой ночи октября 1910-го, установка ещё начала 1880-х гг.: не оставлять семьи и отвечать на зло в речах, в поведении жены — любовным воздействием на Божественное, светло-разумное в ней.

    Кроме сложных семейных отношений, по сведениям Дневника, Толстому досаждали ежедневные просители: люди, полностью чуждые христианского понимания жизни и оттого полагавшие Толстого не исповедником Истины Бога и Христа, а «размякшим» от религии богатым буржуазным благотворителем. Пользуясь известным непротивлением Толстого, попрошайки не просто ловили его на прогулках, а часто дерзко, грубо, настойчиво, с матом и угрозами вымогали у него подачку: как, например, мужик, шедший за ним на прогулке 16 апреля и ругавший за отказ дать 5 копеек (Там же. С. 39).  Особо омерзительна была эпистолярная ситуация, когда в некоторые дни Толстой получал от «соотечественников» и читал подряд то грубую ругань, «обличения» и пожелания гибели, то, следом — снова слезливое (и часто очевидно лживое) блеяние очередного попрошайки в овечьей шкурке... а следом, в третьем письме, третьего адресата — опять ругань, пожелание смерти и проклятия. Такова была и есть мерзкая СУЩНОСТЬ «народной» России — чудовищно контрастировавшая с благодушными толстовскими идеализа-циями абстрактного «народа»!

      И от этой мерзости, от этого контраста с идеалами хотелось и БЫЛО, КУДА сбежать. Впереди маячил уже близкий по здоровью и по возрасту Уход — из известных нам условий бытия…

                Finale dell'introduzione

                ____________________


                Фрагмент Первый.
                СНОВА КОЧЕТЫ. Allegro non troppo.
                (2 – 7 мая 1910 г.)

    Пока же, в конце апреля, Толстой пользовался, как передышкой, отъездом Софьи Андреевны (с 27 апреля по 1 мая) по делам в Москву и обдумывал очередной визит в Кочеты, имение Михаила Сергеевича Сухотина, супруга дочери, Татьяны Львовны. 1-го мая ворочается из Москвы Софья Андреевна, а 2-го Толстой отбывает в желанную для него, как отдых, как спасение, поездку. Спутниками его были новый, молодой личный секретарь (и единомышленник во Христе) Валентин Фёдорович Булгаков и личный врач (так же, как мы помним, религиозный единомышленник) Душан Петрович Маковицкий.

   Это было побегом от общих мучительных условий жизни в Ясной Поляне, но никак не должно быть рассматриваемо как «бегство» Л. Н. Толстого от жены: супруги договорились, что, отдохнув от московской поездки, Софья Андреевна приедет скоро вслед за мужем — навестить М. С. Сухотина и дочь.

    По приезде 2 мая на ближайшую к имению Кочеты железнодорожную станцию Благодатное (Орловско-Грязевской ж. д.) доктор Маковицкий начертал на открытке в Ясную Поляну следующее краткое сообщение: «Доехали благополучно в Благодатную», а Толстой присовокупил к этому сообщению такую собственноручную приписку:

    «Что и я свидетельствую. Было немного жарко, но за всю дорогу ни разу не было изжоги. Таня прислала телеграму в Орёл и сама выехала в Благодатную.

    Целую тебя. […] Л. Т.» (84, 392).

    Следующее, от 3 мая, письмо, уже из Кочетов — передаёт великолепно настроение Толстого человека, начавшего физически и морально воскресать в гостях после длительного домашнего мучительства:

    «Пишу тебе, милая Соня, чтобы самолично известить о себе.

    Доехали прекрасно, а здесь не верю действительности, что можно вытти на крыльцо, не встретив человек 8 всякого рода просителей, перед которыми больно и совестно, и человек двух, трёх посетителей, хотя и очень хороших, но требующих усилия мысли и внимания, и потом можно пойти в чудный парк и, вернувшись, опять никого не встретить, кроме милых Таничек и милого Михаила Сергеевича. Точно волшебный сон. Здоровье хорошо — 2-й день нет изжоги. Как ты, отдохнула ли? С кем приедешь? Скажи Андрюше и Кате, <Екатерина Васильевна Толстая, урожд. Горяинова (1876 — 1960), по первому мужу Арцимович, вторая (с 1907 г.) жена Aндрея Львовича Толстого. – Р. А.> что жалею, что они меня не застали. Сейчас ложусь спать. Таня так заботлива, что хочется только удерживать её. Гуляю по парку, ничего серьёзного не писал. Целую тебя.

    Л. Т.»

    В ответном письме (почт. штемпель — 5 мая), единственном от неё в этом Фрагменте, Софья Андреевна сообщала мужу, прежде прочего, о приезде сына, Андрея Львовича, с женой его от второго брака Екатериной Васильевной (1876 – 1960) и дочерью Марией Андреевной (1908 – 1993?):
   
    «Приехал Андрюша с женой и девочкой, и мы только что обедали. Андрюша очень огорчён, что дом пустой, обо всех спрашивает, сентиментально относится к Ясной Поляне, и как будто чем-то невысказанным — взволнован. Своим назначением доволен <А. Л. Толстой получил место непременного члена тамбовского отделения дворянского и крестьянского банка. – Р. А.>, уедет дней через 9 в Тамбов. Я зову его в пятницу в Кочеты, но он не решил ещё, поедет ли со мной.

    Прилагаю присланную на имя Душана Петровича какую-то бумагу и два иностранных письма Льву Николаевичу.

    Завернул холод, и я боюсь, что дурно это на тебе, милый Лёвочка, отзовётся. Пожалуйста, берегись и пищей, и холод принимай во внимание. Жаль для семьи Андрюши, что так уныло. Я очень, очень занята. Прислали пропасть корректур, весь день их исправляла, просматриваю опять и «Отрочество», и готовлю счёты к годовому отчёту книжной продажи.

    В хозяйстве неприятности; третьего дня в саду, перед флигелем привязали на время лошадь, Бурого мерина; я убиралась во флигеле. И среди дня, перед моими глазами почти, лошадь исчезла, и двое суток её нет; вероятно увели. Вернулся Алексей Копылов <яснополянский крестьянин. – Р. А.> из острога, где сидел четыре раза; уж не он ли?

    Ну, прощайте, всем привет, целую тебя, Лёвочка, и двух Таничек. Трогательно отношение милой моей внучки, Танички, ко мне. Скоро её, душку, увижу.

    Ваша старая, одинокая С. Толстая» (ПСТ. С. 782).

    Вероятно, Андрей Львович не скоро надумал ехать с матерью в Кочеты, предпочитая остаться с женой и дочерью в Ясной Поляне. И Софья Андреевна, сожалевшая о “пустоте”, в отсутствие Льва Николаевича, большого яснополянского дома, задержала, в свою очередь, свой отъезд в Кочеты, к мужу и дочери. Толстой известился об этом в неизвестной нам корреспонденции и ответил жене 7 мая кратко, телеграммой:

    «Жалею, что отложила все здоровы» (84, 393).

   Толстой оставался в Кочетах ещё до 20 мая и много работал. Много читал книг, в частности — о самоубийствах, так как готовил в это время по этой теме особую статью, названную «О безумии». С 7 мая в Кочетах живёт вместе с ним, помимо личных доктора и секретаря, неизменный и преданный друг и помощник, В.Г. Чертков.  Наконец, 9 мая в час дня в Кочеты приехала Софья Андреевна с сыном Андреем.

    Жизнь в Кочетах у М. С. Сухотина была всё той же по внешности барской жизнью, которая вскоре начала тяготить Толстого, о чём он записывал в Дневнике под 4 и 19 мая:

    «Думал, что напишу о самоубийстве, но сел за стол, и слабостьмысли и неохота. Опять мучительно чувствую тяжесть роскоши и праздности барской жизни.  Все работают, только не я. Мучительно, мучительно» (58, 44; Запись 4 мая).

    И 19 мая, накануне отъезда:

    «Последний день в Кочетах. Очень было хорошо, если бы не барство, организованное, смягчаемое справедливым и добрым отношением, а всё-таки ужасный, вопиющий контраст, не  перестающий  меня  мучить» (Там же. С. 54).

    Приехавшей 9 мая жене он, по сведениям В. Ф. Булгакова, впервые искренне рассказал о тяжести для него условий жизни и в Кочетах, и в Ясной Поляне: «Горячо говорил, хотя спокойно...  И, кажется, она поняла. Впрочем, не знаю, надолго ли» (Цит. по: 58, 383). К несчастью, этот разговор воскресил страхи Софьи Андреевны по поводу того, что муж может бросить её и семью. Эти страхи, как мы увидим уже в следующем Эпизоде, приведут к последствиям поистине трагедийным для всей семьи.

    20 мая Толстой со своей «свитой» возвращается, вослед ранее выехавшей жене, в Ясную Поляну.


                Конец Первого Фрагмента
                _______________


                Фрагмент Второй.
                ОТРАДНОЕ: ПРЕРВАННОЕ СЧАСТЬЕ. Allegro con gracia
                (14 – 23 июня 1910 г.)

     После возвращения 20 мая в Ясную Поляну Толстой работает над комедией «Долг платежом красен» (не окончена) и над корректурами книги «Путь жизни». От сына Сергея он узнаёт историю о солдате, убившем пытавшегося бежать арестанта и сошедшем с ума на этой почве — и хочет писать об этом художественное. Уже не удалось.

    Вообще тема самоубийств, над которой он работал в связи со статьёй «О безумии» навела его на ряд мучительных воспоминаний об угрозах и даже попытках (или симуляциях попыток?) самоубийства Софьи Андреевны в периоды их ссор. А от этих воспоминаний один шаг — к теме сумасшествия как такового, в буквальном, не метафорическом смысле. И эта тема, как мы увидим, стала очень интересна Толстому — несомненно, в связи с поведением жены, которое отнюдь не становилось ни спокойнее, ни терпимей. Об одной из ссор, 29 мая, она сама вспомнила почти через месяц и записала в дневнике следующее:
    «На днях, до отъезда Льва Ник. к Черткову, он негодовал на нашу жизнь, и когда я спросила: «Что же делать?», он негодующим голосом закричал: «Уехать, бросить всё, не жить в Ясной Поляне, не видать нищих, черкеса <конного охранника. – Р. А.>, лакеев за столом, просителей, посетителей, — всё это для меня ужасно!»

     [...] Слушала я, слушала всю эту гневную речь, взяла 30 рублей и ушла; хотела ехать в Одоев и там поселиться.

     Была страшная жара, я добежала до шоссе, задохнулась от волнения и усталости, легла возле ржи в канаву на травке. Слышу, едет кучер в кабриолете. Села, обессиленная, вернулась домой. У Льва Николаевича на короткое время сделались перебои в сердце. Что тут делать? Куда деваться? Что решать? Это был первый надрез в наших отношениях.

     Приехала домой. Опять тяжесть жизни. Муж сурово молчит, а тут корректуры, маляры, приказчик, гости, хозяйство...  Всем надо ответить, всех удовлетворить. Голова болит; что-то огромное, разбухающее распирает голову, и что-то напухшее, сдавливающее — в сердце.

    И вот сегодня вечером, обходя раз десять аллеи в саду, я решила без ссор, без разговоров нанять угол в чьей-нибудь избе и поселиться в ней, бросив все дела, всю жизнь, стать бедной старушкой в избе, где дети, и их любить. Надо попробовать.

    Когда я стала говорить, что на перемену более простой жизни с Льв. Ник. я не только готова, но смотрю на неё, как на  радостную идиллию,  только  прошу  указать,  где именно  он  хотел  бы  жить,  он  сначала  мне  ответил:  «На юге,  в  Крыму  или  на  Кавказе...»  Я говорю: «Хорошо, поедем, только скорей...»  На это он мне начал говорить, что прежде всего нужна ДОБРОТА» (ДСАТ – 2. С. 123).

    В своём странном подсчёте «надрезов» в отношениях с мужем Софья Андреевна либо “обсчиталась”, либо, что вероятнее, нечаянно выдала себя: понимание своей роли и степени ответственности в этих «надрезах».

    Это подсчитывание восходит, если ещё помнит наш читатель, к самым первым месяцам брачной жизни супругов, когда Лев Николаевич записал в Дневнике января 1863 г., обращаясь к читавшей его жене: «…Мы дружны. Последний раздор оставил маленькие следы (незаметные) или может быть — время.  Каждый такой раздор, как ни ничтожен, есть надрез — любви. Минутное чувство увлечения, досады, самолюбия, гордости — пройдёт, а  хоть  маленький  надрез  останется  навсегда  и  в  лучшем,  что есть на свете, в любви. Я это буду знать и беречь наше счастье, и ты это знаешь» (48, 50).

    Она много лет старалась помнить этот образ — «надрезанной» любви — и беречь к себе любовь мужа. Об этом свидетельстьвуют возвращения её к этому образу, и не в диалоге, не в письмах к мужу, а — в дневниковом «монологе», разговоре с собой и с воображаемыми «будущими» читателями (см., напр. записи 17 января и 22 мая 1863 г., 6 марта 1865 г., 12 марта 1866 г., 19 сентября 1891 г. и 2 ноября 1897 г.). Но теперь, роковым вечером 26 июня, она сама поняла, что не только не бережёт мужа и любовь её, а — разрушает отношения сама.
   
    Семейной распре способствовали и распоряжения С. А. Толстой как «собственницы». После гибели Ванички, юридически бывшего совладельцем с мамой Ясной Поляны, Софья Андреевна распоряжалась всем уже единолично, и действительно наняла, не ставя в известность мужа, черкеса Ахмета, хорошего охранника, очень грубо обходившегося с крестьянами, нарушавшими «права» владелицы. 4 июня Толстой был особенно мучительно задет за живое, когда черкес схватил бывшего воспитанника яснополянской школы Льва Николаевича, крестьянина П. В. Власова: «Ужасно стало тяжело, прямо думал уйти» (58, 60). 

     Черкес продолжал свою работу, и 7 июня в ходе нового тяжёлого разговора — повторились и раздражённая злость Софьи Андреевны, и, позднее, в ночь, приступы с сердечными перебоями и обмороком Льва Николаевича.

    После этой новой ссоры он решает ехать — недалеко, но один. 12 июня 1910 г. в половине двенадцатого дня Толстой с Маковицким, Булгаковым и лакеем выезжает в имение Отрадное (Мальвинское), располагавшееся в Лопасненской волости Серпуховского уезда Московской губ., которое снял на лето Владимир Григорьевич Чертков. Следом, в тот же день, выехала за отцом и дочь Александра. Софья Андреевна по видимости спокойна, но вряд ли забыла и простила мужу установку на чаемый им отъезд из Ясной Поляны — и, как она понимала, чаемый БЕЗ НЕЁ!

    Это были блаженные одиннадцать дней в кругу близких Льву Николаевичу людей. Толстой повторял в дневнике и письмах: «Провели одиннадцать дней прекрасно»; «на душе хорошо»; «было очень интересно и хорошо, и я не устал». Писателю нравилась красивая местность, пришлись по сердцу и окружавшие его люди. Писатель смог спокойно поработать здесь, написав рассказы «Благодарная почва», «Нечаянно», отделы «Излишество» и «Тщеславие» для книги «Путь жизни», письмо-послание к славянскому съезду в Софии…

    Дописав до конца старую тетрадку Дневника, 14 июня начал новую, ПОСЛЕДНЮЮ, отдав на сохранение В. Г. Черткову семь тетрадей, с 19 мая 1900 г. по 13 июня 1910 года. Роковой шаг — если памятовать неспокойное, подозревающее отношение Софьи Андреевны к Дневнику мужа в целом. Конечно же, Соничка обыскала кабинет мужа, хватилась несчастных тетрадок и была возмущена их отсутствием и недоступностью.

    Из записей в дневнике 13 июня, первые впечатления от Отрадного и окрестностей:

    «Утром опять предисловие. Ходил утром и середь дня в Мещерское. Очень приятно. […] Очень поразительно здесь в окрестностях — богатство земских устройств, приютов, больниц, и опять всё та же нищета <крестьян>» (58, 63).

     Из записей 14 июня:

     «Ходил в Лебучане к сумашедшим. Один очень интересный. «Не украл, а взял». Я сказал: «На том свете». Он: «Свет один». Много выше этот сумашедший многих людей, считающихся здоровыми» (Там же. С. 65).

    Продолжая интересоваться феноменом «безумия», Толстой навестил в тот день земский патронаж для спокойных и выздоравливающих больных в селе Любучаны. Беседу с одним из больных, шизофреником С. П. Данилиным, он впоследствии неоднократно вспоминал как образец глубоких и близких ему рассуждений о Боге и мироздании.

    В этот же день Толстого «отыскал» в Отрадном чешский педагог Карл Велеминский (1880 - 1934), со вторым уже визитом (первый был в августе 1907 г.). Около часа вечером проговорили два выдающихся педагога на близкие им темы.

    Такими же были и последующие дни в Отрадном: насыщенные и писательской работой, и прогулками, и общением… Вероятно, именно по этой причине с Толстым случилось в те дни одно роковое, если учитывать специфичность ситуации в отношениях супругов, обстоятельство, имеющее самое прямое касательство к нашей комментированной презентации. По оплошности написанное Толстым жене письмо от 14 июня не было отправлено им — аж до 21-го! А она, конечно же, ждала… ждала!.. ЖДАЛА!!!!!

    Вот текст этого, первого в анализируемом Фрагменте, письма, традиционно (и с непоправимым опозданием) посланного Толстым минуя почту, с «оказией»:

    «Пользуюсь отъездом Димочки <В. В. Чертков, сын В. Г. Черткова. – Р. А.>, чтобы написать тебе, милая Соня. Саша писала тебе о нашем путешествии и приезде. Нового с тех пор не совсем хорошего только то, что Саша где-то схватила сильнейший насморк, но кашля нет, и она бодра и хороша. Я совершенно здоров. Живу точно также, как в Ясной Поляне, с той только разницей, что посетителей и просителей нет — что очень приятно. Здесь очень интересный край своей необыкновенной земской деятельностью. Тут в 3-х верстах огромная психиатрическая больница на 700 человек и другая, правительственная, на 1500 человек, тоже психиатрическая; тюрьма, больница для политических; кроме того, выздоравливающие больные сумашедшие распределены по деревням. Я нынче был в одной такой, где 50 человек. Я говорил с многими, и один очень интересен. До сих пор ничего особенного не работаю. Всё копаюсь над старым. <13 и 14 июня Толстой исправлял предисловие к «На каждый день» и «Путь жизни», над которым он работал с 1907 г. – Р. А.> Но надеюсь воспользоваться досугом. — Как ни хорошо в гостях, а дома лучше. И я приеду, как хотел, уже никак не позже 24-го, если всё будет хорошо у меня и у тебя. Как ты и твои дела и издательские <С. А. Толстая готовила в то время в печать уже 12-е (!) издание сочинений Льва Николаевича. – Р. А.>, и хозяйственные? Не слишком ли тревожат тебя? Это главное. Главнее всех матерьяльных дел. Очень жалею, что Илья не застал меня. Каков он?

    Прощай, милая, старая жена. Целую тебя. Надеюсь, до свиданья.

    Твой муж - Л. Т.

    14-го вечером» (84, 393).

    Жестокая, поистине СТРАШНАЯ ирония судьбы… Пока великий яснополянец безмятежно редактирует свои сборники мудрой мысли и даже ходит в гости к специфическим «соседям», наблюдая интересующее его «безумие» — тучи ужаснейшей из гроз над его головой незаметно сгущались и истинное безумие, от самого семейно-близкого и любимого человека, готово было обрушиться на него. Как мы уже сказали, по роковой ошибке это письмо было забыто в Отрадном, отправлено лишь 21 июня и получено С. А. Толстой в страшный день 22 июня, день начала одной из безумнейших в истории человечества войн: душевно нездоровой жены с великим старцем-мужем. ЧТО совершалось в предшествующие дни мучительного ожидания письма в её воспалённом воображении? Это навсегда останется её тайной с Богом. Но уже позднее, перечитывая в нездоровом состоянии долгожданное письмо, она подчеркнула в нём, как ей казалось, «улики» против супруга. Слова «уже никак не позже» подчеркнуты С. А. Толстой дважды чернилами и красным карандашом. Текст со слов: «Как ни», кончая: «как хотел», тоже подчёркнут красным карандашом её же рукой и на полях тем же красным карандашом написано: «И всё ложь, а я дома одна умираю. 22 июня 1910 г.» (Там же. С. 394. Примечания).

    Не дождавшись от мужа запамятованного им отправлением письма, Софья Андреевна пишет 17 июня своё, по внешности довольно спокойное:

     «Сегодня нет от вас известий, милый Лёвочка; надеюсь, что это означает, что всё хорошо. Как-то Сашин насморк разрешился и не перешёл ли в кашель?

   Вчера мы ездили с Варварой Михайловной в Тулу, и обе очень устали. У зубной дамы Поповой починила зубы; у докторши, престарелой Кидаловой получила полезные советы; в банке устроила денежные дела и кое-что купила. Пришлось долго быть в Туле, потому что докторша только в 5 часов откуда-то вернулась.

   Вечером пришла Николаева, и приехали меня навестить Гольденвейзеры. Анна Алексеевна мне всегда приятна; она умная и очень хорошая женщина.

    [ КОММЕНТАРИЙ.
      Лариса Дмитриевна Николаева жила в 1910 г. в деревне Ясная Поляна со своим мужем, переводчиком сочинений и популяризатором учения Генри Джорджа, Сергеем Дмитрие-вичем Николаевым (1861—1920). – Р. А. ]

   В доме нигде пройти нельзя: везде поставлены козла, и одни скоблят, другие красят. Две верхние комнаты будут готовы через два дня.

    К Чертковым я не могу ехать: и по не совсем хорошему здоровью и по тому, что впуталась в такую сеть разных дел, что выбраться трудно.

    Разумеется, если б ты, сохрани бог, захворал, или я бы зачем-нибудь была нужна, — я приехала бы немедленно. Но, надеюсь, что первое не случится, — а последнего давно уже я не чувствую. Спасибо судьбе и тебе и за то, что было.

    Прочла сегодня заявление Черткова о том, чтоб спрашивали его позволения люди, желающие тебя видеть. Зачем? Ведь ты 24-го хочешь вернуться; а это скорее вызовет посетителей. У нас их совсем не бывает; был только какой-то депутат, приглашать тебя лично на конгресс мира; но я его не видала, он тотчас же уехал. Нищих тоже мало; подаём всем.

   Пока прощай, милый, будь здоров и спокоен. Целую Сашу.

   Твоя Соня Толстая» (ПСТ. С. 783).

   Ещё в августе 1909 г. Толстой приготовил для конгресса доклад.  Толстая была против поездки, и Толстой раздумал ехать туда под давлением именно жены. Да и самый конгресс в 1909 г. не состоялся. В 1910 г. на конгрессе представителем от России был кн. П. Д. Долгорукий. Речь, присланная Л.Н. Толстым, прочитана не была, ибо, как пишет биограф Толстого П. И. Бирюков, умеренная и либеральная среда пацифистов, собравшихся на конгрессе, была скандализирована «выходкой» Л. Н-ча, считавшего, что для того, чтобы люди не воевали, — «не должно быть войска» (Бирюков П.И. Биография Л.Н. Толстого. М. - Пг., 1923. Т. IV. С. 191).

    С неё хватало страхов из-за отлучек мужа к близким ему по вере людям. А ревновать она Льва Николаевича к ним, особенно к В. Г. Черткову, как мы видим, не только продолжала, но ревновала сильнее прежнего. В письме этом многое нехорошо: и повторение старой лжи о том, что муж не любит её и она ему не нужна, и ревность к организаторской активности Черткова, вкупе с выраженным “между строк” подозрением мужа в неправде при указании даты возвращения. Чертков действительно отправил 13 июня заявление для прессы, в котором пишет о загруженности Толстого в Отрадном и работой, и посещениями, о том, что, по этой причине, «Льву Николаевичу нежелательно посещение здесь посторонних лиц, не имеющих до него определённого дела» и о том, чтобы «лица, раньше чем предпринимать поездку, списывались» лично с ним «относительно наиболее удобного для Льва Николаевича дня их посещения» (Цит. по: ПСТ. С. 784). Понятно, что такая опека больно напомнила Соничке собственные её многолетние усилия ограждения мужа от нежелательных и слишком многочисленных визитёров и вызвала новую волну гнева и ревности. С высоким вероятием отсутствие тетрадок Дневника уже было замечено ею, хотя запись об этом в ЕЁ дневнике появляется только 26 июня. Нам не раз предстоит возвращаться к ней, а здесь приведём только начало записей этого дня, напрямую относящихся к настроениям жены Толстого, пробившимся в строках внешне сдержанного её письма 17 июня, и к их причинам:

    «Лев Николаевич, муж мой, отдал все свои дневники с 1900 года Вл. Гр. Черткову и начал писать новую тетрадь там же <в Отрадном, имении Чертковых. - Р. А.>, в гостях у Черткова, куда ездил гостить с 12-го июня.

    […] Жизнь моя с Львом Николаевичем делается со дня на день невыносимее из-за бессердечия и жестокости по отношению ко мне. И всё это постепенно и очень последовательно сделано Чертковым. Он всячески забрал в руки несчастного старика, он разлучил нас, он убил художественную искру в Л. Н. и разжёг осуждение, ненависть, отрицание, которые чувствуются в статьях Л.Н. последних лет, на которые его подбивал его глупый злой гений.

      Да! если верить в дьявола, то в Черткове он воплотился и разбил нашу жизнь!

     Все эти дни я больна. Жизнь меня утомила, измучила, я устала от трудов самых разнообразных; живу одиноко, без помощи, без любви, молю Бога о смерти; вероятно, она не далека. Как умный человек, Лев Николаевич знал способ, как от меня избавиться, и с помощью своего друга — Черткова убивал меня постепенно, и теперь скоро мне конец» (ДСАТ – 2. С. 119 - 120).

   15 —18 июня Толстой активно работал: поправлял «На каждый день» — «Декабрь» и предисловия к книгам «На каждый день» и «Путь жизни», читал корректуры четырёх отделов «Пути жизни» и продиктовал письмо-послание Славянскому съезду в Софии.

   По состоянию на 18-е Толстой был ещё убеждён, что написанное им письмо от 14-го отправлено жене и ждал ответа. Между тем роковые обстоятельства вмешались снова, о чём Софья Андреевна сделала позднейшую пометку к следующему своему по хронологии письму 18 июня: «В Ясной Поляне была получена срочная телеграмма от редакции “Петерб[ургских] вед[омостей]” с запросом о здоровье Льва Николаевича. Я очень испугалась и запросила об этом телеграммой к Чертковым» (ПСТ. С. 784 - 785). Невозможно представить, ЧТО означал для Сонички этот испуг в её болезненно возбуждённом состоянии и насколько он ухудшил его. Оба супруга обменялись телеграммами и последовавшими за ним письмами того же дня, 18 июня. Телеграмма Сони не сохранилась. Вот текст её письма того же дня:

    «Очень извиняюсь, милый Лёвочка, что встревожила вас телеграммой. Жила я спокойно, старалась не нарушать своего внутреннего равновесия для той усиленной работы, которую пришлось это время делать. Поездка в Тулу меня очень утомила, я опять перестала спать ночи, а эта глупая петербургская телеграмма меня ужасно испугала, именно потому, что она СРОЧНАЯ. То, что создавало в этот вечер моё встревоженное воображение, с страшной быстротой сменяя картины, события и различные положения, — составило бы интересную повесть какого-то полубреда. Я думала, что в Петербурге узнали раньше о твоём внезапном нездоровье или даже смерти, — и я всю ночь не спала до утра, пока получила письма и телеграмму, за которую благодарю.

    Приехала Ольга <Константиновна Толстая> с <детьми> Соней и Илюшком на один день, и я им очень рада. Пойдём на купальню. Целую тебя и новорожденную Сашу.

    С. Толстая» (ПСТ. С. 784).

    Толстой отвечал из Отрадного 18 июня сперва упомянутой выше телеграммой («Не понятна причина беспокойства всё обстоит вполне благополучно» — 84, 394), а следом и небольшим, такого содержания, письмом:

    «Собирался и так тебе нынче, 18-го, писать тебе, милая Соня, а вдруг утром пришёл Чертков с твоей непонятной для нас, полученной ночью, телеграммой. У нас решительно ничего хоть мало мальски неприятного, не хорошего не было и нет. У меня желудок хорош, а бывшая слабость — если уж всё замечать — прошла, и у Саши насморк проходит, и она весела и бодра. Понемногу занимаюсь, о тебе думаю с любовью и кроме хорошего ничего не испытываю. Ездил вчера верхом и нынче поеду с Чертковым. — Чертков говорит, что «О жизни» напечатано всё, что есть, и вариантов нет. Привет твоим милым сожителям и благодарность. Целую тебя,

    Л. Т.» (84, 394).

    Софья Андреевна просила мужа перед поездкой справиться о возможных не опубликованных частях или рукописных вариантах большого сочинения Льва Николаевича 1887 года — трактата «О жизни». Это было нужно ей для готовившегося ею нового, уже 12-го по счёту, издания собрания сочинений Льва Николаевича.

    На следующий день вечером Лев Николаевич пишет жене ещё одно, довольно большое, письмо. Но увы! он повторяет в нём психологическую ошибку письма 18 июня: он мало обращается к Соне и, хотя и называет условленную дату возвращения, не обнадёживает её в скорости и желанности для него возвращении от Чертковых — к ней, к ней, к ней! Вот текст этого, какого-то болтливо-рассеянного, не сердечного, несчастливого письма:

    «Ожидаю от тебя письма, милая Соня, а пока пишу, чтоб известить тебя о себе и поговорить с тобой.

     У нас всё хорошо. Вчера ездил верхом в деревню, где душевно больные женщины. Встретил меня знакомый крестьянин, который 12 лет тому назад был в Москве и поступил тогда в моё общество трезвости и с тех пор не пьёт. И больные женщины были интересны. А дома пришли из Троицкого в 3-х верстах врачи пригласить к себе на спектакль синематографа. Троицкое это окружная больница для душевно больных самых тяжёлых. Их там 1000 человек. Я обещал им приехать, а нынче еду к ним осматривать больницу. Завтра же кинематограф в Мещёрской больнице. Мы поедем с Сашей. Саша <здоровьем> не дурна. Как всегда, работает мне, и бодра и весела. Время летит. И не успел оглянуться, и прошла уж неделя. Какой неделя — остаётся уж только 5 дней до отъезда. Мы решили ехать 25-го. И в гостях хорошо, и дома хорошо. Как ты поживаешь? Как твои работы? Хотел сюда приехать Эрденко — скрипач. Гольденвейзер едва ли приедет. До свиданья, милая Соня, целую тебя. Привет Колечке и Варе. Сейчас свистят. Это завтрак или обед. Я нынче много спал и чувствую себя бодрым. Кое-что поделал.  <19 июля Л. Н. Толст ой работал над Предисловием к книге «Путь жизни» и над письмом-посланием «Славянскому съезду в Софии». – Р. А.>

    Л. Т.

    Был в окружной больнице. Было очень интересно и хорошо, и я не устал.

    Сейчас был в ванне и чувствую себя хорошо. Вернувшись домой, получил всех Чертковых очень обрадовавшее известие, что ему <В. Г. Черткову, подвергавшемуся полицейскому надзору, высылкам и ограничениям в правах передвижения. – Р. А.> «разрешено» быть в Телятинках во время пребывания там его матери. И они едут 27-го. Это извещает Михаил Стахович. — Как удивительно странно это «разрешение» на время пребывания матери.

    Ещё раз целую тебя.

    Л. Т.» (84, 395 - 396).

    В деревне Ивино писатель встретил старого знакомого, крестьянина Сергея Тимофеевича Кузина, писавшего рассказы из крестьянской жизни, корреспондента московских и петербургских газет. История их знакомства такова. В 1887 году Кузин вступил в созданное Толстым общество, которое, как мы помним, называлось «Согласие против пьянства». В нём предлагалось, в числе мер борьбы с пьянством, обменивать бутылку на книгу. Кузин быстро пристрастился к чтению, стал скоро вместо вина покупать книги и в результате, собрал библиотеку, в которой насчитывалось свыше тысячи томов. Теперь он смог показать её самому Толстому!

    Соня, кажется, ничего не ответила на все эти известия, по преимуществу чуждые и ненужные ей. Если что-то было ответом от неё — вряд ли хорошее, доброе и муж, либо она сама, могли уничтожить позднее это письмо. Но вероятнее — письма и НЕ БЫЛО. Бодрая болтовня мужа как будто повисла в напряжённом, предгрозовом затишье… Но муж, прелестный муж не восклонил головы от своих работ — чтобы узреть свинец туч. Накануне удара, 21-го, он пишет очерк, получивший впоследствии название «Благодатная почва» и исправляет черновики сразу трёх тематических отделов из книги «Путь жизни». Горькая, горькая ирония судьбы! Пока в Ясной Поляне “доходила” до сумасшедшей кондиции родная жена, Толстой снова навещал ближние к Отрадному сумасшедшие дома, а кроме того принимал гостей, среди которых был чудаковатый, на всю голову пригламуренный актёр Павел Орленёв (1869–1932), дурно “прославившийся” своим первым визитом к Толстому в Ясную Поляну в экстравагантном наряде, колоритно описанном В. Ф. Булгаковым: «Живописно драпируется в плащ, в необыкновенной матросской куртке с декольте и в панаме…; изящнейшие, как дамские, ботинки, трость — всё дорогое» (Булгаков В. Ф. Последний год жизни Л. Н. Толстого. М., 1989. С. 240). В таком наряде Орленёв вызвал в Ясной Поляне немалый скепсис, в особенности в связи с его задумкой спектаклей для народа.

     22 июня, в первый день катастрофы, Л. Н. Толстой, ещё ничего не подозревая, снова пишет жене:

    «Через три дня буду с тобой, милая Соня, а всё-таки хочу написать словечко. Написанное мною тебе письмо <от 14-го> залежалось по ошибке, и ты, верно, только что получила его. С тех пор у нас продолжает быть всё очень хорошо. Вчера был Беркенгейм, слушал Сашу и сказал, что она может смотреть на себя, как на здоровую. Советует купаться. Хотя и не верю докторам, мне это было приятно. Я тоже здоров. Вчера даже был необыкновенно здоров — много работал и книжки для Ивана Ивановича <«Путь жизни» печатался в издательстве «Посредник», которым руководил И. И. Горбунов-Посадов. – Р. А.> и ещё пустой рассказец той встречи и беседы с молодым крестьянином. <«Благодатная почва». – Р. А.> Вчера же съехалась бездна народа: Страхов, Бутурлин, скопец из Кочетов, Беркенгейм, Орленьев (одет по-человечески). Два рабочих — они были в Ясной из Москвы — и ещё кто-то. И мне было легко, потому что был совсем здоров. Вечером ездил в Троицкое в Окружную больницу душевно больных на великолепное представление кинематографа. Доктора все очень милы. Но кинематограф вообще мне не нравится, и я, жалея Сашу, у которой была мигрень, и себя, просидел там меньше часу и уехал. Это было в 10-м часу вечера. Нынче, только что вышел в 8 часов гулять, первое — встреча — Александр Петрович <переписчик рукописей Толстого. – Р. А.> с узлом. Я был рад ему особенно потому, что он рассказал мне про тебя, что мог знать. И то хорошо.

    Нынче ничего не предвидится, и я сижу у себя, работаю <над корректурами «Пути жизни»> и отдыхаю. Может быть, поеду верхом с провожающим меня Чертковым.

    Как ты? Надеюсь, что не было новых неприятностей, а что если были, ты перенесла их, спокойно, насколько могла. У тебя есть два дела, которые занимают тебя и в которых ты хозяйка. Это твоё издание и твои записки <мемуары «Моя жизнь». – Р. А.>.

    Целую тебя, милый друг. Привет Варе и Колечке.

    Все, какие были у меня здесь сношения с народом, очень приятные. Они ласковее наших и более воспитаны. Дни два назад поехал в деревню, где выздоравливающие больные помещаются у крестьян. И первое лицо — крестьянин, встречает меня словами: здравствуйте, Лев Николаевич. Оказывается, он 12 лет тому назад был у меня в Москве, поступил в наше общество трезвости и с тех пор не пил. Живёт богато. Повёл меня смотреть свою библиотеку — сотни книг, — которой гордится и радуется. — Ну, до скорого свиданья.

    Лев Толстой» (84, 396 - 397).

    Александр Петрович Иванов (1836 - 1912), упоминаемый в письме — удивительный в судьбе Толстого человек. Появился он в Ясной Поляне где-то между 1878 и 1880 годами: точнее трудно установить, потому что Александру Петровичу не сиделось на месте, и он часто уходил бродить по России. Служил он у Толстого переписчиком и иногда секретарём. Он часто пил спиртное и знал ту «волшебную» дозу любимого напитка, при которой начинал без труда разбирать удивительный почерк Льва Николаевича. Именно он переписал многое из того, что несведущие люди приписывают «титаническим трудам» одной С. А. Толстой. А ещё он служил Толстому — вдохновительным дурным примером жизни бессемейного бродяги. В записи 8 мая 1884 г. Толстой назвал его, в паре с кучером Лукьяном, человеком более близким, нежели члены семьи. 21 августа 1900 г. находим в Дневнике такую запись: «Нынче поднялся старый соблазн. А. П. ушёл». Наконец, в уже упоминавшемся выше дневнике В. Ф. Булгакова записано под 25 сентября 1910 г. такое интимное признание Толстого, высказанное на прогулке:

    «…Как тяжело это моё особенное положение! Никак не могу понять, почему видят во мне что-то особенное, когда я положительно такой же человек, как и все, со всеми человеческими слабостями!.. И уважение моё не ценится просто, как уважение и любовь близкого человека, а этому придаётся какое-то особенное значение. […] Вот у Софьи Андреевны боязнь лишиться моего расположения… Мои писания, рукописи вызывают соревнование из-за обладания ими. Так что имеешь простое, естественное общение только с самыми близкими людьми… И <дочь> Саша попала в ту же колею… Я очень хотел бы быть, как Александр Петрович: скитаться, и чтобы добрые люди поили и кормили на старости лет… А это исключительное положение ужасно тягостно!» (Булгаков В. Ф. Указ. соч. – С. 344).

    Через месяц, как мы знаем, Толстой ушёл из Ясной Поляны.

    К сожалению, верный Александр Петрович, проживший довольно долгую для пьяницы жизнь сытым на чужих хлебах, весёлым, свободным и многими любимым, редко был достаточно трезв и никогда — достаточно внимателен, чтобы заметить, ощутить в родном доме многолетнего своего друга, кормильца и работодателя в те дни что-нибудь необычное, мрачное, грозное.

    А между тем удар грянул — практически сразу после отъезда Иванова с его узелком. Возвращаемся снова к скорбному дневнику Софьи Андреевны, к записи от 26 июня:

    «Заболела я внезапно. Жила одна с Варварой Михайловной <Феокритовой> в Ясной Поляне, Лев Никол<аевич>, Саша  и  вся  свита: доктор,  секретарь  и  лакей — уехали к  Чертковым.  Для Сашиного здоровья после её болезни, для чистоты и  уничтожения  пыли  и  заразы,  меня  вынудили  в доме  всё красить  и  исправлять  полы.  Я наняла всяких рабочих и сама таскала мебель, картины, вещи с помощью доброй Варвары Михайловны.  Было и много и корректур, и хозяйственных дел. Всё это меня утомило ужасно, разлука с  Л.  Н. стала тяжела, и со мной  сделался  нервный припадок,  настолько  сильный,  что  Варвара  Михайловна послала  Льву  Никол, телеграмму:  «Сильный нервный припадок,  пульс  больше  ста,  лежит,  плачет,  бессонница» (ДСАТ – 2. С. 120).

     Авторство С. А. Толстой в этой телеграмме несомненно, а потому нам следует здесь привести её полный, не искажённый памятью автора, текст:

     «Софье Андреевне [плохо,] сильное нервное расстройство, бессонницы, плачет, пульс сто, просит телеграфировать. Варя» (Цит. по: 84, 398).

      До сих пор надёжно скрыты от читателя, не опубликованы в полном виде нелицеприятные для Софьи Андреевны и семейки Толстых (т.е. современных нам потомков Л. Н. Толстого) мемуары домашней переписчицы и секретаря, работавшей по найму у С. А. Толстой, скромной Варвары Михайловны Феокритовой (1875 - 1950), доброй подруги младшей дочери Толстого Саши. Опубликован лишь фрагментами и её дневник под названием, почти совпадающим с названием дневника В. Ф. Булгакова: «Последний год жизни Л. Н. Толстого». Между тем сам В. Ф. Булгаков считал его хотя и по-женски односторонним, но ценным источником (Полосина А.Н. Феокритова Варвара Михайловна // Лев Толстой и его современники. Энциклопедия. М., 2010. С. 572). Он вряд ли бы возражал, если дневник Варвары Михайловны был бы издан под одной обложкой с переизданным его дневником!

    Пока же нам приходится удовольствоваться ссылками на эти источники в работах других исследователей, которым были доступны в советское время кое-какие архивы. В частности, Н. И Азарова в комментариях к дневнику С. А. Толстой сообщает свидетельство В. М. Феокритовой, что Софья Андреевна ПРОДИКТОВАЛА ей текст телеграммы и НАСТОЯЛА на её отправке! (ДСАТ – 2. С. 495).

    Сведения В. М. Феокритовой имеет в виду и П. С. Попов, подготовитель и комментатор писем к мужу С. А. Толстой в особом (используемом нами) сборнике и писем к жене Л. Н. Толстого в 84-м томе Полного (юбилейного) собрания его сочинений. В последнем, приведя настоящий и полный текст злосчастной телеграммы, он сообщает: «Телеграмма эта, кроме двух последних слов, составлена была С. А. Толстой; но, боясь, что дочь и муж, зная её истеричность и склонность к преувеличению, ей не поверят, она просила В. М. Феокритову поставить под телеграммой своё имя» (84, 398). Кроме того, и направлена телеграмма была на имя не Льва Николаевича, а дочери Александры — так же, вероятно, для отвода подозрений.

    Как мы помним, Толстой собирался и планировал изначально вернуться 25-го. У него были гости, к которым добавились накануне приезжие доктор Беркенгейм, философ Фёдор Страхов, музыкант Эрденко, а также особенно дорогой для Толстого человек, только что освободившийся из тюрьмы толстовец Молочников. На моральную тяжесть для Толстого ожидавшейся встречи с женой мы уже указали, её он тоже имел в виду, сделав 22 июня, по получении телеграммы, такую, предельно краткую, но ёмкую по смыслам, запись в Дневнике: «Телеграмма из Ясной — тяжело» (58, 68).

    По этому поводу Софья Андреевна сообщает в дневнике: «На эту телеграмму он написал в дневнике: «Получил телеграмму из Ясной.  Тяжело».  И не ответил ни слова и, конечно, не поехал» (ДСАТ – 2. С. 120).

    Это совершенная неправда. Как ни тяжело было Толстому бросать друзей и гостей и ехать навстречу непосильному в его годы, разрушительному стрессу, а решение было принято, что и выразилось в ответной, отправленной сразу, 23-го днём, телеграмме Толстого — формально на имя Феокритовой, в реальности — жене:

   «Удобнее приехать завтра днём но если необходимо приедем ночью» (84, 398).
   
    В сборник документов «Уход Толстого. Как это было» его автор и составитель, В. Б. Ремизов включил ряд отрывков из записок В. М. Феокритовой, в том числе и воспоминания о нездоровой реакции С. А. Толстой на ответную телеграмму мужа:

    «Как только она прочла телеграмму, начала рыдать, бросилась с постели и кричала: “Разве вы не видите, что это слог Черткова, он его не пускает, они хотят меня уморить, но ведь у меня есть опиум… вот он”. Она побежала к шкафу и показала мне склянку с опиумом и нашатырным спиртом и кричала, что отравится, если не приедет Лев Николаевич» (Ремизов В. Б. Уход Толстого. Как это было. М., 2017. С. 18).

    Это, несомненно, был уже серьёзно больной человек — могущий быть опасным даже для самой себя. В «Ежедневнике» С. А. Толстой, после отвратительных «обличений» мужа в «старческой влюблённости» в лицемера и «разлучника» Черткова, следуют страшные слова: «Хочется смерти и боюсь самоубийства; но, вероятно, воспитаю в себе эту мысль» (Там же. С. 16).

    На болезненное состояние С. А. Толстой указывает описание ею самой в дневнике её состояния вечером 22-го и её реакции на полученный телеграммой от мужа ответ — в записи всё того же 26 июня:

    «К вечеру мне стало настолько дурно, что  от  спазм  в сердце,  головной  боли  и  невыносимого  какого-то  отчаяния  я  вся  тряслась,  зубы  стучали,  рыданья  и  спазмы  душили  горло.  Я думала, что я умираю.  В жизни моей не помню более тяжёлого состояния души.  Я испугалась и, как бы спасаясь от чего-то,  естественно  бросилась  за  помощью  к  любимому  человеку  и  вторично  ему  телеграфировала  уже  сама: «УМОЛЯЮ  приехать  завтра,  23-го».  Утром 23-го вместо того, чтоб приехать с поездом, выходящим в 11 часов утра, и помочь мне, была  прислана телеграмма:  «УДОБНЕЕ  приехать  24-го утром, если  необходимо,  приедем  ночным».

    В слове УДОБНЕЕ я почувствовала стиль жесткосердого, холодного  деспота  Черткова» (ДСАТ – 2. С. 120).

    Толстой никогда не был психиатром, так что объективно непонятно, чем он мог помочь жене, даже если бы мог успеть на поезд 23-го. Как ни справедлива Соничка в своих — запоздалых, к несчастью! – характеристиках В. Г. Черткова, но судить о муже по одному холодному слову — чрезмерно, и намекает на паранойю. Несчастная запуталась сама в последствиях своих «расчётов»:

    «У Чертковых всё разочли,  что  я  не  могу  успеть  и  получить,  и  ответить  телеграммой,  но  я  тоже  разочла и предвидела  их  хитрость, и мы послали телеграмму от имени Варвары  Михайловны: “Думаю  необходимо”,  но  не  простой,  а СРОЧНОЙ» (ДСАТ – 2. С. 121).

    В её восприятии ВСЕ ТРИ телеграммы были — ЕЁ единым воплем к мужу, выраженным вожделением близости, обладания, безраздельного контроля... Но ведь Лев Николаевич отвечал телеграммой с “крамольным” словцом на ПЕРВУЮ из телеграмм, которая пришла от имени и с подписью В. М. Феокритовой. Если попытаться представить себя на месте Льва Николаевича, который уже НЕ МОГ успеть на дневной поезд… и не был уверен, не получив НИ СЛОВА от жены, в необходимости срочно оставить всех и ехать ночным…

    Но вот его настигает в постели вторая телеграмма, за подписью уже самой Сони. Записано в Дневнике утром 23 июня:

    «Теперь 7 часов утра. Вчера только что лёг, ещё не засыпал, телеграмма: “Умоляю приехать 23”. Поеду и рад случаю делать своё дело. Помоги Бог» (58, 69).

     Мы видим, что третья (срочная) телеграмма — опять с подписью несчастной Сониной секретарши — была излишня: Толстой понял ВСЁ, и поехал навстречу домашнему аду, понимая своё положение не только как исполнение семейного долга, но и как мученичество, христианское служение.

    Смысл этого служения раскрывает столь же краткая запись, сделанная Толстым в Дневнике НАКАНУНЕ страшного удара судьбы, ещё 20 июня, и трагически ложно, искажённо понятая С. А. Толстой:

     «Хочу попытаться сознательно бороться с Соней добром, любовью. Издалека кажется возможным.  Постараюсь и вблизи исполнить. Душевное состояние очень хорошее. Молитва благодарности уже не так действует. Теперь молитва всеобщей любви. Не то, что с тем, с кем схожусь, а со всеми, всем миром. И действует. И те молитвы: незаботы о людском суждении и о благодарности — оставили осязательные, радостные следы» (58, 67 - 68).

    Речь о том, что выражено во всех сборниках мудрой мысли составлявшихся Толстым: с заблуждением, с грехом, со злом в человеке можно и нужно бороться — любя этого человека, и даже именно вследствие этой любви! Но всё христианское содержание этой записи мужниного дневника, к сожалению, прошло мимо понимания Софьи Андреевны: она сосредоточила озлобленный ум на слове «бороться», и не раз вспоминала впоследствии о “крамольной” записи…

    Перед отъездом он отправил телеграмму, которая завершает Переписку данного Фрагмента:

    «Приезжаем сегодня пятеро Засека девять вечера» (84, 398).

    На дневной поезд сутками раньше он не мог успеть, даже если бы Соничка написала о себе и от своего имени — сразу и честно. По причине же странной первой телеграммы с подписью не Сониной, а секретаря Толстой, занятый с гостями, он оплошно отложил отъезд до 23-го. Да и прочитал её Толстой с некоторым опозданием, что подтверждают дополняющие картину событий, хотя и не вполне точные сведения из дневника сопровождавшей его дочери Александры, из записей 25 июня:

    «Третьего дня вернулись в Ясную от Черткова из Московской губернии […]. Хорошо было там! Жизнь тихая, серьёзная, полная любви и стремления к одной и той же истине, в которую веруют все. […] Отец спокойный, радостный, написал две художественные вещи […]. Прожили до 22-го. И вдруг 22-го в пять часов получаю на моё имя телеграмму: “Софьи Андреевны сильное нервное расстройство, бессонница, плачет, пульс сто, просит телеграфировать. Варя”.

    Телеграмма эта (кроме двух последних слов), как оказалось потом, написана была матерью, которая и подписалась сама именем Вари. Телеграмму эту я не тотчас же показала папаше, так как он пошёл спать и я не хотела перебить его сон такими дурными вестями. В семь я пошла к нему, дала телеграмму и просила его не беспокоиться, так как была уверена, что это обычная истерия, которая бывала и раньше.

   (Пожалуй, слово истерия не совсем правильное, так как истерия бывает болезненная, неумышленная, а у матери бывает истерия, когда она хочет добиться чего-нибудь и начинает обкладывать себя ядами, уверять, что убьёт себя и т. п.).

    Мы посылаем запрос о здоровье и вечером получаем телеграмму: “Умоляю приехать 23-го, скорее. Толстая”. Мы опять-таки, зная, что всё это делается нарочно, и думая, что лучше оттянуть приезд, дав ей опомниться, телеграфируем: “Необходим ли приезд, удобнее приехать завтра”. […] На эту телеграмму получаем срочную, написанную опять-таки матерью: “Думаю, необходимо, Варя”. И в тот же день в 6 часов вечера мы выехали домой» (Толстая А.Л. Дневники. М., 2015. С. 56). Здесь же, как и в дневнике С. А. Толстой под 26 июня, передаётся “обвинение” Софьей Андреевной старика во ВЛЮБЛЁННОСТИ в «красивого идола» Черткова (Там же. С. 57; ср. ДСАТ – 2. С. 121, 124). Позднее С. А. Толстая не выдержит и, в качестве «доказательства» гомосексуальной связи мужа с «разлучником» Чертковым будет ссылаться на известную запись из Дневника Толстого 1851 года.

     Соня не желала прощать и малого промедления мужа с возвращением. Дневник Толстого, запись того же 23 июня:

    «Нашёл хуже, чем ожидал: истерика и раздражение. Нельзя описать» (58, 69).

    Можно, Лев Николаевич! Соня это охотно сделала в своём дневнике — конечно же, всюду оправдывая себя перед умозрительными читателями из будущего. В завершение Второго Фрагмента и всего данного Эпизода нашей аналитической Презентации приведём несколько характеристич-ных отрывков из её дневника, записей 26 июня.

    «Вечером 23-го, Лев Николаевич — с своим хвостом <т.е. спутниками. – Р. А.> — вернулся недовольный и не ласковый. Насколько я считаю Черткова нашим РАЗЛУЧНИКОМ, настолько Л.Н. и Чертков считают РАЗЛУЧНИЦЕЙ меня!

    Произошло тяжёлое объяснение, я высказала всё, что у меня было на душе. Сгорбленный, жалкий сидел Лев Николаевич на табуретке и почти всё время молчал. И что бы он мог сказать? Минутами мне было ужасно жаль его. Если я не отравилась эти дни, то только потому, что я ТРУСИХА. Причин много, и надеюсь, что Господь меня приберёт и без греховного самоубийства.

    Во время нашего тяжёлого объяснения вдруг из Льва Николаевича выскочил зверь: злоба засверкала в его глазах, он начал говорить что-то резкое, я ненавидела его в эту минуту и сказала ему: «А! вот когда ты настоящий!», и он сразу притих.

    [КОММЕНТАРИЙ.
     Вот чем оборачивается любовь, замешанная на желании контроля, обладания. Намеренно, с ненавистью и злобой, она «будит зверя», провоцирует мужа! – Р. А.]

    На другое утро моя неугасимая любовь взяла верх. Он пришёл, и я бросилась ему на шею, просила простить меня, пожалеть, приласкать. Он меня обнял, заплакал, и мы решили, что теперь всё будет по-новому, что мы будем помнить и беречь друг друга! Надолго ли?

    Но я не могла уже оторваться от него; мне хотелось сблизиться, срастись с ним; я стала его просить поехать со мной в Овсянниково, чтобы побыть с ним.

     […] Блеснул маленький луч радости быть ВМЕСТЕ. Расстроило известие, что Л. Н. ВСЕ дневники свои до 1900 года отдал Черткову, якобы делать выписки, а у Черткова работает сын хитрого Сергеенко и, по всей вероятности, переписывает всё целиком для будущих целей и выгод, а в дневниках Льва Николаевича, везде с умыслом, он выставляет меня, как и теперь — мучительницей, с которой надо как-то «бороться» и самому «держаться», а себя — великодушным, великим, любящим, религиозным...

      […] А мне надо подняться духом, понять, что перед смертью и вечностью так не важны интриги Черткова и мелкая работа Л.Н. унизить и убить меня.

     Да, если есть Бог, — Ты видишь, Господи, мою ненавидящую ложь душу, и мою не умственную, а сердечную любовь к добру и многим людям!

     ВЕЧЕР. Опять было объяснение, и опять мучительные страдания. Нет, так невозможно, надо покончить с собой!

    Я спросила: «С чем во мне Л.Н. хочет бороться?» Он говорит: «С тем, что у нас во всём с тобой разногласие: и в земельном, и в религиозном вопросе». Я говорю: «Земли не мои, и я считаю их семейными, родовыми». — «Ты можешь СВОЮ землю отдать». Я спрашиваю: «А почему тебя не раздражает земельная собственность и миллионное состояние Черткова?» — Сразу: «Ах! ах, я буду молчать, оставь меня...». Сначала крик, потом злобное молчание.

     [КОММЕНТАРИЙ.
    Снова отвратительно, жестоко ПРОВОЦИРУЕТ мужа. Далее – не верит правдивому утверждению Л. Н-ча, что дневники взяты у В. Г. Черткова и на сохранение в банк. – Р. А.]

     Правду ли говорит Лев Николаевич? Кто его знает; всё делается скрытно, хитро, фальшиво, во всём заговор против меня. И давно он ведётся, и не будет этому конца до смерти несчастного, опутанного дьяволом Чертковым старика.

   […]

    Пишу ночью, одна, в зале. Рассвело, птицы начали петь и возятся в клетках канарейки.

    Неужели я не умру от тех страданий, которые я переживаю...

     Сегодня Лев Николаевич упрекал меня в розни с ним во ВСЁМ. В чём? — В земельном вопросе, в религиозном, да во всём... И это неправда. Земельный вопрос по Генри Джорджу я просто не понимаю, отдать же землю, помимо моих детей, считаю высшей несправедливостью. Религиозный вопрос не может быть разный. Мы оба верим в Бога, в добро, в покорность воле Божьей. Мы оба ненавидим войну и смертную казнь. Мы оба не любим роскоши... Одно — я не люблю Черткова, а люблю Льва Николаевича. А он — не любит меня и любит своего идола» (ДСАТ – 2. С. 121 - 124).

                Конец Второго Фрагмента

                КОНЕЦ ЭПИЗОДА
                ________________


                [Эпизод Второй из трёх.]
                ТРИУМФ ВОЛИ. Allegro Molto Vivace
                (14 июля – 14 октября 1910 г.)

                Фрагмент Первый.
                LIBERTAD O MUERTE - 1. Суета вокруг наследства
                (14 – 25 июля 1910 г.)

     Последующие за возвращением из Отрадного дни дались Толстому непросто. Они не сопровождались до середины июля какой-либо перепиской супругов, а потому не могут в рамках нашей темы быть освещены подробно. В Комментарии (Н. С.  Родионова) к тому 58 Полного собрания сочинений Толстого дана краткая хронологическая канва событий с 24 июня, из которых мы приведём здесь, с небольшими пояснениями, самое для нас существенное. Вот что пережил в те дни несчастный старик подле больной жены:

       25 июня. «Припадок раздражения С. А. Толстой на почве ревности к Черткову. Её симуляция отравления настойкой опия».

       26 июня. «Новая вспышка раздражения С. А. Толстой на почве прочтения в Дневнике записи от 20 июня о борьбе любовью с нею. Её настойчивые требования Дневников Толстого за последние 10 лет, которые хранились у В. Г. Черткова.

    Требование С. А. Толстой, чтобы Толстой переселился вдвоём с ней «в избу или куда угодно» (58, 255).

    Наш читатель легко может понять, ЧТО здесь внешняя причина, или даже повод, а что — причина внутренняя, главная, поведения Софьи Андреевны. Основной была — РЕВНОСТЬ жены. Угроза упустить Льва Николаевича из-под того (конечно, всё же благого и даже необходимого при его здоровье и в его годы!) контроля, к которому Соничка привыкла. На это указывают снова воспоминания В. М. Феокритовой об ужасном поведении Сони 24 июня (то есть уже после первых скандальных объяснений с мужем, о которых она рассказала сама в дневнике):

    «УДОБНЕЕ от меня отделаться… Удобнее!» — подхватила она слово из телеграммы.

    Она опять подошла к столу и стала писать Льву Николаевичу: “Хорошо ли изучил дома для сумасшедших женщин, куда вы с Чертковым хотите меня засадить? Не дамся… убили…”

     — Нет, вы посмотрите, — кричала она, — какой он лжец: в то время, как мне пишет ложно-любовные письма, он занимается своим гнусным романом со своим красивым идолом!

    […] Мне бы только Льва Николаевича вырвать из его лап, я только теперь этого добиваюсь, а то я Льва Николаевича приберу к своим рукам. Я не выпущу его больше из глаз. Он гулять, — и я за ним, он к Черткову, — и я за ним. Чертков ко Льву Николаевичу в кабинет, — и я за ним… минуты не оставлю…» (Цит. по: Ремизов В. Б. Указ. соч. С. 28).

    Из этой возбуждённой речи несчастная секретарша могла лишь с облегчением заключить, что все экзерциции Софьи Андреевны со склянкой опиума в руках — только симуляция, и она не только не хочет самоубийства, но хочет жить и быть своего рода “победительницей” над мужем как участником воображаемого ею заговора. Эта цитата должна указать читателю и на важнейший мотив Л. Н. Толстого в системе мотиваций, подвигших его скоро на уход из Ясной Поляны. Контроль со стороны супруги становился напористей, мелочней, а для мужа — ощутимо унизительней. Витальной необходимости его для 80-тилетнего старика никто не отрицает, но… свобода и человеческое достоинство для людей, подобных Толстому, ВСЕГДА были самоценны, и притом — дороже самой жизни!

    Секретарь и биограф Толстого Н.Н. Гусев в «Летописи жизни и творчества Толстого» так же причиной раздражения Софьи Андреевны называет совершенно определённо «ревность к В. Г. Черткову» (Гусев Н.Н. Летопись… 1891 – 1910. С. 781).

    Вернёмся теперь к хронологической канве важнейших событий конца июня и первой половины июля 1910 г.

    27 июня. «Получение известия о приезде в Телятинки Черткова, с которого временно снято запрещение проживать в Тульской губернии. Письмо Толстого к Черткову с просьбой пока не приезжать в Ясную Поляну, чтобы не вызвать раздражения С.  А.  Толстой».

    Раздражение у несчастной вызвало само известие о переезде Владимира Григорьевича в ближнюю к Ясной Поляне деревню. Тогда же она принимает решение увезти мужа хоть ненадолго из Ясной Поляны — подальше, на день рождения сына Сергея, в его имение Никольское-Вяземское.

    28 июня. «Утром свидание Толстого с Чертковым в яснополянском саду.

    Поездка Л. H., С. А. и А. Л. Толстых с H. Н. Ге и Д. П.  Маковицким к Сергею Львовичу в Никольское-Вяземское. В ночь  с  29  на  30  июня возвращение  в  Ясную Поляну».

    30 июня. «Приезд в Ясную Поляну В. Г. Черткова, в связи с этим сильное волнение С. А. Толстой».

    В последние июньские дни Софья Андреевна не оставляла надежд вытребовать вожделенные тетрадки Дневника у Черткова — напрямую, помимо мужа. В связи с этим возникла отвратительная, унизительная для обоих супругов, переписка С. А. Толстой с В. Г. Чертковым, в которой тот пытался объясниться и выставить себя другом всей семьи Толстых, а Софья Андреевна, к примеру, позволила себе весьма личные суждения всё о той же, ложно понятой ею, записи в Дневнике мужа 20 июня:

    «Когда я <24 июня. – Р. А.> со слезами упрекала Льву Николаевичу, что ему Эрденко и жизнь у Чертковых дороже больной жены, он мне предложил прочесть в его дневнике, как он любовно ко мне относился за глаза. В дневнике была только одна фраза: “хочу бороться с С. любовью и…” чем-то ещё, не помню.

    Бороться? Бороться с чем? Ведь не злодейка же я, любя его 48 лет нашей супружеской жизни. Мне было больно…» (Цит. по: Ремизов В.Б. Указ. соч. С. 33).

    30 июня Толстой, чувствуя недомогание, лёжа принимал духовно близких ему людей, среди которых был толстовец Николай Григорьевич Сутковой (1872 – 1930?). Софья Андреевна подслушивала все беседы, и была за это неприятно вознаграждена, когда Толстой интимно признался Сутковому, что совершил ошибку, женившись:

     «Ошибкой он считает <женитьбу> будто оттого, что женатая жизнь мешает духовной жизни» (ДСАТ – 2. С. 125).

    Вечером 1 июля Софья Андреевна взяла было злой реванш… и тут же нарвалась на новую боль — на этот раз от главного объекта своей ненависти. Она прервала беседу мужа с Чертковым и быстро сумела вывести его из эмоционального равновесия:

    «…Он кричал: “Вы боитесь, что я вас буду обличать посредством дневников. Если б я хотел, я мог бы, сколько угодно НАПАКОСТИТЬ <...> вам и вашей семье. У меня довольно связей и возможности это сделать, но если я этого не делал, то только из любви к Льву Николаевичу”.

    <...> Кричал ещё Чертков и о том, что если б у него была такая жена, как я, он застрелился бы или бежал в Америку. Потом, сходя с сыном Лёвой с лестницы, Чертков со злобой сказал про меня: “Не понимаю такой женщины, которая ВСЮ ЖИЗНЬ занимается убийством своего мужа”» (Там же. С. 127).

    Негодяй мучительно психологически травмировал больную женщину и неприятно поразил своего “друга и учителя”. В результате тем вечером жена одержала своего рода “пиррову победу”:

    «По поводу похищенных дневников я добилась от Черткова записки, что он обязуется их отдать Л. Н. после его работ, которые поспешит окончить. А Лев Николаевич словесно обещал МНЕ их передать» (Там же). Это словесное обещание не было Толстым исполнено.

    Следуем дальше, по академической хронологии:

    2 июля. «Приезд Льва Львовича Толстого».

    4 июля. «Исправление корректур книжек “Пути жизни”».

    11 июля. «В ночь с 10 на 11 июля истерическое состояние С. А. Толстой, на почве невозвращения ей Дневников Толстого от Черткова.  Резкое столкновение с отцом Л. Л. Толстого, ставшего на сторону матери. 

    Запись Толстого в Дневнике по этому событию: «Жив еле-еле.  Ужасная ночь. До 4 часов... Соня, бедная, успокоилась. Жестокая и тяжёлая болезнь. Помоги, Господи, с любовью нести. Пока несу кое-как» (58, 78).

    Утром приезд С. Л. Толстого.

    Семейный совет детей Толстого: Сергея Львовича, Льва Львовича и Александры Львовны, как оградить отца от мучительного для него поведения  матери».

    13 июля. «В ночь на 13 июля приезд, вызванной в Ясную Поляну В.  Г.  Чертковым и А.  Л.  Толстой, Т.  Л.  Сухотиной» (58, 255 - 256).

     За этими событиями последовала краткая, но грустная переписка супругов: двух людей, живших РЯДОМ, в одном доме, но не могших спокойно общаться вживую! Это, пожалуй, своего рода завершающая (почти в самом конце великой Переписки!) «антитеза» схожей по внешнему обстоятельству (близости адресатов по расстоянию) переписки молодых супругов в 1862-63 годах. Но вот обстоятельства личные, интимные — были теперь радикально иные, и ужасные: ненависть жены и ужас перед её болезнью любящего, и усталого и физически тоже не здорового мужа.

     Софья Андреевна утром 14 июля, грозя самоубийством, добилась-таки своего:

     «Вошёл Лев Никол<аевич>, и я ему сказала в страшном волнении, что на весах с одной стороны возвращение дневников — с другой моя жизнь, пусть выбирает. И он выбрал, спасибо ему, и вернул дневники от Черткова» (ДСАТ – 2. С. 144). К этой записи она подклеила письмо мужа, написанное тем же утром, текст которого, исторический и часто цитируемый, мы приводим ниже. 

     «14 Июля 1910.

     1) Теперешний дневник никому не отдам, буду держать у себя.

     2) Старые дневники возьму у Черткова и буду хранить сам, вероятно, в банке.

     3) Если тебя тревожит мысль о том, что моими дневниками, теми местами, в которых я пишу под впечатлением минуты о наших разногласиях и столкновениях, что этими местами могут воспользоваться недоброжелательные тебе будущие биографы, то не говоря о том, что такие выражения временных чувств, как в моих, так и в твоих дневниках никак не могут дать верного понятия о наших настоящих отношениях — если ты боишься этого, то я рад случаю выразить в дневнике или просто как бы в этом письме моё отношение к тебе и мою оценку твоей жизни.

    Моё отношение к тебе и моя оценка тебя такие: как я с молоду любил тебя, так я, не переставая, несмотря на разные причины охлаждения, любил и люблю тебя. Причины охлаждения эти были — (не говорю о прекращении брачных отношений — такое прекращение могло только устранить обманчивые выражения не настоящей любви) — причины эти были, во 1-х, всё б;льшее и б;льшее удаление моё от интересов мирской жизни и моё отвращение к ним, тогда как ты не хотела и не могла расстаться, не имея в душе тех основ, которые привели меня к моим убеждениям, что очень естественно и в чём я не упрекаю тебя. Это во 1-х. Во вторых (прости меня, если то, что я скажу, будет неприятно тебе, но то, что теперь между нами происходит, так важно, что надо не бояться высказывать и выслушивать всю правду), во вторых, характер твой в последние годы всё больше и больше становился раздражительным, деспотичным и несдержанным. Проявления этих черт характера не могли не охлаждать — не самое чувство, а выражение его. Это во 2-х. В третьих. Главная причина была роковая та, в которой одинаково не виноваты ни я, ни ты, — это наше совершенно противуположное понимание смысла и цели жизни. Всё в наших пониманиях жизни было прямо противуположно: и образ жизни, и отношение к людям, и средства к жизни — собственность, которую я считал грехом, а ты — необходимым условием жизни. Я в образе жизни, чтобы не расставаться с тобой, подчинялся тяжёлым для меня условиям жизни, ты же принимала это за уступки твоим взглядам, и недоразумение между нами росло всё больше и больше. Были и ещё другие причины охлаждения, виною которых были мы оба, но я не стану говорить про них, потому что они не идут к делу. Дело в том, что я, несмотря на все бывшие недоразумения, не переставал любить и ценить тебя.

     Оценка же моя твоей жизни со мной такая: я, развратный, глубоко порочный в половом отношении человек, уже не первой молодости, женился на тебе, чистой, хорошей, умной 18-летней девушке, и несмотря на это моё грязное, порочное прошедшее ты почти 50 лет жила со мной, любя меня, <зач. честной> трудовой, тяжёлой жизнью, рожая, кормя, воспитывая, ухаживая за детьми и за мною, не поддаваясь тем искушениям, которые могли так легко захватить всякую женщину в твоём положении, сильную, здоровую, красивую. Но ты прожила так, что я ни в чём не имею упрекнуть тебя. За то же, что ты не пошла за мной в моём исключительном духовном движении, я не могу упрекать тебя и не упрекаю, потому что духовная жизнь каждого человека есть тайна этого человека с Богом, и требовать от него другим людям ничего нельзя. И если я требовал от тебя, то я ошибался и виноват в этом.

    Так вот верное описание моего отношения к тебе, и моя оценка тебя. А то, что может попасться в дневниках (я знаю только, ничего резкого и такого, что бы было противно тому, что сейчас пишу, там не найдётся).

     Так это 3) о том, что может и не должно тревожить тебя о дневниках.

     4) Это то, что если в данную минуту тебе тяжелы мои отношения с Ч[ертковым], то я готов не видаться с ним, хотя скажу, что это мне не столько для меня неприятно, сколько для него, зная, как это будет тяжело для него. Но если ты хочешь, я сделаю.

    Теперь 5) то, что если ты <зач. всё-таки не успокоишься> не примешь этих моих условий доброй, мирной жизни, то я беру назад своё обещание не уезжать от тебя. Я уеду. Уеду наверное не к Ч[ерткову]. Даже поставлю непременным условием то, чтобы он не приезжал жить около меня, но уеду непременно, потому что дальше так жить, как мы живём теперь, невозможно.

     Я бы мог продолжать жить так, если бы я мог спокойно переносить твои страдания, но я не могу. Вчера ты ушла взволнованная, страдающая. Я хотел спать лечь, но стал не то что думать, а чувствовать тебя, и не спал и слушал до часу, до двух — и опять просыпался и слушал и во сне или почти во сне видел тебя. Подумай спокойно, милый друг, послушай своего сердца, почувствуй, и ты решишь всё, как должно. Про себя же скажу, что я с своей стороны решил всё так, что иначе НЕ МOГУ, НЕ МОГУ. Перестань, голубушка, мучить не других, а себя, себя, потому что ты страдаешь в сто раз больше всех. Вот и всё.

    Лев Толстой.

    14 Июля утро.

    1910» (84, 398 - 400).

    Значимая подробность: письмо сохранилось в нескольких рукописных вариантах, и в черновом Толстой довольно оплошно (ведь рано или поздно супруга добиралась до ВСЕХ его рукописей!) зачеркнул, характеризуя брачную жизнь Сони с ним, слово «честная». Софья Андреевна разобрала зачёркнутое, и своей рукой аккуратно восстановила это, такое значимое для неё, слово (Там же. С. 400. Комментарии).

    Письмо было прочитано Софье Андреевне сперва устно — конечно же, его автором. По сведениям В. М. Феокритовой, она сначала не хотела принимать письма и выражала бурный протест в процессе чтения. «Она требует того самого, что я обещаю и даю» — недоумевает по этому поводу Лев Николаевич в Дневнике под 14 июля. Можно предположить, что Соню возмутило не столько содержание, сколько внешняя структура письма, уже самое его начало, воспринимавшееся на слух как изложение некоего ультиматума: «первое… второе… третье…».

    Учитывая страшный урон и своему, и старца-мужа здоровью, “победа” больной, несчастной женщины, конечно же, была пиррова: дневники отправились в банк, и доступа к ним Софья Андреевна не получила, а угроза того, что муж покинет, уедет от неё — не только сохранилась, но и была подтверждена Львом Николаевичем, и очень умно: не как осуществление желания жить с Чертковым, а как следствие невозможности жить С НЕЙ, при ненормальности её поведения. Такой расклад не принёс Софье Андреевне успокоения: ГЛАВНАЯ из причин её волнения не была устранена! И уже 15 июля в дневнике её появляется новая взбудораженная запись:

       «Всю ночь не спала, всё думала, что если Лев Ник. так легко взял назад в своём письме обещание не уехать от меня, то он  так же  легко  будет  брать  назад  все свои  слова  и  обещания,  и  где  же  тогда ВЕРНЫЕ ПРАВДИВЫЕ слова?  Недаром я волнуюсь!  Ведь обещал же он мне при Черткове, что отдаст дневники мне, и обманул, положив их в банк. Как же успокоиться и выздороветь, когда живёшь под угрозами: “уйду и уйду”.

    Как жутко голова болит —  затылок.  Уж не нервный ли удар?  Вот хорошо бы —  только совсем бы насмерть. А больно душе  быть  убитой  своим  мужем.  Сегодня утром, не спав всю ночь, я  просила  Льва  Ник<олаевич>а отдать мне расписку от  дневников,  которые  завтра  свезут  в  банк, чтоб  быть  спокойной,  что  он  опять  не  возьмёт своё слово назад  и  отдаст  дневники  Черткову,  раз  он  так  скоро  и легко  это  делает,  т.  е.  берёт слово назад.

    Он страшно рассердился, сказал мне: «Нет, это ни за что, ни за что», и сейчас же бежать. Со мной опять сделался тяжелый припадок нервный, хотела выпить опий, опять струсила, гнусно обманула Льва Ник<олаевич>а, что выпила, сейчас же созналась  в  обмане, — плакала, рыдала, но  сделала  усилие  и  овладела  собой.  Как стыдно, больно, но...  нет, больше ничего не скажу; я больна и измучена.

    […]  Дорого мне досталось отнятие дневников у Черткова; но  если  б  сначала  —  опять  было  бы  то  же  самое;  и  за  то, чтоб они никогда  не  были  у  Черткова,  я  готова  отдать весь  остаток  моей жизни  и  не  жалею  той  потраченной силы  и  здоровья,  которые ушли  на  выручку дневников…

    Положены они будут на имя Льва Н<иколаевич>а, с правом их взять только ему. Какое недоброе по отношению к жене и неделикатное, недоверчивое отношение! Бог с ним! 

    […] Я так устала от всех осложнений, хитростей, скрываний, жестокости, от  признаваемого  моим мужем  его охлаждения  ко  мне!  За что же я-то буду всё горячиться и безумно  любить  его?  Повернись и моё сердце и охладей  к  тому,  который  всё  делает  для  этого, признаваясь  в  своём  охлаждении» (ДСАТ – 2. С. 145 - 147).

    К этому же дню, 15 июля, относится письмо Софьи Андреевны к мужу, к которому она позднее сделала такую пометку: «После пребыванья у Черткова Лев Николаевич переменился ко мне, грозил уходом и измучил меня, расстроив и так надорванный трудной работой организм» (ПСТ. С. 786). Приводим ниже полный текст этого письма.

    «Лёвочка, милый, пишу, а не говорю, потому что после бессонной ночи мне говорить трудно, я слишком волнуюсь и могу опять всех расстроить, а я хочу, УЖАСНО хочу быть тиха и благоразумна. Ночью я всё обдумывала, и вот что мне стало мучительно ясно: одной рукой ты меня приласкал, в другой показал нож. Я ещё вчера смутно почувствовала, что этот нож уж поранил моё сердце. Нож этот — это угроза, и очень решительная, взять слово обещания назад и тихонько от меня уехать, если я буду такая, как теперь. Тогда чему же верить, если можно на другой день брать назад свои слова.

    ТАКАЯ я, как теперь, я несомненно БОЛЬНАЯ, потерявшая душевное равновесие и страдающая от этого. Значит, всякую ночь, как прошлую, я буду прислушиваться, не уехал ли ты куда? Всякое твоё отсутствие, хотя слегка более продолжительное, я буду мучиться, что ты уехал навсегда. Подумай, милый Лёвочка, ведь твой отъезд и твоя угроза равняются угрозе убийства. Разве я могу жить без тебя. Разве я вынесу, что ты, без всякой вины с моей стороны, бросишь меня несчастную, безумно — более чем когда-либо горячо любящую тебя? Как же я теперь под такой угрозой выздоровлю, день и ночь боясь твоего бегства? И опять я всё плачу, и сейчас вся дрожу, и у меня всё, всё болит. Подожди уходить, ведь я надеюсь сама скоро уйти, Господь на меня оглянется же. Теперь я за свои грехи страдаю.

   Потом в письме Черткова, над которым ты почему-то плакал, он видно надеется, что ты ему отдашь, когда захочешь, дневники свои для работы. Опять день и ночь терзанья, что ты их ему отдашь ТИХОНЬКО от меня. Одна надежда, что ты дашь мне хранить бумагу и ключ от ящика в банке. Отдай, голубчик. Я ведь ровно ничего не могу сделать, всё будет на твоё имя. Сними с меня эти два тяжёлые, постоянно гложущие меня подозрения: 1) что ты ТИХОНЬКО от меня уйдёшь, 2) что ты ТИХОНЬКО от меня опять отдашь Черткову дневники. Ведь я, право, не обманывая говорю тебе, что я совсем, совсем ещё больна, надо же это признать, что делать? что я пока на твой взгляд сошла с ума, простить и помочь мне... Не иду с тобой здороваться, чтоб своим видом не раздражить тебя. Не буду ничего больше говорить; я боюсь себя и мучительно ЖАЛЕЮ тебя, милый, бедный мой, любимый, отнятый у меня, оторванный от моего сердца — муж мой! И как эта огромная рана болит! Самое больное то, что я, страдая, мучаю тебя. Надо уехать мне, и я, может быть, решусь на время!

   С. Т.» (Там же. С. 785 - 786).

     Понимая состояние жены, Толстой принял письмо, но говорить в тот день ни о чём с нею не стал. Просьба её о выдаче тетрадок Дневника исполнена не была.

     Вернёмся к академической хронологии событий 1910 года в жизни Л. Н. Толстого, прямо относящихся до нашей темы.
 
     16 июля. «T. Л. Сухотина положила в Тульское отделение Государственного банка семь тетрадей Дневника Толстого».

     17 июля. «Последняя поездка Толстого к Черткову, где Толстой переписывал своё Завещание» (58, 257).

      Эпопею с «последней волей» Толстого открывает известная его запись в Дневнике 27 марта 1895 г., кульминирует вариант 18 сентября 1909 г., составленный во время пребывания Л. Н. Толстого в Крёкшине, завершает же — подписанное тайно, в лесу близ деревни Грумант, Завещание 22 июля 1910 г., по отношению к которому текст от 17 июля оказался из-за вкравшихся ошибок “черновым”.

     19 июля. «Письмо П. И. Бирюкову о состоянии С. А. Толстой.

     Приезд профессора-невропатолога Г. И. Россолимо и врача Д.  В. Никитина. Диагноз проф. Россолимо о состоянии С. А.  Толстой» (Там же).

     Не только Софья Андреевна, но многие близкие Льву Николаевичу люди, включая домашнего врача Д. П. Маковиц-кого, относились к решению детей об освидетельствовании матери медиками довольно скептически. Григорий Иванович Россолимо (1860 - 1928) в этой истории производит впечатление человека, постаравшегося если не с выгодой, то с безопасностью для себя «отделаться» от непростого, не исчерпывающегося медициной, случая. Судя по воспоминаниям В. М. Феокритовой, Россолимо, кажется, старался «подхватить» настроения домашних, окружения супругов Толстых, и явно промахнулся, когда позволил себе, после врачебного осмотра Софьи Андреевны и беседы с больной, вот такие о ней суждения:

     «Я поражён той низкой степенью развития, на которой стоит Софья Андреевна… Она прямо страдает слабоумием и паранойей с детства, и теперь ничего сделать нельзя, а теперь ещё и истерией, а потом эта ненависть к Черткову, эти дневники… Ничего нельзя сделать» (Цит. по: Ремизов В. Б. Указ. соч. С. 55). И далее проф. Г. И. Россолимо изрёк одну из тех сентенций на учёно-медицинском жаргоне, над которыми привык смеяться Лев Николаевич: «Софья Андреевна, страдая психопатической нервно-психической организацией (истерической), под влиянием тех или иных условий может представлять такие припадки, что можно говорить о кратковременном, преходящем душевном расстройстве» (Там же. С. 57).

     В комментариях к вышеприведённому “безумному” письму С. А. Толстой от 15 июля 1910 г. в сборнике её писем 1936 г. замечательный исследователь-толстовед П. С. Попов приводит некоторые сведения и свои замечания об очевидной ошибочности выводов проф. Г. И. Россолимо, достаточно значимые и глубокие, чтобы быть приведёнными здесь в их существенной части:

    «Позднее в диагнозе, данном уже после смерти Толстого в связи со спором о его литературном наследстве, Россолимо высказался вообще о характере Толстой, сводя его к сочетанию двух дегенеративных конституций (истерической и паранойяльной) и полагая, что первая сказывается в «сосредоточении всех интересов вокруг собственной личности вплоть до принесения в жертву интересов истины и лучших чувств, до полной неразборчивости средств для достижения своих целей» […]. Помимо того, что для характера Толстой, взятого в целом на протяжении всей её жизни, неверно, будто все её интересы были исключительно сосредоточены вокруг собственной личности, диагноз Россолимо признаётся биографами и близкими людьми Толстой ошибочным в части, констатирующей у Толстой наличность выраженного паранойяльного характера [что, впрочем, не исключает возникновения у С. А. в этот период отдельных паранойяльных (бредовых) установок]. […] С. Л. Толстой подтверждает: “Вероятно доктор Россолимо был введён в заблуждение потому, что видел её только один раз во время обострения её болезни”.

     […]. Что касается истерии Толстой, то болезненные черты истеричности неоспоримо окрашивают весь её эмоциональный тон и повседневное поведение за тяжёлый 1910 г. Основными болезненными установками в психике Толстой, определявшими её не всегда правильное поведение, были: навязчивый страх прослыть Ксантиппой и, в связи с этим, постоянное и упорное стремление разъяснять свою роль даже перед посторонними <в письменной форме — и перед умозрительными “потомками” из будущего. – Р. А.>, что не всегда бывало уместно, а также доходившая до навязчивости неприязнь к Черткову, являвшемуся в её глазах главным виновником её обостренных взаимоотношений с мужем. Конкретно Толстая стремилась изъять из рук Черткова дневники Толстого, в которых были выявлены многие интимные стороны жизни супругов, и не отдавать в распоряжение Черткова литературное достояние Льва Николаевича. В первом пункте Толстой пошёл навстречу жене и, несмотря на сопротивление Черткова […], настойчиво просил его вернуть дневники (записка Черткову от 14 июля: «[...] чтобы вы сейчас же отдали дневники Саше»), после чего они были положены на хранение в Тульском банке. Но и тут многие обстоятельства выбивали из колеи Софью Андреевну. По второму кругу навязчивых установок С. А. Толстой Лев Николаевич частично удовлетворил её, обещав, по мере возможности, не видаться с Чертковым. Но последний, оставаясь в Телятинках близ Ясной Поляны, продолжал письмами и сношениями через ряд лиц вмешиваться во взаимоотношения супругов, не щадя больной женщины и самого престарелого Льва Николаевича… И, наконец, Чертковым было организовано тайком от Толстой подписание завещания Львом Николаевичем (22 июля) с лишением Софьи Андреевны прав на литературное наследие мужа.

    Таким образом подозрительность Толстой определялась не столько фиктивными идеями, сколько совершенно конкретной ситуацией. Для разжигания подозрительности со стороны давалась обильная пища; это было причиной того, что Толстая начинала вслушиваться в разговоры, ища в них скрытый смысл, подчас подслушивала и заглядывала в то, что от неё пряталось. Всё домашнее окружение Толстых в 1910 г. не успокаивало, а нервировало Софью Андреевну; этому содействовали передачи сказанного и слышанного третьими лицами, недостаточное внимание со стороны окружающих и отсутствие постоянного медицинского присмотра; домашний врач Толстого, Маковицкий, отрицательно относившийся к Софье Андреевне, усматривал в её действиях только «притворство», не считаясь с тем, что притворство и даже симуляция являются одним из ингредиентов болезненного истерического состояния и что притворство, даже сознательно обдуманное больным, в условиях неуравновешенной психики в свою очередь становится симптомом болезни.

    Единственный человек в доме, кто психологически вполне понимал положение Софьи Андреевны, был сам Лев Николаевич, постоянно указывавший, что Толстая, как больной человек, может вызывать только жалость. […] В условиях сложившегося окружения однако и сам Толстой ничего поделать не мог» (ПСТ. С. 786 - 788).

     Но болезнь оказалась из таковых, которые в принципе нелегко переносить окружению больной, каким бы оно ни было. В. М. Феокритова замечает в воспоминаниях:

     «Доктора ничего не изменили и дела не поправили; да и как можно было здесь помочь, когда дело было не в болезни физической или душевной, а в эгоистических требованиях и в достижении своих целей какими бы то ни было путями!» (Цит. по: Ремизов В. Б. Указ. соч. С. 55).

     И в этом Вера Михайловна не до конца права. Она же вспоминает дальше, как доктора, что называется, “умыли руки”, дав вполне соответственный ситуации совет мужу и жене — «разъехаться… хотя бы на время», «но совет этот вызвал целую бурю со стороны Софьи Андреевны», с обвинениями в том, что доктора «подкуплены» её врагом (Там же. С. 56).

     Вернёмся к хронологии роковых событий лета 1910 г.

     22 июля. «Толстой переписывает в окончательной форме своё юридическое Завещание в лесу, близ деревни Грумонт.

     Нездоровье Толстого: озноб, пульс 90, температура 37,4.  Запись в Дневнике: «Очень тяжело, очень нездоров, но нездоровье ничто в сравнении с душевным состоянием» (58, 258).

    Как и при последующем тайном отъезде из Ясной Поляны, после подписания этого тайного завещания Толстой чувствовал психологический дискомфорт: его благородной личности претила навязанная обстоятельствами и В. Г. Чертковым скрытность. Впоследствии П. И. Бирюков в приватной беседе открыл ему эту, коренную, причину внутренней неудовлетворённости, но В. Г. Чертков и лица, психологически подчинённые ему, зависимые от него (включая младшую дочь Толстого Александру) достаточно быстро убедили Льва Николаевича в “правильности” его действий (Бирюков П. И. Биография Л. Н. Толстого: В 4-х тт. – М., - Пг., 1923. - Т. 4. С. 226 - 230).

    23 июля. «Разговор с Д. П. Маковицким о возможности ухода. Запись Толстого в Дневнике: “Я врежу и себе и ей уступчивостью.  Хочу попытать иной прием”.

     Разговор с А. Л. Толстой об уходе» (58, 258; ср. 83).

     «Иной приём» — это, конечно же, страшный для Сони отъезд мужа из дома. Эта жестокая мысль Толстого в Дневнике — явное свидетельство манипулятивного влияния В. Г. Черткова! Но свободолюбивые интенции, выказанные Толстым в конфликтном диалоге с женой 24 июля — пусть и окрашенные некоторым, навязанным со стороны Черткова, ожесточением — надо всё-таки относить к ЕГО, Льва Николаевича, личностным ценным свойствам. Соничка, к несчастью, не умела отделить их от последствий влияния В. Г. Черткова, что мы видим по её изложению в дневнике событий 24 июля;

    «24 июля. Опять вечером приезжал Чертков, и Лев Ник<олаевич> с ним перешептался, а я слышала. Лев Ник<олаевич> спрашивал: “Вы согласны, что я вам написал?”  А тот отвечал: “Разумеется, согласен”. Опять какой-нибудь заговор. Господи, помилуй!

    <КОММЕНТАРИЙ.
     Софья Андреевна пыталась подслушать разговор, в котором Толстой и Чертков обсуждали подписанное ранее, 22 июля, Толстым тайное Завещание. В окончательной его редакции свои рукописи Толстой завещал, как собственность, младшей дочери, А. Л. Толстой (а в случае её смерти — дочери Татьяне), но с правом ближайшего друга, В. Г. Черткова, просматривать и готовить к изданию рукописное наследие. – Р. А.>

    Когда я стала просить со слезами опять, чтоб Лев Ник<олаевич>  мне сказал,  о  каком  согласии  они  говорили,  Лев Ник<олаевич>   сделал  опять  злое,  чуждое  лицо  и  во  всём отказывал упорно,  зло,  настойчиво.  Он неузнаваем!  И опять я в отчаянии, и опять  стклянка  с  опиумом  у  меня  на  столе. Если я не пью ещё его, то  только  потому,  что  не  хочу  доставить им  всем,  в  том  числе  Саше,  радость  моей  смерти.  Но КАК они меня мучают!  […]  Как хочется выпить эту стклянку и оставить Льву  Ник<олаевичу>   записку: «Ты свободен».

    Сегодня вечером Лев Ник<олаевич> со злобой мне сказал: «Я  сегодня  решил,  что  желаю  быть  свободен  и  не  буду ни на что  обращать  внимание». 

     Увидим, кто кого поборет, если и он мне открывает войну.  Моё орудие — смерть, и это будет моя месть и позор ему и Черткову, что убили меня. Будут говорить: сумасшедшая!  а кто меня свёл с ума?

     […] Спаси Господи, я, кажется, решилась...  И всё ещё мне жаль моего прежнего и любящего Лёвочку...  И я плачу сейчас...

    И осмеливаться писать о ЛЮБВИ, когда так терзать самого близкого человека —  свою  жену!

    И он, мой муж, мог бы спасти меня, но он не хочет...» (ДСАТ – 2. С. 156).

    Но, по иронии судьбы, снова и снова являвшей себя в великой яснополянской драме, первую после этих разговоров попытку ухода предпринял не Лев Николаевич, а его жена.

    Перед уходом она оставила для мужа письмо, написанное в ночь с 24 на 25 июля и прикреплённое к дневниковым записям 26-го. Письмо плачущее, жалостное, такого содержания:

      «Прощай, Лёвочка! Спасибо тебе за моё ПРЕЖНЕЕ счастье. Ты променял меня на Черткова; о чём-то вы оба тайно сегодня согласились, и вечером ты говорил, что ты решил предоставить себе свободу действий и ничем не будешь стесняться. Что это значит? Какая СВОБОДА?

    Доктора советовали мне уехать, и вот я уехала и ты совсем свободен иметь всякие тайны, ; parte [отдельно] и свидания с Чертковым. А я всего этого больше видеть не могу, не могу... Я измучилась от ревности, подозрений и горя, что ты у меня отнят на всегда. Пыталась помириться с своим несчастием, видать Черткова, и не могу. — Оплёванная дочерью, оттолкнутая мужем, я покидаю свой дом, пока в нём моё место занимает Чертков, и я не вернусь, пока он не уедет. Если же правительство оставит его в Телятинках, я вероятно не вернусь никогда. Будь здоров и счастлив своей ХРИСТИАНСКОЙ любовью к Черткову и всему человечеству, исключая почему-то твоей несчастной жены» (ПСТ. С. 789).

     Этим письмом исчерпывается переписка данного Фрагмента. Но до его завершения — приводим, для полноты картины, хронику краткого отъезда С. А. Толстой по её же дневниковым записям 25 июля:
 
     «[…] Во всяком случае, все теперешние распоряжения Льва Ник<олаевич>а вызовут жестокую борьбу между его детьми и этим хитрым и злым фарисеем — Чертковым. И как это грустно! Зачем Лев Ник<олаевич> устраивает себе такую посмертную память и такое зло!

    […] Встревоженная 24-го вечером, я села к своему письменному столу и так  просидела  в  лёгкой  одежде всю  ночь
напролёт, не смыкая глаз. Сколько тяжёлого, горького я пережила и передумала за эту ночь!  В пять часов утра  у меня  так  болела  голова  и  так  стесняло  мне  сердце  и  грудь, что  я  хотела  выйти  на  воздух.  Было очень холодно и лил дождь.  Но вдруг из  комнаты рядом  выбежала  моя  невестка  (бывшая  жена  Андрюши),  Ольга,  схватила  меня сильной  рукой  и  говорит:  «Куда  вы?  Вы задумали что-нибудь нехорошее, я вас теперь не  оставлю!»  Добрая, милая и участливая, она сидела со мной,  не  спала,  бедняжка,  и  старалась  меня  утешить... Окоченев  от  холода, я  пересела  на  табурет  и,  сидя,  задремала,  и  Ольга  говорила,  что  я  жалостно  стонала  во  сне.  Утром я решила уехать  из  дому,  хотя  бы  на  время.  Во-первых, чтоб  не  видать  Черткова  и  не  расстраиваться  его  присутствием,  тайными  заговорами  н  всей  его  подлостью  и  по  страдать  от этого.  Во-вторых,  просто  отдохнуть  и  дать  Льву  Николаевичу  отдых  от  моего  присутствия  с  страдающей  душой. Куда  я  поеду  жить, —  я  не  решила  еще;  уложила  чемодан,  взяла  денег,  вид,  работу  письменную  и  думала  или поселиться  в  Туле,  в  гостинице,  или  ехать  в  свой  дом  в Москву.

    Поехала в  Тулу  на  лошадях,  которых  выслали  за семьёй  Андрюши.  На вокзале  я  его  окликнула  и  решила, проводив  их  в  Ясную,  ехать  вечером  в  Москву.  Но Андрюша, сразу  поняв  моё  состояние,  остался  со  мной,  твёрдо решив,  что  не  покинет  меня  ни  на  одну  минуту.  Делать нечего, согласилась и я  вернуться  с ним  в  Ясную,  хотя дорогой  часто  вздрагивала  при  воспоминаниях  о  всем  том, что  пережила  за  это  время,  и  при  мысли,  что  все  опять пойдёт  то  же,  сначала.

     Езда взад и вперёд, волнение —  всё это меня очень утомило,  я  едва  взошла  на  лестницу  и  прямо  легла, боясь  встретить  мужа  и  его  насмешки.  Но неожиданно вышло совсем другое и  очень  радостное.  Он пришёл ко мне добрый, растроганный; со слезами начал благодарить меня, что я вернулась.

    —  Я почувствовал, что не могу решительно жить без тебя,  —  говорил  он  плача,  —  точно  я  весь  рассыпался, расшатался;  мы  слишком  близки,  слишком  сжились  с  тобой.  Я так тебе благодарен, душенька, что ты вернулась, спасибо тебе...

    И он обнимал,  целовал  меня,  прижимал  к  своей  худенькой  груди,  и  я  плакала  тоже  и  говорила  ему,  как  по-молодому,  горячо  и  сильно  люблю  его,  и  что  мне  такое счастье  прильнуть  к  нему,  слиться  с  ним  душой,  и  умоляла  его  быть  со  мной  проще,  доверчивее  и  откровеннее, и  не  давать  мне  случая  подозревать  и  чего-то  бояться... Но  когда  я  затрагивала  вопрос  о  том,  какой  у  него  заговор  с  Чертковым,  он  немедленно  замыкался  и  делал  сердитое  лицо  и  отказывался  говорить,  не  отрицая  тайны их  заговора.  Вообще он был  странный: часто  не  сразу  понимал,  что  ему  говорят,  пугался  при  упоминании  Черткова.

    Но слава богу, что я опять почувствовала  его  сердце  и любовь.  Права же свои после смерти моего дорогого мужа пусть отстаивают уж дети, а не я.

    Вечер прошёл благодушно, спокойно,  в  семье,  и — слава  богу — без  Черткова. Здоровье и Льва Ник<олаевич>а и моё нехорошо» (ДСАТ – 2. С. 156 - 158).

    Судя по записям 25 июля (частично здесь нами опущенным), Софья Андреевна стала догадываться, что «заговор» мужа с Чертковым касается некоего завещательного распоряжения и наследственных прав её и детей, а вовсе не готовящегося тайного побега мужа из семьи с «возлюбленным» В. Г. Чертковым, как ей прежде мерещилось. Быть может, именно это удержало её в ночь с 24 на 25-ое июля от самоубийства и подвигло на написание вышеприведённого ночного письма — в котором, впрочем, она ещё ничем не выдаёт этих своих догадок, явственно проступивших в записи её дневника 25 июля.

    Лев Николаевич, кажется, “стряхнул” с себя чертковское наваждение, которому отдался накануне и, в свою очередь, был рад непоминовению женой его настроения накануне, записав в тот день в Дневнике:

     «Соня всю ночь не спала. Решила уехать и уехала в Тулу, там свиделась с Андреем и вернулась совсем хорошая, но страшно измученная.  Я всё нездоров, но несколько лучше. […] Ложусь спокойным, потому что, благодаря Бога, любовный» (58, 83).

                Конец Первого Фрагмента.
               
                _____________________


                Фрагмент Второй.
                LIBERTAD O MUERTE – 2.
                «Твоя жена для тебя всегда только Соня»
                (29 августа – 22 сентября)

     От хронологических рамок следующего Фрагмента Переписки нас снова отделяет с лишком месяц — который, по его значительности, невозможно обойти вниманием. Возвращаемся к краткой хронологии значимых в нашей теме событий.

     26 июля. «Письмо Толстого к Черткову о необходимости прекращения между ними личного общения ради успокоения С.  А. Толстой.

     Запись в Дневнике: «Не могу привыкнуть к необходимости вечной осторожности.  Пишу и то с опасением».

     Отказ Толстого отвечать на прямо поставленный вопрос Андрея Львовича: есть ли Завещание.

     Получение письма от Т. Л. и М. С. Сухотиных с приглашением приехать в Кочеты».

     28 июля. «Запись в Дневнике о необходимости завести “Дневник для одного себя”, который бы никто не читал».

     29 июля. «Первая запись Толстого в “Дневнике для одного cебя”».

    31 июля. «Толстой подписывает Объяснительную записку к Завещанию, гласящую о том, что все его писания после его смерти не должны составлять ничьей собственности, и что издание и редактирование их предоставляется В. Г.  Черткову».

    2 августа. «Запись Толстого в “Дневнике для одного себя” о том, что Софья Андреевна “копается” в его бумагах.

    Требование Софьи Андреевны, чтобы Толстой прочёл выдержки из его Дневника молодости, о его любви  к мужчинам, с  её  комментариями. Сильное волнение Толстого: «чувствовал такой прилив к сердцу, что не только жутко, но больно стало».  (Дневник.) Пульс больше ста, сильные перебои. Намерение Толстого немедленно уехать из Ясной Поляны».

     6 августа. «Приезд В. Г. Короленко, и рассказы его о своих впечатлениях от многочисленных странствований по России.   

     Запись в “Дневнике для одного себя”: “Думаю уехать, оставив письмо и  боюсь  зa  неё,  хотя думаю,  что  ей  было  бы  лучше”».
    
     8 августа. «Намерение поехать в Кочеты к  Т. Л. Сухотиной».

     14 августа. «Решение Толстого уехать в Кочеты к Сухотиным, чтобы отдохнуть от яснополянской обстановки.

     Решение С. А. Толстой ехать туда же».

     15 августа. «Отъезд в Кочеты Л. Н., С. А. и А. Л. Толстых, Т. Л. Сухотиной и Д. П. Маковицкого.

    Слова Толстого, сказанные А. Б. Гольденвейзеру в вагоне по дороге в Кочеты: “Скажите Владимиру Григорьевичу, что я совсем подавлен... Я чувствую, что это не может так долго продолжаться; я думаю, что это должно кончиться катастрофой, и очень скоро”.

    Дор;гой в Кочеты обдумывание своего ухода».

    19 августа. «Обещания Толстого, вновь данные С. А. Толстой, по её требованию: 1) не  видать  совсем  Черткова,  2)  Дневников  не  давать  и  3)  больше  не давать себя  фотографировать».

    20 августа. «Мысли об уходе. Запись в «Дневнике для одного себя»: “Вид этого царства господского так мучает меня, что  подумываю о том, чтобы  убежать,  скрыться”.

    Запись там же: “Нынче думал, вспоминая свою женитьбу, что это было что-то роковое. Я никогда даже не был влюблён. А не мог не жениться”».

    26 августа. Запись в Дневнике: «Очень тяж ела  роскошь — 
царство господское и ужасная бедность —  курных изб».

    28 августа. «День рождения Толстого: исполнилось 82 года».

    29 августа. «Отъезд Софьи Андреевны с Александрой Львовной в Ясную Поляну.

    Получение письма В. Г. Черткова от 27 августа, в котором Чертков убеждал Толстого отложить своё возвращение в Ясную Поляну» (58, 258 - 262).

     Мы берём на себя смелость ограничиться перед презентованием и анализом Переписки Л. Н. и С. А. Толстых хронологически обозначенного Фрагмента — именно этой краткой хронологической канвой, отсылая вновь читателя за подробностями к источниковой и биографической литературе. По изложенной выше хронологии видно, что болезненное состояние не отпускало Софью Андреевну, поведение её продолжало причинять страдание Льву Николаевичу, и отъезд его из Ясной Поляны становился делом практически решённым. Новое приглашение в имение Кочеты от семейства дочери Татьяны было как нельзя кстати. Ему не удалось “оторваться” от жены, поехавшей вместе с ним и пробывшей непрерывно в Кочетах вплоть до дня рождения, 82-летия мужа, 28 августа. Перед кратким и вынужденным отъездом Соничка просила прощения за своё поведение — со слезами и, как показалось Толстому, вполне искренно (89, 210). Толстой наконец может отдохнуть несколько дней до возвращения жены, с которой, рассчитывая на влияние на её болезненное состояние окружающих, остаётся в Кочетах с 5 по 11 сентября, а после её окончательного отъезда —  гостит в имении дочери ещё до 22 сентября. Между супругами в периоды отъездов Софьи Андреевны, конечно же, возникает в эти три недели довольно активная переписка, к изложению и анализу которой мы и переходим теперь.

    Вот письмо Льва Николаевича вослед выехавшей в Ясную Поляну жене, написанное поздним вечером 29 августа — под впечатлением от прощания:

   «Ты меня глубоко тронула, дорогая Соня, твоими хорошими и искренними словами при прощаньи. Как бы хорошо было, если бы ты могла победить то — не знаю, как назвать — то, что в самой тебе мучает тебя. Как хорошо бы было и тебе, и мне. Весь вечер мне грустно и уныло. Не переставая думаю о тебе. Пишу то, что чувствую, и не хочу писать ничего лишнего. Пожалуйста пиши. Твой любящий муж.

     Л. Т.

    Ложусь спать 12-й час» (84, 401).

    Толстой сильно идеализировал настроение жены при прощании и СЛИШКОМ многого ждал от него. Если бы он мог заглянуть в дневниковые её записи в дни её проживания в Кочетах — он бы ужаснулся. Она не собиралась каяться в злобных, мелочных домогательствах своих относительно общения Льва Николаевича с духовно близкими ему людьми и с В. Г. Чертковым. Само это общение она считала разыгрыванием неискренней роли “духовного учителя”, а своим записям в дневнике приписывала значение разоблачения перед потомками «фарисейства» Льва Николаевича. Он пытался вести ту же жизнь “в деревенской ванне”, которую привык вести, например, гостя в прежние годы у Олсуфьевых. Но озлобленная Софья Андреевна всему его образу жизни с прогулками, играми, светским общением приписывала смысл духовного отступничества мужа от прежних идеалов, свидетельствуя в своём дневнике, что он в Кочетах «откровенно веселится, любит и хорошую еду, и хорошую лошадь, и карты, и музыку, и шахматы, и весёлое общество, и сниманье с себя сотен фотографий» (ДСАТ – 2. С. 190). Вместе с обещанием не видеться с Чертковым и не отдавать никому своего Дневника она вытребовала с мужа и обещание НЕ РАЗРЕШАТЬ ДЕЛАТЬ С СЕБЯ ФОТОГРАФИЙ и до отъезда жёстко следила за соблюдением обещания. В тетрадку СВОЕГО дневника она вклеила выписку из Дневника мужа от 29 ноября 1851 года, которую она продолжала произвольно трактовать как “уличающую” Л. Н. Толстого в гомосексуальной связи с Чертковым (Там же. С. 192). Несчастная продолжала мучительно ревновать и, вероятно, была намерена, при случае, использовать эту выписку как “оружие” против Льва Николаевича: публично прочесть эту запись или как-то иначе опорочить мужа с её помощью в глазах обитателей имения. И, хотя она и сумела это скрыть, даже сентиментальность Сонички при прощании 29 августа была окрашена ревностью и омрачённостью сознания и чувств:

     «Прощались мы с Л. Н. любовно и трогательно, и даже плакали оба и просили друг у друга прощение. Но эти слёзы и это прощание — были как будто прощанием с прежним счастьем и любовью; точно, проснувшись ещё раз, любовь наша, как любимое дитя, хоронилась навсегда, пораненная, убитая и убивающая горем от её исчезновения и перехода к другому лицу. Мы с Лёвочкой оплакивали её в объятиях друг друга, целуясь и плача, но чувствуя, что всё безвозвратно! Он НЕ МОГ разлюбить Черткова и чувствовал это сам, мучаясь!» (Там же. С. 193).

    Для лучшего понимания читателем содержания и настроений последующих писем Софьи Андреевны нам пришлось привести и такую цитату… Вернёмся теперь к Переписке: к письму С. А. Толстой от 31 августа, служащему ответом на письмо к ней Л. Н. Толстого от 29-го. Начинается письмо с упоминания об отъезде сына Льва Львовича из Ясной Поляны в Петербург на суд. Софья Андреевна сделала позднее для этого места объясняющую пометку: «Суд был над изданной сыном Львом статьёй его отца “Восстановление ада”, которую арестовали» (ПСТ. С. 790). Народная легенда Льва Николаевича «Разрушение ада и восстановление его» попадала в цензурные передряги начиная с самого 1902 года, года своего создания Толстым, и Лев Львович не мог не знать об опасности переиздания этой вещицы отца. Но желание ДОХОДНОСТИ, денег и внимания к изданию пересилило опасения. Вот что он вспоминает об этом сам:

    «У меня было в то время собственное книжное дело в Петербурге… Петербургская судебная палата должна была судить меня за издание двух запрещённых брошюр отца — “Восстановление ада” и “Где выход?”, которые я издал целиком, не выпуская противоцензурных мест. […] Во-первых, они мне нравились самому, во-вторых, их спрашивали. […] Палата вынесла мне оправдательный приговор…» (Толстой Л.Л. Опыт моей жизни. М., 2014. С. 106). После этого дела Лев Львович укатил в Париж, и живым отца уже не застал.

    Приводим ниже полный текст письма С. А. Толстой от 31 августа, имеющий в основной части очевидные пересечения с сентиментальной записью в её дневнике 29 августа.

    «Сейчас проводила Лёву, милый Лёвочка, и очень мне его жаль; он, конечно, не спокоен и со мной так нежно прощался. Обещал 3-го мне сюда телеграфировать о решении суда.

    Получила утром и твоё, и Танины письма, которые меня очень обрадовали. На меня здесь навалилось столько дела и забот, что я немного ошалела, тем более, что встала так же рано, как в Кочетах, а вчера легла так же поздно.

     Погода восхитительная, но какое-то странное впечатление произвела на меня Ясная Поляна. Всё совершенно изменилось, т. е. конечно МОЙ взгляд на всё изменился. Точно что-то похоронила на веки и надо по-новому начать жизнь. И как после похорон (хотя бы Ванички) долго, долго болело сердце от утерянного любимого существа, так и теперь болит та рана, которую так неожиданно послала мне судьба от утерянного счастья и спокойствия.

     Здесь, пока, я как будто стала спокойнее в привычной обстановке и без множества устремлённых на меня посторонних глаз, перед которыми совестно, так как никому не известен и не интересен источник моего горя.

     Искренна я была всегда, несмотря ни на какие другие, бесчисленные мои недостатки. Искренно любила и люблю тебя, и глубоко сожалею, что причиняю тебе страданья, что горячо и искренно выразила тебе.

     Твоя С. Толстая.

     Очень меня огорчило в письме твоём опять всё то же: желанье, чтоб я себя ПОБЕДИЛА, т. е. чтоб опять можно было по-прежнему общаться с любимым человеком, и не скрою, что я очень плакала, что делать. И ты не можешь ПОБЕДИТЬ себя, как и я» (ПСТ. С. 790).

    Итак, по версии Софьи Андреевны, Толстой не может победить, преодолеть своё гомосексуальное влечение к Черткову, а она, ревнуя — не может, в свою очередь, позволить ему общаться с возлюбленным. Конечно, такое “видение” женой их положения снова потрясло и оскорбило Льва Николаевича. А его якобы “уход” к гомо-любовнику Соня уже прямо и кощунственно сопоставляет по трагизму для себя — с гибелью в 1895 году младшего сына, Ивана Львовича, Ванечки! В длинном, писанном в период с 11 по 18 сентября в ответ на его предложение примирения, письме к В. Г. Черткову она, изложив все оскорбления и обиды, как ей Чертковым нанесённые, так и ЯКОБЫ нанесённые, начиная с «цыгана-скрипача» Эрденко, ради привечивания которого якобы Толстой задержался в Отрадном у Черткова в июне (а к скрипачам у Софьи Андреевны можно заметить некую особенную нелюбовь — восходящую, вероятно, к временам «Крейцеровой сонаты»), даже полагает свои страдания от действий Владимира Григорьевича большими, чем от смерти младшего сына в 1895-м:

    «Смерть Ванички я легче пережила, потому что в ней была ВОЛЯ БОЖЬЯ. В отнятии же у меня любви Льва Николаевича и во вмешательстве постороннего человека в нашу супружескую, любовную жизнь я чувствую ВОЛЮ ЗЛУЮ» (Цит. по: Ремизов В. Б. Указ. соч. С. 158. Выделения в тексте – С. А. Толстой).

     О полученном письме от Сони Лев Николаевич сделал в “Дневнике для одного себя” 2 сентября такую запись: «Получил очень дурное письмо от неё. Те же подозрения, та же злоба, то же комическое, если бы оно не было так ужасно и мне мучительно, требование любви» (58, 135).

    Ещё 28 августа он проницательно отметил в Дневнике о состоянии Сони следующее: «Не любовь, а требование любви, близкое к ненависти и переходящее в ненависть. Да, эгоизм — это сумасшествие. Её спасали дети… А когда кончилось это, то остался один животный эгоизм» (58, 135).

    Записи эта имеет глубокие пересечения с тогдашними размышлениями Толстого к статье «О безумии», которая под его пером превратилась в размышления об эгоизме христиански неверующих людей как внешне парадоксальном, но вполне реальном основании для самоубийства.

    15 сентября Толстой в записной книжке продолжит эту свою догадку о Соничке следующим откровением:
   
     «Не говоря уже о любви ко мне, которой нет и следа, ей не нужна и моя любовь к ней, ей нужно одно: ЧТОБЫ ЛЮДИ ДУМАЛИ, ЧТО Я ЛЮБЛЮ ЕЁ» <Курсив Л. Н. Толстого. – Р. А.> (58, 217).

    Приведённой нами записи Толстого 2 сентября предшествует в тайном Дневнике следующая: «Я написал из сердца вылившееся письмо Соне» (58, 135). Здесь Толстой имеет в виду своё письмо к ней 1 сентября, которое не является, таким образом, ответом на письмо жены от 31 августа. Да и что мог ответить любящий муж на совершенный бред больной жены?

    Приводим текст письма Л. Н. Толстого к жене от 1 сентября.

    «Ожидал нынче от тебя письмеца, милая Соня, но спасибо и за то коротенькое, которое ты написала Тане.

     Не переставая думаю о тебе и чувствую тебя, несмотря на расстояние. Ты заботишься о моём телесном состоянии, и я благодарен тебе за это, а я озабочен твоим душевным состоянием. Каково оно? Помогай тебе Бог в той работе, которую, я знаю, ты усердно производишь над своей душой. Хотя и занят больше духовной стороной, но хотелось бы знать и про твоё телесное здоровье. Что до меня касается, то если бы не тревожные мысли о тебе, которые не покидают меня, я бы был совсем доволен. Здоровье хорошо, как обыкновенно по утрам делаю самые дорогие для меня прогулки, во время которых записываю радующие меня, на свежую голову приходящие мысли, потом читаю, пишу дома. Нынче в первый раз стал продолжать давно начатую статью <«О безумии»> о причинах той безнравственной жизни, которой живут все люди нашего времени. Потом прогулка верхом, но больше пешком. Вчера ездил с Душаном к Матвеевой, и я устал не столько от езды к ней, она довезла нас назад в экипаже, сколько от её очень неразумной болтовни. Но я не раскаиваюсь в своей поездке. Мне было интересно и даже поучительно наблюдение этой среды, грубой, низменной, богатой среди нищего народа. Третьего же дня был Mavor. Он очень интересен своими рассказами о Китае и Японии, но я очень устал с ним от напряжения говорить на мало знакомом и обычном <т.е. разговорном. – Р. А.> языке. Нынче ходил пешком. Сейчас вечер. Отвечаю письма и прежде всего тебе.

     Как ты располагаешь своим временем, едешь ли в Москву и когда? Я не имею никаких определённых планов, но желаю сделать так, чтобы тебе было приятно. Надеюсь и верю, что мне будет так же хорошо в Ясной, как и здесь.

     Жду от тебя письма. Целую тебя.

     Лев.

    1 Сент. 1910» (84, 401 - 402).

     Упоминаемый в письме Джемс Мэвор (Mavor, 1854 - 1925) — профессор политической экономии в Торонто (Канада). Был в переписке с Толстым с 1898 г. и лично знаком с ним с 1899 г. Помогал духоборам при их переселении в Канаду.
   
     С. А. Толстая, похоже, оставила не эти несколько дней отсутствия дочь Таню своего рода блюстительницей над мужем и отцом. В письме к Т. Л. Сухотиной от 30 августа, не случайно упоминаемом 1 сентября Толстым, написанном в 5 ч. утра (!), Софья Андреевна, пиша внешне “невинно”, якобы о погоде, между прочим подчёркивает: «Поразителен мороз <в августе! – Р. А.> и зимний, северный ветер. Берегите папа от простуды, чтоб он не ЕЗДИЛ никуда», намекая очевидно на возможность поездки мужа к Черткову (Цит. по: Ремизов В. Б. Указ. соч. С. 127). А в следующем письме к дочери, 31 августа, пишет уже вполне откровенно, не сдерживаясь:

   «Успокоюсь же я только тогда, когда пойму, что отец твой ТВЁРДО и ДОБРО утвердит мои права и моё место любящей жены при себе и не променяет меня на теперь так безумно любимого им человека» (Там же. С. 129).
    
    Вот почему надежды Льва Николаевича на покой по возвращении в Ясную Поляну, выраженные в письме 1 сентября, следует считать хотя и искренними, но вполне несбыточными.
   
    В этот же день 1 сентября пишет, тоже не дождавшись ответа, своё письмо к мужу и Софья Андреевна:

    «Мне нечего писать тебе хорошего, милый Лёвочка; я чувствую себя всё так же, больной и несчастной. Ничего не предпринимаю, потому что ничто не ладится, и ничего не готово для моей поездки в Москву. Болит голова, болит невралгически нерв под правой лопаткой, и даже писать больно, а ночью спать не даёт.

     У нас Надичка Иванова <Надежда Павловна Иванова, дочь тульской купчихи, приятельница А. Л. Толстой. – Р. А.> и Марья Александровна, а утром был <В. Ф.> Булгаков… Мне здесь не хочется гулять, я больше дома, за своими делами. Я испортила себе впечатления прекрасного Кочетовского парка, поливая его две недели своими слезами и наполняя своими страданьями. Я не хочу того же делать с Ясной Поляной и вносить то же в те светлые, счастливые воспоминанья моей долгой здесь жизни, когда я лёгкой походкой и с лёгким сердцем обходила счастливая и радостная все те места, которые в настоящее время при ярком, солнечном и лунном освещении так необыкновенно красивы.

    С Сашей жили хорошо и дружно, но сегодня вечером она влетела в залу и, услыхав мой разговор с Марьей Александровной <Шмидт>, с места начала на меня кричать, и своей обычной, резкой грубостью, к сожаленью, и во мне вызвала гнев. Произошёл тяжёлый разрыв и я всё-таки не могу согласиться испрашивать у дочери позволения, о чём мне беседовать с моими друзьями. Марья Александровна ходила ей выговаривать за её выходку. Да её уже не исправишь, натура не мягкая и не нежная. Но это обстоятельство только ещё больше меня расстроило, и сделало нездоровой.

    Как ты живёшь, здоров ли? Сколько поставил ремизов и сколько партий проиграл или выиграл в шахматы? Так и слышу ваши оживлённые голоса в столовой. А у нас грустно, грустно! Но когда я одна, в своей комнате, и за работой, тогда лучше.

    Ну, прощай, ты просил писать, вот и пишу, не сочиняя, а как вышло.

    Твоя несчастная, одинокая жена» (ПСТ. С. 791).

    Строгая аскетка, единомышленница Льва Николаевича М. А. Шмидт всегда с недоверием относилась к очень не аскетичному по внешности и образу жизни В. Г. Черткову. Теперь, болезненно возненавидев его, Софья Андреевна включила несчастную «старушку Шмидт» в число союзников в своей безумной войне. 

    В дневнике С. А. Толстой под 1 сентября читаем: «Тяжёлый был инцидент с грубой Сашей. Она вошла в залу в то время, как я рассказывала Марье Александровне, как Лев Николаевич ещё летом по приказанью Черткова заставил в овраге, где Чертков фотографировал Льва Николаевича и они зачем-то слезали с лошадей, — искать всех нас: Давыдова, Саломона, меня и других — потерянные Чертковым часы, и как нам всё это было неловко, совестно и досадно за унижение Льва Николаевича и всех нас за него.

    Я уже кончала рассказ, как вошла за чаем Саша и с места начала на меня кричать, что я опять говорю о Черткове. Я тоже рассердилась, заразившись, к сожалению, её злобой и произошла тяжёлая перебранка, о которой я сожалею» (ДСАТ – 2. С. 195).

    Традиционное противопоставление своей “занятости” “безделью” мужа с играми в карты и шахматы — печально дополняет содержание “больного” письма Софьи Андреевны 1 сентября. В. М. Феокритова, характеризуя эти всегдашние, подаваемые как упрёк окружающим, сетования С. А. Толстой на необыкновенную загруженность делами, свидетельствует:

    «В чём состоял этот огромный труд, этот воз, по её словам, который она везла не по силам, мы никто не знаем. Она жила, как живут многие и многие богатые барыни. Вставала в 11 или в 12 часов, пила кофе, шла гулять, собирала цветы, гнала всех, кто к ней приходил что-нибудь спрашивать или за деньгами. Потом обедала, что-нибудь шила себе, иногда поправляла корректуры для своего же издания, писала свой дневник, отвечала на письма — вот и всё, что мы видели, и потому не понимали, о каком непосильном труде она так много говорит и за что она себя так жалеет» (Цит. по: Ремизов В. Б. Указ. соч. С. 53). Конечно, только Лев Николаевич, любя, мог уразуметь, что и эта особенность поведения Софьи Андреевны связана была с некоторыми контрпродуктивными свойствами её характера, а в 1910 году во многом — и с её душевным заболеванием.

    На следующий день, 2 сентября — ещё одно письмо от Софьи Андреевны, суетливое, но, быть может, именно поэтому более свободное, чем предыдущие, от результатов её болезненных рефлексий в другие дни:

    «Милый Лёвочка, Саша меня не хочет ждать и едет завтра утром. А для меня завтра тревожный день, потому что будет в Петербурге суд над Лёвой, который ещё неизвестно чем кончится; он мне телеграфирует.

     Предполагаю ехать в Кочеты в воскресенье, на Мценск, совсем одна, и до среды, после чего очень надеюсь, что мы вместе вернёмся домой и заживём спокойной, дружной и мирной жизнью. Не долго нам остаётся жить, и грустно быть врознь, и так хорошо вместе, когда мы дружны и чувствуем, как тогда, при прощаньи, как глубоко и крепко мы с тобой связаны сердцем и любовью.

   Если я не приеду в воскресенье, значит что-нибудь случилось, или я просто от своей нервности не решилась пускаться опять в такой дальний и утомительный путь. Да и работы очень много дома, по изданию; нельзя никак на долго уезжать, или надо всё бросить.

    В Москву я не поехала, потому что ничего не успела приготовить, для чего ехала; эти дни чувствовала себя очень дурно во всех отношениях и работать не могла. Только сегодня немного занялась и чувствую себя лучше.

    Целую тебя, милый друг мой, надеюсь, что ты здоров и по-прежнему весел в Кочетах, каким был всё время там. Может быть до свиданья, или как бог даст!

    Твоя старая Соня Толстая» (ПСТ. С. 792).

    Далее, в связи с возвращением 5 сентября, в воскресенье, Софьи Андреевны в Кочеты и вплоть до её отъезда 12 сентября, в переписке супругов наступает перерыв. Дни эти, судя по сопутствующим источникам, снова не были для них обоих ни спокойными, ни радостными. Основания для новых распрей можно видеть в последнем, внешне довольно безобидном, письме С. А. Толстой: она надеялась в 2-3 дня выманить Л. Н. Толстого из Кочетов и уехать в Ясную Поляну ВДВОЁМ с ним. Иллюстрациями “накала” в отношениях пусть послужат избранные записи из дневников обоих.

    Софья Андреевна, 8 сентября:

    «Приехала в Кочеты более спокойная, а теперь опять всё сначала. Не спала ночь, рано встала. […] Когда я днём решилась наконец спросить Льва Николаевича, КОГДА он вернётся домой <в Ясную Поляну. - Р. А.>, он страшно рассердился, начал на меня кричать, некрасиво махать руками с злыми жестами и злым голосом, говоря о какой-то свободе. В довершение всего злобно прибавил, что раскаивается в обещании мне не видеть Черткова.

     Я поняла, что ВСЁ в этом раскаянии. Он мстит мне за это обещание и будет ещё долго и упорно мстить. Вина моя на этот раз была только в том, что я спросила о ПРИБЛИЗИТЕЛЬНОМ сроке возвращения Л.Н. домой.

    Конечно, я не обедала, рыдала, лежала весь день, решила уехать, чтоб не навязывать себя в огорчённом состоянии всей семье Сухотиных» (ДСАТ – 2. С. 198).

    Лев Николаевич Толстой. Дневник, 8 сентября:

    «Софья Андреевна становится всё раздражительнее и раздражительнее. Тяжело.  Но держусь. Не могу ещё дойти до того, чтобы делать, что должно спокойно. […] …Был тяжелый разговор о моём отъезде. Я ОТСТОЯЛ СВОЮ СВОБОДУ. ПОЕДУ, КОГДА Я ЗАХОЧУ. Очень грустно, разумеется потому, что я плох» (58, 101; Выделение в тексте наше. – Р. А.).

    Софья Андреевна Толстая, дневник, 9 сентября:

    «Плакала, рыдала весь день, всё болит... душа разрывается от страданий! Лев Николаевич СТАРАЛСЯ быть добрее, но эгоизм его и злоба не позволяют ему ни в чём уступить, и он НИ ЗА ЧТО, упорно не хочет сказать мне, вернётся ли и когда в Ясную Поляну» (ДСАТ – 2. С. 198).

     Л. Н. Толстой, «Дневник для одного себя»:

     11 сентября.

     «К вечеру начались сцены беганья в сад, слёзы, крики.  Даже до того, что, когда я вышел за ней в сад, она закричала: это зверь, убийца, не могу видеть его и убежала, нанимать телегу и сейчас уезжать. И так целый вечер. Когда же я вышел из себя и сказал ей son fait [франц. “правду о её поведении”], она вдруг сделалась здорова, и так и  нынче 11-го. Говорить с ней невозможно, потому что, во 1-х, для неё не обязательна ни логика, ни правда, ни правдивая передача слов, которые ей говорят или которые она говорит.

    Очень становлюсь близок к тому, чтобы убежать.  Здоровье нехорошо стало» (58, 136 - 137).

     Софья Андреевна, 12 сентября:

     «Опять утром волновалась, плакала горько, тяжело, мучительно. Голова точно хотела вся расскочиться. <…> Я избегала этот день встречи с Льв<ом> Ник<олаевиче>м. Его недоброе упорство сказать ПРИБЛИЗИТЕЛЬНО хотя что-нибудь о своём приезде измучило меня. Окаменело его сердце! Я так страдала от его холодности, так безумно рыдала, что прислуга, провожавшая меня во время моего отъезда, заплакала, глядя на меня. На мужа, дочь и других я и не взглянула. Но вдруг Лев Ник<олаевич> подошёл ко мне, обойдя пролётку с другой стороны, и сказал со слезами на глазах: "Ну, поцелуй меня ещё раз, я скоро, скоро приеду..."» (ДСАТ – 2. С. 199).

     Л. Н. Толстой, «Дневник для одного себя»:

     12 сентября.

    «Софья Андреевна после страшных сцен уехала.  Понемногу успокаиваюсь» (58, 136 - 137).

     А. Л. Толстая в письме к В. Ф. Булгакову от 17 сентября сообщает: «Перед отъездом матери Л. Н. сказал Софье Андреевне: когда ты хочешь, чтобы я приехал? Она сказала: завтра. — Нет, это невозможно. — Ну, к 17-му [день именин Толстой]. — И это рано. — Ну, так, как хочешь. И отец сказал: я приеду к 23-му» (Цит. по: ПСТ. С. 794. Примечания).

     Решив, весьма по-женски, после серии скандалов с мужем и морального проигрыша в них, любой ценой оставить-таки за собой «последнее слово», Соничка пишет 11 сентября и поручает М. С. Сухотину передать Льву Николаевичу после её отъезда письмо такого содержания:

    «Мне хотелось, милый Лёвочка, перед прощанием нашим сказать тебе несколько слов. Но ты при разговорах со мной так раздражаешься, что мне грустно бы было расстроить тебя.

    Я тебя прошу понять, что все мои не ТРЕБОВАНЬЯ, как ты говоришь, а ЖЕЛАНЬЯ имели один источник: мою любовь к тебе, моё желанье как можно меньше расставаться с тобой, и моё огорчение от вторжения постороннего, не доброго по отношению ко мне влияния на нашу долгую, несомненно любовную, интимную супружескую жизнь.

    Раз это устранено, хотя ты, к сожаленью, и раскаиваешься в этом, а я бесконечно благодарна за ту большую жертву, которая вернёт мне счастье и жизнь, то я тебе клянусь, что сделаю всё от меня зависящее, чтоб мирно, заботливо и радостно окружить твою духовную и всякую жизнь.

    Ведь есть сотни жён, которые ТРЕБУЮТ от мужей действительно многое: “поедем в Париж за нарядами, или на рулетку, принимай моих любовников, не смей ездить в клуб, купи мне бриллианты, узаконь прижитого бог знает от кого ребёнка”, и проч. и проч.

    Господь спас меня от всяких соблазнов и ТРЕБОВАНИЙ. Я была так счастлива, что ничего мне и не нужно было, и я благодарила только Бога.

   Я в первый раз в жизни — не требовала, а страдала ужасно от твоего охлаждения и от вмешательства Черткова в нашу жизнь, и в первый раз ПОЖЕЛАЛА всей своей страдающей душой, может быть уж невозможного, — возврата прежнего.

   Средства достижения этого, конечно, были самые дурные, неловкие, не добрые, мучительные для тебя, тем более для меня, и я очень скорблю об этом. Не знаю, была ли я вольна над собою; думаю, что нет; всё у меня ослабело: и воля, и душа, и сердце, и даже тело. Редкие проблески твоей прежней любви делали меня безумно счастливой за всё это время, а моя любовь к тебе, на которой основаны все мои поступки, даже ревнивые и безумные, никогда не ослабевала, и с ней я и кончу свою жизнь. Прощай, милый, и не сердись за это письмо.

    Твоя жена для тебя всегда только СОНЯ» (Там же. С. 793).

    Под «большой жертвой» Соничка разумела всё то же нехорошее своё предположение — об отношениях Л. Н. Толстого и В. Г. Черткова как возлюбленных. К письму в этом месте она сделала помету, скрывавшую, однако, ГЛУБИННУЮ причину её неприязни к многолетнему «одноцентренному другу» мужа: «Черткову был воспрещён приезд в наш дом, вследствие его крайне грубых выражений по отношению ко мне» (Там же. С. 794).

    И даже завершение письма, подпись её, несёт смысл некоего напоминания и одновременно — безоговорочного утверждения: «Твоя жена для тебя всегда только СОНЯ».

    По поводу этого письма и ответа на него Л. Н. Толстого в дневнике Софьи Андреевны есть такая, сделанная позднее, приписка к записям 12 сентября: «На это письмо Лев Ник. мне ответил коротко и сухо, и в следующие 10 дней мы уже не переписывались, чего не было ничего подобного во все 48 лет нашей супружеской жизни» (ДСАТ – 2. С. 200). На самом деле, перерывы в переписке были, и мы в течение нашей аналитической презентации не раз обращали внимание читателя на них и их очевидные, либо возможные, причины. Здесь Соничка была потрясена не самым фактом перерыва в переписке и не его продолжительностью, а ОБСТОЯТЕЛЬСТВАМИ его: жестокой ссорой с мужем и его, в этот раз действительно суровым, обхождением с ней перед отъездом. 

    Средства, которыми выражено пожелание, может обратить его для адресата в самое неприемлемое, морально неисполнимое требование. Это понимала Соня, понимал и Лев Николаевич — но лишь в самом деликатном виде выразил в коротеньком ответном своём письме к жене, датируемом 14 сентября:

    «Прочёл твоё письмо, оставленное Михаилу Сергеевичу, и очень благодарен за него. Как я сказал, не хочу говорить о наших отношениях, буду только стараться о том, чтобы улучшить их, и вполне уверен, что достигну этого, если ты будешь помогать мне. Пользуюсь случаем писать тебе, так как Михаил Сергеевич посылает во Мценск. Вчера я был слаб и плох и телесно и душевно. Нынче хорошо спал и бодр. Написал письмо <воспоминания. – Р. А.> о <Н. Я.> Гроте. Не знаю ещё, пошлю ли. Как ты доехала? Пожалуйста извести меня, милая Соня. Целую тебя. До свиданья.
Л. Т.

     14 С. 1910» (84, 403).

     Ответного письма Софья Андреевна, по всей видимости, не писала — и вообще более не писала в Кочеты, полагая, быть может, таким средством скорее “выманить” мужа в Ясную Поляну — из последних его не счастливых, но хоть относительно спокойных дней, из последней дальней поездки — если не считать ближайшей уже, роковой…

    16 сентября Толстой отправил жене телеграмму — от своего имени и от имени обитателей гостеприимной усадьбы поздравил с именинами:

    «Муж дочери зять молодые Сухотины внучка внук Анюточка поздравляют именинницу» (84, 403). 

    Дальше — недельное грустное затишье… И только в день отъезда, 22 сентября — ещё одна краткая телеграмма Толстого: «Придем нынче одиннадцать вечера Ясенки» (Там же). Отстояв свою свободу и право выбрать день возвращения — Лев Николаевич выполнил и своё обещание, данное жене.

                Конец Второго Фрагмента
    
                __________________

                Фрагмент Третий.
                LIBERTAD O MUERTE – 3.
                Тайное мстит, сделавшись явным
                (14 октября 1910 г.)

     Этот, заключительный в данном Эпизоде нашей книги Фрагмент удивит читателя краткостью: он состоит из ОДНОГО, но очень значительного письма Софьи Андреевны Толстой к мужу, писанного, как и некоторые прежние, к человеку, находившемуся рядом, в яснополянском доме, но — недоступному по причине трудности для больной женщины спокойного общения с ним. Удивительная специфика всех Фрагментов данного Эпизода — в роковом сочетании их домашне-бытовой и исторической значимости. Поэтому и в данном случае нам придётся воротиться по времени назад и проследить ряд биографических фактов в жизни супругов, с которыми внешне-событийно и содержательно связано самым непосредственным образом это письмо. Вернёмся для этого снова к академической Хронологии, составленной Н. С. Родионовым и данной в Томе 58-м Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого.

    22 сентября. «Запись в “Дневнике для одного себя”: “Еду в Ясную и ужас берёт при мысли о том, что меня ожидает...”»;

     22— 23, ночь. «В 12; ч. ночи приезд в Ясную Поляну. Упрёки и раздражение С. А. Толстой».

     23 сентября. «48 лет со дня свадьбы Л. Н. и С. А. Толстых. Потеря Записной книжки, в которой писался “Дневник для одного себя” с 29 июля по 22 сентября». <Софья Андреевна обыскала личные вещи Льва Николаевича, и, найдя “тайную” книжицу в голенище сапога, унесла к себе. – Р. А.>

     24 сентября. «Толстой начинает новый “Дневник для одного себя” на вынимающихся листочках.

     Запись в “Дневнике для одного себя”: «Они разрывают меня на  части. Иногда думается: уйти ото всех». <Написано в связи с письмом от В. Г. Черткова, упрекавшего Толстого в уступках Софье Андреевне. – Р. А.>

     Неприятное Толстому снимание фотографий с Софьей Андреевной, по её просьбе производившееся В. Ф.  Булгаковым». <«В позе любящих супругов» — назвал позднее Толстой такие снимки, выполненные по желанию Софьи Андреевны. — Р. А.>

     25 – 27 сентября. «Работа над корректурами глав сборника “Путь жизни”».

      26 сентября. «С. А. Толстая в раздражении на мужа дважды стреляет в комнатах из пистолета-пугача.

     Вследствие резкого столкновения с матерью, переселение А. Л. Толстой вместе с В. М. Феокритовой из Ясной Поляны в Телятинки.
 
     Во время верховой поездки Толстой случайно встретился на пути с В. Г. Чертковым…». <Случайности не случайны: негодяй наверняка искал встречи с Толстым, ошиваясь вокруг Ясной Поляны — чтобы снова психологически “надавить” на старца. – Р. А.>

     1 октября. «Запись Толстого в “Дневнике для одного себя” о том, что причина невозможности отдаться творческой, художественной работе — тяжёлые отношения c женой».

    3 октября. «Глубокий обморок Толстого с судорогами во время
предобеденного сна, длящийся с 8 ч. вечера до 10 ч. 15 м.  вечера.  Было пять судорожных припадков».

    [ КОММЕНТАРИЙ В. Б. Ремизова.

    «Близкие хорошо знали, что Толстой был болен аффективной эпилепсией, такой формой болезни, которая вызывалась стрессом скандалом, и несмотря на то, что окружавшие его люди знали об этом, каждый день, не щадя старика, они подливали масла в огонь.

     Он любил семью, потому так долго терпел и не уходил от неё» — Ремизов В. Б. Указ. соч. С. 670 ]
   
     5 октября. «Начало записей “Дневника для одного себя” на обороте последней Записной книжки».

     7 октября. «Последнее посещение В. Г. Чертковым Ясной Поляны».

     8 октября. «Отъезд из Ясной Поляны Т. Л. Сухотиной».

     12 октября. «С. А. Толстая догадалась о Завещании Толстого из найденного ею в голенище сапога первой тетради «Дневника для одного себя».

     Тяжёлое объяснение Толстого по этому поводу с Софьей Андреевной» (58, 263 - 266).

     На этом месте мы остановим хронологическое изложение, ибо письмо С. А. Толстой от 14 октября, которое, несмотря на его единичность, по значительности его мы поместили в отдельный Фрагмент (и по связности с предшествующей перепиской – в общий с нею Эпизод), имеет содержанием как раз реакцию Софьи Андреевны на сведения о тайном Завещании мужа, полученные из похищенного у него «Дневника для одного себя».

     Чтение Соней “тайного” Дневника мужа и последующая eё больная реакция на полученные сведения готовили страшнейшее горе ей самой и мученический венец и смерть Льву-христианину.

      Вот некоторые предшествующие письму записи в дневнике С. А. Толстой.

     12 октября. «Понемногу узнаю ещё разные гадости, которые делал Чертков.  Он уговорил Льва Н<иколаевич>а сделать распоряжение, чтоб после смерти его права авторские не оставались детям, а  поступили  бы  на  общую  пользу, как  последние  произведения  Л.  Н.  И когда Лев Ник.  хотел сообщить это  семье,  господин  Чертков  огорчился  и не  позволил  Л.  Н.  обращаться к жене и  детям.  Мерзавец и деспот!  Забрал  бедного  старика  в  свои  грязные  руки  и заставляет  его  делать  злые  поступки. Но если я буду жива,  я  отмщу  ему  так,  как  он  этого  себе  и  представить  не может.  Отнял у меня сердце и любовь  мужа;  отнял  у  детей  и  внуков  изо  рта  кусок хлеба,  а  у  своего  сына  в английском  банке  миллион  шальных  денег,  не  то,  что  у Л<ьв>а  Н<иколаевич>а им заработанных  вместе со мной, — я во многом ему помогала. Сегодня я сказала Льву Никол<аевичу>,  что  я  знаю о  его  распоряжении.  Он имел жалкий и виноватый  вид  и всё  время  отмалчивался. 

    […] Узнала я и о нелюбви Льва Никол<аевич>,  теперь  ко  мне.  Он всё забыл, —  забыл и то, что писал в дневнике своём: «Если  она  мне  откажет, —  я  застрелюсь»  <Соня вспомнила запись Толстого в Дневнике от 12 сентября 1862 г.: «Я сумасшедший, я застрелюсь, ежели это так продолжится» (48, 44). – Р. А.>.  А я не только не отказала, но прожила  48  лет  с  мужем  и  ни  на  минуту  его не разлюбила.

    Спешу выпустить издание, пока ещё Лев Ник<олаевич> не сделал ничего крайнего, чего каждую минуту можно от него…» (ДСАТ – 2. С. 212 - 213).

     Соничкина любовь, повторимся, БЕЗУСЛОВНА, не подлежит во все годы изложенной и проанализированной нами переписки никакому сомнению. Но за “барьером” её понимания так и осталось христианское религиозное руководство жизни, ставшее со второй половины 1870-х важнейшим для Льва Николаевича. Вера Христа чудотворна, и чудо её, в числе многого иного — как раз в победе над эгоистическими, как животными, «витальными», так и социально обусловленными СТРАХАМИ человека: теми, которые влекут к наживе и заботе о деньгах… или к тому, чтобы бояться потерять из своей жизни человека, разделить его с кем-либо… Эти страхи разрушали Соничкину жизнь — в особенности с той поры когда В. Г. Чертков, так же христиански безверный и оттого одержимый теми же страстями и фобиями, стал её мерзким конкурентом в ЗАКОННЫХ перед всем миром правах!

     Но болезненное состояние Софьи Андреевны ослабляло её, делая невозможной победную борьбу с деспотизмом Черткова. Запись же Толстого в Дневнике, и несправедливая, о том, что он не мог не жениться, хотя никогда не влюблялся — мучительно оскорбила её и при том даже внешне напомнила ей ТУ, изводившую её, «страшную» запись из 1851 года, начинавшуюся “признанием” Толстого самому себе, что он никогда не влюблялся в женщин, а любил некоторых мужчин.

    Судя по дневнику С. А. Толстой, день 13 октября она прометалась, периодически задумываясь о самоубийстве: «опий, или пруд, или река в Туле, или сук в Чепыже» (Там же. С. 214). Здесь же она сетует о невозможности (ею же созданной!) общения, устного диалога с мужем: «Мы говорим о погоде, о книгах, о том, что в меду много мёртвых пчёл, — а то, что в душе каждого, — то умалчивается, то сжигает постепенно сердце, укорачивает наши жизни, умаляет нашу любовь» (ДСАТ – 2. С. 215).

    И вот утром 14 октября, в преодоление этого коммуникативного “барьера” (достаточно тесно связанного с “барьером” неприятия Софьей Толстой христианской проповеди мужа), она пишет и приносит ему письмо, текст которого мы приводим ниже. Сказать устно ничего не получилось — по “вине” Льва Николаевича. Судя по письму, она ожидала от мужа обычного вопроса, как она провела ночь, но тот на приход жены неожиданно отреагировал раздражённо, почти болезненно, сразу упрёком: «Ты не можешь оставить меня в покое?» (Там же. С. 216). И вот что оставлено было Толстому в письме:

    «Ты каждый день меня как будто участливо спрашиваешь о здоровье, о том, как я спала, а с каждым днём новые удары, которыми сжигается моё сердце, которые сокращают мою жизнь и невыносимо мучают меня, и не могут прекратить моих страданий.

     Этот новый удар, злой поступок относительно лишения авторских прав твоего многочисленного потомства, судьбе угодно было мне открыть, хотя сообщник в этом деле и не велел тебе его сообщать мне и семье.

      Он грозил мне НАПАКОСТИТЬ, мне и семье, и блестяще это исполнил, выманив бумагу от тебя с отказом. Правительство, которое во всех брошюрах вы с ним всячески бранили и отрицали, — будет по ЗАКОНУ отнимать у наследников последний кусок хлеба и передавать его Сытиным и разным богатым типографиям и аферистам, в то время как внуки Толстого по его злой и тщеславной воле будут умирать с голода.

     Правительство же, ГОСУДАРСТВЕННЫЙ банк хранит от ЖЕНЫ Толстого его дневники.

     ХРИСТИАНСКАЯ ЛЮБОВЬ последовательно убивает разными поступками самого близкого (не в твоём, а в моём смысле) человека — жену, со стороны которой во всё время ПОСТУПКОВ злых не было никогда, и теперь кроме самых острых страданий — тоже нет. Надо мной же висят и теперь разные угрозы. И вот, Лёвочка, ты ходишь молиться на прогулке — помолясь, подумай хорошенько о том, что ты делаешь под давлением этого злодея, — потуши зло, открой своё сердце, пробуди любовь и добро, а не злобу и дурные поступки, и тщеславную гордость (по поводу своих авторских прав), ненависть ко мне, к человеку, который любя отдал тебе всю жизнь и любовь ....

    Если тебе внушено, что мною руководит КОРЫСТЬ, то я лично оффициально готова, как дочь Таня, отказаться от прав наследства мужа. На что мне? Я очевидно скоро так или иначе уйду из этой жизни. Меня берёт ужас, если я переживу тебя, какое может возникнуть зло на твоей могиле и [в] памяти детей и внуков. Потуши его, Лёвочка, при жизни! Разбуди и смягчи своё сердце, разбуди в нём Бога и любовь, о которых так громко гласишь людям.

     С. Т.» (ПСТ. С. 794 - 795).

     Конечно же, это письмо не могло ничего изменить, а только дополнительно измучило Льва Николаевича. Соничка откровенно демонизирует в нём Черткова и приписывает ему СЛИШКОМ МНОГОЕ из того, что было решено Толстым хотя уже и в годы общения с Владимиром Григорьевичем, но совершенно без его влияния, а только в связи с чистой Христовой верой, которую обрёл Лев Николаевич задолго до знакомства с В. Г. Чертковым, читая евангелия. Христианское отношение к труду и плодам его исключает самую возможность скоплений результатов труда (в т. ч. в виде «капитала», денег), отнятия их людьми друг у друга, торговли ими (или иного обмена с “эквивалентом”, счётами), и, в том числе и ЗАВЕЩАНИЯ. Само юридически оформленное Завещание было для Толстого-христианина нежеланной уступкой нехристианскому социальному окружению, а тайность его — уступка собственной слабости, желанию уберечься от конфликтов. Желанию, которое (именно по причине его генезиса в ослаблении веры, в слабостях Толстого-человека) хорошо понял, и поддержал, и ИСПОЛЬЗОВАЛ тогда и впоследствии для себя В. Г. Чертков!

    Ничего не удалось утаить — только себе сделал хуже! В Дневнике того рокового дня Толстой записывает: «На столе письмо от Софьи Андреевны с обвинениями и приглашением, от чего отказаться? Когда она пришла, я попросил оставить меня в покое. Она ушла. У меня было стеснение в груди и пульс 90 с лишком [...] Пошёл к Софье Андреевне и сказал ей, что советую ей оставить меня в покое, не вмешиваясь в мои дела. Тяжело» (58, 118).

     Но она НЕ МОГЛА, по психическому своему состоянию, «оставить в покое»!


                * * * * *

    По праву исследователя, скажем, в дополнение анализа всей Переписки завершающегося анализом Эпизода, два слова и от себя. В русском языке слова “свобода” и “воля” имеют не тождественное лексико-семантическое наполнение, или проще сказать, они НЕ ВСЕГДА синонимы. Для уха русского человека, слышавшего с первого детства о «цыганской воле» или о «разбойничьей вольнице», нелепо прозвучит сочетание: «цыганская свобода», а «свобода разбойничья» справедливо приобретёт негативные смыслы “свободы разбойничать”, то есть служить своим грехам, смерти и злу. «Воля» — это очертя-головное состояние, для примера, «комсомольца-ударника» в советском таёжном лагере 1950-х годов, в изнурённом состоянии чудом вырвавшегося из лагеря смерти на «свободу», в тайгу, но обречённого сгинуть там раньше, чем настигнет его пущенная по следу охранницкая стая собак. Состояние горожанина, заблудившегося в ночной пустыне — под прекрасным, не изгаженным засветкой, звёздным небом… но без запаса воды. Состояние путника, сани которого обступила в степи мгла смертной пурги, которая лишь только начала заносить снегом и замораживать его. Состояние ребёнка малыша, отбившегося от родителей и радующегося, в отсутствии опеки, новым ощущениям, но… доживающего уже, до попадания под колёса автомобиля, последние минуты. Состояние человека, под давлением мирских лжи и зла не удержавшего в себе Христово понимание жизни, памятование о том, что он дитя, и посланник, и работник Бога в мире — и утверждающего некоторую СВОЮ волю, своего гордого, возмущённого, отделяющего себя от других, от Бога, животного «я».

     Милая сердцу молодого (да и зрелых лет!) Льва Толстого «воля» цыганская, горская, военная (храбро не кланяться пулям и снарядам!), путническая в метели… всё это только «намёки Свыше», указания мирскому, животному и чувственному человеку на возможность и отраду блага истинной Свободы — в воле Отца. Блажен тот, кто вовремя созрел, навсегда и без возврата отринув мирской соблазнительный идеал!

     Свобода, в христианском понимании — это сокровище и награда Свыше человекам за усилия БРАТСКОЙ жизни, за усилия удержать возможную степень РАВЕНСТВА. Она, как вкусняшка от ребёнка под ёлочкой, “спряталась” среди тех Блаженств, которыми открыл Иисус Христос свою Нагорную проповедь, и, как и вкусняшка дитю — обретается УСИЛИЯМИ ИСПОЛНИТЬ те МАЛЫЕ ПРАВИЛА, которые, в так хорошо составленной речи Христа, на брачном торжестве явления народу Слова спасения, следуют за вступительным “салютом” Блаженств.

    Не смотри ни на какого человека как “низшего”, как “недостойного”, как на средство только своих целей. В частности — не смотри на женщину как средство утоления похоти. И не унижай СЕБЯ, как дитя и работника в мире Бога — связывая себя клятвами, обещаниями, любыми отношениями зависимости с людьми мира.

    В этом Малые Три – из пяти Малых Правил величайшей из обращённых по сей день к человечеству речей.

     Два имени для Блаженств, “ключик” человекам к их возможности: Смирение и Страх Божий (страх своего греха). А два имени как для Малых Трёх, так и для Двух, последующих им: Братство и Равенство. Смирение и Страх — “вешки”, свидетельствующие обретение человеками соединяющего их в Церковь истинную, первоначальную Христову, христианского жизнепонимания. “Вешки” освобождения людей христиан от многих ложных, навязываемых миром, “смирений” перед силой, а не правдой: многих СТРАХОВ, порабощающих власти разбойничьей ВОЛИ, собирающих обманутых, ограбленных, разобщённых людей в “гражданские” стада разбойничьих гнёзд — государств. В стены военных крепостей, в города, охраняемые вооружёнными правительственными разбойниками… и прочие центры «цивилизации», подменяющей ослабляющим себя и друг друга, мешающим друг другу, скученным в них людям — КУЛЬТУРУ, то есть единый для разумных существ Божьего мира Путь к совершенствованию и со-творчеству великому Творцу: к единению в Боге сначала на планете Земля, как “учебной мастерской” человека СОТВОРЦА, а в космическом общем грядущем, в совершенном грядущем единении в Боге — и во Вселенной.

    Братство и Равенство, открывающиеся в своей доступности людям христовой Церкви, отказавшимся от разобщённых воль, ради иллюзорных благ, своих животных личностей и стремящимся не отделять своей воли от воли Бога — такие же, не заносимые и самой яростной метелью, “вешки” на пути к Свободе: к исполнению и ДВУХ ПОСЛЕДНИХ ИЗ ПЯТИ — заповедей непротивления и любви к враждующим, НЕ ДАЮЩИХСЯ личностям и общностям людей, ещё не соединивших себя в Истине Бога, в жизнепонимании Христа. Свобода — третье, сокровенное общее имя для последних Двух, вот этих, Малых Правил, по Евангелию от Матвея:

      «Вы слышали, что было сказано: “око за око, и зуб за зуб”.

      Я же говорю вам: злому не противься, но если кто ударит тебя в правую щеку, подставь ему другую,

      и если кто хочет отсудить у тебя рубаху, отдай ему и плащ,

      и если кто возложит на тебя повинность сопровождать его на версту, иди с ним две.

     Тому, кто просит у тебя, дай, и от того, кто хочет у тебя занять, не отворачивайся.

    Вы слышали, что было сказано: “возлюби ближнего твоего, и возненавидь врага твоего”.

   Я же говорю вам: любите врагов ваших и молитесь за тех, кто гонит вас,

   чтобы стать вам детьми Отца вашего, Который на небесах; ибо Он являет солнце Свое над злыми и добрыми, и посылает дождь для праведных и неправедных.

   Ведь если вы будете любить тех, кто вас любит, какая у вас заслуга? Разве мытари не делают того же?

   И если вы дружелюбны только со своими, что в том особенного? Разве язычники не делают того же?

   А вы будьте совершенны, как совершен Отец ваш Hебесный» (Мф., 5: 38 - 48).

     Соничка и Лев родились, воспитались, выросли в ЛЖЕхристианской, церковно-православной России, в которой означенный нами духовный Путь Жизни проходили и проходят единицы: монастырские православные аскеты или последователи иных, проверенных сотнями, иногда тысячами лет, духовных практик человечества. Им не могло быть помощи от той единой, самим Христом основанной, Церкви, которая никогда и не приживалась, и была гонима не в одной России, а во всём лжехристианском мире. Единственный им путь был: СОВМЕСТНОЕ обдумывание консенсусов с миром, как семьи ХРИСТИАНСКОЙ. А это подразумевало последование жены — не мужу, но Истине первоначального христианства, пророческим и проповедническим усилием реконструированной, “расчищенной” Толстым из-под грязи мирских и церковно-догматических искажений. То же самое Слияние Своей Воли С Волей Бога, Отца, известной по евангелиям. Не последовав, не доверившись Истине, оставшись в плену обманов и страхов — Соня невольно стала мучительницей себя и мужа и помехой Льву Николаевичу на первом в человеческой истории ОБЩЕМ, общекультурном Пути к Свободе и Творчеству, к высшему благу Разума во всех Божьих мирах. С сожалением, но и с долей злорадства фиксировала эта язычница в ужасном своём дневнике 1910 года, как муж, слабея физически, “проседал” от ударов семейной вражды и нравственно… не понимая, ЧТО готовило ей это, чуявшееся ей столь вожделенным (опека, контроль!..) ослабление духа и плоти Льва.

     Хорошо известен факт, что сразу после подписания вынужденного мирской ложью и Чертковым тайного Завещания Толстой почувствовал себя подавленным и нездоровым — как человек, сделавший сильный грех. Накануне, 21 июля, Толстой фиксирует только духовную свою немощь — «недоброе чувство» в “поединке” с открыто выразившим свою неприязнь сыном Львом (58, 82). В Дневнике под 22 июля 1910 г. (день подписания Завещания) запись о том же, но в отношениях “меж двух огней”, Чертковым и Соней: «Дома опять раздражение, волнение. За обедом ещё хуже. […] Был Чертков. Натянуто мучительно тяжело. Терпи казак» (Там же. С. 83). А уже 23 июля: «Очень тяжело, очень нездоров; но нездоровье ничто в сравнении с душевным состоянием. […] Что- то в животе, не мог устоять против просьб лечения. Принял слабительное. Не действует. Справил письма и целый день лежал» (Там же). Тело отреагировало кратким (на один день), но резким ослаблением на “вывих” души: малое, совершённое и потаённое, зло нескольким близким, любящим людям!

     Уходя ночью 28 октября тайно из дома — он так же, по наблюдениям сопровождавшего его доктора Д. П. Маковицкого, был нервен («Пульс — 100. Может, что приключится») и «молчалив, грустен» — то есть, лучше сказать, подавлен и недоволен собой (Маковицкий Д.П. У Толстого. Яснополянские записки: В 4-х кн. М., 1979. Кн. 4. С. 397 - 398). Только отъехав от станции в поезде, “оторвавшись” от “страшной” Софьи Андреевны, опьянённый ощущением самоубийственной ВОЛИ, казавшейся свободой, он стал вдруг уверен в себе и даже радостен (Там же. С. 399).

   В монастыре Шамордина его встретили сестра-монахиня, Мария Николаевна и гостившая у неё дочь её, Е. В. Оболенская, которая в воспоминаниях свидетельствует об усилении к вечеру 29 октября немощей Толстого и попутно высказывает глубокое убеждение, что Толстой был измотан, физически и душевно, именно сочетанным влиянием мирского, атаковавшего его, зла и собственных просчётов:

    «Софья Андреевна совершенно измучила его ревностью к Черткову и подозрениями, что от неё что-то скрывают. Поводом к ревности были дневники, которые Лев Николаевич отдал на хранение Черткову, а не ей; поводом же к подозрениям было тайно от неё написанное духовное завещание, о чём она подозревала. Я того мнения, что это была большая ошибка, которая и ему доставила много страданий. ЕГО МУЧИЛА ТАЙНА, СОВЕРШЕННО НЕСВОЙСТВЕННАЯ ЕГО КРУПНОЙ, БЛАГОРОДНОЙ ДУШЕ. Жалею, что его друзья не удержали его от этого. Достаточно было взглянуть на него, чтобы видеть, до чего этот человек был измучен и телесно и душевно. Сильное волнение вызывало обмороки, сопровождавшиеся судорогами такими сильными, что его приходилось держать, чтобы он не упал с постели. После таких припадков он на короткое время терял память» (Оболенская Е. В. Моя мать и Лев Николаевич // Летописи Государственного литературного музея. Кн. 2. Л. Н. Толстой. М., 1938. – С. 314 – 315.  Выделение в тексте наше. – Р. А.).

    По воспоминаниям той же Е.В. Оболенской, дочь Александра, настигшая следующим, 30 октября, вечером отца в Шамордине, переговорив с ним, вышла от него озадаченная, недовольная, бормоча:

     «— Мне кажется, что папа уже жалеет, что он уехал» (Оболенская Е.В. Указ. соч. С. 317). При этом, свидетельствует Оболенская, Толстой «был уже покойнее душевно, но физически слаб и в подавленном состоянии» (Оболенская Е. В. Указ. соч. С. 316).

    Это было необходимое Льву Николаевичу духовно-целебное влияние сестры и монастырской атмосферы… к сожалению, слишком краткое! “Капля камень точит” – и нервы Льва Николаевича не выдержали к утру: он уступил настояниям дочери и рано выехал из Шамордина – даже не попрощавшись с М.Н. Толстой и её дочерью… Не домой, к жене — как если бы успел подлечить плоть и укрепить дух, но — увы! — прочь… прочь от Ясной Поляны. И скоро захворал в пути болезнью — как оказалось, смертельной.

      Значимые для нашей темы события дней Ухода, и в особенности сопровождавшая эти дни переписка супругов, равно и некоторые предшествующие ей события, найдут себе место уже в следующем, и заключительном в нашей книге, Эпизоде.

                Конец Третьего Фрагмента

                __________________
 
                Эпизод Последний.
                ERROR 404: THE RECIPIENT IS NO LONGER AVAILABLE.
                Adagio molto vivace
                (28 октября – 3 ноября 1910 г.)

     События дней, к которым относится заключительный Эпизод великой Переписки Л. Н. и С. А. Толстых, давно прослежены биографами не то, что по дням — по часам, даже минутам… Вряд ли кто-то из читателей, обратившихся к этой книге, может не знать, хотя в самых общих чертах, обстоятельства Ухода великого яснополянца. Огромность и сложность событийного “пласта” практически исключает для нас возможность предварить этот, заключительный в книге, Эпизод очерком внешней и духовной биографий участников Переписки в рамках означенной в заглавии Эпизода хронологии, но его же известность — делает такой очерк и не нужным. За подробностями мы снова отсылаем читателя к источниковой и биографической литературе, а далее, обещая только достаточные комментарии к сведениям в текстах писем, прочее доверим краткой академической Хронологии из тома 58 Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого. Начнём оттуда же, где прервались: с середины октября 1910 г.

     19 октября. «Ночью С. А. Толстая, обеспокоенная отсутствием
Дневника Толстого, который находился у А. Л. Толстой, приходила спрашивать, где он находится».

      20 октября. «Ночной разговор Толстого с <крестьянином-толстовцем> М. П. Новиковым, в котором Толстой подробно рассказывал о своих трудных отношениях с женой, о мучительных для него условиях яснополянской жизни и сообщил своё намерение в скором времени уйти».

      21 октября. «Решение бросить работать над статьёй “О социализме”.

      Запись в “Дневнике для одного себя”: “Ночью думал об отъезде”».

      24 октября. «Письмо Толстого к М. П. Новикову с извещением
о решении своего ухода и с просьбой подыскать для него хату».

      25 октября. «Запись в “Дневнике для одного себя”: “Всё то же
тяжёлое чувство. Подозрения, подсматривания и грешное желание, чтобы она подала повод уехать. Так я плох. А подумаю уехать и об её положении и жаль, и тоже не могу”».

     26 октября. «Поездка верхом с Д. П. Маковицким в Овсянниково к М. А. Шмидт. Разговор с ней о своём намерении уйти. <Мария Александровна Шмидт, суровая аскетка, настраивала Толстого на то, чтобы терпеть до спасения, до победы, до конца — и не покидать дома, семьи и больной супруги. – Р. А.>

     Запись в Дневнике: “Мне очень тяжело в этом доме сумасшедших”.

     Запись в «Дневнике для одного себя»: “Bcё больше и больше тягощусь этой жизнию. Марья Александровна не велит уезжать, да и мне совесть не даёт. Терпеть её, терпеть, не изменяя положения внешнего, но работая над внутренним. Помоги Господи”.

     Толстой спрашивает у Д. П. Маковицкого, когда идут на юг поезда».

      27 октября. «Запись в “Дневнике для одного себя”: «Всю ночь видел мою тяжёлую борьбу с ней [с С. А. Толстой]. Проснусь, засну и опять то же.
   
      Толстой пишет черновик прощального письма к жене.

      Запись в Дневнике: «Тяжесть отношений всё увеличивается».

      “Лёг в половине двенадцатого” (Дневник)».

     28 октября. «“Спал до третьего часа” (Дневник).

    Под впечатлением ночного появления в  третьем часу ночи в  кабинете Толстого  Софьи Андреевны  и  её  обыска  в  бумагах,  и  вторичного  её появления  около  4  часов  ночи,  Толстой принял  решение уехать навсегда из Ясной Поляны.

    Прощальное письмо к С. А.  Толстой, написанное в 4 часа утра, по накануне заготовленному черновику.

    Между 4 и 5 час. утра отъезд Толстого с  Д. П. Маковицким на ст. Щёкино. В 7 ч. 55 м. утра Толстой вместе с Д. П. Маковицким уезжает в поезде № 9, идущем на юг» (58, 266 - 269).

     Такова основная канва событий — приведшая нас строго по хронологии к первому из писем Эпизода, и… одному из известнейших и часто цитируемых писем в истории человечества. Как отмечено в Хронологии, в черновиках Толстой готовил прощальное письмо к жене ещё накануне ночи ухода, днём 27 октября, а окончательный вариант был оставлен перед самым уходом, в 4 утра 28 октября. Дабы читателю нетрудно было наглядней представить ход мыслей Льва Николаевича в прощальном письме к жене, приводим ниже как основной, так и черновые варианты, в порядке их создания Л. Н. Толстым. 

     1) Черновое. Первый вариант.

     «<Я ушёл от> Сожалею о том, <как> что мой уход из дома <буд[ет]> доставит тебе огорчение. <Но> Пожалуйста прости меня за это. Но пожалуйста пойми, ч[то] я не мог поступить иначе. Положение моё <стало для>, человека, сознающего всю тяжесть греха моей жизни <богатых среди нищих> и продолжающего жить в этих преступных условиях безумной роскоши среди нужды всех окружающи[х], стало мне стало невыносимо. Я делаю только то, что <делали и> обыкновенно делают старики, тысячи стариков, люди, близкие к смерти, (уходящих в более) уходя от ставших противными им прежних условий в более близкие к их настроению. Большинство уходят в монастыри, и я ушёл бы в монастырь, если бы <вера монахов> верил тому, чему верят в монастырях. Не веря же так, я <просто> ухожу просто в уединение. Мне необходимо быть одному. Пожалуйста не ищи меня и не приезжай ко мне, если узнаешь, где я. Такой твой приезд только утягчит твоё и моё положение. Прощай, <48-летняя подруга моей жизни> благодарю тебя за твою честную 48-летнюю жизнь со мною и за твои заботы обо мне и о детях. <Оч[ень] прошу тебя помириться с тем новым положением, в к[оторое] ставит тебя мой уход, и не поминать меня лихом.> Прошу тебя простить меня во всём том, чем я б[ыл] виноват перед тобой, также я от всей души прощаю тебя во всём том, чем ты могла быть виновата передо мною, и оч[ень] прошу тебя помириться с тем новым положением, в к[оторое] ставит тебя мой уход из дома, и не иметь против меня, также, как и я против тебя, ни малейшего недоброго чувства.

    Если захочешь что сообщить мне, передай Саше, она будет знать, где я, хотя я и взял с неё обещание НИКОМУ не говорить этого» (84, 404 - 405).

     2) Черновое. Второй вариант.

     «Сожалею о том, что мой уход из дома доставит тебе огорчение. <Пожалуйста> Прости меня за это. Но пожалуйста пойми то, что я не мог поступить иначе. Положение моё, человека, сознающего всю тяжесть греха моей жизни и продолжающего жить в этих <преступных> условиях <безумной> преступной роскоши среди нужды всех окружающих, мне стало невыносимо, и я делаю только то, что обыкновенно делают старики, <тысячи стариков,> близкие к смерти, уходящие от ставших противными им прежних условий мирской жизни в условия более <близкие> подходящие к их настроению. Большинство уходит в монастыри, и я ушёл бы в монастырь, если бы верил тому, чему верят в монастырях. Не веря же так, я ухожу просто в уединение. Мне необходимо быть одному. Пожалуйста не ищи меня и не приезжай ко мне, если узнаешь, где я. Такой твой приезд только утягчит твоё и моё положение.

    Прощай, благодарю тебя за твою честную 48-летнюю со мной жизнь, и за твои заботы обо мне и о детях. Прошу тебя простить меня во всём том, чем был виноват перед тобою, также я от всей души прощаю тебя во всём том, чем ты могла быть виновата передо мною. Прошу тебя помириться с тем новым положением, в которое ставит тебя мой уход из дома и не иметь против меня так же, как и я против тебя, ни малейшего недоброго чувства.

    Если захочешь что сообщить мне, передай Саше, она будет знать, где я, (хотя я и взял с) и перешлёт мне всё, что нужно. Сказать же о том, где я, она не может, п[отому] ч[то] я взял с неё обещание никому не говорить этого» (Там же. С. 405 - 406).

    3) Окончательный вариант.

    «Отъезд мой огорчит тебя. Сожалею об этом, но пойми и поверь, что я не мог поступить иначе. Положение моё в доме становится, стало невыносимым. Кроме всего другого, я не могу более жить, в тех условиях роскоши, в которых жил, и делаю то, что обыкновенно делают [В подлиннике: делает] старики моего возраста: уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни.

    Пожалуйста пойми это и не езди за мной, если и узнаешь, где я. Такой твой приезд только ухудшит твоё и моё положение, но не изменит моего решения. Благодарю тебя за твою честную 48-летнюю жизнь со мной и прошу простить меня во всём, чем я был виноват перед тобой, так же как и я от всей души прощаю тебя во всём том, чем ты могла быть виновата передо мной. Советую тебе помириться с тем новым положением, в которое ставит тебя мой отъезд, и не иметь против меня недоброго чувства. Если захочешь что сообщить мне, передай Саше, она будет знать, где я, и перешлёт мне, что нужно; сказать же о том, где я, она не может, потому что я взял с неё обещание не говорить этого никому.

     Лев Толстой.

     28 Окт.

     Собрать вещи и рукописи мои и переслать мне я поручил Саше.

     Л. Т.» (Там же. С. 404).

     И на конверте спешным, особо ужасным почерком краткое: «Софье Андреевне».

     Если вспомнит читатель, в письме 14 июля, переданном в Ясной Поляне из рук в руки Софье Андреевне, Толстой совершил “ужасную” оплошность: награждая эпитетами супружескую жизнь, которой Соня прожила с ним («трудовая, тяжёлая…»), он написал было: «честная» — да отчего-то кощунственно зачеркнул! Сколько раз в последующие дни, в устных беседах, выразила Софья Андреевна праведный свой гнев по этому поводу — знает один Бог… да и то уже подзабыл. Но результат налицо: во ВСЕХ ТРЁХ, включая «чистовой», вариантах письма 28 октября Толстой благодарит супругу именно за ЧЕСТНУЮ 48-летнюю жизнь! Этот эпитет семантически соединил в себе все прочие, оставленные “между строк”.

    В основном, однако, варианты письма близки между собой. Важное отличие: Толстой убрал из окончательного варианта сопоставление своего ухода из яснополянского дома с удалением верующих в монастырь. Сделано это было не столько для того, чтобы не навести Софью Андреевну на мысль о любимой обоими Оптиной Пустыни или Шамординском женском монастыре, в котором жила сестра Льва Николаевича и о котором, как очень вероятном месте укрытия беглеца, жена в любом случае скоро догадалась бы, сколько из-за незнания на момент написания письма самим Толстым и всеми, с кем он мог консультироваться, точных условий, на которых он, без пресловутого “покаяния”, не разделяя с монахами их религиозной веры, мог бы поселиться при монастыре. Узнав об этих условиях, уничтоживших для него надежды на монастырское уединение, а чуть позднее, не успев ничего обдумать, от дочери Александры — и о неизбежности преследования его членами семьи, полицаями и журналистами, он продолжил путь, обратив свой отъезд уже в подлинное бегство, закончившееся на станции Астапово — скоро и трагически.

    
     Но даже в связи с упоминанием Л. Н. Толстым в черновиках письма именно монастырей и монахов, речь нужно вести не о «покаянии» Толстого и его желании вернуться к православию, а всего только об искании им УЕДИНЕНИЯ, которое просто-напросто легче всего было обрести в ту эпоху укрывшись в монастыре. Этот наш вывод подтверждается ПАРАЛЛЕЛИЗМОМ идей и образов в приведённых нами текстах 27 – 28 октября 1910 года — со значительно более ранним письмом Л. Н. Толстого, на котором мы уже задерживали внимание читателя при анализе Переписки его с женой в 1897 году. Речь идёт о письме от 8 июля 1897 года, написанном Львом Николаевичем в час отчаяния и огромного охлаждения отношений с женой — когда он В ОЧЕРЕДНОЙ РАЗ В ЖИЗНИ обдумывал уход из дома. Напомним читателю наиболее значимые для нас места из него:

     «Уж давно меня мучает несоответствие моей жизни с моими верованиями. […] Всё больше и больше хочется уединения… Как индусы под 60 лет уходят в леса, как всякому старому, религиозному человеку хочется последние года своей жизни посвятить Богу, […] так и мне, вступая в свой 70-й год, всеми силами души хочется этого спокойствия, уединения…» (84, 288 - 289).

     Обратим внимание, что Толстой, по всем вероятиям, и в письме 28 октября к жене имел в виду именно ИНДУССКОЕ уединение, а не русско-православное, и не собственно монастырское (послушническое, схимническое). Из ответа С. А. Толстой от 30 октября, который мы приведём ниже, читатель увидит, что С.А. Толстая не поняла, ЧЬЮ духовную традицию уединения имел в виду муж. Ведь, как мы знаем, письмо от 8 июля 1897 годы было передано ей трагически поздно: только после смети супруга!

     В связи с этим же письмом Толстого не лишним будет дать здесь иллюстрацию того, как оперативно орудовали в доме Толстых агенты В. Г. Черткова — во главе с Александрой Львовной, симпатизировавшей ему, как старшему возрастом, но ОЧЕНЬ красивому мужчине. Уже 28 октября Чертков в письме к матушке, Елизавете Ивановне, сообщал следующее:

     «…Сегодня утром Лев Николаевич покинул Ясную Поляну в 5; утра, оставив Софье Андреевне очень трогательное письмо, в котором говорит, что давно тяготится жизнью в безумной роскоши среди всеобщей нищеты, что делает только то, что делают многие старики, ища уединения перед смертью, уходя большею частью в монастырь, что сделал бы и он, если бы верил в обряды, а, не веря, просто удалился в уединение. […] Благодарит её за её честную многолетнюю супружескую жизнь и заботы о детях…» (Цит. по: Ремизов В.Б. Указ. соч. С. 275 - 276).

     Внимательный читатель не может не заметить, что Чертков довольно точно пересказывает — но явно не окончательный вариант толстовского письма, который утром 28-го был “честно” передан Шуркой матери. Но едва ли не одновременно с этим (а быть может, и раньше, пока несчастная Соня ещё спала?) с оставленных Толстым на столе ЧЕРНОВИКОВ были, очевидно, сняты копии и переправлены В. Г. Черткову — потому что только из них он мог “выудить” рассуждение Толстого об уходе стариков в монастыри (в окончательном варианте от него осталась только фраза: «уходят из мирской жизни») и невозможности такого ухода по причине неверия в ту веру, в которую верят монахи. И там же, в черновиках, осталась формулировка благодарности Толстого жене за «заботу о нём и о детях». В окончательном варианте «дети» не упоминаются, а заботу Софьи Андреевны о муже Чертков в пересказе для маменьки “аннулировал” собственноручно: ведь сам он полагал, что эту заботу “перевесило” зло, сказывавшееся в разные годы, и особенно в последние, в отношениях супругов.

     Менее знаменитый, но так же часто, по делу и не очень, цитируемый ответ Софьи Андреевны Толстой на прощальное письмо мужа написан был ей только на следующий день, 29 октября. Написанию этого письма предшествовала масса драматических событий, которые чрезвычайно хорошо известны просвещённому читателю и которым, в их подробности, не место на этих страницах. Всё-таки вкратце приводим ниже ключевые и наиболее значимые из них по академической Хронологии.

     28 октября. «В 7 ч. 55 м. утра Толстой вместе с Д. П. Маковицким уезжает в поезде № 9, идущем на юг.

     В 10 ч. 04 м. утра пересадка на ст. Горбачёво на переполненный товаро-пассажирский поезд № 37, по направлению к Сухиничам, с одним третьим классом.  «Очень мучительный» переезд в этом вагоне, большей частью на открытой площадке.

     В 4 час. 50 м. дня прибытие на ст. Козельск. Телеграммы Толстого В. Г. Черткову и A. Л. Толстой за подписью: «Т.  Николаев». Письмо к А. Л. Толстой.

     В Ясной Поляне около 11 ч. утра А. Л. Толстая объявила матери об отъезде отца. Попытка С. А. Толстой окончить жизнь самоубийством: бросилась в пруд.

     Между 7 и 8 ч.  вечера прибытие Толстого с Д. П. Маковицким  в  монастырь Оптину Пустынь».

     29 октября. «Около 7 ч.  утра приезд в Оптину Пустынь А. П. Сергеенко с письмами от В.  Г.  Черткова и А.  Л.  Толстой, с  известиями  из  Ясной Поляны. <Неточность: дочь с письмами из дома “настигла” отца лишь 30 октября, уже в Шамардине. – Р. А.>

      В 6 ч. вечера отъезд Толстого с Д. П. Маковицким и А. П. Сергеенко в Шамардино, к сестре М. Н. Толстой» (58, 269 - 270).

     Да кроме того, 29 октября Толстой продиктовал Сергеенко свой ответ на письмо К. Чуковского о смертных казнях — позднее опубликованный как статья «Действительное средство». О прибавлении хоть пары слов к “прощальному” письму жене — не было, вероятно, и мысли.

     Вернёмся теперь к утру 28-го, моменту передачи А. Л. Толстой матери злосчастного письма. О связанном с его содержанием поведением адресата нам необходимо рассказать…

    «Моя мать, не спавшая почти всю ночь, проснулась поздно, около 11 часов, и быстрыми шагами вбежала в столовую.

     — Где папА? — спросила она меня.
     — Уехал.
     — Куда?
     — Я не знаю, — и я подала ей письмо отца.

     Она быстро пробежала его глазами, голова её тряслась, руки дрожали, лицо покрылось красными пятнами.

    <Дальше в мемуарах А. Л. Толстая приводит текст письма — конечно же, по окончательному его варианту, который прочла мать. – Р. А.>

     Но С. А. не дочитала письма. Она бросила его на пол и с криком: «Ушёл, ушёл совсем, прощай, Саша, я утоплюсь», — бросилась бежать.

    Я крикнула Булгакову, чтобы он следил за матерью, которая в одном платье выскочила на двор и по парку побежала вниз, по направлению к среднему пруду. Видя, что Булгаков отстаёт, я, что есть духу, помчалась матери наперерез, но догнать её не могла. Я подбежала к мосткам, где обычно полоскали бельё, в тот момент, когда моя мать поскользнулась на скользких досках, упала и скатилась в воду, в сторону, где, к счастью, было неглубоко. В следующую секунду я была уже в воде и держала мать за платье. За мной бросился Булгаков, и мы вдвоём подняли её над водой и передали толстому запыхавшемуся Семёну, повару, и лакею Ване, которые бежали за нами.

     В продолжение всего этого дня мы не оставляли матери. Она несколько раз порывалась снова выбегать из дома, угрожала, что выбросится в окно, утопится в колодце на дворе.

     Сестре Тане и всем братьям я послала телеграммы, извещая их о случившемся и прося немедленно приехать, вызвала врача-психиатра из Тулы. Весь день и всю ночь я не переставая следила за матерью.

     Но в то время, как я меняла свою мокрую одежду, она успела послать Ваню, лакея, на станцию, чтобы узнать, с каким поездом уехал отец, и послала ему телеграмму. «Вернись немедленно — Саша». Вдогонку этой телеграмме я послала вторую: «Не беспокойся, действительны телеграммы, только подписанные Александрой». Эти телеграммы к счастью, не были получены отцом — он успел пересесть на другой поезд.

     […] Тульский доктор мало меня утешил. Он не исключал возможности, что С. А. в припадке нервного возбуждения могла бы покончить с собой» (Толстая А.Л. Отец. Жизнь Льва Толстого. М., 1989. С. 468 - 469).

    В дневнике А.Л. Толстой в рассказе о тех же событиях добавлена значимая для нас деталь. Только что вытащенная из пруда, в мокрой одежде, Софья Андреевна тут же просит дочь: «Пожалуйста, Саша, напиши сейчас же отцу, что я топилась» (Толстая А. Л. Дневник. М., 2015. С. 198). Сама она писать к мужу не будет в силах до следующего дня, но эпистолярное общение и в столь критической ситуации остаётся для неё, как десятки лет прежде, средством “вытащить” мужа их поездки, ВЕРНУТЬ К СЕБЕ.

    Валентин Фёдорович Булгаков, личный секретарь Льва Николаевича, прибывший утром же от УЖЕ ВСЁ ЗНАВШЕГО (благодаря Шуркиной телеграмме) Черткова, уточняет обстоятельства как суицидальных попыток Софьи Андреевны, так и не менее важных для нашей темы попыток её снестись с мужем, ехавшем в поезде, телеграммой:

     «С мостков ещё вижу фигуру Софьи Андреевны: лицом кверху, с раскрытым ртом, в который уже залилась, должно быть, вода, беспомощно разводя руками, она погружается в воду... Вот вода покрыла её всю…

    К счастью, мы с Александрой Львовной чувствуем под ногами дно. Софья Андреевна счастливо упала, поскользнувшись. Если бы она бросилась с мостков прямо, там дна бы не достать. Средний пруд очень глубок, в нём тонули люди... Около берега нам — по грудь.

    С Александрой Львовной мы тащим Софью Андреевну кверху, подсаживаем на бревно-козёл, потом — на самые мостки.
Подоспевает лакей Ваня Шураев. С ним вдвоём мы с трудом подымаем тяжёлую, всю мокрую Софью Андреевну и ведём её на берег.

     [...] Ваня, я, повар увлекаем потихоньку Софью Андреевну к дому. Она жалеет, что вынули её из воды.

     [...] С ним <Ваней. — Р. А.> на поезд № 9, с которым уехал Лев Николаевич, она отправила телеграмму такого содержания: “Вернись скорей. Саша”. Телеграмму эту Ваня показал Александре Львовне, — не из лакейского подхалимства, а из искреннего сочувствия Льву Николаевичу и привязанности к нему. Прислуга вообще не любила Софью Андреевну. Тогда Александра Львовна послала другую телеграмму, вместе с этой, где просила Льва Николаевича верить только телеграммам, подписанным “Александра”.

    Между тем Софья Андреевна всё повторяла, что найдёт другие способы покончить с собой. Силой мы отобрали у неё опиум, перочинный нож и тяжёлые предметы, которыми она начала колотить себя в грудь...

    Не прошло и часа, как снова бегут и говорят, что Софья Андреевна опять убежала к пруду. Я догнал её в парке и почти насильно увёл домой.

     На пороге она расплакалась.

     — Как сын, как родной сын! — говорила она, обнимая и целуя меня...» (Булгаков В. Ф. Л. Н. Толстой в последний год его жизни. М., 1989. С. 386 - 388).

     О посланных телеграммах, фальшивой и подлинной, узнала по дороге в Ясную Поляну вызванная сестрой Александрой Татьяна Львовна Толстая. Тексты обеих телеграмм передал ей на орловском вокзале знакомый швейцар, и умница Таня сразу поняла, что первая из них ложная (Сухотина-Толстая Т. Л. Воспоминания. М., 1976. С. 420).

     В ежедневнике Софьи Андреевны появились 28 октября такие строки:

     «Лев Ник<олаевич> неожиданно уехал. О, ужас! Письмо его, чтоб его не искать, он исчезнет для мирной, старческой жизни — навсегда. Тотчас же, прочтя часть его, я в отчаянии бросилась в средний пруд и стала захлёбываться; меня вытащили Саша и Булгаков; помог Ваня Шураев. Сплошное отчаяние. И зачем спасли?» (ДСАТ – 2. С. 325).

     На следующий день, впрочем, она чувствовала себя гораздо уверенней: приехавшие по вызову сыновья (все, кроме жившего в Париже Льва-младшего) горячо поддержали её пожелание как можно скорее вернуть больного, престарелого мужа и отца под её опеку и контроль. Они так или иначе выразили это своё мнение в письмах к отцу — и только старший сын, Сергей Львович, как отмечает в дневнике Александра Львовна, «написал краткое, но сочувствующее отцу письмо, в котором пишет, что отцу следовало уйти ещё 26 лет тому назад» (Толстая А. Л. Дневник. М., 2015. С. 200). Здесь же Александра Львовна отмечает изменившееся настроение матери: «На другой день мать была всё так же взволнована, так же истерически рыдала, восклицала: “Лёвочка, Лёвочка, что ты со мной наделал”, — но в этот день к её горю присоединилась ещё и злоба, которая утешила меня в том смысле, что она ничего над собой не сделает. […] Собрались все, за исключением Лёвы. Вечером пришли в мою комнату и стали спрашивать меня: что делать. Все, за исключением Сергея, считали, что отцу следует вернуться домой. Илья говорил очень резко о том, что отец, который всю жизнь проповедовал христианство, здесь не выдержал и сделал злой поступок, что он не прав в этом. Другие братья, все, кроме Сергея, поддерживали. Особенно горячился Андрей, и, к удивлению моему и огорчению, то же говорила и Таня. Они спрашивали меня, уеду ли я к отцу, и я сказала, что непременно поеду, но когда, не скажу. Они все написали мне письма <для передачи Льву Николаевичу. – Р. А.>.

    Написала и мать истерическое, умоляющее письмо с угрозами убить себя, если отец не вернётся» (Там же).

    Теперь время для текста этого письма:

    «Лёвочка, голубчик, вернись домой, милый, спаси меня от вторичного самоубийства. Лёвочка, друг всей моей жизни, всё, всё сделаю, что хочешь, всякую роскошь брошу совсем; с друзьями твоими будем вместе дружны, буду лечиться, буду кротка, милый, милый, вернись, ведь надо СПАСТИ меня, ведь и по Евангелию сказано, что не надо ни под КАКИМ ПРЕДЛОГОМ бросать жену. Милый, голубчик, друг души моей, спаси, вернись, вернись хоть проститься со мной перед вечной нашей разлукой.

      Где ты? Где? Здоров ли? Лёвочка, не истязай меня, голубчик, я буду служить тебе любовью и всем своим существом и душой, вернись ко мне, вернись; ради Бога, ради любви Божьей, о которой ты всем говоришь, я дам тебе такую же любовь смиренную, самоотверженную! Я честно и твёрдо обещаю, голубчик, и мы всё опростим дружелюбно; уедем, куда хочешь, будем жить, как хочешь.
 
    Ну прощай, прощай, может быть, навсегда.

Твоя Соня.

    Неужели ты меня оставил НАВСЕГДА? Ведь я не переживу этого несчастья, ты ведь убьёшь меня. Милый, спаси меня от греха, ведь ты не можешь быть счастлив и спокоен, если убьёшь меня.

    Лёвочка, друг мой милый, не скрывай от меня, ГДЕ ты, и позволь мне приехать повидаться с тобой, голубчик мой, я не расстрою тебя, даю тебе слово, я кротко, с любовью отнесусь к тебе.

    Тут все мои дети, но они не помогут мне своим самоуверенным деспотизмом; а мне одно нужно, нужна твоя любовь, НЕОБХОДИМО повидаться с тобой. Друг мой, допусти меня хоть проститься с тобой, сказать в последний раз, как я люблю тебя. Позови меня или приезжай сам. Прощай, Лёвочка, я всё ищу тебя и зову. Какое истязание моей душе» (ПСТ. С. 795 - 796).

    Письмо это С. А. Толстая считала утраченным, приписав к следующему своему, от 30 октября, письму: «Первое, после ухода Льва Николаевича письмо моё пропало в Шамардине, в келье сестры Льва Николаевича — Марии Николаевны; в нём я просила его вернуться... 28 октября Лев Николаевич ушёл, и я писала ему» (ПСТ. С. 796).

   Текст письма Софьи Андреевны сохранился благодаря А. Л. Толстой, не преминувшей “копирнуть” украдкой и его для Черткова.

    В письме ощутимы и ужасающее, неспокойное, так мучавшее Льва Николаевича настроение жены, чреватое новыми истериками, и одновременно — некий психологический контекст: Соня явно ощутила моральную опору в поддержке детей. В сочетании с самыми текстами писем от детей, с волнением Александры Львовны, столь контрастирующим с покоем Шамардинской женской обители, и с “ободряющим” письмом, которое ещё 29 октября поспешил написать и переслать “учителю” В. Г. Чертков, всё это произвело на ещё не успевшего прийти в себя, отдохнуть Льва Николаевича самое не желательное для Софьи Андреевны впечатление.

     Дочь Александра вспоминает «Прочитав все письма, он сказал: “Да, да, но как мне ни страшно, я не могу вернуться, не вернусь”.

     […] Отец остался бы в Шамордине. Он уже на деревне присмотрел себе квартиру — избу за три рубля в месяц. Но привезённые мной известия и письма встревожили его.

     Мы сидели в тёплой, уютной келье тёти Маши <М. Н. Толстой, сестры Толстого, послушницы монастыря, которую Толстой и навещал в Шамордине. – Р. А.> и разговаривали. Отец молча слушал. И вдруг, упершись рукам на ручки кресла, быстрым движением встал и ушёл в соседнюю комнату. Видно было, что он принял какое-то твёрдое решение. Через некоторое время он меня позвал. “Перешли это письмо матери” — сказал он» (Толстая А. Л. Отец. Указ. изд. С. 471 - 472).

     Это, всего-навсего второе в Эпизоде, письмо Л. Н. Толстого к жене, датируемое исследователями 30-31 октября 1910 г. — ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНОЕ письмо Л. Н. Толстого в этом Эпизоде, потому что — ПОСЛЕДНЕЕ в Переписке Льва Николаевича с женой, ПОСЛЕДНЕЕ в жизни письмо к Соне! Оно так же, как и письмо 28 октября, существует в двух, на этот раз очень различных вариантах, представленных ниже в хронологическом порядке.

     1) Неотправленное.
 
     Свидание наше может только, как я и писал тебе, только ухудшить наше положение: твоё — как говорят все и как думаю и я, что же до меня касается, то для меня такое свидание, не говорю уж: возвращение в Ясную, прямо невозможно и равнялось бы самоубийству. Я и теперь и все эти дни чувствую себя очень дурно. Главное же, это свидание и возвращение моё ни на что не нужно и может быть только вредно тебе и мне. Постарайся, если ты не то что любишь, а если не ненавидишь меня, успокоиться, устроить свою жизнь без меня, лечиться, и тогда, если точно жизнь твоя изменится и я найду возможным жить с тобою, вернусь. Но вернуться теперь это значит итти на самоубийство, потому что такой жизни при теперешнем моём состоянии я не вынесу и недели.

     Я уезжаю из Шамардина и не говорю, куда. Сношения между нами считаю нужным прервать на время совершенно.

    От всей души жалею тебя. И себя за то, что не могу помочь тебе.

    Л. Т.

    30 Ок<тября>» (84, 406).

    Толстой остался не удовлетворён этим своим письмом и нe послал его. Сразу за этим он пишет другое письмо к жене, которое по отношению к первому является и переработанным, и очень многим, важнейшим, дополненным «чистовым» вариантом. По сведениям Д. П. Маковицкого, отправлено письмо было уже с пути, со станции Горбачёво (Маковцкий Д. П. Указ соч. Кн. 4. С. 414). Вот и его полный текст:

   «Свидание наше и тем более возвращение моё ТЕПЕРЬ совершенно невозможно. Для тебя это было бы, как все говорят, в высшей степени вредно, для меня же это было бы ужасно, так как теперь моё положение, вследствие твоей возбуждённости, раздражения, болезненного состояния стало бы, если это только возможно, ещё хуже. Советую тебе примириться с тем, что случилось, устроиться в своём новом, на время, положении, а главное — лечиться.

    Если ты не то что любишь меня, а только не ненавидишь, то ты должна хоть немного войти в моё положение. И если ты сделаешь это, ты не только не будешь осуждать меня, но постараешься помочь мне найти тот покой, возможность какой-нибудь человеческой жизни, помочь мне усилием над собой и сама не будешь желать теперь моего возвращения. Твоё же настроение теперь, твоё желание и попытки самоубийства, более всего другого показывая твою потерю власти над собой, делают для меня теперь немыслимым возвращение. Избавить от испытываемых страданий всех близких тебе людей, меня и, главное, самое себя никто не может, кроме тебя самой. Постарайся направить всю свою энергию не на то, чтобы было всё то, чего ты желаешь, — теперь моё возвращение, а на то, чтобы умиротворить себя, свою душу, и ты получишь, чего желаешь.

    Я провёл два дня в Шамардине и Оптиной и уезжаю. Письмо пошлю с пути. Не говорю, куда еду, потому что считаю и для тебя и для себя необходимым разлуку. Не думай, что я уехал потому, что не люблю тебя. Я люблю тебя и жалею от всей души, но не могу поступить иначе, чем поступаю. Письмо твоё — я знаю, что писано искренно, но ты не властна исполнить то, что желала бы. И дело не в исполнении каких-нибудь моих желаний, и треб[ов]аний, а только в твоей уравнове[ше]нности, спокойном, разумном отношении к жизни. А пока этого нет, для меня жизнь с тобой немыслима. Возвратиться к тебе, когда ты в таком состоянии, значило бы для меня отказаться от жизни. А я [не] считаю себя в праве сделать это. Прощай, милая Соня, помогай тебе Бог. Жизнь не шутка, и бросать её по своей воле мы не имеем права, и мерять её по длине времени тоже неразумно. Может быть, те месяцы, какие нам осталось жить, важнее всех прожитых годов, и надо прожить их хорошо.

   Л. Т.» (Там же. С. 407 - 408).

   Это было последнее письмо Льва Николаевича Толстого к жене, Софье Андреевне Толстой. Полувековой диалог прервался… Великий яснополянец был бессилен изменить своё решение или хоть чем-то дополнить сказанное в последние дни октября в письмах к жене. Он достаточно ослаб нравственно, религиозно, чтобы быть гонимым из родного дома тем же самым страхом, который столь недавно толкал на невротические, контрпродуктивные поступки его супругу. Скоро же он и физически не сможет ничего изменить… В нашей переписке он замолчал — НАВСЕГДА. Но одинокий голос любящей и не могущей ни вместить, ни уразуметь своего горя женщины ещё недолго будет звучать — с тем же слабеющим постепенно напором жизненного воления, с теми же наивностью, тщетностью и безнадёжностью, с которыми звучит голос обречённого птенца уже убитой охотником куропатки.

    Это печальные дни и письма, но для полноты нашей аналитической презентации мы никак не можем обойти вниманием и их.

     Вот Соничка, в неведении ещё о месте пребывания и состоянии мужа (при том что подружки-заговорщицы, Т. Л. Толстая и В. М. Феокритова, уже отбыли накануне в Шамордино!), в пространном письме, глухой ночью 30 октября, выговаривается перед ним — пытаясь и оправдать себя, и объяснить ему и себе совершившееся:

    «4 ч. ночи.

    Ещё нет от тебя, милый мой Лёвочка, никаких известий и сердце раздирается от страданий. Голубчик мой, неужели ты не чувствуешь отклика их в себе? Неужели один мой глупый жест погубит всю мою жизнь? < «Жест этот такой: ночью, относя письмо и корректуры в почтовую сумку, я зашла в кабинет Льва Николаевича затворить дверь от собачки новой, бежавшей за мной. В бумагах (которых и не было), я НЕ РЫЛАСЬ, а дотронулась до запертого в портфеле дневника, чтоб удостовериться, что его не взял Чертков». – Примеч. С. А. Толстой. > Ты велел мне сказать через Сашу, что то, что я с подозрительностью шарила в твоих бумагах в ту ночь, было переполнением, которое заставило тебя уехать. В ту ночь я носила свои письма вниз; жёлтая собака вбежала за мной, я поспешила затворить все двери, чтоб она не разбудила тебя, и не знаю, право, что меня заставило войти в твой кабинет и только дотронуться до твоего дневника, < «Дневник был всегда заперт на ключ в  портфеле». - Примеч. С. А. Толстой. > что делала раньше и чего уже не делала совсем в последнее время — чтоб удостовериться, что он на месте. < «А не увезён Чертковым» — Примеч. С. А. Толстой. >

    Не от подозрительности я иногда смотрела на тебя, а часто просто, чтоб с любовью взглянуть на тебя. Моя глупая ревность к Черткову, заставлявшая иногда искать, насколько ты его любишь, — подтверждения этого, стала проходить последнее время, и я хотела несколько раз тебе это сказать, но было совестно, как будто унизительно для тебя разрешать МНЕ эти свиданья.

    Лёвочка, друг мой, ведь всё, что ты писал великого, художественного и духовного, — всё ты писал, живя со мной. Если моя нервная болезнь мешала тебе теперь работать, — прости меня, голубчик. Я начала усиленно лечиться вчера; ежедневно, два раза по целому часу я должна сидеть в тёплой ванне с холодными компрессами на голове и почти весь день лежать. Буду слушаться тем более, что я дошла до ужасного состояния вследствие твоего поступка, — т. е. отъезда, до тебя, верно, дошли слухи, что в ту минуту, как Саша мне сказала, что ты уехал СОВСЕМ, я, не дочитав твоего письма, — убежала, и прямо навзничь, чтоб не было спасенья — бросилась в средний пруд.

    И как это я, чуткая, не слыхала твоего отъезда? Когда я убежала, я, верно, имела ужасный вид, потому что Саша немедленно созвала Булгакова, <лакея> Ваню и повара, и они пошли за мной. Но я уже добежала, вода меня всю закрыла, и я почувствовала с наслаждением, что вот, вот — и конец моим душевным страданиям — навсегда. Но Богу не угодно было допустить нас с тобой до этого греха; бедная Саша и Булгаков бросились совсем одетые в воду и с трудом вытащили меня с помощью Вани и повара и снесли домой.

    Ты, конечно, рассердишься, узнав про это, но я, как тогда, так и теперь не помнила себя от отчаяния. Я сплю в твоей комнате, т. е. сижу и лежу ночью, и твои подушки обливаю слезами и молю Бога и тебя простить меня, вернуть мне тебя. — Рядом, на диване спит добрая, кашляющая всю ночь — Марья Александровна. Бедная Саша простудилась и кашляет сильно. Все дети, пожалев меня, приехали, спасибо им, лечат, утешают меня. Таничка такая худенькая! Она опять приедет в начале ноября на месяц к нам, с мужем и девочкой. Неужели ты и тогда не приедешь? Миша и Илья, увидав меня, так горько плакали, обнимая меня и глядя на мой страдальческий вид, что радость была мне от их любви. То же и Серёжа.

    Лёвочка, милый, неужели ты навсегда ушёл от нас? Ведь любил же ты меня раньше? Ты пишешь, что старики уходят из мира. Да где ты это видал? Старики крестьяне доживают на печке, в кругу семьи и внуков свои последние дни; то же и в барском и всяком быту. Разве естественно слабому старику уходить от ухода, забот и любви окружающих его детей и внуков?

    Вернись, мой милый, дорогой муж. Вернись, Лёвочка, голубчик. Не будь жесток, позволь хоть навестить тебя, когда я после леченья немного поправлюсь.

    Не будь и мучителем моим в том, чтобы скрывать, именно от меня, место своего пребывания. Ты скажешь, что моё присутствие будет мешать тебе писать. Разве ты можешь работать, зная, как я мучительно страдаю.

    Но ведь и в Евангелии сказано: «возлюби ближнего, как самого себя». И нигде не сказано возлюбить больше человека — какие бы то ни было писанья. Если б ты мог чувствовать, как я люблю тебя, как я всем своим существом готова на всякие уступки, на всё, — чтоб служить тебе. Лёвочка, прости меня, вернись ко мне, СПАСИ меня! Не думай, что всё это слова, ПОЛЮБИ меня, умились ещё раз душой своей, пренебреги тем, что о тебе будут писать и говорить, — стань выше этого, — ведь выше ЛЮБВИ ничего нет на свете, — и доживём ВМЕСТЕ свято и любовно последние дни нашей жизни! Сколько раз ты поборол свои стремления, сколько раз, любя меня, ты оставался со мной, и мы любовно и дружно жили долгую жизнь. Неужели теперь вина моя так велика, что ты не можешь простить меня и вернуться ко мне? Ведь я же, право, была больна.

    Милый Лёвочка, твои уступки, твоё совместное со мной житьё не уменьшили, не умалили твоё величие, твою славу до сих пор. И твоё прощение и любовь ко мне возвеличат твою душу перед Богом, возвеличат и тем, что ты СПАСЁШЬ меня, жену твою, спасёшь просто человека и пренебрежёшь своей славой и желаньем СЕБЕ блага. Если б ты меня видел теперь, если б ты мог заглянуть в мою душу, ты ужаснулся бы, какое страдание я переживаю, какое истязание всего моего духовного и физического существа! Я уже писала тебе, милый мой Лёвочка, не знаю, дошло ли моё письмо. Андрюша взялся его послать каким-то способом, — не знаю.

    Прочти внимательно это письмо; больше я о чувствах своих писать не буду. В последний раз призываю к тебе, мой муж, мой друг, мой милый, любимый Лёвочка, прости, спаси меня, ВЕРНИСЬ ко мне.

     Твоя Соня» (ПСТ. С. 799 - 801).

     В научном толстоведении это письмо известно как «первое безответное» письмо к мужу Софьи Андреевны Толстой. События сложились так, что оно, как и следующее за ним, «догнало» адресата только в Астапове… где он сильно болел, и писем этих ему НЕ ПРОЧЛИ… быть может, и к лучшему! Данное письмо, конечно же, подкупает возвышенностью и эмоциональностью тона — и многим его читателям так хочется присовокупить сожаление в духе: вот, прочти его Толстой — обязательно вернулся бы к жене, на этот «зов любви». Но в том-то и дело, что этот зов оставался зовом именно ТОЙ любви, жаждущей принадлежности любимого, контроля над ним — и соблазнявшей много лет Толстого искать себе вольной воли в поездках на кумыс, к голодающим в голодные годы, гостем в усадьбы знакомых и родни, в пеших путешествиях из ненавистной Москвы… И, помимо эгоизма, в письме — немалая “порция” попыток оправдать себя: как, например, сведение многочисленных посягательств на кабинет и бумаги мужа — к одному «глупому жесту», с приплетанием безответной собачки. Как, например, характеристика унизительной и кощунственной ревности к подозреваемому «любовнику» мужа В. Г. Черткову — как просто «глупой». «Просочились» в письмо и старые, стойкие, но всегда бывшие несправедливыми в отношении Льва Николаевича, соничкины убеждения — как, например, о славолюбии мужа, с заботой его об “игрании роли” христианского учителя и публициста-проповедника. В целом можно сделать вывод, что, помимо неспокойного настроения письма, которое могло в той ситуации только оттолкнуть Л. Н. Толстого, напомнив о многолетних терпевшихся им припадках Софьи Андреевны, и самый текст письма вряд ли мог подвигнуть Толстого на возвращение к жене.

      Не соврав, в критической ситуации Софья Андреевна пошла и на примирение с только что горячо ненавидимым ей В. Г. Чертковым. Об этом она составила было для мужа текст вот этой телеграммы:

     «Помирилась с Чертковым, причастилась. Быстро слабею от голодовки, если хочешь спасти, приезжай скорей, а то прощай, прости, не могла больше страдать

     Соня» (Там же. С. 803).

     Несмотря на справедливость включённых в текст телеграммы известий, отправлена она не была, и даже была разорвана, уничтожена Софьей Андреевной. И вот снова иллюстрация того, как мастерски “работала” в доме Толстого чертковская агентура. Текст сохранился в архиве Черткова в виде фотокопии обрывков, тайно изъятых из мусорной корзины. При фотокопии есть надпись, сделанная рукой секретаря Черткова А. П. Сергеенко: «Фотография телеграммы С. А. к Л. Н. между 28 октября — 1 ноября 1910 г. Черновик найден разорванным и выкинутым в корзине в кабинете Л. Н. 8 ноября 1910 г. Неизвестно, посылалась ли телеграмма Л. Н-чу» (Там же). Исследователями установлено доподлинно, что такая телеграмма послана не была.

    К 1 ноября относится ПОСЛЕДНИЙ ОТВЕТ С. А. Толстой — на последнее к ней письмо Льва Николаевича от 30-31 октября. Приводим и его полный текст:

    «Твоё письмо получила, не бойся, что я тебя сейчас буду искать; я настолько слаба, что едва двигаюсь, да и не хочу употреблять никаких насилий; делай, что тебе лучше. Это страшное несчастье, твой уход — такой мне урок, что если я останусь жива и ты сойдёшься со мной, я употреблю всё на свете, чтоб тебе было вполне хорошо.

    Но почему-то мне кажется, что мы больше не увидимся! Лёвочка, милый, я тебе это пишу очень сознательно, искренно, и несомненно исполню. Вчера мирилась с Чертковым, сегодня буду исповедываться в том грехе самоубийства, которым хотела прекратить свои страданья.

    Не знаю, что писать тебе, не знаю ничего, что будет вперёд. Твои слова, что свиданье со мной будет УЖАСНО для тебя, убедили меня, что оно невозможно. А как кротко, благодарно и радостно я встретила бы тебя! Милый мой, пожалей меня и детей, прекрати наши страданья!

    Серёжа уехал, здесь Андрюша и сейчас приехал Миша. Таня так измучена, что сейчас уезжать хочет. Лёвочка, пробуди в себе любовь и ты увидишь, сколько любви ты найдёшь во мне.

    Не могу больше писать, что-то очень уж ослабела. Целую тебя, мой дорогой, старый друг, когда-то любивший меня. Нечего ждать от меня, что что-то НАЧНЁТСЯ во мне новое. В душе моей и сейчас такая любовь, такая кротость, желанье тебе счастья и радости, что время ничего нового не сделает. Ну, Бог с тобой, береги своё здоровье.

    Соня» (Там же. С. 802 - 803).

    Письмо написано в последний день безвестности семьи о месте пребывания Л.Н. Толстого. На следующий день в половине восьмого утра, благодаря телеграмме от хорошо исполнившего свою работу репортёра газеты «Русское слово», последний приют Льва Николаевича раскрылся, и без четверти полночь 2 ноября Софья Андреевна прибыла на экстренном поезде в Астапово — с дочерью Татьяной, сыновьями Андреем и Михаилом и наблюдавшими её состояние психиатром и фельдшером. Вероятно, она и сама догнала, а может быть и «опередила» прибытием второе из «безответных» своих писем.

    Упомянутое в письме 1 ноября «примирение» с Чертковым, весьма по видимости охотное с его стороны, состоялось эпистолярно: Чертков отказался беседовать лично с женой Толстого. Не исключено что он боялся нового конфликта, учитывая сведения, поступавшие от следящих агентов, о настроениях и поведении Софьи Толстой — тех самых, из-за которых и личный доктор Толстого Д.П. Маковицкий, и психиатр Софьи Андреевны П. И. Растегаев, и сопровождавшие мать дети согласно и наотрез отказали ей после прибытия в Астапово в немедленном свидании с мужем, ослабленным, больным и, вероятно, именно из-за этого состояния продолжавшим и в Астапове по-детски бояться, что Соня “нагонит” его. Решение в данном случае, как и позднее, было исключительно медицинским и семейным. Заблуждаются те, кто и в наши дни озвучивают вымысел о происках Черткова и толстовцев: Владимир Григорьевич в Астапове вполне искренно заботился об общем деле, подчиняясь воле семьи и обстоятельств — боясь, вероятно, быть выгнанным из астаповского дома и потерять тем самым место в истории, “у одра смерти” Толстого. В его случае дети молчаливо, деликатно, приняли волю отца, выраженную в письме из Астапова от 1 ноября (к Сергею и Тане, то есть лучше других понявшим его ЧЛЕНАМ СЕМЬИ, но уже не лично Соне, которая понять НЕ МОГЛА!):

    «Надеюсь и уверен, что вы не попрекнёте меня за то, что я не призвал вас. Призвание вас одних без мама было бы великим огорчением для неё, а также и для других братьев. Вы оба поймёте, что Чертков, которого я призвал, находится в исключительном по отношению ко мне положении. Он посвятил свою жизнь на служение тому делу, которому и я служил в последние 40 лет моей жизни. Дело это не столько мне дорого, сколько я признаю, ошибаюсь или нет — его важность для всех людей, и для вас в том числе. […] Прощайте, старайтесь успокоить мать, к которой я испытываю самое искреннее чувство сострадания и любви» (82, 222 - 223).

    «…Если я останусь жива и ты сойдёшься со мной, я употреблю всё на свете, чтоб тебе было вполне хорошо. […] В душе моей и сейчас такая любовь, такая кротость, желанье тебе счастья и радости…» — пишет Соничка мужу 1 ноября. Но вряд ли это указывает на иные перспективы для Толстого, вернись он в Ясную Поляну, нежели новые страхи Софьи Андреевны (навязанные и мужу, как нам представляется, неким “психическим заражением”) и новый деспотический контроль. Накануне, 31 октября, в потаённом «Ежедневнике», Софья Андреевна чертила для себя совершенно иные, страшные и не похожие на декларации в письмах к мужу, установки:

     «…Дети хотят снять с себя ОТВЕТСТВЕННОСТЬ. Чего? Моей  жизни? Захочу — и при всех уйду из этой  тяжёлой,  мучительной  жизни... Не вижу просвета, если даже вернётся Л. Н. когда-нибудь. За те страдания, которые он мне причинил, никогда не будет прежнего.  Мы не по-прежнему будем просто, легко любить друг друга, а будем БОЯТЬСЯ друг друга» (ДСАТ – 2. С. 326).

    Замысел самоубийства и чувства неприязни к «жестоким» мужу и его близким друзьям выразился и в «примирительном» письме Софьи Андреевны к В. Г. Черткову от 31 октября. Она и примиряться-то решила не просто так, а извещая, что готовит самоубийство:

    «Если бы ещё мы дружно, добром расстались, а то ЗЛОБА Льва Николаевича ко мне заставила его уехать. И это больнее всего, и я НЕ МОГУ больше жить. Никакие доводы не помогут, и если мой муж после 48-летней жизни со мной хочет теперь отнять у меня жизнь — дело его. Он один мог бы СПАСТИ МЕНЯ ОТ СМЕРТИ, приехав ко мне хотя бы только для того, чтобы проститься со мной. Если это невозможно — да простит <Господь> ему и всем вам грех моего убийства» (Цит. по: Ремизов В.Б. Указ. соч. С. 423).

    Чертков получил это письмо, и, дежуря у астаповского ложа, хорошо знал, от КАКИХ излишних волнений берёг Льва Николаевича. Т. Л. Сухотина вспоминает поведение матери в день 2 ноября, когда, получив телеграмму о месте остановки в пути Л. Н. Толстого, семья засобиралась в срочную поездку: «Она везла с собою всё, что могло понадобиться отцу, она ничего не забыла. Но если голова её была ясна, то в сердце не было доброты. В те дни мы, дети, сердились на неё […], не обнаруживая в ней и следа раскаяния…» (Сухотина-Толстая Т.Л. Указ. соч. С. 422).

     Наконец, уже в Астапове, 3 ноября, по сведениям Д.П. Маковицкого, совершенно не близкие к толстовству сыновья Льва Николаевича Илья, Андрей и Михаил были «единодушны в том, чтобы убедить Софью Андреевну, что нельзя ей теперь к Л. Н.», и сами видели отца только во время его сна, стоя в дверях комнаты дома начальника станции, сделавшейся последним приютом Толстого (Маковицкий Д. П. Указ. соч. – Кн. 4. С. 423 - 424). Здесь же Маковицкий упоминает, что, не получив доступа к мужу, Софья Андреевна совершенно “сорвалась” и, собрав в вагоне газетчиков, «в возбуждённом состоянии говорила им — и они строчили, — что Л. Н. ушёл ради рекламы (оправдывала себя)» (Там же. С. 424). При этом она не сомневалась, что муж, “убивая” её, сам обязательно выздоровеет (Там же. С. 420).

    На высказывание психиатра П. И. Растегаева, в виде приписки к письму 1 ноября Т. Л. Сухотиной к отцу, часто любят ссылаться непрошенные “защитники” С. А. Толстой, цитируя (а чаще искажённо пересказывая) всё одно и то же, удобное для их спекуляций, место из этой записи: «Каких-нибудь психопатологических черт, указывающих на наличность душевного заболевания, ни из наблюдения, ни из бесед с Софьей Андреевной я не заметил» (Цит. по: Ремизов В. Б. Указ. соч. С. 465). Но это только мнение одного врача, который мог слишком мало, и при довольно сложных для медика обстоятельствах, НАБЛЮДАТЬ Софью Андреевну — в медицинском смысле этого слова. Возможно, он ошибся в некоторых своих выводах… тем более, что об особенностях характера Софьи Андреевны, влиявших на её эмоции и поведение, знала с детства и она сама, и сёстры её, и родители… В связи с этим довольно значительна другая часть записи психиатра, обыкновенно поклонниками С. А. Толстой опускаемая:

    «Вообще неустойчивая нервно-психическая организация Софьи Андреевны благодаря возрасту и последним событиям теперь представляет ряд болезненных явлений, которые требуют продолжительного и серьёзного лечения. Самым тяжёлым симптомом является отказ от пищи […], отказ этот так может ослабить организм, что самое незначительное вредное внешнее влияние может вызвать серьёзное заболевание» (Там же). Современным психиатрам хорошо известны голодовки пациентов — как часть КЛИНИЧЕСКОЙ КАРТИНЫ заболевания. Растегаев же либо ошибся либо… как и Россолимо до него — что-то осторожно скрыл, недоговорил, чтобы без потерь “выкарабкаться” из тяжёлой, “всемирно-публичной”, грозившей его репутации и карьере, ситуации.

    Так или иначе, причина для разрыва даже эпистолярных сношений Толстого с женой — была. По этой же причине не удостоена была ни призванием к себе, ни письменным ответом Софья Андреевна даже в роковой день 3 ноября — последний день, в котором Лев Николаевич провёл ещё во вполне сознательном состоянии. Вот значительный для нас отрывок из воспоминаний того дня Д. П. Маковицкого:

     «Л. Н. отдыхал. […] Потом с Владимиром Григорьевичем говорил о дневнике и, кажется, диктовал <начало письма к переводчику Э. Мооду. – Р. А.>. Владимир Григорьевич прочёл отобранные письма из полученных на имя Л. Н. после его ухода. […] Л. Н. внимательно слушал и на словах отвечал. […] Владимир Григорьевич слишком утомил Л. Н. разговорами и чтением писем, на которые Л. Н. диктовал ответ» (Маковицкий Д.П. Указ. соч. – Кн. 4. С. 422).

    Конечно же, среди этих писем, ОТОБРАННЫХ Чертковым, не нашлось места письмам к Толстому от жены. Видеть же лично, вызвать её, Толстой и 3-го ноября не пожелал, продиктовав для детей (не зная, что они уже в Астапово), такую телеграмму: «Состояние лучше, но сердце так слабо, что свидание с мама было бы для меня губительно» (82, 224). Больше ни к семье, ни к жене он ни с чем обратиться не успел…

     Совершенно завершает и Эпизод, и Переписку супругов, и нашу книгу ещё одно письмо С. А. Толстой, о котором она упоминает в собственноручной приписке к письму от 1 ноября:

     «Следующее письмо от 2-го ноября до Льва Николаевича не дошло; оно и не кончено. В 7; часов утра мы получили из редакции “Русское слово” телеграмму, что Лев Николаевич заболел на станции Астапово», температура 40 гр. Мы взяли в Туле экстренный поезд и отправились туда. 7-го ноября 1910 г. Лев Николаевич скончался» (ПСТ. С. 803).

    Приводим ниже и этот, уже самый заключительный в великой Переписке, но совсем не великий, а НЕ ПРАВДИВЫЙ И ОЧЕНЬ ГРУСТНЫЙ текст. (В ломаных скобках —  то, что Софья Андреевна в письме зачеркнула и то, что отсутствует в издании 1936 г.; воспроизводим по книге В. Б. Ремизова).

    «2 ноября 1910 г., 5; ч. утра. Ясная Поляна.

    Прежде чем нам расстаться, может быть навсегда, я хочу не оправдаться, а только ОБЪЯСНИТЬ тебе моё то поведение, в котором ты обвинил меня в письме к Саше <перед отъездом или вскоре после>.

    [ КОММЕНТАРИЙ.
      29 октября Толстой писал Александре Львовне: «Очень надеюсь на доброе влияние Тани и Серёжи. Главное, чтобы они поняли и постарались внушить ей, что мне с этим подглядыванием и подслушиванием, вечными укоризнами, распоряжением мною как вздумается, вечным контролем, напускной ненавистью к САМОМУ близкому и нужному мне человеку, с этой явной ненавистью ко мне и притворством любви, — что такая жизнь мне не неприятна, а прямо невозможна, что если кому-нибудь топиться, то уж никак не ей, а мне; что я желаю одного — свободы от неё, от этой лжи, притворства и злобы, которой проникнуто всё её существо. […] Видишь, милая, какой я плохой, не скрываюсь от тебя» (82, 217).]

    Если я смотрела на тебя в дверь балкона, когда ты делал пасьянсы, если я встречала тебя и провожала на верховую езду, и хотела встретить на прогулке, или бежала в залу, когда ты приходил или завтракал, то всё это совсем не от подозри-тельности, а от какого-то в последнее время безумно-страстного отношения к тебе. Верно я предчувствовала то, что случилось. Смотрю в окно и думаю: «вот он, мой Лёвочка, ещё тут, со мной, спаси его Бог». Часто, проводив тебя на верховую езду, я, входя в дом, перекрещусь и скажу: «Спаси его Бог, верни домой благополучно». Я дорожила каждой минутой с тобой, радовалась, когда ты меня о чём-нибудь попросишь, или просто скажешь, назвав меня: «Соня». Каждый день я брала на себя сказать тебе, что я хотела бы, чтоб ты видел Черткова, но как-то совестно было вторично как бы РАЗРЕШАТЬ тебе что-то. А ты всё делался мрачнее и суровее, ты передо мной протягивал чашку, прося у других налить тебе чаю или земляники, ты перестал разговаривать со мной и ты жестоко отмстил мне за своего друга.     И я болезненно это предчувствовала.

    Что касается дневника, то я сделала глупую привычку, проходя, пощупать, там ли, на столе дневник; но ведь я это делала молча. В ту ужасную, последнюю ночь я затворила двери от пришедшей наверх жёлтой собачки, чтоб она тебя не разбудила, заглянула и в твой кабинет, отнеся вниз письма, и по глупой привычке КОСНУЛАСЬ только рукой дневника. Я ничего не ШАРИЛА, ничего не искала, не читала, и тогда же почувствовала, что сделала ошибку и глупость.

    Но ты всё равно уехал бы, я это предчувствовала и страшно боялась.

    [ ПРИПИСКА С. А. ТОЛСТОЙ:
      «Между Львом Николаевичем и мной был договор с первых лет супружества, что мы оба имеем право друг у друга читать всё. Договор этот никогда не был нарушен ни одним из нас. Почему же была боязнь Льва Николаевича, что я что-то у него искала? — Его мучило завещание» ]

    Я лечусь, беру ванны, другого делать нечего. Тяжело выношу присутствие чужих людей — глупого очень доктора и болтливой сиделки. Но этого хотят дети, я не смею противиться, хотя даже совестно, до чего им совсем делать нечего. Пытаюсь немного заниматься, но трудно. Вчера начала немного есть, — дети так трогательно радуются на это, — я их измучила моих любимых: Таничку и Андрюшу; но остановить мои терзания душевные не в их власти. Не то может ещё спасти меня! День и ночь думаю о том, здоров ли ты, где ты, что думаешь, что делаешь. Неужели тебе легко так истязать меня? Как я скоро и радостно поправилась бы, как бы дала тебе слово никогда не следить за тобой, ничего не читать и не трогать, если ты не хочешь, делать всё, что ты хочешь... Но я чувствую, что мы никогда не увидимся, и это убивает меня! Хоть бы не сойтись пока ЖИТЬ вместе, а только повидаться. Я бы приехала на несколько часов, и обещала бы уехать. Без твоего позволенья, не бойся, я не поеду, да надо еще немного окрепнуть. Не бойся меня, лучше умереть, чем увидать УЖАС на твоём лице при моём появлении.

     Мы переписались с Чертковым дружелюбно, сегодня он ко мне приедет, вероятно; я хочу возбудить в себе не одно примирение при свидании, а хорошее доброе чувство к нему, которое было и в Крёкшине и раньше. Это будет облегчение душе, — и врагов у меня теперь перед смертью не останется, а ты уже в письме простил меня. Ну, прощай, устала, Соня.

     Ты вызываешь во мне желанье тебе блага. Но всё моё сердце полно этим желаньем. Что может быть сильнее любви?

     Урок от жизни мне был такой тяжкий, что мне легко изменить всё то, что тебе было тяжело, но КАК тяжело сейчас! Лёвочка, милый, пробуди в себе любовь — прости не словом, а делом!» (Там же. С. 803 – 804; Ремизов В. Б. Указ. изд. С. 413, 415).

        Пометка С. А. Толстой: «Письмо это я дописать не успела, и оно уже послано не было. Переписываю, чтоб было видно моё тогдашнее настроение».



                * * * * *

      Вся наша книга от начала не претендовала на характер исчерпывающего тему исследования. ВСЁ её значение — в последовательном презентовании самих писем супругов Льва Николаевича и Софьи Андреевны Толстых, их эпистолярного диалога — в контекстах внешней и духовной биографий обоих. Неизбежно, однако, составитель этой книги выразил в ней и себя: как своё отношение к ряду так или иначе соотносимых с текстами писем перипетий жизни Льва и Сони, так и особенность своих профессиональных познаний, по причине коей образ одного из основных участников переписки, Льва Николаевича, оказывается прорисованней и рельефней. Надеемся, что для читателей это в достаточной степени компенсируется той пространностью с которой “говорила” с этих страниц за себя и о себе Софья Андреевна Толстая. Равновесие здесь недостижимо: Толстой, хоть и менее многословен, как правило, в своих письмах, равно как в Дневнике, в то же время неизмеримо “публичней” как историческая персоналия: так что нам было легче дополнить по сопутствующим источникам именно его эпистолярный образ, по возможности представляя и Соничку во всей яркости и самостоятельности её личности. Сколь удовлетворительной гармонии достигли мы в этом коллективном “портрете” — оставим судить только нашему читателю.


                КОНЕЦ ЭПИЗОДА

                КОНЕЦ ЧАСТИ ПЯТОЙ, И ПОСЛЕДНЕЙ

                __________________


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.