Бабушка
Во сне было так, что у Сашеньки умерла мама.
Вроде как разбилась где-то, вроде бы где-то далеко, вроде на машине – на какой машине, откуда у мамы машина, почему вдруг машина, если машины у них отроду не было, и не надо им машины, куда им… И столько хлопот навалилось на Сашеньку, что как-то и горевать-то не получалось. Пока обзвонишь многочисленную родню – откуда бы он взял номера всех этих смутно знакомых людей, которых он, в большинстве своём, и видел-то раз или два… Пока отчитаешься перед похоронным бюро, пока пройдёшь бюрократические лабиринты морга, пока получишь все ответы от контор... Где уж тут горевать? И в той области сердца, где у осиротевшего человечка должна произрастать скорбь, всё сильнее набухала и спела волокнистая, наливная апатия, опоясывая ум бесприютным лишаём беспокойного безразличия.
Приходилось всё время имитировать наружу эмоции, которые надо бы иметь внутри.
Это было утомительно. Утомительно и как-то стыдно. Того стыдно, что нет скорби, того стыдно, что скорбь изображается, и того стыдно, что утомительно, и того - что и сам этот стыд приходится в себе удерживать насильственно.
И из куцей нутряной пустоты эмоции выходили во внешнее переигранные, гротескные, неубедительные.
Бабушка – во сне совершенно ходячая, вовсе не парализованная, всё время была рядом: суетилась, отвлекала - привлекая к себе внимание, и вызывая на свою суету все силы. Вроде бы пыталась помочь, но только мешалась под ногами.
Это было удивительно умилительно, и как-то слезливо. Что-то общечеловечески-беспомощное зияло в её попытках не то пригодиться, не то убедить в своей небесполезности, не то в ней убедиться, не то в неё сыграть, не то в неё поверить. Во сне она даже была говорящая - память пыталась перебором подобрать из хранимых голосов нужный, но всегда невпопад, и после каждого слова бабушка ненадолго замирала, печально кряхтя и предано косясь на предательские свои, на неверные на свои на уста. И лишь когда испарялось эхо чужого голоса - снова выдавливала в мир словечко - сбитое совсем иным говором, укутанное совсем иным тембром. И снова это не её звуки, и снова замирала, опасливо отвернувшись от Сашеньки - а ну как заметит неладное.
Но сон стерёг её от разоблачения - укрывая за несомненным знанием, что это же она же просто же долго подбирает слова же - потому, что пожилая же. А того не являя - что в цепкой паутине Сашенькиного мозга давно спрел и разложился бабушкин голос - даже отзвука не осталось.
И всё же она выделяла чуть приторную заботу и рассеивала добрые миазмы успокоения - будучи вовсе не бабушкой после инсульта, а первозданной собой - той, которую он помнил из детства. И не было никогда никаких семи лет, так не будем о них, и забудем о них, глядишь - они и верно уйдут, обижено покинут прошлое, семь этих утомительных, семь этих унизительных годов.
Но распахнулась дверь, и в дом вошла мама – тоже какая-то детски-молодая: молодая той молодостью, какую он помнил из детства.
В Сашенька зародились и сгустились облегчение, и радость, и прилив особенно сильной любви.
И покой.
Так значит - а как же - всё это – как же ещё - какая-то дурацкая ошибка. Что-то кто-то где-то напутал. Не умерла мама. Конечно, не бывает на свете так, чтобы умерла мама.
Да и как бы она разбилась на машине, если машины у них сроду не было, и не надо им машину, куда её.
И жало апатии жалобно хрустнуло под жвалами хищной детской радости, и распласталось по нутру подслащённой лимфой облегчения. Апатия стухла перегноем, и взошла уверенностью, что отныне будет так: мама, я и жизнь.
Последнее, что снилось – растерянная бабушка, скукоженно и загнанно глядящая на деловито раскладывающую по полу богатые покупки маму и Сашеньку. Бабушка смотрела и растворялась, покрываясь вязкой коркой отжитости, неохотно врастая в прошлое. И чем больше бабушка растворялась, тем больше – уже почти проснувшемуся сознанию – понималось, что умерла-то как раз бабушка. И пыталась нажиться напоследок, вместо мамы: хоть щепотку откусить от её присутствия, хоть крошку оторвать от её дней, хоть лоскут присвоить её сует, хоть номинально занять её место. Но мама жива, и бабушке приходится возвращаться восвояси, в ещё не обжитое небытие.
Таков был сон, и образы его уже прозябают в забвении, оседая и крошась, а Саше остались - навязчивое послевкусие тоски, и осадок, втеревшийся в настроение: укоризненно тающие контуры бабушки.
....
Саша встал, и подошёл к окну, чтобы искупать свою наготу в свете, и смыть - хотя бы с тела - тьму.
Был свет от луны, и был свет от фонарей, и они мешались в ночной коктейль примерно пополам - ныряя из себя в себя, растворяясь - свет в свете - до неразличимости, и разбрызгивая уютные фотоны по двору, так что попадало и в окна, заливало и его комнату.
От таких коктейлей, когда угрызения сердечной змеи горят в ночном бездействии,
хорошо думаются мысли, которые кажутся глубокими. Вот они по-кажутся себе глубокими, а уже через пару лет окажутся нелепыми и наивными, неловкими. Саша перебрал в сердце своём такие вот вдумчиво-светлые ночи прошлых лет, кривясь от того, что казалось глубиной прежде - и что я через ещё два года скажу о себе сегодняшнем? Это я уже буду в ВУЗе, наверное, может там ума вложат? Ведь не может быть такого, чтобы все всю жизнь вспоминали себя двухлетней выдержки с неловкостью и лёгкой досадой? Иначе откуда они берут ностальгию.
Отрешённо посмотрел на кипу учебников, открыл форточку. Постоял, передумал, закрыл, и потянулся к одеже.
....
Как-то незаметно, не оглашая ничего вслух они уже давно условились с мамой: мама знает, что он курит, но не подаёт виду. От него требовалось никак эту свою взрослую привычку не обозначать - ни запахом, ни словом ни карманными расходами.
И уж точно не курить при ней.
Иногда – по ночам, он позволял себе курить в форточку, но запах всегда просачивался внутрь, угрожая пробраться в мамину комнату. Да, за эти несколько лет периодически случалось так, что мама спит слишком крепко, чтобы учуять, а он слишком устал чтобы выходить во двор, но теперь всё иначе.
Хотя она спит именно так, и он именно так устал. Но сейчас ей надо восстанавливаться, а не тревожиться шершавыми запахами. Саша подумал - не отложить ли перекур до утра, но проснувшиеся альвеолы - протестующе - неуютно саднили, голодая по суровой ласке никотина. И рассудок тоскливо скулил о капле покоя.
Покрывая тело тканями одежд, Саша непрошено вспоминал людей в белом, скопившихся вокруг бабушки, проводящих замеры, и бледнеющую маму.
Потом один из них подошёл к ней, и сказал «сожалею».
Потом один из них подошёл к своим, а она осталась растерянно ходить по комнате, заросшей за годы бабушкиного паралича листками ветшающих бумаг, неистребимыми стеклянными хрусталиками и засаленной плотью грязных тряпок, от одного вида которых бросало в зуд, и наполняло тягой истерично скоблить кожу в душе.
Потом один из них подошёл к ней, а она долго не могла расписаться в документах, а он не знал что делать, и как ей помочь, и просто стоял в углу и усиленно не мешал, глядя как бумажка на полу покрывается робкой первой сыпью, в которой едва угадывались закономерности пунктуации.
Потом один из них объяснял ей про погребальные отведения, а она всё не понимала, и подошёл он, и стал внимательно слушать и тоже объяснять ей.
Потом один из них ушёл вместе со всеми ними, и она принялась молча поливать трупы давно завядших цветов, а он - Саша - закрыл входную дверь на ключ, и долго стоял, уперевшись лбом в дверной глазок, отчуждённо и тупо роясь, как в затхлом пластилиновом киселе, в сумятице мыслей, пытаясь нащупать эхо понимания - как вести себя с ней - с мамой.
Надо чтобы она поела - она постоянно отказывается есть, жалуется, что у еды проступает прогорклый вкус.
Не надо спрашивать, будет она или нет - надо приготовить из того, что не успело пропасть, и постараться строго поставить перед фактом.
Посмотрел на маму, припоминая, как бабушку привезли после инсульта, и уже на следующий день начали вянуть и пропадать цветы. Мама их поливала, выбрасывала, сажала, покупала, а его не допускала.
Учись, успеешь, я сама - повторяла она всё более отрешённо и скрипуче.
Саша пытался вспомнить прежний мамин голос - наверняка бархатистый и певучий, но не мог.
Поначалу, когда бабушку только привезли, мама нормально говорила и ходила, и делала всё прочее человеческое. Но постепенно быт заполонил уход за бабушкой, и жизнь распалась на поливание цветов и уборку в комнате. Но как она не тратила себя, а цветы чахли, а продукты портились, а комнату всё гуще покрывали обильно потеющие смрадом тряпочки, пустые ветхие пергаментные листки, и слаборазличимо-мелкие хрусталики - так и норовящими или спрессоваться меж собой в стёкла, или впиться в нежную мякоть стоп.
В тряпочках заводились было таракашки, червячки, клещики и другие малые, но быстро увядали. Даже плесень нарождалась на тряпочках сразу мёртвой, хотя - в них же столько питательного - пот, а в нём - и соли, и минералы, и всякая органика.
Саша спрашивал у мамы, почему так - она путанно и неумело разъясняла, но до самых уроков виталогии в девятом классе это оставалось для него неразгаданным фактом жизни - таким же, как неуёмно портящаяся пища и нарастающая знобливость, как учащающиеся сирены гула в ушах и периодические пробуждения от того, что снова свело мышцы.
Как ватнеющая голова - затёкшая, отлёженная, даже если и не лежал вовсе.
Как всё более сломанный тяжёлый сон, содержащий всё меньше отдыха.
И мама всё активнее пыталась не пускать его к бабушке, чтобы он учился, не отвлекался и берёг здоровье для грядущего, но всё чаще не справлялась сама.
Ни с чем.
Так что учился он не только в школе школьному, но и дома - домашнему.
....
Саша оделся и на цыпочках вышел из квартиры, не захлопнув дверь.
Спустился во двор, очерченный двумя ветшающими пятиэтажками, закурил, озираясь.
Огонёк сигареты делал посильный вклад в уличное освещение - как луна и фонарь, и грел.
Ветер утробно завывал, шурша сухими, разноцветными, свежеопавшими листьями - опустошенными, сплющенными лёгкими деревьев - без пузырей кислорода.
Саша подобрал особенно крупный красноватый листок, и прожог сигаретой насквозь, любуясь игрой искорок по краям ожога. Поднял глаза - к еле укрытой деградировавшей кроной берёзе . Подошёл, потрогал чагу - чага почти отмерла, на пальцах остались меланхоличные чешуйки. Перевёл взгляд на жухлую, заскорузлую траву, плешиво покрывающую двор.
Смакуя дым, добрёл до ветлы - ствол её едва сочился, ствол её утомлённо сох. Сок неопрятными кляксами застыл здесь и там. Совсем недавно в соке ползали букашки всех сортов и мастей - жучки, паучки - серые, зелёные, цветные. С крылами и с лапками. С живыми антеннами усиков. С наливными рюмочками глаз.
Сейчас только присохшие трупики малых врастали в деревянную материю.
Из-под редких, не успевших осыпаться, сухих листов, нагло щурились проблески юной зелени.
Подошёл к качелям, коснулся. Качели истошно резанули ночной покой скрипом.
Скрип канул в волнистых волокнах ветра.
Саша постоял, теряя в ночном уюте планы, мысли и вопросы.
И сладко вздрогнул от накатившего ответа - зачем в точности вышел из дома.
- Да нет, - досадливо сказал он себе, - перестань это делать, в конце концов, это просто неприлично.
Вдруг оказалось, что сигарета истлела, и он незамедлительно достал новую.
Если всё сделать быстро, пока в окнах домов почти нет огней, никто не заметит, и мама ничего не узнает. Картошки я нажарил достаточно, на завтра хватит. Смогу весь день отсыпаться, возвращая силы. Главное - опять не проговориться.
В конце концов, почему нет. Мне нужно немного покоя, я же тоже не железный - а какой я? Мясной я.
Саша решительно сгорбившись, и пряча глаза ни от кого, двинулся к входу в подвал.
Сердце привычно заёрзало в пароксизме саднящего нытья, и под рёбрами шкварча разлилось колючее предчувствие, что вот-вот двор наполнится взглядами – будь то случайные ночные прохожие, будь то кто-то, ищущий спасения от бессонной скуки в виде за окном.
Дрожь возбуждённо трепала мышцы, ритмично стучало в висках: надо успеть, надо спешить, не терять времени, надо успеть. И снова: надо успеть, надо спешить, не терять времени, надо успеть. И ещё раз...
Хотелось оглядеться, чтобы удостовериться, что некому его застукать, но казалось, если оглядеться, чтобы удостовериться, что некому его застукать - от этого взгляда и появится кто-то, кто его застукает.
Казалось - зналось: взгляд порождает взгляд, а взор порождает взор, и хоть это вздор - это очень убедительный вздор.
...
Ключ от подвала он нашёл, оказывается, целых десять лет назад.
И сразу повадился ходить туда иногда по ночам. В подвале был покой, которому неоткуда было быть в быту.
Конечно, жилконтора просто-напросто выдала управдому и всем касающимся новый ключ – точно такой же, а не сменила замок. Зря он этого боялся - подвальный замок - изделие особой важности, и просто так его не меняют. Потому и дверь такая древняя, капризная и вредная.
За эти годы - несколько раз Саша сажал занозы просто открывая её. Несколько раз ключ конкретно и надёжно застревал в замке. Прошлым летом его чуть не застукали из-за этого. И несколько раз, почуяв что-то, он убегал так и не войдя. И так никогда и не узнает - действительно ли в те разы кто-то заметил бы его?
Оглядывая дверь: коросты синей краски на эпидермисе отсыревшего дерева, тянущиеся от замка к углам разноцветные узловатые линии проволоки, дразняще таящие от взора неуловимые символы, извивающиеся рытвинки цифр 4-6-15-18-10-6-20-20-1 13-1-12-19, Саша, как всегда мысленно обратился к ней: только не скрипи, старушечка, я ничего плохого не хочу, просто мне нужно набраться твоего покоя.
И дверь гостеприимно открылась без сучка без задоринки, и даже ржавые петли ничего не дали надрывному ветру.
....
В полумраке Саша вяз в гниющих разноцветных тряпках, как в болоте, едва нащупывая ступеньки и еле выдёргивая ноги из недовольного потного бульканья, но спускался. Тряпки норовили обвиться вокруг ног - здесь им почти не мешали разрастаться, и некоторые достигали метра и более. Под бульканьем лиственно и надрывно шуршали обрывки бумажек, окукливаясь болотного цвета пергаментом. Из-под шуршания досадливо хрустели стёклышки, едва спрессовавшиеся из хрусталиков, неохотно раскалываясь обратно. Нерасторопные хрусталики лишь слабосильно скоблили кожу, а проворные впивались хищными репьями, выгрызая себе норки ранок.
По спине пробежали привычные мурашки, от мыслей о том, что потом - дома, предстоит выскребать эти стеклянные тельца из воспалённого мясного нутра щипчиками - а занозы так и норовят разломаться и увязнуть глубже в плоти. Потом - прижигание ран крепким раствором - так жжёт и щиплет, что каждый раз как в первый - хочется кричать и плакать, канючить и выть. Но надо снести всё молча, лишь морщась, дуя и беззвучно матюгаясь внутрь себя.
Он бы давно купил плотные штаны, но соседи и так догадываются об этих визитах - будут судачить.
Ничего страшного, потерплю - главное, я снова здесь.
- Привет, - шепнул он, наконец преодолев лестницу, и ступая на рыхлый, вечно сухой песок, - вот и я, - сказал он одними губами, представ перед неприязненным светом редких глухих лампочек, сопровождающих своё прерывистое, неохотное, питательное свечение гудением небольшого улья. Присосавшиеся к потолку, как цветные морские слизни, они, наверное, боялись что гость захочет больше света - раз уж он пришёл - и придётся отдавать миру тёплые крохи любимых люксов и люменов. Вот он - гудели, должно быть, они недовольно - сейчас подойдёт к вон тому щитку, дёрнет вот этот рубильник, и придётся попотеть нам, как бы не перетереть о колючее электричество нежный свой вольфрам.
Но гость, даже знай он, где в точности есть такой рубильник, и моги он восстановить за собой пломбу, не стал бы этого делать. Яркий свет - для поминальных дней, когда сюда спускается весь дом, а я пришёл просто приобщиться тайн жизни, и этого свечения мне достаточно. А если станет темно - мне подсветит сигарета.
Огляделся, извлёк из-под тряпок наиболее сохранившийся листок чернеющего пергамента - чуть перезревший, ещё один - недосформировавшийся, бумажечный. Понюхал руки. Кожа пахла застарелым, чужим потом, на пот тучкой слетелись мелкие бесшумные мушки. Обтирая руки о штаны, Саша шёл на своё место.
- Привет, вот и я, - прокричал он одними эмоциями, садясь на небольшой островок бетона. Островок, чистый от каких бы то ни было улик его постоянного пребывания здесь, и хранящий их общий секрет. Секрет, пропитавший атмосферу подвала Сашиным присутствием. Как хорошо - что, что бы не случилось, островок здесь, он ждёт Сашу, он всегда рад Саше, но никогда не будет Сашу торопить.
Бабушка была там где её разместили люди в белом, согласно ритуальным реестрам и тантологическим накладным - неподвижная и спокойная, как и положено от века мёртвым, самозабвенно погружающаяся в вегетативность. Её положили сверху на троих - смутно известных памяти - недавняя пожилая чета, и некто прошлогодний - лет тридцати, кажется, с первого подъезда.
Саша ощутил на щеках влагу непрошенных слёз – слишком явных, что бы быть скупыми мужскими, но слишком сдержанных, что бы быть искренне истеричными.
Бабушка почти не деформировалась за эти три дня, но уже начала врастать в поляну плоти, разделяя свою суть с усопшими, обжившими подвал. Лицо испещрила маска праздничной экземы, и рытвинки наливных прыщиков. С правой руки слезли ногти, и лежали рядом. Без всякой спешки их еле заметно стремились поглотить наросты потной, пористой, едва пульсирующей кожи. Глаза помутнели в болотный цвет, и были открыты, но не видели скучно блестящего конденсатом потолка, лишь усваивая питательный свет для подспудного нутрянного фотосинтеза. Склеру неспешно иссушали весёлые гифы, планомерно срастаясь в уверенные мицелии.
Ноги лопнули в нескольких местах, оросив плоть застоявшейся кровью, и кровь застыла озорными бусинками податливых сгустков.
Трое под бабушкой деловито перерождались. Контуры их уже основательно слились в единую массу, но ещё узнавались. Рельефы тел разглаживались и оседали, впитываясь в среду безмятежно и безропотно - так барашки тают на водной глади. У всех уже намечался изумрудный пигмент. От них к бабушкиному обнажённому весёлому мясу тянулись мелкие лианы жил - прильнуть, обнимать, баюкать и ассимилировать.
Саша прошёлся вдоль всей поляны.
Ближе к бабушке были почти узнаваемые фигуры – ещё не поглощённые черепа, ещё не приобщившиеся лица, застывшие в произвольных гримасах вечной жизни. Местами – грубо и случайным образом, возникали волосяные и ногтевые островки - таковых было не много, и это огорчало. Местами обрастали гноем волнообразные коросты, а в трёх местах из лопнувших волдырей виднелись пульсирующие волокна. Кое-где из клоак стекала гайморитная муть, на которую дымком слетались тучные мушки.
Ещё десяток шагов - от срастающихся тел к неразличимо-сросшимся, от неразличимо-сросшихся тел к единой губчато-дышащей массе.
В кожаных наростах угадываются потайные вязкие узоры - на грани понимания: иероглифы забывших миров, причудливые избыточные инопланетные деревья, забытые столпы творения.
Под кожей различается вязь вен, и очертания мышечных узлов.
Упругие чувственные реснички сторожат кожу от мелких вторжений, судорожно напрягаясь от Сашиного дыхания.
Здесь кончались те, кого Саша худо-бедно помнил. Вот этот самый лоскут ноздреватой кожи – это же Николай, как его отчество - дядя Коля, одним словом. Местный пьяница - шептались, что мортефоб, даже наблюдался у психиатра. Наверное, пытался сбежать от страха, и в злачных кругах получил туберкулёз. Почил едва ли не через два месяца после постановки диагноза. Пока он умирал, даже не успели худо-бедно пропасть цветы, и у соседей почти не было хотя бы головных болей. Насколько же в человеке не было воли цеплялся за жизнь.
А Саша запомнил дядю Колю весёлым, обещающим детворе наделать свистулек.
Вот и сейчас могло показаться, что некоторые пятна травянистого пигмента на лоскуте напоминают улыбающуюся рожицу - если хорошенько подыграть им.
Лоскут свело, и Саша - осторожно массируя, расправил его, прислушиваясь осязанием к шевелению сенсилл. Ощутил несколько назревающих вздутий, пощупал их - осторожно, чтобы не навредить лимфатическим узлам. С удивлением и восторгом понял, что это изнутри пробиваются молодые, но очень крепкие хрящи.
Ещё дальше - поляна переходит в ценосарк, ощетинившийся мягкими, но прочными кутикулами, блестящий хитином кожного-папоротникового цвета. Поры здесь стремились разрастись в ноздри - и те, и те - активно сужались и расширялись, напевая дыханием сложный, математический ритм в незнакомых размерах.
Наконец - гордость всего дома – из пучины переродившейся плоти, обвиваясь вокруг бетонной опорной балки, рос почти метровый стебель, выразительно и наглядно сплетающийся из трубочек разных тканей - как на картинке в учебнике: нервные, мышечные, кожные с прочными мозолистыми наростами. Из-под покрывающих его красивых, рыжих, колючих и жёстких волосков, набухала вполне уверенная луковица.
Большая редкость, не в каждом городке наберётся три-четыре таких же наглядных экземпляра.
Саша затих, прислушиваясь к пульсации пор стебля, истомно поглощавших мякоть углекислого газа. Стебель неритимично и неспешно сокращался, где-то внутри трудились альвеолы, а снаружи соцветия желез выделяли в атмосферу секрет и побочные порции кислорода, и невзначай истекали сахарозой.
Луковица мелко слезилась сукровицей, и всего через пару лет, когда ороговеют краснеющие волдыри, от неё можно ждать первого молока.
Бывало, Саша носил сюда горшечные цветы, и на этой стороне они вяли особенно быстро – иногда за несколько часов превращаясь в зыбкое воспоминание о себе.
А вот сейчас пришёл без цветов. Но я уже чувствую ломоту в суставах, и, кажется, у меня уже отшелушивается кожа за ухом - ты не упускаешь питания.
.....
Саша вернулся на островок, улыбнулся бабушке, и снова закурил, хотя не слишком-то и хотел.
Сидел, растворившись в безвремении, безотчётно почёсываясь - короткостриженные ногти правой руки не утоляли зуда, и в дело шли нарочно отрощенные с левой, извлекая из-под зуда кровь.
Посмотрел на бумажный листок. Морщины и сыпь испещрили его скверным неразборчивым почерком, и аккуратно высыпавшими знаками препинания:
«За пятнами, дорогая Светочка, за пятнами стоит вихрь звёзд, а у звёздочки первой привкус горького шоколада, а у второй послевкусие прогорклого мяса, а у третьей нет вкуса вовсе, а четвёртая в кармане, а пятая – в помыслах, а шестая – в холоде, а седьмой – нет нигде, а восьмая – светит заблудившемуся, а девятая – пробудившемуся, а десятая – захлебнувшемуся, а одиннадцатая – не вернувшемуся, а двенадцатая – никому и не светит. Вернись, дорогая Светочка, ко мне, и я камнем на дне стану. Те слова, что ты посылала я вскрыл, спасибо, шли ещё. Шли ещё, а я тебе пока ничего не пошлю. А ты шли ещё, потому что в этом зное я теряю все слова, и приходится заполнять отчёты каплями слёзок, а слёзок у меня уже почти не осталось. Вижу, что ты редко просыпаешься смеясь в последнее время, а зря ты. Платье сожги, и чай согрей, и вырежи на спине раскаленным ножом моё имя, и когда наша дочь начнёт терять молочные зубы – вот тогда придут к тебе и телеграммы, и посылки и складские отчёты. Отчёты отдай Ефиму.»
На этом записка обрывалась.
В доме было не менее трёх Свет - в первом подъезде девушка, у которой мужа ещё не бывало. Сашина мама, но отец упокоился далеко отсюда, до переезда. И в пятом подъезде - правда, я не уверен, что её зовут Светой - мы с ней не здороваемся. И даже если так - не иди же к ней с этим. Но дочерей у неё точно нет.
Жаль.
Разгадывать записки - как гадать по снам, но как бы было интересно найти хоть какое-то соответствие между текстами и явью. Если в крошеве сонных образов часто мелькает что-то узнаваемое, значит и здесь могло бы. Как подобие ответа - какие сны снятся, когда сняты покровы чувств.
Посмотрел на листок свинцово-серого пергамента: поверх синяков и подтёков - буквы почти печатные, почти машинные, иногда срывались в лихорадочный пляс каракулей, превращались в почти неузнаваемые иероглифы. Сыпь норовит сгущаться повыше от основания букв - так что точки и запятые разбросаны между серединами слов, и верхними краями. Читать немного неудобно:
«Второго августа состоялось открытие сквера рваного этого, который ты не посетишь. Давно ждали жители района своего сквера раздора рваного этого, который ты не рассмеёшь. И, наконец , администрация района приняла решение об открытии сквера памяти рваной этой, которую ты исторгнешь. Местные жители от мала до. И сказал им администратор администрации района. Радости не было предела.
- Мы планируем открыть ещё и площадь стыда рваную эту, которую ты не насытишь, - говорит администратор нашему, - Мякоть не есть часть вогнутости - ведь она - та материя, на которой образуется вогнутость.
За плечами у администрации множество успешных проектов: построены туман цельный этот, который тебя поглотил и печаль ночная эта, которая тебя изменила. Отрощены решения рваные эти, которые тебя не миновали. Проведены родные твои эти, которые тебя не простили и врачи усталые эти, которые тебя не отпускали. Районом даже заинтересовались зубы гнилые эти, которые тебя вознесли.
- Оставьте мне рваться и иссякайте, - сообщает там представитель нашему, - Мякоть не есть часть вогнутости - ведь она - та древесина, из которой образуется вогнутость.
В завершение хочется сказать словами великого писателя: вкривь и вкось а на выходе – пятна».
И - несколько сухих прыщиков - все уже порожние, кроме одного. Саша надавил на него подушечкой пальца, и тот тихо лопнул, как порховка. Еле видным дымком мириады бесплодных спор мертворождено рассеивались по воздуху. Тучка мушек слетелась было, но тоже рассеялась - кто куда. Двигались как будто судорожно - словно, признали нерождённых собратьев.
Саша расправил оба письма.
Прожог сигаретой первое, впитывая глазами в мельчайших деталях, как легкомысленно бумажка покрывается ползучими искорками и истлевает в пыль. Прожог второе - искры увязли в невозмутимом пергаменте, и угасли среди складок. Без достаточно яркого света Саша не мог видеть - но различал по памяти - волнистые нагромождения тончайших слоёв там - на стенках прожжённого отверстия.
Можно было бы унести пергамент домой - рассматривать под лампой в увеличительное стекло, смачивать, удобрять. Но - в прошлый раз мама очень расстроилась и даже уже не ругалась. И в позапрошлый. А до этого - всегда ругалась, только вот не вспомнить, каким был её голос. И как я ни разу не выдал, где прячу ключ?
Сейчас не надо её волновать.
Отложил с сожалением.
Когда-то он мечтал коллекционировать эти загадочные откровения – в столице бывают порой выставки, ну так, где эта столица а где Саша.
Но листки без спецобработки ветшали и рассыпались кожаной пылью за считанные дни – они и рождались-то уже жухлыми и старыми. Так что, Саша просто читал их, и потом хранил в сердце – хранил беспредметно, само ощущение сопричастности. Едва ли он смог бы назавтра процитировать хотя бы несколько фраз – чужие сны чужого тлеющего разума непросто запомнить. Свои-то не упомнишь - вот сегодня мне снилось что-то, но я помню, что сон был большой и подробный, и как будто могу уловить, из чего он состоял, но стоит направить себя в какую-то полость памяти, всегда оказывается, что он и близко не там. Какая-то машина. Что-то про маму на машине. На какой машине, откуда у мамы машина, почему вдруг машина, если машины у нас отродясь не было, и не надо машины, откуда она.
Интересно, какую в точности их часть вообще собирают - процент, или и того меньше? В учебнике такого не написано, учитель не знает.
И - интересно, когда вокруг меня будут выделяться листы - какие? Которые зачахнут такими жалкими бумажками, или вот такими суровыми солидными пергаментами?
И - интересно - что будет там написано?
И - интересно прочитает ли кто-то - будет ли кому-то интересно, что там напишется?
И - интересно - будет ли этому кому-то интересно это читать так же, как мне?
Интересно - напишется ли там что-то интересное?
Саша потрогал за ухом – кожа облазила, и была грубой на ощупь, и наверняка опять всё тело завтра пойдёт красными пятнами. И хрусталики, впившиеся в ноги, уже заметно нарывали. Надо было возвращаться, но он, как всегда, не мог отвернуться от покоя. Поляна плоти - неутомимо дышащая сифонофора игнорировала его существование всеми своим отжитыми телами, а он бежал сюда раз за разом, и жил от визита до визита.
...
Во рту бушевала ксеростомия, суля стоматит, изо рта сдавленный кашель тянулся в кулак.
Растягивая время перед уходом, ещё раз прошёлся туда-сюда, расчёсывая в кровь виски, с удовлетворением отмечая, что, по крайней мере, сейчас гораздо лучше, чем пару лет назад убирают жировоск. Не хотелось бы, чтобы засорение этой живучей дрянью привело к онкологии ризом. Опять на такое здоровья у нас тут точно не хватит. Особенно, если придётся вырезать.
В лёгких булькнула мокрота.
Замер, тщась наконец уловить - оформить в понятие - чувство, пригонявшее его сюда снова и снова, но услышал только как изнутри сознания всплывают пузыри слов:
Наверное, мне не стоит приходить сюда больше. Хотя бы приходить реже. Странно принимать это решение именно сейчас – ведь теперь в тебе и моя бабушка, и, казалось бы, лишний повод прийти, но… Слишком много здоровья ты забираешь у меня. А мои силы сейчас очень нужны маме. И ведь ещё в ВУЗ поступать. Было бы здорово выучиться на лаксолога, чтобы изучать ваши эти все тайны - какие жилы в вас есть, как ткани устроены, клетки, зооиды и поры, как расположены органы в вас - и подвешены чудно. Какие фигурки образуют они меж костей?
Но, конечно, я подам документы в несколько мест. И, если трезво смотреть... Я заворожен и лаксологией в частности, и виталогией вообще, и... тобой... но это не получится сделать чем-то, кроме увлечения - почему-то, другие дисциплины идут у меня гораздо лучше.
И даже если бы мне удалось поступить - до практики ещё надо доучиться, и, конечно, практику я буду проходить на институтских полянах плоти и фермах тел. Разве что, будет легальная причина приходить. И - со временем - костюм.
Но на учёбу нужны силы, и концентрация. А после тебя мне надо отсыпаться густыми сломанными снами, не дающими отдыха, и долго собираться - как тогда, после водки.
Так что, наверное, только в День Поминовения с мамой, в порядке установленной очерёдности, с цветами и дрожжами. Это нескоро, но всё равно я тебе не нужен. Потом, если я перестану бегать к тебе каждую неделю, наверное, я смогу однажды понять, что уже не борюсь с желанием прийти, а натурально – не испытываю желания прийти. Это странно, я не могу вообразить себе как так: не хотеть прийти, но никто не ходит, и я смогу. Однажды я кому-нибудь признаюсь, что когда-то бегал смотреть, и, если повезёт, это будет кто-то, кто поймёт меня, а если нет – вряд ли это станет такой уж большой проблемой. Скажет, что я чудак, да и не придаст значения. Потом здесь окажется мама, а однажды и я. К тому времени нашу берёзу уже спилят – её и сейчас-то едва хватает, что бы питать тебя. Привезут новую, и весь газон и все кустарники во дворе заменят. Разве что ветла продержится - ну, может управдом подаст заявку на ещё одну-две - больше жильцы не выдержат, а две - я думаю, оптимально - и тебе и дому.
А уж тряпья, макулатуры и спрессованного стекла увезут на мануфактуры столько, что и не сосчитаешь. И мы к тому времени уже будем вовсю пить твоё молоко напитываясь ароматными жирами, белками и углеводами. И будем зреть до поры - вот ещё деловитые будни, а вот уже и последние глотки воздуха.
И вот уже мы вырабатываем молоко, и кто-то благодарно пьёт - уже наше молоко, с прожилками и комковатыми блёстками. И сцеживает красную стружку осадка, с привкусом костного мозга - для торжественных случаев.
Представил, как это будет - Саша в преклонном возрасте, и неопределённая девушка, измученная заботой - тускнеющие любящие глаза, тёплые морщинистые руки, остовы былой опрятности. Понимающе сотрясаемые мигренями соседи. Вянущие цветы. Плановые осмотры районным терапевтом: защитная белизна костюма, привычный ко всему голос.
Из-под спёртого воздуха, наполняющего мир, сквозь глухоту паучью, сквозь красное дыханье, сквозь роговую мантию, сквозь гибкий смех проступают вспышки отсутствия, и однажды все модальности зримого отменяются в них.
И вот - я в здесь - в гуще вечного труда жизни.
Но я ещё не в тогда, а в сейчас.
И почти не верю, что смогу не приходить к тебе так часто, но я смогу.
А ты и не заметишь, что что-то поменялось, не спохватишься что никто не приносит цветов, и не заходит питательно.
Но уж прими мою бабушку как положено, пусть ей будет уютно в тебе.
Наверное, иначе и быть не может - ты выглядишь очень умиротворённо.
Умиротворяюще.
Саша погладил бабушку возле грозди расцветающих синяков. Прошелестел в неслышащие раковины:
- У тебя много дел, тебе надо врастать. Не буду мешать.
Проверил, все ли окурки убраны в карман. Соседи знали, какие сигареты он покупал, и - зайди сюда лаксологи с бюро - могли случиться неприятности. Штраф выписать - не выписали бы, но от разговора было бы не отвертеться. Мама бы огорчилась.
И людей совсем не хочется отрывать от работы. Что я, правил посещения сам не знаю?
Выход приближался.
Руки безотчётно пытались соскрести с кожи зуд, дыхание обогащалось присвистом, горло ненавязчиво распухало, ощущалась лёгкая температура.
Сердце, как оотека, предвкушающая роды, пестрило мириадами противоречивых чувств, и ни одно не удавалось поймать, оформить, понять или хотя бы назвать.
....
Снова вяз в тряпочках, царапаясь, давил визгливые стёклышки, и боролся с желанием раскопать побольше листков - пока закапывал прожжённый пергамент.
Ладони и растущие из них пальцы и кисти и запястья и вся их изнанка - всё пересохло до наждачного состояния. Стоило случайно шаркнуть по одежде, как наждачка щетинилась внутрь, неуютно канюча. Как от крахмала - когда делаешь драники, трёшь картошку, и потом руки такие же враждебные к себе и тканям. И всегда на их пути найдётся материя. Неосознанно, он слюнявил кожу, пытаясь втереть в песок плоти влагу. Слюны паталогически не хватало. И всё равно - не помогало. Никогда не помогало.
И спина, и ноги тоже панически гудели на одежду.
И всё тело скукоживалось, и всё сильнее казалось сшитым не по размеру.
Покурить на улице - станет намного легче. Немного. Одна затяжка - немного веселее думы.
На самом деле - не станет, но как будто станет.
Наконец выбрался из подвала. Дверь заливисто наполнила скрипом волокнистые волны ветра.
Во дворе стояла мама.
Она сердито посмотрела на Сашу - и вдруг разрыдалась.
Саша несколько мучительно долгих секунд стоял, не зная куда себя деть, а потом кинулся к ней, обнял, и затараторил, пытаясь понять - разве у него всегда был такой сипящий голос:
- Мамочка…
Она пыталась выдавливать из себя какие-то связные звуки, в её глазах теплились неумело оживающие осколки питательного разума, её лицо было не лицо, а лабиринт морщин, и слёзы вязли в этой паутине, и, блестя в свете луны и фонарей, искали выход, повинуясь путеводной гравитации.
- Мамочка, я больше не буду, правда, никогда, мамочка, не плачь пожалуйста, - краснел Саша, - я просто… я не знаю, зачем я туда хожу, я правда не буду, честно, я не буду, мамочка, ну не плачь, пошли домой, ты же совсем замёрзнешь, - краснел, - пошли, покушаешь, пожалуйста, я не буду так больше никогда, не плачь, пожалуйста, пошли, не злись, не сердись, не расстраивайся, я знаю, что нельзя - краснел Саша, - я не просто так, пожалуйста не плачь, я не развлекался, может я смогу пойти учиться, я не знаю почему я, не плачь пожалуйста, - краснел.
А под наливной сочной кожей, в глубине души он оставался удивительно собранным. В конце концов, за несколько месяцев, она восстановится, если всё делать правильно.
Всего несколько месяцев.
Обязательно, иначе не бывает на свете.
Не с нами.
Несколько месяцев.
Минут пять я буду её успокаивать, потом она даст себя увести. Дома она поест картошки. Я, кажется, слегка сырой её приготовил, но впервые за много лет у еды не будет затхлого привкуса. Пока она будет есть надо вытащить из ноги занозы, пока нарывы не распахнулись метастазами, иначе придётся обращаться к врачу. Объяснятся с ним, и от мамы такое будет не спрятать. Так что сейчас - стёкла, а она пусть ест.
Хотя, если ей будет спокойней, посижу с ней, пока ест, а вытащу между делом, украдкой - главное не закричать от раствора.
Ничего страшного, они ещё не впились слишком сильно.
Как курить охота, как курить охота, но надо...
- Мамочка, пожалуйста, ну не плачь, ну не надо, успокойся, я больше не буду, ну пойдём, ты покушаешь и ляжешь спать, ты очень устала, тебе надо отсыпаться, тебе нужен покой
Свидетельство о публикации №220112501844