Мой друг Канавкин
ПОКОНЧИВШЕГО С СОБОЙ В ВОЗРАСТЕ ШЕСТИДЕСЯТИ ЛЕТ
ЗДЕСЬ ВАМ НЕ РАВНИНА
Два раза в год – весной и осенью – наш интернат должен был проходить по Центральной площади города перед трибуной, с которой партийное, исполкомовское и комсомольское начальство приветствовало народные массы. После назначения заместителем директора специального детского учебного заведения оформление праздничной колонны стало моей ответственностью. А должность секретаря комсомольской организации обязывала.
Осенью к параду в честь Великой Октябрьской социалистической революции подготовиться было значительно легче. Потому что всем предприятиям и организациям выдавалась разнарядка: кто и кого из партийных руководителей несет, и в каком количестве. Имеется в виду, конечно, их портреты. Мы из года в год носили Ленина, Маркса, Энгельса, Брежнева, а позднее и Крупскую. Это я выступил с инициативой на заседании райкома партии, чтобы в колонне интерната был портрет Надежды Константиновны, супруги и верного товарища нашего вождя Владимира Ильича Ленина.
Подготовив специальную речь, я горячо убеждал товарищей, в том, что они и без меня хорошо знали. Крупская помогала молодой Советской власти организовывать детские дома для беспризорников, которых было очень много в первые годы становления нашей советской страны. В них содержались дети павших смертью храбрых в борьбе с врагами рабоче-крестьянской власти. Да и в годы сталинских репрессий детские дома были переполнены…
На этом месте меня прервали. Встал солидный мужчина – и по возрасту, и по комплекции – и сказал, что никаких репрессий в стране не было, а была классовая и революционная борьба. Которая, кстати, продолжается и не закончится, «покуда в мире остаются капиталисты и капиталистические страны, покуда мировая революция не победит». Это был внештатный член райкома партии, заслуженный человек – коммунист с 1910 года. Его внимательно выслушали, похлопали – как всегда, бурно и от души. Он сел, довольный, и на лице его читалось переживаемое в данный момент чувство – исполненного долга.
Я завелся. Хотел спросить этого старого большевика, почему, по его мнению, у нас по-прежнему детские дома переполнены? Ведь в нашей отдельно взятой стране капиталистов нет, и с классами мы уже давно определились! И всем понятно, что до мировой революции нынешнему поколению точно не дожить, впрочем, как и следующему. Я взял себя в руки, понимая, как и все заседающие товарищи, что таковы неписаные правила нашей жизни в СССР: старый большевик, да еще с дореволюционным стажем – это реликвия, святыня, апостол. Не то что спорить возбраняется, а даже в глаза сомнения подпускать – ни-ни… Революция – это наше все.
Но Надежду Константиновну утвердили, сделали ее большой портрет и привезли в интернат накануне ноябрьской демонстрации. И мы прошли в колонне с портретами, красными знаменами и транспарантами, славящими революцию и ее вождей. Кстати, на заводах за ношение атрибутов давали отгулы – по одному дню к отпуску. Но при условии, что портреты и транспаранты по окончании демонстрации будут сданы ответственному товарищу – под роспись. Не всем хотелось из центра города вновь возвращаться на завод и по описи возвращать вождей и лозунги. Иногда транспаранты находили в соседних дворах, аккуратно прислоненных к стене, и не было ни одного случая, чтобы наше революционное достояние небрежно валялись. Позже заводы стали присылать к своим колоннам грузовики, к которым рабочие и сносили все атрибуты. Но и отгулы упразднили. И вовремя! А то молодые сотрудники интерната на комсомольских собраниях стали меня просить поговорить с директором о неурочных выходных за ношение портретов и лозунгов два раза в год.
С весенней демонстрацией 1 мая – праздника Мира и Труда - было сложнее. Одно время стало модно оформлять тематические колонны. То тачанка проскачет: четверо детей изображали лошадок, тащили за собой телегу, на которой «строчил» из пулемёта юный красноармеец, а за тачанкой бежали школьники, одетые в форму бойцов Красной Армии с физруком впереди, нёсшим красное знамя. «Шел отряд по берегу, шел издалека, шел под красным знаменем командир полка», - как поется в революционной песне.
Или дети оденутся космонавтами и шагают в костюмах из фольги, с лозунгами «Привет из космоса!», «Запишите меня в космонавты!».
Однажды на первомайской демонстрации я видел, как на открытом грузовике везли огромный металлический цветок зеленого цвета. Поравнявшись с трибуной, цветок начал раскрываться, и все увидели спрятавшихся внутри девочек-гимнасток, которые показали несколько упражнений с мячами и развернули лозунг: «Миру – мир!».
…Накануне очередной первомайской демонстрации я собрал коллектив на педсовет. Дело в том, что на предыдущем осеннем параде ребят из нашей колонны заметили пьяными. Да ладно бы только мы видели, учителя и воспитатели, а то ведь и стоящее на трибуне руководство обратило внимание, и сказало мне об этом на заседании райкома. Спросили: «Геннадий Федорович, нам показалось или нет, что некоторые ваши воспитанники были нетрезвыми?». Ответил честно, что не показалось, но мы уже работаем в этом направлении, подобное больше не повториться.
Сказать правду, пьяными некоторые старшие ребята ходили на парады уже давно, но их количество росло, и мы никак не могли выявить зачинщиков и поймать момент, когда они начинают «накачиваться». Купить спиртное в то время было просто: даже десятилетним детям в ближайшем магазине продавали красное вино, а то и водку, сколько ни просили мы продавцов не делать этого.
Сидим мы на педсовете и решаем – что делать. Учитель физкультуры рассказал, как видел наших старшеклассников, покупающих красное алжирское вино в продуктовом магазине, называемым в народе «У попа» - он расположен рядом с действующей церковью. На этом месте каждый год наша колонна дожидалась своего времени, когда можно будет свернуть на Центральную улицу и пройти торжественным строем перед трибуной. Вот ребятишки и не терялись, бегали по очереди в этот магазин и алкоголем скрашивали ожидание очереди на парад. По совести говоря, я видел, как наши мужчины-учителя тоже туда наведывались и тоже согревались, при этом морды у них становились такими же красными как флаги.
И тут мне приходит мысль оформить нашу первомайскую колонну как проход альпинистов. Оденем их в спортивные костюмы, на голову – вязаную шапочку, за плечи – рюкзак с ледорубом. Главное, мы сможем контролировать ребят! Потому что обвяжем всю колонну толстым канатом, как страховочной веревкой! И никуда они от нас не денутся, миленькие! Все в одной связке!
Немаловажным был и тот факт, что если оформление нашей колонны – тематической! - признают лучшим, то мы получим приз: в этом году это был цветной телевизор. А он нам был очень нужен. Хотелось, чтобы воспитанники, как и все советские дети, смотрели на ночь передачу «Спокойной ночи, малыши!», и ненадолго почувствовали доброту и любовь, хоть и телевизионную, и вспомнили, что они еще дети. А утром в воскресенье старшие мальчики могли бы увидеть передачу «Служу Советскому Союзу!», чтобы знали, что можно стать настоящими героями, а не уголовными. А в Новый год по-семейному смотреть «Голубой огонёк» - хоть до утра.
Моя идея с альпинистами коллегам понравилась.
В городе работала секция альпинистов, которые делали восхождения в горы Кавказа и Памира. К ним и обратились с просьбой одолжить нам ледорубы. Их руководитель проникся идеей и обещал помочь.
Надо было еще и детям объяснить, почему мы пойдем на парад альпинистами. Я собрал всех – даже самых маленьких – в актовом зале.
Интернатские дети особенные. Это не детдомовские ребята, которые зачастую с самого рождения не знают, что такое быть сыном или дочкой. У наших – почти у всех – были родители, которых, чаще всего за пьянство, лишали родительских прав. Дети попадали к нам, познавшими родительскую любовь, пусть и в неприглядном ее обличии. Некоторые из них ходили иногда домой, другие писали письма в колонии и любили своих горе-мам и горе-пап. Но в глубине души, очень-очень глубоко они считали себя преданными самыми близкими и любимыми, но никому и ни за что на свете не признались бы в этом никогда – даже самим себе. Наши дети знали многое из того, что знать им в их возрасте не полагалось. Многие имели правонарушения (иногда очень серьезные), состояли на учете в детской комнате милиции, и мотать бы им срок, да возраст не вышел. Вот и определяли их к нам в интернат.
Они держались вместе, и у нас, педагогов, сложились с этими ребятами своеобразные отношения. Мы как охотники разметили территорию красными флажками, за которую волкам не прорваться, установили несколько табу, детьми почти не нарушаемыми. Конечно, старшеклассники и курили, и выпивали, и дрались. Но мы строго карали за обнаруженные ножи, заточки, финки, уберегая таких «фраеров» от колонии.
Они понимали, что им в интернате лучше, чем «в местах не столь отдаленных»; мы отдавали себе отчет, что нет в нас таланта педагога Макаренко, поэтому обе стороны держали нейтралитет. Они не наглели и мы относились к ним, скорее, с жалостью, что они, кажется, чувствовали, и даже, наверное, были благодарны нам за это, хотя ласки не принимали и держались грубо. Но мне их поведение казалось нарочитым.
И вот собрались дети в актовом зале. Решили говорить с ними о суровой жизни, о долге и мужестве, о силе и преданности, о товариществе – об альпинистах. На встречу пригласили мастера спорта Олега Павлова, который встречался с самим Высоцким. В то время, начало семидесятых годов, он был кумиром, наверное, всей советской молодежи, и конечно, подростков. Особенно после фильма «Вертикаль», в котором прозвучали песни об альпинистах. До нашего приуральского города они доходили с опозданием, но старшеклассники интерната как-то узнавали о них и часто пели под гитару.
Здесь вам не равнина, здесь климат иной,
Идет лавина одна за одной…
Олег говорил с воспитанниками простыми словами, без пафоса и трагизма, о том, что испытывают альпинисты, поднимаясь высоко в горы, о несчастных случаях, которые порой бывают с ними в горах.
Он рассказал, как трое парней шли по отвесной стене, но крючья, которыми они цеплялись за скалу, были сильно изношены. У одного вырвался крюк, он долго не мог им зацепиться и закрепиться, время шло, и у остальных крюки начали расшатываться. Чтобы уберечь товарищей от гибели, несчастный перерезал свою веревку и упал вниз, разбившись насмерть.
Олег вспоминал, как однажды на привале в ледяной скале высоко в горах, они увидели вмерзших в стену альпинистов, которые смотрели на них остекленевшими глазами. Группа не спала всю ночь, пережидая вьюгу, и казалось, что в компании с живыми прячутся от непогоды и эти неизвестные погибшие ребята.
И самому Высоцкому пришлось спасать людей на Кавказе, когда группа альпинистов попала под камнепад на пике «Вольная Испания». Один их товарищ погиб, другие не захотели оставлять его на скале, пытались снять тело, но не могли, потому что шли дожди и продолжался камнепад. Вот тогда Владимир Высоцкий в составе спасательной экспедиции и пришел на помощь терпящим бедствие.
- А зачем вам это нужно? - вдруг спросил Олега пацан из зала.
Я, помнится, растерялся. И, правда, зачем?.. Ладно бы, полезные ископаемые искали, или людям из горных сел помогали, доставляя продукты и лекарства.
Олег потер подбородок.
- Мы слишком хорошо стали жить, - задумчиво начал он. – Жиром заплывают наши мозги и наши чувства. И уже не отличаем друзей от врагов. И не радуемся ничему, и не любим никого. Революции и войны закончились и, оказалось, что жить в мирное время тоже непросто. Мушка, как говорится, сбилась и цель едва заметна. Вот чтобы встряхнуть себя, идем в горы. Чтобы понять, что делать, «если друг оказался вдруг», как поется в песне Владимира Высоцкого.
Ребята больше ни о чем не спрашивали, как будто бы и в самом деле им было понятно, о чем говорил с ними альпинист. Но на самом деле, в свои младые годы они уже знали, что делать, «если друг оказался вдруг», да и в дружбу, как и в любовь, они не верили.
А я чувствовал какой-то подвох, что-то такое против нашей коммунистической идеологии и советской власти, но не мог понять - что. Особенно про то, что «цель едва заметна». А мировая революция? А строительство коммунизма? Старому большевику, члену партии с 1910 года этот разговор не понравилась бы категорически.
…И вот наступил праздничный день - 1 Мая. Наша колонна, выстроившаяся «У попа», выглядела внушительно. Почти тридцать подростков, снаряженные так, что хоть сейчас – в горы, стояли, связанные одной толстой веревкой: один за всех и все за одного. Примерно через полчаса ко мне подбежал физрук и сообщил, что дети пьянеют на глазах. Точно – в магазине не были. Никто к ним не подходил, и ничего не передавал – преподаватели держали оцепление, да дети и не пытались его прорвать.
Что случилось?
Когда я подошел к «альпинистам» они были, что называется «в санях» - еле держались на ногах. А нам уже пора выходить на Центральную улицу и прямиком – к трибуне! Бегаю вокруг группы и вдруг замечаю под теплым шарфом одного из воспитанников трубочку, которую он подносит ко рту, подтягивает лямки рюкзака и глотает поступившую жидкость. Наблюдаю дальше. Он протягивает трубку стоящему товарищу справа, снова подтягивает лямки рюкзака, и тот глотает жидкость. Тоже самое повторяется с тем, кто слева. Подбегаю, срываю шарф, и что вижу?! Трубочка тянется к рюкзаку, открываю его. Рядом с ледорубом - резиновая грелка, к которой присоединена трубка: лямки рюкзака натягиваются, давят на грелку, жидкость из которой поступает в трубку. Достаю грелку, открываю, принюхиваюсь. Мать родная! В ней – вино, вернее, его остатки…
Откуда грелки?
Откуда вино?
Выяснять подробности времени не было – подошла наша очередь шагать парадом. Отдаю команду: всем учителям и воспитателям выйти из головы колонны и вставать по одному у каждого ряда «альпинистов», которые шли по шесть человек в пять рядов - страховать. Они перестроились, натянули веревки - «альпинисты» крепко ухватились за нее. Таким вот макаром и выплыли мы на Центральную площадь. На подходе к трибуне мы не запели громко, нет, закричали:
Здесь вам не равнина, здесь климат иной.
Идет лавина - одна за одной…
Председатель областного профсоюза тоже крикнул нам в мегафон:
- Первомайский привет товарищам альпинистам!
И все закричали «ура». Правда, почему-то очень тихо. Но это просто показалось: у меня от волнения заложило уши. Вдобавок ко всему, я не мог вспомнить, куда идти дальше, когда мы свернули на прилегающую улицу и остановились. Стоял как истукан и хотел провалиться хоть в тартарары. Кто-то дал мне таблетку, которую я проглотил, не запивая - стало легче.
Возвращались в интернат на трамвае, хотя обычно шли пешком. Ребята протрезвели, но вины в их глазах я не видел, хотя и наглости не наблюдал – молчали и смотрели в окна.
После обеда мы с коллегами не разошлись по домам, а собрались на срочное совещание. Все выглядели растерянными, даже испуганными от полного осознания бессилия перед этими детьми. К кому обращаться? С кем советоваться? Никто из начальства не поймет, еще и выговор получишь, и что вероятно на сто процентов - уволят за несоответствие занимаемой должности.
Физрук достал бутылку водки. Мы закрылись на ключ в пионерской комнате – почти полным учительским составом, и тихо напивались, опустошая невесть откуда появляющиеся все новые и новые бутылки со спиртным. Надо было решать, что делать, как объяснять руководству публичную пьянку воспитанников, если оно дознается. Решили всё скрыть, вдруг никто ничего не заметил, а среди нас доносчиков нет. А дети… Что дети? Почти все они через год-другой уйдут из интерната, окончив школу. А горбатого, как говорится, могила исправит.
…После майских праздников в райкоме собрались на подведение итогов демонстрации. Специальная комиссия, оценивающая оформление колонн, докладывала о своих выводах и просила райком утвердить победителей, среди которых была и школа-интернат. Я так обрадовался! Телевизор! У нас будет свой телевизор! Но за творческое отношение к оформлению колонны и идейную выдержанность нам вручили почетную грамоту.
Второй секретарь райкома, ведавший вопросами пропаганды и агитации, вскинул на меня глаза:
- Геннадий Федорович, а что это ваши альпинисты покачивались?
Я не растерялся:
- От усталости, товарищ секретарь, они же альпинистов изображали, устали от восхождения на горные вершины.
Все засмеялись, а у меня снова заложило уши, и общий громкий смех стал тихим и отдаленным.
Как эхо в горах.
ГОЛУБИ ОСОБОЙ ПОРОДЫ
Было это в те годы, когда в нашем городе, категорически закрытым для посещения иностранцами, ждали делегацию болгарских товарищей.
Для проведения праздника дружбы определили стадион «Динамо». Конечно, готовились так, как раньше никогда и ни к чему не готовились. Все обязанности, даже самые мелкие и незначительные, тщательно расписали и закрепили за ответственными товарищами. Меня, молодого сотрудника городского комитета комсомола, вызвали в кабинет первого секретаря горкома партии и дали ответственное поручение: на стадионе по сигналу выпустить стаю белых голубей – 200 штук. Первое серьезное задание, да еще и от партийного руководства... От гордости распирало, хотелось, чтобы все запомнили этот праздник надолго, на всю жизнь – не меньше.
Но где взять такую прорву голубей?
На другой день, задержавшись на работе, я пошел на площадь, где любили гулять мамаши с детьми. Они часто кормили птиц, которые привыкли к регулярному питанию и гнездились неподалеку. Прохожих, гуляющих, в том числе, детей с мамашами не наблюдалось. Я вытащил из сумки сито, захваченное утром из дома, и деревянную палочку: соорудил специальное устройство для ловли голубей, которое у нас называлось «пунза».
Когда-то у меня это хорошо получалось. Во времена моего школьного детства по праздникам полагалось под песни выпускать именно голубей. Была даже разработана форма особой справки от директора школы, которая давала право предъявителю документа (чаще всего ими были мальчишки-старшеклассники) ловить этих уличных птиц. Но не будешь же бегать за ними с сачком, вот умельцы и придумали «пунзу».
Устройство состояло из сита, палочки и веревки. К нижнему концу палки привязывалась длинная веревка, а на верхний конец боком ставилось сито. На землю насыпали хлебные крошки, ловец брал конец веревки и садился в засаду в ближайшие кусты. Голубь прилетал на корм и как только начинал его поедать, ловец дергал за веревку, сито падало и накрывало собой птичку. Часа за два можно было наловить «пунзой» с десяток птиц, но мне в этот раз надо было значительно больше.
И все-таки, я решил попытаться. Но то ли они уже спали, то ли я навык потерял, но просидев в засаде почти три часа, я сумел поймать только двух голубей.
Расстроенный, пришел домой и всю ночь думал, как быть.
Ничего толкового в голову не лезло.
День на работе прошел в раздумьях.
Началась легкая паника.
Вечером зашел в «Пирожковую», где кроме выпечки, продавали и водку на розлив. Как всегда, взял себе 150 граммов и пирожок с мясом на закуску. Вдруг подходит ко мне приятель, с которым мы учились еще в институте - давно не виделись, но сразу узнали друг друга. Выпили с ним, повторили… Я поделился, что нужно срочно где-то достать две сотни голубей. И тот подсказал, что птиц можно набрать на хлебозаводе, их там – несчитано и немерено.
Утром я взял из дома два больших мешка, в которых осенью перевозили картошку из деревни, но, подумав, прихватил еще пару: кто его знает, сколько голубей помещается в одном мешке. После работы зашел в магазин, купил бутылку водки и поехал на хлебозавод. Нашел сторожа, договорился с ним с помощью «беленькой» и, дождавшись, когда стемнеет, мы залезли с ним на чердак. Действительно, голубей было много, и брать их можно было голыми руками. Договорились, что завтра вечером он поможет мне с птицами.
На другой день мы без труда и очень быстро набили голубями все мои четыре мешка, насыпав зерна, чтобы они до утра не голодали, а к ответственному моменту были сытыми и довольными жизнью, и взмыли бы от счастья в высокое небо. В тот же вечер я привез мешки на «Динамо». На стадионе уже никого не было. Открытыми были лишь туалеты, где я и оставил свои мешки, решив, что утром приду пораньше и подготовлю птиц к мероприятию.
Ночью спал плохо: и за голубей переживал, и о своей дальнейшей карьере думал, понимая, что мое первое поручение от партийного руководство может стать как ступенькой вверх, так и полетом вниз. В горкоме менялись кадры: почти сорокалетние комсомольцы готовились к повышению – кто в партийные райкомы, кто в районные исполнительные комитеты, а кто-то даже в обком партии. Я хотел занять место заведующего отделом пропаганды и агитации горкома комсомола, прежнему начальнику предложили повышение.
…В семь утра я был уже на стадионе. Вижу - один мешок открыт, голуби из него выбрались и ходят по полу туалета, на котором … лежит без сознания женщина. По ее виду и по орудию труда (ведро с водой, тряпка, чистящий порошок), понял, что это уборщица. Набрав в ладони холодной воды из-под крана, плеснул на лицо бедной женщины. Уборщица быстро пришла в себя, я помог ей подняться. Испуганно посматривая то на меня, то на мешки, она рассказала, что придя на работу и увидев мешки, решила посмотреть, что в них. Когда оттуда вдруг полетело «нечто» и прямо ей в лицо, она испугалась, а что было дальше и не помнит. Пришлось успокаивать, рассказать, кто я, откуда, для чего нужны эти голуби. Добрая женщина прониклась важностью момента, даже помогла накормить птиц и загнать их обратно в мешки.
И вот начался праздник, который должен был закончиться полетом голубей. Мне показалось, что длится он очень и очень долго, потому что переживал за голубей, боялся, что с ними что-нибудь случится, и я подведу товарищей и лично первого секретаря горкома партии. Да всю страну подведу! Опозорюсь на весь мир!
Наконец - заключительный номер: детский хор запел песню «Летите, голуби, летите, для вас нигде преграды нет». В центр поля выезжает деревянная пирамида, в которой находятся мои подопечные. Выхожу следом, открываю все три створки пирамиды, мои птицы мира выходят… и разбредаются по полю, как куры. Начинаю их шугать, свистеть потихоньку – ноль эмоций. Ходят по полю, что-то в траве находят, клюют, гулят… Но не летят!
Хор уже первый куплет закончил, второй начал: «Во имя счастья и свободы, летите, голуби, вперед…». Я сам по полю бегаю, пытаюсь поднять эту стаю подлецов – хоть чуть-чуть, хоть немного.
Слышу, что весь стадион уже хохочет. Даже хора не слышно. Местные ответственные товарищи на трибуне стоят красные, а болгарские гости смеются.
Когда я уже остервенело кинулся на них с палкой, мои птицы поднялись на метр. Они полетели прямо к трибуне и, видимо, с перепугу обкакали всех, кто там был. Смех зрителей на трибунах превратился в рёв. Партийное начальство пыталось увернуться от обстрела: они приседали, закрывая головы руками, доставали носовые платки, убирая с себя последствия воздушного налёта.
…Не дождавшись окончания праздника, я покинул стадион и отправился в «Пирожковую». Взял, что обычно, только в два раза больше. Но не отпускало меня это позорище! Так и стояло перед глазами картина: голуби, гуляющие по полю, смеющиеся лица болгар, ревущий от восторга стадион…
Почему голуби не полетели?..
Народу в заведении прибывало. Ко мне за столик, испросив разрешения, подсели два незнакомца. Видимо, я произнес вслух: «Почему голуби не летают?». И один из моих сотрапезников сказал: «А я тебе отвечу на этот вопрос…».
Оказывается, голуби, обитающие на хлебозаводах, элеваторах, зерновых складах – везде, где корма для них всегда в изобилии, так наедаются, что теряют способность летать. Нет у них сил поднять свою тушу! Атрофируются все их птичьи мышцы! Из поколения в поколение рождаясь в хлебных местах, они забывают, что они - птицы, что у них есть крылья, что среда их обитания – небо… «Это новый вид голубей, их можно брать голыми руками», - закончил свой рассказ мой новый приятель.
Кто знал…
… Утром следующего дня меня вызвал к себе первый секретарь горкома партии. Когда я вошел в его кабинет, он стоял ко мне спиной, смотрел в большое - во всю стену - окно.
- Ну, рассказывай, почему твои голуби обосрали болгарских товарищей, - сказал он, не повернувшись ко мне.
Растерянный, я стоял у двери: то ли с его спиной разговаривать, то ли обежать стол, встать перед ним и честно, глядя в глаза, рассказать всю историю с голубями. Но он опять начал говорить, не оборачиваясь.
- Ты, Геннадий, поручение мое провалил. И как! На этом поле потом товарищеский мачт проводили, наш «Зенит» играл в футбол с болгарскими гостями. Мы ведь поначалу хотели его отменить, боялись, что футболисты падать будут, поскользнувшись на голубином дерме…
Я вдруг спросил:
- А как сыграли, кто победил?
И тут партийный секретарь поворачивается ко мне, смотрит удивленно, даже глаза выкатились:
- Сукин сын! Ты сбежал что ли? А я думал, ты был среди тех, кто поливал поле из шланга, чтобы хоть немного смыть следы твоих птичек!
- Нет, - говорю. – Не было меня среди них. Сбежал от позора, сам себя не помня.
- Сыграли вничью, чтобы ты знал, - ответил первый секретарь, и я услышал в его словах гордость.
Осмелев, подошел ближе и начала рассказывать историю с птицами, себя корил, что заранее не изучил вопрос об особой породе голубей, что этот урок запомню на всю жизнь.
Мы еще поговорили немного, в основном говорил я, а секретарь ходил вдоль длинной стены-окна, выпятив грудь, и мне вдруг привиделось, что это голубь той самой породы, которая разучилась летать, и надо только дернуть за веревочку «пунзы»…
Вечером местное телевидение повторяло трансляцию праздника в честь болгарских гостей. И я увидел себя, бегающего по полю с палкой, и жирных птиц, которые никак не могли взлететь. Комментатор в этом месте репортажа со стадиона замолк, и было понятно, что он растерян. Мой «номер» с голубями выглядел как цирковой. И люди смялись, тоже как в цирке – весело и беззаботно.
…А повышение по службе я получил быстро: через месяц стал заместителем заведующего отделом. До сих пор не могу понять, за какие заслуги. То ли визит иностранных гостей был успешным, то ли первого секретаря растрогала моя откровенность, то ли просто неким было закрыть вакансию в отделе пропаганды и агитации.
НОВОЛУНИЕ
Однажды к нам в горком комсомола пришло письмо от молодой женщины, которая жаловалась на своего мужа-комсомольца, сотрудника молодежной газеты. Он хочет бросить семью – жену с маленьким ребенком. Гражданка Орехова писала, что проступок мужа она бы простила, но ведь это не только ее личное дело. Какой пример подает гражданин Орехов подрастающему поколению, как комсомолец, работая в молодежной газете? Какой пример для сына – будущего строителя коммунизма? Отвратительный! И то, что горком до сих пор не вмешался в эту ситуацию, она расценивает как невнимательное отношение с нашей стороны к моральному облику рядовых комсомольцев, что является прямым нарушением Устава ВЛКСМ.
Горком должен был реагировать на сигнал: письмо зарегистрировали, направили в наш отдел для принятия мер в течение тридцати дней. Завотделом поручил это дело мне.
Я хотел встретиться с коллективом редакции, и уже после принимать решение, хотя знал, что действовать необходимо по инструкции. Зная инструкцию, можно было, не выходя из кабинета, написать ответ на жалобу, но та же самая инструкция предписывала встретиться, выслушать, дать рекомендации.
Созвонился с редактором, сказал ему, что получен сигнал от комсомолки Ореховой, сам понимаешь, надо что-то отвечать, предложил провести не то, чтобы собрание, - просто поговорить, может, получится и по душам. Редактор хмыкнул, но дату собрания мы с ним согласовали.
И надо же такому случиться, что в это время умер Леонид Ильич Брежнев! И похороны назначены именно 15 ноября – на день встречи в редакции. Заведующий отделом сказал, чтобы я ехал на собрание, только вот, машину он мне не даст – все в разъездах. По правде говоря, я обрадовался, что вместо траурных мероприятий буду встречаться с журналистами.
Страна скорбела пять дней! Мы в горкоме в дни народного горя с ног сбились. Целыми днями или произносили траурные речи на промышленных предприятиях и в организациях или стояли в траурном карауле у портрета генерального секретаря.
План траурных мероприятий для школ города разработал наш отдел, и я тоже приложил к этому руку. Детям рассказывали о героическом фронтовом прошлом Брежнева, о выдающихся достижениях партии и страны под его руководством, показывали фильмы, снятые по произведениям Леонида Ильича – «Малая земля», «Возрождение», «Целина».
В день похорон занятия заменили траурными линейками, а в нескольких школах городского района, который я курировал, октябрятам прикололи под звездочки кусочки черной ткани.
Ко дню похорон многие горкомовцы были измучены физически и морально. Тоскливая музыка звучала и по телевизору, и по радио, неслась из радиоточек на заводских проходных, и даже радио Дворца пионеров и школьников транслировало исключительно минор. На лицах многих своих товарищей я видел неподдельную тревогу: что нас ожидает в ближайшем будущем, кто будет преемником, ведь все окружение Брежнева было уже довольно дряхлым и нам не верилось, что на смену одному старцу придет другой.
Но кто?..
Кафе и рестораны были закрыты. После работы прямо в кабинете мы выпивали изрядно, поминая дорогого Леонида Ильича, и даже горкомовские секретари к нам присоединялись. Атмосфера была тяжелой. Мы были готовы к переменам, ждали их, но и отчетливо понимали, что сейчас, после смерти Брежнева, они не наступят.
Казалось, время остановилось.
Дом печати в нашем городе находился на окраине. Говорили, что первый секретарь обкома так не любил журналистскую братию, что загнал их в тартарары - от себя подальше. Журналисты обращались в обком с просьбой оставить их в центре города, как они писали, «чтобы быть ближе к читателям». Но просьбы оставались без ответа, правда, был выделен автобус, который точно по расписанию доставлял на работу и увозил обратно в город всех работников Дома печати.
Я сел в троллейбус и поехал. Народу было мало, человек пять-шесть. Отъехали от остановки «Северное кладбище», на котором были похоронены участники Великой Отечественной войны, умершие в госпиталях, и вдруг остановились. Смотрю в окно – весь транспорт замер. И слышу – непрерывный и заунывный вой заводских труб. Автомобили тоже сигналят непрерывно. А водитель нашего троллейбуса говорит в микрофон: «Уважаемые пассажиры! Почтим память Леонида Ильича Брежнева. Попрошу всех встать». И все поднялись со своих мест: водитель у кабины лицом к нам, я, старушки, мамаша с маленьким ребенком на руках и несколько мальчишек, по виду – школьников. И мы стояли, опустив головы.
Я представил себе происходящее, как живописную картину - «Прощание с генсеком». И вдруг на меня напал такой смех... Сделал вид, что закашлялся, но кашлял, как будто бы лаял, и от этого мне становилось еще смешнее. Закрыл лицо руками, стараясь справиться с приступом смеха. Показал водителю рукой на заднюю дверь, он ее открыл, подозрительно посмотрев на меня, и я вышел.
Отвернувшись от троллейбуса в сторону кладбища, содрогаясь всем телом, хохотал, закрывая рот шарфом и руками в перчатках. Троллейбус поехал, я отсмеялся: наверное, пассажиры в уехавшем троллейбусе подумали, что я плачу от горя. И от этой мысли новый приступ смеха согнул меня пополам. Взгляд упал на памятник погибшим в Великой Отечественной войне и умершим от ран солдатам и, кажется, сказал вслух: «Простите меня, воины, я смеюсь не над вами». А над чем смеялся, до сих пор не пойму. Истерика что ли случилась от всего пережитого…
В редакции молодежки меня уже ждали. Сначала решил поговорить с редактором – с глазу на глаз. Секретарша принесла горячего чаю, что было очень кстати: после моего безумного смеха я начал икать и никак не мог остановить икоту, а редактор сказал, что надо пить не горячее, а холодное, маленькими глотками, задержав дыхание. Но икота прошла внезапно, и мы пили чай, я спрашивал, сколько человек работает в редакции, какого возраста сотрудники, кто комсомолец, кто член партии. Оказалось, что коммунистом был только один редактор, остальные – комсомольцы.
- Как – комсомольцы? – удивился я. – Им же почти всем за тридцать.
- Недавно наш райком принял всех бывших комсомольцев обратно - по распоряжению обкома, - ответил редактор. – Газета – орган обкома комсомола, значит, работать здесь должны комсомольцы, хотя комсомольский возраст они уже миновали.
Что-то здесь было не так: почему мы в горкоме ничего не знали?
- Слушай, - говорю редактору, - давай помянем Леонида Ильича.
Он согласился, быстро достал из-под стола немного початую бутылку водки, выдвинул ящик и извлек тарелку с бутербродами.
Выпили. Налили еще по одной. После третьей пошел и настоящий разговор.
Редактор рассказал, что он был против возврата в комсомольские ряды некоторых сотрудников газеты и не только потому, что по возрасту переросли помощников партии.
- Вот, Крестьянкин, например, - откровенничал редактор. – Райком принимал его в комсомол впервые - в тридцать лет! А ведь его из пионеров исключили в свое время!
- За что? – удивился я.
- А за пьянку!
- Как за пьянку? Он же ребенком был!
- Да, мальчонкой десяти лет от роду. Пришли гости, родители с ними выпивали, а когда ушли их провожать, этот ребенок допил, что оставалось в рюмках. Потянуло на подвиги, он вышел на улицу, его качало, а навстречу - директор школы. На другой же день при всей школе сняли с него пионерский галстук!
- И ты знал об этом? – спросил я, не заметив, как перешел на «ты».
- Нет, - мрачно ответил редактор. – Крестьянкин рассказал, когда уже обмывали его комсомольский значок.
- И ты молчал?
- А ты бы донес? – начал тыкать и редактор.
В кабинет заглянула секретарша:
- Товарищ Канавкин, к вам пришли.
Я вышел и увидел, что меня дожидается пожилой человек: небольшого роста, полноватый и лысоватый, с зачесанными набок остатками волос. Очки с толстыми стеклами, за которыми зрачки казались неподвижными, создавали иллюзию нарисованных глаз.
- Пройдемте со мной, товарищ Канавкин, - тихо сказал он, и у меня холодок пробежал по спине.
Оказалось, что этот человек возглавляет организацию со странным названием – Обллит, о которой я раньше никогда не слышал и даже не подозревал о ее существовании. В ходе разговора понял, что сотрудники организации занимаются цензурой и без их разрешения ни одна газета не имеет права печатать тираж, а сама организация называется «Областное управление по охране государственных тайн в печати».
- А почему Обллит, а не Облпечать? – поинтересовался.
- Потому что ранее мы назывались «Областное управление по делам литературы», - также тихо пояснил лысый.
В то время встречались такие люди и такие ситуации, когда нужно было сделать вид понимающего человека и произнести: «А-а-а…».
Что я и проделал.
Этот главный цензор начал жаловаться на журналистов молодежки: как они намеренно тормозят процесс выпуска газеты, в открытую смеются над замечаниями работников Обллита, остаются по пятницам допоздна, поют песни под гитару. И «злоупотребляют».
- Как это? - спросил я, делая вид, что не понял.
- Пьют, - приставив несуразно маленькую ладошку ко рту, тихо ответил цензор.
Он рассказал, что совсем недавно «дело дошло до Москвы». Курьер молодежки принес сверстанные полосы, цензор всё прочитал, и уложились бы в график, если бы на последней странице не столкнулись с заметкой, что в городе Козлодоеве научились получать молоко от козлов. Бросились к картам и справочникам: нет такого города в Советском Союзе! Пришлось звонить в Москву, в Центрлит, объяснять ситуацию и просить помощи. Товарищи из Центра посоветовали обратиться к автору заметки. Оказалось, что автор все придумал – для смеха, в рубрику «Юмористический клуб».
- Разве так можно? – вкрадчиво вопрошал цензор.
А меня чуть снова не сразил истерический смех. Но сдержался. Мне кажется, я просто испугался этого тихоню, а то бы посмеялся от души. Но знал я таких…
- Журналисты, товарищ Канавкин, работают бесконтрольно, за ними никто не присматривает вследствие отдаленности Дома печати от центра, - бубнил цензор. – Они распоясались.
Он в упор посмотрел на меня своими «нарисованными» глазами и добавил:
- Буквально.
Я обещал разобраться. Зашел в лифт и хохотал, присев на корточки и уткнувшись в полы пиджака. Что же это за день такой! В стране – траур, а я смеюсь-хохочу…
Вернулся в кабинет редактора. За длинным столом уже сидели сотрудники, и я обратил внимание, что среди них была только одна женщина - довольно молодая, симпатичная, лет тридцати. Редактор уступил мне место во главе стола, сам сел рядом, справа. Я смотрел на журналистов, они смотрели на меня…
- Товарищи, - начал привычно, - в горком поступил сигнал. Мы, сами понимаете, обязаны разобраться. Моральный кодекс строителя коммунизма написан не нами, но для нас. В то время как комсомольцы, верные помощники коммунистов, работают на БАМе…
И вдруг стало неловко. Я забыл все слова, положенные говорить по инструкции в этом случае, не мог сосредоточиться ни на одной мысли, вдруг на себе испытав, что такое «пустая голова». Все заготовленные на эту тему слова, многократно отработанные, выверенные и произнесенные, стали казаться фальшивыми и неуместными.
Пауза была долгой, и журналисты сидели с опущенными глазами.
- Ребята, давайте помянем Леонида Ильича, - вдруг брякнул я. – А потом и поговорим.
Ребята заулыбались, вмиг появились стаканы, бутылка водки и знакомая тарелка с бутербродами, снова наполненная.
Помянули, не чокаясь и не вставая. Я был уверен, что если сейчас кто-нибудь предложит встать, опять расхохочусь. Выпили несколько раз и как всегда бывает в определенное время застолья, от общего разговора ушли, разбившись на небольшие компании и обсуждая каждый свое.
Единственную молодую женщину за нашим столом звали Еленой. Она была заведующей отделом, и как выяснилось, окончила журфак МГУ - профессионал. Начал ее спрашивать, как она, единственная женщина в этом коллективе, оценивает ситуацию с разводом Орехова. Елена ответила, что развод – это всегда плохо, особенно, когда в семье есть дети. Но бывает, что развод просто необходим, и что это никого не касается, кроме мужа и жены.
- Я сама развожусь, - спокойно сказала она. – Через неделю – суд.
Час от часу не легче!
- У вас дети есть?
- Есть, двое. Я считаю, Геннадий Федорович, вы должны знать, что у нас сейчас половина коллектива разводится. А другая половина уже развелась. У нас здесь все или разведены или разводятся или матери-одиночки. А вы знаете, что письма в горкомы и обкомы зачастую пишут родители оставленных жен, а не сами жены? У нас только редактор в прежнем статусе – женат. И только потому, что боится место потерять, а так бы давно убежал от жены. Но его предупредили в горкоме партии: уйдешь из семьи – получишь волчий билет, будешь улицы подметать, а не газеты почитывать. Для него карьера, положение - превыше всего, даже любви. На него ведь анонимка приходила в горком, но ходу ей не дали, ограничились внушением.
Еще лучше!
Все детали разговора я уже не помню, но суть отложилась в памяти. В общем-то, она говорила крамольные вещи: что партия и комсомол уже не играют главной роли в личной жизни людей, осуждения общественности никто не боится, да и не будет общественность осуждать, если только ей это не поручат по партийной, комсомольской или профсоюзной линии за мизерные блага. Ну, подписку на полное собрание сочинений Чехова, например, выделят без очереди. А если и осудят на собрании, так на это никто не обратит внимания, особенно беспартийные члены общества. Что партия и советская власть научили и позволили женщине стать самостоятельной, и теперь она сама способна принимать важные решения, начиная от того, где ей работать и заканчивая тем, сколько детей она хочет иметь и стоит ли разводиться, если любовь к мужу уже прошла. Получилось, что партия и комсомол виноваты в поголовных разводах и в редакции, и в городе, и в стране…
У меня не нашлось, что ей ответить.
- А ваш муж не будет жаловаться в горком комсомола? – только спросил я.
- Нет, мы с ним цивилизованно обо всем договорились, его и на заседании суда не будет, он письмо прислал, что никаких претензий ко мне не имеет и доверяет суду, - спокойно ответила Елена.
- А бывшая жена вашего избранника?
- Уже написала.
- Орехова!?
Она кивнула.
Я подсел к Орехову, который все время разговора с Еленой не сводил с нас глаз.
- У тебя это серьезно? – почему-то поинтересовался я.
Он ответил: на всю оставшуюся жизнь. Он говорил, чтобы я не волновался, больше никаких писем не будет, с женой они давно договорились и не живут вместе уже полтора года.
Мы с ним выпили и пожали друг другу руки.
…Расходилось все вместе. Вывались толпой из Дома печати, и потопали на остановку. Редактор обернулся:
- Следит, зараза! - сказал он сердито.
Я тоже обернулся - на восьмом этаже ярко горел свет.
- Цензор что ли? – спросил его.
- А ты откуда знаешь?
- На том стоим!
Около своего дома остановился от внезапно появившейся мысли. Я вдруг понял, что даже если не напишу отчет о проделанной работе и принятых мерах по жалобе, никто этого и не заметит и никому это уже не нужно. И как же это все глупо!
…Было темно, небо прояснилось,редкие снежинки медленно падали на землю, но Луны не видно.
Из подъезда вышла соседка с первого этажа – дама преклонных лет, всегда экстравагантно одетая, с замысловатыми прическами. Весь наш дом считал её почему-то гадалкой, хотя ни один человек ее услугами не пользовался, а она никому их не навязывала. В этот раз она была похожа на цыпленка: в оранжевых брюках, пушистой желтой шубке, на голове красовалась красная пилотка.
- Что, Геннадий,с поминок возвращаешься? – спросила она весело.
- С работы, Генриетта Дмитриевна, - ответил я. – С работы.
- Я и говорю – с поминок, - продолжала гадалка. – Сегодня особенный день, да, Геннадий?
- Особенный, - согласился я. – Умер Леонид Ильич.
- Ну, и земля ему пухом, - отмахнулась соседка. – А для нас, продолжающих жизнь, сегодня – день завершения дел и подведения итогов.
- Каких итогов? – понемногу трезвея и недоумевая, спросил я.
- Любых итогов, - продолжала Генриетта. – Обязательно подведи итоги, Геннадий. Попроси прощения у своих обидчиков и покайся в грехах. Иначе не сможешь двигаться вперед. Сегодня - новолуние.
Сказала и пошла себе, почти побежала. Курица!
Я стоял у подъезда, обдумывая слова соседки, и ничего не понимал. Новолуние, и что?..
Мои размышления прервала Маринка – девчонка-старшеклассница, которая жила с родителями на нашем этаже.
- Дядя Гена, на стадионе уже каток залили! - радостно сообщила она. – Столько народу пришло!
Я помню, удивился: в стране - траур, а они каток залили. Кто разрешил?..
Девушка в красной спортивной куртке и белой вязаной шапочке была необыкновенно хороша той красотой молодости, которую сам в себе не замечаешь, и оцениваешь лишь спустя многие годы, просматривая старые фотографии.
- Сегодня новолуние, - сказал я.
- Знаю, в календаре видела, - просто ответила Маринка. – Бабушка всегда отмечает положение Луны.
- А я и не знал, что положение Луны так важно, - растерялся я.
- Да не переживайте, дядя Гена, - засмеялась девушка. – Как говорится, «есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам…».
- Ты так думаешь? – глупо спросил я.
- Уверена! – засмеялась она.
Маринка отбросила свою толстую рыжую косу за спину, на ее черные брови ложились и тут же таяли первые в этом году снежинки, темные глаза смеялись, передавая веселое настроение ее молодым ярким губам, которые растягивались в беззаботной улыбке.
Она забежала в подъезд, а я все еще стоял не в силах сдвинуться с места.
И вдруг на душе стало так радостно, спокойно и светло - как будто бы в церковь сходил. Я там ни разу не был, но в тот момент почему-то понял – узнал - что именно так должен чувствовать себя человек, посетивший Божий храм.
«Может, правда, сходить в церковь», - подумал я и пошел домой.
******
Геннадий Федорович Канавкин покончил с собой перед Рождеством, выстрелив в рот из пистолета-ракетницы.
Последние годы его жизни прошли в одиночестве и беспробудном пьянстве. Жена и двое уже взрослых детей не захотели жить с ним, и он переехал в деревню, где от бабушки с дедом ему достался дом с садом.
Деревенские его не боялись, а вот некоторые дачникам даже подумывали о продаже своих загородных участков.
Нередко, чаще всего летом, когда народу прибавлялось, он в одних шортах с голым торсом, приходил к магазину, садился на скамейку и стрелял из «духовки» под ноги идущим людям. Мелкие пули, попадая в землю, взрывали пыльные бурунчики, человек пугался и останавливался как вкопанный, а Геннадий Федорович громко смеялся и кричал: «Что, страшно стало? Бойтесь Геннадия Канавкина!».
Однажды ночью вломился в дом к соседу и, угрожая ружьем, заставил его и жену стоять на коленях под прицелом. За что? Для чего? На рассвете, когда сам устал от своего буйства, ушел, как ни в чем не бывало. Даже извинился.
В дни просветления, которые наступали все реже, он был словоохотлив и услужлив: давал советы по выращиванию малины, рекомендовал сорта слив, которые лучше других плодоносят в этих местах, предлагал вскопать землю своим мотоблоком.
В последний год жизни неслись с его участка песни Владимира Высоцкого. Геннадий Федорович включал магнитофон на полную громкость, и прославленный бард кричал на всю деревню, пока кто-то из соседей не отваживался зайти к Канавкину, чтобы выключить магнитофон, повернуть уснувшего под яблоней со спины на бок, укрыв легким одеялком.
Почему-то в милицию никто не жаловался. Возможно, жива была еще память о его родителях, районных судьях, рано ушедших из жизни, но которых в деревне помнили и уважали на протяжении еще долгого времени. А может быть, Геннадия Канавкина просто жалели, зная его совсем другим, когда он приезжал навещать своих стариков: веселым и хлебосольным, готовым прийти на помощь любому, кто ее попросит.
Хоронили его в городе в закрытом гробу. На похороны пришло много народу, деревенских тоже приехало немало. Семья на проводы в последний путь не явилась, и распоряжался всем коллега Геннадия Федоровича еще по работе в интернате.
Квартирка была маленькой, однокомнатной. Когда настало время выносить гроб с телом, его никак не могли развернуть к дверному проёму, крутили и так и эдак, но гроб, то упирался в шкаф, то не вписывался в пространство между окнами. Пришлось поставить его «на попа». Нанятые носильщики тихонько переругивались. Одному из них показалось, что они перепутали голову и ноги покойного – гроб-то заколочен! - и теперь выносят его вперед головой. Нехорошо это, не к добру…
Ночью выпало много снега. К могиле была протоптана узкая дорожка, и если кто-то оступался, то непременно падал в глубокий сугроб. Поэтому шли гуськом. След в след.
2019 год.
Свидетельство о публикации №220111301084