Волга ХХI век. Публикация 3

CВОЯ ПРАВДА
Дневниковые заметки. 2014–2015
(Журнал "Волга — ХХI век", № 3-4/2020)

*
«Пропагандист, а не поэт». Многих это касается. Может, процентов девяноста из тех, кто пишет стихи. Если в самую сердцевину их писаний смотреть. Да и то: быть пропагандистом легче, чем природным поэтом.
Форма вроде благородная, слово вроде художественное, а в подноготной –
как минимум внутренняя твоя полемика, а как максимум – политический
заказ, прямой или невидимо растворённый в воздухе. Но кто в этом сейчас по-настоящему разбирается, более того – кто имеет желание в этом
по-настоящему разбираться? В ситуации всеобщей какофонии, информационной переполненности, утраты подлинности и первородных основ во всём
и, конечно, в поэзии тоже, дышат воздухом какой есть, и только. Даже тема
прямой, а не метафорической экологии благополучно исчезла. Чего же вы
хотите, земляне?

*
Подрастающее поколение надо воспитывать в ненависти к социализму,
поэтому Жигулин востребован российской школой, а об Исаеве в ней слыхом не слыхали. Ну как не написать сочинение по «Бурундуку» – стихотворению о зверьке, которого всю зиму, сами голодные, подкармливали, как
могли, в бараке зэки.

Каждый сытым давненько не был,
Но до самых тёплых деньков
Мы кормили Тимошу хлебом
Из казённых своих пайков.

А весной, повздыхав о доле,
На делянке под птичий щёлк
Отпустили зверька на волю.
В этом мы понимали толк.

Не декларативно, а «тонко» царапая юную душу, эта незамысловатая
жигулинская вещь как нельзя лучше ложится в столь же незамысловатую
тему урока: «Судьба человека в тоталитарном государстве». С заведомым,
запланированным методистами креном в односторонность и передёргивания,
а главное – в тотально-беспрекословные обобщения.

*
Одна немного пространная, но характерная цитата из Исаева. И к ней
вопрос: мог ли поэт с такими «отсталыми» взглядами быть упоминаем в российской школе ещё пару лет назад?
«…Проходя после войны службу в Вене, я, солдат-победитель, в линялой, застиранной гимнастёрке, в кирзовых, растоптанных сапогах, нет-нет
да и ловил на себе косые взгляды скрытого высокомерия тех самых «слишком европейцев», от дикого нутра которых в недалёком прошлом и пошёл
фашизм. Пошёл и как чудовищная идеология, и как не менее чудовищная
палаческая практика. Побеждённые, на виду заискивающие, они тем не менее
в тёмных закоулках своего отравленного расизмом мозга числили нас, как
и прежде, в азиатах. То есть в низшем, на их взгляд, разряде. Наше простодушие как признак наивысшего предрасположения к общению, к миру,
к добру они по душевному невежеству своему, по нестерпимому индивидуализму относили не к достоинствам, а к недостаткам культуры, к слабости
характера. Будучи побеждёнными, они всё равно в глубине души исповедова-
ли культ силы и вероломства. Справедливость и благородство были для них
по-прежнему всё равно что пустой звук».
Но время идёт, конъюнктура меняется, глядишь – и Исаев будет востребован, а Жигулина задвинут. Грубо, разумеется, и несправедливо задвинут.
А те методисты, что вчера говорили противоположное, легко перековавшись,
опять разложат всё по нужным полочкам.

*
Тускло – ушли в тень живые классики. Да и не такие уж они классики,
кажется: подцензурные меты на каждом слове. Не меньше это слово сковано, заморено и самими авторами, их бдительными внутренними редакторами.
А тот свет, который носят сейчас в своих факелах мазутные альтернативщики, кудлат и тёмен. Сумерки от него не раздвигаются.

*
Наверное, диковато быть актёром. Даже таким, как Высоцкий. Говорить что-то вроде: «Зажился ты на свободе, Копчёный!», перевоплощаясь
именно в такого вот говорящего и разрушая себя. Настолько разрушая, что
и не понять потом, где ты, а где твои актёрские трансформации. А с другой стороны, кто нашёл себя так уж акцентированно, неразмыто, стабильно? Кто знал и знает свое «я»? Актёры же хотя бы измерили для нас диапазон наших всевозможнейших самоидентификаций, показали, как пластична и даже текуча человеческая душа, какая это, наконец, игра – вся наша
жизнь. Грустная картина, безрадостное кино получается.

*
Психологическая, философская, притчевая драма молодёжи не нужна,
нудна, будто что-то лишнее в их накапливаемом и уже имеющемся личностном опыте. Выросли на компьютерных играх? В которые встроены (по договорённости с теми, кто так продвинул цивилизацию за пару десятилетий?)
всякие фэнтезийные, звёздно-военные, инопланетные программы?
Всё будет, вероятно, отменено этим поколением. Гоголь, Толстой, Евангелие, нравственный закон внутри нас, который не позволяет с лёгкостью
нажимать на гашетку и убивать пока лишь компьютерных персонажей, смотреть одни сражения и драки с немыслимыми, восторгающими электронные
сердца спецэффектами.

*
Всё-то мне думается, что те, кто легко запоминает строчки или целые
стихотворения, воспринимают их на рациональном уровне. Если бы переживали эмоционально, с необъятным комплексом ассоциаций, то стояли бы
перед стихом в растерянности, а не смотрели на «столбики слов» победительным взором! Не люблю таких самоуверенных ценителей, запросто цитирующих по памяти что угодно. Причём разнородное и разнокачественное.

*
Сначала обширная цитата о научной и творческой деятельности Евгения
Лебедева (во время учёбы в Литинституте я слушал его действительно глубокие, в мировоззренческом и художественном отношении многое корректирующие лекции). И затем – короткий вывод. Вот эта цитата, авторство здесь
не важно:
«…Готовился к работе над книгой о Пушкине, мучительно искал то единственное слово, в котором бы выразился глубокий внутренний пафос, стержень, смысл жизни и поэзии Пушкина, как слово «огонь» высветило дви-
жущую силу, пафос жизни и творчества Ломоносова, как слово «тризна» –
тоскующую душу Боратынского, надломленную роковым поворотом событий
в его судьбе. И не мог найти… Он хотел понять Пушкина, как понял Ломоносова и Боратынского, но не успел… И его книга о Пушкине осталась ненаписанной…»
Потому и не нашёл того стержневого слова, что начиная с Пушкина
в русской литературе появляется новый тип писателя. Бытийная, философская составляющая в творчестве перестаёт быть доминантой, истины и духовные устремления дробятся, переходят из торжественного в будничный, ежедневно доступный «бытовой» ряд.
…Будто сами боги отвратили от соблазнов столь сосредоточенного
на главных смыслах исследователя, чтобы он сохранил душу для новых, преемственных по отношению к своим наработкам самореализаций.
Где и когда они понадобятся? Это знают боги.
Евгений Лебедев умер на пятьдесят шестом году жизни: не выдержало
сердце.

*
Князь Болконский перед крутящимся рядом смертоносным ядром
не упал, чтобы хоть как-то попытаться спасти свою жизнь. Реноме не позволяло, гордость.
Такие представления были у людей о чести, о войне.
А сейчас исподтишка спецназовец хоть сотню положи, спящих там, допустим, перережь, отрави воду, химией задуши – честь ему и хвала. Не только по службе. Но и в сердцах большинства цивильного населения, если оно
на стороне спецназовца.

*
– Поэтов, робко, тенью возникших в литературе в восьмидесятые, до сих
пор на виду раз-два и обчёлся. Их долго держали в клещах инфантилизма, долго называли молодыми, не давая продвигаться. Сорок и пятьдесят –
они всё еще «в молодых»; так и на пенсию ушли, не названные зрелыми
и не вышедшие из тени. Утраченное поколение? Но оно не само себя утратило, оно погибло под тушей раскормленных и не пущавших его шестидесятников.
– Ничего, постмодернисты теперь и за нас поживут, и отомстят нашим
могильщикам!

*
Кто я? Вечный философский вопрос. Неужели только то, что сделал,
о чём думал, о чём мечтал? Например, конкретный я – это то, что мной
написано, издано или отброшено в сторону, что можно осязать, воспринимать с листа и голоса, осмысливать, оценивать? А большее? То, что не фиксируемо. Не передаваемо. Ведь меня в этом большем – больше, чем в явленном. Как столяра больше, чем вместилось в созданный им табурет.
Кто я?

*
Кузнецов – богатырство русской души, а Казанцев – её чистота. Когда
я назвал Кузнецову Казанцева как одного из любимых моих поэтов, он
поморщился. Ревность? Понимание того, что никогда так не сможет –
и чисто, и порой не менее глубоко? Но мне оттого, что чисто, не замутнёно, оттого, что не вселенский вихрь, может, не нужный ни Богу, ни людям, –
Казанцев становился уже тогда, в «застойное» время, ещё дороже.

*
– Фееричность Андруховича, блеск знаний и фантазии – кто будет
это отрицать? Но основы размыты, дом стоит на песке, и не дом, а остов.
И живут в нём иллюзорные персонажи, плавают человеко-рыбы под водой,
незаметно и мягко поглотившей этот остов. Пытаются решать свои ирреальные, человеко-рыбьи проблемы и заодно втягивать широкого читателя в этот
водный мир. Читатель втягивается – а как же: новизна, экзотика, калейдоскоп кораллов и всяких диковинных существ! Ну, не без того, и муть потопная, в которой кто-то неярко тонет, а кто-то ловит своё олигархическое,
акулье счастье. А что, можно и на это посмотреть! Интересно же.
– Интересно. Но не более. Не Шолохов и не Толстой.
– О них забудь. Теперь андруховичи будут самой верхней планкой. Так
требует Великое Ничто, все его начальства и силы, дух времени.

*
Есть писатели – писатели, а есть писатели – плясатели.

*
Русские стихи от так называемых «русскоязычных» мною часто отличаются по тяготению к высотам блага и безднам разрушения. По интуитивно ощущаемым пределам в том и другом случае качка «маятника» – от Бога
к его антиподу.
Например, ветерок сатанизма, причём будто бы органичного, естественного, до обиходных мелочей, до бытовой рутины, чаще почувствуешь в «русскоязычных» стихах. В русских же – будет хождение «у бездны на краю»,
отчаянное в неё заглядывание, а вот растворённости в «люциферианстве»
никакой, тем более уж, извините, сознательной.
А именно сознательное порой так и сквозит, сколько и чем его ни прикрывай, в самой ткани многих «русскоязычных» стихотворений.

*
«Без него нельзя жить», – Толстой о Тютчеве. Ни о ком другом так
близко, так глубоко. Кто ещё мог столь сокровенно и соответствующе истине
оценить эту внешне скромную фигуру в литературе, в духовной жизни своего народа? Более того, для любого понимающего человека достаточно уже
самих этих слов, чтобы они характеризовали, прежде всего, Толстого как
гиганта. Гиганта в поиске ответов на основополагающие, вечные вопросы,
гиганта в жажде ежедневно, ежечасно жить в тех измерениях, которые предлагает нам великая «тихая» лирика Тютчева.

*
– Струкова после радикального русского национализма смягчилась както внезапно, сделала крутой поворот к либерализму.
– Пару раз съездила в Израиль, побывала в святых местах – и этого оказалось достаточно, чтобы пересмотреть, казалось, незыблемые и даже когото пугающие убеждения?

*
Его стихи бывают как условие математической, физической и тому подобной задачи. Читаешь – не до поэзии, надо разобраться в этом условии, найти
акценты и связки, ведущие к решению. Но дело в том, что это именно поэзия – и ответ в ней не предусмотрен. И автор сам это знает. И эту установку ни на йоту не отменяет. Предполагаются только масса ассоциаций, только
временное утоление той части естества, которое в ответах не очень-то нуж-
дается, которому важны наполненность неисчерпаемой жизнью, азарт соприкосновения с миром, вашим с ним взаимным переплетением. Здесь любовь,
а не задача, – осаживает автор! И всё-таки далеко не всегда умеет осадить.
И перелистываешь страницу, читаешь другое стихотворение, но опять впечатление, будто погружаешься в условие новой задачи.
Скажите, можно считать такого автора поэтом? Ещё как можно! Речь
ведь идёт о Бродском.

*
Клиповое мышление, повсеместно распространившееся, сужает базовую,
фундаментальную часть мировосприятия и расширяет надстроечную, чуть
оторванную от реальной почвы. Удобный способ манипулировать человеком! Уводить туда, где он обезличивается, причём думает в то же время, как
индивидуально богат. Просто феерически богат! А на самом деле – безвозвратно затерян, погребён в калейдоскопе рваных впечатлений и рефлексий.

*
Постмодернисты ищут новые выразительные средства в ущерб глубине.
Охранители держатся за глубину, не понимая, что старыми средствами она
уже не выразима. Не воспринимается, выглядит чем-то искомым, но в таких
архаических одеждах, что привлечь к себе внимание не может. У постмодернистов же текст как раз зазывен, привлекает, но именно внешней мишурой,
за которой преимущественно ерундовость и пшик.
Разрыв между глубинным, бытийным и возможностями его художественного воплощения – проблема не просто охранителей, но и всего нашего времени. Надо её суметь осознать и решить, если хотим выжить, иметь животворящее продолжение, а не скукоживаться и оставаться бесплодными.
Относится не только к литературе.

*
Его могли и не пустить в большую литературу, он сам где-то признаётся,
какие влиятельные люди не смогли оценить его по достоинству, даже палки
в колёса набиравшего ход «паровоза» вставляли. Но теперь-то смотрит
не маленькой картой, а валетом, возглавляет журнал, даже метит в короли
и тузы. Теперь тоже решает судьбы – кого печатать, кого не пущать, но вот
беда: читать-то почти нечего – ни в его книгах, ни в его журнале.
Уж он-то не позволит о себе и братии так написать, как Давид Самойлов:

Вот и всё. Смежили очи гении.
И когда померкли небеса,
Словно в опустевшем помещении
Стали слышны наши голоса.

Тянем, тянем слово залежалое,
Говорим и вяло, и темно.
Как нас чествуют и как нас жалуют!
Нету их. И всё разрешено.

*
Рубцов мог сидеть, уставившись в одну точку, по нескольку часов подряд.
И это были творческие чаще всего, а не депрессивные состояния, как может
подумать кто-нибудь особо «доброжелательный» к поэту и русской поэзии.
Стихи у Рубцова, очень многие, рождались в голове, будто в устном, внутренне проговариваемом виде, и только потом записывались.
Смог бы, например, Евтушенко так? Вряд ли. Сразу – к бумаге, к нетерпеливому слову.
Это совсем другое отношение к жизни, тем более к такой её «малости»,
как поэзия, а что уж говорить о чём-то большем? О мироустройстве, вере,
видении Бога, о благодати и справедливости. О людях – кто они? Стадо,
которое надо гнать, скажем, к глобальному миропорядку и воцарению Антихриста, или каждый человек – это всё-таки неисповедимый космос, одно
из самопроявлений Творца, зеркало, в котором он, Творец, может увидеть
многое и, увидев, направить выше, в ту часть духовного пространства, где
правят совсем не тёмные силы.
Нет, не мешайте Рубцову, не мешайте настоящей русской поэзии, пусть
они подольше смотрят «в одну точку».

*
Бесхозному, как Михаил Анищенко, приходится идти вразнос, чтобы если
уж игнорируют редакторы, скованные темниками и форматами, то хотя бы
непредубеждённые читатели, прежде всего в сети, заметили и воздали.

*
Хорошо, мы лузеры. А где сразу оказался Кузнецов при «демократической» власти? Там, где и мы сейчас. Почему его так легко обошли ветрогоны? Потому что именно они нужны этой власти – вместо правды и поэзии.

*
Одновременно быть поэтом и прозаиком трудно. А чтобы настоящими
на том и другом поприщах – совсем невозможно. Что-то уж одно. Если же
совмещаешь, а иные делают это настойчиво, до насилия – значит, чего-то
недопонимаешь и в поэзии, и в прозе.


Рецензии