Золотое яблочко

Анатолий ВЫЛЕГЖАНИН

ЗОЛОТОЕ ЯБЛОЧКО
Или повесть о том, что, несомненно, вполне очевидно,
но, к сожалению, маловероятно.

СОДЕРЖАНИЕ

ГЛАВА ПЕРВАЯ,
которая знакомит со счастливыми людьми.

ГЛАВА ВТОРАЯ,
прочитав которую, не трудно догадаться,
отчего хорошо живут там, где нас нет.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,
идиллическая.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,
которая знакомит с сугубо деловым человеком.

ГЛАВА ПЯТАЯ,
в которой главный герой показывает всему миру кукиш,
и с которой начинаются все другие,
вполне очевидные, но маловероятные события.

ГЛАВА ШЕСТАЯ,
которая скорее была бы похожа на южный анекдот,
если бы все, что в ней описано, не имело место.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ,
в которой повествуется о личной жизни «бизнесменов».

ГЛАВА ВОСЬМАЯ,
события в которой подтверждают истинность русской
пословицы о том, что как аукнется, так и откликнется.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ,
как и седьмая, повествует о нравах в «мире бизнеса»

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ,
которая повествует о том, как тяжело бывает человеку,
у которого денег куры не клюют, а счастья – кот наплакал.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ,
про синее море, белый пароход и Инессу Яковлевну.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ,
о том, как полезно бывает кое для кого
в один прекрасный день свалиться с луны.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ,
о том, что уже ни в какие ворота не лезет,
и если бы не случилось на самом деле,
можно было бы подумать, что герой и автор белены объелись.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ,
нравоучительная, прочитать которую будет полезно всем.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ,
прочитав которую и без специальных знаний в агротехнике
можно убедиться в верности пословицы
«что посеешь, то и пожнешь».

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ И ПОСЛЕДНЯЯ,
о том, как Эдуард Антонович Варвинский
начинает с понедельника новую жизнь

00000

ГЛАВА ПЕРВАЯ,
которая знакомит со счастливыми людьми

Супруги Варвинские, Эдуард Антонович и Инесса Яковлевна, всегда были того мнения, что для счастья человеку надо не так уж и много. Лично они считали себя счастливыми. У них была прекрасная трехкомнатная (правда, можно бы и побольше) квартира на Севастопольском проспекте столицы, приличная дача под Москвой, голубой «Москвич-412» и гараж около дома. Уже это могло бы составить счастье троих таких, как Варвинские. А если к тому еще и добавить, что Эдуард Антонович заведовал отделом одного из солидных союзных главков и был на хорошем счету в министерстве, да если добавить еще, что Инесса Яковлевна была директором одного крупного универсама, вы сами поймете, сколь много несправедливого в этом мире: одним, как Варвинские, – все, другим, как мы с вами, – ничего.

Эдуард Антонович и Инесса Яковлевна были также единодушны во мнении, что для людей их положения и место проведения отпуска должно соответствовать. И если они в какой-то год не ехали за границу, то отправлялись «своим ходом» на юг. Вот и нынче местом отдыха была выбрана хорошо знакомая и слегка уже надоевшая Ялта.

В первых числах августа, взяв все необходимое для того, чтобы и в дороге, и по приезде не лишать себя некоторого комфорта, они отправились в семейное путешествие к морю. На третий день к обеду их белая «Волга» стремительно летела по автостраде уже на севере Украины, Эдуард Антонович был неплохим водителем и уверенно держал высокую скорость, какую только позволяли держать знаки ГАИ и здравый смысл. Он не отрываясь глядел на дорогу и был, пожалуй, немного утомлен от жары и необходимости постоянно быть внимательным на напряженной автостраде.

Черты лица Эдуарда Антоновича крупные, благообразные и правильные, щеки выбриты до синевы. Выражение лица и глаз навыкате добродушно-покладистое и внимательное, но в то же время как бы жестковато-холодное и властное. В фигуре его нет ничего примечательного – обычная фигура сорокалетнего человека, плотная и в меру полноватая. На нем белая футболка и синее трико с белыми же полосками по бокам.

Инесса Яковлевна, хозяйка салона, расположилась по-хозяйски справа от супруга. На вид ей... Впрочем, будем джентльменами и скажем только, что Инесса Яковлевна вступила в такую пору своей жизни, когда даже таким, как она, надо начать удерживать себя «в форме» и «на уровне». На ее привлекательном, миловидном лице сейчас застыло сонливое, скучающее выражение. Она красит волосы в темно-каштановый цвет и носит золотые клипсы в виде маленьких  кленовых  листочков.   Сейчас на ней легкая шляпа, в которой она собирается появляться на пляже, и ветер, залетающий порывами в окно машины, играет ее широкими полями. Просторный, из пестрой легкой ткани, халат спадает до коврика под ногами.

Самый маленький член семейства Вадик, пятилетний крепыш в панаме с голубым целлулоидным козырьком, белой маечке и светло-кремовых шортиках, расположился сзади — то есть в угоду правилам ГАИ. Путешественник он благодарный: с детской восторженной непосредственностью радуется всему, что появляется примечательного по ту и другую сторону дороги.

ГЛАВА ВТОРАЯ,
прочитав которую, не трудно догадаться,
отчего хорошо живут там, где нас нет

Вскоре взорам наших путешественников открылся вид на какое-то селение, и все трое стали внимательно глядеть в окно. Когда справа и слева от шоссе замелькали белые домики, утопающие в зелени садов, серыми лентами поплыли под ними низенькие заборы и палисадники, Эдуард Антонович сбросил скорость и, слегка откинувшись на спинку сиденья, отдыхал от постоянного напряжения. Некоторое время он глядел на раскинувшийся большой скорее сад, чем населенный пункт, а потом произнес одобрительно и в то же время с нотками снисходительности в голосе:

-Кучеряво живут.

-Да уж надо думать, – согласилась Инесса Яковлевна. Она тоже глядела на проплывающие мимо фруктовые сады, и ее размягченная полуулыбка медленно менялась на снисходительно-насмешливое выражение.

-Смотрите, смотрите! – радостно воскликнул маленький Вадик, глядя в окно. - Вон на елке яблоки! – показывает он своим маленьким пальчиком на одну из яблонь у самой дороги, густо усеянную крупными желтыми плодами. Милое личико его полно счастья от такого важного открытия.

-Яблоки растут не на елке, а на яблоне. Разве вас в садике этому не учат? – возразила Инесса Яковлевна назидательно и вернула лицу сонно-отпускное выражение.

Станица была большая. Улица все тянулась, и они поминутно обгоняли то группу детей на велосипедах, то мотоцикл или машину. Против некоторых домов на лавочках, на ящиках или старых бочонках стояли ведра, корзины, большие блюда с возвышающимися на них горками фруктов. Видя то и дело проплывающие мимо соблазнительного вида лакомства, Вадик обернулся в сторону отца и, взглянув на него с милой и детски наивной улыбкой, произнес тоненько:

-А я яблок хочу-у.

Эдуарду Антоновичу не хотелось останавливаться здесь, посреди дороги, при таком на ней движении да торговаться с каким-нибудь хозяином фруктов на глазах у любопытных прохожих и проезжающих. Купить фруктов можно где-нибудь и на окраине. Однако увидев впереди на обочине очередной ящик с ведром яблок на нем,  свернул с дороги.

По тропочке, ведущей от дома напротив, уже шел довольно пожилой мужчина в стареньком темно-синем пуловере и в бывших некогда черными брюках, босиком и в соломенной шляпе. Все трое, выйдя из машины, и хозяин яблок, поднявшийся по дорожной насыпи, к ящику с ведром подошли почти одновременно. И когда Эдуард Антонович увидел мужчину поближе, то заметил, что тот очень уж похож на одного его сослуживца. И прическа под шляпой, и лицо, и сложение, и та же приторно-заискивающая улыбка – все это и нечто неуловимое еще напоминало в эту минуту Эдуарду Антоновичу Одинцова, инженера из отдела новой техники их главка.

-Нам яблок, пожалуйста, пару килограммов, – сказал Эдуард Антонович и полез в задний карман трико за бумажником.

Пожилой мужчина, явно обрадовавшись тому, что проезжающие не торгуются, заговорил нараспев, и жесты и движения его были суетливы и угодливы.
-Пожалуйста, пожалуйста. На доброе здоровье. Яблоки у меня – высший сорт. И маленького полакомите. Пожалуйста.

Потом он спросил, не возьмут ли уж ведро целиком, чем возиться развешивать, но Эдуард Антонович отказался, и мужчина согласился на два кило и заверил, что он и без безмена не меньше двух на глаз отсыплет, только вот куда? Инесса Яковлевна заторопилась к машине, чтобы принести что-нибудь под яблоки, а Эдуард Антонович, раскрыв бумажник, спросил больше так, на всякий случай, копаясь среди купюр:

-Почем яблоки, отец?

Все так же угодливо улыбаясь, мужчина назвал цену.

Здесь уместно будет отметить, что Эдуард Антонович ценил в человеке остроумие и чувство юмора, однако он больше всего в жизни боялся сам оказаться предметом острот и всегда очень чутко следил за тем, чтобы не было каких-либо покушений на его самолюбие и достоинство. Поэтому, услышав цену, Эдуард Антонович невольно вскинул голову и как-то высокомерно-оторопело взглянул на хозяина яблок. Рука его, вынувшая уже купюру, замерла над раскрытым бумажником. Мужчина в соломенной шляпе как ни в чем не бывало глядел в глаза Эдуарду Антоновичу и улыбался все так же угодливо.

-Одна-ако! – произнес Эдуард Антонович, когда понял, что хозяин яблок не шутит и не питает никаких по отношению к нему оскорбительных намерений.

-У всех такая, – пояснил тот в ответ, с невинным выражением глядя на Эдуарда Антоновича, и эта улыбка вывела Варвинского из равновесия.

-У тебя совесть есть? – осведомился он.

-О-о! Со-овесть! – недовольно буркнул мужчина и отвернулся. Он вмиг преобразился: от угодливой улыбки не осталось и следа. – Не хочешь – не бери.

-Конечно, не возьму, – сказал Эдуард Антонович, сунув купюру обратно и захлопнув бумажник. – Дерете с нашего брата, – в сердцах добавил он и убрал бумажник в задний карман трико.

-Что, Эдик? – спросила подошедшая с авоськой Инесса Яковлевна, недоуменно глядя то на мужа, то на хозяина яблок.

-Не хочешь – не бери, – сказал снова мужчина и, потеряв уже всякий интерес к проезжающим, которые оказались такими скупердяями, повернулся и стал спускаться с насыпи.

-Вот выжига! – бросил ему вслед Эдуард Антонович, но этот, в шляпе, даже не обернулся.

-Эдик, что случилось? – спросила снова Инесса Яковлевна, и Эдуард Антонович, пока шли к машине, рассказал ей, в чем дело. Потом, когда машина уже опять мчалась по асфальту, он саркастически усмехнулся и, глядя на широкую, дочерна укатанную полосу шоссе, сказал со злой усмешкой:

-Хм, на доброе, говорит, здоровье! А сам ценой так под дых и бьет. Прохиндей тот еще. На до-оброе, хм, здоровье! Нет, видно, – тут он позволил себе произнести некий звук, обозначенный в русском алфавите не то шестой, не то седьмой буквой и отдаленно напоминающий начало одного никогда не употребляемого в печати слова, – как человек человеку волком был, так он волком и останется.

-Действительно, – согласилась Инесса Яковлевна, потом спросила, взглянув на мужа: – Кого-то он мне сильно напоминает?

-Одинцо-ова, – сказал Эдуард Антонович, на мгновение полуобернувшись вправо, в ее сторону. – Помнишь, как-то был на моем дне рождения?

-Еще весь прилизанный такой?
-Во-от, он самый. И лицом, и ухватками весь в него. Прямо на удивление. Такой же двуличный.

-Мужик этот?
-Да нет. Одинцов, говорю, двуличный. Ведь бе-ездарь, – добавил он со страдальчески-брезгливой улыбкой, – а бьет на завсектором в моем отделе. И пожалуй, я возьму его. Ему должность нужна, а мне – его связи. У него брат знаешь где? То-то...

-Бери, если нужен, – согласилась Инесса Яковлевна.

-Белая »Волга» с приглушенным рокотом стлалась по черному раскаленному шоссе среди залитых солнцем полей и лугов. Теплый ветер, напоенный ароматом трав, врывался в салон и немного освежал духоту. И с каждой минутой все ближе и ближе был долгожданный юг и Крым, где «синее море, белый пароход и знойные женщины», – добавил бы в шутку Эдуард Антонович свою любимую поговорку.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,
идиллическая

Станица Талый Ключ, если на нее взглянуть с высоты птичьего полета, чем-то напоминает огромную восьмерку. Она имеет неправильную форму и рассечена с севера на юг лентой автострады. Вокруг, сколько ни охватит взгляд, – холмистая равнина, разлинованная лесопосадками. В середине восьмерки, в узком месте, протекает, прихотливо извиваясь в низине, то ли маленькая речка, то ли большой ручей. От него-то, возможно, и пошло название станицы. Возле речки, по обоим берегам, взору открывается с дороги небольшой пустырь, и если ехать туда, где синее море, белый пароход и все остальное, слева будут видны две усадьбы, расположенные близко одна от другой.

Первая, та, что левее, обнесена высоким и добротным забором, выкрашенным в небесно-голубой цвет. По всей длине его – декоративные белые ромбики из реек. За изгородью – большой фруктовый сад, В глубине его добротный белый дом, крытый железом, и со стенами, отделанными под кирпичную кладку. Из глубины двора к уличной калитке ведет бетонная дорожка, а тропочка к автостраде от калитки выложена красным кирпичом. Там, где тропочка выходит к дороге, выставлены яблоки в ведре. Ведро, весы, гири разного веса и ценник находятся на специально сделанном для этого столе. Под столом – ящик с яблоками.

Усадьба рядом во всем проигрывает первой. Она не такая большая, и сад совсем маленький, если сравнивать с соседним. Забор из потемневшего и некогда покрашенного в темно-красный цвет штакетника, местами поизломанного, напоминает старенькие заборчики на маленьких железнодорожных станциях. Несколько в глубине – домик под шифером, низенький, будто придавленный к земле, с облепившими его пристройками и с таким же широким, как у соседнего дома, но пустым и унылым двором. Тропочка от калитки к дороге заросла подорожником и оттого едва заметна. У дороги, на старом ящике, тоже лежат яблоки, в широкой круглой корзине, а рядом – ни весов, ни ценника, ничего. В общем – все не то.

Ближе к вечеру, когда спадает жара и воздух становится полным неги и благоухания, на низенькой лавочке возле калитки во дворе домика можно видеть старика. Вот и сегодня он сидит и по обыкновению посасывает трубочку. Зовут его Мокей Тимофеевич. Еще перед обедом он набрал полную корзину спелых яблок, вынес их к дороге, а сам вернулся и сел на лавочку отдохнуть, подышать воздухом, покурить и вообще провести время.

На вид ему лет семьдесят, никак не меньше, ростом невысокий, сухонький. Лицо морщинистое, темное, посеребренное негустой щетиной – должно быть, не каждый день бреется. На голове – старенькая соломенная шляпа с обтрепанными полями. Таких теперь уже не носят, а он, по привычке, должно быть, надевает. На сухоньких плечах белая косоворотка с двумя вышитыми крестиком полосками посредине груди. Серенькие, из хлопчатки, брюки давно не видали утюга, низы штанин засунуты под дешевенькие коричневые носки. На ногах старенькие кожаные шлепки.

Он сидит, покуривает неспешно свою трубочку, и взгляд его, цепкий и пристальный, из-под густых седых бровей устремлен вперед, на дорогу, по которой в обоих направлениях бегут машины. Он словно высматривает какую-то свою, нужную ему, будто в гости кого ждет. Слабый ветерок относит его дым в сад, где яблони огрузли под спелой антоновкой и ранетом. Под ногами у него полно окурков папирос и сигарет тех, кто некогда вместе с ним отдыхал здесь и курил.

Мокей Тимофеевич сидит неподвижно, и взгляд, и выражение лица его полны спокойствия и умиротворения. Во всем его облике есть что-то от его дома или, наоборот, его дом, как и он сам, также своим видом навевает безмятежное и идиллическое чувство.

Трубочка у Мокея давно погасла, и теперь он принялся снова разжигать ее, а когда дымок от первых затяжек рассеялся и Мокей поднял голову, то увидел приближающуюся к его дому почтальонку. Маруся возила почту на велосипеде и теперь вела его рядом с собой, а сумка, полная корреспонденции, была укреплена на багажнике. На вид ей лет сорок с небольшим. Роста невысокого, полненькая, круглолицая, в выцветшей голубенькой косынке, черном легком пиджаке и длинной юбке, чтобы не так срамно, как она говорит, было ездить в седле.

-Добрый день, Мокей Тимофеевич, – поздоровалась с приветливой улыбкой Маруся, приближаясь к сидящему на скамейке старику, а потом подвела и прислонила велосипед к штакетнику у калитки.

-Доброго здоровья, – отозвался Мокей, почтительно кивая.

-Отдыхаешь? – спросила Маруся, отделяя от толстой пачки газет две для Мокея и с той же теплой улыбкой коротко взглянув на него.

-Отдыхаю, мне что. Сядь посиди.

Он глядел на нее не спуская глаз, внимательным и ласковым взглядом, как глядят старики на счастливых маленьких внучат.

-Ой, да и некогда мне рассиживаться, – устало выдохнула Маруся, но, отдав Мокею газеты, села на лавочку рядом с ним, принялась поправлять косынку, перевязывать узел сзади, склонив голову   набок.

-Ну, как она - жись? – спросил Мокей, как спрашивают больше для порядка, вовсе не ожидая ответа о том, «как жись». А потом затянувшись трубочкой и выдув дым в сторону и вверх, чтобы не попал на Марусю, добовил, с улыбкой глядя на нее: – Что-то ты очень уж сегодня хороша.

Он произнес это, нимало не заботясь о том, далеки ли слова его от истины, а исключительно из желания сделать Марусе комплимент. К тому же он был как-никак мужчиной, и ему тоже небезызвестны были правила хорошего, рыцарского тона.

-Ой, брось, Мокей Тимофеич! – рассмеялась Маруся, отмахнувшись от сказанного Мокеем. Однако, польщенная вниманием старика, она после замечания Мокея даже чуть поправила косынку и тронула, больше по привычке, завиточкики у висков.

-Чего новенького? – спросил опять Мокей. Говорил он, как всегда, неторопливо и негромко, с хрипотцой и добрыми грудными интонациями.

-Что – живем, хлеб жуем, – сказала и тихо усмехнулась Маруся, но тут же спохватилась и, взглянув на Мокея расширенными от удивления глазами, широко улыбнулась и произнесла, будто спросила:

-А пенсию-то?! Вот ведь ворона!

Она вскочила с лавки и заспешила к велосипеду.

-Чуть ведь тебя, – смеясь добавила она, – без пенсии не оставила. На-ка – расселась! Вот ведь и памяти совсем не стаёт.

Она вынула из сумки карточку пенсионных выплат, белую шариковую авторучку и, тронув себя ниже левой груди, где у нее в потайном кармане лежали деньги, вернулась на лавку.

-Оставила бы тебя без гроша, – проговорила она, присаживаясь и пристраивая лист карточки на Мокеевых газетах.

Ну так не особо и спех какой, – успокаивал ее Мокей тоном, каким говорят о том, чего и сто лет не будь, так не беда. – Сегодня нет, завтра есть – государство все равно не забудет.
-Государство не забудет, да я вот могу. Проволочу в кармане, а ты как без денег?

Она говорила все это, доставая из внутреннего кармана нетолстую пачку денег, перетянутых резинкой, темной и засаленной, давно, должно быть, служившей у Маруси по части финансов. Она неторопливо-бережно вытащила из этой пачки одну за другой сначала три десятки, потом две трешницы и ветхий рубль, который тут же сунула обратно в пачку и нашла поновее.

Она протянула деньги Мокею, он взял, сложил их пополам и расписался в карточке, где стояла галочка в нужной графе. Когда все формальности были соблюдены, он взял опять потухшую трубочку с лавки подле себя и стал с тихим сипением посасывать ее, держа деньги в руке, лежащей на колене, будто забыв о них и наблюдая, как Маруся поправляет выбившиеся купюры и бережно прячет пачку обратно в карман.

-Пенсия у тебя маленькая, как и живешь? – произнесла Маруся, участливо взглянув на Мокея. Она знала, что Мокей живет скромно и ему хватает, но все равно...

-Ну, много мне, старику, и надо, – произнес Мокей, бодрясь. – Вино не пью, разве на табак поистрачусь. Погоди вот, умру, так еще, глядишь, – засмеялся он беззаботно, так, что глаза его превратились в щелки, а чубук трубки запрыгал над коленом, – еще, глядишь, наследство останется.

Засмеялась и Маруся и сквозь смех проговорила:

-Завещание будешь писать, так смотри меня не забудь.

-Так все ж тебе и достанется: и капитал, и дом, и сад.

-Ну, так уж все и мне? – недоверчиво произнесла Маруся, с хитроватой улыбкой глядя на Мокея.

-Бери все, – сказал Мокей твердо и махнул рукой с зажатыми в ней деньгами. - А сад, смотри, у меня хороший, – добавил он, будто и в самом деле собирался на тот свет и рассчитывался с этим. – Вон какие арбузы висят, – запрокинул он голову и указал чубуком на огрузшие от крупных яблок ветви, лежавшие на подпорках.

-Хороши, все смотрю, как проезжаю, – одобрительно проговорила Маруся, любуясь плодами, которые хоть сейчас бы в Москву на выставку. Она знала, что у редкого хозяина в станице такие.

-Ой, дай-ка я тебя уж угощу, – вдруг спохватился Мокей и, положив деньги на лавку и прижав их трубкой, стал срывать прямо с веток самые крупные, самые сочные яблоки и подавать их Марусе.

Она приняла одно, другое, третье, а старик все срывал яблоко за яблоком и подавал, и Маруся попыталась остановить Мокея, но тот уж наложил ей полные руки яблок. И как она ни отнекивалась, что, мол, куда ей с ними, что своих хватает, но Мокей и слышать ничего не хотел и помог ей уложить их в свободное отделение в сумке и еще три – в кармашке, где лежали письма.

-Ешь на здоровье, деток угостишь, хватит этого добра, – приговаривал Мокей.

-Да ведь свои некуда девать, – пыталась возражать Маруся, но Мокей опять настаивал мягко, но решительно:

-Есть, да не такие, бери на здоровье. Для меня возьми. Я знать буду, что ребятки будут лакомиться яблочками от деда Мокея и что я им приятность доставлю. А мне и отрада. Для меня возьми.

Маруся не стала больше спорить, потому что своим чутким бабьим сердцем все поняла, и, тепло поблагодарив Мокея и пообещав ему завтра обязательно привезти табаку, который он заказывал еще вчера, но говорил, что не к спеху, пошла вдоль забора Мокеева сада к дому соседа. Она вела рядом с собой велосипед и думала о том, какой хороший этот Мокей. И встречает ее каждый день, если не холодно, у себя на лавочке, и всегда поговорит, обо всем выспросит, всем интересуется. Глубокое, нежное, материнское даже чувство к старику было в ней сейчас.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,
которая знакомит с сугубо деловым человеком

Маруся подвела велосипед к кирпичной дорожке у калитки Мокеева соседа и, обернувшись в сторону дома, громко выкрикнула:

-Андрианови-и-ич!
Несколько мгновений она ждала, прислушиваясь к звукам с полуоткрытым ртом и слегка откинутой назад головой, а потом не без усилия перевела велосипед с тяжелой сумкой на багажнике через возвышавшуюся кирпичную тропочку и прислонила его к забору.

В глубине двора открылась дверь просторной остекленной веранды, и на низкое крылечко вышел хозяин.

С Мокеем они были ровесники, но никто не давал Якову Андриановичу его возраста. Он был высок, еще крепок телом, решителен и быстр в движениях. Лицо его, самые его черты, были грубоваты и угловаты. Он шел к Марусе без обычной своей белой легкой шляпы, и бросалось в глаза, что волосы его, если и потеряли былую пышность и изрядно поседели, но все равно придавали лицу дородство и осанистость. Голову он держал с достоинством и глядел, будто спрашивал у вас: «Ну, что вы от меня еще хотите?» И брови его при этом сходились к переносью, придавая взгляду тяжеловатость и колючесть.

-Добрый день, Яков Андрианович, – поздоровалась Маруся и стала добывать из сумки почту. В эту минуту она все еще находилась во власти приятной беседы со стариком Мокеем, и слова, обращенные к Якову, произнесла так, как произнесла бы, здороваясь с Мокеем, хотя Якова Андриановича не любила.

-Добрый, коли не шутишь, – отозвался Яков, подходя к калитке и останавливаясь по ту сторону от нее, не собираясь, должно быть, ни впустить Марусю, ни выйти. Он произнес это, растягивая слова, вяло и небрежно. – Что сегодня поздно?

-Нисколько не поздно, – возразила Маруся, удивленно взглянув на Якова Андриановича. – Как разобрали почту, так и покатила. Разве что у Тимофеича вон посидела, – кивнула она в сторону дома Мокея и, взглянув туда, увидела, что старик все еще сидит на лавочке, держит трубку во рту и глядит на дорогу. Поглядел на Мокея и Яков, и Маруся, переведя взгляд на него, заметила, как у Якова при взгляде на соседа губы медленно сделали движение, которое можно было истолковать как издевку: «Ну что, все сидишь, время коротаешь?». Потом он оперся руками о штакетник и осведомился, кивнув на сумку, в которой увидел яблоки:

-Это он, что ли, одарил?

-Он. Угостил, детям увезу, – ответила Маруся нехотя, потому что не желала, сама не зная почему, чтобы Яков именно об этом ее спрашивал. Она вынула тем временем газеты и подала Якову.

-Это он уме-ет, ще-едрый очень, – произнес Яков и усмехнулся язвительно, а потом добавил с нарочитой деловитостью: – С такими яблоками да на рынок, хорошую цену дадут.

-А куда ему с той ценой, он ведь не продает, – сказала Маруся, не глядя на Якова и доставая его пенсионную карточку.

-Ну и зря. При его пенсии яблоками и торговать, а он только знает курит. Кстати, пенсию принесла? – произнес он требовательно и вопросительно уставился на сумку, где поверх газет уже лежала его карточка. Маруся молча вынула перетянутую резинкой пачечку денег и принялась отсчитывать положенную сумму, складывая купюры на карточку. Она отсчитывала деньги неторопливо, но равнодушно и молча, и Яков, наблюдая за ее руками, сам считал вместе с ней, шевеля при этом губами. Когда девять десяток уже лежали друг на друге, Маруся небрежно бросила сверху тот ветхий рубль, который не достался Мокею, и стала прятать оставшиеся деньги обратно в карман. Она подала ему через забор карточку с деньгами и авторучкой, и он, вместо того чтобы взять карточку, взял деньги и стал пересчитывать их, хотя не сомневался, в общем-то, что ровно столько, сколько нужно.

-Не бойся, не присвою, – сказала Маруся и с неодобрением поглядела на Якова, который пересчитывал пенсию, провожая взглядом каждую откладываемую купюру.

-Деньги, они счет любят, – глубокомысленно произнес Яков Андрианович, и левая бровь его при этом выгнулась вверх, а медленный и утвердительный кивок головы говорил будто о том, что спорить по этому поводу с Яковом не надо. – И копейка рубль бережет, – добавил он, быстро складывая и пряча деньги в карман клетчатой коричневой рубашки с отложным просторным воротником.

-Ты уж, наверно, миллион наберег? – сказала Маруся, стараясь за шутливым тоном скрыть свою неприязнь к Якову. Она, как и многие в их станице, знала, что богаче Якова ни в станице, ни в округе, наверно, нет. Люди все знают и зря болтать не станут, потому что не бывает дыма без огня. Ей, конечно, хотелось бы узнать, сколько у Якова накоплено, но если бы к слову не подошлось, ни за что не спросила бы.

-Да где-то около того, – ответил Яков, стараясь произнести в тон Марусиного вопроса, но у него не получилось, и слова прозвучали так, будто действительно до миллиона осталась самая малость. И Маруся подумала, что, вполне может быть, так оно есть и на самом деле.

Яков взял уже ручку, чтобы поставить свою роспись в получении денег, как заметил, что на дороге, в нескольких метрах от ящика, на котором стояла Мокеева корзина, остановилась легковая машина со снятым на лето тентом. Из нее, резко и почти одновременно хлопнув дверцами, вышли директор здешнего совхоза и секретарь парткома. Они спустились с насыпи и направились к сидящему на скамеечке Мокею. И еще заметил Яков, что около его тропочки, у самой дороги, свалены пустые ящики – тара под яблоки, которую он попросил вчера привезти. Значит, обрадовался сразу Яков, тара на месте, ее надо стаскать во двор, а завтра за день они втроем наполнят ящики и надо будет срочно товар – на базар. Пока цены стоят. А это значит, что придется к директору на поклон идти, чтобы машину или «колесник» выделил. А директор-то – вот он, сам в руки идет.   

Яков торопливо расписался и отдал карточку и ручку Марусе. И тут же забыл о ней. Не спуская взгляда с нужных ему гостей, которые шли по заросшей тропочке к дому соседа, он резко и решительно распахнул калитку, нечаянно ударив ею по заднему колесу Марусиного велосипеда и примяв немного крыло к покрышке. Увидев это, Маруся тотчас напустилась было на Якова с руганью, подогреваемой к тому же давнишней неприязнью к нему, но тот только небрежно махнул рукой в ее сторону и направился к Мокею.

Несколько шагов он сделал быстро и деловито, но потом какое-то десятое чувство подсказало ему, что если действовать вот так, с налета, можно все испортить: директор не даст машины – а это уже бывало, – и половина урожая пойдет прахом. Тысячи рублей по его собственной глупости, можно сказать, из кармана вылетят. Он резко сбавил ход и зашагал непривычно для него медленно, будто прогуливался. Он видел, что директор и парторг поглядывают в его сторону, и старался всем своим видом создать впечатление, будто он идет к ним навстречу так, от нечего делать, поздороваться да перекинуться словом. Ему было противно корчить из себя этакого клоуна и тем самым унижаться перед совхозным начальством, но ради сохранности тех денег, которые почти лежали у него в кармане, он готов был на все.

ГЛАВА ПЯТАЯ,
в которой главный герой показывает всему миру кукиш
и с которой начинаются все другие,
вполне очевидные, но маловероятные события

Директор, парторг и Яков Андрианович подошли к лавочке, на которой сидел Мокей, почти одновременно. Директор, как и полагается директору, был мужчина полный, солидный, лет пятидесяти. Парторг – молодой, лет тридцати, недели две назад он сменил ушедшего на пенсию старого.

Подойдя к Мокею, директор снял шляпу и произнес с достоинством и уважительно, с улыбкой глядя на Мокея Тимофеевича и склонившись к нему почтительно:

-До-обрый день, Моке-ей Тимофе-евич. Как живется-можется?

Он протянул руку и несколько мгновений ждал, пока старик перекладывал полученную недавно пенсию из правой руки в левую, а потом крепко пожал и бережно потряс сухонькую руку старика.

-Жить - оно живется, да уж не можется, – сказал Мокей, сокрушаясь будто. Директор шутку оценил и расхохотался.

Парторг тоже пожал старику руку, кивнул и сказал: «Добрый день». Директор тем временем повесил шляпу на штакетины заборчика и без улыбки, коротко взглянул на Якова Андриановича. Он едва кивнул ему и вместо приветствия только издал неопределенный звук, который отдаленно напоминал разве что «привет». Парторг заметил это, но руку подал и сказал негромко: «Здравствуйте».

Директор сел на лавку рядом с Мокеем и, закинув ногу на ногу и полуобернувшись к старику, спросил у Мокея тоном человека, которому будто и дела нет, кроме как на лавке посидеть посудачить:

-Ну, как здоровьишко, Тимофеевич? Ноги-то ничего, не болят теперь?

-Да мозжат когда. Особо к непогоде. А так терпимо. А тебе врачи что говорят? – спросил он и указал взглядом на левую половину директорской груди.

-Бывает тоже. Но так – малость, – сказал директор.

Они заговорили о своих болезнях, а парторг стоял в стороне, курил и, слушая их неторопливую беседу, удивлялся, на директора глядя. Потому что всего две минуты назад тот сидел в машине как на иголках и на чем свет стоит клял подрядчиков из районной ПМК, которые безбожно затянули работы на ремонте школы. А стоило миновать речку и оказаться напротив этого хутора, как он ни с того ни с чего вроде приказал остановиться, и вот сидит сейчас с этим стариком и рассуждает о разных там валидолах и натираниях.


Яков Андрианович, переминаясь у калитки, по-своему воспринимал разговор директора и старика Мокея. Разговор этот не вызывал в нем ничего, кроме досадно-язвительного чувства. Расплакался о своем ревматизме, – думал он о Мокее. Ага, директору и дел больше нет, кроме как россказни эти слушать, когда страда идет, и зерно, и фрукты. И еще его больно задело то, что директор так тепло поздоровался с Мокеем, а ему, Якову, только кивнул, и то через силу. «Ну и хрен с тобой. Ты мне только машину дай, а так хоть на улице меня обходи», – зло подумал Яков. Однако, думая так, он следил, чтобы с лица его не исчезло выражение внимательности и почтительности. И хоть директор почти не взглянул на него, но он, Яков, здесь сейчас просителем и должен немного поунижаться.

Потом директор и Мокей заговорили об урожае, с каких полей и сколько идет хлеба, о делах в совхозных садах и на пасеке, и парторг заметил, что директор ни словом, ни взглядом – никак не ответил на несколько реплик стоявшего у калитки высокого старика.

-Как, Тимофеевич, нынче урожай свой собирать будешь ли? – спросил директор и кивнул назад, за изгородь. – Сам справишься или послать кого на помощь? Сдавать собираешься?

-Бу-уду, как же не буду, - произнес Мокей, глубоко кивнув, и поглядел на директора так, будто тот сказал о нем что-нибудь оскорбительное.

-Добро, – сказал директор. – Тогда рабочих пошлю. Когда тебе удобнее?

-Да ты мне ящиков привези, так я ж и сам, – произнес Мокей и коротко махнул рукой, и жест этот означал, должно быть, что собрать урожай ему и одному ничего не стоит.

Однако директор возразил:

-Зачем тебе, Тимофеевич, утруждаться, пришлю ящиков и рабочих направлю. Сами и соберем и увезем.

Но Мокей напирал на то, что он и сам справится, что у него есть, мол, еще порох в пороховницах. Директор заметил на это с улыбкой:

-Порох? Ой ли! Сам говоришь – не можется.

Парторг, директор и Мокей засмеялись, как могут смеяться старые и добрые друзья, отлично понимающие друг друга, а Яков Андрианович сначала улыбнулся, но потом спрятал улыбку за нахмуренными бровями и сделал безразличное выражение лица. Но если бы приглядеться к нему сейчас, можно было бы заметить, что он прямо-таки сгорает от нетерпения поскорее продвинуть свои дела.

Потом директор встал, снял со штакетины шляпу, стал прощаться, и Мокей, зная, что у того хлопот и без него полон рот, не стал останавливать, а только спросил, кивнув в сторону дороги, где стояла машина:

-Куда направляетесь?

-Да в третье отделение надо наведаться. Жатву там кончают, так хоть собрание коротенькое провести, поздравить хлопцев, – сказал директор. Потом, недовольно поморщившись, добавил: – В школу вот еще заглянуть надо. Что-то с ремонтом там дело встало. Учебный год на носу.

-Да там, наверно, и латать нечего. Я еще, помню, в школу эту ходил, – смеется Мокей.

-В том-то и дело, – озабоченно произнес директор, надевая шляпу. – Каждый год латаем, а толку? Возьмет в один прекрасный день рухнет, и – прощай, Надежда Андреевна.

-Директор имел в виду свою жену, которой останется в таком случае только передачи в тюрьму носить. Мокей и парторг опять рассмеялись шутке, а Яков насупился и покряхтел негромко, будто прочищал горло.

-Так строили бы новую, – сказал Мокей, взглянув на директора так, будто поражался тому, что до такой мысли до сих пор не додумались. На это директор с сожалением покачал головой, причмокнул губами, пошевелил в воздухе щепотью и сказал:

-Все дело вот в это упирается. Строить, так большую, типовую, мест на шестьсот. А это тысяч двести надо, а то и триста. А где? – произнес он и уставился на Мокея вопросительно, будто выпытывал у него, где, действительно, взять такую сумму. – Вот и придется пока ютиться. Вопрос, вроде, решается, да все что-то...

Они еще раз пожали друг другу руки, попрощался с Мокеем и парторг, и когда гости хотели уже идти обратно к машине, Яков шагнул к директору и обратился к нему не по имени-отчеству, а сухо-официально:

-Товарищ директор.

-Слушаю, – обернулся тот, и парторг заметил, как директор сразу ушел в себя и стал... «директором».

-Я бы хотел попросить у вас машину на послезавтра.

Он очень хотел заполучить машину. Он был полон горячего, большого и непременного желания получить машину, потому что иначе огромные деньги «сгорят», буквально сгорят на корню. Но под взглядами троих он должен был держать себя в руках.

-Яблоки, что ли, - на базар? – сухо осведомился директор, неприязненно взглянув на Якова.


-Так... надо бы, конечно, а то пропадут, – кивнул Яков. Он глядел на директора заискивающе и в то же время как бы сурово-пристально.

-Нет у меня машин, все заняты. День и ночь возим зерно и фрукты, – отрезал директор. – К сожалению, сейчас не до индивидуального сектора.

-А что же урожаю – пропадать? – возразил Яков. Он решил, что, если по-хорошему не дадут, он возьмет по-плохому, и больше не просил. У него был козырь.

-Это уже ваше дело, – сказал директор, поправив шляпу и тем самым как бы давая понять, что ему некогда.

-А ведь в совхозных обязательствах записано: оказывать помощь частному сектору в реализации произведенной в личных хозяйствах продукции. Потом, у меня с сельсоветом договор заключен, и сколько положено, я в совхоз сдаю, а совхоз должен помочь мне транспортом.

Он говорил это и глядел на директора прямо, с полным достоинства и правоты выражением лица, и директор усмехнулся и, взглянув на парторга, сказал:

-Видал, какие у нас товарищи подкованные?

А потом обернулся снова к Якову, произнес сухо:

-Договаривайтесь в частном порядке. Путевку оплатим.

После этих слов директор повернулся и направился к машине, за ним пошел и секретарь парткома, и Яков в молчании провожал их насупленным из-под сведенных бровей колючим взглядом. Когда они поднялись на насыпь, сели в машину и уехали, он усмехнулся и, взглянув на Мокея, не столько спросил у него, сколько выразил свою досаду:

-Вот как с нашим братом! Никакой заботы о рядовом труженике.

На эти слова Якова Мокей засмеялся тихо, беззвучно, плечи его и руки так и сотрясались, и при этом он то бросал взгляд, веселый и насмешливый, на Якова, то отводил глаза в сторону, конфузливо будто оглядывая траву на лужайке около скамейки, заборчик сада, свисающие над ним ветви яблонь.

-И что смешного? – недовольно произнес Яков Андрианович и снова вспомнил, как директор очень уж любезно с этим Мокеем и здоровался, и разговаривал, а с ним, Яковом, вот как обошелся.

-А больно уж ты, Яков, прибедняешься, – произнес Мокей, перестав смеяться, но улыбаясь во весь рот, и каждый бы увидел, что Мокей, наверно, уже ест похлебку с кусками, то есть крошит хлеб в суп. Потому что зубы у него уже изрядно повыпали. – Какой же ты рядовой труженик, когда у тебя денег куры не клюют.

-А кому какое дело, сколько у меня денег! – в сердцах произнес Яков и, решив, что нечего тут больше с этим Мокеем время терять, двинулся к дому. Он получил разрешение директора на машину, которую он, Яков, должен еще где-то найти, и доволен был уж этим. А то бы и вообще ничего не получил. Как в тот раз...

-Да мне-то дела никакого, – махнул рукой Мокей, и равнодушное выражение лица, и прищур неулыбающихся теперь глаз его выражали действительно полнейшее безразличие. - Только сдохнешь, так ведь все государству достанется.

-У меня еще сын есть, – возразил Яков и, когда взглянул на соседа и встретил его взгляд, понял, что Мокей подумал в эту минуту о том же, о чем и он: не даст он сыну ни копейки, имей он даже миллион.

-Или на школу бы вон отдал, у тебя, чай, не на одну уже наложено, – произнес Мокей, с испытывающей улыбкой глядя на Якова.

-Бойки вы все в чужом кармане распоряжаться, – стрельнул он в Мокея взглядом и сделал еще шаг к дому, но потом остановился, обернулся медленно и, как-то странно-решительно и выразительно поглядев на Мокея, медленно сложил из пальцев правой руки большую внушительную дулю и резко вытянул руку по направлению к южной части станицы, где в центре была контора совхоза. Его поросшая седым волосом рука, сложенные в кулак пальцы, образующие очень выразительный кукиш на фоне полуденной небесной лазури, вся поза Якова, устремленная вперед и вверх, были достойны кисти. При этом он произнес сдержанно-спокойно, не спуская полного суровой убедительности взгляда с Мокея:

-Во им!

После этого он повернулся и пошел к дому, чертыхаясь про себя и вспоминая недобрым словом и директора, и парторга, и соседа, и всех, кто мешает ему жить.

ГЛАВА ШЕСТАЯ,
которая скорее была бы похожа на южный анекдот,
если бы все, что в ней описано, не имело место

В это время в машине маленький Вадик, обернувшись и поглядев вопросительно на маму, проговорил тоненьким голоском ребенка, который боится, что его поругают:

-А я яблок хочу.

-Действительно, может, остановимся пообедаем? – произнес, не оборачиваясь, Эдуард Антонович. – Впереди, по всей вероятности, должно быть какое-нибудь кафе.

Вопрос относился к Инессе Яковлевне, и та согласилась, что пора обедать, и добавила еще, чтобы Эдуард Антонович остановился где-нибудь и купил ребенку яблок, а то ведь житья от него нет.

Они выехали из северной части станицы и, когда дорога пошла под уклон, впереди слева увидели хуторок из двух усадеб на пустыре. Эдуард Антонович первым заметил возле асфальтовой полосы стол с весами и ящик под ним, съехал на обочину и остановил машину. Все трое вышли и, переждав несколько грузовиков и легковых, которые пронеслись мимо, обдав их ветром, пылью и бензиновым перегаром, пересекли полосу шоссе.

Они подошли к столику с весами, Эдуард Антонович взглянул на ценник и усмехнулся криво. Выражение его лица и движения даже – все приобрело неуловимый оттенок снобизма и будто говорило в это мгновение: «Ну вот, я же так и знал, ведь я же говорил». Обернувшись к жене, он кивнул на этот ценник и с ухмылкой осведомился:

-Видала?

Инесса Яковлевна, взглянув на ценник, не удивилась той цифре, какую увидела крупно написанной черным фломастером, и произнесла только некое ругательство, хоть и не бранное, но все равно редко употребляемое в печати слово, каким называют насекомых, животных или растения, живущие на теле или за счет других.

-Между прочим, яблоки так себе, – произнес Эдуард Антонович, присев к ящику под столом и перекатывая верхние, достаточно крупные, впрочем, плоды.

-Зато немного хоть подешевле, чем у того, – сказала Инесса Яковлевна.

В эту минуту маленький Вадик, о котором за рассуждениями забыли, закричал тоненько и громко, насколько мог:

-Идите сюда, здесь такие яблоки – во-о-о! Идите сюда!

Эдуард Антонович и Инесса Яковлевна обернулись и увидели Вадика, державшего над головой крупное яблоко, а рядом – большую круглую корзину прекрасных спелых плодов. И они увидели также, что по заросшей травой тропочке от домика неторопливо идет старик в соломенной шляпе и с трубкой во рту. Старик и супруги Варвинские подошли к тому месту, где стояла корзина, и Инесса Яковлевна сердито прикрикнула на маленького Вадика, державшего обеими ручками огромное, спелое, все в розовых прожилках яблоко и с полным восторга личиком глядевшего на маму.

-Положи на место, оно не наше!

-Бери, бери, голубок, кушай на здоровье, – ласково произнес Мокей Тимофеевич, приближаясь к Вадику, и чуть склонился перед ним, и лицо его в эту минуту светилось радостью и умилением. Эдуард Антонович, заметив это,  с  раздражением  подумал,  что и  эта улыбка, должно быть, входит в стоимость яблок, что и за нее придется заплатить. А Мокей Тимофеевич тем временем вынул трубочку изо рта, выпрямился и, указав   чубуком на корзину  и взглянув на высокого солидного мужчину и на женщину в широкой пляжной шляпке и ярком халате, произнес:

-Берите, если нравятся.

-Два килограмма, – произнес коротко и сухо Эдуард Антонович, едва удостоив старика взглядом, и полез в задний карман брюк за бумажником.

-Я не продаю, а если нравятся, так берите, кушайте на здоровье, – сказал неторопливо Мокей, уловив этот небрежный тон хозяина семейства, но не показывая вида. Он много лет прожил у большой дороги, много лет угощал яблоками тех, кто останавливался возле его дома, и ему очень хорошо было знакомо это чувство самодовольства и апломба тех, кто на своей машине, с тугим кошельком, кум королю мчал на юг, к морю, или возвращался часто уже без денег, но все равно кум королю, потому что отдохнул и загорел. Он давно научился прощать проявление этих слабостей по отношению к себе и добавил, кивнув утвердительно:

-Берите, пожалуйста.

Эдуард Антонович и Инесса Яковлевна недоуменно переглянулись. Соблазн заполучить задаром яблоки при такой цене на них, какая там, на столике, на карточке написана, был велик. Но в это мгновение, глядя на мужа, Инесса Яковлевна, искушенная в делах купли-продажи, а может, просто поддавшись чисто женскому, материнскому инстинкту самосохранения, почувствовала, что с этими яблоками или с их хозяином что-то не в порядке. Потому как нормальные люди доброкачественный продукт, который они сами произвели, раздавать за здорово живешь не станут. Поэтому взгляд ее из недоуменного медленно превратился в многозначительный, и она кивком головы указала на стол с весами, от которого они отошли. Эдуард Антонович понял и, убрав в карман бумажник, направился к столику. Не доходя до него нескольких шагов, он громко крикнул, обернувшись в сторону красивого и богатого на вид дома, подождал немного и крикнул еще раз, но хозяин или был чем-то занят, или дома его не было, но никто не появлялся во дворике, и Эдуард Антонович спросил у подошедшей жены:

-Может, в другом месте купим, может, в станице?

-Торговаться среди улицы? – недовольно произнесла Инесса Яковлевна и добавила: – Я бы лучше дороже ему отдала, чем задаром.

Они посмотрели в сторону старика и увидели, как он склонился над Вадиком и о чем-то беседует с ним и улыбается. А мальчонка стоит, кивает головкой в белой панамке и держит в руках яблоко.

-А может, отдать ему деньги все-таки? – спросил Эдуард Антонович, но вместо ответа Инесса Яковлевна повернулась и решительно направилась к старику:

-Вы что, серьезно не берете денег?
-Берите так, если хотите, – сказал Мокей Тимофеевич.

-Но почему же? – возразила и непонимающе усмехнулась Инесса Яковлевна, чувствуя, что впервые в жизни она попала в такую ситуацию, о которой расскажи – на смех поднимут, скажут, что свежий южный анекдот.

На вопрос, почему он не берет денег за яблоки, Мокей не стал отвечать. Это было для него не так просто. Это надо было про всю жизнь его, Мокея, рассказать и вообще про жизнь, как он ее понимал, и про главный долг каждого в этой жизни. А об этом разве скажешь в двух словах, между затяжками трубочки, на большой дороге. И он сказал еще раз дородной даме в ярком халате, которая с недоумением глядела на него:

-Берите на здоровье, яблоки хорошие, сегодня утром снятые.

Мокей Тимофеевич стоял, попыхивая трубочкой, спокойно глядя на даму, и под этим взглядом ей стало неудобно. Подумалось, что старик этот догадывается о ее мыслях. И тогда она растерянно взглянула на мужа, а Эдуард Антонович с нерешительным видом осведомился, кивнув на корзину яблок и взглянув на старика:

-А что-о... можно все брать?

-Берите, если хотите, пусть дите лакомится, – кивнул он с улыбкой на маленького Вадика и, уже обращаясь именно к нему, произнес ласково и неторопливо: – У дедушки яблочки налитые, медовые.

-Ну спасибо, отец, раз так, – грубовато и решительно произнес Эдуард Антонович, чувствуя, впрочем, что он теперь не должен бы говорить таким тоном со стариком. – С меня бутыльброт, – добавил он, потому что никогда еще, и никому, и ни за что он не был обязан или должен, хотя чувствовал, что останется должен все равно. – Возвращаться будем – заскочу.

-Ну так... бог с ним, – махнул Мокей трубочкой, имея в виду, что если заскочит по дороге с юга, то хорошо, а и нет, так и ладно.

Эдуард Антонович взял корзину яблок, и, провожаемые взглядом Мокея, они втроем пошли через дорогу к машине, благо в это время на дороге было пусто. Эдуард Антонович, несший корзину, и Инесса Яковлевна, в босоножках на высоких каблуках еле успевавшая за мужем, в эту минуту как бы ощущали на себе взгляд старика и чувствовали себя так, будто они эти яблоки украли. Они ссыпали яблоки в авоську, вернули корзину ее хозяину и через минуту, миновав уже речку, въезжали в станицу. Оба супруга молчали, и чувствовалось, что тишина эта была какой-то странной. Потому что... Впрочем, есть вещи, объяснить которые не так-то просто. Нарушила молчание Инесса Яковлевна.

-Ощущение такое... Неприятно даже как-то, – произнесла она и добавила: – Уж лучше бы заплатить, дороже отдать, чем вот так.

Несколько мгновений она молча еще глядела на дорогу, потом усмехнулась и произнесла:

-Чудак какой-то.

-Не чудак, а дурак, – возразил Эдуард Антонович. – Ископаемое. Один деньги делает, – вспомнил он тот ценник на столе, – а другой даром отдает. Впрочем, - усмехнулся он, – дураки украшают мир.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ,
в которой повествуется о личной жизни «бизнесменов»

Сын, сноха и внучка Аленка приехали к Якову Андриановичу из города поздно вечером на рейсовом автобусе. Зная, что завтра будет трудный день, и помня девиз деловых людей «время – деньги», Яков Андрианович, которого, кстати, не интересовали разные городские новости, поскорее устроил молодых на ночлег, а наутро встал первым и приготовил завтрак. Твердо памятуя о том, что человек должен как можно больше трудиться и поменьше нежиться по утрам в постели, Яков Андрианович разбудил пораньше сноху и сына, а заодно и внучку.

После завтрака, в начале восьмого часа, все четверо вышли в сад, а через несколько минут Яков со снохой уже собирали яблоки с земли, если ветви склонились низко, или подставляли к стволам лестницы. Яков был на работу зол, и руки его двигались, как заведенные. Споро работала и сноха его, и Петр, как челнок, уже сновал туда-сюда, оттаскивая полные корзины и ссыпая в ящики. Ящики эти ровными рядами стояли у стены сарайчика, в котором Яков держал поросят.

Семилетняя Аленка старается помочь взрослым, собирает падалицу в маленькую корзинку и таскает в кучу у стены сарая. На Аленке легкое розовое платьице и красные сандалии на босу ногу. Светлые волосики аккуратно причесаны, и легкие локоны взлетают и вьются за ней, когда она идет или прыгает. Она в той прекрасной поре детства, когда мир так безоблачен, полон света и счастья, и все в это утро восхищает ее в саду. Бегая с корзинкой от яблони к яблоне, собирая упавшие яблоки, она не умолкает, и радостная болтовня ее слышна на весь сад.

-Во-о-о, какой большой отцепился! – тоненьким голоском восклицала она, поднимая из травы иное яблоко, которое было для нее очень большим и его надо было держать обеими ручками.

Она показывала его деду или папе, если они проходили в это время мимо, и тогда папа согласно мычал и, занятый делом, произносил что-нибудь: «Да-а, большое» или: «О-о, ничего». А дед, стоя среди ветвей на ступеньке лестницы, оборачивался медленно и, поглядев оценивающе на яблоко, если оно было хорошее, говорил:

-Отдай папе, пусть в ящик положит.

А если яблоко было гнилое, говорил:

-Это отдельно, потом съедим.

«Проклеймив» таким образом продукцию, Яков Андрианович снова продолжал наполнять корзину, поудобнее устроив ее среди ветвей, чтобы не держать. Он не ленился из-за каждого яблока оборачиваться так, потому что знал: одно яблоко тонну бережет, как и копейка рубль. А если бы случилось кому-то посмеяться над этим его расчетом, он бы с таким и разговаривать не стал. С таким транжиром нечего и разговаривать. А хорошему человеку, который хозяйственный и цену яблочку знает, не надо объяснять, что в каждом яблоке, если его вовремя продать, до тридцати копеек будет. В каждом яблочке! А их на кило штук пять-шесть. А если килограмм пораньше продать?! Вот и считай! Если оно упало с ветви и лежит в траве, хорошее, товарное, – почему его не прибрать? Ведь если ты идешь по дороге и видишь в пыли десять копеек, или пятнадцать, или те же самые тридцать копеек в любом наборе, ты же мимо не пройдешь. Поднимешь, пыль пообдуешь и в карман положишь. И радоваться еще будешь, что тридцать копеек нашел, и рассказывать всем: «Иду это я сегодня, вдруг вижу...» А чем яблочко хуже? Почему его из травы не поднять, не обласкать, не затарить?

То не яблочки лежат в траве, то денежки белеют в мураве, посверкивают, думает Яков Андрианович, глядя вниз со своей лестницы, а потом видит уже и на ветках не яблоки, а будто гривенники, полтинники и железные тяжелые рубли так и сияют на солнце. А он собирает эти рубли и полтинники в корзинку. Вот он висит перед тобой – рублик, думает Яков, глядя на яблоко, к которому собирается протянуть руку. Вот он – рубль – на солнышке сияет, весь росинками переливается и весь такой свой, родной и желанный. А вот еще рубль. А я его опять срываю и – в корзину, а вот еще, и еще, и еще...

И кажется Якову, что не тупой и тихий стук яблока о яблоко раздается, когда он их в корзину кладет, а звенит будто серебро о серебро: рубли сыплются, с каждой ветки – рубли. Вот уж поистине, как в той книжке, что внучка читала: про страну дураков, где на поле можно зарыть золотой рубль и дерево вырастет, все покрытое вместо листьев золотыми рублями. Не такие уж они и дураки, кто живет в этой стране. Да и сказка, вдруг подумал Яков, не такая уж и сказка. Многие сказки вообще сбываются. Вот его сад...

-Осторожней! – вдруг неожиданно громко и резко, так, что все обернулись в его сторону, воскликнул Яков, когда сын, принимая от него очередную наполненную яблоками корзину, неудачно ухватился за перевясло и чуть не выронил ее и не рассыпал яблоки. – Побьешь – сгниют, – пояснил он строго.

-Да ну, сгниют! Ничего с ними не будет, – возразил Петр устало.

Он был не из хлипких – высокий и сильный, плечистый и курчавый, такой, каким был, наверно, в молодости и сам Яков, но и ему поспевать за двоими было нелегко. Таскать надо далеко – метров за двадцать, а корзины, если с верхом набрать, весили, пожалуй, около пуда. И пусть на нем всего лишь старенькие отцовские брюки и одна майка, да и жары еще большой нет, но он давно не прочь перекурить, передохнуть.

-В ящики, гляди, осторожнее ссыпай, – громко и настойчиво предупредил Яков, глядя вслед сыну, уходящему с корзиной яблок на плече. – А то гнилые кто у меня купит.

-Я-асно, – недовольно буркнул на это Петр, а про себя подумал с досадой, что по нему так хоть всем бы им протухнуть, этим яблокам. Потому что каждый год они с женой пашут в этом саду, как негры, а сами покупают яблоки на рынке у таких же, как отец, торгашей. Однако привыкший все делать аккуратно, он, подойдя с очередной корзиной к ящикам, снял ее с плеча и осторожно пересыпал яблоки в ящик. Яков стоял на лестнице и из яблоневых ветвей следил внимательно, как сын все это делает, и, удовлетворенный, отвернулся и принялся опять собирать с густо усыпанных плодами веток гривенники, полтинники и целые рубли.

Возвращаясь с очередной пустой корзиной, Петр незанятой рукой стер со лба пот и, решив устроить перекур и предвкушая уже отдых, которого и жена тоже ждет, крикнул, будто бригадир в совхозном саду, шутливо-властно и решительно:

-Перекур, товарищи!

-Таскай давай, раскурился, – недовольно оборвал отец. – За два дня надо управиться. А то потом опять ищи-свищи машину, перед директором на коленях ползай. Успеешь перекуришь.

Он нахмурился и, быстро работая руками, продолжал наполнять свою корзину, думая о том, что не повезло ему в жизни с детьми – один сын и тот непутевый. У других дети как дети. В армии отслужат, хозяйством обзаведутся – дом, сад, скотина, женятся и потом живут себе, поживают, добра наживают. А у его Петьки только книги на уме. А что от них, от книг? В квартиру – срам зайти: три шкафа книг, пианино, диван-кровать да две пары лыж в углу, а с потолка разные кольца да веревки свисают, да груши эти, чтобы боксом ему заниматься. Одно слово – некруть. А к таким у него, Якова, хоть и сын будь собственный, никогда душа не лежала.

-«Да подавись ты своими яблоками!» – в сердцах подумал Петр, оскорбленный тем, что отец не считается ни с ним, ни с тем, что ведь они с женой оба устали. Он бы ни за что на этот раз не приехал и семью не привез, чтобы тут вкалывать до потери сознания да еще такие вот унижения терпеть. Но он знал, что и в будущем, если отец попросит, он опять приедет, каких бы нервов это ему ни стоило. Каким бы он ни был, его отец, но он отец, и помочь ему, тем более в сборе урожая, кроме него, Петра, некому. Он знал, что нынче, как и всегда, они не возьмут от отца ни яблочка, он приехал поработать лишь из сыновнего долга, презирая и отца, и себя и проклиная весь этот большой сад и эти тяжелые корзины, которые таскал.

Аленка, услышав от дедушки про машину, подбежала к яблоне, у которой он стоял на лестнице, спросила, поглядев вверх и щурясь от солнца:

-А машинка когда приедет, сегодня?

-Завтра приедет, – ответил Яков, не отрываясь от работы.

Он произнес это тоном ровным и спокойным, потому что ребенок не виноват, что у него такие непутевые родители. И ему было жалко еще, что и дочь такую же неработь вырастит.

-А когда яблоки продашь, у тебя много денег будет? – спросила
снова Аленка, мило-невинно глядя снизу на деда.

«Хм, – додумались. Нашли способ узнать про доходы – ребенка научили», – в сердцах подумал Яков, поглядев искоса на сноху, которая собирала яблоки через две яблони от него. Он ничуть не сомневался, что так оно и есть. Потому что все вокруг только и думают, как бы узнать, сколько у него, Якова, денег, и выпытывают разными способами. И, стараясь подразнить сноху, произнес горделиво:

-Конечно, много, целая корзина.

Аленка представила целую корзину денег, и ее детское воображение запросто справилось с такой задачей, но все равно ей это показалось много, и она тогда спросила:

-Дед, а что ты на них покупать будешь?

«Моты, они моты и есть, – опять подумал о сыне и снохе Яков.– Такой и дочь растят. Если деньги есть, так уж обязательно на них что-то надо покупать, обязательно тратить». Однако надо было отвечать на вопрос, и он сказал первое, что ему пришло на ум и что более подходило в разговоре с ребенком:

-А вот игрушек накуплю.

Он сказал это уверенно и обещающим тоном, и можно было подумать, что он действительно, как только продаст машину яблок, непременно на всю выручку наберет игрушек, и Петр, направляясь с порожней корзиной к отцу и услышав этот разговор, чтобы прекратить его, громко спросил, ласково пошлепав дочь по мягкому месту:

-Ну что, моя помощница, что ж твоя корзинка пуста?

Он присел перед дочкой, не переставая говорить, стараясь отвлечь ее внимание, показал на рассыпанные в траве яблоки и поторапливал собрать их. И пожалев вдруг ее, глубоко тронутый одновременно горьким и нежным чувством, начал ласкать и щекотать ее, стараясь, чтобы она забыла о том, о чем сейчас говорила. И жена, слышавшая весь разговор дочери и наблюдавшая за нею и мужем, поняла все, и на глаза ее навернулись слезы. Она молча отвернулась и стала со злостью отрывать от веток ненавистные ей яблоки и кидать в корзину.

Уже поздно вечером, когда они сидели на лавочке у стены сарая и Петр курил, а жена просто отдыхала, вытянув с непривычки гудевшие от долгого стояния на лестнице ноги, она, вспомнив этот случай и разговор Аленки с дедом, усмехнулась:

-Жди-дожидайся – игрушек он накупит. За семь лет ребенку одни тридцатикопеечные часики подарил, так и те четыре года уже вспоминает. Скупердяй хуже Плюшкина, ты уж извини.

Она, не оборачиваясь в сторону мужа, глядела на сад, погруженный в сумерки вечера, на туман, поднимающийся из низины, от речки.

-Ладно, лапушкин, не обращай внимания, – проговорил, успокаивая ее, Петр.

-Мне вот палец о палец для него ударить не хочется, – сказала Лидия, взглянув на мужа, и движение головы, и выражение лица, и тон ее голоса красноречиво говорили о том, насколько глубоко она презирает свекра.

-А ты думаешь, мне тут охота вкалывать? – сказал Петр и выразительно сплюнул в траву перед собой.

-Я сегодня как услышала, как он про игрушки сказал, хотела бросить все и уехать...

И Петр после некоторого молчания сознался:

-Да я и сам рад уехать, а лучше бы совсем не приезжать, но… отец все же.

-Да я понимаю...

ГЛАВА ВОСЬМАЯ,
события в которой подтверждают истинность русской
пословицы о том, что как аукнется, так и откликнется

Мокей Тимофеевич неторопливо шагал по тропочке к дороге, к тому месту, где на старом ящике у него стояла корзина с яблоками. В одной руке он держал трубочку, в другой нес ящик, такой же, какой стоял под корзиной у дороги, только значительно прочнее. Он хотел поменять их, а то нехорошо, думал он: человек подъехал яблок взять, а ящик такой разбитый, скособоченный.

Поднимаясь по тропочке на насыпь, плотно покрытую дерном, он поглядел влево, на речку, и увидел вдалеке группу ребят. Их было пятеро, и шли они по краю асфальтовой полосы. Они все жили на окраине южной части станицы, по ту сторону речки, и когда в школе были занятия, они впятером каждый день ходили в школу мимо его дома, утром и вечером, и всегда здоровались с ним, и Мокей всегда угощал их чем-нибудь.

В это время Яков Андрианович с сыном вышли из калитки и направились к дороге за ящиками.

-Смотри, сосед-то... – Петр кивнул в сторону Мокея и окруживших его детей.

Он шел сбоку от отца и чуть сзади и видел издали, как ребятня что-то оживленно рассказывает старику, а тот улыбается и кивает им. И все у них так ладно, так хорошо. А потом он увидел, как старик раза два указал ребятам на стоящую рядом корзину с яблоками и спросил их о чем-то. И Петр догадался, что он угощает их яблоками. Из-за шума проходящих по шоссе машин он не слышал, о чем говорили дети со стариком-соседом, но видел, как Мокей стал щедро раздавать яблоки, а ребята принялись рассовывать их по карманам и за пазухи.

-Видал, какой щедрый. Рублей на пять, может, раздал. Видно, горбатого уж  могила и исправит, – сказал Яков.

Петр хотел возразить, но промолчал, потому что его отца тоже, как и горбатого, ничто уже не исправит, кроме могилы. Да и заводить разговор на эту тему ему не хотелось: бесполезно.

Тем временем они подошли к горке пустых ящиков в траве под насыпью и стали выбирать и ставить в траву друг на друга нетяжелую тару, чтобы унести сразу несколько, и услышали, как один мальчишка воскликнул громко:

-Ты-ы! Такие яблоки!... М-м-м!

-М-м, такие сочные! – поддержал другой, и восхищение говорившего это было таким большим, что слова прозвучали даже несколько испуганно. – Вы! Давайте деду Мокею на день рождения ножик подарим.

Все поддержали эту мысль, но тут же отбросили ее, потому что хороший ножик стоит дорого. Один сказал, что у него есть ножик, хороший ножик, только старый... И тогда все стали упрашивать его подарить деду Мокею именно этот ножик, а потом начали решать, когда дарить. Но никто не знал, когда у Мокея день рождения. И Петр и Яков, подняв с земли каждый свою стопку ящиков, так и не услышали, чем закончился разговор. Потому что по шоссе в эту минуту промчалось с шумом и бряком несколько машин.

Они несли ящики. Яков впереди, мелко ступая и от натуги плотно сжав губы. А Петр за ним, привалив стопу к груди и животу, и ноша для него была не столь тяжкой.

Размышляя сейчас об услышанном, Петр подумал, подводя как бы итог, что добро, оно всегда добро рождает. А на Якова этот разговор пацанов произвел неожиданно сильное впечатление, родившее и злость, и горечь. Ведь вот оно как в жизни получается: чужие люди лучше своих. Вот он же, Яков, что он видел от своих детей, от Петра, то есть, и от его жены? Шиш с маслом. На день рождения открытку пошлют за пять копеек, два слова черкнут – и на тебе, будто они поздравили, обласкали отца. А чтобы когда купить что – их на это не-е-т! Жмоты чертовы. Да и с чего щедрыми быть, когда все на книги да на театры свои проживают, да по заграницам каждый почти год.

Они вошли во двор через открытую калитку, припертую палочкой, чтобы не закрывалась, поставили ящики к забору и пошли за другими. Яков снова шагал впереди, думал уже о том, почему его, Якова, не только ребята, но и другие все не любят. Никто. Почтальонка пришла вчера - о! - фыркает. Директор тоже волком глядит. Руки даже не подал, а перед Мокеем шляпу снял и поклонился. Еще машины не хотел давать, в сердцах подумал Яков. Пусть бы только попробовал не дать, – узнал бы, как к нуждам трудящихся надо относиться...

Вот так все к нему, а за что, собственно? Что он кому плохого сделал? Этой же Маруське? Другие вон собак держат, и почтальонки все обижаются, что от собак сладу нет и что страшно к иному дому подойти. А у него и собаки даже нет, никто уж не испугает. Что бы ей обижаться, а все как дрындычиха. И директору можно бы поуважительнее быть. Потому что он, Яков, хоть и не работает сейчас в совхозе, но находится на заслуженном отдыхе. А в свое время он немало пользы обществу принес, вкалывал как все. Последний год, правда, вкалывал, а так... ну и что, по мере сил. От каждого по способностям. Так и ты мои потребности удовлетвори, подумал он опять про директора совхоза. И детей он любит. Внучке на день рождения часики подарил. Пусть недорогие, но разве в этом дело. Дорого внимание. А прошлогодь снохе – сережки. Недешевы: шесть семьдесят три стоят. От жены, правда, остались еще, она лет восемь носила. Но не в этом дело опять же, не в цене. А хоть бы раз сноха-то надела, уважила бы свекра, так ведь не-ет. И почему такая несправедливость в жизни?

Они опять шли с ящиками по направлению к дому, и Яков, рассуждая и пытаясь понять все-таки, почему так получается, что живут они, два соседа, рядом, оба никому зла не сделали, мухи не обидели за свою жизнь, а к Мокею – вот так, к нему, Якову, – вот эдак.

И тут его озарило. Он даже усмехнулся тому, что раньше такой простой истины не постиг. Ведь раньше тоже часто об этом думал, почему у них с соседом так получается, а не мог понять. А все очень просто, проще простого. Потому что он, Яков, торгует яблоками и получает за это деньги, а Мокей тоже торгует яблоками, но только получает за них уважение. На яблоки свои он это уважение и покупает. Как он, Яков, раньше до этого не додумался. Действительно, все просто, как яйцо. Вот его, Якова, барышником называют. Так сосед его такой же барышник. Еще хуже. Потому как, если он, Яков, за яблоки просто деньги берет, бумажные, которых сегодня если нет, то завтра опять есть, так сосед его своей якобы щедростью у людей душу, получается, выматывает. Насильно заставляет их расплачиваться за яблоки уважением. А это – давно знал Яков – у любого человека самое дорогое. Тебя скорее обругают, обматерят, облапошат, оберут, но чтобы уважением да вниманием тебе отплатить, поделиться бы – это не-ет. Народ вообще борзо-ой стал, зло-ой! Жуткий.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ,
как и седьмая, повествует о нравах в «мире бизнеса»

Аленка, как и вчера, бегала по саду: то помогала где что поднести, то принималась опять собирать паданцы или ловила сачком желтых бабочек. И когда ей удавалось накрыть мелькающее в траве насекомое, восторгам не было конца. Она бегала и всем показывала бабочку, держа ее осторожно за пачкающие желтой пыльцой крылышки, и рассказывала о своей охоте на нее. Второй день она была предоставлена самой себе, потому что мать с отцом и дед хоть и были рядом, однако, занятые делом, не могли уделить ей много внимания. Но когда она вот так, с бабочкой или еще по какой причине, подбегала к кому-нибудь, ее не гнали, не говорили ей, что она мешает, а проявляли участие к ее маленьким заботам.

Впрочем, это больше относилось к отцу и матери. Дед не привык к таким сантиментам, особенно сейчас, когда столько дел с урожаем. Он торопился. Но сегодня из головы у него не выходило то, что они видели и слышали на дороге. Яков подумал, глядя на внучку, что и он, если захочет, может купить на яблоки ее уважение и любовь к самому себе. Ведь может, что ему стоит. Вон у него сколько их, яблок, все яблони усыпаны, бери любое.

И он решил провести эксперимент.

Спустившись с лестницы, он поставил корзину на траву и, чувствуя неловкость от того, что так вот решил узнать, можно ли купить уважение на яблоки, вытер о штаны позеленевшие от многократного прикосновения к яблокам и древесине руки, подошел к Аленке и присел перед ней. Девчушка стояла и, забыв обо всем на свете, разглядывала очередную пойманную ею бабочку, которую минуту назад она показывала всем. Несколько мгновений Яков тоже наблюдал за тем, как бабочка трепыхается в тоненьких пальчиках. Он старался сделать лицо приятным и заботливым, но чувствовал, что получается какая-то унизительная гримаса. Потом он решил спросить ее о чем-то и спросил, стараясь вспомнить, как его сосед разговаривал с ребятами там, на дороге:
 
-Красивая бабочка?
-У нее смотри какие усики, она смотри ими как водит! – полная восторга, проговорила Аленка. И, ободренный тем уже, что внучка с ним так доверчиво разговаривает, он улыбнулся ей совсем почти искренне и спросил, заглядывая в глаза и тронув за локоток:

-А кушать хочешь, проголодалась? Через полчасика пойдем на обед, а пока на-ка вот съешь.

Он встал и сорвал с ближайшей ветки самое большое и спелое яблоко и, присев снова перед внучкой, старательно обтер его полой своей рубахи и подал.

-На-ка скушай вот.

Аленка взяла яблоко, откусила от него и стала жевать, а Яков с довольной улыбкой глядел на нее и медленно кивал, приговаривая как бы «кушай на здоровье». И еще он ждал, как эта доброта к нему за яблоко у нее проявится. Но Аленка второй раз не стала откусывать, проговорила, поморщившись жеманно: «Не хачу» и по-девчоночьи неловко замахнувшись, бросила яблоко метра за два. Оно упало в траву, и к влажному скусу, когда оно катилось, прилип мусор.

Оскорбленный таким невниманием к проявленной им доброте, Яков Андрианович сразу встал руки в боки и, строго глядя сверху вниз на неблагодарного ребенка, со сдержанным недовольствием произнес:

-Это зачем так делать?

А про себя подумал в сердцах, имея в виду ее родителей, что яблоко от яблони недалеко падает. Такие же невнимательные и неблагодарные к нему. От худого семени не жди хорошего племени. Он понял, что кругом одна неблагодарность.

-Кислый очень, – сказала Аленка, улыбнувшись и глядя на деда снизу вверх, но, встретившись с его холодным, колючим, неприязненным из-под сурово сведенных бровей взглядом, выпустила бабочку и вся виновато сжалась и замерла, колупая при этом свои ноготки.

Она все глядела на деда, и выражение лица ее было как у сильно провинившегося ребенка, который чувствует, что ему сейчас достанется, и боится наказания и в то же время боится убежать и так вот замирает.

Стоя на лестнице среди яблоневых ветвей, Лидия видела всю эту сцену с самого того момента, когда свекор спустился на землю и подошел к дочери. Она бы не обиделась, пожалуй, на Якова, если бы он пожурил Аленку за то, что она бросила недоеденное яблоко. Потому что всегда старалась привить ей бережное отношение к плодам человеческого труда. Но когда она увидела этот виновато-испуганный взгляд дочери, взгляд, каким смотрит... бездомная собака на приближающегося к ней прохожего, не зная, что ждать от него – куска или пинка (почему-то вдруг именно такое сравнение пришло ей), сердце ее облилось вдруг обидой и чувством глубокой жалости и нежности к дочери. И она решительно спустилась с лестницы, подошла к Аленке, взяла ее за руку и, не глядя на свекра, произнесла:

-Пошли.

Она сказала это с тем особым спокойствием и доброжелательностью, которые приходят к человеку, уже все окончательно решившему для себя и в это последнее мгновение с демонстративностью и нарочитостью подчеркивающему свое якобы расположение к тому, с чем он хочет порвать.

Она повела дочь к дому, чтобы там переодеть ее, собрать вещи и уехать отсюда. Глядя, как они удаляются по тропочке, не закончив работы, Яков недовольно произнес им вслед:

-Обедать-то ведь рано еще.

А про себя подумал снова, почему это и сын, и вся семья его такие лентяи. Только за стол и спешат. Но Лидия и Аленка будто не слышали его и, не оборачиваясь, удалялись. У самых дверей из ограды в сад они встретились с Петром, который нес перед собой несколько пустых ящиков со двора, поставленных один на другой, и пропустили его. Петр заметил какое-то странное выражение лица у жены и этот устремленный в пространство задумчивый взгляд ее. Он поставил ящики на землю, к другим, уже наполненным яблоками, и, чувствуя что-то неладное, пошел за женой и дочерью в дом.

Войдя в комнату, где устроились они по приезде к отцу, Петр увидел, что на стуле у круглого, крытого скатерью стола стоит их большая сумка и жена складывает в нее свои платья, вещи дочери, а Аленка тоже собирает свои игрушки. Жена, когда он вошел, не обернулась и не взглянула в его сторону и молча продолжала сборы, будто его и нет, и он понял – что-то случилось, и спросил жену об этом.

Лидия не стала объяснять ничего, сказала только, глубоко вздохнув:

-Нет, Петя, хватит. Хочешь – оставайся, а мы поехали.

Она подчеркнуто неторопливо собиралась, как собираются в приятную поездку, и Петр понял, что задерживать бесполезно, однако он хотел знать, что случилось, и опять спросил об этом. Но тут вошел отец.

-Вы что ж ушли, все бросили? – с порога начал он, но, увидев, что сноха и внучка, похоже, куда-то собираются, спросил, не зная тоже, что подумать:
-Это не домой ли они засобирались?

-Домой, что ли, в самом деле? – переспросил Петр, хотя и так понял.
-Да, домо-ой, – тоненько и растягивая слова произнесла Аленка и добавила, обращаясь к отцу: – А ты оставайся и вка-алывай.

Это слово произвело на всех двоякое впечатление. Оно разрядило как бы атмосферу, которая явно начала накаляться, и Лидия коротко и виновато улыбнулась, не глядя ни на кого. Это она, когда вела дочь, сказала ей, что они поедут сейчас домой, а папа пусть останется и вкалывает на своего жмота-отца. Петр тоже заулыбался, поняв, откуда взялось это «вкалывай», поняв все, и предложил:

-Так, может, завтра уехали бы, дособирали бы все хоть?..

-Оставайся, я ведь не тащу, – сказала Лидия. Она уложила уже вещи в сумку и проверяла еще на этажерке, на подоконнике и на столе, все ли взяла, не забыла ли чего.

-Здо-ро-во! – громко и осуждающе произнес Яков, опять вставая в позу руки в боки. – Бросили все на половине – и айда... Я их встречаю, как людей, кормлю, вином пою, а они на-ка! – привздохнул-прикрякнул на этом «ка» Яков, и это получилось у него убийственно-язвительно и глубоко задело Лидию. Она хотела сказать ему на это что-нибудь такое же не менее достойное, чтобы отбить у него всякую охоту таким тоном с ней говорить. Но в последнее мгновение решила, что не станет унижаться до свекра и будет молчать, что бы он ни сказал.
-Ну, и ты тоже! Уж хоть вином-то не попрекал бы: «Кормлю-пою»! – с  досадой произнес Петр, поворачиваясь в сторону отца. - Низко это, понимаешь?

Петр был трезвенником, и его всегда глубоко оскорбляли шутливые намеки на то, что он якобы употребляет хоть что-то из спиртного. Кстати, отец угощал их каким-то дешевым «плодово-выгодным», но вдаваться в обсуждение марок вин сейчас было не место и не время.

-Ни-изко! – саркастически произнес Яков. – Какие умные все стали! А это не низко – отца с таким урожаем один на один оставлять? – указал он большим пальцем себе за спину, в сторону своего огромного сада.

-Никто тебя один на один не оставляет. Там осталось обобрать полторы яблони.

-А кто, по-твоему, яблоки будет в машину грузить, отвозить, кто на рынке разгружать, кто - продавать? – наседал Яков, и брови его совсем сошлись на переносице, а глаза метали молнийки. Его до глубины души возмущала эта неблагодарность за все его, Якова, труды. Какие – он не стал уточнять.

-Так ты что, меня за прилавок хотел поставить, что ли? – не понял Петр.

Он глядел на отца, и лицо его выражало крайнюю степень огорошенности и удивления, какого, наверно, не оказалось бы, если бы даже ему предложили слетать на Луну.

-А я что, по-твоему, с таким урожаем должен до самой весны там, на рынке, торчать? – размеренно и длинно произнес Яков. – Ничего бы не случилось, если бы и постоял. Вон сколько мужиков стоит. Да и женушка твоя молодая, если бы постояла, ничего бы, не переломилась.

Склочно, сварливо, что особенно неприятно было видеть в мужчине, говорил все это Яков, и Петр подумал, что, наверно, он нахватался этого там, у себя на базаре.

Услышав, что, оказывается, ее хотели поставить за прилавок на городском рынке, представив тут же, как она торгует яблоками и ругается с покупателями из-за каждого пятака, Лидия пришла в такое веселье, что искренне расхохоталась на всю комнату. Петр тоже, представив все это, и жену, и себя в роли базарного торговца, расхохотался вместе с ней, и минуты две они смеялись весело и неудержимо, и смех этот окончательно разрядил их душевное напряжение. Они оба чувствовали теперь, что ничего уже больше из того, что еще будет говориться в этой комнате, серьезно восприниматься никем не будет, потому что...

-Это предел всему! – сквозь смех проговорила Лидия, проверяя напоследок, есть ли в кошельке деньги, и, защелкнув его, сунула себе в сумочку. Она позвала дочь и, все еще улыбаясь, сказала мужу:

-Смотри не проторгуйся, а то я убытки возмещать не буду.

-Все может быть, бизнес есть бизнес, – со смехом ответил ей Петр, чувствуя, что все неприятное позади и жена уезжает в хорошем настроении. Они явно издевались над отцом, в глаза смеялись при нем, не боясь уже его и не обращая на него внимания.

Петр проводил жену и дочь до дороги, поймал попутный «рафик» до города и отправил их домой, пообещав через день-другой вернуться. Он решил остаться еще и помочь отцу в сборе яблок, но, конечно же, не торговать. А если отец будет давить на совесть, он в любой момент сделает ему ручкой и поймает попутку до города.

С этим чувством внутренней независимости, с этим легким насмешливо-снисходительным состоянием души Петр вошел в дом и направился на кухню.

Отец был здесь. Он стоял у стола и нарезал ветчину и складывал ее на тарелку. А когда Петр появился в дверях, обернулся и спросил:

-Что-то больно скоро наработались?
Он произнес это с нескрываемым осуждением, выговаривал как бы сыну за то, что жена его и дочь не чтут его. Петр разговаривать с отцом на эту тему не хотел и спросил, присаживаясь на табуретку у стола и закуривая:

-Слышь, пап, я все думаю, вот ты всю жизнь этими яблоками занимаешься, все капитал сколачиваешь – а зачем?

Он говорил это, и сдержанная усмешка играла у него на губах.

-А ты не думай, – ответил отец, продолжая нарезать ветчину, и лицо его, заметил Петр, сразу стало недоступно-презрительным. – Слишком много вас, которые думают, зачем мне капитал, объявилось, – добавил он и, покончив с ветчиной, бросил нож на стол с резким стуком.

-Да мне, знаешь, с высокой колокольни плевать на то, сколько у тебя денег, – усмехнулся Петр, глядя на кончик дымящейся сигареты, а потом взглянул на отца, который зажигал газовую плиту, и спросил с улыбкой, в которой было больше сожаления, чем издевки: - А ты когда-нибудь задумывался над тем, что вот ты прожил на свете семьдесят с лишним лет и из них пятьдесят, наверно, занимался своим садом, ковал деньги. И вот ты их наковал, не знаю уж там сколько, не мое дело, - отмахнулся он, - а зачем?

Он помолчал несколько мгновений, ожидая ответа, а потом опять спросил, глядя на отца все с тем же выражением:

-Ну куда они тебе? Стены, что ли, оклеивать?

-Деньги, они всегда пригодятся, - многозначительно произнес Яков, открывая холодильник и доставая початую пачку маргарина.

-Вот ты всю жизнь их ковал и всю жизнь так думал. Но ведь все мы смертны.

-Да, вы давно моей смерти желаете, – закивал Яков, осуждающе взглянув на сына.

На это Петр только засмеялся, шукая носом и выпуская из него струйку дыма, а потом сказал с улыбкой:

-Все равно ведь у тебя их государство возьмет.

-Не возьмет, – опять убежденно кивнул Яков. Забрав блюдце с нарезанной ветчиной, он повернулся к плите и стал складывать кусочки на резко шипящий на сковородке маргарин.

-Как не возьмет? Конечно, возьмет. Родственников у тебя, кроме меня, нет, завещание писать не на кого. Так что национализируют, – говорил Петр сквозь тихий смех, глядя на отца и чувствуя одновременно глубокую правоту своих слов и тупое, глупое непонимание отцом простых истин.

-Тебе отпишу, – ответил Яков, не глядя на сына и разбивая при этом три яйца на сковородку с ветчиной. Он сказал это тоном, в котором ясно слышно было как раз обратное тому, что было сказано.

-Если бы такое чудо и случилось, то я бы у тебя не взял ни копейки, – сказал Петр с натянутой улыбкой, встал и выбросил окурок сигареты в распахнутое окно.

В кухне повисла неловкая тишина. Потом Яков спросил как ни в чем не бывало:

-Пить будем?

-Как хочешь, – равнодушно произнес Петр.

Ему было решительно все равно, с выпивкой будет обед или без. Яков хотел было достать из холодильника недопитую бутылку муската, но что-то заставило его изменить решение. Он пошел в погреб, где у него всегда хранилась водка. И хоть сноха и сын, думал Яков, хорошо поработали вчера весь день и сегодня полдня и надо было уплатить за услуги, но поллитры было жалко, и он вынес «четвертушку».

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ,
которая повествует о том, как тяжело бывает человеку,
у которого денег куры не клюют, а счастья – кот наплакал.

Яков Андрианович сидел в тесной кабине грузового «уазика». Слева от него, под горячим капотом, ровно рокотал двигатель. Ночью прошел дождь, но прохлады не принес, и духота на улице, начавшаяся, как только стало всходить солнце, и жара в кабине разморили его. Даже разговаривать не хотелось. Да и с этим молчуном шофером, Витькой Ледневым, по прозвищу деревянная башка, больно-то и не поговоришь. С ним нечего было и говорить: свое получит, и ладно. Экая туша, думал он, косясь на шофера, с которым договорились, чтобы тот отвез его яблоки на рынок. Такого попробуй напои. Но делать было нечего, и Яков Андрианович уже думал с сожалением, что этот Витька сдерет с него немало. Потому что все думают, что он, Яков, миллионер, и к кому ни обратись, все дерут нещадно. До города было езды час с небольшим, и Яков Андрианович надеялся успеть на рынок вовремя, чтобы и место занять, и приготовиться к торговле.

Но не предстоящий торговый день на рынке и даже не цены, которые в последние дни могли сильно упасть, занимали его мысли. Другое, несравнимо более важное владело им сейчас, когда машина бойко бежала по асфальту и в кузове ее время от времени хропали и постукивали ящики с яблоками. Позавчерашний разговор с сыном не выходил у Якова из головы.

Тогда, на кухне, занятый приготовлением обеда, и потом, когда обед начался и они выпили водки, Яков как-то и не задумывался глубоко над словами сына. Они не вызывали у него тогда ничего, кроме злости и досады на Петра. Но сын уехал обратно в город и оставил его один на один с этим вопросом: зачем он, Яков Андрианович, всю жизнь копил деньги, для чего, с какой целью? Он все старался найти хоть какой-то более-менее приемлемый ответ и не находил.

Раньше он никогда не думал о том, зачем он выращивает так много яблок и продает их, зачем копит деньги. У него был сад, немаленький сад, в который он положил всю свою жизнь. Он не осуждал себя за это. Потому что он всю жизнь трудился. Всю жизнь он был очень трудолюбивым, всю жизнь работал, не в пример некоторым, не пил, не курил. Всю жизнь с утра до вечера он каждый день что-то делал, и многим было далеко до него по отношению к работе. Но ни во время работы, ни в часы отдыха он никогда не думал о том, зачем он все это делает. Он видел дело, которое требовало его усилий, и делал его, и видел в этом «делании» смысл жизни. Тем более что это приносило ему хорошие деньги. Но сын разбередил душу, дав понять, что не в самом этом «делании» смысл, не в этом главное.

Жизнь, как ни крути, а подходит к концу, и пусть у него было хорошее здоровье и несколько лет, может, с десяток или больше, он еще протянет, потопчет эту землю, а потом? Умирать придется, как и всем. Ну и умрет, как это ни прискорбно. Сад останется, и дом, и деньги. А зачем? Для кого? Сыну он это не отдаст: растранжирит. Отцовское больно хорошо транжирить, когда не своим горбом нажито. Да тот, наверно, и не возьмет. А может, и возьмет. На дармовщинку, на покойника родня, как мухи на мед, налетит. Но главное – деньги. Причем большие. Пусть ему покажут кого-нибудь в округе, у кого еще есть такие. Их куда? Что на них купишь, когда сдохнешь? Петр в жизни хоть некруть, а в этом скорее всего прав. Спокойно может так случится, что если сыну их все не отпишет по завещанию, то государству достанутся. Ведь так оно и будет. Отберу-ут.

Купить бы на них на все что-нибудь такое, чтобы удовольствие получить, чтобы ни государству, ни сыну, никому не досталось, думал Яков, глядя на необъятное золотое поле спелой пшеницы, мимо которого они ехали сейчас. Ведь все равно государству достанутся. Так лучше уж на себя потратить. Но как на себя такие деньги потратить, он не знал.

Тут он вспомнил: недавно в фильме по телевизору видел, как трое бриллиант украли за двести тысяч с лишним или даже за триста. Хорошая вещь, дорогая. Можно бы и ему бриллиантов купить. Да ведь прикопаются, откуда взял да на какие такие деньги. Нет, лучше не ввязываться в это дело. Еще под суд попадешь. За свои любезные. Не-ет, это явно было не то, не подходило для него. А что еще купить на такие деньги? Вон вчера в передаче «Пионерская зорька» говорили, будто пионеры железо собирают на электровоз. Плюнуть бы на все и отдать на электровоз. Пусть строят да его, Якова Андриановича, вспоминают. Или на самолет. В войну вон собирали. Целые экскадрильи на собранные деньги строили. Пусть бы летал. Все равно государство отберет, так уж хоть о нем бы помнили. Но лучше бы всего было, конечно, памятник заказать. Не надгробный, там и простой мраморный сойдет. А настоящий памятник, какие ставят разным военным или писателям.

Он уже представил себя в граните на центральной площади станицы, в торжественной и горделивой позе, протягивающим миру огромное, тоже гранитное, яблоко, и гранитные кудри его взбил ветер. А на постаменте надпись, которая гласит, допустим... это...

О чем бы она гласила или могла гласить, задумался Яков и ничего не мог придумать. Но примерно о том она должна гласить, что, мол, он всю свою жизнь отдал народу, обеспечивая его яблоками. В самом деле, ведь так оно и есть. Но не поставят, не поста-авят, подумал Яков тут же. Не поставят ему памятник. Директор первый будет против. Разрешит он, дожидайся... руки даже не подает. И вообще, народ на него волком глядит. Из-за денег, из-за них, конечно, из-за зависти к нему.

Не поставят.

А можно на строительство какое отдать. Только так, чтобы знали, что это именно на его, Якова, деньги построено. Ведь устанавливают разные мемориальные доски на домах. Ну и построили бы что-нибудь, и доску бы установили мраморную. Что вот, мол, это здание построено на средства жителя станицы Талый Ключ, садовода-любителя Якова Андриановича Ломейко. И сколько это здание будет стоять, столько и будут о нем помнить люди. Он умрет, но память о нем будет жить в веках... Ну, может, не в веках, а пока здание стоит – лет пятьдесят или больше. Если хорошо построят, не тяп-ляп...

Мысль эта показалась Якову Андриановичу не такой уж плохой. Не зря же ломил всю жизнь, грыжу наживал. Уж оставить после себя память, так оставить. Всем нос утереть...

Он бы еще фантазировал насчет того, куда потратить деньги, если бы деревянная башка не прервал его приятные мысли и не произнес равнодушно, обернувшись в его сторону:

-До ветру не хошь?

Они остановились, свернув на обочину, выбрались из кабины и пошли, как водится, к задним колесам каждый со своей стороны. И Яков, стоя близко у борта, почти касаясь носом шершавых, с облупившейся краской, досок думал о том, что бы сделать на эти деньги такого, чтобы слава пошла о нем по всей стране или, на худой конец, по области. Не зря же жил, в конце концов. И то сказать, кому не хочется славы? Кому не надо счастья, к тому же если есть возможность его просто купить?

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ,
про синее море, белый пароход и Инессу Яковлевну

-По решению Ялтинского горисполкома, заплывать за буи, выставленные в море, категорически запрещается. Товарищи, неужели это так сложно запомнить?..
Усталый и нудный голос диктора, вынужденного по сто раз на дню повторять одно и то же, гремел над огромным массандровским пляжем, над тысячами загорающих и сотнями купающихся, над этим пестрым, шумным и кишащим людским муравейником, в какой превращается главный пляж респектабельной Ялты в бархатный сезон. И не было, казалось, силы, которая остановила бы двух-трех смельчаков, которые то тут, то там опять покушались на решение городских властей.

Инесса Яковлевна давно смирилась с тем, что «этот чертов динамик», как она его называла, каждые пять минут гремит и грохочет, предупреждая, извещая, призывая, предостерегая, и когда ей предлагалось «прослушать очередную информацию», от которой у новичков на южных пляжах в разгар сезона уже на третий день начинался если не нервный тик, то что-нибудь подобное, она стоически выслушивала ее. Но на сей раз после очередного упоминания о решении горисполкома насчет буев диктор, выведенный, должно быть, из терпения, после официального предупреждения, произнесенного нудным и ровным голосом, вдруг как закричит:

-Товарищи, ну сколько можно напоминать! Двадцать тысяч вас на пляже, и находятся смельчаки! Ну что вам, моря мало до буев? Вчера артист Москонцерта утонул! Так же вот заплыл. Это к вам, к вам относится, двое в красных плавках! Вам что, моря мало?!

-О! Я этого не вынесу! – томно и чуть слышно произнесла  Инесса Яковлевна и поднялась с лежака посмотреть, кто же в красных плавках. Но за буями никого не было.

Она подумала, что это в другом секторе, и, опершись о крупную гальку расставленными в стороны и несколько назад руками, стала искать глазами мужа и сына. Наконец, она увидела среди плавающих метрах в пятнадцати от берега мужа, который, поймав ее взгляд, помахал ей, широко и счастливо улыбаясь, и она жестом пригласила его выходить.

Варвинские расположились сегодня совсем близко от воды, потому что Эдуард Антонович слишком долго провозился утром, приводя себя в порядок, и опоздал на первый автобус из Васильевки, где они снимали комнату, потому и не смог занять хорошее место. Многие из тех, кто выходил из воды и направлялся на свои лежаки, проходили мимо них по узкому проходику, и на Инессу Яковлевну падали капли, холодные и неприятные, с чужих тел. И это было одним из пляжных неудобств. Но были и преимущества: маленький Вадик всегда был рядом, и она могла без лишних хлопот и не особенно напрягая голос руководить им.

Она позвала сына, но он не хотел выходить из воды. У самого берега было много разноцветных камешков, и он собирал их среди шуршащих и пенистых струй, когда скатывала очередная волна. Но тут появился папа, и непокорный Вадик был доставлен на лежаки вместе с маленьким полиэтиленовым мешочком камешков. Вадик брыкался и хныкал, не желая погреться, но его усадили и стали обтирать большим махровым полотенцем, успокаивая и отвлекая.

Эдуард Антонович, как только вышел, едва обтерев от воды руки, полез в матерчатую пляжную сумочку, достал оттуда свои темные очки и надел их, потом достал сигареты и закурил, наблюдая, как жена возится с сыном, и заметил, что Вадик при этом не отпускает мешка с камешками.

-Это куда ты их набрал? – спросил он.
-А мне надо, – сказал Вадик и, подняв мешочек, радостно добавил: – Уже во сколько!

Он хотел, чтобы мама, которой он показал свои камешки, тоже обрадовалась, как много камешков он уже насобирал, но мама проговорила назидательным тоном:

-А камешки нельзя с моря увозить.

-Он дома играть будет. Вот насобирает килограмма два, а папа потащит.

Это сказал пожилой мужчина в черных плавках и белой легкой кепочке, снимая темные очки и поворачиваясь в сторону Варвинских. Жена его, довольно полная женщина, лежала, укрыв лицо краем полотенца, по другую сторону от него и, должно быть, не желала вступать в беседу. За две недели пребывания на пляже несколько раз уже случалось так, что Варвинские устраивались в одном и том же секторе и оказывались рядом или невдалеке от этих отдыхающих из Ярославля. На замечание все засмеялись. Инесса Яковлевна тут же развила эту мысль, представив, как Эдуард Антонович будет таскаться с тяжелыми чемоданами, набитыми к тому же еще камнями. Но потом, не желая лишать ребенка удовольствия, сказала:

-У нас дома есть старенькая ваза, вот и окле-еим ее камешками, и будет красиво.

Она говорила все это медленно, вытирая у сидящего на краю лежака Вадика ножки и радуясь тому, как он ровно и хорошо загорел. У нее было хорошее настроение сегодня, и она не хотела омрачать его каким-либо спором.

-Да, может чудесно получиться, – согласился пожилой мужчина, говоря это так, от нечего делать, но маленький Вадик возразил:

-Не-ет, это я для дедушки собираю.

-У нас же нет дедушки, – сказала Инесса Яковлевна, складывая полотенце и удивленно взглянув на сына.

-А для того, который нам дал яблок, – пояснил Вадик и, сунув ручку в мешок, стал шарить там, стараясь найти и вытащить самый красивый камешек.

-Ах, вон оно что! – удивленно произнес Эдуард Антонович и затянулся сигаретой, с улыбкой глядя на сына. – Он что, за яблоки камешков у тебя попросил?

-Нет, он камешки не просил, – сказал Вадик. – Он только просил, чтобы мы потом к нему приехали и я бы рассказал ему про море и как я купался в море и загорал. И как еще катался вчера на большом колесе. А он моря никогда не видел, и я ему рассказать обещал.
-М-хм, – промычал многозначительно Эдуард Антонович, и вид у него был в эту минуту такой, какой бывает у взрослых, слушающих малыша и делающих вид, что их глупый лепет воспринимается вполне серьезно.

Он лежал сейчас на своем лежаке, подперев одной рукой голову, а другой поднося время от времени ко рту сигарету, и, выслушав сына, взглянул как-то странно на жену, и она на него, и у обоих что-то доброе и приятное шевельнулось в душе. И Инесса Яковлевна спросила, с улыбкой глядя на Вадика:

-Он и камешков просил ему привезти?

-Не-ет, он камешков не просил, – отрицательно мотнул головой Вадик и с серьезным видом добавил. – Если он моря никогда не видел, значит, и камешков морских не видел. И я ему отсыплю немного.

После этих слов все засмеялись, а пожилой мужчина произнес одобрительно, с нежностью глядя на маленького Вадика:

-Какой мальчик внимательный. Действительно, если человек моря не видел, значит, и камешков морских тоже. Тогда, конечно, надо отсыпать.

Он произнес это так шутливо-серьезно и так многозначительно-понимающе жестикулировал, сидя теперь на своем лежаке, что все опять засмеялась, и Инесса Яковлевна, польщенная вниманием пожилого мужчины к ее сыну, повернулась в его сторону и стала рассказывать о том, какого старика имеет в виду Вадик, и про тот случай с яблоками.

-Я сама в торговле много лет работаю и уж всякого на этот счет насмотрелась, но чтобы вот так, за здорово живешь, разбазаривать фрукты? – удивленно замотала головой Инесса Яковлевна, закончив свой рассказ и чуточку рисуясь, довольная тем, что незнакомый мужчина так внимательно слушает и с улыбкой глядит на нее.

-Свет не без добрых людей, – сказал на это мужчина. – Не все же мы так испорчены веком.

-Иногда мне кажется, что это стариковская блажь, а иногда... – произнес теперь Эдуард Антонович и усмехнулся. – Может, и в самом деле мы настолько уже испортились в нравах, что нормальную человеческую доброту перестали понимать и воспринимать?

-Действительно, – произнес снова пожилой мужчина, и это проэвучало у него утвердительно, и короткий  взгляд его на супругов Варвинских, если бы они заметили его и смогли правильно понять, был полон такого глубокого утверждения, что все это могло бы даже оскорбить.

-Уважаемые товарищи! Прослушайте лекцию нарколога Ямпольского «Не омрачайте ваш отдых», – загремел голос диктора из громкоговорителя, и Инесса Яковлевна улыбнулась при этом снисходительно-томно и произнесла, закатывая взор и прикоснувшись к виску:

-О! Я этого не вынесу!

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ,
о том, как полезно бывает кое для кого
в один прекрасный день свалиться с луны

Эдуард Антонович лежал на спине. Он закинул руки за голову и наполовину прикрыл лицо от солнца концом полотенца. Под мерный шум прибоя, говор и смех купающихся, под нудные и хрипловато-сиплые выкрики: «Не со-зда-ва-айте о-о-очере-едь!», которыми рыжий быткомбинатовский фотограф старался привлечь желающих сняться на память возле фанерной пальмы, он думал опять о том старике. Собственно, не о старике именно, а о... Впрочем, он и сам иной раз пытался разобраться и понять для себя, что это у него за отпуск нынче. Раньше как бывало: только из дома – все заботы побоку. Отключался полностью, отдыхал. А нынче?.. И о работе будто бы не вспоминает, хотя перед самым отпуском такую кашу заварил, что кой-кому хлебать не расхлебать. И в квартире ремонт не закончил из-за того, что неожиданно отпуск дали двумя неделями раньше. Есть о чем, казалось бы, болеть голове. Но он думал о себе. И о жене тоже думал. Однако о себе больше. И это на него не то чтобы находило, а жило в нем, и порой он сам удивлялся себе.

День ото дня у него будто глаза на мир открывались. Будто, как говорят, сегодня родился или с луны свалился. Будто и на людей иначе смотреть стал. И даже не смотреть, а присматриваться и прислушиваться. И все это буквально на каждом шагу, в мелочах.

Вчера вот вечером, когда с пляжа вернулись, у магазинчика возле остановки задержались, чтобы на вечер да на утро что-нибудь купить поесть. Очередь подошла, он замешкался с мелочью, а стоявшая за ним шустрая бабенка сует уже в окошко свой рубль, называет продукт, ей нужный, а ему недовольным таким тоном говорит:

-Что это вы копаетесь, как не сегодня надо?

-Какое вам дело, стойте и ждите, когда до вас дойдет, – оборвал он сразу.

-Понаедут тут, откуда ни попадя, домой не знаешь, как добраться, – огрызнулась та.

Эдуард Антонович тоже в долгу не остался, сказал пару ласковых. Но – странное дело. Раньше бы и внимания не обратил. Обругал бы да и забыл тут же. Вот еще – помнить о всяких, из-за угла пыльным мешком хлопнутых. А сейчас... Вчера весь вечер мучился и сегодня только глаза открыл, опять – о том самом, о ссоре возле магазинчика. И в автобусе сегодня, когда ехал на пляж, думал, и сейчас вот опять вспомнил. О той женщине думал... Может, потому она и грубит, что ей тоже грубят на каждом шагу. Но больше о себе думал: почему он-то сорвался, почему не сдержался? И на душе от этого было муторно.

Или еще случай с этими сливами. У хозяев, где они остановились, возле дома маленький садик. И в тот же вечер, когда они приехали, хозяйка стала снимать сливы. Вадик от нечего делать за ней увязался и стал помогать. Помощник из него, конечно, никудышный, но очень уж он старался. И хозяйка не из благодарности, конечно, – за что благодарить, – а так уж, по доброте, принесла им вечером в комнату полную тарелку слив. Отборных, помытых. Жена хотела с ней расплатиться, но хозяйка не взяла ни копейки, а когда Инесса Яковлевна стала настаивать принять деньги – базарную цену, хозяйка даже обиделась. Не показала этого, но все равно он заметил, что обиделась. Потом он с Вадиком ел эти сливы, а жена не ела. В горло, говорит, не лезут. Да и ему тоже лезли не очень.

С того вечера уж полмесяца прошло, а эти слова жены из головы не выходят. Теперь ему ясно, что не сливы ей в горло не лезли, не именно сливы, а их невидимая начинка, вкус которой он, Эдуард Антонович, стал, кажется, понимать только сейчас. И все это время он мучительно думал, когда же это случилось, что они с женой потеряли способность чувствовать вкус таких «слив».

От этих тяжких мыслей ему захотелось курить, и Эдуард Антонович, откинув с лица полотенце и приподнявшись на локоть, пошарил в пляжной сумке за изголовьем лежака, вытащил спички и пачку. Она была пуста. Надо идти до киоска метрах в ста отсюда, а вставать не хотелось. Он перелег на живот, подставив солнцу спину, накинул край полотенца на затылок и оперся подбородком на сложенные руки. Перед глазами его был теперь край покрывала и, разглядывая черные и малиновые линии, образующие его рисунок, он вспомнил еще один случай, когда они, Варвинские, показали себя перед хозяевами, мягко говоря, не с очень хорошей стороны.

Их хозяйке понравился халат Инессы Яковлевны, в котором она часто ходила дома вечерами. Однажды они разговорились насчет «тряпок», и хозяйка, он случайно услышал, посетовала, что у них тут невозможно купить хороший халат. Посетовала и попросила Инессу Яковлевну послать ей халата два и денег собиралась дать, сколько нужно. Для Инессы Яковлевны выполнить эту просьбу никакого труда не составляло, но она от денег отказалась и заверила, что и так пошлет, без денег. Хозяйка сразу поняла, что это отказ, что с халатами ее не хотят возиться, и Эдуард Антонович заметил, с каким видом она отошла от его жены. Он сразу понял, что не о халатах думала хозяйка скорее всего в эту минуту. И не «скорее всего», а точно не о халатах. Потому что то, о чем она, наверно, подумала и о чем подумал он, Эдуард Антонович, было значительно важнее халатов и тряпок вообще. И многого другого важнее...

Инесса Яковлевна вывела из моря маленького Вадика и, осторожно ступая по крупной гальке, подошла к их лежакам. При этом не обошлось, конечно, без сетований, что здесь галька такая острая и что он, Эдуард Антонович, не может купить ей резиновые шлепки. Так или примерно так она говорила каждый раз, когда выходила из моря, и, в тысячу первый раз повторенные, слова эти вызывали сейчас у Эдуарда Антоновича раздражение. Себе – так вынь да положь, а человек нужную вещь попросил – не захотела связываться. После некоторых колебаний спросил, чувствуя, что скорее всего опять нарвется на что-нибудь неприятное:

-Слышь, может, взяла бы деньги у хозяйки, выслала бы ей эти халаты, если так хочет.

Он старался произнести это неприязненным тоном, чтобы показать, что он и сам не в восторге от этого, что просит лишь по той причине, чтобы отделаться от хозяев, которым чем-то обязаны, но услышал в ответ то, что и предполагал:

-О хозяйке так он заботится, а как жена все ноги исколола о камни, так ему наплевать.

Инесса Яковлевна произнесла это с расстановкой и таким деланно-покладистым и полным бабьего эгоизма и примитивной ревности тоном, что Эдуард Антонович только ругнулся про себя, поднялся с лежака и пошел за сигаретами.

Он купил пачку «Опала», своих любимых, и направился в свой сектор, но, вспомнив про жену и то, как она ответила ему, замедлил шаг и свернул к перилам парапета. Чуть расставив ноги и скрестив на груди руки, он время от времени затягивался знакомо-вкусным дымком и глядел вниз, на широкую полосу пляжа, на загорающих, сплошной пестрой массой усеявших пляж, на купающихся в темно-синих волнах, на этот огромный муравейник из понаехавших сюда, под южное солнце, со всего Советского Союза, жаждущих отдыха, загара и моря людей. И яркий пляж, и безбрежное синее море, и голубое, у горизонта белесое, небо, и дымчатые силуэты Ай-Петри на горизонте уже не рождали того радостного и восторженного чувства, как в первые дни. Свалка, подумал он, тысячи людей, десятки тысяч, и у каждого своя жизнь, свои заботы, свои мысли и радости. И у каждого своя среда – друзей, родных, знакомых, незнакомых. И каждый живет в этой своей среде, общается – говорит другому правду или  врет, сплетничает или оскорбляет, любит или ненавидит. И как это все должно быть у людей, чтобы между ними были лад и согласие? Где он, – тот путь каждого к каждому?

А солнце пекло ему плечи и грудь, а маленький Вадик издали звал его, а Инесса Яковлевна, приподнявшись на лежаке и придерживая шляпку, глядела в его сторону, с недоумением и тревогой думая о том, что это он стоит в позе Наполеона и кого это он там высматривает?

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ,
рассказывающая о том, что уже ни в какие ворота не лезет,
и если бы не случилось на самом деле,
можно было бы подумать,
что герой и автор белены объелись.
 
Если бы кто-нибудь месяц назад сказал Якову Андриановичу, что в конце концов случится так, что весь свой капитал, сколоченный на яблоках, он отдаст на строительство школы, он бы молча потрогал у того человека лоб. Чтобы проверить, не температурит ли. Если бы это сказали ему пятьдесят лет назад, когда Яков Андрианович только закладывал сад, он не стал бы его закладывать и вместо яблонь насадил баобабов.

Так или примерно так думал последние две недели Яков Андрианович Ломейко. И мысль о том, как это случилось, что он надумал отдать свои, великим трудом заработанные деньги на государственные нужды, а именно – на строительство школы в своей родной станице, не выходила из головы. С ней он ложился в постель, с ней просыпался. Не сразу и не вдруг он пришел к этому решению.

Тогда, в машине, когда вез на рынок яблоки с Витькой-деревянной башкой, он и не думал, что те его фантазирования будут скоро реальностью. Впрочем, никакой реальности пока еще не было. Однако мысль отдать деньги на школу вот-вот была готова направить его в совхозную контору. Тогда, в машине, все казалось просто: отдал свои деньги на ту же школу или еще куда, на пароход или электровоз, и ходишь, довольный своим патриотическим поступком. И в газете о тебе напишут, на всю страну прославят.

Здраво рассуждая, все вроде правильно, и в мыслях он бы ничего не имел тогда против такого варианта. Но сердцем не мог принять этого. Тогда, в машине, думал Яков, он больно широко размечтался. А когда часа через четыре, на жаре, в духоте, в шуме, под ругань со всех сторон, и свою в том числе, в этом базарном аду торговал яблоками, и по рублю, по копейке собирая с граждан за свои труды, за каждым гривенником протягивал свою мозолистую ладонь, он, вспоминая те дорожные мысли, даже опасливо подумал: не начинает ли он выживать из ума. Потому что нормальный человек, думал Яков в те краткие минуты, когда покупателей не было и можно было немного передохнуть, никогда до этого не дойдет.

Полвека... хотя, поменьше... да, лет сорок, - всю жизнь он вот этими загрубевшими руками возделывал сад, всю жизнь думал о саде и жил садом, всю жизнь провел в этом саду и в основном в сгорбленной позе, с лопатой в этих натруженных руках и нажил себе радикулит. И жену свою через этот сад свел в могилу. И всю жизнь старался подороже продать свои яблоки и по этой причине не только растерял всех своих друзей и знакомых, но и к собственному сыну стал относиться как к дармовой рабсиле. И после этого вдруг отдать деньги государству?!

Тогда, на базаре, он снова мысленно показал государству большуую дулю. Накось, выкуси, чтобы я раскошелился. Пятьдесят лет пахал, по копейке собирал и вдруг ни с того ни с сего – пожалуйста! На блюдечке сголубой каемочкой!

Однако... Шли за днями дни, яблок, предназначенных на продажу, становилось все меньше, и все крепче в сознание залезала другая мысль, которая всегда приводила Якова в немалое затруднение. Мысль-вопрос о том, зачем он жил. Тогда сын у него спросил об этом же. Но сейчас у него, Якова, созрела своя такая же мысль: а зачем? Вообще, зачем люди живут? А бог его знает. Пусть каждый сам за себя думает, что ему за всех думать. Ну а вот он – зачем?

Непросто это было – окончательно решиться расстаться с деньгами, нажитыми за целую жизнь. Жалко было расставаться. Жалко денег – и все. Но страх перед бессмысленностью своего существования был сильнее, а возможность обрести, купить себе этот смысл, чтобы оставшиеся годы прожить с чувством осмысленности жизни и заодно еще и оставить по себе добрую память, виделась ему уже как средство избавиться от этого страха.

И он решился.

Он решился, но не совсем как бы еще решился, потому что...

Умывался ли утром, завтракал ли, подметал ли двор, он чувствовал, что решился… кажется.

Мылся ли в баньке, работал ли в саду, подводил ли отстававшие за день часы, перед тем как лечь спать, он чувствовал, что решился... вроде бы. Чувствовал, что надо, что он должен купить...

И он решился, все-таки.

Он решился купить, но на какое-то время почувствовал в себе некое затруднение. И вот какого свойства. Он прекрасно разбирался в ценах на яблоки, мог очень квалифицированно просветить, в какую цену пойдет кило, если продать его пятого июля, пятнадцатого июля или пятнадцатого августа. Он знал, при каком урожае, когда и в какой части страны за сколько идет кило яблок при среднем уровне совести продающего. Но он совсем не знал цен на рынке, где продаются такие вещи, какие он хотел купить. По привычке он боялся переплатить, но скоро отбросил свои опасения. Потому что на том рынке наверно не торгуются.

Желая избавиться от своего душевного груза и, конечно же, движимый щекочущим самолюбие приятным чувством собственной щедрости и патриотизма, Яков Андрианович вышел в одно прекрасное утро на крыльцо веранды своего дома. По случаю торжественности и необычайности своего намерения именно сегодня, в будний день, не откладывая, заняться устройством своих душевных дел Яков Андрианович был гладко выбрит, причесан, в хорошей новой шляпе, в синей, в белую клетку, свежей рубашке навыпуск и хороших, от костюма, брюках светло-кофейного цвета.

Он запер дверь веранды и, сунув ключ в нагрудный карман рубашки и задержав там руку, несколько мгновений стоял на крылечке, чувствуя не то чтобы нерешительность (все было решено), но... Словом, будто с яра сигануть хотел в холодную воду.

И сиганул.

Он неторопливо спустился с крылечка и направился через двор к калитке. Денек был ничего себе, денек как денек: солнце, тепло, в саду птицы поют, по дороге машины туда-сюда бегут, слева, в стороне, сосед у забора на лавочке сидит покуривает. «Ага, сидит, – подумал Яков. – Ну, сиди, покуривай, отравляйся».

Он вышел на улицу, не спеша прикрыл за собой калитку. На соседа посмотрел: сидит покуривает. Вот в его сторону обернулся, увидел, кивнул. Поздоровался, значит, подумал Яков. Вежливый какой. Сидит, здоровье и деньги на дым переводит. И знать не знает, что надумал сосед. И хоть был Яков Андрианович не из тех, кто мелет языком о чем-нибудь раньше времени, но при виде своего соседа очень ему захотелось подойти к нему сейчас и раскрыть глаза на то, на что у него, Якова, в последнее время глаза открылись. Мокей одним своим присутствием рядом за всю жизнь ему столько крови попортил, так себя противопоставлял, что, подумалось Якову, его давно пора морально раздавить. Только раньше нечем было, а сейчас... Но в самое последнее мгновение Яков Андрианович раздумал. Не будет он Мокею говорить ничего. Пусть тот по-прежнему считает его барышником. А тогда Яков придет к Мокею, когда школу его, Якова Андриановича, имени откроют. Вот тогда и... Демонстративно, не обращая внимания на сидящего на лавочке соседа, Яков Андрианович направился по кирпичной тропочке к шоссе.

...Директора на месте не оказалось. Секретарша в приемной, женщина средних лет, в красивой цветастой кофте, с маленькими золотыми листочками в ушах и крупным янтарем в золотой оправе на безымянном пальце левой руки, сказала ему, что директор на заседании парткома, и предложила пока подождать. Он хотел повернуться и уйти. Потому что шел пешком такой конец, нес свои деньги, чтобы отдать за здорово живешь, да еще и сиди дожидайся. Но потом вспомнил, что ведь не деньги пришел отдавать, а совершить покупку, очень для него важную, важнее которой за всю его жизнь ничего не было, и он решил ждать, сколько бы директор там ни заседал. Он был не из тех, кто отступает от однажды принятого решения.

Он сел на один из мягких стульев вдоль стены, и пока машинистка печатала какую-то бумагу, несколько минут, привлеченный щелканьем машинки, глядел на машинистку и думал при этом, что муж, должно быть, излишне балует ее: золотые серьги, золотое кольцо, янтарь, эта кофта, которая стоит бог знает, наверное, сколько. А у самой окладец-то копеечный. Значит, у мужа клянчит. Видно, вправду говорят, что бабы теперь дороги стали, подумал Яков об этой секретарше, а заодно и обо всех других бабах. И подумал: хорошо, что супруга у него была такая нетребовательная.

Потом машинистка, отпечатав бумаги, забрала их и ушла, оставив его одного, и Яков Андрианович стал думать, как он встретит директора, что скажет сначала. А главное – как объяснит, что он от чистой души покуп... то есть дает свои деньги на постройку школы. Яков знал, что сказать, но это было слишком личное, и делиться этим с директором он не хотел. Решил так: он предложит, а тот пусть думает, брать или не брать. Вот так и надо сделать. Что навязываться? Не хочешь – не бери.

Однако, тут же подумал Яков, он ведь не отдавать, в общем-то, пришел свои деньги. Он — да! - покупать пришел. Действительно, только придурок может взять и выбросить свои деньги просто так. Он, Яков, по своему личному делу сюда пришел, а не по государственному. Потому и постарается эти деньги отдать, всучить, если тот заупрямится. Хм, заупрямится! – усмехнулся про себя Яков. Какой дурак от живых денег откажется! Ни черта он не заупирается. Ухватится как не знаю за что. Где это ему какой банк — та-аки-и-е! - деньги вдруг отвалит?

Словом, настроенный действовать по-деловому, решительно и напористо, и не упустить своего, Яков Андрианович и встретил директора, который минут через двадцать вернулся с заседания. Семен Митрофанович уже с утра выглядел сегодня усталым. Может, на заседании страсти разгорелись, и это, подумалось Якову, повредит его делу. Впрочем, наоборот, сейчас он, директор, услышит такое, отчего несколько дней будет счастливым ходить.

Семен Митрофанович открыл двери кабинета и предложил Якову войти, но сухо все так, нелюбезно. Яков вошел, подумав про себя: если бы ты, Семен, знал, с чем я пришел, ты бы давно передо мной бисер метал, буквой «зю» бы передо мной лебезил. Но он ему простил.

Яков Андрианович бывал здесь нечасто, разве что просить что-нибудь приходил. Поэтому, войдя, огляделся. Обычный кабинет, как у всех начальников: два стола, поставленные буквой «Т», у стола и вдоль стен – стулья, в углу тумбочка с телефонами и селектором, два тяжелых темно-малиновых знамени, врученные за трудовые успехи совхоза. Над местом директора на стене – портрет Ленина. На широких окнах шторы нежно-розового цвета. Все так солидно и спокойно, что у человека, который сюда входит, наверно, такое же чувство возникает, как у Якова сейчас возникло.

-Проходите, садитесь, – произнес Семен Митрофанович, указав жестом на стулья у стола.

Он спешил в город, в проектный институт, машина ждала его у подъезда, и времени на Якова у него не было. Да и не иначе как просить пришел о чем-нибудь. Зачем еще может он тут появиться, подумал Семен Митрофанович и, сев на свое место, сказал, прибирая на столе бумаги, откладывая нужные, отпечатанные только что, которые он повезет с собой:

-Слушаю вас.

На самом деле ни слушать этого Якова, ни видеть его директор не хотел. Но Яков был посетителем, пришедшим на прием, пусть и не в определенное для этого время, и он, директор, был обязан его принять и выслушать внимательно.

-Я пришел к вам вот зачем, – начал Яков Андрианович, сняв шляпу и положив ее на один из стульев вдоль стены и присаживаясь к столу, поближе к директору. Он замолчал на мгновение. Впервые, может быть, в жизни почувствовал он что-то вроде робости, хоть и был настроен так решительно. – Я всю жизнь занимался садом, – продолжал он, – скопил кое-какие средства и...

Он опять замолчал. Слова, им же самим сейчас произнесенные, вдруг родили в нем резкое чувство противления. И ужасная мысль мелькнула, как молния: что он делает?! Но он постарался заглушить это, чтобы оно не мешало ему делать свое дело.

-Надо думать, немалые, – сказал директор, сухо взглянув на Якова и засовывая при этом в папку отобранные бумаги. Он решительно не понимал, для чего такое начало и куда хочет повернуть разговор этот человек, давно отгородившийся от людей. И что у него может быть, кроме просьбы о чем-либо для себя. Ведь он всю жизнь, как та машина, что в городах снег убирает на улицах, загребал ручищами и копил, копил...

-Да-а, немалые... В общем-то, – сказал и кивнул Яков Андрианович, а после нескольких мгновений молчания назвал цифру своих сбережений на книжке, только те, что дома, в сундуке, утаил. Он никогда и никому не говорил, сколько у него денег, а сейчас, сказав об этом, испытал странное, неведомое ранее чувство, будто его раздели донага и вывели на сцену забитого людьми совхозного клуба. Теперь все знать будут, сколько у него денег. Но таить количество сбережений было бессмысленно, если он собирался их отдавать. То есть не совсем отдавать.

Когда Яков назвал цифру своих сбережений, руки Семена Митрофановича, закрывавшие папку с бумагами, невольно замерли, и пальцы не положили кожаный клапан и не защелкнули кнопочку. Он взглянул на пришедшего на прием так, как взглянул бы, наверно, на совхозного зоотехника, если бы тому придумалось вдруг... въехать к нему в кабинет на корове.

-Все трудом нажито, вот этими руками, – поспешил заверить его Яков. Он заметил этот взгляд директора, в котором не уловил ничего, кроме сомнения, честно ли эти деньги нажиты. – Старость уж подступает, и куда мне такие деньги? Все равно государству достанутся. Ну и решил я отдать их (тут опять будто кольнуло его), решил я отдать их на пользу совхозу. Вот хоть бы и на школу. Наверно, хватит на школу? – спросил он.

И то, что он сказал, и даже больше – этот вопрос «хватит ли на школу», заданный таким невинно-будничным тоном, привели Семена Митрофановича в такое изумление, что... В общем, легче было во сне увидеть, чем слышать такое и от кого – от Якова Андриановича Ломейко! Но директор постарался и на этот раз сдержать свое недоумение и спросил, откладывая папку на край стола, облокачиваясь на толстое стекло и взглянув на Якова Андриановича заинтересованным взглядом:

-Но ведь у вас сын есть?
-Ну, сын, – махнул рукой Яков и хотел было сказать то, что думал о нем, но сказал другое. - Сыну много ли надо. На машину добавлю, сколько не хватит, а остальное… Ну так берете?

-Признаться, не ожидал, – усмехнулся и удивленно мотнул головой директор, все еще не веря тому, что Яков действительно отдаст деньги на школу. – Школа нам позарез нужна, а вот с финансированием действительно...

-Вот я и предлагаю, – произнес Яков. – Берите и стройте. Были бы деньги, а материал и рабсила найдутся.

-В принципе это было бы недурно — даже хозспособом, – говорил директор. – Хотя возникнут сложности с  передачей денег, бумаги разные, разговоры кое-где. Но это все не главное. Но я еще понять не могу, почему вы решились на это? – спросил Семен Митрофанович, и Яков представлялся ему уже не таким, каким был в его мнении всегда. Оказывается, подумал Семен Митрофанович, плохо мы знаем людей, незаслуженно порой оскорбляем их наветами и подозрениями. И вот живой пример.

-Почему решился? – переспросил задумчиво Яков Андрианович, разглядывая сцепленные в кулак пальцы рук, лежавших на зеркальной полировке стола. – Всю жизнь я работал, спины не разгибал в своем саду, а недавно понял, что зря ведь, наверно, надрывался. Ну, денег скопил, а куда деньги? – вопросительно уставился он на директора, и вопрос этот шел у него теперь из глубины души и звучал, ему казалось, искренне, и это заметил Семен Митрофанович. - Ну так берете? – спросил он снова. – Все отдать не отдам, немного себе оставлю, на прожитье, а остальное могу.

-Признаться, случай уникальный, -  произнес директор, уже не торопясь в «чертилку». Новая школа совсем уже маячила на горизонте. Правда, его смущало то обстоятельство, что деньги у Якова нажиты торговлей. Разумеется, на то и рынки, чтобы частник излишки продукции продавал. Однако больно уж в больших масштабах были у Якова «излишки». Но народные деньги пусть к народу и вернутся, подумал Семен Митрофанович и ответил:

-Ну, что ж, если вы окончательно решили, мы вам будем только благодарны.

Он сказал это уважительным и теплым тоном и жестом разведенных рук давал понять как бы, что  руководство совхоза весьма благодарно.

-Конечно, окончательно, - подтвердил Яков. - Иначе зачем я сюда бы и пришел, – добавил он и подумал о том, что и о такой мелочи, как табличка на здании будущей школы надо, не откладывая, договориться.

-Тогда прекрасно. Сейчас я еду в проектный институт, а на обратной дороге заеду в район, в банк, спрошу, как такие формальности с деньгами утрясти. И в райисполкоме надо обкашлять, и в роно. Чтобы вас не беспокоить, – произнес директор.

Он встал и направился через весь кабинет к шкафу возле двери, на котором лежала его шляпа. Однако он все еще чувствовал, как его не покидает ощущение незаправдашности всего этого, несерьезности, что ли. Просто чувство настороженности от ожидания какого-нибудь подвоха, от которого в последний момент развалится все, не покидало его. И он не ошибся. Уже когда директор надел шляпу, вернулся и взял со стола папку и, повеселев, начал рассказывать Якову Андриановичу о том, как идут дела с продажей хлеба и фруктов, Яков, которого не покидала та мысль об обязательном увековечении памяти, извинился вежливо и сказал:

-Насчет денег дело решенное, а только хотел бы я попросить об одном совсем небольшом одолжении.

-Пожалуйста, какой разговор! - пожал плечами и развел руками директор, останавливаясь перед Яковом. Он выжидательно глядел на него и думал, что теперь какую-то там мелкую услугу - труда не составит.

-Собственно, это такая мелочь, о которой можно бы и потом. Но уж лучше сразу, – проговорил Яков... опасаясь уже, что на этом все дело у него может застопориться. – Я отдам все деньги, как решил, но при одном маленьком условии. Когда школу построите, я бы попросил установить на здании небольшую табличку, знаете, как бывают мемориальные доски, и с надписью, что построена, мол, школа на средства жителя станицы Талый...

-Не-ет, это я вам обещать не могу, – решительно произнес директор, отрицательно замотав головой, и с лица его сразу исчезла былая доброжелательность.

-Почему? – быстро спросил Яков, подумав, что директор ему мстит за то, что он – самый богатый в округе. Мстит, явно мстит.

-Видите ли, – начал Семен Митрофанович, стараясь подобрать такие слова, так объяснить этому Якову, чтобы и понятно было, и не обидеть человека. – Если бы школа строилась на добровольные пожертвования какой-то группы людей или населения, допустим, района или области, тогда бы, в принципе, возражений, наверно, не было. Но здесь, вы понимаете, частное лицо и... нам просто никто не разрешит.

-И что, что частное лицо, – решительно возразил Яков Андрианович. – Кому какое дело, я дал деньги или кто другой?

-Ра-а-азница большая!

-Значит, если другой бы кто дал, так взяли бы и табличку бы установили: нате, смотрите, добрые люди, пожертвовал человек для общества. А как я даю, так сразу лавочка прикрыта. Так, что ли?

-Ну, зачем уж так сразу, – возразил директор, чувствуя, что то, чего опасался, начинается и договор насчет денег, уже состоявшийся, разваливается.

-А как не так-то?  – наседал теперь Яков. – Денежки мои взяли, обрадовались, а как я о такой малости попросил, так сразу – в кусты? Так порядочные люди не делают, – истово замотал он головой и осуждающе, почти зло посмотрел на директора.

-Что касается моей порядочности, то у вас нет морального права судить о ее степени и наличии. Вы сами, мягко говоря... я бы сказал... А что касается ваших денег, так у вас их еще никто не брал ни копейки. И теперь уже не возьмет. И не надо нам ставить никаких условий, – произнес директор, сожалея уже о том, что все так получилось, но и идти на поводу у этого Якова, выполнять его прихоти он не собирался. Он совсем уже хотел сказать, что ему некогда, выпроводить непрошеного посетителя и ехать в город, но Яков повел новую атаку:

-А это не вам решать, брать предложенные деньги или не брать. Я даю деньги не вам лично, а тем детям, которые учатся в вашей сгнившей школе. И их родителям, которые, если дети будут ходить в новую, будут спокойны, что им крыша на головы не упадет. Деньги-то я уже дал. Я принял решение их дать. А вы из-за каких-то личных соображений, из-за личной неприязни ко мне больно уж легко распорядились судьбами детей. Деньги вам сами в руки идут, так я, видите ли, его не уважаю, так не возьму. А чтобы о детях позаботиться, так тут его нет.  А надо прежде общественные интересы блюсти.

Яков сказал все это одним духом, так, что Семен Митрофанович, если бы кто видел его сейчас со стороны, отметил бы, что директор, что называется, только глазами хлопал от такой наглости. А когда тот закончил, Семен Митрофанович решительно поправил шляпу, подхватил поплотнее в руке папку и, полный сдержанного гнева, указал резким жестом на дверь и зло произнес:

-А ну-ка, дорогой, топай отсюда! И чтобы духу твоего я тут не чуял! Давай-давай! – махнул он рукой в сторону двери, выпроваживая Якова. – Будет тут еще каждый барыга ходить да права качать.

Он редко выходил из себя и сейчас уже думал, что грубовато, наверно, обходится с этим Ломейко. Но - пусть получает, если заслужил. А он, если надо будет, ответит. Он хотел выгнать Якова, так как сам хотел выходить. Но тот и не думал покидать кабинета. Более того, услышав эти последние слова, вдруг выпрямился и, взглянув на директора горделиво-суровым, уничтожающим взглядом, усмехнулся и проговорил убийственно-спокойным тоном:

-Во-от, значит, как! Правительство страны постановления принимает об улучшении работы по приему граждан, велит внимательно относиться к нуждам и запросам людей, а вы, значит, так вот со мной? Мне восьмой десяток, а вы мне тыкаете? Я вам деньги на школу дал, а вы меня барыгой обозвали? Хорошо, вы еще меня вспомните. Я сейчас же поеду в райисполком и все расскажу. Там не посмотрят, что больно большой директор!

-По-ез-жай хоть куда! – в сердцах махнул на него директор. – Только проваливай с моих глаз! Благодетель!

Он решительно подошел к двери и распахнул ее. Оглушенный таким поворотом дела, Яков Андрианович, не помня себя, выскочил из конторы. Он был зол сейчас и на директора, и на контору его, и на весь белый свет и имел твердое намерение отомстить директору незамедлительно. Один раз и за все! Он еще когда по лестнице спускался на первый этаж, взглянул на часы и отметил про себя, что автобус в райцентр отходит через десять минут, и решил, не откладывая дела в долгий ящик, сию же минуту поехать в район и добиться, чтобы и деньги у него приняли, и директору отомстить.

Выйдя на улицу, он решительно направился на площадь, к промтоварному магазину, где у остановки уже стоял автобус. Шагая через площадь, он думал, почему народ такой злой везде? Но ничего, подумал он тут же, есть она, правда, и он ее найдет. И управу кое на кого. Раз решил день на это потратить, так уж доведет дело до конца.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ,
нравоучительная,
прочитать которую будет полезно всем.

Вечерние сумерки опускались над садом, становились все гуще. Силуэты ближних яблонь четко чернели на фоне темно-лилового в вышине и светлеющего к горизонту неба. От речки, из низины, поднимался туман, предвещая завтра погожий жаркий день. Птицы умолкли, пчелы слетелись на покой, и привычного гуда их не было слышно среди яблоневых ветвей. Только комары, чувствуя, должно быть, свежесть и прохладу, назойливо гундосили и лезли в уши. Но дым от трубочки Мокея и сигареты Эдуарда Антоновича отпугивал их. Они вдвоем сидели за столом, врытым в землю позади дома, в саду, курили и сумерничали.

Варвинские возвращались домой и, как собирались, заехали к старику. Эдуард Антонович привез ему бутылку хорошего крымского вина, они поужинали вместе, а потом Мокей уговорил всю семью остаться у него на ночлег. И они остались. Уставшие за день езды на машине Инесса Яковлевна и Вадик уже спали на веранде. Эдуард Антонович, когда они устроились и уснули, сходил к машине и принес еще бутылку «Токайского». Не потому, что ему не хватило за ужином, а так, чтобы что-то было на столе. В стороне, над дверью со двора в сад, горела лампочка, и свет от нее косо падал на стол, лавки, на траву под яблонями. Побеленные стволы и ближние ветви, попавшие в полосу света, резко выделялись в темноте.

Эдуард Антонович вспоминал о днях, проведенных на юге, рассказывал о своей работе, о семье, о многом разном, как это бывает, когда сидят вот так за рюмочкой хорошего вина и не надо никуда спешить. Эдуард Антонович, когда его слушали, всегда рассказывал о чем-нибудь излишне многословно и слегка рисовался. Но сейчас, в обществе старика, простого, искреннего и душевного, Эдуард Антонович и сам невольно почувствовал, как все это будто передавалось и ему.

Он уже наслаждался и этим вечером, и запахами сада, и дымком сигареты, и их беседой. Но о чем бы они ни говорили, Эдуарда Антоновича все не покидало желание спросить у старика Мокея о том, что стало для него, Варвинского, очень важным, что узнать или самому решить стало так необходимо. Но – он чувствовал – это будет смешно, если он, взрослый и семейный человек, возьмет и ни с того ни с сего ляпнет что-нибудь вроде: «Скажи, дед, как надо жить, чтобы и тебя все любили, и ты всех любил?» Смешно и глупо будет.

Но именно этот самый главный для него вопрос зародился в нем еще там, на юге, и не давал ему покоя. Эдуард Антонович при разговоре все хотел уловить какой-нибудь более-менее подходящий случай, какой-нибудь поворот в беседе, чтобы если и не спросить прямо, то попытаться подвести к этому. Но это ему все никак не удавалось.

-Садом давно занимаетесь? Хорошо, наверно, выручаете от фруктов? – спросил Эдуард Антонович после некоторого молчания, как бывает, когда двое разговаривают обо всем понемногу. Так спросил, между прочим.

-Сколь живу, столь и занимаюсь. Потихоньку. А продавать не продаю, – произнес Мокей неторопливо, открывая желтую плоскую коробочку с «Золотым руном», которого Эдуард Антонович купил ему в подарок. Старческие руки, набивающие мягким волокнистым табачком трубку, и правая половина лица старика были в эту минуту ярко высвечены желтоватым светом лампочки.

-Зато родню всю, наверно, обеспечиваете, – в тон его ответа произнес Эдуард Антонович, затянувшись сигаретой и стряхнув пепел под лавку.

-Кой там, – махнул рукой со щепотью табака в ней Мокей. – Себе на зиму сколько наготовлю, а остальное в совхоз отдаю. Не пропадает, и ладно. А родни – никого. Всей и родни было: жена да двое ребятишек, сын с дочерью... Так в войну всех одной бомбой и накрыло. Вот и живу – век коротаю.

Эдуард Антонович уже пожалел, что спросил у старика про родню, но заметил, что Мокей сказал все это просто, без грусти, и подумал, что время, должно быть, успело уже залечить эту страшную рану в душе старика. И все же Варвинский, чтобы загладить свою вину, которую он почувствовал сейчас, понимающе покачал головой и произнес, глубоко вздохнув при этом:

-Конечно, одиночество – оно в старости не сладко.

Он ждал, что Мокей поддакнет сейчас, согласится, что бобылю и радость не в радость, но слова Эдуарда Антоновича возымели на Мокея странное действие. Он весь как бы подобрался, выпрямился, выражение умиротворения исчезло с лица и произнес тоном, каким сдержанно возражают собеседнику в тех редких случаях, когда среди приятного для обоих разговора один вдруг позволит себе бестактность или непреднамеренно оскорбит.

-Не-ет, одиноким я себя не чувствую. Хоть и один живу, а гости у меня завсегда, каждый почти день. То хлопцы из-за речки прибегут, – во-от начнут про свои шкодства рассказывать. Маруся-почтальонша каждый день бывает. Уж обязательно посидит, поговорит. Ди-ре-ектор заезжает. Хоть и дел у него завсегда выше головы, а заскакивает. О-ой да! – вдруг махнул он над столом рукой с трубкой и заулыбался старческим ртом. – Знакомых у меня, почитай, все село. Как праздник какой, так опять, глядишь, идут, как ветерана приглашают. Тогда опять приходится в сундук залазить, нарядный бостоновый костюм добывать да надевать. А вот ведь как шили: после войны еще купил, так все еще как новый. Или в школу на сбор какой или на вечер – бегу-ут уж, опять зовут. А мне, старику, знамо дело, приятно. И на машине ведь приедут. Иной раз уж как-то неудобно сделается – что старика старого на легковушке катать, и сам бы прибежал. Так что и один живу, а все как бы на людях, будто в семье.

Он говорил все это неторопливо и с нотками сдержанной горделивости в голосе. При этом он время от времени подносил чубук трубочки к губам, затягивался дымком, и медовый запах «Золотого руна» витал над столом, и в полосе света дымок резко белел, поднимаясь и тая в темноте. Эдуард Антонович почувствовал сейчас после этих слов старика, что самая бы пора спросить у него о том главном. Но как спросишь – смешно и глупо. И он начал исподволь:

-Все правильно: если к тебе со вниманием и уважением, так и ты тоже ведь с людьми по-человечески.

Он сказал это, открытое для себя недавно, и ждал сейчас, что ответит старик, и весь внутренне напрягся даже, глядя задумчиво в темноту:

-Так-то так оно, конечно, только — наоборот.

-Что – наоборот? – не понял Эдуард Антонович.

-Наоборот. Сначала ты к человеку – с душой, а уж он тебе тем же и отплатит.

-А вдруг не отплатит?

-Может, и так, – согласился Мокей и усмехнулся. Потом добавил уверенно: – А все равно у него на душе лучше делается.

-Не зна-аю, лучше ли у него делается, – произнес Эдуард Антонович тоном, полным злорадного утверждения. – Так мы халявщиков наплодим.

-Ну, как... – возразил Мокей.

-Очень просто. Ты к нему сегодня со всей душой, завтра он тебе на шею сядет, ножки свесит, а после завтра – свинью тебе подсунет.

-И подсунет, так эка беда, – опять усмехнулся с веселым и хитроватым выражением в лице Мокей. – А ты этого не бойся. Он и не станет свиней подкидывать. А ты на зло добром ответишь и выше его будешь.

-Ну-у, Мокей Тимофеевич, ты меня извини-и. Он мне будет пакостить, а я к нему с улыбочкой?! – решительно помотал головой Эдуард Антонович. Но в глубине души у него мелькнуло, что ведь в этом что-то есть. В этом, услышанном им, кажется, впервые, что-то есть, неведомое ему ранее и привлекающее неосознанной еще им истиной. И он еще добавил, уже не так уверенно, уже думая о том, новом: – И что мне за радость быть его выше с полными карманами его дерьма?

-Своим дерьмом он сам перво-наперво подавится... да - замарается, а тебя, если не захочешь, не замарает. Даже если полные тебе карманы накладет, – тихим, но решительным тоном, полным, как показалось Эдуарду Антоновичу, глубинной внутренней правоты, произнес Мокей. – Вот змея. Ей, чтобы ужалить, надо яду накопить. Так и у человека. Когда другого жалит, он яд же не весь выпускает, а малость остается, хочет он того или не хочет. А чем чаще жалит, тем больше у него этого яда накапливается и скорее такой человек сам своим ядом и отравляется. Так что, Антонович, не жаль – так не отравишься.

Старик опять с той же доброй, веселой усмешкой поглядел на гостя и, закусив чубук потухшей трубочки, засипел, пытаясь раздымить.

-Тебе, Тимофеевич, легко рассуждать: ты на пенсии, никто с тебя не требует ничего, никому ничего ты не должен. Заслужил – отдыхаешь. И у меня отпуск. Сидим вино пьем. А через недельку выйду на работу, так такая круговерть, что... В общем, жизнь, как у графина: кому не лень, всяк за горло хватает. Или как у желудя: никогда не знаешь, каким ветром сдует и какая свинья съест.

Оба засмеялись.

Потом они выпили еще по рюмочке, «чтобы лучше спалось», докурили один трубку, второй сигарету и пошли спать, оставив на столе вино и недоеденные яблоки.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ,
прочитав которую и без специальных знаний в агротехнике
можно убедиться в верности пословицы:
«что посеешь, то и пожнешь»

«Товарищу председателю областного исполкома народных депутатов Нечипуренко.
Пишет вам пенсионер из станицы Талый Ключ Яков Андрианович Ломейко. Я хочу обратить ваше серьезное внимание на то, как у нас в совхозе и районе обращаются с нашим братом ветеранами совхозного коммунистического труда. Недавно мне пришлось обратиться с одной мелкой просьбой к нашему директору совхоза Семену Митрофановичу Ухтомцеву. И просьба-то была не такая важнецкая, так, помочь кое в чем по хозяйству. Потому как сам я не больно в силах: уже восьмой десяток пошел. Я всю жизнь добросовестно работал в совхозе и в социалистическом соревновании участвовал и активное участие принимал во всякой общественной деятельности, а сейчас нахожусь на заслуженном отдыхе, который представило мне государство. И вот когда обратился я к директору, он, вместо того, чтобы просьбицу мою мелкую удовлетворить, накричал на меня, обозвал всяко, например, барыгой, неработем и еще всякого такого неприятного наговорил, а потом выгнал меня из своего кабинета. Это все видели, и все подтвердят, как например, его секретарша и шофер, который его возит. Все при них было... И до того мне обидно стало, что я был вынужден на него нажаловаться в райисполком.

Поехал я в район, думаю, к самому председателю райисполкома попаду, думаю, до него дойду, а добьюсь, чтобы к порядку призвали нашего директора. Председателя на месте не оказалось, так я на прием к его заместителю, товарищу Мамайченко, попросился. Тот меня сначала внимательно выслушал, все вроде по-хорошему, и доброе дело, говорит, я задумал, и просьбу мою надо обязательно удовлетворить, и даже похвалил меня за то, что я к нему в исполком приехал. А потом он возьми да и спроси, почему на месте этот мой вопрос не решили.

Тут я и рассказал ему все про то, как я ходил к директору нашего совхоза и как он меня обозвал и оскорбил всяко. Когда я ему все подробно так рассказал, он сразу ко мне отношение свое переменил. Тоже будто недовольство свое стал показывать. А когда я все-таки начал просить, чтобы просьбу мою мелкую удовлетворили, он тоже ответил отказом, а когда я стал законно требовать, он послал меня на хутор бабочек ловить, а потом обозвал всяко-всяко и снова на тот хутор послал.

Так это что за обращение с ветеранами коммунистического труда, когда их на хутор посылают бабочек ловить? Где правда? Я всю жизнь в совхозе, руки все в мозолях, радикулит нажил и грыжу вырезали, а все оттого, что сил не жалел...

Вот я и хочу, чтобы вы разобрались с ними да примерно бы прописали каждому. И я прошу ответить мне, как это положено по срокам вашей работы с письмами и жалобами граждан. Потому что житья мне никакого не стало.

К сему Яков Андрианович Ломейко, заслуженный пенсионер и ветеран».

Он перечитал написанное и остался доволен тем, что так складно и хорошо все изложил. И еще он поставил ниже своей подписи сегодняшнее число, 15 сентября, чтобы там, куда он письмо свое пошлет, тоже знали, что он следит за сроками рассмотрения его письма. И никуда они от него не денутся. Разберу-утся, зло подумал Яков Андрианович, доставая с полочки над столом конверт и принимаясь писать адрес. Там найдут управу, говорил он про себя, складывая вчетверо тетрадные листочки, исписанные мелко и убористо. А не найдут, так пусть сами на себя пеняют, есть власти и повыше их.

Он сунул письмо в конверт, заклеил его и оставил посередь стола, чтобы утром сразу увидеть, взять и отправиться на почту. Почтальонке Марусе можно бы отдать, да ведь не пошлет, передаст, кому надо, и не исключено, что тому же директору в руки и попадет. Лучше уж он за четыре километра – туда два и обратно два – сходит, а чтобы только оно к месту попало.

Потом он разделся, выключил свет и лег в постель. Некоторое время лежал и думал, все ли написал и так ли, как нужно. Но потом пришел к выводу, что все изложено хорошо. Его, правда, одно обстоятельство смущало, – что он не написал, по какому делу он к директору совхоза, а потом и к заместителю председателя райисполкома обращался. Но он чувствовал теперь, что не стоит об этом упоминать. Может, и в самом деле он что-нибудь не так с этой табличкой придумал. Да это теперь и не имело значения. Если не хотят и так с ним обращаются, вот им – не школа, мысленно показал он всем огромный свой кукиш. Если к нему так, – так и он так. Тем же концом по тому же месту.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ И ПОСЛЕДНЯЯ,
о том, как Эдуард Антонович Варвинский
начинает с понедельника новую жизнь

Каждый, кто хочет сегодня жить лучше, чем вчера, а завтра лучше, чем сегодня, неизменно подходит к той минуте, когда надо решиться. Решиться и начать жить по-новому. Как именно? Ну, это уж каждому свое. Один начинает бегать трусцой, а раньше по утрам валялся в постели по два часа и на работу опаздывал. Другой начисто бросает курить. Вот так вот берет недокуренную ночью пачку сигарет, читает в последний раз уже не относящееся к нему предупреждение Минздрава и торжественно бросает эту пачку в мусор. А раньше двух пачек на день не хватало. Бросает и – час не курит, два не курит, на работу пришел – не курит... Третий, тот вообще – подумать страшно! – с понедельника пить бросил. Его уже при жизни в бронзу отлили и монумент хотели в скверике...

У Эдуарда Антоновича тоже была та минута, когда он сказал себе, что начинает жить по-новому. Когда именно, он уже не помнит. Скорее всего, он шел к этой минуте долго, может быть, целый месяц. Скорее всего, началось это с той самой встречи со стариком Мокеем. О многом передумал за этот месяц Эдуард Антонович, на многое в жизни взглянул по-новому, и не то чтобы взял и решил именно с сегодняшнего дня, с понедельника, начать жить по-новому, а почувствовал потребность в этом.

Без четверти девять Эдуард Антонович шел по длинному, как взлетная полоса, коридору главка на четвертом этаже. Он был сегодня в своем обычном темно-сером костюме, в котором ходил на работу, в красной рубашке и в черном, с красной же точкой, галстуке и, как всегда, до блеска начищенных туфлях. В левой руке он нес плащ, шурша и помахивая им, а в правой был у него «дипломат». «Дипломат» был непривычно тяжелым сегодня. Потому что... Впрочем, он и сам до поры до времени не хотел раскрывать свой маленький секрет. Он весь еще был там, «в отпуске», в том чувстве отпуска, которое день-два еще – он знал – станет напоминать о себе и вызывать легкую грусть. Шагая по коридору и отвечая на приветствия знакомых, замечая их улыбающиеся взгляды, он чувствовал себя свежим, бодрым и был чуточку взволнован отчего-то.

-Эдуард Антонович! – произнес громко, с радостной улыбкой знакомый инженер по фамилии Скуратов из отдела научной информации, за несколько шагов еще протягивая руку для приветствия. – Как отдохнули?

-Спасибо, хорошо, – сказал Эдуард Антонович, отвечая на крепкое рукопожатие и заметив эту бьющую через край восторженность и радость. Пуховый пуловер поверх синей рубашки, узковатые брюки, черные, в белых полосках, кроссовки, пышный чуб свисает на лоб…

-На работу? – спросил Скуратов.

-К сожалению, – развел плащом и «дипломатом» Эдуард Антонович, и оба понимающе рассмеялись и разошлись.

Все такой же жизнерадостный и энергичный, подумал Эдуард Антонович. Этому Скуратову ничего не стоит так же вот запросто «подвалить» в коридоре и к начальнику главка и небрежно бросить: «Семену Михайловичу!» И добавить еще что-нибудь вроде «наше вам с кисточкой». Такое амикошонство Эдуарду Антоновичу видеть раньше было неприятно, особенно по отношению к самому себе. Но сейчас ему показалось вдруг, что такое поведение Скуратова естественно. Потому что Скуратов, наверно, не с должностью здоровается, не с мундиром начальника главка или начальника отдела, а с человеком, со всем в нем, что не относится к работе, и до разных там общественных и производственных установлений и субординации ему нет дела. И насколько же спокойнее таким, как Скуратов, работается, и насколько счастливее живется. И он подумал сейчас, что и он постарается теперь быть таким же. Кстати, –вдруг осенила его мысль, – этот Скуратов, в принципе, неплохая кандидатура на место Макарычева. Надо подумать. Почему бы и нет?

Однако эти приятные мысли были прерваны, а от прекрасного настроения сегодняшнего утра не осталось и следа, когда...

Эдуард Антонович совсем было приблизился к дверям какого-то кабинета, когда они открылись и в коридор вышел среднего роста, полный и солидный мужчина, с седеющей густой шевелюрой, в темно-синем костюме и полуботинках на толстой подошве. Фамилия его была Мухин, и он спешил куда-то с бумагами. Эдуард Антонович приветливо и радостно кивнул ему и громко сказал: «Приветствую!» Но Мухин не только не ответил ему никак, но даже не взглянул в сторону Варвинского и прошел мимо. Другой бы на месте Эдуарда Антоновича обиделся или, по крайней мере, был бы озадачен. Но... Уже в то мгновение, когда Варвинский произнес это свое «приветствую», раньше – когда произносил еще первые звуки этого слова, воспоминание обо всем, что случилось между ними, молнией мелькнуло в его сознании. И сейчас, когда за его спиной утихали шаги Мухина, он думал о том, что между ними теперь, наверно, так всегда и будет.

Если бы спросить в эту минуту Эдуарда Антоновича, в чем, собственно, дело, он бы не стал объяснять. Даже если вы его лучший друг. Потому что есть вещи, о которых даже лучшему другу не расскажешь, даже жене. Но земля слухом полнится. И по кабинетам и по курилкам, когда соберется узкий круг «своих», и так и сяк муссировали одну историю. Суть ее заключалась в следующем.

Оба, и Мухин, и Варвинский, в главке работали давно. Оба заведовали отделами. И не было, казалось, в целом их огромном учреждении двух людей, которых бы так крепко соединяла дружба. Все способствовало этому: служебные обязанности, возраст, склад характера и даже увлечения. Впрочем, что касается увлечений, особых хобби за ними не водилось. Просто оба имели дачи и с одинаковой охотой работали и проводили время на  участках. Иногда вечерами сиживали вместе у того или у другого, играли в картишки, потягивали винцо. Но незадолго до отпуска именно на этой «дачной почве» произошел у них разлад. Кто больше был виноват в нем, трудно судить. Впрочем, если бы не Мухин...

Как-то в курилке, когда говорили про разные дачные дела и разговор приобрел бойко-веселые формы, когда уже не так следят за словами, как при разговоре серьезном, Мухин имел неосторожность в шутку, конечно, – конечно, в шутку! – высказать сомнение, честно ли, мол, добыты Варвинским некоторые материалы. Проще говоря, не ворованные ли. Оба, и Варвинский, и Мухин, строили дачи почти одновременно и знали, что ни тот, ни другой ни доски и ни гвоздя слева не добывали и на любую реечку у каждого найдутся документы. Может, потому и позволил Мухин себе эту шутку. Однако он не учел, так сказать, состав слушателей. И по главку поползли слухи о том, что Варвинский построил дачу из ворованного материала. Когда они достигли ушей Эдуарда Антоновича, оказалось, что они, как в испорченном телефоне, настолько исказились и обросли такими небылицами, что диву даешься.

И жажда мщения загорелась в душе Эдуарда Антоновича. А тут – вопрос на коллегии в министерстве, на которую, в частности, пригласили обоих. И получилось так, что у Варвинского появилась хорошая возможность отомстить за обиду, нанесенную Мухиным. И он сделал это. Он вовсе не собирался совсем «закопать» своего друга. Но дело так обернулось, что перед самым отпуском Эдуард Антонович узнал, что Мухина сняли с должности начальника отдела, и помнил, что он, Эдуард Антонович, когда услышал об этом, подумал: «Получил свое. Сам виноват».

Ему еще показалось тогда, что он очень правильно сделал, отомстив Мухину. Но сейчас, когда тот своим появлением напомнил обо всем, Эдуард Антонович вдруг со всей отчетливостью подумал, что не Мухин так низко пал, а он, Варвинский, своей подножкой тогда, на коллегии, уронил себя же, свое достоинство. И сейчас, шагая по коридору, он чувствовал и стыд и злость на себя. И ему захотелось каким-либо образом сделать так, чтобы все у них с Мухиным было снова как раньше, сделать для него что-нибудь такое, чтобы он простил ему. Но он не знал, что сделать, и не знал, возможно ли это вообще. Раньше он не чувствовал угрызений совести оттого, что так обошелся с Мухиным. А если и случалось вспомнить об этом, объяснял тем, что, мол, не мы такие – жизнь такая. Сейчас же с горькой усмешкой подумал: а ведь потому, наверно, и жизнь такая, что мы такие. И тот старик Мокей, безусловно, прав – как аукнется, так и откликнется.

Он достал из кармана пиджака ключ, отпер дверь своего кабинета и вошел. Все здесь было на месте, все было по-старому. Но что-то неуловимо новое было и в облике его кабинета сегодня. Он осторожно поставил тяжелый «дипломат» у дверей и открыл уже шкаф, собираясь повесить  плащ, как в приемную впорхнула Аллочка.

-Ой, здравствуйте, Эдуард Антонович! – воскликнула она, увидев его. – С выходом вас, как отдохнули?

-Добрый день. Ничего отдохнули, спасибо, – ответил Эдуард Антонович, всовывая в это время в плащ плечики и отклонившись, чтобы видеть в двери Аллочку. Он соскучился и по ней, своей секретарше, и сейчас, глядя на нее, отметил, что она все так же свежа и красива.

-Где отдыхали, если не секрет? – спросила Аллочка, скидывая свой ярко-красный плащ и тоже открывая дверцу шкафа в приемной в углу. Лицо ее так и светилось радостью.

Он сказал ей, что отдыхал в Ялте, и Аллочка восхищенно защебетала о том, как бы и ей тоже хотелось отдохнуть в Ялте, купаться в море, сидеть каждый вечер в ресторанах и вообще пожить хоть две недели красиво.

-Я вам так завидую, – произнесла она. – А мы весь август жарились в городе.
-За красивой жизнью никуда ехать не надо, учитесь жить красиво там, где вы есть, – произнес вдруг Эдуард Антонович, и произнес это не без жестов и интонаций, претендующих на эффект. А про себя подумал в это время о том, насколько серьезно и глубоко он понял для себя истинный смысл этих слов.

Услышав сказанное, Аллочка задержала на половине пути зеркальце в руке, которое поднимала к лицу, и взглянула на своего шефа недоуменно-пристально. Эдуард Антонович, увидев этот взгляд и поняв причину, его вызвавшую, ту причину, в которой он и сам еще не совсем утвердился и уж тем более не хотел, чтобы на это начали обращать внимание, быстро положил на стол секретарши свой тяжелый «дипломат» и щелкнул замками.

-Ах! Какая прелесть! – воскликнула Аллочка, увидев отборные спелые яблоки. – Это что – гостинец из Ялты? – рассмеялась она, оглядывая фрукты.

-Подарок одного старика... По случаю познакомились. Угощайтесь, пожалуйста. Собственноручно помыл.

-Спасибо, это просто чудо, – все с тем же восхищением произнесла Аллочка, взяла яблоко и попробовала, потом, красиво откинув руку с яблоком, сказала удивленно. – Я в жизни, кажется, таких не едала. И цена, должно быть, сответствующая?

-Это – в подарок, совершенно задаром. Наверно целых полцентнера привез. Он нам целую яблоню отдал, - сказал Эдуард Антонович и улыбнулся, но в улыбке его ничего не было такого, что бы говорило о радости одного, воспользовавшегося добросердечием другого. Напротив, это была улыбка благодарности.

-Чудеса! – пораженная этим сообщением, взглянула на Варвинского Аллочка.

А Эдуард Антонович произнес с той же улыбкой:

-Чудес не бывает. Это мы с вами (он хотел уже сказать «вы») разные подобные вещи считаем чудесами.

Он хотел еще рассказать о том, как они встретились, как познакомились с тем стариком, Мокеем Тимофеевичем, но тут в приемную вошел Одинцов. Ему лет сорок, чуть полноват, строго, со вкусом одет, гладко, до блеска причесан - прилизан, как сказала однажды Инесса Яковлевна.

-Доброе утро, Эдуард Антонович, доброе утро, Аллочка, – не успев еще закрыть за собой двери, приятной и вкрадчивой скороговоркой произнес Одинцов. – С приездом вас, Эдуард Антонович, – подошел и очень учтиво пожал он руку Варвинскому. – Ви-ижу, ви-ижу, прекрасно отдохнули, – нараспев говорил он, оглядывая Эдуарда Антоновича. – Чудесный загар, прямо невероятно, одни глаза белеют, Эдуард Антонович. Где вы были?

Варвинскому ничего не оставалось, как рассказать, «где были», как развлекались, какая была погода и о всем прочем, о чем интересуются обычно у человека, который провел отпуск на юге, тем более что ездил туда всей семьей на своей машине. И хоть Одинцов не был назойлив, а Эдуарду Антоновичу было приятно рассказать об удачно проведенном отпуске, он испытывал сегодня к Одинцову какое-то досадное, неприятное чувство, такое, какое бывает, когда на маленькое семейное торжество, в узкий круг хорошо знающих друг друга людей, попадает вдруг незваный гость, да к тому же в неумеренном подпитии. И причиной неприятного этого чувства, подумал Эдуард Антонович, были даже не эти вопросы Одинцова о поездке на юг, не его появление в приемной, а сам он, весь его вид, все существо Одинцова, его манера двигаться, говорить, глядеть на тебя, улыбаться. И Варвинский, желая отделаться от него, угостил его и Аллочку яблоками, предложил взять побольше, чтобы они могли угостить и своих знакомых, а потом ушел к себе в кабинет. Потому что уже было несколько минут десятого и надо было доложить выше о своем выходе из отпуска.


Рецензии