Доброе утро

ИБ номер шестьсот пять.
Редактор: Б. М. Косенков.
Художник: Е. А. Дидуренко.
Художественный редактор: Е. В. Альбокринов.
Технический редактор: З. К. Яшина.
Корректор: Э. И. Щербакова.
Сдано в набор двенадцатого мая тысяча девятьсот восемьдесят второго года.
Подписано в печать четырнадцатого октября тысяча девятьсот восемьдесят второго года.
Тираж: сто пятьдесят тысяч экземпляров.
Заказ две тысячи восемьсот четвёртый.
Куйбышевское книжное издательство: город Куйбышев, улица Спортивная, 5/27.
Ордена Трудового Красного Знамени типография издательства "Волжская коммуна": город Куйбышев, проспект Карла Маркса, двести один.


Полосатый дракон
  Во сне я часто летал. Как птица. Иногда мне снилось, будто добегаю до крутого обрыва, но не падаю, а отталкиваюсь и лечу долго-долго. И мне не страшно. Я знаю, что могу лететь сколько захочу.
  На самом деле я не мог даже бегать. То есть я всегда бегал, но в третьем классе у меня заболела нога, после чего я начал хромать.
  Это случилось зимой.
  После уроков часто мы уходили за село. Там была крутая гора, с которой мы катались на лыжах. А иногда играли в войну.
  Поскольку никто не хотел быть фашистом, мы делились на племена и придумывали себе разные названия.
  Мой друг Сёмка умел придумывать хорошие названия. Часто он придумывал прямо на уроках и тогда шептал мне:
 - Санька, вы будете племенем Быстроногих. Идёт?
 - Идёт, - отвечал я, если название мне нравилось.
 - А наше будет племенем Полосатого Дракона, - продолжал Сёмка и опять спрашивал: - Идёт?
 - Ага, - соглашался я. - Только почему он Полосатый?
  Сёмка совершенно серьёзно отвечал:
 - У меня есть знакомый дракон. Он полосатый. Понял?
  Мне нравилась Сёмкина фантазия. Я принимал Полосатого Дракона.
  Как-то повелось, что в игре Сёмка всегда был либо командиром, либо вождём племени. Сёмка сам себя назначал. Но никто против этого не возражал.
  В этот день мы пошли на гору и захватили лопаты. Гора была высокая, но мы давно её одолели и смело съезжали на лыжах.
  Теперь мы сделали трамплин. Старались сделать как можно выше. А потом никто не решался ехать первым.
  И всё-таки недаром Сёмка был командиром. Нахлобучил он шапку на лоб, пригнулся, поглядел этак пристально, вроде бы примерялся, и покатил.
  Вот и трамплин. У меня прямо дух захватило. Будто не Сёмка, а я взлетел над горой. Вдруг Сёмка скрючился как-то боком и шмякнулся в сторону. Он лежал на животе и глядел на нас выпученными глазами. Мы смеялись, а Васёк Данилин закричал:
 - Внимание! Новое в спорте. Езда с горы на животе. Задом наперёд!
  Сёмка встал и скомандовал:
 - Валяй следующий!
  Хотя Сёмка упал, ехать теперь было уже не так боязно. И я поехал. Но не так-то просто сладить с трамплином. Вернее, с собой, когда очутишься в воздухе. Я понимал, что надо пригнуться. Да куда там. Ноги унеслись вперёд, а голова почему-то отстала. Шапка свалилась. Я выпрямился и ударился затылком. Больше я ничего не помнил.
  Очнулся в машине, рядом с нашим фельдшером Петром Ивановичем.
  Из машины Пётр Иванович вынес меня на руках.
 - Я сам пойду, - попробовал я возразить.
 - Пойдёшь. Только не сегодня, - сказал Пётр Иванович. Он уложил меня в постель и строго-настрого приказал лежать.
 - У тебя сотрясение мозга, - сказал он. - А с головой не шутят.

Дурамба
  Маму на несколько дней отпустили с работы. Ухаживать за мной. И она ухаживала. По сто раз на день спрашивала, не болит ли чего. Старалась накормить чем-нибудь вкусным.
  Первые дни мне даже нравилось лежать. В школу не идти. Спи сколько хочешь. Никаких забот.
  Перед школой Сёмка забегал и спрашивал:
 - Не идёшь?
 - Не-е-ет, - тянул я, хотя внутри у меня было весело.
 - Вот лафа, - вздыхал Сёмка. Потом вроде спохватывался и спрашивал: - Голова-то болит?
 - Немного вроде, - говорил я и трогал на затылке шишку. Через день заходил Пётр Иванович.
 - Ну как? - неизменно спрашивал он и каждый раз для чего-то пробовал сгибать и разгибать мои ноги. А мне было смешно.
 - Пётр Иванович, а по избе можно ходить?
  Пётр Иванович так глядел на меня, что всё становилось понятным. Его глаза запрещали. Он умел так глядеть.
  Незнакомые ни за что бы не сказали, что он ставит банки и лечит всякими порошками. Каждый бы подумал, что он военный. На мой взгляд, такими должны быть генералы или полковники. Высокими. Широкоплечими. С усами. К тому же Пётр Иванович носил гимнастёрку и голос у него был командирский.
  Я знал, что Пётр Иванович был на войне и что у него есть медаль "За отвагу". Он её надевал в День Победы.
  Пётр Иванович уходил, каждый раз наказывая:
 - Вставать не моги!
  Когда мама пошла на работу, наказала то же самое. И наказала так, что не послушать было нельзя.
 - Ты уже большой, - сказала она. - Сам понимаешь, что с болезнью не шутят. Иногда она сразу-то себя не выказывает. Исподволь подкрадывается. Так что лежи, не вставай. Я тебе доверяю.
  Разве после этого встанешь, когда тебе доверяют.
  И всё-таки однажды я встал. Я, конечно, не думал вставать. Лежал себе и рисовал. А тут Сёмка пришёл. Взбудораженный какой-то.
 - Ты чего? - спросил я.
 - С Дурамбой разговаривал, - сказал Сёмка. - Он лыжи у Кланьки отнял. Катается, долговязый чёрт, а Кланька за ним бегает и ревёт. Я дал ему по шее... Да их двое...
  Сёмка замолчал, и я понял, что ему попало.
  Дурамба учился в нашем классе. Неизвестно, кто его так назвал. Был он второгодник и пришёл к нам с этой кличкой. Фамилия-то его была Полухин. Но так его называли только учителя. А Дурамбой, наверное, прозвали за то, что любил придуряться на уроках. А на переменах то курил, то дрался. Даже деньги у первоклашек отнимал.
  Поэтому, когда Сёмка сказал про Дурамбу, во мне закипела злость. А когда в человеке закипает злость, тут не улежишь.
  Я сразу оделся, и мы побежали. Я мчался впереди Сёмки и даже не думал, что Дурамба сильнее. Подлетел к нему, вцепился в воротник и закричал прямо в лицо:
 - Дурамба, ты безмозглый робот! Ты... ты ещё хуже!
  Дурамба вылупил на меня бесцветные глаза и поднёс к моему носу кулак.
 - Видал дулю?
  Но я так рассвирепел, что не испугался и продолжал орать про лыжи, про деньги первоклашек и ещё не знаю про что.
 - Ты что, после трамплинчика-то того... - покрутил он руку у моего лба, но драться не стал. - Эй, парламентёр, уведи этого психа, а то худо будет, - сказал он Сёмке и плюнул чуть не на километр. Плевал-то Дурамба здорово. Скажет букву Ц и плюнет далеко-далеко. У меня так не получалось.
  Я не ожидал, что обойдётся без драки, и всё-таки был рад этому. Важно, что мы не струсили.
  Когда пошли домой, я спросил:
 - Сёмка, а почему они не стали драться?
 - Драться!.. - сказал Сёмка. - Знаешь какой ты бешеный был! Сам Дурамба обалдел. Он, наверно, в самом деле подумал, что ты чокнулся.
  Мы сели на лавочку и долго смеялись.
  Когда я вернулся домой, меня ожидали мама с Петром Ивановичем. Они молчали. Я лёг в постель и уставился в потолок. Они, конечно, думали о том, что мне нельзя доверять.

Голубое настроение
  Десять дней я не выходил на улицу. Дни тянулись очень медленно. На крыше за это время выросли длинные сосульки. Падала с ни гулкая капель. Лежать надоело. В альбоме появилось много новых рисунков.
  "Наверное, всё-таки я буду художником", - думал я. У нас на эту тему сочинение было. Называлось "Твоё будущее".
  Сёмке легко было писать. Он давно решил стать военным и служить на границе. А Васёк Данилин написал, что будет поэтом. Об этом и без сочинения все знали. У него толстая тетрадь стихами исписана. Даже про любовь есть. Над этими стихами стоит буква Л. Все знали, что он влюблён в Лидку Скворцову. И, конечно, эти стихи он для Лидки писал.
  Один раз на доске кто-то про них сочинил:

В Л. влюбился
Данилин Вася.
Вася Данилин
У нас поэт.
И Л. влюбилась,
Только не в Васю,
Л. влюбилась
В школьный буфет.

  Это была правда. На большой перемене всегда раздавался Лидкин голос:
 - Девчонки, айдате в буфет!
  А в сочинении Лидка написала, что хочет быть артисткой. Дурамба вырвал из тетрадки листок и написал ей записку:

Лидка!
Иди в буфет
Продавать ириски.
Тебя никогда
Не примут в артистки!

  Лидка прочитала и показала Дурамбе язык.
 - Скворцова, что с тобой? - спросила учительница.
 - Это она после буфета облизывается, - сказал Дурамба, и все засмеялись.
  Я не писал в сочинении, что буду художником. Просто написал, что люблю рисовать.
  Пётр Иванович всегда с интересом рассматривал мои новые рисунки, а я с нетерпением ждал, когда он разрешит мне вставать. И когда он наконец разрешил, я готов был немедля ринуться вон из дома. Но пока он не ушёл, убегать было неловко.
  И вот я на улице. Мои глаза обнимают всё сразу. И улица словно обнимает меня. Ветер осторожно глядит на улицу. Светятся окна домов. И во мне что-то начинает светиться. И копится радость. Тёплая от солнца. Голубая от неба. Звонкая от капели. Появляется какая-то лёгкость. Кажется, взмахну руками и полечу, как это бывает во сне.
  Я бегу к Сёмке.
 - Санька, встал! - обрадовался Сёмка.
 - Сёмка, угадай, какое у меня настроение? - спрашиваю я и сажусь на порог.
 - А чего тут угадывать-то, - говорит Сёмка. - И так видать - телячье. У них такие шалые глаза бывают, когда по лугу носятся.
 - Вот и не угадал, - говорю я, - у меня настроение голубое!
  Сёмка ухмыляется:
 - Такого не бывает.
 - У тебя не было, а у других бывает, - говорю я. - Мне сейчас встретился твой полосатый дракон. Так у него настроение зелёное. Между прочим, передаёт тебе привет от своих грустных штиблет.
  Сёмка понимает, что я дурачусь. Ему становится весело. Он садится со мной на порог и спрашивает:
 - А как он одет?
 - Как всегда. Во всё полосатое. Сегодня на нём сё в зелёную полоску. Потому и настроение зелёное.
 - А почему штиблеты грустные?
 - Как, разве ты не знаешь? - делаю я удивлённые глаза. - Дракон же потерял сапожную щётку, и ему нечем их почистить. К тому же они здорово поизносились.
 - Бедный дракон, - сочувственно говорит Сёмка, но не выдерживает и начинает смеяться.

Клаша - Цыплячья Каша
  После того как я упал, у меня начала болеть правая нога. Я это почувствовал на первом же уроке физкультуры. Но особенно после игры в футбол.
  Нашу команду Сёмка подобрал ещё во время занятий. Мы начали делать ворота.
  Стойки для ворот привёз из лесу Сёмкин отец. Спилил сухие деревья. А сетку мы нашли на чердаке. Старый невод. Мы с Сёмкой целый вечер его чинили.
  Когда у нас и у соперников всё было готово, мы выстроились друг против друга.
 - Физкульт-ура!
 - Физкульт-привет! - прокричали мы, а капитаны обменялись рукопожатием. На этом наша вежливость кончалась. Мы целый день орали друг на друга и носились как оглашённые. Это Сёмкина мать так говорила.
  Голов забили несчётное число, потому что матч продолжался до позднего вечера. Только на обед перерыв делали.
  Домой шли в мокрых рубашках, с прилипшими ко лбу волосами. Словно в речке нас прополоскали. Нога моя болела. Я даже хромал.
  Утром я проснулся поздно. Вернее, меня разбудила Кланька, у которой Дурамба лыжи отнимал. Она жила рядом.

- Ты откуда, милый жук,
Голубые ножки-и... -

пела Кланька на кухне.
 - Эй, Клаша - Цыплячья Каша, - закричал я. - Чего людям спать не даёшь!
 - Я решето принесла, - сказала Кланька, и в двери показалась жёлто-зелёная голова.
 - Ты с ума сошла!? - вскочил я.
 - Чего? - испугалась Кланька.
 - Чего! - передразнил я. - Не боишься, что твою голову вместе с венком коровы сжуют? Был такой случай...
 - Да ну тебя, - засмеялась Кланька и хотела убежать.
 - Подожди, - закричал я. - Хочешь, нарисую тебя?
  Вместо ответа Кланька уселась на табуретку. Лицо у Кланьки серьёзное. Сидит, как аршин проглотила. Не двигается.
 - Можешь разговаривать, - разрешаю я. Тогда она говорит, что отогнала телёнка на луг. А на лугу видимо-невидимо одуванчиков. Кланька и сама похожа на одуванчик. У неё волосы как из солнечных лучей. Осенью Кланька пойдёт в школу.
  За Клашу - Цыплячью Кашу она не сердится. Называю я её так в шутку, после того как она съела кашу, сваренную для цыплят. Кланькина мать хватилась, а каши нет.
 - Кланька, где цыплячья каша?
 - Я её съела, - говорит Кланька. - Она вкусная. Рассыпучая.
 - Она же несолёная.
 - А я песком сластила её, - сказала Кланька.
  Я нарисовал Кланьку на лугу. В венке. А рядом - телёнок.
 - Похожа?
 - Ой, Саня, как красиво, - выдохнула Кланька и протянула руку за рисунком.
 - Надо раскрасить. Тогда ещё лучше будет. Вечером приходи. Я тебе копию нарисую. А это себе оставлю.
 - Какую копию? - погрустнело Кланькино лицо.
 - Чего ты скисла? Копия - значит, точно такая же. Понятно?
 - Ага, - мотнула она головой так, что венок съехал на глаза.
 - Называться будет "Девочка с телёнком".
  Кланька ещё раз поглядела на картинку и ушла. Я услышал, как она снова затянула свою песенку про жука.

Поход
  Маме я не говорил, что у меня болит нога. Да и сам забывал об этом. Потому что она то болела, то переставала. Но летом мы ходили в поход. После этого я начал сильно хромать и мама увидала.
  Как-то в конце июля пришла ко мне Лидка Скворцова и сказала, что приехала Галина Валентиновна. Галина Валентиновна - наш классный руководитель.
  Мы ещё весной договорились всем классом идти в поход.
 - Так что если вы с Сёмкой не передумали, приходите завтра к школе, - сказала Лидка. - Еды на два дня берите.
  На другой день с сумками, набитыми провизией, которой хватило бы на неделю, пришли мы с Сёмкой к школе.
  Пошли с нами и несколько старшеклассников. У одного за спиной висела гитара.
  Галина Валентиновна была совсем не такая, как в школе. Серьёзная на уроках, с гладко зачёсанными волосами, сейчас она не отличалась от десятиклассниц. В брюках. С распущенными волосами. Первой запевала песни. И даже плясала, когда играли в фантики.
  Время провели весело. Собирали ягоды. Пекли картошку. Слушали птиц. Пели под гитару.
  Когда возвращались домой, нога у меня сильно болела. Я шёл позади всех, чтобы не видели, что я хромаю.
 - Ты ногу натёр? - спросила Галина Валентиновна.
 - Немного, - соврал я.
 - Разувайся. Перевяжу.
 - Не надо. Мне не больно, - запротестовал я. - Скоро уже придём.
  Не мог же я разуться. Никаких мозолей у меня не было. Болело-то бедро.
  Тогда Галина Валентиновна крикнула:
 - Ребята, привал!
  Я понял, что она из-за меня сделала привал. Но к концу похода все были уже уставшие. И потому сразу побросали свои пожитки и растянулись на траве. Только гитарист, прислонившись к берёзке, пел:

Я - свежий ветер, огонь крылатый,
И наше время на циферблатах!..

Нельзя... Нельзя...
  После похода боль в ноге не проходила.
 - Поход-то, видно, не впрок, - сказала мама. - Хромаешь чего-то. Или опять где упал?
 - А, пройдёт, - махнул я рукой.
  Однако нога продолжала болеть. И мы пошли к Петру Ивановичу. Он сказал, что, возможно, это после падения с трамплина.
  Пётр Иванович написал направление, и мы поехали в город. Там сделали снимок на рентгене и городской хирург долго его разглядывал. Потом он заставил меня несколько раз пройти по кабинету. Я старался не хромать, но не получалось.
  Вдруг хирург спросил:
 - В футбол играть любишь?
 - Играю, - говорю.
 - Он больше в лесу пропадает да на речке, - сказала мама.
 - Рыбак, значит, - улыбнулся хирург. - А речка далеко?
 - Нет, - говорит мама. - С километр будет.
 - Для твоей ноги это далеко, - смотрит на меня хирург и, немного помолчав, добавляет: - Нельзя тебе, Саша, много ходить. И в футбол играть тоже нельзя.
  Он снова берёт в руки снимок.
 - У мальчика серьёзное заболевание, - говорит он уже маме. - У него болит кость. И, чтобы кость не разрушалась, ногу надо щадить. Иначе ещё больше будет хромать.
  Хирург ещё долго говорил о моей болезни. О том, какой режим я должен соблюдать.
  Он говорил, а я всё ниже опускал голову.
  На обратном пути мы с мамой всю дорогу молчали. Я думал о том, что поход, из которого мы недавно пришли, был для меня последним.
  И мама пока не находила слов для моего утешения. Да и можно ли утешить человека, если ему сказали, что он на всю жизнь останется хромым.

Храм, храм, иди к нам
  На улице было ещё тепло. Но всё чаще подувал ветер. Перепадали дожди. И всё казалось немного задумчивым. Даже птицы летали как-то медленнее. И солнце по утрам долго думало, стоит светить или отдохнуть, закутавшись в тучи.
  Скоро надо было идти в школу. Но чем ближе подходило время занятий, тем тревожнее становилось у меня на душе.
  И вот я уже иду в школу. Новый портфель оставлен дома. За спиной ранец, как у первоклашки. А мои руки упираются в костыли. Идти мне трудно. Я ещё не привык ходить с костылями. И ещё потому, что все на меня смотрят. Смотрят даже вслед. Я чувствую это спиной так, как если бы у меня там были глаза.
 - Может быть, проводить тебя? - спросила мама, когда я уходил.
 - Зачем? Не надо. Один не дойду, что ли...
  Но, идя по улице, я думал: конечно, лучше, если б кто-то шёл рядом. Например, Сёмка. Мы бы разговаривали, и я бы не замечал, как на меня все смотрят.
  Когда я дошёл до Кланькиного дома, она выскочила из калитки с какой-то девчонкой. В белом фартуке. С огромными бантами в солнечных волосах.
 - Ой, мамыньки-и, - вытаращила Кланька глаза и застыла с разинутым ртом.
 - Чего рот-то распахнула, пустая голова! - крикнула Кланькина мать, и я услыхал, как захлопнулась калитка.
  У школы стоял Дурамба с мальчишками.
 - Здрасте, пожалте, - выставив вперёд ногу и согнувшись чуть не до земли, сказал Дурамба идущей впереди меня девочке.
  Девочка прошла молча. Тогда Дурамба стукнул по сумке. Сумка упала.
 - А ты не поумнел за лето, - сказала девочка, поднимая сумку.
  Тут Дурамба увидел меня. Сначала вроде бы удивился, но вдруг обрадовался:
 - Ха, гляньте-ка, Кланькин рыцарь охромел. Кто же за неё заступаться-то будет?
 - Да теперь он тебе запросто накостыляет, - сказал кто-то из мальчишек.
  А Дурамба продолжал:
 - Храм, храм, иди к нам, копеечку тебе дам!
  Я не смог ответить. Костыли вдруг перестали слушаться. Метнулись далеко вперёд, и я чуть не упал.
  Не помню, как я вошёл в класс. Как сел за парту.
  "Нет", - думал я, - "лучше буду хромать, а с костылями в школу больше не пойду".
  За время занятий я ни разу не вышел из класса. Я мог бы, конечно, без костылей выйти на перемену, но сейчас я хромал ещё больше, потому что каблук на левом ботинке был намного выше. Так велел сделать врач, чтобы я не опирался на больную ногу.
  Последним уроком была физкультура. Мальчишки носились по залу. А я ждал учителя, чтоб отдать справку об освобождении.

Если ты родился человеком
  Нет, я не забросил костыли. Снова шагал в школу, опираясь на них. С непривычки у меня болело под мышками. Мама догадалась и пришила мне ватные подушечки. Но осенью, особенно в гололёд, ходить стало труднее. Поэтому из дому я выходил пораньше.
  Мы сидели на уроке, когда крупными хлопьями повалил первый снег.
 - Мировецкая погодка, - зашептал Сёмка. - Скоро речка замёрзнет.
  Я ничего не ответил.
 - Санька, а долго тебе на костылях-то велели ходить?
 - Долго, - сказал я. - Говорят, эта болезнь длительная.
 - А знаешь, врачи иногда ошибаются, - сказал Сёмка.
 - Как?
 - Очень просто. Мамка рассказывала, как у деда после фронта болела нога. Ему отрезать её хотели. А дед не дал. И правильно сделал. Правда, хромал, зато на своих двоих ходил. Так что ты не очень-то верь.
 - Мне врач сказал, что всегда буду хромать.
 - Это ещё неизвестно, - стоял на своём Сёмка. - Может, поболит-поболит да и заживёт.
  Хотелось поверить Сёмке. Но мог ли я не верить врачу? Даже во сне я переживал свою болезнь. Стоило мне увидеть, что я бегу или катаюсь на коньках, как сразу же просыпался. Будто в голове включался какой-то сигнальчик, напоминавший, что этого делать нельзя.
  Мне оставалось только рисовать. Теперь я подолгу разглядывал морозные узоры на окнах. Вещи, окружавшие меня. Они всегда были разными. Так, по вечерам, вместе с сумерками, становились таинственными, загадочными. Мне казалось, что у всего есть какая-то тайна, в которую хотелось проникнуть. Днём эта таинственность исчезала. Всё было более откровенным и постижимым.
  Когда же комната наполнялась солнечным светом, опять всё изменялось. Разноцветными искрами вспыхивали морозные окна. Просвечивали лепестки бумажных цветов, и они словно оживали. И думалось, что всё будет хорошо.
  Как-то я сидел у окна. Кланька катала в санках куклу. Я нарисовал, будто Кланька сидит на салазках, а кукла её везёт. Я постучал в окно и показал картинку.
 - Са-а-а-ань, - закричала Кланька. - Можно, пойду к тебе?
 - Айда.
  С картинкой Кланька отправилась домой, но вскоре вернулась. Положила на стол пряники и убежала.
 - Вот ненормальная, - сказал я.
 - Почему ненормальная? - возразила мама. - Ты её нарисовал. И ей захотелось сделать что-то приятное.
  И правда, подумал я, Кланька что ни на есть нормальный человек. А вот Дурамба действительно ненормальный. Про него раз написали заметку. А меня попросили нарисовать. Я нарисовал. Тянут Дурамбу за руки двойки. А сзади за него ухватился Колька Пилипенко. Наш староста. А за Кольку - весь класс. И подписали: "Тянем-потянем, вытянуть не можем".
  Дурамба ничего не сказал. Только поглядел на меня и хмыкнул. А когда я шёл домой, подкрался сзади и подставил ножку. Я упал. Дурамба схватил мои костыли и побежал. А я шёл сзади.
 - Храм, храм, - заорал Дурамба. И вдруг... вернулся и отдал костыли. Я сначала не понял, в чём дело. Оказывается, за мной шёл старший пионервожатый.
  Дурамба хотел уйти.
 - Ты куда? - спросил вожатый.
 - А чего? - повернулся Дурамба.
 - Если ты с человеком поступил гнусно, что надо сделать?
  Дурамба молчал.
 - Я жду, - сказал вожатый.
 - Ну, извини, - промямлил Дурамба, глядя в землю.
 - Если ты родился человеком - должен им оставаться, - строго сказал вожатый и пошёл прочь.

Юта
  Может быть, старший пионервожатый ещё разговаривал с Дурамбой, только он дразнить меня перестал.
  На улице и в школе на мои костыли уже не обращали внимания, и я не стеснялся. Но было завидно, когда на уроке физкультуры одноклассники катались на лыжах.
  Однажды со мной случилась неприятная история. На улице навалило полно снегу. Мама отгребала снег, а я сидел на скамейке.
  Из калитки нашей соседки, Екатерины Евграфовны, вышла девочка с ведром. Я видел её в первый раз, но сразу догадался, что это её внучка. Я даже знал, как её зовут. Юта.
  Во время войны Екатерина Евграфовна эвакуировалась из Ленинграда. Её муж погиб на фронте. Родные умерли. А она с сыном приехала к нам в село да так и осталась. Работала она в школе учительницей. Сын вырос и теперь жил в Ленинграде. Он звал её к себе, но Екатерина Евграфовна ездила только погостить да побывать на кладбище.
  Я знал, что у неё есть внучка. Она часто о ней говорила. Поэтому сразу догадался, что это Юта. Она-то меня не знала. И я думал, что пройдёт мимо. Но Юта остановилась.
 - Здравствуй, - сказала она, поматывая ведром.
 - Здравствуй, - ответил я.
  И вдруг Юта спросила:
 - У тебя есть совесть?
  Она посмотрела на маму. Я сразу, конечно, сообразил, что она имела в виду, и почему-то ужасно покраснел.
 - Вот то-то, - сказала она назидательно и пошла за водой. Я ушёл в дом, чтобы не видеть её, когда пойдёт назад. И на душе у меня было так плохо, будто случилось несчастье.
  А потом я увидел прилеплённую на окошко записку. Крупными буквами было написано: "Саня! Извини. Я не знала. Юта".

Новенькая
  Я удивился, когда назавтра Галина Валентиновна привела в класс Юту. Я-то думал, что она приехала к бабушке просто в гости. Но Галина Валентиновна сказала:
 - Ребята, это Артемьева Юта. Она будет учиться в нашем классе.
 - Слыхал? - Сёмка толкнул меня в бок. - Юта. Не русская, что ли?
 - Русская, - сказал я. - Внучка Екатерины Евграфовны.
 - Задавака, наверно, - продолжал Сёмка.
  Почему Сёмка так думал, не знаю, но что она смелая, было видно сразу. Если б меня привели в чужой класс, я бы стеснялся. А Юта спокойно разглядывала всех нас, будто только за этим и пришла.
  На ней была школьная форма, как на всех девочках. И всё-таки мне она показалась какой-то особенной. Может быть, потому, что смелая.
  Мне сразу захотелось её нарисовать. Со мной часто так бывало. Увижу что-нибудь - и вдруг захочется нарисовать.
  Урок давно начался. Галина Валентиновна объясняла что-то. А я мысленно рисовал дверь. У двери стоит Юта. У неё светлые, коротко остриженные волосы, как у мальчишки. И большие глаза. Я придумал и название картины: "Новенькая".
  На перемене к Юте подошёл Дурамба.
 - Ха, Юта, ты из приюта?
 - Не остроумно, - сказала Юта.
  Дурамба начал листать её тетрадку.
 - Положи, - сказала Юта.
 - По-о-думаешь, принцесса.
  Юта рассмеялась.
 - Чего он, Юта? - подскочила Лидка Скворцова, будто сто лет с ней дружила.
 - Он мне сказал, что любит блыны с грыбами, - сказала Юта.
 - Ты что, очумел? - накинулась Лидка на Дурамбу. - Блыны, грыбы... Да что от него ожидать, - махнула она рукой.
  Дурамба глядел то на Лидку, то на Юту и не мог сразу сообразить, что бы такое сморозить.
  Подошёл Колька Пилипенко.
 - Не приставай, - сказал он.
 - А-а, влюбился, - обрадовался Дурамба.
 - Наоборот, - сказал Колька. - За тебя переживаю.
  В классе стало весело. Все видели, что Дурамбе не выкрутиться. И хотя он, засунув руки в карманы, с независимым видом вышел из класса, было ясно, что Дурамба положен на обе лопатки.
  После школы, только успел я пообедать, пришла Юта.
 - У меня нет расписания. Можно у тебя списать?
 - Списывай, - сказал я.
  Но она стала разглядывать мои рисунки, висевшие на стене.
 - Я про тебя всё знаю, - сказала Юта. - У тебя талант. Бабушка говорит, что ты можешь стать хорошим художником.
  Она долго смотрела на "Девочку с телёнком".
 - Эта девочка на самом деле есть?
 - Есть, - сказал я. - Кланька. Рядом живёт.
 - Хорошо, когда есть талант, - вздохнула Юта. - А я люблю танцевать. И на коньках кататься.
 - У тебя странное имя.
 - Меня так назвали потому, что папу зовут Юрием, маму Таней, а фамилия Артемьевы. По первым буквам и вышло Юта.
 - А ты что, у бабушки будешь жить?
 - Да. Пока папа с мамой будут работать за границей.

Немецкий язык
 - Гутэн моргэн, - здоровалась с нами Тамара Васильевна учительница немецкого языка. Она была добрая. И всё же, когда открывала журнал и вела пальцем сверху вниз по нашим фамилиям, хотелось залезть под парту. Спрятаться.
  Я боялся немецкого языка. Когда начинал переводить, получалась какая-то несуразица. Например, у нас говорят: "Я русский". А по-немецки: "Ихь бин руссин". И зачем это "бин", просто непонятно. Мне казалось, что я никогда не одолею немецкий язык и больше тройки не могу заработать.
  Если же Тамара Васильевна вызывала Дурамбу, весь класс умирал со смеху. Он коверкал слова, морщился, словно ему делали уколы.
  Когда Пилипенко сказал, что у нас новенькая, Тамара Васильевна спросила у Юты что-то по-немецки. Вроде бы, какой язык изучала, что ли.
  Вот, подумал я, любит Тамара Васильевна до смерти свой немецкий. Ну и люби на здоровье. А чего к новеньким-то с ним приставать?
  Но Юта не испугалась. И, хотя медленно, ответила тоже по-немецки:
 - Гут, гут, - обрадовалась Тамара Васильевна.
  На перемене Дурамба подошёл к Лидке Скворцовой:

- Гутэн моргэн,
Гутэн таг.
Хлоп по пузу,
Вот так-так!

И он шлёпнул Лидку. А Лидка... Всё-таки она сообразительная. Встала перед Дурамбой и, притопывая ногой, пропела:

- Гутэн моргэн,
Гутэн таг.
В нашем классе
Есть дурак!

  Когда мы шли домой, я спросил у Юты:
 - Ты что, немецкий язык знаешь?
 - Немного, - сказала Юта. - Мы с папой учили. Он переводит без словаря с английского и немецкого.
  Юта вздохнула. Я подумал, что она скучает о родителях.
 - А я ни за что не выучу немецкий, - сказал я.
 - Хочешь, будем учить вместе? - предложила Юта.
  Я, конечно, обрадовался и согласился. В этот же день я пошёл к ней. Юта заставила меня несколько раз прочитать текст. А потом из русско-немецкого разговорника мы написали первое предложение: "Ихь бин аус дэр Совьетунион". - "Я из Советского Союза".

Девочка с цветком
  Теперь я всё время думал о Юте. Утром просыпался и сразу начинал думать. И вечером тоже.
  "Почему я всё время о ней думаю:" - спрашивал я себя и старался думать о ком-то другом. О Сёмке. О Кланьке.
  Кланька любила к нам ходить. А Кланькина мать смеялась:
 - Санька, вырастешь, отдам за тебя Кланьку замуж.
  А что мне Кланька... Да мы с Сёмкой вообще о девчонках даже не разговаривали никогда. О Юте я тоже, конечно, не говорил. Просто думал, что вот она есть и живёт рядом.
  Утром Юта ждала меня, и мы вместе шли в школу. Мы уже выучили несколько фраз по-немецки.
 - Гутэн моргэн! - здоровалась Юта и спрашивала о погоде: - Ви ист хойтэ дас вэтэр?
 - Хойтэ ист шэнэс. Погода хорошая, - весело отвечал я. Часто с нами шагала и Клаша - Цыплячья Каша. Теперь я её называл Клаша-первоклаша.
  Однажды мы так разговаривали с Ютой, а Кланька говорит:
 - А я знаю, чего вы разговариваете.
 - Чего? - наклонилась к ней Юта.
  Кланька сделала хитрые глаза и убежала.
 - Ауфидэрзэен! До свидания! - кричала ей вслед Юта.
  Всё-таки недаром Юта казалась мне особенной. Сидим мы как-то у нас. Радио тихонько играет. Музыку передают.
  Включила Юта погромче и спрашивает:
 - Слышишь?
 - Слышу, конечно. Музыка.
 - Знаешь, какая?
  Я молчу. Тут Юта подбежала к цветочнице. Взяла бумажный цветок. Вышла на середину комнаты. Вытянула перед собой руки с цветком и застыла, глядя на него.
  А я во все глаза глядел на Юту.
  Потом Юта так медленно-медленно пошла на цыпочках по комнате. И то прижимала бережно цветок к груди, то подносила к лицу. И глаза у неё менялись. То были грустными, то улыбались.
  Но даже когда Юта улыбалась, она всё равно была какая-то печальная. Юта так смотрела на цветок, будто без слов разговаривала с ним. О чём-то, только им понятном. Юте и цветку.
  Когда музыка стихла, Юта остановилась и протянула мне цветок. А я сидел как дурак и не знал куда деваться.
 - Я занималась в балетном кружке, - сказала Юта. - Этот танец называется "Девочка с цветком".
 - Ты говорила, что любишь кататься на коньках. Давай сделаем тебе каток, - предложил я.
 - Я не захватила коньки, - сказала Юта.
  Я принёс из чулана свои ботинки с коньками. Они были ей велики. Но с шерстяными носками как раз.
  Несколько дней мы делали за нашим огородом каток. Протянули длинный резиновый шланг. Доставали воду из колодца. И через воронку по шлангу вода заливала каток.
  Однажды вечером я вышел во двор. На катке весело смеялись. Это Юта с Сёмкой катались на коньках.

Любовь на костылях
  Не знаю, почему Дурамба злился на меня. Я его и Дурамбой-то не называл. А по фамилии. Полухиным. Только один раз, когда за Кланьку заступался. Наверно, он тот случай всё помнил. Хотя он вообще вредный. Увидел раз, на улице малыши катаются. Говорит:
 - Эй, головастики, садитесь, прокачу.
  Те поверили. Только стали садиться, а Дурамба салазки из-под них выдернул. Ребятишки ушиблись. А Дурамбе смешно.
  Он всегда ехидно улыбался, когда встречал нас вместе с Ютой. А один раз написал на доске:
  "С+Ю=Любовь на костылях!".
  В классе стало тихо. Тише, чем на уроке. А Лидка Скворцова испуганно глядела на меня. Понятно же, про кого написано. На костылях-то в классе только я ходил.
  К Дурамбе подошёл Пилипенко, подал тряпку и сказал:
 - Сотри!
  Не знаю, что было дальше. Я выскочил из класса. Схватил с вешалки пальто и побежал, насколько позволяла больная нога. Я не успевал смахивать рукавом слёзы и даже не заметил, как передо мной очутился Пётр Иванович.
 - Что случилось, Саня?!
  Но я не мог сказать ни одного слова. Стоял перед Петром Ивановичем и громко плакал.
  Мне было стыдно, что я не мог сдержаться. Наверно, во мне накопилось много слёз. С того времени, как я начал ходить на костылях. Они скапливаются где-то внутри. И вот теперь их стало столько, что удержать было невозможно.
  После уроков Юта принесла мой ранец и костыли.
 - Почему ты убежал?
  Я молчал.
 - От несправедливости надо защищаться, а не убегать, - сказала Юта и ушла. Наверно, она считала меня трусом.
  Следом за Ютой пришёл Сёмка.
 - Ой, Санька, что было!
  Оказывается, в конце уроков в класс пришли Пётр Иванович и пионервожатый.
  Дурамбу поставили перед классом, и пионервожатый спросил:
 - Полухин, по-твоему, дружба, или как ты называешь, любовь, у твоих товарищей - на костылях. Скажи, пожалуйста, какая любовь была у Николая Островского? Он же был слепой.
  Дурамба молчал.
 - А у лётчика Мересьева? У Овода?
  Дурамбе нечего было сказать.
  Потом говорил Пётр Иванович. О войне. О солдатской дружбе.
 - Я прожил долгую жизнь, - сказал Пётр Иванович. - Всякое пришлось испытать. Было такое, что казалось, и жить дальше немыслимо. А поговоришь с хорошим человеком - жить-то, оказывается, можно. Поэтому очень важно человека в беде поддержать.
 - И тут ты, Санька, не представляешь, что сказала Лидка. Во выдала! - восхищался Сёмка. - Полухин, говорит, никого не любит. У Саньки несчастье, а он радуется. Я думаю, говорит Лидка, что в войну из таких вот предатели были. И в разведку, говорит, я бы с ним не пошла!
  Сёмка шумно выдохнул, будто бежал стометровку. Он ушёл, а я думал о Юте. Теперь она не захочет ходить вместе в школу.
  Поэтому очень обрадовался, когда утром увидел Юту и когда она по-прежнему сказала:
 - Гутэн моргэн!

Если есть друг
  Обычно с появлением первых проталин мы с Сёмкой начинали строить планы на летние каникулы. Хотя планы были всегда одни и те же. Лес и рыбалка. Мы покупали новые крючки. Лески. С нетерпением ждали, когда речка снимет тяжёлые зимние доспехи.
  И ещё, весной почти всегда бывает хорошее настроение. У Сёмки, наверно, было не просто хорошее настроение, а хорошее в квадрате. Потому что ему купили велосипед.
  У меня же продолжала болеть нога. Поэтому лес и речка были запретными. И об этом Сёмка со мной уже не разговаривал.
  Мама накупила мне альбомов, цветных карандашей, красок. Я рисовал всё, что меня окружало. Клуб. Памятник погибшим. Возвращавшееся домой стадо с идущими позади пастухом и собакой. И чем больше рисовал, тем больше задумывался над нарисованным.
  Рисовать стало моей потребностью. Хотелось взять альбом и пойти на речку или в лес.
  И хорошо, когда есть такой друг, как Сёмка.
 - Санька, вставай. На рыбалку собирайся, - разбудил он меня однажды утром.
  Спросонок я вскочил, но тут же сказал упавшим голосом:
 - Ты же знаешь...
  Но Сёмка перебил меня:
 - Да не пешком. На моём велике поедем.
  Радость ветром сдунула меня с постели. Я схватил кусок хлеба. Разыскал удочку в чулане.
 - А черви?
 - Будь спокоен. Всё есть, - сказал Сёмка.
  И оттого, что я ехал на речку, всё вокруг казалось праздничным. И распускающиеся деревья. И зелёные поля. И белая дорожка, прочерченная самолётом в голубом небе.
  Я был так обрадован, что только у самой речки хватился, что Сёмка едет без ничего.
 - Сёмка, а где твои удочки? Ты же всё дома забыл!
 - Не забыл, - засмеялся Сёмка.
  Когда мы подъехали к речке, я всё понял. На берегу сидела Юта.
  Она схватила бидончик и подбежала к нам.
 - Мальчики, посмотрите, - шёпотом сказала Юта, протягивая бидончик.
  Там плавали ерши.
 - Ты почему шёпотом разговариваешь? - спросил я.
 - Семён сказал, что на рыбалке должна быть такая же тишина, как на границе.
  Я закинул удочку и не мог наглядеться на речку, будто не видал её целую вечность.
  Оказывается, Сёмка с Ютой ещё с вечера договорились ехать на рыбалку. И бабушка напекла Юте сдобных лепёшек. Наварила картошки. Мы с аппетитом ели. И всё было таким вкусным. Гораздо вкуснее, чем дома.
  Я радовался прибрежному песку со следами Ютиных тапочек. Радостным всплескам реки. Дворцам из облаков, пронизанных солнцем, в которых жила Юта.
  И только вечером, когда Семён повёз Юту домой, мне стало грустно. Сёмка казался мне сказочным Иваном-царевичем, который на сером волке мчит прекрасную Елену.
  Я думал, что Сёмке тоже, наверно, нравится Юта. А то зачем бы он взял её на рыбалку. Ведь до сих пор мы с ним ходили вдвоём.
  А может быть, Юта тоже влюблена в Сёмку? А обо мне не думает вовсе?
  С такими мыслями не хотелось оставаться на речке. Я не стал дожидаться, когда Сёмка вернётся за мной. Собрал удочки и зашагал к дому.
 - Ты что, ненормальный? - заорал Сёмка ещё издали, увидев меня на дороге. - Думал, что я не приеду, что ли?
  Я молчал. Разве мог я сказать Сёмке, о чём думал.

Хорошая весть
  Дожди бывают разные. Грустные и весёлые. Весёлый дождь, не боясь высоты, летит на землю крупными каплями. Топает так, словно в догонялки играет. Тарабанит в окна. Шлёпает по листьям, и деревья вздрагивают. От него быстро скапливаются лужи с прозрачными пузырями. Бегут ручьи. Он шумный. Даже ночью может разбудить.
  Грустный дождик - тихий. Если не глянешь в окно, то и не узнаешь, что он идёт.
  В этот день шёл грустный дождик. А когда мама сказала, что этот дождик грибной, он сделался ещё грустнее.
  И только на столе стало солнечно, когда мама поставила на него тарелку с пышными румяными блинами.
  В это время и пришёл к нам Пётр Иванович.
 - Вот и гость к блинам, - обрадовалась мама, но тут же засокрушалась: - Тяжёлая у вас работа, Пётр Иванович. Ни день, ни ночь покоя нет. В такую непогодь к кому-то ходили.
 - Что мне сделается, - сказал Пётр Иванович. - Я закалённый.
  Мама достала из печки молоко.
 - Хотя вы, Пётр Иванович, и закалённый, - засмеялась мама, - а молока горячего я заставлю вас выпить.
 - Что делать, в гостях сам себе не хозяин. Что заставят, то и делай, - пошутил Пётр Иванович, весело поглядывая на нас с мамой.
 - Я ведь хорошую весть вам принёс, - сказал он, доставая из чемоданчика журнал. Полистал и протянул маме. - Вот, Березовский Глеб Владимирович.
  Со страницы внимательно смотрел на нас мужчина в белом халате.
 - Ваш знакомый? - посмотрела мама на Петра Ивановича.
 - Да. С войны знакомы. Только тогда он солдатом был. А вот теперь смотрю в журнале - профессор. Большой учёный. Да вы сами скоро убедитесь в этом.
 - Как? - не поняла мама.
 - Очень просто - улыбнулся Пётр Иванович. - Поедете и познакомитесь. Он Санину болезнь новым методом лечит - операцией.
 - Операцией? - испугалась мама и поглядела на меня. Но Пётр Иванович успокоил её, сказав, что профессор сделал много операций, после которых наступило полное выздоровление. И ещё сказал, что писал ему про меня и профессор ответил, что мы можем приезжать.
 - Оказывается, Глеб Владимирович-то меня тоже не забыл, - сказал Пётр Иванович.
  После ухода Петра Ивановича мама ходила по комнате, перекладывая с места на место вещи и была какая-то растерянная.
  Потом села рядом и сказала:
 - Ну и задачу задал нам Пётр Иванович. Что будем делать-то, сынок? Поедем или как?
  Но я не раздумывал. Мне хотелось кататься на коньках. Ходить с Ютой в лес. Потому я сказал, что ехать надо обязательно.

Глеб Владимирович
  Перед отъездом Пётр Иванович принёс письмо.
 - Вот, Анюта, - сказал он маме, - написал я тут Глебу Владимировичу. Думаю, сделает всё возможное... Поезжайте.
  В этот вечер мы долго сидели на лавочке. Сёмка, Юта и я. Юта рассказывала о Ленинграде. О Неве. Музеях. Широких улицах. Она говорила, что он красивый и приветливый.
  Странно, о Ленинграде она говорила как о человеке. Юта так и сказала:
 - Я о нём скучаю. Он приходит ко мне во сне.
  Наверное, мы просидели бы до утра, но мама открыла окно и сказала:
 - Пора спать, ребятки. Нам завтра рано вставать.
  Юта пожелала мне выздоровления, а Сёмка сказал:
 - Санька, может, скажут, что ногу отрезать надо. Не вздумай согласиться.
  С чего он взял, что мне отрежут ногу? Наверно, опять про своего деда вспомнил.
  Утром мы с мамой уехали.
  В дороге мы не говорили ни про больницу, ни про операцию. Будто не думали об этом вовсе. Но перед огромной дверью больницы остановились и не сразу решились войти.
  НО вот мы в коридоре. За столиком, в очках и белом халате, сидела старушка.
  Мы поздоровались, и мама сказала, что нам надо к профессору Березовскому.
 - Так-таки к самому профессору? По какому вопросу?
  Мама протянула письмо Петра Ивановича.
  Старушка повертела письмо и сказала, что пойдёт доложит.
 - Присядь, сынок, - сказала мама. - Устал небось.
  Но сидеть не пришлось. Старушка сразу вернулась и провела нас в кабинет профессора.
 - Ждите. Глеб Владимирович занят. Консультирует больного, - сказала она так, будто не Глеб Владимирович, а она консультировала больного.
  Ждали мы долго. И когда уже думали, что о нас забыли, пришёл профессор. Я его сразу узнал.
  Мама встала и поклонилась. Я тоже встал.
 - Сидите, сидите, - сказал профессор, садясь в большое кожаное кресло.
  Я ждал, что он начнёт расспрашивать о моей болезни, но он попросил маму:
 - Рассказывайте, Анна Егоровна, про Петра Ивановича. Как поживает? Как здоровье?
  Он так и назвал маму - Анной Егоровной. И мне стало хорошо. И маме тоже. Я это видел.
  Потом, конечно, говорили обо мне. Меня опять заставили ходить по кабинету. Измеряли больную и здоровую ноги. После я мылся под душем. Первый раз в жизни. И мне понравилось. А когда вернулся, мама с профессором разговаривали уже как давно знакомые.
  Теперь мне не страшно было оставаться в больнице. Я оставался с профессором, Глебом Владимировичем, который был знаком с нашим Петром Ивановичем.

Будем оперироваться
  Когда на другой день в палату вошла медсестра, я подумал, что она поведёт меня на операцию. Но она поставила градусник, а про операцию ничего не сказала.
  Тогда я стал ждать Глеба Владимировича. Но он не пришёл. Я увидел его только через неделю.
  По утрам же приходила врач. Слушала меня. Спрашивала, как сплю. Не болит ли чего.
  Однажды она сказала:
 - Саша, Глеб Владимирович читает сегодня лекцию о твоей болезни и просил нас с тобой прийти. Он хочет показать тебя студентам.
  И мы пошли.
  Студентов было много. Они сидели за партами, как мы в школе. Только все в белых халатах. Мы сели на заднюю парту и сидели, пока нас не позвал Глеб Владимирович.
 - Я уже говорил, что это заболевание иногда связывают с ушибом, - сказал он студентам. Потом положил мне руку на плечо и попросил: - Расскажи, Саша, будущим врачам, как ты заболел.
  Студенты сидели тихо. НЕ то что мы на уроках. Все глядели на меня, а я не мог начать говорить.
  Тогда Глеб Владимирович попросил меня собраться с мыслями и рассказать так, как рассказывал ему.
  И я рассказал про гору. Про трамплин. И поход. Потом меня заставили приседать. Сгибать ноги. Ходить. А после Глеб Владимирович сказал мне спасибо и велел идти отдыхать.
  Вечером он пришёл в палату.
 - А ты не хуже меня лекции читаешь, - пошутил Глеб Владимирович и серьёзно добавил: - Ну что же, Саша, будем оперироваться завтра.
  Я испугался. Про операцию я думал всё время. Ещё дома. Но не так, как в этот вечер. Просто думал, что не буду хромать.
  А после слов Глеба Владимировича я думал только о том, что операция - это резать. И оттого, что это будет уже завтра, я не находил себе места.
  Медсестра дала какие-то таблетки. Я отвернулся к стене и молчал. За окном стемнело. В палате уже никто не разговаривал. Наверно, все уснули. Мне стало ещё страшнее. Я завидовал тем, кому уже сделали операцию.
  Старался успокоить себя. Но какой-то настойчивый молоточек выстукивал в голове одно и то же: "Завтра операция. Завтра операция".
  Дверь в коридор была открыта. Дежурный врач увидела, что я не сплю, и велела медсестре сделать мне укол.
  Она погладила меня по голове и сказала:
 - Спи. Всё будет хорошо.
  Я накрылся с головой одеялом и потихоньку заплакал. Не помню, как заснул. Мне снился Ленинград. Я шёл по широким улицам с красивыми зданиями. Потом откуда-то взялся хромой Сёмкин дедушка. Я его никогда не видел. И всё-таки знал, что это он.
  Разбудили меня, когда в палате все проснулись.
 - Пора, - сказал врач. - Глеб Владимирович ждёт.
 - Ни пуха ни пера. Не робей, - сказали мне в палате. Я попытался улыбнуться.
  Меня положили на каталку и повезли. В операционной было много народу. На всех белые маски.
  Я подумал, что это студенты, и поискал глазами Глеба Владимировича.
  Он, верно, догадался. Подошёл и сказал:
 - Здесь я, здесь.
  Меня положили на стол, и я начал мелко-мелко дрожать.
  К чему-то пришли на ум Сёмкины слова, чтобы я не давал отрезать ногу.
  Меня спросили, знаю ли я стихи.
 - Знаю, - сказал я и вспомнил стихотворение, которое рассказывал на школьном вечере.
  К моему лицу поднесли что-то круглое, похожее на половинку резинового мяча, и сказали:
 - Будешь глубоко дышать через маску и громко рассказывать стихи.
  Маску положили на лицо, и сразу стало душно. Я понял, что меня усыпляют, и боялся, что сразу начнут делать операцию. А я не сплю. И будет больно. И я начал читать стихи:

Возле Перекопа -
Солнце и мираж,
Горькое, как слёзы,
Озеро Сиваш...

  Я так волновался, что забыл следующие строчки.
 - Я не сплю, - сказал я. - Просто забыл, как дальше.
  Издалека чей-то голос сказал:
 - Не волнуйся. Вспоминай.
  И я вспомнил:

Возле Перекопа,
Видно, неспроста
Горькою полынью
Славились места...

После операции
  Я проснулся как обычно. Но сразу в голову пришла мысль, что надо что-то вспомнить. Что-то важное. Но что?
  И вдруг вспомнил и испугался: операция! Распахнул глаза, надеясь увидеть Глеба Владимировича и студентов. Но увидел маму. В белом халате и косынке.
 - Мама, а как же операция? Куда все ушли?
 - Не волнуйся, милый. Операцию уже сделали.
  Я огляделся. Оказывается, я уже в палате и моя нога лежит на шине.
  Я много чего узнал, пока лежал в больнице. Знал, что после операций и всяких переломов ногу кладут на шину и ещё подвешивают гирьки. Чтобы правильно кости срастались.
 - У-у-ф, - только и смог сказать я.
  Мама спросила, сильно ли болит нога. Но ведь операцию уже сделали, и теперь можно было потерпеть.
 - Мама, а как ты здесь?
 - Приехала, чтобы после операции с тобой побыть.
  Я был рад, что рядом сидит мама. Но она не всё время сидела. Убирала в нашей палате. Гладила халаты. Уходила на кухню мыть посуду.
  Мама побыла три дня.
 - Погостила бы подольше, - сказала она, - так ведь дома-то и коровушка, и куры. На людей оставила. А у них свои заботы. Теперь я немного успокоилась за тебя.
  Я вгляделся в мамино лицо. У неё были какие-то другие глаза. Вроде больше. О её глазах я думал и раньше. Ещё когда заболел. В её глазах всё время жила беда. Мама старалась казаться весёлой, а глаза не могли. Потому что в них жила беда.
  В последний день она куда-то уходила. Оказывается, в магазины. Выложила на тумбочку пакеты. Но больше всего обрадовался я книгам и альбому.
 - Попросила самых что ни на есть интересных, - говорила мама. - Сказала, что болеешь. Мне и дали. - Из большого пакета она раздала яблоки всем, кто лежал в палате. - Кушайте на здоровье. Поправляйтесь.
  Когда она простилась и ушла, один больной, дядя Миша, сказал:
 - Хороший человек твоя мать, душевный. Болезнь исцеляет не только лекарство. Доброе слово тоже сильное средство.

Сёмкино письмо
  Почти два месяца я лежал на спине, не вставая с кровати. Вначале время шло быстро. Я читал. Рисовал. Любил, когда приходила медсестра, которая занималась с нами гимнастикой. Она говорила, что это необходимо для сердца и лёгких. Заставляла глубоко дышать, сводить и разводить руки.
  Но с каждым днём лежать становилось всё труднее. Так хотелось домой. К Юте. К Сёмке.
  И вот шину убрали. Но я знал, что лечиться ещё долго. Ходил я снова на костылях, потому что опираться на больную ногу ещё не разрешали. Да я и не смог бы. Нога не сгибалась и не разгибалась. Я боялся, что так и останется. Но Глеб Владимирович сказал:
 - Научим, Саша, твою ногу ходить. Но это теперь во многом зависит и от тебя.
  Я уже сам ходил к медсестре на лечение. Она делала массаж, грела ногу. А я, лёжа в постели, изо всех сил старался сгибать и разгибать её, как велел Глеб Владимирович.
  От мамы я часто получал письма. А однажды пришло письмо от Сёмки, и я очень обрадовался.
  Он писал о рыбалке. Спрашивал, скоро ли я приеду.
  "А ещё, - писал Сёмка, - у нас приключилась беда. Умер Пётр Иванович".
  От неожиданности я уставился на эти три слова. Глядел и не мог поверить. Потом быстро стал читать дальше, надеясь на какое-то чудо. Вдруг Сёмка напишет, что это, мол, так думали, но что Пётр Иванович оказался жив. Мог же Пётр Иванович быть просто без сознания, как я когда-то после трамплина.
  Но Сёмка писал: "Хоронили его все. И очень жалели. Даже из района приезжали. Привезли венки. И говорили речи".
  Я живо увидел Петра Ивановича. В школе, когда он делал нам уколы. Дома, когда я болел. На улице, с его неизменным чемоданчиком.
  Я не представлял нашего села без Петра Ивановича. Я взял письмо и пошёл к Глебу Владимировичу.
  Прочитав письмо, он долго сидел задумавшись. Потом подошёл к окну и опять долго молчал.
  Я понял, что он тоже вспоминает Петра Ивановича. Только, думал я, Глеб Владимирович видит его молодым, каким был на войне.
 - Если бы жива была моя мама, - сказал наконец Глеб Владимирович, садясь рядом со мной, - она горевала бы вместе с нами. Я живу, Саша, потому, что когда-то меня спас Пётр Иванович. Он не рассказывал?
 - Нет.
 - Совсем немного тогда не дошёл я до германской границы, - с сожалением сказал Глеб Владимирович. - Можно сказать, считанные шаги. Город-то немецкий был уж виден. Тут и ранило меня осколками от мины. В плечо и в ногу. Ни идти, ни ползти. И крови много потерял. В глазах потемнело. Земля как бешеная куда-то понеслась, закувыркалась. Потом словно в пропасть полетел. Без сознания был. Очнулся, чувствую, - волокут меня по земле куда-то. Испугался. Неужели немцы! Оказывается, наш солдат. Это и был Пётр Иванович. Сам-то он тоже был ранен. После вместе в госпитале лежали. Он тогда ещё не был медиком.
  Глеб Владимирович встал и начал ходить по кабинету.
 - Когда я вернулся домой, - сказал потом Глеб Владимирович, - то рассказал про Петра Ивановича маме. Она растрогалась тогда до слёз и сказала: "Да хранит судьба этого человека".

Тридцать два привета
  Наступило время занятий в школе. Я тоже начал учиться. В санатории, куда меня перевели после больницы.
  В нашей палате лежали все, кто должен учиться в пятом классе. У нас, как и в школе, было расписание. Учителя приходили в палату. Так же спрашивали. Даже больше, чем в школе.
  Потому что в школе классы большие, а нас было меньше. Некоторые учились, лёжа в кроватях. Около кроватей были низенькие столики. Можно было лечь на живот, положить на столик книгу и читать.
  На уроках немецкого языка я всегда вспоминал Юту. И вообще часто думал о ней.
  Почти год мне надо было лечиться ещё. Опираться на больную ногу пока не разрешали. И когда приехала мама, я жалел, что не могу ходить без костылей.
  Она приехала зимой. Я сидел в коридоре у окна и смотрел, как кружатся снежинки.
  Интересно, думал я, у нас в селе идёт сейчас снег или нет? Что делает мама?
  В это время меня окликнул врач. Я оглянулся и увидел маму. Она знала, что я ещё на костылях, и всё-таки вроде растерялась.
 - Ты будто похудел. Не болеешь ли? - спросила мама.
 - Он у нас молодец по всем статьям, - сказал врач. - Учится хорошо. Учителя хвалят. А костыли мы скоро забросим. Ещё немного кость окрепнет, и бегом будет бегать.
 - Спасибо вам, - сказала мама.
  Мы сели в коридоре на диван. И, конечно же, мама сразу стала меня кормить домашними ватрушками и всякой всячиной.
 - Отчего умер Пётр Иванович? - спросил я.
  Мамино лицо погрустнело:
 - С сердцем у него было плохо. Да что тут дивного, такую войну человек перенёс.
  Мама сказала, что на его место уже прислали фельдшерицу.
 - Совсем молодая, - говорила мама. - Учёбу только закончила. Но заботливая. Кланька приболела, так она по два раза на день приходила. Уколами лечила.
  Я рассказал, как Пётр Иванович спас во время войны Глеба Владимировича.
  Мама вздохнула:
 - Что и говорить, душевный был человек.
  Мы ещё долго с ней сидели.
 - Хорошо придумано, - сказала мама. - И лечишься ты, и учишься. Иначе вон сколько бы пришлось пропустить. А теперь со своим классом будешь заниматься. - Тут мама спохватилась: - Ой, чуть не позабыла. Письмо тебе. - Она вынула из сумки конверт: - Вот, Юта принесла.
  При этих словах у меня сильно начало стучать сердце. Но я небрежно сунул письмо в карман пижамы, будто для меня оно было не таким уж важным.
  В этот же день мама уезжала домой. Я смотрел из окна, как она уходила, постепенно исчезая за снегопадом. Мне захотелось её нарисовать. Да. Я нарисую. Ворота санатория. Дорожку. Снег. И уходящую маму.
  Когда мама скрылась, я достал письмо. На конверте было написано: "Саше от класса".
  Значит, письмо было от всех. Но когда я прочёл: "Гутэн моргэн, Саша!" - то знал, что эти слова мне написала Юта.
  Дальше они писали, что шлют тридцать два привета, тридцать два пожелания в новом году.
  Окончание письма меня просто ошарашило. Там была приписка... от Дурамбы.
  Он писал: "Санька, приезжай быстрее. Галина Валентиновна организовала драмкружок. Мы уже выступали. Я был роботом, которого звали Желесон. А Лидка Скворцова - ведьмой. Хотя ведьмы бывают тощими, а Лидка толстая, всё равно ведьма получилась классная. Галина Валентиновна сказала, что ты будешь рисовать декорации".
  Мне сразу же захотелось написать ответ. И хотя письмо я писал всему классу, первые два слова на немецком языке написал для Юты.

Домой
  Часто люди торопят время. То им нужно, чтобы Новый год быстрее пришёл. То, чтобы зима скорее кончалась.
  Я тоже торопил время, чтобы поехать домой. Но время не слушается. Идёт себе, как положено.
  Особенно долго тянулась весна, когда до выписки оставалось несколько недель.
  Я с нетерпением ждал, когда разрешат ходить без костылей. Но когда впервые мне велели их оставить и пройти, слегка опираясь на правую ногу, я никак не мог на это решиться.
  Мне казалось, что в ноге что-то хрустнет, сломается и уже ничего нельзя будет сделать.
 - Смелее, смелее, - подбадривал врач, но я не двигался. Тогда ко мне подошла медсестра и велела опереться на её плечо. И мы медленно прошлись по палате.
 - Ну вот, боевое крещение состоялось, - сказал врач. - Теперь понемногу начинай ходить.
  И я ходил. Но так осторожно, словно на мне были хрустальные башмачки из сказки и я боялся, что они разобьются.
  Но мало-помалу боязнь моя прошла, и когда приехала мама, я уверенно шёл ей навстречу. А она заплакала.
 - Новый костюм тебе привезла, - сказала мама. - Старое-то всё мало.
  Я быстро оделся, и мы поехали на вокзал.
  Но только когда уже были в вагоне и поезд тронулся, по-настоящему почувствовал радость возвращения.
  Теперь с каждой минутой буду приближаться к дому. Уже завтра увижу Юту, Сёмку. Сможем пойти на речку. А может, пойдём с Ютой в лес. Я нарисую её среди деревьев.
  Но мама будто знала, о чём я думаю, и сказала:
 - Екатерина Евграфовна с Ютой уехали в Ленинград.
 - Как уехали? - растерялся я.
 - Она теперь на пенсии, - сказала мама. - Родители Юты скоро приедут. Поэтому захотели, чтобы Юта начала уже в своей школе учиться. В Ленинграде.
  Мама ещё что-то рассказывала, но я уже не слушал. Моя радость рассыпалась серебристым одуванчиком. Я думал о Юте. О том, что никогда её больше не увижу. И ещё о том, какие мы были дураки. В кино и книжках мы переживали за людей, которые воевали, дрались на шпагах. Но никогда не принимали всерьёз любовь. Нам всегда было смешно, когда люди целовались. А Сёмка прямо говорил, что мура всё это. А оказывается...
  Когда мы пришли домой, я сразу подошёл к своим рисункам. Картинки "Новенькая", где я рисовал Юту, не было. Мама сказала, что Юта попросила её на память.
  Я подошёл к окну и стал смотреть на грустный дом Екатерины Евграфовны. Теперь там жила тишина. У дома деревце раскачивалось на ветру. И окно то затенялось его ветвями, то вспыхивало на солнце.
  И мне казалось, что за окном танцует девочка. Её танец называется "Девочка с цветком". Только вместо цветка на её ладонях лежит солнечный зайчик.


Рецензии