Письмо из-за бугра

 
          То, что Курт уехал в Германию, Степан узнал из письма своего дядьки. Тот среди прочих новостей единственной строчкой обмолвился, мол, Стёпа, твой друг детства, подался на прародину и, видимо, насовсем.
          Известие удивило и огорчило. Хотя немцы и раньше, бывало такое, покидали Россию, ныне уезжали семьями, кланами, сёлами. Вспомнилось, как в таких случаях баба Фрося выражала своё отношение: «Хай едут! Воздух чище будет! Я же не тикаю в ридну Украину. Везде жить можно!».
После подобных восклицаний глаза её были обычно на мокром месте. И Степана, и Курта, и казаха Каиргельды она знала ещё мальцами. Они обитали тогда в небольшом степном городке, на одной улице, и объединяли их общие радости и беды.
          Вообще-то Курт не помышлял об отъезде. Обосновался и вполне прилично в большом немецком селе. Окончил художественно-графический факультет педагогического института. Преподавал рисование и черчение в школе. Оборудовал себе мастерскую. С появлением Дома творчества способствовал открытию студии. Не за горами оказалась первая выставка картин. Позже появилась на селе и художественная галерея. Пришли и признание, и почёт, и уважение. Ну, чего ещё-то немцу в России, с её вечными проблемами, не хватало!?
         Правда, в последние годы не было возможности встречаться, но открытками к праздникам, дням рождения обменивались.
И вот – уехал.
– Чёрт с тобой, Курт, у каждого своя жизнь и своя голова на плечах! – в сердцах вырвалось у Степана, когда он прочёл дядькину новость. Посетовал и, словно карандашом по бумаге, вычеркнул Курта из памяти. Вычеркнул-то вычеркнул, а боль в душе осталась. Затаилась.
          А через год письмо. Из Германии. Как первый снег, нежданно-негаданно. Объёмистый пакет с заграничным штемпелем.
Целую тетрадь исписал Курт убористым, знакомым Степану почерком.
          Первый год в фатерланде уже наложил свою печать. С чисто немецкой педантичностью описывал «эмигрант» житьё-бытьё. Подробно излагал прелесть и превосходство тамошнего уклада. Знакомил дотошливо с домоседством коренных немцев. Восхищался аккуратностью, чистотой, корректностью. Одним словом – порядком.
          Чередовал русские слова с немецкими. Примерял их, будто новую одежду. О полном отсутствии очередей в магазинах и о заваленных продуктами полках исписал лист.
– Нашёл чем удивлять? – хмыкнул Степан, читая письмо жене, – и у нас очередей не стало, и у нас полки от всякой, в основном заграничной, всячины ломятся. Нам бы вашу хотя бы покупательскую способность!
– Тебя, Стёпа, что-то не туда повело, – вставила жена, – тогда бы в день всё раскупили и от достатка видимого, но обманчивого забегали бы и новые русские.
         Курт признавался, что никак не может привыкнуть к тому, что ничего не надо «добывать и пробивать», как когда-то в России.
И после буквально каждого абзаца припиской шло: «Пойми меня правильно, Степан, я не агитирую, не пропагандирую, не по чьей-то указке. Как это по-вашему – без прикрас».
        Из письма мужскими скупыми слезами просочилось оправдание, что и в мыслях-то не было уезжать из мест, где родился, где покоятся родители. «Поставили перед фактом Феликс и Эрна. Они заявили, что окончательно решили уехать. Решайте и вы. Потерять детей, внуков было выше наших с Эльзой сил».
      Степан уже не осуждал Курта: как говорится, вольному – воля, спасённому – рай. За бугром остался и Каиргельды. Уехал в Алма-Аты да там и остался. И сколько у него ни приходилось гащивать в те времена, Степан знал: его дом – мой дом. А теперь?
        Курт сообщал, что работает пока временно помощником оформителя, что в творческом плане застой.
Картины, которые удалось увезти с собой, продал, так как абстракционизм здешним немцам приелся, а его пейзажи пришлись по нраву. К баварскому ландшафту ещё не привык, но по душе оказались сосиски с пивом.
«Не знаю, увидимся ли? – дочитывал письмо Степан. – Время такое. Расстояние.
Цены! А главное – опять эта российская нервотрёпка с оформлением бумаг. Так хочется надеяться на лучшее. Устал я от всего этого. Лучше ты приезжай. Я сделаю гостевой вызов на четырнадцать дней, или как это по вашему-нашему, две недели. Здесь хорошо. Жизнь моего семейства на новом месте налаживается, но почему-то снятся мне наши скупые степные сибирские дожди, после которых всегда пахло пылью».
Последняя строчка вдруг поплыла у Степана перед глазами, и он прикрыл их невольно рукой.
Отзвуком-воспоминанием шевельнулось в сердце щемящее чувство. Зримой явью стал тот день, который, подобно живительному родничку, вдруг пробился из дали прожитых лет. Как же давно это было!
Вот она – бескрайняя Кулундинская степь. Жаворонок веселым колокольчиком заходится в поднебесье. И трое пацанов-сорванцов: Курт, Каиргельды и он, Стёпка. Куда же нас тогда носило? Не иначе, как сусликов ловить да солодки, что сладким корнем зовётся, надрать. До городка (домой уж шли) степного, белёного – рукой подать. За нами – знойная безлюдная степь да телеграфные столбы, словно караван верблюдов до самого горизонта. Глазу не за что больше зацепиться.
Кто первым заметил приближающуюся пыльную бурю, не суть и важно. Сразу прибавили ходу. Следом девятым валом катилось светопреставление. Небо вмиг побурело и почернело. На землю пали сумерки. Солнце слабым диском едва пробивалось и уже не освещало степь. Необузданный ветер подгонял нас. Прошлогодние сухие шары перекати-поля проносились мимо. Пятки едва влипали в дорожную пыль.
Целина давала знать о себе не только хлебом в закромах…
Вот, наконец, и улица! Вот и первые дома! Вот и наши! Едва перевели дух. Ус-пе-ли! Лица потные и грязные.
Посверкивают лишь белки глаз. На зубах поскрипывает… По стёклам окон бьют миллионы песчинок. Ветер уже не свистит, он ревёт. Грохочет гром, и первые крупные капли грязными полосами растекаются по окну…
Степан смахнул невесть откуда взявшуюся слезу и дочитал ещё раз последнюю строчку: «...снятся мне наши скупые степные сибирские дожди, после которых всегда пахло пылью».
 
 
 


Рецензии