Как меня угнали на работы в Германию

МЕМУАРЫ РЯДОВОГО РУССКОГО ЧЕЛОВЕКА

Александр Сергеевич Воробьёв (1924 – 1990)

___________________________________
На фото - Александр Сергеевич Воробьёв с супругой у родительского дома в 1981 году
__________________________________

Пришла весна 1942 года. Еще беспокойнее стало в селе. Просохло. Жаворонки на все лады и голоса пели песни весны. Приближалась желанная пора детства - рыбалка. Сельрада регистрировала все лодки селян, по улице ходили немцы и румыны, что-то высматривая, что-то выискивая. Староста гнал людей в поле: надо было пахать землю, сеять зерно, яровые. Отец в поле не ходил, перепоручил всю полевую работу на меня и брата Николая. Мне шел 18 год.
В нашу десятидворку входили свои же соседи, в прошлом колхозники. Всего было 4 лошади, и остальные 6 хозяйств выходили, как помощь или как делать было нечего. Они собирали сорняки и жгли их вместе со старой соломой. Я, Иван Дмитренко и еще двое мужиков пахали недалеко у села. Здесь же и обедали у костра, слушая рассказы стариков о гайдамаках и немцах прошлой войны. Они вспоминали своих однополчан империалистической и гражданской войн, и каждый по своему толковал о немцах. «Силен негодяй, - говорил дед Дема, - но он жидковат, вот посмотришь, кум, не удержатся ему долго у нас. Ведет он себя неправильно, пришел к нам и на нас же пытается ездить, нет, так не можно». Он это повторял не первый раз и продолжал свой рассказ о том времени, когда служил в гренадерах его императорского величества, восхищался красотой Петродворца. Наверное, и там немцы-антихристы разорят такое величие русской красоты, жалко, и снова вытаскивал кисет, закуривал, плевался и снова торопил нас: «Давай, хлопцы, давай, а то, наверное, к нам, едут конные». К нашему биваку подъехало трое: староста, полицай Сашка Давиденко (Тубон) и немец. Немец на ломаном русском языке монотонно бурчал: «Тавай, тавай, пыстро». Мы его не поняли. Тубон это дело перевел конкретно: распрягай лошадей, и марш в село: «Сборы у сельсовета», да, да, так и сказал: «сельсовета», многие так называли сельраду. А то и еще, то ли по незнанию, то ли преднамеренно, называли «товарищ староста» или «товарищ полицай». Наши сборы были недолгими, собрав свои немудреные пожитки, мы поехали в село. Когда мы приехали к сельсовету, там уж собралось сотни две народу. И стар и млад шли обычно слушать сельские новости, чтобы потом разнести их по селу в новой редакции, да пополнить новым содержанием. На крыльце сельсовета стояли немцы и староста и какие-то незнакомые люди, чисто одетые. Добрый час длились сборы селян. Шум, гам, сутолока. Антоша прокричал, как с колокольни: «Тыкше, не кричать, слушать надо. Сичас ораторствовать начне пан товарищ господин комендант». Это был наш земляк, раньше, был товарищ Полищук, превратившийся в господина пана коменданта. На крыльце, неведомо в какой форме, да цвета, стоял пан Гаражевский, единственный его глаз кого-то искал в толпе.
- Господа селяне, - начал комендант, - Великая Германия просит от нас помощи. Наша помощь нужна ей как никогда, - толпа заволновалась. – Германии, - продолжал он – нужны рабочие руки. На фабриках и заводах простаивают станки, машины, не хватает там рабочих рук. Великий фюрер разрешил нашим землякам поехать в Германию помочь ей.


Послышалось громкое: «blaitь». Антоша и Гаражевский бросились наводить порядок, старались узнать, кто это так великого фюрера окрестил неписанным русским именем.

- Завтра,- продолжал Полещук - увезут вас на ст.Волфино на узкоколейке и оттуда пасса-жирским поездом в Германию. Кто поедет, сейчас вам скажет господин полицай.
Тубон начал читать из тетради кому ехать. Толпа снова заволновалась, зашумела, но не разбежалась, так как кругом стояли «паны полицаи». Тубон щеголял в форме советского летчика, дополнил, что брать с собой и предупредил, что если кто не захочет поехать в пассажирском вагоне, то его уже повезут в товарном. Я был записан тоже. Начались сборы.


Брал меня без какого-либо желания, надеясь на старосту. Говорил, что он с ним договорится. Вечером он куда-то ушел, я рано лег спать. Утром я почувствовал озноб, мне нездоровилось. Отца не было, наверное, он ушел выбивать мне освобождение, а в это время я должен быть уже на железной дороге у Очеретовки, где намечена посадка на узкоколейку.

Появились верхом на лошадях блюстители порядка - полицаи. Они стучали в окна, ворота, торопили на посадку, ругались. Село гудело как улей, кто плакал, в тон ему причитали. Под страхом оружия шли в поле к «чугунке» молодые парни и девки. Садиться в вагон и ехать невесть куда и на долго ли, никто об этом не знал и не ведал. Полицаи ехали на лошадях сзади этой разношерстной процессии. У насыпи железной дороги собралась толпа отъезжающих и провожающих, кто плакал, кто смеялся, кто, как я, молчал и все выжидал чего-то необыкновенного, освобождения, но его не было. Отец не появлялся. Подошел поезд, и через полчаса мы были на ст. Волфино. А тут-то уже разрешенным Гитлером на выезд в Германию окружены были солдатами с автоматами и с вагона в вагон были посажены в вагоны-телятники. Это были старые вагоны, окна обиты колючей проволокой. Из удобств, которые можно было заметить, это стоявшая в углу параша, заделанная в пол. Закрыли вагоны, слышно было, что повесили замок, и к заходу солнца 22 мая 1942 года поезд ушел на Киев. Когда сопровождающие нас полицаи передали нас немцам, рыжий немец произнес речь: «Вагон сади по 60 человек, шайзен и писиписи в параша, в окна глядеть нельзя, солдат будет пух-пух». И все стало ясно.

Ясно, яволь, садись по вагонам. Открыли три вагона. Шнель, шнель! И уже через полчаса поезд-товарняк с закрытыми дверями с решетками на окнах, с часовыми на площадках в боевой готовности вез приглашенных в сторону Киева. Это было 22 мая 1942 году со ст. Волфхно, куда я вернусь после странствий по Европе 15 августа 1945 года, на эту же станцию, на это же место.


Вагоны были без нар. В трубу, врезанную в пол, должны были пассажиры справлять свою и большую и маленькую нужду. Сколько было вагонов, никто не знал. А поезд все шел и шел. Останавливался, бывало, на станциях, полустанках , пропуская встречные поезда с техникой и солдатами для порабощения России. Смотреть запрещалось, где-то кто-то стрелял, крики, плач и опять монотонный стук колес. На второй день, где-то в полдень, открыли дверь и разрешили выйти из вагонов, но с ограничением удаления от вагонов на 20 метров. Стояли на каком-то пустыре. Немецкие солдаты ходили по крышам вагонов и кричали, предупреждали, запрещали. Выдали на вагон по 10 буханок хлеба, сыр плавленый, занесли 3 молочных бидона с кофе. Нужду разрешили справлять здесь же, у вагонов. Потом снова загнали в вагоны, снова были закрыты двери и снова дорога. С параши тянуло ночной прохладой и зловонием. Кто-то догадался закрыть ее соломой, и стало легче дышать, и вагоны в такт думам выстукивали свои песни, свое монотонное подтверждение случившемуся: «только там, только там».


Утром 25 мая поезд прибыл в город Белосток. Долго состав с одного пути перегоняли на другой и, наконец, двери вагонов были открыты, и была дана команда выходить, вещи оставить в вагонах. Солнце грело по-летнему, пробежал какой-то украинский полицай, сообщая у каждого вагона не расходится, что будет баня и медкомиссия. Потом обещали обед, а уж после обеда поезд уйдет не то в Австрию, не то в Италию. Путешествия представлялись заманчивыми, но неопределенными, никто, конечно, не знал, куда тебя повезут, но для чего везут, это мы знали точно: в рабство. Когда-то татары угоняли в рабство людей пешком, а уж сейчас везли на «потягу», да еще же были обещания в классных вагонах. Расходится, правда, и некуда было, эшелон стоял у леса. На аэродроме видны были русские самолеты-истребители с красными звездами на крыльях и какими-то замысловатыми номерами рядом. Здесь же стояли русские танки и танкетки. Все это было огорожено колючей проволокой, за которой-то мы и оказались. На другой стороне, через железнодорожное полотно, видны были 2-3 этажные дома. Бегали немцы и какие-то гражданские, с ведома, конечно, немцев. Предстояла баня и обед. Одни утверждали, что это пушка, ничего не жди, другие боготворствовали немцам, что это люди слова. Весь состав смешался. Здесь были Воронежские, Курские, Брянские, Белорусские и Украинские к Гитлеру добровольные помощники бить Советы и устанавливать прусскую культуру на русской земле. Кто лежал на траве, растянувшись с видом, что ему все равно, кто кого будет бить, кто ходил с угла в угол. Собравшись в кучки, слушали запущенных агитаторов, которые воспевали хвалу «неметчине», ее богатой культуре и райскому житью у бауэра. Кто уже лазил по самолетам и танкам, я предпочел танк. Восхищались их размерами, толщиной брони, ее весомости, и как могло случиться, что такая неуязвимая машина осиротела и осталась у немцев, не причинив им никакого вреда, сейчас зарастая крапивой и лебедой. Я залез на башню один. Его ствол был забит песком и щебнем. Какие-то смельчаки орудовали уже в середине танка, подавали команды, и сами же их исполняли. Поворачивали башню, наводили для стрельбы в угол трехэтажного здания, выкрашенного в зеленый цвет. На стенах были нарисованы деревья. Меня согнали с танка сильные и, разместившись, как воробьи на заборе, благоухали. Я пошел искать Петра Бабкина. Он пел песни все время и в вагоне, и здесь на воле. Или он их сам выдумывал или это был его архивный запас, я не знаю, но наводили грусть, желание бежать домой, в Сибирь. Я проклинал себя десятки раз, что не уехали мы в Кемерово, не стали офицерами и не воевали, а ехали помогать Гитлеру воевать против Сталина.


Петро Рожков все время был в обществе девчат. Я не скажу, чтобы он мог рассказывать анекдоты, но там, где он был, все время смеялись. Он просто втерся в девичьи секреты и теперь вел уж откровенный разговор о бабских тонкостях. Одна заковыристая бабенка, ощупав Петра и удостоверившись, что это все же мужчина, закатывалась со смеха. У меня завелся друг по несчастью – Петро, Журавель по кличке и Рожков по фамилии. Это нас свело сходство внешнее, да и часто нас путали. Раньше их семья жила на окраине села за мостом и примерно в 1936 году их отец обменял свою усадьбу на нашу Церковную улицу. Их семья состояла из 5 человек, моложе Петра были сестра Катя и брат Василий - Грузин. Ни я, ни брат Николай никакой дружбы с ними не водили. Встречались обычно на Лемешихе или на торфяном болоте, где все выделывали (лепили) торф, играли в разбойников или просто в палочку-стукалочку. Когда я учился в средней школе в Теткино, он, Петро, уже где-то работал. А здесь мы начали испытывать уважение друг к другу. Характера были покладистого, его немудреные пожитки перекочевали в мой мешок, и уже охранялся один мешок на смену. Мы поели сала с хлебом, запили водой, ждали бани. Но баня пришла другая. В ожидании парной и обеда, каторжане слонялись, кто где мог. Мы, земляки, сидели на траве у колючей ограды. Петро Бабкин пел про какую-то канарейку, что она, бедняга, попала в клетку, в неволю, повествует о том, что не ребятишки поймали, а занесла ее туда горькая судьба. Вот так-то, ребятишки, и с нами. И вдруг прогремел орудийный выстрел, пролетел снаряд над нашими головами и ударил в угол здания. Вреда, конечно, он не принес, но переполох создал невиданный. Завыла где-то сирена, забегали немцы, стуча коваными сапогами вермахта. Десятки солдат кинулись в ограду колючей проволоки, к выстрелившему орудию танка. Кто-то закричал и смолк. Через люк башни тянуло дымом и гарью. Немцы окружили танк. Прибежали полицаи. С танка вытащили окровавленного парня с разорванным животом. Сидевший на стволе смельчак после выстрела тоже свалился замертво - ему вырвало разорвавшейся пушкой все прелести и еще что-то. Мы побежали к танку, там уже было не подступись. Я увидел кровь у разорванного живота парня, меня затошнило, и я упал, потеряв сознание. Не помню, сколько я лежал. Очнулся я среди немцев и полицаев, меня били по щеке.

- Да вин жывый, - говорит Петро, - тильки упав, побачив кровь.

Всех загоняли в вагоны. Я поплелся к своему вагону и увидел немца, который бежал с другой стороны. Я не ожидал, что случится худшее, я верил в снисхождение к больному, но не тут-то было: немец бил прикладом направо и налево, попало, конечно, мне прикладом в зубы и тут-то я дал прыжок. Он выстрелил сзади, я с ходу заскочил в вагон без лесенки и оказался в гуще притихших каторжан, их почему-то стало больше. Оказалось, что спасаясь от ударов, девки и парни прыгали в ближние вагоны, свой или не свой. Я плевал кровью, во рту что-то было лишнее, и уже лежа на животе, ощупывал свою задницу, не продырявлена ли она. А немец, подойдя к вагону, смеялся, подозвал еще троих, рассказывал им, как смешной анекдот и все смеялись, только мне было не до смеха. Полицай рассказывал им, что этот русский потерял сознание, увидев убитых. Меня вытащили из вагона, все лицо было в крови, зубы ныли, я боялся даже разжать зубы, а тем более пощупать, целы ли, на месте ли они. Меня повели к водокачке, подставил голову под струю холодной воды, мне стало легче. Обмыл лицо, но когда посмотрели на меня немцы и полицаи, снова грянул смех. Губы были выше носа, открыв рот в холодной воде, я его не мог закрыть. Вытащил одни зуб, второй болтался. Подошел немец, выдернул его пальцами, смазали зеленкой все мои грехи, и под общий смех я поплелся в вагон. Обещанная баня не состоялась. Было уже время обещанного обеда. Ожидаемая трапеза для остенкиндер меня уже не интересовала. Казалось, что болели все зубы, не то что жевать, я не мог повернуть языком. Я лег на солому и моментально уснул. Проснулся я ночью под монотонный стук колес - поезд шел в неведомое для меня будущее. В вагоне было душно, меня тошнило, болели губы и зубы, болела голова, нужда влекла к заветной параше. Зажег спичку. Восточники (нас уже так величали) спали, лежали в рядах, головами к стенке вагона, проходы между рядами были тоже заняты. Свободно было только возле параши и даже закрытое ее жерло напоминало о себе. Конец ночи я уже не спал. Светало. Через окно видны были верхушки деревьев, крыши домов. Поезд стоял. Слышна была монотонная речь немцев, поляков. Где-то рядом была Варшава. Мы никаких городов не ожидали, самое ожидаемое для нас, если бы кто убрал от нас парашу. Варшава, какая она из себя, тебя ведь я не увижу, это было ясно. Открыли двери, рядом ходили жолнеры в четырехугольных капелюгах и сапогах, напоминающих бутылки. Я уже боялся выходить, смотрел на новый для меня мир, новые порядки. С каким бы удовольствием похлебал бы горячего супа, подумал я, и в это время в вагоны начали разносить суп. Содержимое этой похлебки определить было очень тяжело, там была брюква, морковь, картошка и какая то крупа. Боль немного утихла, но неудобно было жевать, предложили хлеб размочить в кандере. Много потом придется еще хлебать подобных «кандер». Какой-то пожилой немец, видно, начальник, разрешил оставить двери открытыми, чтобы смотрели, вдыхали новый воздух запада. Мы смотрели и думали, думали и смотрели. А что, собственно, можно было увидеть из дверей вагона? Хорошо было видно, что все подножки вагонов облеплены были солдатами с автоматами. Вермахт не верил и этой безоружной скотине, на худой конец, лучше присмотреть за ней до Праги, предместья Варшавы. Я вспоминал свое село, хаты с белыми стенами и крыши крытые соломой, здесь смотрел на другие крыши. По дорогам видны были следы войны. Пахло дымом, летом и отсутствием свободы, воли. На подножках и тамбурах немцы горланили свои песни и играли на губных гармошках.

Варшава встречала нас уныло, видны были разрушения, стояли скелеты домов. Поезд проходил мимо перрона, где стояли немецкие солдаты и провожающие их женщины, и вдруг, откуда ни возьмись, по перрону запрыгала немецкая каска, разбрызгивая по сторонам содержимое параши. Забегали офицеры, завизжали расфуфыренные дамы, кричали кругом. Поезд не остановился. Какой-то смельчак хоть этой неуместной шуткой хотел насолить немцам. С западной части предместья Праги поезд остановился, внесли воду и уж больше не давали нам смотреть прелести западного мира. Вагоны были закрыты на замок, а через окно немного увидишь этого нового для нас мира.


Рецензии
Выпукло и безыскусно

Зус Вайман   30.12.2020 19:54     Заявить о нарушении