Матрёшино счастье сибирская сказка. Часть 4

О.С. СОИНА.
Матрёшино счастье (сибирская сказка). Картина 22.

«Ну, догнал и догнал, а дальше-то? – Иван Исидорович Матрёшеньку вопрошает.
«А дальше, – она ответствует, – он меня с дороги столкнул и прямо в лесную чащобу гнать зачал, да погнал-то как рабу какую подневольную али преступницу каку: «Иди, - говорит, - впереди меня, стерва, и не вздумай в сторону свернуть. И опять же тебя упреждаю: коли орать зачнешь, али стрекача задать вознамеришься, так я тебя тут же и порешу (и достал откуда-то нож и мне кажет) и прям тут, где убью, стало быть, и прикопаю. Поняла, падаль ты смердящая? Так что, ежели тебе твой ублюдок дорог исчо, молчи, терпи и делай, что тебе сказывают».
Ну, я, услышавши такое, уж перечить ему не посмела; опять же глянула на него и поняла, что он крепко не в себе: с лица спал, почернел, глаза одичалые, ажник какой-то мутной пленкой подернулись, рот кривится; и сам-от весь как-то подергивается и пристанывает, ровно его лихоманка трясет лютая.
Ну, гнал он меня, гнал, где тычками, где черным словом да руганью, покамест мы на полянку лесную не вышли и на ей-то лесную избушечку не углядели. И-от ладная, скажу я Вам, Иван Исидорович, та избушечка была; то ли лесниками, то ли уж охотниками поставленная. Небольшая, чистенькая, а все-то, все в ей для простой лесной немудрящей жизни имелося: одежонка грубая, да крепкая, обувка какая-нито, посуденка, печка добрая и дажеть крупа, мука и сухари, чтоб на первый голодный случай-от душу отвести. А рядом-то с ей справный колодезь вырыт, и вода в ем чистая-пречистая и вкусная до необыкновенности.
Тут Петруха-от Ваш, увидамши такое чудо-чудное, смилостивился надо мной, поскольку я уж и ног под собой от усталости не чуяла, и дите крепко в животе толкалось и прям к сердцу подступало, да и говорит мне: «А давай-ко, Матрёха, зайдем и передохнем чуток, а то как-то хворость бъет и чегой-то худо мне стало».
Ну, я, знамо дело, на все согласная, зашли мы-от в избушечку-то, а он знай командует: «Давай чай приставь и пожрать мне чего изготовь тепленького, а то чегой-то расхворался я не на шутку»
Деваться, однако, некуда: все я сполнила, напоила его и покормила; и сама кашки поела и чайку попила, и вот, как счас помню, на лавку отдохнуть прилегла, да видать заснула крепко-накрепко; и вдруг уж поди глубокой ночью от дикого крика его пробудилася ровно ошпаренная.
Открыла глаза и вижу: лежит он на печи бледный-разбледный и страшно так стонет, и мечется, как скажи, его кто ухватом из стороны в сторону проворачивает и при энтом бредит и в бреду-то несет нечто несообразное: «Отстань от меня, подлец, отвяжись, да хватит те меня мытарить-то, да прочь пошел, окаянный, чо лыбишься-то, сволочуга?»
Я энто услышала, испужалась до страсти и давай его тормошить: «Ай, Петр Иванович, - говорю, - да очнись ты, за ради Христа, успокой мою душеньку, ведь я-от, глядя на тебя, счас жизни решуся».
Тут он, гляжу, в себя пришел, малость опамятовался, да на мои-то слова как захохочет жутким смехом таким, что у меня от страха ажник сердце зашлося.
«Эх, - говорит, - Матрёха, зазноба моя полудурошная, от до чего же ты баба глупая и вовсе беспонятливая. Ить разве ты не чуешь, что это я, а не ты, жизни решаюсь, и уж последний час мой приходит энту жизню зреть-коротать? Да ить предчувствовал я, что не надо было мне с тобой-от вязаться вовсе и большой бедой энта моя насчет тебя мысля обернуться могет; и Кузьмовна-от, старая ведьма, мне об энтом говаривала, но решил я все сделать по-своему и крепко вам с папашенькой насолить; и вот теперь-то за энту мою хочь безмерную жизнью плачу, поняла?»
Тут я в слезы кинулась, раскумекав уж, что он не шутит вовсе, а всурьез говорит, а он-то приподнялся на печи, глаза свои одичалые в меня вперил да и говорит:
«Да не плачь, Матрёха, глупая и непутевая. Знай, кабы не болесть энта проклятущая, так я бы тебя с отродьем твоим в живых не оставил. Крепко порешил я тебя с детенком твоим нероженным извести, а самому в Расею податься. И то сказать, и зачем тебе, суке, жить-то: свернула ты всю мою жизню в дурной клубок, всю кровь из меня выпила, а и бросить я тебя не могу и жить с тобой не хочу. Как, скажи, меня дурная сила тобой, подлой, обуяла и никак, никак отпустить не желает. Да уж, кстати, и покаюсь тебе, дурехе: свел-то я-от тебя от папашеньки омманом; жаниться на тебе, проклятущей, и вовсе не хотел, а любил я Малаху; и вот тут-то ты у нас с отцом на пути встала и всю мою житейску наладку расстроила. Вот поняла теперя, дурында ты стоеросовая, как я вас с папашенькой прикупил, ась? Видал-миндал, право слово!»
Тут я опять-таки реветь кинулась прям уж от лютой обиды нестерпимой и говорю ему: «Ну, уж коли вы, Петр Иванович, смерть зачуяли, так покайтесь теперь перед Богом-то…» , - и на иконы в красном углу избы повешенные ему указую.
А он-то опять смеяться вздумал, да сил на энто лихое дело у него не хватило, однако и говорит:
«Да брось, Матреха, насчет Бога-то мне в уши напевать. По-моему, так Его и вовсе нет, а есть вольная воля, да безмерная хочь человеческая и, могет быть, некто особливый, кто ее направляет да строит. И уж энтот некто никак не Бог, а тот, не к ночи будь упомянут, кто из угла счас на меня смотрит да рожи мерзкие корчит. Ох, и донял же он меня, проклятик эдакий!»
Тут он снова как закричит, да таково страшно: «Хватит, слезь, не души, тяжко мне!»
Я вся трясусь, однако и водички ему подала и полотенце мокрое ко лбу приладила и, гляжу, затих он; и я, видать, снова задремала. А утром проснулась, рванулась к нему, а он уж и холодеть зачал».
«Так и помер? – Иван Исидорович воскричал.
«Так и помер! – Матрёшенька ответствовала и горько-прегорько заплакала.

Картина 23.

«Ну, помер и помер! А ты, чего с дуру рюмишься? Али уж шибко жалко полюбовника-то?» – вдруг Иван Исидорович на Матрёшу прикрикнул да с гневом и уж с нескрываемой злостью.
«Да, Иван Исидорович, родной Вы мой, - Матрёшенька ему через слезы да всхлипывания ответствует, - и не потому я плачу, что по Петрухе вашему шибко убиваюся, хотя Вам бы, как отцу, и пожалеть его надо бы: ить сын-от он Ваш кровный, хоть и пакостный-распакостный. А потому я опять же ревмя реву, что споминаю, как я посля его смерти чуть самое смерть не приняла и чудом только жива осталася».
«Да что ж с тобою такое опять приключилося, - Иван Исидорович опять же истошным криком кричит. – Ты говори, не томи, а то у меня от твоих рассказов-от ужо сердце заходится; и как бы самому концы не отдать!»
«Вот у Вас от рассказов сердце заходится и, чую, поплохело Вам девствительно, - Матрёнушка говорит, - а каково ж мне было да в горести, да брюхатой по седьмому уж месяцу, да с мертвяком почитай что в лютой глуши без копья денег и без помочи очутиться? Тут уж я скумекала: дошла ты, девонька, до точки; куда не кинь, везде клин; попреки, мытарства да вечный позор; и решилася я тогда свою жизню покончить.  Взяла хозяйский ремень, табуретку крепкую и вышла из избушки на волю, чтоб, стал быть, с им под одною кровлею не дышать и даже мертвой рядом не остаться и стала дерево приискивать, чтоб удавиться и тем самым жизню свою напрочь порешить. И ведь нашла, нашла я осину высокую с крепким суком, ладную и вдруг спомнила, что на таком-то дереве, сказывают, Иуда-от предатель Господень удавился, да и думаю: и чего-от лучше-то? Подлая я баба оказалася и подлой смертью уйду; и никто об энтом и знать-понимать ничего не будет.
А день-то, смотрю, красивый да радостный: небо синее, высокое, осеннее, золотые дали обозначились. Солнышко пригревает и везде паутинки проблескивают и дышится таково легко да полной грудью. И внутри-то меня, слыш-ко, как будто кто голос подает: «Красивой и помирать на красоте надобно. Не тушуйся, молодка, ничего-от тебе в энтой жизни не ждет путного; тычки да плевки, покоры да укоры; умела погулять, умей, стал быть, и ответ держать! Ну, чё стала в сумлении, дура отятая? Надевай ремень на шею, на сук прилаживай, чай дурное дело не хитрое! Ну, пошла, пошла, чего раздумалась-то?!»
Я все энти слова так, скажу я Вам, Иван Исидорович, ясно слышала, как будто вот некто рядом был и в уши мне напевал. И дажеть голос упомнила: скрипучий, жесткий и властный до ужасти. Такому не воспротивисся и поперек слова не скажешь: такая в ем сила страшенная и побудительная, что уж нетути на человеческом языке и понятиев, чтоб ея описать и вытолковать.
И вот, я его, энтого голоса, и послухалась и все изделала, как он мне толковал и уж на табуретку взлезла и осталося только ремень-от на шее покрепче затянуть; как вдруг дитятко в животе, как будто что зачувствовав, нестерпимо толкаться стало и ажник чуть ли не кулачками махонькими в чрево лупить. А сама в себе я ни с того, ни с чего другой голос услышала; и он как бы первому-то грозит и меня наставляет: «Отстань, подлец, от бабы несчастной, прочь пойди, мерзопакостный; и не встревай, погань ты всесветная, промежду ея и Богом. А ты, молодка, вражью силу не слухай, потому как в себе живую жизнь несешь и за ее, стал быть, перед Богом ответственна.  Перекрати энто дело подлое и Бога благодари, что меня мебя спасать понудил, а сама, дуреха эдакая, к мужу правься. Глядишь, родишь ему дитятко и простит твою вину неотмоленную; и заново жить зачнешь!»
И вот, скажу я Вам, Иван Исидорович, можете так думать, что я-от ума решилася или как, да только я энтот второй-от голос послухала, в свою душу приняла; и мир-от пред глазами моими как бы меняться зачал. Смотрю: небо потемнело, дождь накрапывать стал, будто самая природа по Петрухе вашему слезу пустила; а я-то все свои причиндалы, с помощью которых жизни хотела решиться, с собой пособрала да сызнова в избушку вернулася. Смотрю: покойник лежит и уж темнеть зачал. Я его одежей прикрыла и стала думать: чего ж мне дальше и делать-то?
Тут вдруг первая мысля такая подошла: собирайся-ко, молодка, да беги отсель со всех ног; а его, Петрушку, пусть хоронят те, кто энтому дому хозяева.
Так я было и поступить спервоначалу хотела и уж какие-нито пожитки собрала да к двери двинулася, а тут вторая мысля мне в ум зашла и совсем другое провещала: да ты, дура полоротая, понимаешь хоть, что делаешь-то? Ты-от с им гуляла, тебя добрые люди с Петрухой вместях многажды видемши, и что ж они подумают, когда его тело тут найдут? Да перво-наперво тебя убивцей нарекут, средствие учинят и не отмажесся; судить будут; а потом погонят на каторгу с самым-от разлютейшим отродьем; а ребятенка родишь где на пересылке девствительно; и отдадут его в сиротский приют, не иначе. И кака-така его судьбина ждет по такому случаю, не удумала?!»
И как я энто уразумела, так и поняла бесповоротно, что похоронить я Вашего сына обязанная; и сделать энто должна беспременно аккуратно и по-людски, иначе будет мне, дуре вековечной, беда неминуемая, да исчо много страшней уж бывших-то.
Ну, вышла я из избушки-от, место, стал быть, приметила, где-то в полверсты от ея и пошла ему могилу рыть всем тем подручным, что в избушке хранилось. А вот уж как я ее вырыла, да мертвяка туды отволокла, дажеть обмыть попыталася, да одеждой прикрыла и как землей могилку засыпала; так я Вам, Иван Исидорович, и рассказать не могу и по-честному почти и не помню, каким-таким манером я все энто изделала. И откуда у меня на то силы взялися, тожеть не знаю, не ведаю. Одно только я тогда понимала: что все я делаю правильно и таким-то макаром я себя и дитятко спасаю. Однако, скажу я Вам, Иван Исидорович, что место, где я его прихоронила, я крепко заприметила и коли будет на то воля Ваша, так надоть туда вертануться и его похоронить-от по-человечески, по-христиански».
«Это зачем исчо? – опять-таки Иван Исидорович диким криком воскричал и Матрёшеньку, чего с ним никогда и не бывало, вдруг грязным словом обругал. – Да  понимаешь ли ты, дурищща беспонятливая, что тебя, что так, что эдак, убивцей сочтут, и опять-таки средствие откроют и пойдешь ты, сердяга, по Владимирской. Нет у меня насчет моего сына бывшего никаких других решениев, окромя одного-разъединного: пусть лежит там, где ему Бог привел жизню свою-от дурную скончать; а ты, дурында, язви тя в душу, всем людишкам при вопросах насчет его говаривай: «Где он, стал-быть, не знаю, не ведаю. Как заметил, что у меня живот-от на нос полез; так и бросил меня, сволочуга, да в Расею побег. Хотите – ишшите его, коли есть нужда, а мое дело бабье; и я в энти подлые дела не мешаюся. И в энтом, девствительно, твое и наше спасение, раскумекала, ась? А коли не сдюжишь и рюмиться об ем зачнешь, так смотри, вот те – Бог, а вот – порог, выгоню! Слово мое твердо, а ты смотри, держи энту тайность при себе всю остатнюю жизнь, вплоть до смертушки; и я также делать стану. А на молитве его грешную душу поминать станем, а, Бог даст, девствительно, съездим в Расею и в хорошем монастыре за него поминание закажем, ну, согласна, что ль?»
«Да, согласна я, согласна, что уж, Господи», - проговорила Матрёшенька, повздыхала, а уж слезу по Петрухе обронить и забоялася.



Картина 24.
Ну, посидели Иван Исидорович с Матрёшей, помолчали; и каждый как бы внутри себя, потаенно Петруху помянул, а затем Иван Исидорович опять-таки как крикнет на весь дом: «Кузьмовна, маманя, да ты где обретаешься? Тащися сюды, самовар поставь, еды какой-нито добудь и самое к столу вертайся. Будем ужо вместях ея рассказы дослушивать и, глядишь, ты нам чего по семейству присоветуешь! Да быстро давай собирай все, а то, говорю, у меня от ейных рассказов уж в голове кружение и чтой-то к сердцу поступать зачинает. Ну, вот, стал быть, ты нас и полечишь, поняла?»
Ну, сказано-сделано. Приставила Кузьмовна самоварчик, понатащила из трактиру-от всякой-превсякой снеди, стол принакрыла, уселася промежу хозяина с Матрёшенькой и дальше над имя надзирать изготовилася. А тут-то Исидорович налил бабам чайку, а себе водочки, выпил, закусил, чем Бог послал да Матрёше и скомандовал: «Да давай уж дальше тяни свою историю-то. Чую, крепко чую, что на Петрухиных похоронах-от твои дела не покончились. Так ить?»
«Точнехонько так, - Матрёшенька говорит. – Ну, посля того, как я его схоронила, стал быть, я в дом воротилася и сколь сил хватило его прибирать зачала. Прибрала, каши себе сварганила, поела и прилегла отдохнуть да в себя малость прийтить. И вот, скажу я Вам, разморило меня как-то, такой розмарин (как маменька бывалоча говаривала) на меня нашел, что я как бы все напрочь забыла и почти что в бесчувствие впала. Но однако уж где-то к вечеру пробудилася, и как бы кто-то невидимый меня-от в плечо толконул и опять-таки я в себе голос заслышала: «Вставай, молодка, вставай немедля, и беги отсюдова, что есть мочи. Слышь-ко, дуреха, хозяева сюда идут да большой оравою; и как бы тебе энта встреча не стала страшнее, чем твои-от предбывшие спытанья-то!»
Ну, я как энто услыхала, так вдруг, опять-таки в самой глубине себя точнехонько скумекала, что все дела мои житейские туто-ка разом покончены и отсюдова строчно бечь надобно без всякого сумления. И подхватилася я разом, дажеть поесть-от с собою ничего не захватила и как убегала и дверь в избушке притворяла, голоса мужские вдруг почитай что рядом услыхала и тут уж задала стрекача, насколь силушки достало.
И ить скажу я Вам, Иван Исидорович и Дарья Кузьмовна, всю-то ноченьку я почитай что без остановки по лесу-от шастала и до смерти боялась заплутать и всю-то, всю дороженьку Богу молилася, чтобы Он меня на прямой-от трахт вывел, коий на Луговое да Забродиху ведет; и ведь услыхал Он, сталоть, меня, побродягу эдакую; и как только светать зачало, я энту дорогу развидела и к ней уж из последней-распоследней силушки рванулася и вышла к ей и вроде бы присела на пенек отдохнуть, а уж что дальше было, не помню ничего: сознание у меня напрочь отшибло, в голове-от помутилося и, видать, меня в омморок качнуло.
Однако ить чрез как-то время очувствовалась я и вижу: лежу я на хорошей кошеве, бараньим тулупом покрытая, невдалеке две лошадки распряженные да стреноженные пасутся и травку щиплют; а почитай что рядом с кошевою костерок небольшой горит, а на ем котелок кипит на рагульке и чтой-то в том котелке побулькивает и так вкусно пахнет, что мне обратно томно стало; и голова-от опять кружиться зачала. Приподнялася я на кошеве и опять-таки вижу: невдалеке от телеги два робятенка бегают и звонко так между собой кричат да не по-нашему, а рядом с имя какой-то молодой мужтина из себя статный, но смугловатый и чернявый, сучья для костерка топором рубит  да за детками приглядывает. А рядом-то, почитай, что у моего изголовья кака-то молодая да шибко красивая женщина сидит, опять-таки смугловатая и волосом чернявая; вся-то, вся серебряными монистами, серьгами, зарукавьями и перстнями богато убранная и одетая хорошо, красиво да не по-нашенски: в рубаху каку-то длинную, штаны, хорошим шитьем вышитые, безрукавку на рыжем лисьем меху и на голове платок-от большой да красивушший до необнакновенности.
Вот я энто все разглядела и, скажу я вам, опять до страсти перепужалася: думаю, можеть, вороги какие-нито и меня с собою в плен заберут али исчо того хуже: смерти обречь намеруются? Однако к женщине пригляделася и вижу: лицо у ей доброе-предоброе и в глазах при взглядах на меня такое видится, что она как бы, жалеючи меня, счас плакать зачнет. И  тут она начиет меня вдруг по животу наглаживать да таково ласково, что дитя как бы все подалось и, чую, играть зачало. И говорит она мне тут не по-нашенски: «Бола, бола бар…», а потом подняла мне голову и из чайничка медного что-то попить дала и лепешечку в медок окунула и знаками заесть повелела.
Тут, чую, случшело мне и села я на кошеве уж сама и, гляжу, мужтина-от ко мне подошел и говорит уж по-русски да только не оченно твердо: «Ай, молодка, молодка! Куды ты идешь да исчо в большой тягости? Так и помереть оченно легко, и кабы ни мы, так ты бы, можеть, к Аллаху ушла. А мы с жаной-от обое-татары и обои с Поволжья в Сибирь правимся и наши родственники сюды перебралися и оченно энти места выхваливают. Ну, мы с жаной моей, Асией-от, подумали и решили тожеть в Сибирю правиться и уж почитай-что на месте были, как жана-то моя тебя увидала, плакать зачала, остановиться меня упросила и тебя-от лечить взялася. Ну я ее и послухал, потому как в своей семейной жизни примету имею: если моя Асия меня об чем-то невступно просит, так то беспременно сполнить требовается, а иначе бед не оберешься. Вот такая-то моя Асия провещательная и умная и за это, и за другое многое я ее шибко люблю и в делах слушаюсь. А меня-то Закир прозывают, поняла? А теперь про себя скажи: как ты, такая молодая, да ладная, да исчо брюхатая в таком-то лютом месте оказалася? Только всю-то, всю правду говори, а я все Асие пересказывать стану, потому как она по-вашему не разумеет; а коли солжешь, так Асия мигом поймет и на твой счет решение примет».
Ну, думаю, ить каких же мне Господь Бог людей послал необнакновенных: и солгать нельзя, и все рассказать никак невозможно, потому как и их, и себя запутаешь, а им-то к чему все мои тайности знать-понимать? Однако скрепила себя и рассказала, что имею хорошего мужа и от него дитятко ношу; и вот случилося так, что я дурным людям доверилась и с ним страсть как сильно расстроилася, да на чужу сторону уехала; а теперь все подлости ворогов-от своих прознавши, обратно к мужу правлюсь да не знаю уж, примет ли он-от меня обратно-то? Я рассказываю, а Закир жане все по своему пересказывает, а она внимательно его слухает да на меня поглядывает, а потом он ей и говорит нечто, смотрю, особливое и мне затем растолковывает: «А я, молодка, попросил Асию, чтоб она твои слова проверила и твою, сталоть, судьбу определила. Счас она все увидит: солгала ты нам, али чистую правду сказала, и уж заодно тебе твою судьбу приоткроет. Такой уж ей дар от ее бабки даден; и завсегда она мне и людям правду говорит».
Ну, смотрю, достала откуда-то Асия платочек маленький и в ем нечто завернуто особливое. Развернула ея на кошеве-то, а там сколько-то штук камешков маленьких; и взяла мою руку, на камешки наложила, а потом своею принакрыла и зачала энти камешки раскладывать и нечто приговаривать и мужу, гляжу, обсказывать. А он смотрит на меня, ей головою согласно кивает, а мне, напротив, укоризненно покачивает и вздыхает, как бы в некое осуждение, а затем, когда она энто все действо покончила и камешки обратно в платочек собрала и попрятала, сказал: «Ах, Аллах велик! Слушай, молодка, что Асия про тебя вызнала и решай, как тебе дальше на свете жить!»
(Продолжение следует)

Картина 25.
«Ну, так что ж тебе такое особливое татарка выгадала-то?» - Иван Исидорович Матрёшеньку вопрошает.
«А ить рассказала мне Асия-от то, что я и так про себя знала да только вот ко всему в заключение и прибавила: «Строчно, строчно тебе, молодушка, надоть к мужу бечь: он тя любит, ждет, шибко об тебе переживает и все твои-от каверзы дажеть простить готов, ежели ты, конешно, во всех своих винах перед им как следоват покаешься да прощения испросишь. А коли так, надоть тебя маленько в человеческий вид-от произвести: ну, умыть, причесать, переодеть и дак, ежели возможно, по-бабьи приукрасить».
С энтими-то словами, каковые мне Закир растолковал для понятия, зачала меня Асия в надлежащий  бабе облик приводить: вскипятила водицы и всю-то, всю меня, аки дите малое, с головы до ног вытерла и дажеть ноги мне помыла, потому как я из-за брюха низко наклоняться забоялася. Потом косу мне расчесала, каким-то душистым маслом смазала и по-бабьи уложила, а уж опосля на личность каку-то помаду навела и чрез некоторое время ея теплой водой посмыла. И уж потом-от дала мне свою рубаху чистую, какое ни на есть исподнее, головной платок свежий и поверх всего ватную кацавейку приладила и об шерстяных чулках на ноги и чоботах также не забыла.
Ну, словом, нарядила овцу яко молодицу, и сама откель вдруг зеркальце достала и мне кажет: смотри, ладно мол?
Я взглянула на себя и вижу: будто совсем я прежняя, да только вот худая-расхудая, ну, думаю: «А, были бы кости целехоньки, а мясо нарастет».
И тут-то меня Закир и спрашивает: «Ну, молодка, и, куда тебя к мужу везти-то сказывай!»
И вот тут-то сплоховала я опять, Иван Исидорович, и вместо того, чтоб прямо к Вам ехать и, как водится честной бабе, свою судьбу прямо, лицом к лицу встренуть, я вдруг спужалася разделки-то и мужнего суда неизбежимого и зачала за свою родову прятаться.
«А отвезите, - говорю я им, - меня в Забродиху к матушке с батюшкой, я у них како-то время поживу и можеть оне мне с мужем примириться подмогут».
Ну, Закир-от энто выслушал, Асие, гляжу, обсказал и стала она вдруг смурная и гневная и дажеть брови принахмурила. Тут что-то она зачала ему говорить, да горячо эдак, а он мне доносит: «Не годится, - говорит, тебе, молодка,  по родне скитаться, дурной прием тебя ждет и обида великая, незабываемая; а шла б ты, дуреха, прямо к мужу и все свои обстоянья ему высказала. Он тя примет и рассудит как должно, поняла?»
И вот надо бы мне, дуре стоеросовой, энтот совет-от прямо к сердцу принять и изделать точнехонько так, как оне говорили, так нет: уперлась я, как коза блукущая, и затребовала: везите меня к батюшке с матушкой, а коли нет, так и сама с Божьей помощью до их доберуся!»
Ну, делать нечего, посадили меня они-от к кошеву, хлестнул Закир вожжами по лошадкам-от, и поехали мы в Забродиху и всю-то, всю дороженьку Асия на меня жалостно смотрела и дажеть один раз всплакнула из сочувствия. Однако привезли меня к родителевой избе-от, высадили, и Закир-то говорит: «Ну, молодка, не вспоминай нас лихом, а при случае об нас своему мужу расскажи, ибо думаю, что не раз мы с им по жизни встренемся». Сказал так-то и отъехали оне; а я-то давай в ворота стучать-колотить да родову кликать. И вот чую: подошел к им отец и спрашиваее: «Кого Бог несет-то, отвечай-ко!»
Я тут, конечно, сказалася и Христом Богом молю мне како-то время у их пережить, пока я с мужем путем не примирюся, как вдруг, да прям из-за ворот-от запертых люту брань услыхала: «Ах ты, падаль смердящая, преститутка подзаборная! От честного мужа сбежамши, вы****ка в подоле принести готовисся, да кто ты такая, сука полоротая, чтоб собой честную семью марать? Али ты не знашь, погань ты непутевая, што у тя сеструха невестится? Да кто ж ее взамуж-то возьмет, коли такая курва проклятущая будет с ей под единой крышей дневать-ночевать? Пошла прочь, не то выйду и дрыном-от из тебя твое отродье повыбью и издохнешь прям на улке-от!»
Ну, услышавши этакое, задрожала я, как скажи лист осиновый, на коленки стала и молю: «Да допустите меня хоть в хлеву одну ноченьку со скотинкой переночевать, а поутру я уж и уйду и никто об энтом и знать не будет…»
А он-то, папаня-то, обратно свое гнет: «Пойди прочь, сука, сказано тебе явственно; али ты уж совсем, приблуда, без понятиев? Нет тебе места здесь и николи не будет, поняла, сука ты, трижды проклятая!»
«Так и не допустил до до дома-то? – Иван Исидорович ахнул, а Кузьмовна побледнела и головой покачала; и обое они разом на полуштоф водки глянули.
«Не допустил-от, - Матрёшенька ответствовала, - и тут-то я, девствительно, баба глупая и несмысленная, наказы Асии спомнила и горько пожалела, что ее не послухалась, а на себя новую беду накликала. Однако делать нечего: поднялась я кое-как с земли-то, а затем побрела за деревню. Иду и слезами умываюся, а тут дождь припустил, да немаленький; глядь, везде раззявилось, мерзко так, холодно; и так на душе тяжело да муторно стало, что опять мне на ум мысля об самоубивстве-то приходить зачала. Ну, иду я, ревмя реву и вдруг слышу за спиной каки-то шаги да больно прыткие и торопливые. Оглянулася, а энто матушка меня догоняет; и ишшо я подумать успела: «Ну, пожалели все-таки, не собака ить, а родное дитя…», как она подошла ко мне вплотную, слюны в рот набрала да прямо что есть силы в лицо мне харкнула, а затем достала из-за пазухи полковриги хлеба черствого и прямо в грязь у моих ног бросила с напутствиями: «Да чтоб ты сдохла, собака, и пущай тебя забеглые псы по кускам раздерут!»
И с таким-от родительским напутствием она развернулася и домой побежала, а я ковригу хлеба подняла, подолом вытерла, закусила и дальше побрела».
 Тут уж Иван Исидорович с Кузьмовной, не сговариваясь, налили себе по чарочке, хлебнули, не закусывая, друг на друга взглянули, друг дружке покивали головами и у обоих ажник скулы заходили от великого гнева.
«Да как же ты, бедолоага, до дому-то добрела?» – уж Иван Исидорович прям со слезами в голосе спрашивает.
«А вот так и добрела, - Матрёшенька говорит, - днем от людей таилася, а ночью шла леском да перелесками и, скажу я вам, почитай что два дни я шаландалась и до се не знаю-не ведаю, как я посередь дороги не упала да Богу душу не отдала. Не иначе меня Ангел-хранитель вел да к вам и доставил; и я так думаю, что, ежели все мои скитанья рассмотреть, так энто тожеть чудо необнакновенное. Ну, уж а дальше-то вы все знаете: как дошла, как вы меня встренули и пропасть мне ни за что, ни про что не дали, из дому не выгнали, приважили и сызнова в человеческий облик произвели. Уж и не знаю я, как мне за энто благодарить-то вас, Иван Исидорович и Дарья Кузьмовна; одно только скажу: ежели не будет мне от вас прощения, так хоть за ради деточки, додержите меня до родов, а дальше уж на все воля Ваша. На все я согласная и уж теперя любой суд и любую судьбу свою приму, как тому и быть полагается».
С энтими-то словами Матрёшенька опять сделала попытку пред Иваном Исидоровичем на коленки стать, однако он ее до того не допустил, поднял, прообнял и уж до того в нем сердце разгорелося от великой к ей любви и нестерпимой жалости за все ею перенесенное и испытанное, что хотел он тут же ее к груди прижать, обцеловать как жану свою Богодарованную, и все-то, все ей как есть простить, но однако почувствовал, что Кузьмовна его легонько по плечу ударила, взглянула на него сердито и вдумчиво да вдруг и говорит: «Ай, Ванюшка, пожалей жану-то свою, помоги мне свести ея в горенку и пусть она отдохнет и в себя придет. А по утряночке-то и будем наше дело раскумекивать и решать, что дальше делать-то. Ну, лады?»
И так она энто сурьезно и обстоятельно молвила, что Иван Исидорович ее послухался. Уложили Матрёшеньку, покрестили, доброго сна ей пожелали, а сами вернулися в горницу, сели за стол друг против друга, остатки водочки допили, и тут Кузьмовна Ивану Исидоровичу говорит как печатает.
 

Картина 26.
Ну, сидят Иван Исидорович с Кузьмовной за столом друг супротив друга, молчат, да друг на дружку супятся, а затем он бабку с некоторым раздражением в голосе вопрошает: «А почто же Вы, маманя дорогая, меня от жаны моей возлюбленной оторвать вознамерились, когда я ей полное свое прощение и супружескую ласку оказать восхотел? Ась? Я так полагаю, что Вы, маманя, в житействе давным-давно до краев выстарились и по-бабски немало ожесточились и посему про любовь человеческу и понимать напрочь позабыли. Ить оно девствительно так и есть: где в Вашем-то возрастном обстоянии мужичью тоску-от по любимой жане понимать? Да можеть я не токмо ей все-то, все разом простить восхотел, а и более того: как робятенка малого ея на руки взять возжелал, да всю от лица до кончиков пальчиков-от на ножках обцеловать, а обцеловавши, прямо на кровать предоставить, одеяльцем покрыть, вокруг ея-от его обтыкать  да и сесть рядышком, чтоб досыта на ея насмотреться и душеньку свою и горе-горькое разуважить. И от скажите Вы мне, маманя разлюбезная, почто Вы мой горячий супружеский-от порыв разничтожили? Да ить разве Вы не расчувствовали, что у меня вся душа горела и сердце прям наружу из груди торкалося? Ох, и обидно мне счас за себя да за Матрёшу ажник до нутряной скорби! Вот счас напьюся, как последний скот, и посуду бить зачну; и что Вы тогда на энто сказать изволите?»
А Кузьмовна-то, старая проныра, посмотрела на его исподлобья, брови свела, губы в ниточку вытянула, посуровела, с лица прям как черная туча исделалась, да и говорит ему, но без укоризны, а как бы с некоей насчет мужичьей глупости усмешечкой: «Ай, Ванюша, Ванюша, крестьянский сын и хорош купец, да и какой-от ты по душевному делу малоумный! Ну, чисто телок на выгонье: чего исхочешь, к тому-от бежмя бежишь, а того не разумеешь, что всяко-то большое житейско дело, особливо любовное, свою духовную меру и душевный манер имеют; и ежели их нарушить да опять же иссвоевольничать не по-Божески, а по-человечески, то со временем те порывы безразумные новой бедой обернуться могут; и будет та беда еще много горше предбывших.
Ить ты, Ванюша, в простоте своей мужичьей  поди как думаешь, что я оттого тебя-от до Матрёши не допустила, что вашему, вновь обретенному счастью по-бабьи, как паскудная старая ведьма, позавидовала? Ан нет, нет во мне никакошенькой зависти, а есть печаль да большая забота об вас обоих, потому как ближе и роднее тебя да ее у меня никого в жизни нетути. И вот ты кумекай: ладно ли было бы, коли б ты ея разом, без разуменья, по единому душевному порыву простил да все ейные пред тобой провинки без ума, без смысла поснял? Тут я тебе прямо скажу, потому как преотлично бабью натуру знаю: спервоначалу она б обрадовалась без меры и зачала тебе всячески угождать и, как побитая кошка, ластиться. А потом-то, через время некое почала бы потихоньку наглеть и силу над тобой забирать; и ты уж и сам не докумекал бы, как под ейный башмак попал накрепко; и почалась бы у вас жизня самая развеселая.
Начала б она, могет быть, потихоньку от тебя погуливать; а ты сызнова ей все прощать, когда она вдруг каяться зачнет; и так бы вы и жили-поживали; она – бабенка непутевая; а ты – муж дурашный да без твердых мужичьев понятиев, а народ-то, народишко наш оглашенный об вас бы все языки поотбил и со временем в глаза и за глаза иссрамил по-черному.
Неуж ты энтого хочешь? А коли не хочешь, так вот тебе, Ванюша, от меня великий житейский урок: нельзя, ох, нельзя прощать того, кого еще Бог не простил, иначе пеняй тогда на себя и завевай свое новое горе веревочкой. Ить ты раздумать должон, что у ей-то, Матрёши-то, Великие суды Божьи впереди исчо: роды ей вскоре предстоят и, по-моему пониманию, и неким бабьим приметам, коих я немало в жизни навидалася, роды у ей будут ужасть какие трудные; и впереди у ей новая мука-мученическая, кою ей с Божьей помощью снести и вытерпеть полагается.
И вот ты теперь мне скажи-ко, знатный купец да крестьянский сын, имеешь ли ты над ей право духовное со своим любовным прощением-от Суды Божьи опережать, да свой-от житейский закон над Божьей волей устанавливать? А ну, как разродимшись, она гулять от тебя зачнет, как последняя, или ишшо того хуже: родами помрет Суда Божьего не вынеся?
Нет, говорю тебе, Ваньша, от всей души и сердца своего, как мне Бог положил тебя упредить да остеречь: скрепи сердце свое великой крепостью и живи с ей, как брат с сестрой. И ничего-то, ничегошеньки насчет вашего будущего ей не сули, не обнадеживай бабу попусту и не пробуждай в ей злое бабье своеволие и терпи до родов ея великим терпением; а уж когда разродится, сам поймешь, как вам дальше жить-поживать и какую тебе жану Господь после смертной муки послал. Так ли я говорю, ась? Может ты мне-от нечто особливое возразить намеруешься?»
Посидел Исидорович, помолчал, подумал и вдруг опять-таки как хлопнет себя по коленке и воскричит: «Ай да Кузьмовна, голуба душа, Василиса Премудрая! И в кого ж ты, бабуня, така, право, умная да мудреная?! Да ить ты всю нашу жизню с Мотрей заново обмозговала, до краев поняла и почти что к новым обстояниям предуказывать зачала! И вот опять-таки говорю: «Отчего ты, бабуня, все-то, все видишь и разумеешь, а я сижу подле тебя дурак дураком, и не будь тебя, чую, сызнова бы куролесить зачал!»
Тут Кузьмовна помолчала опять, повздыхала, да и говорит: «А ум-от на такие-то житейские-от тонкости тожеть, Ваньша, не сам по себе возникает, а рождается в человеках от великой скорби, от страданий немереных; и потому в Писании сказано, что во многом знании печали много, как я уж тебе единожды говаривала; и потому  тот, кто печалью да скорбью живет, умом прибывает; да от только ум энтот горек как самая горькая хина; и чужих он целит, а тому человеку, коий его в житействе приобрел, порой нестерпимо на человеческие дела смотреть быват: суета, все суета, духа томленье и житейска пагуба. Но, однако, ты энтими вопросами себя не беспокой попусту; живи как живется, но при всем том хоть с неким разумением».
Сказавши это, хотела было Кузьмовна из-за стола встать и долгий разговор с хозяином напрочь покончить, как вдруг опять села и и промолвила нечто, оченно для ее важнейшее.
«А вот, что касательно того, что я выстарилась и про любовь человеческую уж ничего не разумею; так тут ты, Ваньша, совсем неправ; и в суждении энтом твоем, неразумном, для меня немалая обида кроется; однако я ея тебе прощаю окончательно. Что с тебя возьмешь: душа ты простая и немудреная; и где ж тебе душевные тонкости знать – понимать? Так вот: Ванюша, любовь человечья, великая над всем в мире властвует и только Единому Богу подчиняется. И оттого-то нет над ей ни смерти, ни старости, ни забвения, ни болести, ни скорби, ни горести, а есть Тот, Кем она на свет вызвана и Кто ее в жизнь пустил. Ты, может, думаешь, что я свою любовь великую уж забыла давно, коли старым стара изделалась? Так вот нет же: кажный Божий день, я свово Федьшу споминаю и, быват, как живого, рядом с собой вижу и дажеть как бы голос его слышу. И знаю, твердо знаю: при такой моей любви к мужу моему не страшны мне ни ни ковы адские, ни людская бестолочь, ни смерть самая, потому как энта любовь меня словно броней одевает, уму-разуму учит и по жизни ведет. Понял теперь: старым стара я, али молодым молода, ась?»
«Ох, понял, бабуня дорогая, прости меня, дурака, на худом слове, - ответствовал Иван Исидорович и, крепко обняв и поцеловав Кузьмовну, отпустил ее к Матрёшеньке.
А уж затем, выпив напоследок стаканчик очищенной, улегся спать в передней на лавке с мыслью: «И что-то мне новый день принесет? Ох, не дай Бог, новых обстояниев-то?»
И ведь как помыслил, так и сбываться начало.
(Продолжение следует)


Рецензии