Волга ХХI век. Публикация 2
Дневниковые заметки. 2014–2015
(Журнал "Волга — ХХI век", № 3-4/2020)
*
Утопили всех в цунами информации. Целенаправленно используя современные технические возможности для девальвации ценностей, для расфокусирования, деградации любой, пусть и самой сильной личности. В той же
поэзии появись, например, такое – кто заметит:
Земные взоры Пушкина и Блока
Устремлены с надеждой в небеса,
А Лермонтова чёрные глаза
С небес на землю смотрят одиноко.
Да и кто вообще сейчас пишет столь ёмко и выразительно?
Автор этого стихотворения – мой любимый с юности поэт Игорь Шкляревский. Многие его сейчас знают? В инете солидной подборки не найдёшь,
не то что книжек, чтобы почитать в «он-лайн». Зато найдёшь чьё угодно
графоманское, будто сорвавшееся с цепи, – захлёстывает.
*
– Всё реже встречается теперь слово «беллетристика». А каким ругательным и убийственным было в редакционных заключениях не такой уж далёкой поры!
Неужели вокруг сплошь высокая литература?
– Наоборот, в основном и есть беллетристика. И бранить её этим словом нет смысла. Чтиво от того, что его называют чтивом, в лучшую сторону
не изменится.
*
Многие сейчас познали тайну рифмовки, удовольствие гладкописания,
но не тайну поэзии. Не её мускулистый и радостный труд. Ни индивидуального стиля, ни новизны мировосприятия – бесконечная книжность, и хоть
порой изобретательная, но – рутина.
Имён не прибыло, точнее, они есть, однако – похожие друг на друга.
*
Постмодернизм – отчаяние цивилизации. Скептическое, ироническое,
насмешливое отношение к жизни. Да что к жизни – к самому бытию, а может, и к Создателю.
История, родина, семья, традиция? Что вы! Мутите, как Эдичка, полистывайте внешне броского, но внутренне ползучего и ускользающего Захара –
и не думайте, что всё это обман, быстро приближающиеся растерянность и тоска.
В ином советском фельетоне было больше подлинной жизни, её
не наигранной, а кряжистой энергии, чем в самом грубом или, наоборот,
самом изощрённом постмодернистском произведении.
*
Обессмысливание поэзии избыточным, нарочито сложным смыслом…
Не так давно вышел в Харькове украино-немецкий сборник стихотворений разных авторов (есть там что-то и моё). И, читая некоторых немецких,
я как раз и подумал снова и снова об этом самом обессмысливании.
На небольшом речевом отрезке ещё можно проследить ассоциативные
связи, логику, но в целом стихотворение у немцев рассыпается, и впечатление сводится к тому, что перед тобой жонглировали пустотой. Да, есть
самоценные образы, но они стираются потоком общей невыразительности.
Да, ребус обретает флёр философичности и интеллектуальной игры, возбуждает воображение – но ребусом так и остаётся.
А вот наша часть, где представлен «сам Жадан», и прозрачнее, и как-то
роднее.
Однако парадокс: закроешь книжку – и, взвешивая то и другое, неожиданно подумаешь: а ведь мы беднее европейцев! И чёрт знает, почему. Неужели только потому, что мало тумана можем напустить, что не способны
подать себя с ресторанной сервировкой и пышностью, что наше «хуторянство», пусть и в самых раскрепощённых и продвинутых, остаётся всегда
с нами.
*
Светлов ненавидел деревенские говоры в литературе. Кац у нас, в Харькове, не любил Тряпкина вслух, а Рубцова, вероятно, молча, чтобы особо
не «афишироваться». Но у самих-то стихи – как перевод с иностранного.
Сельвинский вот в некоторых случаях даёт фору любому кореннику по части
говора, кладезного словечка. Жаль только, что стилизация у таких, как
Сельвинский, вплоть до Ивантера, всё-таки очевидна: они понимают, что эти
страсти и страдания для них неорганичны, и в подкладку к своим стихам,
в не слишком видимый подтекст и надтекст, набивают всё больше тех извилистых чувств, которые, скорее, граничат чуть ли не с ненавистью и мстительностью к этим говорам. Ну и к их носителям соответственно.
Хотя, справедливости ради, надо сказать, что у Сельвинского подобных
чёрных рефлексий почти нет – он чувствовал себя более уверенным хозяином в новой, завоёванной им стране, чем хозяева последующие. Которым
добрый Брежнев и тот хвост прищемлял-таки изрядно.
*
Стихи в подбор, как прозу, пишут не только потому, что модно,
но и чтобы завуалировать банальности: выстрой такое в столбик – все они
вмиг на виду окажутся.
*
Рассказать о музыке – трудно. Ещё труднее – вдохнуть музыку в слова.
Если в стихах она слышится не как ритм, а как что-то высшее и невыразимое – это очень хорошие стихи.
Умеете вы такие услышать?
*
Энергия заблуждения (по Толстому) многое двигает. В современном мире
это проходит, помалу кончается. Так мне кажется. Наверное, становятся всё
более карликовыми и неинтересными наши заблуждения, вот и энергии в них
со спичечный коробок.
Однако читаешь «Войну и мир» – нет, там всё двигают мощь и энергия
истины! Уж извините, Лев Николаевич, не прикладывается к великим вашим
вещам вышеозначенная формула. Хотя и не для красного словца она вами,
конечно, придумана – есть такое, ох и есть, к сожалению.
*
Свободной и могучей несогласной мысли на Западе почти нет, литература, в частности поэзия, растекается в хаотично льющихся ручьях метафоризма, приблизительности, суррогата мысли. Невыразительностью страхуются от обвинений в прямоте и несогласии с определяющей жизнь общества
и отдельного человека неправдой.
*
Стилистика времени. Если её ощущаешь, вписываешься в неё, ты успешен.
И как человек, и как писатель.
На плаву сейчас действительно талантливые парни. Но талантливы они
лишь к восприятию и воспроизведению стилистики именно этого времени.
А оно в общекультурном историческом контексте кажется мне что-то совсем
уж элементарным безвременьем.
*
Музыка может быть вообще совсем другой, чем та, которую мы слышим.
Особенно извлекаемая из инструментов. А иногда и звучащая в душе и сердце сочинителя.
А стихи – чем хуже? Они тоже могут быть совсем другими, нежели те,
которые мы когда-либо читали и которые вообще когда-либо сочинял смертный.
*
С самого начала подсознательно стихи были для меня не возможностью
рассказывания о чём-то, а способом познания, неким мистическим усилием, включающим меня в процесс созерцательной и деятельной веры, духовной борьбы, преобразования, утверждения или отрицания. Всё остальное
в поэзии мне до сих пор не шибко близко: если вижу, что у кого-то этого
нет, то и хорошие стихи воспринимаю без энтузиазма, как бы под давлением
общих норм.
Кузнецов, кажется, отличался именно таким пониманием поэзии, такой
жизнью в ней. Тютчев, разумеется, Рубцов, Пастернак, многие другие. Могла
быть в этом некоротком списке и Ахмадулина (читай далее: Иван Жданов
и проч.), если бы не использовала стихи – средство познания – со слишком
витиеватыми, химерическими целями, превращая их, строго говоря, в игру
и ложь, вольное или невольное совлечение души, своей и читательской,
на кривую дорожку. Дорожку, в лучшем случае, всё той же рассказывательности, баяния, облегчённого внутреннего делания, а не стремления к истине,
которые больше от сытости и блаженства на грани блажи, а подлинную
жажду утолить не могут.
*
Статьи сверстников, самые серьёзные и в самых серьёзных изданиях,
чем дальше, тем критичнее воспринимаются. Возраст… А ведь так надо
было смотреть и в недавнем прошлом на всяких там патриархов, властителей дум.
Люди слабы и несовершенны. Гениев непочатый угол – как-то и не видно
вокруг.
Да что статьи, и с литературно-художественными достижениями то же
самое. Не впечатляют. Потому что почти насквозь знаешь, кто их делает
и как, с каким потенциалом и организационными подоплёками. Скажу больше: разочаровываться в литературе в целом как в роде деятельности, как
в способе духовных восхождений и самореализации с годами всё легче.
*
Гудят пустоты и понятийные слова в стихах Кузнецова; образ, метафора ему не любы, а символ, гол как сокол, парит в неясном небе, раздражает смотрящих с земли; и чем дальше уходит поэт – тем меньше, кажется,
у него почитателей, тем виднее ходульность, неуклюжая пафосность многих
его строф и стихотворений, привязанных не только к вечности, но и к своему времени, в том числе идеологически…
Вот так – одним выдохом, а надо было сказать и это.
*
Александр Ерёменко – полная противоположность Кузнецову. Пусть
и представить их нельзя в каком-нибудь общем контексте, а всё-таки умствование – у одного ёрническое и площадное, у другого метафизически пафосное – роднит их тем, что выхолащивает стих, уводит в резонёрство, в художественный вакуум, в котором слово теряет свою естественность, свои живые тона и оттенки, подлинный лиризм.
Лиризма у них и не предусматривается особенностями таланта? Да, примерно всё так, а для Ерёменко – и совсем уж точно. Но стихи нельзя воспринимать вне их родового русла; оно же подобные камни, даже глыбищу Кузнецова, оставляет полусухими, водой своей омывает будто вскользь
и нехотя. И факт этот весьма прискорбен. И неоспорим, кто бы какую поэтическую религию ни исповедовал.
*
Образцы поэзии трудно навсегда прогнать в тень. Однако нынешнему
времени и это даётся успешнее, чем какому-либо другому.
*
В конце восьмидесятых привёз домой свою первую книжку. Не вскоре
и только по залому какой-то странички понял, что читали. Но никто ни словом так и не обмолвился о прочитанном…
Зачем я это вспомнил? Обидно до сих пор?
Обидно. Но не за равнодушие к прочитанному. А за равнодушие вообще чуть ли не ко всему, что выходило за рамки того уклада, в котором
они жили, вернее, в котором их заставляли жить, эксплуатируя физически
и грабя духовно, умаляя интеллект в силу объективной невостребованности. Да и вообще в силу нежелательности развития этого самого интеллекта:
кто знает, до чего они додумаются, их дело сторона – подчиняться и пахать,
а с остальным справятся другие.
Мы видели, как справились. И видим, как справляются.
Так что же, разве всё это не обидно?
Свидетельство о публикации №220110901837