Хулиган

I. Суд над имажинистами

- Фёртова!

- Тут!

При таковых моих возгласах вздрагивал, казалось, весь лекторий, но, однако же, как было поступить иначе, когда называли твою фамилию, к каковой ты возымела отвращение в тот самый момент, когда только перешла в осознанный возраст? Заметив, что профессор что-то пишет в журнале, я спешно села на место, провожаемая при этом взглядами однокурсников и чьими-то тихими смешками. Каждый раз, как приходилось нам обмениваться открытками Кадулина, мне всегда попадалась одна и та же карикатура: скромная девушка с музыкальных курсов, застенчиво прижимающая к себе огромных размеров сумочку, старающаяся, при том при всём, углубиться как можно сильнее в своё непомерно длинное пальто. Впрочем, моё пальто никогда не было непомерно длинным, да и вовсе я была не с музыкальных курсов, но каждый раз именно мне отводили роль с этой карточки, нарисованной так броско и ярко, но чтобы создавалось впечатление, что автор не уделил особенного внимания своему таланту, рисуя её, и где-то в уголке, при том при всём, робко подписал: «Наядин».

Во всём остальном я и вправду видела в изображённой на карикатуре девице себя. Если бы не частые мои встречи с Майей и Алисой из Гнесинки, я бы наверняка решила, что и вовсе не умею общаться с людьми.

А после произошло то, что происходило и каждый раз на наших парах. Лекцию слушали всего несколько присутствующих студентов; в основном же все они старались быть в рядах, близких к профессору. К ним меня всегда тянул Коля Калядов, и я, не зная, к кому ещё можно примкнуть из ныне пребывающих, всегда безоговорочно следовала в первые ряды к ним. Пожалуй, иногда я и вправду с завистью поглядывала на ряды «Аляски», где напомаженные мои однокурсницы весело хихикали, обрывая речи сидящих рядом молодых людей, листали какие-то журналы и тихо перешёптывались, обсуждая, куда они направятся этим вечером. Учитывая предпочтения Коли, мне о местах, в какие они ходили, приходилось только мечтать. Я в последний раз взглянула в учебник, а после целиком и полностью ушла в свои мысли. Всё чаще и чаще в последнее время они сводились только лишь к литературе.

В тот год я стала читать так много и насыщенно, как не бывало со мною никогда прежде. После занятий я мгновенно мчалась на Новую Басманную, не обращая внимания на погоду совершенно. Но ещё более странными были книги, каковые я там брала – и справочником «Вся Москва» это отнюдь не ограничивалось. Мы переехали в столицу с родителями после революции, и мне до сих пор было всё здесь в новинку. Директор этой библиотеки не так давно основал семинарию, и каждый раз я с трепетанием сердца придумывала себе, как могла бы просвещаться вне стен института, но, хотя мои родители и были из рабочей среды, идея эта им сразу же не пришлась по вкусу. Им скорее было приятно увидеть, как их дочь закончит высшее учебное заведение и, пойдя по их стопам, бросится работать на завод медиком. Или вовсе инженером. Как папа.

Их планы разрушились в тот самый момент, когда я заявила, что гуманитарий. Вероятно, осознание этого чёрного дня и смутные опасения пришли к ним ещё в школьные годы, когда все мои одноклассники прекрасно вытягивали технические науки, а я не могла к ним притронуться иначе, кроме как с явным отвращением. Ещё со школьной поры я присматривалась к журналистике, но за неимением лучшего стала учиться на филолога. Моя тяга, впрочем, не пропала и тогда – будучи скромной и застенчивой, я продолжала упрашивать своих изумлённых родителей, чтобы они записали меня на курсы. Пока ещё результаты не увенчались успехом. Да и их изумление можно было понять – не так легко было увидеть в своей робкой дочери журналиста.

В этом плане у Майи и Алисы всё было проще. Они выбрали культурное музыкальное направление, а, значит, в будущем должны были стать оперными певицами. И только успела я обдумать эту последнюю мысль, как раздался громкий голос Коли. Обыкновенно он у него был, как и у меня, чрезвычайно тихим, но нынче я так сильно задумалась, что он просто не мог поступить иначе. Да к тому же и легонько потряс меня за плечо. Пара, как следовало ожидать, уже закончилась, и теперь нас ожидал либо поход по домам, либо встреча с подругами из Гнесинки – причём, каждый раз было заранее известно, какой именно вариант мы предпочтём.

Майя и Алиса были такими запевалами, что никогда не приходилось ожидать, чем именно закончится очередная встреча с ними. Как только довелось нам познакомиться – что уже было странной случайностью, учитывая мой робкий характер, не проходило и дня, чтобы мы не увиделись. Когда чьи-то из наших родителей отправлялись в деревню, мы собирали в пустых квартирах небольшие компании из студентов Гнесинки, порою засиживаясь не только допоздна, но и до самого утра, то играя на гитарах, то обмениваясь новостями прошедшей недели. Лишь однажды в такой вечер мне, скромно сидевшей в сторонке и изредка обменивающейся с кем-то ужимками навроде улыбок и какими-то обрывками фраз, пришлось вдруг выйти в самый центр внимания – а произошло то по вине Майи.

- Вика, а прочти свои стихи, - улыбнулась мне она, нарушая всеобщее молчание, в ответ на что я сначала густо покраснела, после – опустила глаза и попыталась сделать так, чтобы тут же, прямо на том самом месте, что я сидела, раствориться в воздухе, либо же провалиться сквозь землю – ни того, ни другого, впрочем, у меня не вышло; и только после, еле вытягивая из себя слова, сообщила, что никаких стихов я не пишу.

Да и не походили они вовсе на стихи. Когда в нашем университете кто-либо зачитывал свои произведения, они походили на наскоро придуманные четверостишия и каждый раз заставляли тех, кто их слышал, смеяться. Я же пыталась выносить в то, что создавала, как можно больше смысла, образов, нагромождая, при всём при том, это дело рифмой и приперчив размером. В общем, выходило из рук вон плохо. И в тот самый момент, когда Майя, так знакомо весело и игриво мне улыбнувшись, покосилась на случайно оставленный листок со свежими, совсем горячими строчками стихов, я быстро отдёрнула его со всеобщего обозрения, но было уже поздно – не только слова Майи восприняли, всерьёз но и жест мой заметили. Я принялась читать потому лишь, что уже посыпались уговоры и возгласы, что, ежели стихи не прочту я, это сделают другие.

Несмотря на то, что революция прошла мимо меня, и нам с семьёй в то время удалось жить  оставаться в Калужской губернии, будучи отдалёнными ото всех событий, мои стихи были в основном посвящены ей. Начитавшись современных лозунгов, я любила писать либо в этой самой военной манере, либо с каким-то призывом, и ни то, ни другое ни в коем разе не вязалось с моим тихим голосом во время прочтения. Тем не менее, все стихли, как только полились первые строчки стихотворения, и, не успела я опомниться, как прочитала его целиком, по памяти.

- «Мир изменился, - я склонила голову, повышая свой голос до шёпота, и до меня едва ли дошло в тот момент, что нынче слушатели смогут расслышать ещё хоть слово. – Я участник.

Воцарилась тишина, но она была менее скупой, чем та, что образовывалась у нас между разговорами – а обыкновенно это были короткие минуты, позволяющие отдохнуть от собственных голосов. Нынче же она была какой-то иной, напоённой придыханиями и тихими вздохами – этакое немое молчание, в котором я не могла никак обозначить оценку тому, что сочинила. Ребята молчали. Но после, когда терпеть это молчание уже не было сил, всем присутствующим улыбнулась Алиса и предложила спеть. Ей согласился аккомпанировать Коля – на гитарах у нас в основном играли лишь мальчики. Пускай Алиса зачастую и отрицала этот факт, её умение оперного пения превосходно вливалось и в эстрадные песни. И вот, поправив очки, наш друг тронул струны, а Алиса завела кончики своих тёмных накрученных волос за уши, улыбнулась, отчего румянец ярко выступил на щеках её, и начала погружать всех в песню.

И на самом деле, мне стало спокойно от мысли, что к моим стихам не проявили никакого внимания. Я и не льстила себя надеждой, что понимаю хотя бы что-то в поэзии. Когда мы шли с Колей встречать подруг, именно эта мысль ярко зарделась в сердце моём: да, не понимаю, но и вовсе не была бы против научиться. От возможности броситься к Майе и Алисе меня отгородил молодой человек, с которым они обе весело о чём-то разговаривали. Совершенно в их манере было начать разговор с кем-то малознакомым и в считанные минуты разузнать о нём абсолютно всё. Судя по улыбке, то и дело сквозившей на лице его, он уже вовсе оставил надежду успеть по всем своим делам и явно наслаждался проводимой беседой.

Несмотря на начало ноября, холод стоял жуткий. Мне хотелось как можно скорее очутиться в каком-либо помещении, поэтому я, совершенно позабыв обо всей своей неуверенности, спешным шагом приблизилась к ним. Молодой человек, сохраняя прежнюю улыбку, обращённую к подругам, обернулся, и что-то во взгляде его показалось мне жутко знакомым и даже каким-то душевно родным. Они обменялись ещё парой фраз, пока девушки не заметили подошедшую меня.

В пальто, своей привычной тёмной кепи в клеточку, да ещё и с обрезанными чуть ниже ушей волосами, что было очень уж по последней моде – я могла себе примерно представлять, сколь нелепо выгляжу на их фоне, но моя личность могла его заинтересовать уже потому лишь, что я так внезапно оборвала их приятный разговор.
 
- Вика, это Рюрик Рок, как он себя называет, - улыбнулась мне Майя, стрельнув при этом в молодого человека глазками. Она могла не осознавать этого, но каждый раз таковой её взгляд мог поразить любого, а уж если прибавить к этому всему и её общительность… - А у нашей Вики тоже есть псевдоним, причём, довольно уместный, - она улыбнулась, набрав в себя побольше воздуха, чтобы продолжить речь, но я мягко остановила её молящей улыбкой.

- Он основатель литературной группы «Ничевоки», - продолжила за подругу Алиса. – Как удивительно встретить таких людей проездом в Гнесинке!

Слово «литературный» пронзило меня будто стрелой, так что я практически и не слышала более ничего другого. Я совершенно забыла и про мороз, сковывающий всю меня, как бы сильно ни пыталась я кутаться в свой осенний синий шарф, и про всё ещё стоявшего позади всех нас Колю, и про мысли о поэзии, так внезапно посетившие меня. Наши с Рюриком взгляды снова встретились. Глаза у него были какие-то по-особенному пронзительные и добрые. И в какой-то момент я поймала себя на том, что в действительности неотрывно разглядываю их.

- Я как раз собирался на сегодняшний литературный вечер. Народу будет много, но для таких девушек наверняка найдутся свободные места, - он улыбнулся, попытавшись обвести взглядом всех нас. На вид он был старше меня разве что на два года, ровесник Алисе. Майя была самая старшая из нас, ей в январе должно было исполниться 26. Как и всегда в таких моментах, я предоставила решить судьбу нашего дальнейшего вечера своим подругам, так и не произнеся за всё это время ни слова. И, уже когда мы направились к месту, где должно было происходить столь неожиданное для всех нас событие, я внезапно подумала о том, что когда-нибудь было бы здорово и мне научиться также свободно разговаривать с людьми, заводить литературные знакомства и, вероятно, даже…

- А вы чем занимаетесь? – услышала я вопрос, адресованный явно ко мне, но не сразу сориентировалась, что его уже задали, и он не остался моими собственными доводами, а Рюрик, тем временем, тем же взглядом внимательно смотрит на меня. И не успела я и рта раскрыть, ибо изумление, смешанное с растерянностью, совершенно развеяло все мысли мои, как мы уже входили в большой зал консерватории. Уже у гардероба мы обнаружили большую толпу, и я осознала, что на вечер нам пробраться не суждено – к тому же, он явно будет платным, а свои последние средства, отданные, как и полагается, на целый месяц родителями, я растратила на книги, но тут к Рюрику подошёл какой-то мужчина, и они принялись крепко пожимать друг другу руки, тепло улыбаться и разговаривать. Я снова огляделась по сторонам, и сердце моё так и ушло в пятки – помимо того, что нам посреди такой толпы никак было не попасть на вечер, на который я захотела уже потому, что на улице было слишком холодно, была угроза, что посреди всех собравшихся я потеряю из вида своих друзей. «Давно пора имажинистов судить!» - услышала я чей-то недовольный голос в толпе. Вздрогнула, обернулась и заметила полного мужчину в очках, с красными от сильного мороза на улице щеками. Ему вторил о том же самом кто-то ещё, и вот в толпе уже целый гул голосов, которые обсуждают предстоящий «суд». Термин этот запутал меня ещё сильнее. Что же это будет за вечер?

Тем временем к нам вернулся Рюрик и предложил следовать за ним, хотя мы не успели даже оставить верхнюю одежду. Из наших рук её выхватил кто-то уже по пути – с собою я оставила только свою незаменимую кепи, считая, как и в университете, так и на улице, и сейчас, что она подчеркнёт мою причастность ко всем этим литературным кругам.

Здесь мне приходилось бывать впервые. Зал был полон людей, но в нём всё равно было зябко – должно быть, не топлено. У самой сцены стол с зелёным сукном, за которым восседали двенадцать человек. С первого же взгляда стало понятно, что именно они и есть «судьи». И стоило громким возгласам в зале снизойти до приглушённых перешёптываний, а после – перешёптываний, как один из судей начал высказывать обвинения. Затаив дыхание, не слыша откликов Майи и Алисы в свой адрес, я наблюдала за происходящим, не смея ни отвлечься на что-то, ни подумать о чём-либо своём.

Впервые в жизни довелось мне вживую увидеть Валерия Брюсова. Как и все здесь присутствующие поэты, он держался отстранённо, но временами смеялся, и тогда улыбка проскакивала в его густой бороде. Я стала припоминать стихи его, чтобы лучше сложить картину об этом человеке, но, к стыду своему, довольно скоро осознала, что не могу вспомнить ни одного. Да и сосредоточие моё на всём происходящем переходило все границы. Со стороны я почувствовала чей-то посторонний взгляд, и, когда бросила беглый, ответный, столкнулась взорами с Рюриком, который, было заметно, не столь внимательно наблюдает за сценой, сколько следит за нашими реакциями.

А между тем, Брюсов закончил выступать в роли судьи, и только было произнесено им последнее слово, как на сцену легко, будто первый осенний сорвавшийся лист, выбежал молодой человек, в котором стыдно было не признать Есенина. Когда об нём говорили или же я вслух читала его стихи, мне он представлялся несколько иным. Даже в журналах и газетах, казалось, выглядел он иначе. Видя теперь его почти прямо перед собою, вживую, оставалось только поражаться, сколько в этом человеке энергии, которая не столько летела от него, сколько передавалась всем остальным. Он ещё не успел и слова произнести, как зал взорвался аплодисментами, которые он прекратил мягкой своей, но благодарной улыбкой.

- Не возьмёшь голыми руками имажинистов! – раздался его голос. – Эх, не возьмёшь! Давно уж оседлан нами крылатый Пегас, каковой держим мы в своём «Стойле». И ведь не уйдём никуда – покажем всем вам, где раки зимуют! – и только успел он произнести эти возражения, как начал читать свои стихи, будто всё время это они сидели в душе и сердце его, и были единственным, что хотел он донести до каждого и высказать. Никогда прежде не читала я «Хулигана», и хорошо – слушать вживую его оказалось самым неоценимым для меня событием. Прочтение его было плавным и одновременно бойким, мягким и громким, кипящим и развевающимся, подобно ветру – впрочем, что там до ветра! Этой стихии и спеси ветру следовало бы поучиться у Есенина – столь сильным казалось каждое слово его. И едва успела я, как и, должно быть, весь зал, перевести дыхание, чтобы опомниться, прийти в себя, перестать вникать в этот вихрь, так неожиданно возникший в большом зале консерватории, видеть вместо кучерявой головы поэта яркое пламя и свет, как он вновь вознёсся над всеми нами с ещё одним стихотворением, которое до того дня тоже не доводилось мне слышать.

Наверное, только заключительный марш имажинистов начал приводить меня в обычное состояние. Я взглянула на Рюрика, но не обнаружила его на своём месте; обернулась к Майе и Алисе и обнаружила в их глазах то же, что и у себя – блеск и сияние, каковые не могут передать ни слова, ни мысли или фразы – над нами так были властны чувства, точно мы только что вернулись с неведомой планеты, где таковых ни разу не испытывали. Один из поэтов сказал, что через полторы недели они устраивают вечер, где будут сами судить поэзию, но все слова его тут же утонули в чужих голосах, криках и возгласах, и каким-то чудным образом меня вместе с другими погнало к сцене. Я силилась отыскать в толпе друзей, но, когда осознала, что это будет бесполезно, покорно подалась течению и испугалась лишь в тот момент, когда оказалась у самой эстрады. Ни одного поэта уже здесь не было, но толпа всё призывала кого-то. Я очутилась практически в первом ряду и потому лишь безвольно вздымала голову вверх, силясь различить и увидеть кого-то, когда на сцене появилась знакомая фигура, нынче уже – в одежде, в меховой шапке, которую он натягивал на свою светлую голову прямо на ходу. Он не прекращал улыбаться всё то время, что толпа просила его прочитать, и взгляд его так пробегал по всем присутствующим, что, вероятно, не у меня одной сложилось впечатление, что смотрит он именно на меня – причём, смотрит в самую душу. Новый взрыв поэтической волны грянул со сцены, разнёсся в нас океаном, обдавая ледяными брызгами, от каковых мурашки побежали по телу у каждого слушателя. А когда Есенин ушёл со сцены, и все стали расходиться, мне стало грустно и больно. До жути грустно и больно, что его стихов и всего его было так мало в тот вечер.

II. Ещё только одна встреча

- И вы утверждаете...?

- Да, - я кивнула, снова закрываясь своей кепкой, после чего полностью упала в кресло и выдохнула прямо в нависший над моим лицом головной убор. Пока комната вновь не начала кружиться перед моими глазами, погружая меня в дрёму, предстояло рассказать обо всём, что произошло со мною этой ночью. Обыкновенно я помнила из грёз лишь какие-то обрывки. Видела своих подруг, соседок по квартире, но нынче сон этот был столь реальным, точно всё это происходило со мною на самом деле. Правда, век нынче отнюдь не двадцатый, на дворе не ноябрь, да и…

- Вы видели Сергея Есенина? – вновь доносится из ниоткуда голос. Слегка приподнявшись в кресле на локтях, я сняла шапку и увидела перед собою знакомое женское лицо в очках. Взгляд карих глаз за стёклами был непроницаемым, да и на лице не было никакого особенного выражения, которое можно было бы описать чувствами или мироощущением в принципе.

- Неужели есть в мире ещё гениальный русский поэт, которого звали бы Сергей? – усмехнулась я, но под её серьёзным взглядом весь оптимизм мой пропал. Я снова попыталась прокрутить в голове сон и попытаться вспомнить, не было ли чего-нибудь ещё, мною из него недосказанного, но нет – история завершалась известным судом над имажинистами, где под конец представления поэт вышел ко всем на сцену и прочитал «на бис». А после меня вытолкнуло из грёз так, как обыкновенно сильная волна выталкивает людей на берег – больно, неприятно и слишком солёно, чтобы возвращаться на колючий после тёплой воды песок.

- Ещё что-то?

В ответ лишь молча мотаю головою из стороны в сторону и вдруг вижу, как за белым окном начинают медленно кружиться первые за эту осень снежинки. Так неспешно и неловко, будто они и сами не ожидали, что пойдут так рано. Мне видится в них сцена, не прожитая мною, и при том – будто бы до боли знакомая, как если бы эта была песня, повторяемая раз за разом на старой пластинке.

- Воспоминания – странная вещь, - внезапно улыбаюсь я в эту снежную пустоту, но говорю не с женщиной, сидящей напротив меня, а с кем-то отдалённым и давно позабытым. – В любой жизни они находят тебя там, где ты совсем  не ожидаешь их увидеть или, даже лучше будет сказать, почувствовать. И при всём при этом, они продолжают вести тебя по новому пути, с совсем иными событиями и людьми, чтобы ты снова и снова мог прочувствовать жизнь во всей красе и сполна насладиться её вкусом.

- На сегодня достаточно, - молвит женщина, прерывая меня на полуслове, едва я успеваю подумать над дальнейшими фразами, взмахивает рукою, и дверь уже открывается, и в комнату врываются люди, когда я останавливаю все их одним лёгким криком, поднявшись с места.

- Постойте, - тихо шепчу я. – Кажется, начинается.


***


Временами, слушая про жизнь в общежитиях, я радовалась, что живу в Москве с родителями. Да, ребята устраивали там весёлые вечерние посиделки, учились друг у друга играм на гитаре и выбрасыванию пустых бутылок и бычков из окон, развешивали портреты Ленина везде по стенам, где им только могло вздуматься, и сочиняли ему оды, знали, что такое – жить не одному в комнате, но и выглядели все они, жители общежитий, иначе. Каждый стремился подражать заграничной моде, но это было лишь полбеды – в лицах их и поведении было всё меньше того позитивного и юного, что есть во всей молодёжи, и всё больше – вульгарного и неправильного. Как мне тогда, по крайней мере, казалось.

Что взяли мы с Алисой и Майей с Запада – так это только подражание стажёрам-манекенщицам из Лондона. Их фотографию мы увидели однажды в каком-то журнале и тут же влюбились в их уверенные взгляды, дерзкую моду и безупречную осанку. Мы даже просили Колю сделать наш общий снимок, подражая на нём им: Алиса встала позади всех с книгой на голове, не в силах сдержать свой смех по ходу того, как выстраивались мы с Майей. Я неловко пыталась пристроиться у зеркала, чтобы одновременно отобразилась и моя спина, однако же особенно прямой осанкой я не славилась никогда, а потому это также заняло немало времени. И ещё с головы каждый раз спадала книга, и в итоге Майя просто присела рядом со мною в какой-то наполовину буддистской позе, чтобы предотвратить громкое падение вузовского учебника на пол и одновременно войти во всю эту картину. По итогу все много смеялись и, вероятно, на снимке вышло даже что-то несуразное, отчего мы стали ещё яростнее просить Колю поскорее всё это проявить.

А между тем, уже приближался декабрь, и учёба так сильно захватила нас в своё русло, что мы и думать не могли ни о чём ином кроме дипломной работы. Я всё чаще засиживалась в библиотеке. Меня всё чаще вытаскивали из неё Майя с Алисой. Они также занимались работой и уже подыскали себе профессоров, которые помогали им в её написании. Я же ни с кем из преподавателей даже пока не могла поговорить на эту тему. Как-то на днях они пришли туда вытаскивать меня не одни, а с Ваней Козловским, выпускником Киевского института. Я мало слышала как про Киев, так и про институт, но среда вокалистов, в каковую обыкновенно втягивали меня подруги, мне всегда была интересна уже тем, что я мало что в ней понимала – обыкновенно, когда ничего не знаешь о каком-либо увлечении, общаться с человеком, который им занимается, в разы интереснее. Когда они запевали, я не могла понять, зачем они спорят и непрестанно советуются друг с другом – каждый раз пение их казалось мне неповторимым и шедевральным. Когда же принялся петь Ваня, я от неожиданности раскрыла рот и долгое время не могла вымолвить ни слова – причём, пожалуй, всё то время, пока он тянул «Ва-а-ас лю-ю-би-и-ил». Отчего-то при виде его мне показалось, что сейчас раздастся молодой мужской голос, но пение его, как ни странно, было мягким, даже каким-то нежным, и каждый раз он то повышал голос, то понижал его. Мы слушали бы его долго, ежели бы нас не выгнали из библиотеки за шумное поведение.

Снег крошил на улице уже вовсю, так что вскоре плавное кружение его выросло в пургу. Мы шли и долго смеялись забавному своему поведению в приличных местах, а Ваня неторопливо шёл за нами в своём полушубке и собольей шапке на голове, не вмешиваясь в разговор, но и не отставая от него. У него, как оказалось, был тенор, но разве что-то говорило мне понятие это? Контратенор, сопрано и меццо-сопрано? Мужской голос у меня всегда ассоциировался лишь с басом – вероятно, тому поспособствовала и известная детская песенка о том, что папа может.

Но, не считая этого маленького недопонимания, с вокалистами, как и артистами, я всегда общалась с удовольствием. Они были душевными и очень открытыми людьми. С Майей и Алисой долгое время занимался ученик Шаляпина, но после у него сложились непростые отношения с университетом – в большинстве, с деканом факультета, и ему пришлось уволиться. Зато он успел познакомить нас со своим педагогом молодости ещё до того, как тот стал руководить Мариинским театром и окончательно уехал в Петроград. Ту памятную встречу мы все до сих пор вспоминаем с улыбками: я – потому что впервые прикоснулась к искусству; Майя – потому что весь вечер провела с каким-то едва знакомым вокалистом и сломала себе ногу; а Алиса просто весело провела время. Жаль, в тот раз не было с нами Коли – думаю, вспоминали о встрече мы не только бы на словах, но и рассматривая снимки.

А между тем, за всеми этими разговорами мы незаметно подобрались к Тверской. Здесь было любимое кафе «Бом», и хотя в такое время никому было не до мороженого, решили расположиться там. И только наш спутник собрался, наконец, вступить в наш весёлый разговор, как мы услышали чьи-то крики. Вначале я посчитала, что кто-то с кем-то дерётся, но, как выяснилось, это было всего лишь чьё-то выступление. В глаза мне бросилась не очень-то броская табличка «Стойло Пегаса. Шибко пьяных, кадетов по форме и кулачных бойцов пущать не велено». Так как мы не подходили ни под одно описание, а любопытство уже съедало изнутри, решили попытать удачи и посидеть здесь, а заодно узнать, что же там происходит. Только успел Ваня потянуть на себя дверь, как кто-то со всего размаху, подобно разве что пчеле, вылетел из заведения. За ним выбежал другой, крича оппоненту своему что-то вдогонку. И поскольку именно я была инсценировщиком узреть, что же за странные звуки и действа доносятся из кафе, сомнений моих по поводу того, что туда лучше не соваться, никто не разделил. В итоге я вошла последней, но не успела ещё тронуть пуговицы на пальто, как увиденное внутри изумило меня ещё сильнее.

Это оказалось вовсе не кафе, а настоящий трактир. Несколько мужчин расположились за столиками, некоторые расхаживали прямо по зале и о чём-то громко говорили. Только спустя некоторое время, когда изумление спало, мне удалось понять, что говорят они как-то слишком слаженно да ещё и в рифму. Я невольно опустилась на стул, хотя всей своей компанией мы ещё так и не решили, точно ли собираемся здесь оставаться. Читавший голос показался мне знакомым.

Он был куда тише, нежели в прошлый раз, но и прочтение, и сами стихи будто бы обволакивали всю меня изнутри, так что оттуда, прямо из глубин, откликалось нечто, о чём я и подозревать не могла.

- Посвящается другу моему Мариенгофу, - произнёс он, склонив голову, выглядя мгновение так, будто невзначай забыл слова, а после принялся провозглашать, но при этом не повышая особенно голоса:

«Я последний поэт деревни,
Скромен в песнях дощатый мост.
За прощальной стою обедней
Кадящих листвой берёз».

Он говорил о покинутой мною деревне, о закатах, каковые встретить можно только там, о воздухе, которым, кажется, никогда не будет насыщенья, ведь, чем больше и сильнее ты вдыхаешь его, тем сильнее тебе хочется его ещё. Он закончил вечным и жизненным, тихо и по-философски грустно, но так, что сердце скорее ликовало при мысли неизбежной всеми нами смерти. Сейчас, когда я стояла всего в нескольких шагах от него, я смогла разглядеть его лучше, нежели тогда, в большом зале консерватории. Нынче не было яростных прочтений и размахиваний руками, а потому волосы его не разметались в разные стороны. Они лежали светлыми кудряшками на его голове – теперь, отросшие, они шли ему больше, нежели та стрижка. Впрочем, даже и так выглядел он юношей лет 17-18, при том, как я слышала, он был уже отцом двоих детей. Впрочем, я не склонна была сплетничать о знаменитостях вовсе и разговоры о Шаляпине вела с подругами лишь оттого, что знала этого великого человека лично.

Погружаясь в стихи его, хотя он больше не читал, я нечаянно вернулась взглядом к нему. Он смотрел перед собою, но своими ясными голубыми глазами видел, казалось, не нас, а что-то свыше. Взгляд его был напоён не столько тоскою и грустью, сколько непонятною никому мыслью. Он, наверное, очень долго вынашивает её в себе, но всё не решается никому поведать или хотя бы намекнуть и передать. Я улыбнулась этим своим тайным догадкам, и внезапно он посмотрел на меня.

Это вышло так внезапно и спешно, что я не успела даже отвести взгляда. Кроме того, я так и не успела снять пальто, а, заслушавшись поэта, оставила протянутую к пуговице руку там. Кепи также привычно украшала мою голову, и отчего-то мысль, что улыбка возникла на лице Есенина именно из-за этого всего, заставила меня сначала вздрогнуть, а после – до крайности смутиться. Он подсел к нам, положив ногу на ногу, поглядывая то на меня, то на моих подруг.

- А вас я здесь вижу первый раз, - заигрывая, произнёс поэт, в ответ на что Майя с Алисой весело рассмеялись и принялись всячески хвалить его стихи и рассказывать, как здорово выступал он в большом зале консерватории.

- Так вы и там были? – как-то изумлённо спросил Есенин, и, получив в положительный ответ, улыбнулся ещё сильнее, расчесал пальцами свои непослушные волосы и попросил каждую представиться. Ваня Козловский, сидевший с нами рядом, совершенно нахмурился, когда Есенин подошёл сначала к Майе, узнать её имя, поцеловал ей руку и проделал ровно то же самое с Алисой. Девушки же, казалось, и вовсе забыли о существовании вокалиста, поглощённые обществом нового, ещё более интересного, знакомого. Так продолжалось до тех пор, пока Есенин внезапно не повернулся ко мне, и я снова, взглянув ему в глаза, не смогла не заметить этой случайно проскользнувшей в зрачках «затаённой мысли».

- А вы? – улыбнулся он.

В такие моменты меня всегда смущало, как назваться, ведь моё имя было единственным, которое можно было сократить.

- Виктория.

Самой мне голос показался сухим и абсолютно равнодушным, пускай я и пыталась говорить иначе. Позади нас с Есениным я услышала тихие перешёптывания и смешки девочек, но не обратила на это никакого внимания.

- Вика, если позволите, - улыбка так и не сходила с его лица. Я не стремилась протянуть ему руку – он сам осторожно, будто боясь испуга, вынул её из моего кармана и галантно поднёс к губам. – Красивое имя.

После, как и следовало, впрочем, ожидать, он остался с нами, и временами мы все вместе поворачивали свои головы назад, чтобы послушать выступления других поэтов. Пока мы с Ваней безмолвно, через стол, наслаждались обществом друг друга, Есенин с подругами о чём-то много и оживлённо болтали, и когда разговор дошёл до их будущей профессии, слушать стал в основном он, изредка кивая головою, а они рассказывали.

- А вы чем занимаетесь? – столь же внезапно, сколь и переводил тему, обратился ко мне Есенин. Я же обнаружила, что Майя с Алисой говорят о чём-то своём, вспомнив, наверное, какую-то весёлую историю.

- Учусь, - пробормотала я, пытаясь не конфузиться. – В университете.

- И только учитесь? – мне и думать не следовало, чтобы понять, что уголки губ его снова поползут вверх. – «У меня растут года, будет и семнадцать. Где работать мне тогда, чем заниматься?»

Я совершенно было ушла в себя, услышав в его исполнении эту шутливую студенческую частушку, если бы только он не продолжил спрашивать:

- А чем хотите заниматься, когда выучитесь?

- Чем-нибудь, что связано с письмом. Изначально хотела пойти на журналистские курсы, но как-то не сложилось, - отвечала я, пожимая плечами. Этот ответ явно не устроил Есенина. Он продолжал неотрывно смотреть на меня, ожидая чего-то большего и бурного, каких-то разъяснений и продолжений, но я продолжала молчать, а после, явно не дождавшись их, вновь повернулся к девушкам, тут же смеша и забавляя их чем-то. Я бросила на него последний взгляд и внезапно осознала, что ощущаю себя с ним 14-летней девчонкой, тогда как было ему не больше 25-ти. Речи его, манера поведения, взгляд и улыбки, а в особенности, чтение стихов – всё цепляло меня с первого взгляда, но я всё никак не могла понять, что толком могло поразить меня в нём, когда я совершенно не знаю его?

- А вы знаете, Вика ведь тоже пишет стихи, - Майя, как и было ей свойственно, как-то невзначай упомянула этот факт, и Есенин спешно повернулся ко мне, так что даже стол отъехал в сторону.

- Прочтите что-нибудь.

С его стороны это должно было выглядеть просьбой, но прозвучало приказом. Даже сам он весь внезапно посерьезнел и стал выглядеть на свой возраст. Похоже, молва, ходящая о нём, не врала – каждый раз, как вопросы касались настоящей поэзии, Есенин подходил к ним основательно. Я не шелохнулась, скорее даже просто изумлённая, нежели не готовая ничего читать. Он побарабанил пальцами по столу, нетерпеливо потряс ногой, а после внезапно выпрыгнул из-за нашего стола, и я уж решила было, что обидела его своей застенчивостью, как вся компания наша вздрогнула от громкого крика:

«Устал я жить в родном краю
В тоске по гречневым просторам,
Покину хижину мою,
Уйду бродягою и вором.

Пойду по белым кудрям дня
Искать убогое жилище.
И друг любимый на меня
Наточит нож за голенище.

Весной и солнцем на лугу
Обвита желтая дорога,
И та, чьё имя берегу,
Меня прогонит от порога.

И вновь вернуся в отчий дом,
Чужою радостью утешусь,
В зеленый вечер под окном
На рукаве своем повешусь.

Седые вербы у плетня
Нежнее головы наклонят.
И необмытого меня
Под лай собачий похоронят.

А месяц будет плыть и плыть,
Роняя весла по озерам...
И Русь все так же будет жить,
Плясать и плакать у забора».

Чем больше подходил он к концу, тем грустнее становился настрой его, и тише – голос. Сам по себе в принципе голос его показался мне тихим. Вероятно, очень часто бывал он в ситуациях, когда собеседники близко наклонялись к нему, чтобы услышать. Но когда Есенин читал, он будто весь преображался – и голос его, и всё существо в целом. Майя с Алисой, стоило ему вернуться, набросились на поэта с новой силой, хваля талант его, а Есенин в ответ только улыбнулся, слегка краснея, бросил беглый взгляд на меня, и произнёс:

- Я написал это стихотворение в 16 лет.

Слова показались мне горделивыми и тщеславными, и я просто не смогла сдержаться и фыркнула. На некоторое время воцарилось всеобщее молчание, а после Есенин неожиданно весело засмеялся. И каков был этот смех!

Чистый, переливчатый, звонкий – не идущий ни в какое сравнение с тихим голосом его. Он смеялся очень заразительно и весело, даже если на то не было повода, и мы невольно подхватили оптимизм его, хотя всё ещё не знали причины таковой внезапной смены настроения. Отвлёк нас лишь громкий крик кого-то из ныне присутствующих пьяниц. В кого-то полетело отколотое горлышко бутылки, началась драка, и Есенин вызвался улаживать все эти дела, происходившие за соседним столиком. Перед тем он на прощание вновь поцеловал руку у каждой из нас, пожал – всё это время молча восседавшему за столиком Ване, а после взял мою – на сей раз я не противилась. Что-то знакомое вновь показалось мне во взгляде его и, точно прочтя мысли мои, он тихо произнёс: «Глаза у вас красивые, Вика. Не скоро такие забудешь», - и, то ли мне показалось, то ли в действительности с силой сжал он мою руку, а после спешно удалился.

Каждый из нас покинул «Стойло Пегаса» в различных чувствах, а я и вовсе – в растерянных. Майя и Алиса некоторое время обсуждали это необыкновенное знакомство с поэтом, а после повернулись ко мне, чтобы подождать нас с Иваном, плетущихся позади, и уже после вновь разговорились.

- А ведь он сказал, что ты совсем не вхожа во всё это общество, - посреди разговора обратилась ко мне Алиса.

- Ещё бы, зато он вхож в поэзию, - пробурчала я, хотя и понимала, что вру сама себе – стихи его мне безумно понравились что в прошлый раз, что в этот. Чтобы как-то подкрепить доводы свои, я с жаром продолжила: - Только подумать! В 16 лет писать про смерть и про то, что на рукаве своём он повесится!

- Ничего ты не поняла, - засмеялась в ответ Алиса. – Про то, что ты совсем не вхожа в общество – это вовсе не укор. Это был комплимент.

III. Его женщины

Удивительно, что в это самое время и в этот самый год, когда предстояло писать мне дипломную работу, начались в жизни моей эти нежданные встречи с поэтами и музыкантами. Есенин неоднозначно дал понять, что будет рад видеть нас в «Стойле» вновь, и мы не преминули принять его приглашение. Не каждый, впрочем, раз народу там было столь же мало, что и в тот вечер, так что и на разговоры с ним у нас было не так много времени. Мы могли встретиться взглядами, он – кивнуть головою в знак того, что заметил нас и рад приходу нашему, но на том общение и заканчивалось. Всё сильнее меня поражали стихи его, как и вся стихия, исходящая, казалось, из самой души поэта; то, как легко и спокойно он двигался по сцене – даже если и буду я выступать с докладом, никогда не смогу себя чувствовать столь же уверенно; как доносил то, что чувствует, другим людям, своим слушателям; и, наконец, кажется, и сам он. Вечера становились наполненными, когда после библиотеки мы с Майей и Алисой шли на его выступления. Жизнь становилась красочнее, когда, наконец, наступало для нас это свободное время. Поэзия виделась мне иной, когда с нею выступал именно он.

Я сравнивала всё происходящее с тем, что читали нам в университете во время перерывов между парами, стоя на столах в лектории, и осознавала, что до сего момента пребывала в каком-то ином мире и понимании поэзии. Не раз случалось, когда, возвратившись поздно из «Стойла», я бежала искать чернильницу и бумагу, чтобы набросать пару строчек. Голова моя туманилась от мыслей и идей, которые тотчас же, просто непременно, следовало воплотить. Однако же когда я перечитывала всё написанное, я с ужасом комкала изгрязнённый лист, осознавая, что мысли мои, буде они даже и гениальными, так и остались невоплощёнными мыслями.

Читать оттого я тоже стала больше, но нынче – не энциклопедии и справочники, а именно что сборники стихов. Державин, Пушкин, Лермонтов и Некрасов предстали для меня совсем в ином свете, нежели пытались нам их преподнести всё то время, что довелось мне учиться на этом свете. Волошин, Блок и даже Брюсов с его «Революцией» - всё, что изучали мы с таким трепетом, нынче показалось мне ничем по сравнению с гением, который вечер за вечером выступал на сцене в трактире. Я старалась писать подобное, но именно что подобное – то было пустым подражательством и ничего не стоящими пустяками. Я так не умела.

Ближе к концу декабря мне пришлось ходить в «Стойло «Пегаса» почти всегда одной из-за того, что у Майи и Алисы наметилось много репетиций. Педагог, уволившийся из их Гнесинки, некоторое время проводил с ними дополнительные занятия, а после посоветовал прекрасного преподавателя вокала – женщину, которая уже не первый год выступала на сцене. Только увидев её, подруги тут же осознали, что именно с нею им и будет комфортно и приятно заниматься. Только заговорив – порешили более никогда не менять себе педагога. Только запев… Впрочем, что говорить о будущем, когда оно ещё только наступает, и никогда не знаешь того даже, что ждёт тебя через секунду. Майя, к тому же, стала ходить на лекции в наш университет имени Ломоносова к преподавателю философии и каждый раз, когда мы встречались в «Стойле» - а оно стало местом наших пересечений, рассказывала, что поведал он на сей раз. Алиса занялась изучением языков – как оказалось, у нас худо-бедно преподавали английский язык, но в Гнесинке дела с этим обстояли совсем плохо. К её отцу часто стал приезжать его друг из другой страны, к коему семья Алисы, члены которой не были германофобами, всегда относилась гостеприимно. И, судя по всему, рассказы его о другой стране так понравились Алисе, что она стала втихую с ним изучать язык. Так что, посещая выступления поэтов, я не только восхищалась стихами, но и слушала, с одной стороны, о том, что все мы – зависимы от Бога, и в каждом из нас – частичка его, а с другой – фразы наподобие: «Эрлист гут!», «Но хайль маль!», «Ауф цугабе!».

А после прекратилось даже это по поводу, о котором сказано было раннее. И интересная вещь – стоило остаться мне за столиком одной, как ко мне проявили даже более повышенное внимание, нежели прежде, когда меня окружала весёлая компания подруг. Помимо Есенина, здесь всегда читали и другие имажинисты, многие из которых были его друзьями либо в душевном плане, либо в кабачном. Частенько появлялись Кусиков и Иванов, захаживал любитель романтическо-пейзажной лирики Шершеневич. Самым неизменным гостем по-прежнему оставался Мариенгоф, но ни к чьим стихам не могла относиться я так же, как к стихам Есенина. Каждый раз, лишь выпадала возможность столкнуться с фотографом, поэт просил сделать всеобщие снимки – причём, выдумывали имажинисты, как будут выглядеть на них, всё время по-разному. И всё время получалось то ли нелепо, то ли презабавно.

Я же продолжала уходить всё больше взглядами в то современное, что творилось вокруг меня. Читала статьи в газетах о девушках с Запада – таких раскрепощённых и свободных, не связанных узами советского воспитания. «Мы – гениальные возбудители, - примерно так, но вовсе не дословно звучал их слоган. – Семья, общественные приличия, браки – отменяются. Человек – мужчина и женщина – должен быть голым и свободным. Половые отношения есть достояние общества». Это был футуризм. Это было по-новому непристойное и необычно модное. Даже советские коммунисты зачастую шли по пятам у этих лозунгов, выходили совершенно голыми на пляжи, выставляя на всеобщее обозрение все прелести свои. Супруги-молодожёны принимались изменять друг другу, следуя принципу, что хорошая жена сама сумеет найти мужу подходящую любовницу, а он, тем временем, порекомендует её своим друзьям. Чем больше я читала обо всём этом, тем менее ко всему этому была моя неприязнь. Не оттого, что самой мне хотелось следовать всем этим принципам – отнюдь. Но после того, чему научило меня «Стойло» к таковому поведению у меня появилось своего рода понятливое отношение. И если вначале я продолжала застенчиво сидеть в стороне и слушать чужие выступления стихов, то совсем скоро познакомилась со многими здешними завсегдатаями, даже была представлена Мариенгофу и по какому-то вопросу зашедшему сюда к Есенину Клюеву. В отличие от Майи и Алисы, мне не так просто было завести с кем-либо разговор: я не могла похвастаться перед ними, что читала их стихи, либо восхищаюсь их выступлениями, ведь обыкновенно внимание моё было направлено лишь на одного поэта на сцене. Поддержать же беседу мне было просто, каким бы парадоксом это ни казалось. Они рассказывали поистине интересные вещи и были поистине умными и начитанными людьми, всё время норовящими выдумать что-то новое, даже если это всего лишь были начальные фразы перед выступлениями. Они одевались соответственно моде и со вкусом, но не стыдись ровным счётом ничего ни в нарядах, если вдруг те были нелепыми, ни в поведении, ни в повадках – всё то было частью их образа.

И всё же, несмотря на таковое сближение со всем ними – каковое происходило не без некоторых вредных привычек, которых я раньше воздерживалась, я не могла не осознавать для себя, что мне куда роднее и приятнее было общение лишь с одним из них. Есенин был повсюду, бегал между нами за очередной стопкой, иногда ругался и слишком громко читал, но, при всём при том, никогда не подходил близко. Не сразу до меня дошло, что, на самом-то деле, он выпивает лишь для приличия, а после, на сцене, делает вид, что хмель действует на него умопомрачительно, что пьян он мертвецки, что в силах разве что драться, а не далее читать. Учитывая наши неблизкие с ним отношения, меня сначала изумляло таковое его поведение, а после, когда разузнала я эту скрытую истину, поразилась невероятной находчивости поэта. «Они хотят видеть во мне озорного гуляку, приехавшего из деревни, - однажды внезапно поведал он мне – один из тех редкостных разговоров, когда оставались мы почти наедине, и он принимался говорить не столько о себе самом как прекрасном поэте и о стихах своих, сколько о родине своей, Константиново, о детстве, дворовых забавах, когда ему было всего 10, - так пусть, так и пускай видят, кто я, Есенин, таков».

Говорить о себе в третьем лице – была ещё одна его отличительная манера. Он её использовал даже в ругани – кстати, случались они, как и драки, довольно часто, и порою даже друзья вступали в дело, чтобы разнимать дерущихся. Особенно много перепалок случалось у Есенина с Борисом Пастернаком – он его не признавал не только, как стоящего поэта, но и как человека. О том же, как они спорили с Владимиром Маяковским, ходило множество россказней, но в действительности поэты вели дружескую переписку и не раз с явным вниманием относились ко стихам друг друга. В одном из споров, которые пришлось мне как-то наблюдать, молодой поэт испросил у Есенина разрешения прочесть в «Стойле». Со свойственной ему в таких случаях серьёзностью Есенин ознакомился с протянутыми ему стихами, а после отшвырнул их от себя, отказав. Когда же в ответ ему послышалась брань и жалобы, он резко обернулся к незадачливому поэтому и крикнул, так что слышал весь трактир: «Ты кто такое? Говно, а я… Есенин! Меня знает вся Россия!»

И чем больше восхищалась я им, чем более допоздна засиживалась в «Стойле», тем отстранённее, казалось, был от меня сам Есенин. В тот месяц ни от кого уже не могли скрыться две его явные связи – с поэтессой Екатериной Эйгес и подругой Галиной Бениславской. Я не понаслышке, а от первых лиц, знала, что у второй он проживает уже некоторое время за неимением лучшего. А из-за связи с первой начал опаздывать порою в «Стойло», если вообще промашки основателя можно назвать опозданиями. Хмельные друзья его рассказывали, что перед выступлениями он непременно забегает на литературные вечера в библиотеку, засиживается с нею за чаем, совершенно забывая о времени и о всех своих делах. Когда он прибегал таким в «Стойло» - весёлым, взъерошенным и счастливым до безумия, я вновь и вновь возвращалась взглядом к невероятно голубым глазам его, едва в силах сдерживать слёзы. Когда они уходили вместе с нею из трактира, мне совсем не становилось легче – напротив, куда приятнее было видеть, когда Есенин уходил один, пускай даже и планировал при этом встречу с нею.

Екатерина была недурна собой, и в какой-то момент мне внезапно пришло на ум, что в чём-то есть у неё сходство со мною. Не такие толстые косы свои она обыкновенно заплетала колечком, одевалась в платья по моде, была милой, но очень тихой и почти ни слова не произносила. Я была не в силах выносить их милые беседы друг с другом, но, вместо того, чтобы взять и уйти, лишь ещё сильнее вникала в круг поэтов, пытаясь осознать в хмельном состоянии, на какую тему перешли они в разговоре. В общем, во всех своих этих помыслах я как-то неожиданно всё же вернулась к флапперам.

Эти девушки славились короткими стрижками, ярким макияжем и обнажёнными ногами. До их повсеместного увлечения спортом мне, разумеется, предстояло ещё расти и расти, однако же, первый шаг был сделан – неожиданно для себя самой я обрезала волосы и начала носить короткие юбки. Они, в действительности, не были такими уж короткими и вызывающими, но мне в принципе не свойственна раньше была привычка обнажать свои ноги, пускай даже в тёмных колготках. Макияж мой не стал ярче, но на губах моих всё чаще появлялась алая помада – похоже, в сочетании с пальто и кепи поэты сочли это своего рода образом и, свыкнувшись, довольно скоро перестали обращать внимание. Чего никак нельзя было сказать о Есенине.

- Никогда бы не сказал о вас, Вика, что вы будете курить, - улыбнулся он, подсев ко мне одним вечером после выступления, помог прикурить, поднеся руку и скрывая тем самым пламя от сквозняка. – Я ведь в действительности считал вас… - он явно замялся, и я воспользовалась воцарившимся молчанием:

- Какой?

Вопрос вышел каким-то внезапным, а оттого даже дерзким. Есенин вначале изумлённо взглянул на меня, а после легко засмеялся. 

- Обыкновенной. Наверное, я то хотел сказать. Впрочем, каковым и становиться людям, приходящим в кабаки?

В мыслях моих промелькнуло сравнение с Екатериной, и я только лишь закатила глаза, после чего принялась с деланным интересом наблюдать за происходящим на сцене. Я так и чувствовала на себе взгляд Есенина, но, подвергаясь неприятной мысли, ощущая в себе остатки гордости, так и не обернулась.

- Не хотел вас обидеть, - вновь раздался тихий голос поэта, и только он и заставил меня, наконец, взглянуть на него. – Знаете, не стоит вам засиживаться в таковом обществе.

- Правда? – спросила я, не смея скрыть злость в своём голосе. – А мне они то же самое говорят о вас.

Есенин снова засмеялся, но уже ещё тише. Мы на мгновение взглянули на декламирующего стихи, но – чувствовалось, без особого интереса.

- Вправду? И почему же? Боятся, что обижу?

- Не знаю, что насчёт обиды, Сергей Александрович, но вы уже придвинулись ко мне ближе, чем на полагаемых два метра при неблизком знакомстве.

- С этой стороны просто лучше видно, - произнёс он негромко, и я почувствовала его руку на своём плече. Он стоял теперь позади моего стула, наклонившись немного вперёд, так что по временам его дыхание развевало кончики моих подстриженных волос. – Нравятся стихи?

- Ни в какое сравнение не идут с вашими.

- А когда соизволите прочитать своё? – мы оба почти перешли на шёпот, хотя для того не было особенных причин.

- Вам вряд ли будет интересно творчество кого-либо с «прекрасной, но нездешней неразгаданной земли», - отвечала я, вторя его строкам, и некоторое время не слышала голоса его – вероятно, Есенин на мгновение отстранился и молча улыбался, наблюдая за происходящим на сцене.

- У каждого поэта есть своя провинция, Вика, а иначе для кого же ещё писать? – и, будто почувствовав, что чтение сейчас закончится, с аплодисментами двинулся к выступающему. Ко мне же незамедлительно подсел Мариенгоф, который будто только и ждал, когда Есенин ретируется, и, налив себе в рюмку, вначале сделал один глубокий глоток, посмотрел на творящееся на сцене и только после перевёл взгляд ко мне. Безумно хотелось начать разговор о Есенине, но с чего – я не знала.

- Толя, прочтите что-нибудь революционное, - попросила я, подперев подбородок рукой, уставившись прямо в глаза мужчине, и он принялся читать «Конь революций буйно вскачь…», но, заметив, что я где-то в мыслях своих и не слушаю, прервался и продолжил после недолгого молчания:

- Вика, с Сергеем не стоит близко связываться.

- А кто сказал, что я собираюсь с ним близко связываться? – спросила я резко оттого, что была оскорблена его проницательностью.

- Все, что заметно уже давно. И ему, уж поверьте.

Я промолчала, потупив взгляд, но от мысли, что Есенин может догадываться о моём душевном состоянии, стало даже как-то теплее на сердце. Давно, давно грелось во мне желание открыться ему, поделиться тем, что чувствую, хотя для себя самой я не могла это назвать иначе, как сильной привязанностью к его творчеству. Но только успело во мне отгореть это тёплое чувство, как оно сменилось гневом и неприязнью к своей явно сопернице. Хотелось говорить о том прямо с Мариенгофом – наверное, так действовал алкоголь. И ведь она старше его на целых 5 лет! Но, перекрывая молчание наше, я лишь качнула головою, пробормотав что-то невнятное. Анатолий улыбнулся и подлил мне ещё.

- Давайте вы лучше прочтёте своё. Есть что-то новое?

О да. У меня определённо было что-то новое. Точнее говоря, целый цикл, посвящённый Есенину и нашей с ним разлучнице. Набрав побольше воздуха в лёгкие, я принялась читать.

IV. Имажинисты

Калядов знал о наших посиделках всё с моих же рассказов.

Колю как-то не поразило то, что Есенин подошёл к нам при первой же встрече, как и то, что уже при повторной встрече он, сославшись на то, что мы всё равно часто собираемся бывать здесь, сказал приходить нам без билета. «Я уже сказал в кассе, чтобы вас пропускали как своих», - как-то хитро улыбаясь, говорил он в тот раз. Столь же мало внимания уделил он моему общению с Кусиковым, Якуловым, Клычковым, Ширявцем, Орешиным, Шершеневичем и Мариенгофом и лишь при упоминании Клюева весь как-то воспрял духом.

- Сейчас вообще крестьянская поэзия в особой моде, но Николай Клюев! – в самой лишь интонации он точно невзначай поставил сразу три ударения. – Но лишь в его стихах современность как-то по-особенному сочетается с архаикой. Он – против агрессии «певцов железа». Почитай «Четвёртый Рим»! В его стихах есть и образы беззащитной природы, и идеи всемирного братства.

Я почитала всё, что он мне советовал. Стихи его пришлись мне по душе, но, как и всегда было с произведениями, автором каковых не являлся Есенин, чего-то в них недоставало. Мнилось, что у Сергея душевно всё, что бы он ни написал или ни прочитал. У остальных же был только талант.

А меж тем, декабрьские праздники и январские морозы слегка разделили меня со «Стойлом». Это, впрочем, совсем не значило, что я позабыла обо всех наших весёлых вечерах, где происходили споры об образе, форме и содержании стиха, пьяные гуляния и драки, о новой моде своей и, конечно, о Есенине, но, с головою окунувшись в учёбу и экзамены, я стала считать, что совершенно отстранилась ото всей этой компании. Точно также казалось мне, что стоит ещё раз увидеть Есенина, я не вспомню о прежнем своём пыле и тепле ровным счётом ничего. Не буду, как раньше, пытаться поймать взгляд его голубых глаз, не начну дрожать всем телом, когда он примется со всею силой своего голоса читать стихи и яростно расхаживать по сцене. Мне думалось, это было мимолётным увлечением и, пожалуй, хорошо, что оно так быстро забылось. И, тем не менее, ещё раз посетить «Стойло» мне предстояло.

Стоило лишь поэтам заприметить меня, как все тотчас же принялись махать шапками, кепи и другими головными уборами, что были у них при себе. Не было расспросов наперебой и перебиваний друг друга на счёт того, где я пропадала. Мариенгоф, он же Анатолий Борисович, галантно взял меня за руку и, подведя к кассе, по-свойски попросил, чтобы мне вновь предоставили бесплатный вход. Но я, судя по всему, так часто и много оглядывалась по сторонам, что каждому стала ясна причина моего смятения – Есенина нигде не было. И только собирался один из знакомых поэтов сообщить что-то на сей счёт – я догадалась о том по глазам его, как в «Стойло» вошли двое, и даже с улицы слышались их весёлые голоса и смех. Я обернулась скорее от внезапности, потому что услышала знакомый голос, но, как только Есенин приподнял мокрую от снега шапку, а после за руку провёл спутницу свою вперёд себя, он посмотрел вперёд и также заметил меня. Оба мы замерли так, точно столкнулись со своим ожившим отражением, пока всю обстановку не разрядил Мариенгоф, решив поухаживать за девушкой и принять у неё пальто. Будто воспользовавшись этим мгновением, Есенин спешно подбежал ко мне, схватил за руку – меня, всё ещё едва сознающую мир вокруг себя; покрепче сжал её, так что я ощутила холод его пальцев с мороза, что-то сказал – как после стало ясно, всего лишь произнёс моё имя, и столь же быстро ретировался со своей спутницей в залу. Я проследовала туда же на негнущихся ногах.

Изумление не спадало до конца вечера, и я, хотя до безумия любила слушать имажинистов, нынче не могла сосредоточиться ни на чьём произведении. Меня окружали приятной компанией хорошие товарищи, но взгляд мой то и дело падал к одному и тому же столику. Только смогла я вновь чувствовать, как прежде, как осознала эту ужасную вещь, произошедшею со мною – мои чувства к Сергею совсем никуда не исчезли, а теплились внутри до того самого момента, пока я его не увижу. И только стоило настать этому моменту, как я наблюдаю его совершенно с другой девушкой, даже не с Катериной.

Во время выступления, когда я всё никак не могла определиться, на что смотреть – на недопитый стакан или на столик, за которым сидел Есенин, он резко вскочил со своего места и столь же быстрым, твёрдым шагом подошёл к нам.
- Господа, вынужден украсть вашу даму, - произнёс он, схватив мою руку и вырывая не только словами, но и жестами из мужского общества, а после, когда мы остановились вместе немного в отдалении, сделал вид, что наблюдает за сценой. Я тоже стала смотреть, как читает Шершеневич, по-прежнему мало вникая в стихи. И тогда Есенин вновь заговорил. Тихо, совсем тихо – я вдруг осознала, что почти отвыкла от его голоса.

- Вика, уже вечер близится к концу, а вы так ни разу и не подошли ко мне.

Я так возмутилась, что даже вздрогнула и ощутила, как краска приливает к лицу моему. Сцены, недавно виденные мною, мельком пронеслись в голове: как он, весёлый, весь заснеженный, входит в «Стойло», придерживая за локоть незнакомую мне девушку, а после глядит на меня так, точно я могла быть помехою их счастью. Я стояла к нему вполоборота, так что даже не решилась повернуться, и произнесла:

- Зачем же? У вас, я считаю, и без того приятной компании хватает.

- Они – это всё одно, - махнул он рукою в сторону столика имажинистов, от которого увёл меня, и я, не знающая так близко ещё взаимоотношений их, неправильно восприняла слова его. – Они из меня водку сосут.

- Я говорила вовсе не об Анатолии Борисовиче и остальных, - качнула я головою. – А об вашей… вашей… - слово точно до последнего не желало вырываться из уст моих. – Вашей жене.

Чтение продолжалось, а вот ответа Есенина не было. Если бы я не слышала приглушённое дыхание позади себя, то решила бы, что он уже ушёл. Гонимая любопытством, я, наконец, обернулась и наткнулась на улыбку его – и не поняла, какие витали в кучерявой голове его, какие мотивы он преследовал, когда так улыбался.

- Я с ноября считаю себя разведённым мужчиной, - ещё тише произнёс он.

С ноября! Я слышала о том, что он ушёл от Райх – об этом кричали все декабрьские газеты, и это было своего рода скандалом, ведь развод так и не состоялся. Но, при всём при том, была ещё эта Екатерина. Была, чёрт возьми, девушка, которая весь вечер сидела с ним, прижавшись к его плечу, Мысли мои путались, но, когда я вспоминала, кому по нравам пытается подражать наше общество, моя дурнота как-то сама собою начинала спадать. Я, кажется, снова покраснела. И, только закончил Вадим выступать, Сергей подвёл меня к своему столику и представил девушку, находившуюся за ним. Это была Галя Бениславская.

То, что она влюблена в Есенина, было понятно с первого же взгляда. В том мы с нею, впрочем, были схожи – и это было единственным, что могло сближать нас. Но тему поэзии среди ребят она поддерживала более оживлённо, чем я, вступая порою и в споры, хотя мне казалось, что она не пишет стихов, а также о советской власти и Туркестане. Есенин непрестанно наблюдал за нами двоими, обдумывая при этом что-то, и вдруг несколько раз остановил Мариенгофа на полуслове, тряхнув того за руку: «Толя, смотри, зелёные. Зелёные глаза». Я знала наверняка, что он говорит о Бениславской, ведь у меня глаза были серыми и лишь изредка возвращались в родной голубой, а потому при речи этой потупила взгляд, столкнув его с бокалом. Больше я не слышала, о чём говорили они, и, лишь будучи совсем нетрезвым, Есенин подсел ко мне, намерившись, судя по всему, окончательно испортить этот вечер. И только теперь дошло до меня, что каждый раз – даже если мы не виделись более месяца, меня поражало, сколь доверчиво-наивными кажутся его голубые глаза, смотрящие из-под курчавых белокурых волос.

- Вика, я, Есенин, очень странный человек, - он глядел куда-то вперёд себя, так что, если бы не это обращение вначале, не было бы ясно, кому адресована его речь. Он не отзывался о себе в третьем лице при друзьях, но теперь чувства его явно смешались, даже голос стал тише прежнего. Я на мгновение обернулась к Бениславской и выдохнула, обнаружив, что её занимают Толя и Вадим весёлыми своими рассказами. – Как-то, - он вдруг резко выпрямился и подсел ближе ко мне, - я подумал, что у меня сифилис, всю ночь кровоточили дёсны. Вот потеха-то была! Стучался к врачу, чуть дверь ему не выломал, а наутро смеялись все вместе. Да… А ещё однажды строчку придумал. Какова строчка, Боже ты мой! Этак ведь ещё выдумать надобно: «Господи, отелись!» С Толей Спасский монастырь целиком и полностью ею расписали.

- Сергей, - негромко произнесла я, надеясь тем самым не привлекать к нам обоим внимание. Я никогда прежде не обращалась к нему по имени, но нынче это нисколько не покоробило меня. Едва успела я тронуть его руку, чтобы поднять – он лежал теперь на двух стульях одновременно; несмотря на то, что у самой начинало кружиться перед глазами, как он спешно поднялся сам, состроив какое-то то ли страдальческое, то ли обиженное выражение, и попросил называть его просто – Серёжа. – Серёжа, - я качнула головою, хотя от этого-то теперь у меня побежали мурашки по всему телу. Это казалось непривычным и даже каким-то совершенно личным, что ли. – Вы пьяны сейчас. Давайте Анатолия Борисовича попросим? Он ваш адрес знает?

В ответ он бодро поднялся с места, усаживая за стол и меня, отказывался, говорил всё что-то о здоровье, а после принялся рассказывать, как читал в кафе «Домино» - но вовсе не стихи.

- И я вышел тогда перед ними всеми, чекистами, и крикнул: (здесь он действительно принялся кричать на всё «Стойло): «Вы думаете, я вышел читать стихи? Нет, я вышел затем, чтобы послать вас к..!»

Здесь уж к нам бросились все, кто был за соседним столиком, дабы успокоить Есенина, а Галя, перед тем, как сделать то же, подошла ко мне и молвила: «Вот такие, как вы, и помогают ему спиться», а после они вместе удалились.

Есенин вернулся спустя примерно полчаса, но шагал уже твёрдой уверенной походкой. Голова и лицо его были слегка мокрыми, но в целом чувствовал он себя, казалось, хорошо. Я уже не увидела подле него Бениславской, но чувства, взбушевавшиеся во мне из-за внезапной его откровенности ко мне, затмевали какое-либо беспокойство. Он сел прямо напротив меня, и я думала, он что-то скажет, но он молча поглядывал на меня сквозь сигаретный дым, практически при том не мигая. У меня же не было сил ничего спросить у него. Я снова видела в его ясных глазах целый мир, который с самой первой встречи показался мне таким невыразимым и громадным, но мы, точно оба погрузившись в него, молчали, и если и витали вокруг меня мысли, они не могли помешать этому немолчному разговору. К нам подошли Толя и Галя, принялись что-то обсуждать – но уже тише и с меньшим энтузиазмом, а мы с Есениным продолжали неотрывно смотреть друг на друга, и я всё более и более осознавала для себя, что, будучи трезвой, вряд ли решусь вновь назвать его «Серёжа».

Есенин был серьёзным. Он явно думал о чём-то своём, но при том не смотрел куда-то сквозь меня. Взгляд его был ясным и осознанным, и я всё ждала, что он вот-вот произнесёт хоть слово, когда поэт резким движением достал из кармана кусочек бумаги, попросил у кого-то чернил и, шурша листом, принялся что-то быстро-быстро писать. Мне взбрела безумная мысль, что он собирается сказать мне что-либо не вслух, а на бумаге, но, только закончила последняя буква выплясывать из-под руки его, он скомкал всё написанное и убрал в карман, точно это было что-то не стоящее, после чего снова стал улыбаться, весело смеяться и заниматься тем, что делал и до этого – совершенно не замечать меня. Мне стало ясно, что наше безмолвное молчание, наше негласное понимание – всё это длилось всего одно мгновение и пропало. Я поднялась и покинула «Стойло».


***

То, что мы с Майей и Алисой начали вникать в общество имажинистов, вовсе не значило, что мы позабыли о музыкантах, артистах и менее известных поэтах. Когда спустя долгие месяцы разлуки, мы наконец увиделись с Майей и Алисой, мы совершенно не узнали друг друга. Они отметили, что я сильно изменилась внешне и даже, кажется, в поведении, но меня больше интересовали их успехи в вокале. Презабавная штука состояла в том, что Майя, хотя и ходила в мой университет на дополнительные лекции по философии к Аркадию Никаноровичу (о том она рассказывала мне после отдельно), увиделись мы с ней в тот раз впервые за всё время. Друг наш Коля также был в тот день с нами. В отличие ото всех нас, он не так любил поэтические вечера, так что мы порешили просто прогуляться по обсыпанной февралём столице и обсудить всё, что произошло со всеми нами за это время. Мне ещё больно было вспоминать о вечерах в «Стойле» - в особенности, о совсем недавнем, так что я старалась как можно сильнее оттянуть этот момент, не переставая задавать подругам вопросы о жизни их. Новому другу Алисы, Альберту Вагнеру, пришлось вскорости вернуться в Германию, но немецкий на той стадии, на каковой успели они его тайно изучить, она не переставала нам демонстрировать, на каждом шагу приветствуя, прощаясь, благодаря, восхищаясь, изумляясь и даже сердясь на нём. Замечу, что это происходило без перевода на русский, так что нам с Майей порой понимать рассказ её было нелегко. Но, нисколько не обижаясь, заметили мы подруге только одно – насколько тайным и уединённым было их с Альбертом изучение немецкого? Алиса зарделась, как и всегда в таких случаях, весело засмеялась, не отвечая на вопрос, лишь добавила, что ему 32. Мы посчитали господина Вагнера для неё староватым, хотя впрочем... Впрочем…

После рассказа Майи о философии, в разговор внезапно вклинился Коля и начал жаловаться то на наших с ним педагогов, то на своего нынешнего сожителя Володю, который был старше его на приличное количество лет и работал врачом. И когда мы, соглашаясь со словами Коли – а был он без ума, как мы поняли, только лишь от Николая Клюева, порешили, что с нас определённо хватит пока поэтических посиделок, на улице нам встретилась толпа. Каждый в ней присутствующий что-то выкрикивал, пытаясь перекричать товарища своего, а когда они поравнялись с нами, мы с Майей и Алисой услышали наши собственные имена.
Стоило нам обернуться, как мы признали в окликавшем нас Рюрика Рока. Мы радушно приветствовали его, сетовали, что в прошлый раз так и не удалось нам обсудить прошедший Суд над имажинистами, и, видимо, выслушав все эти высказывания и приняв их к своему горячему сердцу поэта, Рюрик сжалился над нами и рассказал, что сегодня проходит конкурс, «куда-де они с ребятами и направляются». Мы с недоверием покосились на хмельную компанию, изъявив желание идти либо только с Рюриком, либо держаться в стороне, и по итогу сошлись на втором варианте. По дороге Майя снова выдала меня, рассказав, что я сочиняю стихи. Воодушевлённый Рюрик Рок на это сказал, что, к сожалению, сегодня программа на конкурсе вся заполнена, но в следующий рад он будет рад пригласить меня на выступление – он говорил это с такой трагичной интонацией, что просто нельзя было не простить его, и я смилостивилась. Горечи как-то сами собою уходили, и даже придирающийся к поэзии Коля согласился, скрипя зубы, сходить на представление.

Вход сюда был свободный – событие, от которого мы отвыкли, но к которому, учитывая обширные знакомства наши, и не стремились привыкать. Нас устроили в первых рядах, и, только успела я отложить в сторону пальто своё, по привычке оставляя на голове кепи, как выступления начались. Один за другим на сцену выходили малоизвестные поэты из разряда, как их принято было называть в «Стойле», «маленьких». Есенин и Мариенгоф не раз говорили мне, что не ходят по подобным мероприятиям, и нынче я своими глазами и ушами убедилась, почему – слушать здесь было особенно нечего.

Таланты, которые крылись во всех выступающих, были ещё ими самими не раскрыты. Им требовались либо опытные наставники, либо постоянные пробы пера. Я подумала, что как раз в таком я и могла бы выступать сама, учась хотя бы читать на сцене, и постаралась слушать внимательнее, но, как бы ни делала вид, стихи не шли. Не было той энергии и насыщенности, к каковой привыкла я за время в «Стойле». Не только стихи их были слабы – сами поэты не были артистичны, но разве в том их вина? Это я привыкла слушать людей, знающих своё дело не первый год и гордящихся этим. Медленно к скуке моей примешалась грусть – я только в тот момент уяснила для себя, что ожидала, на самом деле, несмотря на все уверения Рюрика, видеть здесь лишь одного поэта.

- Пойду, пожалуй, а то ещё дипломную писать, - улыбнулась я подругам и Коле, которые, когда я поднялась, совсем не ожидали такого поворота событий. И только успели они открыть рты для возражения, как толпа закричала имя, от которого сердце моё больно сжалась. В дальних рядах лектория возник светловолосый юноша, и зал, крича: «Есенина, Есенина», подхватил его на руки и прямо по ним понёс к сцене.

Это смотрелось так невероятно, точно было описанием из романа. Сергей выпрыгнул на сцену, весёлый, необъяснимо взбодрённый и, как обычно, полный энергии и сил, и начал читать, что всегда поражало публику с первых строк: «Дождик мокрыми мётлами чистит…»

Зал тут же наполнился тишиною и спокойствием, а у меня буквально остановилось сердце и само собою задержалось дыхание, когда я видела на сцене его. Вот, кто истинно умел писать и с каждым произведением своим в этом ремесле раскрывался всё больше. Вот, чьё выступление поражало до глубины души, стоило лишь начать – я пыталась сама читать его вслух дома, но из этого выходило невесть что. Авторское прочтение нельзя было сравнить ни с чем иным. Даже Коля, сидевший рядом со мною замер, поглощённый той волной, каковая окутала нас и погрузила в безраздельные пучины. Мы утопали в этом море, насыщаемые всё новыми и новыми штормовыми приливами, но всем нам это только нравилось. Публика просила ещё. Есенина слушали с таким упоением, как не слушали в этом зале никого. Он прочёл то, что написал не так давно:

«Не жалею, не зову, не плачу,
Всё пройдет, как с белых яблонь дым.
Увяданья золотом охваченный,
Я не буду больше молодым»,

взгляд его, ненасытный даже созданным только что им самим энтузиазмом, скользнул по рядам и нашёл – куда хватило взгляда, первый. Мне вспомнилось, как в последний вечер, когда мы виделись, он что-то быстро набросал на листке своём после наших долгих друг с другом переглядываний, и теперь от мысли этой сердце так и замерло в груди моей. А если стих этот…Но договорить мыслям в голове не дал Рюрик, спешно поднявший нас со своих мест, когда зал встал, чтобы рвануть куда-то прочь, а Есенина уже не было на сцене.

- Идёмте, - говорил он быстро и оттого еле разборчиво. Коля после не раз подмечал, сколь Рюрик показался ему симпатичным именно, когда сильно спешил. – Сейчас Сергея Саныча толпа затопчет, поговорить не успеем, а ведь такая возможность есть! Прямо рядом с Есениным постоять, ну!

Что было ответить на это мне, кроме как улыбнуться?

V. Есенин о себе

Сегодня снова холодно. Похоже на зиму 1921 – сильные морозы пришли ещё в ноябре, и даже первый снег выпал раньше положенного срока. Я продолжаю своё бесцельное хождение по комнате и по временам пишу дневники. Иногда так глубоко засиживаюсь в воспоминаниях, полученных через сны, что с трудом возвращаюсь назад. Очень много хочется вспомнить. Ещё больше – сказать.

Ещё несколько раз на неделе психолог. Пью лекарства. Стоило начать листать биографию поэта Серебряного века, наткнулась на знакомую фотографию с выступления в «Стойле». Есенин стоит посреди зала, окружённый столиками и восседающими за ними людьми. Даже по выражению лица его видно, сколь он взволнован, и восторжен, и счастлив – он не умел читать не с упоением. Начала читать стихи его вслух, но уже через считанные минуты в комнату ворвались люди и приковали к постели. А жаль.

***

Едва Рюрик успел нас позвать – а лично я будто бы только этого приглашения и ждала, мы кинулись врассыпную, но тут же осознали, что, если будем держаться вместе, через толпу прорвёмся успешнее. Пришлось взяться за руки и проталкиваться цепочкой. Позади себя я услышала голос Коли и не смогла сдержать улыбки: «Граждане и гражданки, пропустите незрячего, великого русского поэта ведь хочется увидеть!» Все расступались, но, когда осознавали смысл сказанного, было уже поздно. В итоге, нам удалось протиснуться в ряды, и сердце у меня забилось быстрее, когда я увидела Есенины со спины – и светлую голову его, и его костюм. Он спускался по ступеням и одновременно разговаривал с кем-то, а к нему всё лезли женщины, не умолкая: «Ах, Есенин, ах, душка!» Мне стало противно от этой мысли не столько ревностно, сколько дружески – разве могли в действительности ценить они Стихи его, а не внешность? Тем временем, рядом удавалось ещё и пробегать журналистам, у коих, между прочим, мне бы стоило поучиться для возможного своего будущего ремесла. Как оказалось, обязанности их не столь уж сложны: бегать рядом с поэтом, выслушивать его разговоры и по временам задавать вопросы. Мне подумалось тогда, что я смогу пойти работать в редакцию, даже не отучившись на курсах.

Рядом с поэтом внезапно возник ещё какой-то мужчина, и они принялись оживлённо что-то обсуждать. Неожиданно не только для меня, но и для всех остальных, цепочка наша из рук распалась: Рюрика, Алису и Колю всё-таки унесло толпою, и мы с Майей кое-как протискивались среди остальных, чтобы совсем уж не потерять друг друга.

- Смотри, вот он, - шепнула мне подруга, когда мы были совсем рядом с Есениным и незнакомым мужчиной. Я хотела ответить чем-либо колким, что неужто я не узнаю поэта, но, так и не дав сказать мне ничего, Майя продолжила: - А кто это рядом с ним? Неужели… - только успела она выдохнуть последнюю эту фразу, как кинулась бежать к собеседнику Сергея.

- Игорь Васильевич! Неужели вы – сам Игорь Васильевич?

При возгласе её оба мужчин обернулись, причём, один из них, не виданный мною раннее, лучезарно улыбался. Майя подбежала к нему легко и спешно, принялась об чём-то разговаривать, обхватила обе его руки своими, начиная то переворачивать к себе его ладони, то мягко потирать его запястья, между тем, как мужчина её неотрывно слушал и явно был не прочь такового разговора. Он был приятным на вид, со слегка вытянутым лицом и таковым извечным выражением на нём, каковое придавало ему ещё больше мужественности. Он выглядел ближе к сорока, меж тем, как я после узнала, ему на тот момент было 34.

- Как же я восхищаюсь вашими стихами! – слышались возгласы Майи. «Ты видишь остров, дальний остров, и паруса, и челноки…»

- «И ты молчишь легко и просто, - тут же подхватил он, не скрывая радостной улыбки своей. Голос у него был приятным, мягким – таким только и вести лекции. – И вот – крыло из-под руки! Не улетай, прими истому: вступи со мной в земную связь…» - он оборвал речь свою, перейдя с зачитывания стиха на шёпот, и Майя, явно покраснев, докончила:

- «Бегут по морю голубому барашки белые, резвясь…»

- Вика, как приятно вас снова увидеть, - Есенин улыбнулся и двинулся ко мне. Ему понадобилось немного больше времени, чем другому поэту, собеседнику Майи, чтобы прийти в себя от столь внезапного прерывания разговора, но ныне он вновь казался весёлым и беззаботным. – А вы с самого начала здесь?

Голос у меня пропал, и мысли совершенно смешались – я могла только со спокойной улыбкой глядеть на него и молчать, но я заставила себя заговорить – заставлять себя подходить ближе оказалось невозможным для меня, и Есенин, следуя пословице «Если гора не идёт к Магомеду», сам довольно спешно приблизился ко мне.
 
- Да, но, впрочем… - я отвлеклась на мгновение на Майю и незнакомого мужчину, коего прозвала она Игорем Васильевичем, и с некой завистью заметила, как весело смеются они – Майя, сгибаясь от хохота пополам, ненароком тронула плечо его, и мужчина поддержал её, взяв за руку. Есенин, заметив взгляд мой, обернулся, а после спросил, перепрыгивая на другую тему:

- Знаете его, Вика? Поэт Игорь Северянин, футурист.

- Да? Но ведь вы в спорах с футуристами, - улыбнулась я.

- Отчего же? Любое направление имеет право на существование.

- О Маяковском, впрочем, вы иного мнения.

Есенин в ответ махнул рукою и лишь спустя время бросил:

- Да это же не поэзия, у него нет ни одного образа.

Я снова улыбнулась, потому что возражение его было похоже на жалобу обиженного ребёнка, но Есенина уже и теперь заинтересовало другое – кто-то шустро выхватил его у меня, какая-то девица, и он, следуя с нею к лестнице, начал говорить что-то о стихах.

- Он подошёл ко мне и шепнул мне на ушко, чтобы я отыскала его на литературных чтениях, когда он придёт в университет Ломоносова, - полная энтузиазма, восклицала Майя, приблизившись ко мне. Я же следила взглядом за уходящим Есениным и практически не слушала её. Он шёл по лестнице: шаг, второй, третий. Сергей и какая-то девица всё более и более отдалялись от нас, а я так и не успела сказать ему ни слова из того, что собиралась! Майя в тот самый момент дёрнула меня за плечо, точно отрезвляя.

- Вика, ты теперь будто сама не своя. Ты поговорила с Есениным? – она взглянула в ту же сторону, что и я, а после нахмурилась. – Подойти же к нему.

- Но с ним же другая женщина, - простонала я.

- Ничего. Ты же не по личному вопросу подходишь. Расскажи, как тебе понравились его стихи, что ты восхищаешься тем, как он выступает.

Я мотнула головою, и мы помолчали. Есенин и незнакомая барышня всё более и более отдалялись от нас, и милая их беседа всё сильнее раздражала зрение моё.
 
- Ну же, - вновь подтолкнула меня Майя. Мы продолжили стоять и смотреть вслед уходящим. Когда спустя некоторое время она вновь принялась меня раззадоривать, я уточнила:

- Только лишь подойти и рассказать, как мне нравятся его стихи?

- Ну конечно, - улыбнулась мне Майя, легонько подталкивая в спину. – Давай.

И стоило мне сделать всего несколько шагов, как Есенин и сам отстранился от девушки, с которой разговаривал. И то произошло столь поспешно, что мы разве что не столкнулись с ним, когда я быстро шла к нему, а он резко обернулся. Мы находились друг от друга на расстоянии нескольких метров, и во взглядах наших и, должно быть, мыслях была какая-то нелепица.

- Как же вы всё-таки прелестно читаете стихи! – только и смогла восхищённо произнести я. Он в ответ усмехнулся, но, заметно было, собирался как-либо ответить на эту похвалу.

- Когда же вы, наконец, поведаете о чём-либо из творчества своего?

- Я, возможно, буду вскорости читать, - тут же отозвалась я, и от меня не скрылось, как от изумления у него взмыли вверх брови. – Но это пока точно неизвестно.

- Напишите мне, где будете, - сказал Есенин.- На таких маленьких мероприятиях часто бывает Толя, можете передать через него.

- А вы будете? – с надеждою спросила я, хотя во мне стала закипать злость от явного его равнодушия.

- Постараюсь, однако ничего не могу обещать, - как-то неловко улыбнулся он, а после вновь обратился к кому-то случайно подбежавшему, и нас окончательно разделила толпа.

- Ну как? – Майя подкралась ко мне сзади, заметив, что наш с Есениным разговор окончен. – О чём говорили? – но, не успела я вымолвить ни слова, как сзади подбежали остальные наши друзья, и запыхавшийся Рюрик промолвил:

- Ну вот, не успели с Есениным пообщаться!

***

Когда я вовсе не надеялась на встречу с Есениным из-за того, что учёба вновь начала поглощать меня, она состоялась сама собою. Майя, помимо того, что ходила на лекции к Аркадию Никаноровичу, стала видеться и с Игорем Северяниным. Их встреча в литературном кружке при университете, в каком училась я, всё-таки была, и её Майя вспоминала с явной теплотою. Они почти тотчас же обменялись адресами, чтобы начать бурную переписку письмами, и однажды он даже пригласил её прогуляться по музею, а заодно решился подарить свои книги с автографами. Алиса продолжала учить немецкий на расстоянии. То было трудно из-за того, что письма за границу шли долго, а многие – и вовсе не доходили, и в какой-то момент ей стало казаться, что Альберт Вагнер либо вовсе не хочет учить его с нею, либо – общаться. В общем-то, как ни странно, в тот день мне вновь посчастливилось увидеть Есенина, когда я была совсем одна.

Я проходила мимо лавки на Никитской, но не знала совершенно, что там мог работать Есенин. Впрочем, я не знала о нём ничего, не считая того, что по временам читал он в «Стойле «Пегаса», а значит, мог частенько бывать там. Но в последнее время я стала уверять себя, что мне не хватает времени для того, чтобы посещать поэтические вечера – и отчасти была в том правда. Но уже довольно скоро я, томясь разлукою, стала понимать, как глупа моя обида на поступок, каковой Есенин не совершал – это я придумала себе что-то, что он, по уверению моему д о л ж е н был совершить, но не сделал. Хотя неужто он был должен что-то кому-то? Разумеется, нет. И после осознания этого мне ещё больнее и горестнее было бы смотреть в глаза ему – я была виновата пред ним уже за эти помыслы свои. Однако же, как уже было раннее сказано, стоило мне невзначай оказаться на Большой Никитской, как я услышала невдалеке от себя знакомые голоса и мгновенно обернулась. Сомнений быть не могло: то были Есенин и Мариенгоф, разве только зрение могло начать обманывать меня! Поэт шёл с какой-то огромной перевязанной стопкой книг, а Анатолий Борисович помогал ему. Порой им приходилось останавливаться, чтобы по новой перевязать книги. Они много смеялись, выглядели малыми детьми, а оттого, что то был март, в лучах солнца казались какими-то совсем светлыми и жизнерадостными. Я, вероятно, очень долго решала, как поступить мне – пройти мимо и даже не взглянуть на них, либо поздороваться, потому что Анатолий Борисович, в конце концов, сам окликнул меня.

- Вика! Здравствуйте! – радостно отозвался Есенин, щурясь от солнца, точно 10-летний мальчик, только что прерванный от игры в снегу. – А к нам тут новые заказы поступили. Вы спешите?

Я отвечала, что нисколько не спешу и с радостью могла бы им помочь. Толя и Есенин просияли от этих слов, и мы ворвались в лавку все вместе, втроём, при входе весело топая сапогами о коврик и сметая с одежды своей и шапок снег. Я всё ещё не снимала осеннее пальто своё. Однажды Есенин намекнул мне, что ходить в таковом уже холодно. Вот и теперь он, оглядев меня всю, качнул головою, цокнув языком, но не произнёс на сей счёт ни слова.

Помню, как ставили чайник, и он кипел на всю лавку, что-то весело свистя. Помню, Мариенгоф что-то радостно и много рассказывал, но что именно – не помню. Я часто поглядывала на Есенина, точно бы мне хотелось извиниться перед ним за мысли свои прямо так, на расстоянии, не говоря ни слова. Он также попеременно кидал на меня взгляды. Мы не виделись всего несколько недель, но каждый раз при встрече с ним казалось мне, что прошла уже целая вечность: в нём всегда всё менялось, точно за неделю он проживал не менее полугода. Как-то сам собою зашёл разговор о прошлых стихах Есенина, в том числе, одном из первых – «Белая берёза» 1914 года. Сергей и Толя много смеялись над тем случаем, а когда вспомнили, что впервые оно было опубликовано под старым псевдонимом Есенина «Аристон», поэт и вовсе, хлопнув себя по коленке, воскликнул:

- Какая чушь! Правильно уговаривали товарищи, отказаться от этого псевдонима!

- Ну почему же, - улыбалась тогда я, обхватывая обеими руками тёплую жестяную кружку, - разве не вы говорили, что всё познаётся с опытом и для чего-то да приходит в нашу жизнь?

- Да, но ведь надобно и к высокому не забывать стремиться, - кивнул головою Есенин и принялся хвастать тем, какие стихи сочинял он уже в свои 16. Мы с Толей обменялись взглядами и усмехнулись. Вероятно, подумали об одном и том же – что он, Есенин, ещё ни разу не слышал и не видел стихов моих, меж тем, как Толя принялся уже чуть ли не сборник собирать – цикл, посвящённый Сергею. Внезапно Толя как-то некстати сообщил, что ему срочно нужно идти, и покинул нас, совершенно осенённых и даже удивлённых мыслью этой – точно бы в выходной день ни у кого не могло быть и дел своих. Некоторое время мы молча сидели с Есениным, по разные стороны стола, пока он не улыбнулся, отставляя от себя кружку с чаем и улыбаясь мне – признак, что какая-то мысль в тот самый момент сильно поразила его и вот-вот выльется словами и восхищёнными высказываниями наружу. – А я говорил вам, Вика, какие сейчас снега в Константиново? Совсем недавно, на днях, довелось вернуться мне туда.

И он принялся рассказывать. Как и полагается Есенину – с выражением, вдохновением и теплотою. Как-то внезапно коснулись мы и всей жизни его. Он поведал мне, между прочим, как в 16 лет впервые посетил Петроград, чтобы встретиться с Блоком.

- Я в тот день только успел получить фонарь в драке, - говорил он, прерывая смех мой, хотя и сам едва сдерживал свой, заразительный и звонкий, - как вечер меня вызывает Александр Александрович! А я толком ни стихи не приготовил, ни морально не ощущал в себе уверенности. Прочёл – и как-то само собою вышло, что понравилось ему сильно. Оценил, может быть, как прочёл.

- Да, читаете вы с воодушевлением, - подхватила я, вздыхая.

Он говорил ещё о многом. О том, как стали его печатать в журналах, как он попал на фронт в февральскую революцию, как встретил Зинаиду Райх и влюбился, что называется, с первого взгляда – и всё это только лишь 20-летие его!

- Мне говорили, что я выгляжу совсем мальчишкой, - улыбался Есенин. – 15-летним, наивным, доверчивым, хотя, не поверите, Вика, у меня подрастал уже сын Юра.
Впрочем, отчего же не поверить? Разве не стала я в последнее время пристальнее и внимательнее относиться к любым особенностям в биографии его? Разве не я стала прочитывать от корки до корки статьи в газетах, в каковых говорилось об нём? Я слушала его со вниманием, а сама при том осознавала, что начинаю краснеть. Да, я знала об нём в ту пору уже многое, но как-то мало представляла, чтобы Есенин мог ходить по комнате, пеленая и качая ребёнка. Совсем то не вязалось с образом его.

- А как нелегко каждый раз было добираться до спасклепиковской школы! Лошадьми предстояло ехать до станции «Дидово», после – до Рязани, и лишь после этого пересаживался я в поезд, который вёл к Спас-Клепикам. Среди учеников её у меня единственного была пятёрка по поведению. Пятёрка! И, представьте себе, с двумя минусами! Точно нынче оценки за поведение могут повлиять на что-либо в образовании нашем.

- Однако же вы не смогли потому устроиться работать по специальности, - с некоторым уколом заметила ему я, ещё не зная в то время, к е м именно работает Есенин на самом деле. Он на некоторое время умолк, а после согласно кивнул:

- И правда. Мечту всей жизни своей, работу учителем церковноприходских школ, не удалось осуществить мне. 

Трудно было не уловить в интонации его, каковой сказаны были эти слова, сарказма. Мы ненадолго оставили эту тему, но поэт вернулся к ней позже переводя, правда, все стрелки на меня: - А вы, Вика? Сколько мы с вами знакомы, я так ничего толком и не знаю о вас. Впрочем, вы и мало что рассказываете, - тут он положил локоть на стол и поставил руку так, чтобы легче было опереть на неё голову, выказывая тем самым, что готов внимательно слушать. – Но нынче вы не отвертитесь, - и он так взглянул на меня, что я вся зарделась, наверное, как маков цвет. – Или же вы смущаетесь меня? – вдруг добавил он, и теперь же мне пришлось совсем отвернуться, чтобы унять волнение, возникшее внутри меня. – Впрочем, знаете, давайте пройдёмся, - произнёс он, резко вставая из-за стола, и, лишь я сумела опомниться, уже подавал мне пальто. Он не позволил надеть мне его самой, а галантно стоял за спиною, поддерживая его, пока я не просунула руки в оба рукава. Мы снова вышли на немного морозный воздух , и жизнь – всё, что в тот момент окружало меня: и это начало весны, и яркое, не дремлющее более солнце, поблёскивающее своими лучами на лицах наших, и бричка, покатившаяся по рыхлому снегу мимо нас – показалось мне иною, точно что-то прошлое стёрли из неё и оставили это обновлённое, светлое, мягкое. Мне захотелось сию же секунду броситься к бумаге и чернилам, чтобы что-либо написать; в другую секунду – броситься к Есенину, чтобы поведать ему о своём состоянии, но, разрываемая обоими этими состояниями, я не произнесла ни слова, пока, во время прогулки нашей, Есенин вновь не спросил обо мне. В отличие от него, я рассказывала скупо и мало – да и не было в жизни моей ничего особенного помимо друзей, университета и мечтаний. Когда же мы остановились, чтобы пропустить повозку и после перейти на другую сторону булыжной дороги, он внезапно подкрался совсем близко ко мне и легонько тронул за спину. Но его ладонь там не осталась, а поползла ниже, ближе к талии.

- А чего вы хотите достичь в жизни? Кем стать?

Я онемела и долго не могла осознать для себя, от чего именно – от такого неожиданного вопроса или же от этого внезапного прикосновения. Когда же дорога была вновь свободной, Есенин спешно отстранился от меня, чтобы с прежней беззаботностью продолжить разговор. Каждый раз оставалось лишь дивиться поведению его!

VI. Дебют

Вечера в «Стойле» ни я, ни Майя, ни Алиса не могли сравнивать более ни с чем иным. Люди, с каковыми довелось нам познакомиться, стихи, каковые посчастливилось нам там услышать – нигде более не было такой атмосферы, кроме как в «Стойле». Да и разве где-то мог нас также встречать двоящийся в зеркалах свет, нагромождённые чуть ли не друг на друге столики, румынский оркестр, постоянно приглушённый из-за споров и драк? По стенам глядели на нас стихотворные лозунги всех читавших, а также картины Якулова, а сами мы (по крайней мере, могу в точности говорить о том за себя) вздрагивали, видя, как Есенин выходит на сцену? Даже когда мы ходили на встречи с вокалистами, мы то и дело вспоминали эти вечера как нечто особенное и совершенное для нас сокровенное. И даже после, когда Рюрик Рок начал приглашать нас на скромные поэтические вечера с поэтами другого уровня, мы могли заметить, сколь велика эта разница. Не хватало т е х с а м ы х людей, т е х с а м ы х стихов и т е х с а м ы х впечатлений и эмоций.

В один из таких вечеров Рюрик пригласил нас на свой вечер и, пока он читал произведения свои – очень уж неплохие стихотворения, я отчего-то его совсем не слушала.

«В мурлыканьи аэроплана,
в тяжкой походке орудий,
в смерти лейтенанта Глана,
и женской щекатуренной груди,

и в минаретах стоф поэта
чую Кассандра, чую Тебя:
руки преломленные заката
твой рдяный стяг…» - и что-то ещё и ещё, всё из той же серии, но так долго и протяжно, будто стихам не будет конца никогда! Мы с Майей докурили уже пятую сигарету, только вот, судя по глазам её, она слушала, и слушала с особенным вниманием, а я всё не могла вникнуть в сие долгое произведение. Когда же он заканчивал:

«Быть может Я, пророчущий не знаю
что это счастье, что это мир,
но вспыхивает неугомонным лаем:
есть только Воля,
только Мы.», я будто вмиг воспряла духом, начав улыбаться, вновь приходя в себя, а после – не зная, куда деваться от угрызений совести, что совсем не слушала произведение своего товарища.

Потом много говорили о стихосложении; о графоманах – в особенности. Как-то внезапно Майя и Алиса свели разговор к Есенину и тому, что нам довелось не раз слушать его в «Стойле» (Рюрик, к слову сказать, не переставал поражаться тому, что мы с Сергеем Александровичем знакомы, и уже довольно долгое время). В такой воодушевлённой компании совершенно неловко, да и ненадобно было упоминать, сколь в действительности талантлив Есенин и как потрясающе читает он, но беседа как-то сама собою свелась к таковому строю.

- Надо признать, Есенин всегда читает блестяще, - говорил один из поэтов, поддакивая при том другому. Ему вторил ещё один:

- Да, он будто каждый раз проживает своё стихотворение на сцене. Так, как он читает, не может ни один актёр на сцене, даже с хорошей дикцией и подготовкой.

Следует отметить, что в ту пору считали, что Есенин был один из тех немногих, кто умел правильно и по-настоящему читать свои стихи. Меня всегда коробило это и злило, и я всё не осознавала: а неужели можно н е п р а в и л ь н о читать стихи свои? Ведь ежели ты их пишешь, то, соответственно, и сам подбираешь к ним ритм, прочтение и интонацию! Речи эти даже не столько раздражали меня, сколько сбивали с толку. Но тут Рюрик принялся меня уговаривать прочесть. Я вспоминала, как, каждый раз, когда просили прочесть Есенина, он опрокидывал в себя рюмку и с весёлостью выпрыгивал в зал, тут же вливаясь в стихотворение, точно строчки сидели в нём и только и ждали, чтобы вырваться наружу. Сейчас мне бы тоже не помешало выпить, но, поскольку сидели мы в литературном кафе, не нашлось ничего. Да и в местной компании вряд ли бы начались в любой момент драки и лютые споры – может, именно того мне в них и не хватало? Тем не менее, я привстала, потому что не совсем представляла, как буду читать чрез весь стол, и начала с того, что написала совсем недавно.

Думаю, я пока не нашла свой стиль. Всё чаще и больше слушая Есенина, я в том даже убедилась. Стихи мои были то о революции, к каковой не была я привязана никаким боком, потому что те трагические события прошли мимо меня, то от лица мужчины, который приезжает в родное село и вспоминает не так давно умершую мать его. То о любви. Последние были самыми искренними и грустными, но читать я их не умела – тогда-то до меня и дошёл смысл фразы, что стихи свои ещё надобно научиться читать.

Однако же, неожиданно и для меня самой, получилось хорошо. Алиса заметила мне после, между прочим, что, когда я читала полгода назад, это смотрелось иначе и не столь впечатляюще. «Ты и сама сильно изменилась с того времени», - отметила она. Подруги любили намекать на новый образ мой и всячески подмечать это.

- Вика, как я уже говорил, у нас будет поэтический вечер, где выступят такие же молодые поэты, как и вы, - особенно выделил Рюрик. – Так что были бы рады видеть вас в наших рядах.

Проходить всё должно было в Гороховом переулке. Там находится межевой институт – на тот момент мне посчастливилось как раз и узнать о таковом. Только успел Рюрик отметить, что это будет уже в следующую пятницу, как мне пришла мысль о том, что известить о вечере, где буду я выступать, просил меня Есенин. Он, вероятно, и не сможет прийти, но я решила всё же попытать удачи и передать письмо через Толю. Впрочем, будет ли это письмо? Мне было нечего сказать Есенину, кроме как «рада буду видеть вас…», «здорово, ежели бы вы смогли быть…», «как хотелось бы видеть вас в зале» - и каждая таковая фраза выходила либо чересчур эмоциональной, либо, напротив, недостаточно. Тогда я решила сходить в «Стойло», где не была уже довольно долгое время, а заодно встретиться с товарищами и послушать стихи. Мне всё ещё казалось, что, под влиянием внезапного энтузиазма я сумею написать до выступления что-либо действительно стоящее, что не стыдно было бы прочитать – всё не угасала во мне эта надежда, главному слушателю, Есенину.

В «Стойле», как и прежде, встретили меня радушно, много спрашивали, почему я долго не появлялась. Один лишь Анатолий Борисович молчал и, казалось, понимал всё прекрасно и без слов – и от взгляда его мне стало мниться, что он оставил нас тогда, две недели назад, с Есениным наедине специально, будто подозревая некую связь. Закончив говорить о скромной личности своей, я пересела к нему, и мы скрепили нашу долгожданную встречу звоном бокалов. Я чувствовала по беседе нашей, каковая мало клеилась, что он знает, о ком я хочу поговорить на самом деле, но, точно нарочно, умалчивал об сём предмете и, пока Сергей не появился сам, так не произнёс об нём ни слова.

- Вика, - слегка обескуражено произнёс поэт, увидев меня. Он подошёл к нашему столику спешно, даже не раздевшись, и снял запорошенную снегом меховую шапку уже здесь, а после кинул её на столик. Я заметила и причину неловкости его: вслед за ним в «Стойло» вошла Бениславская. – Вы так внезапно появляетесь каждый раз и исчезаете, - произнёс он после, но шёпотом, слишком близко наклонившись ко мне. – Уж и не знаю, что думать.

«И ведь он знает, - зло мелькнули в моей голове мысли, - прекрасно знает, из-за к о г о именно хожу я сюда». Но вслух я не нашлась, что отвечать ему. Он принял молчание моё как некую обиду и, слегка раздосадованный, удалился переговорить с другими товарищами. Ко мне снова подсел Мариенгоф.

- Толя, подскажи, а вы не могли бы Есенину передать кое-что? – спросила я его, уже готовая втихую сунуть ему в ладонь под столом бумажку с адресом.

- Так ведь он пришёл только что, - улыбнулся Мариенгоф, оборотившись на мгновение ко мне, считая меня, похоже, совсем за дурочку. – Сергей! – окликнул он поэта, приглашающим жестом поманив его к нашему столику, но я резко поднялась, качая головою:

- Нет-нет, это должны сделать непременно вы, я… - я осеклась, пронзённая своею же мыслью. Ведь не для того я делаю всё это, чтобы выполнить поручение Есенина, а потому, что сама не знаю, как обговорить с ним это и вотще подойти к нему.

- Толя? – в этом самое время к нам быстрым шагом подошёл Есенин, но смотрел почему-то не на друга своего, а на меня. Я, наверное, совершенно зарделась и не могла вымолвить ни слова, а Мариенгоф совсем усугубил ситуацию:

- Вика спрашивала, когда у нас следующий вечер где-нибудь в пределах Москвы, и будем ли мы вновь скандировать что-нибудь.

Мне захотелось запустить в Анатолия Борисовича стулом, а Есенин, между тем, промолвил: «А, ну…» и принялся говорить сухим «афишным» языком, когда и куда его приглашали. Но тут его внезапно позвали для выступления, и мы с Мариенгофом вновь остались один на один. Он казался весёлым и даже довольным чем-то. Я вынула из-под стола не нужную больше бумажку.

- А что там, если не секрет? – самым деловитым тоном осведомился он, складывая руки вместе, в замок, и я после небольшой паузы стала рассказывать про новую свою поэтическую компанию, про Рюрика Рока и по то, что вскорости, то есть, в следующую пятницу, буду читать в межевом институте. Толя слушал не перебивая, а после, по временам отвлекаясь на выступающего, произнёс: - Вика, рад за вас, однако же… Прочли ли вы Сергею хотя бы одно ваше стихотворение?

- В том-то и дело! – с жаром возразила я. – Никогда прежде не доводилось слышать мне похвал по поводу сочинённого мною – разве что от друзей, да и от вас, Толя. Но показать е м у! – я особенно выделила это слово, и по улыбке, возникшей на лице Мариенгофа, поняла, что до него дошёл глубинный смысл фразы моей. Он хмыкнул, скрещивая руки на груди, но после продолжал серьёзно:

- Сергей не любит появляться на мелких мероприятиях. Он знает, сколько шуму наделает, прочитав на одном из таковых, но любит «соревноваться», скажем так, с теми, кто этого поистине заслуживает. Ваше приглашение может даже смутить его, Вика, ведь это почти что вызов ему как поэту.

Я вспомнила, что ребята рассказывали про выходки Есенина в «Стойле». Как однажды он, спустившись со сцены, подошёл к одному из зрителей, который громко и много высмеивал выступавших, и опрокинул на голову ему тарелку с соусом. А в другой раз и вовсе отказался читать стихи, хотя и знал, как ожидают все его в «Стойле» - чем вызвал негодующий рёв публики. И то вытворял он в месте, каковое считал своим детищем! Что уж в действительности было говорить о небольшом малоизвестном поэтическом вечере, на который собиралась я позвать его, дабы посмотреть моё выступление. Я подняла голову и увидела, что он общается с одним из поэтов. Есенин подозвал Бениславскую, и они разместились рядом с нами.

- Вика, это Галя, мой личный литературный секретарь, - представил нас он, и сердце моё ёкнуло. Сергей смотрел на неё тем особенным взглядом, каковым смотрят на близких товарищей в те моменты, когда дружба перерастает в иное, высшее чувство. От меня и в прошлый уже раз не укрылось, что и Бениславская неравнодушна к нему. И, когда я мысленно стала составлять из них пару, отмечая, что, учитывая заботы Галины об нём, она вышла бы хорошей, Есенин уже отзывался обо мне: - Галя, это Вика. Она часто бывает на наших вечерах и, кажется, даже пишет сама? – он весело подмигнул мне. – Но, увы, сии творения мне так и не довелось прочитать.

Галя села рядом со мною и обвела таким взглядом, будто хотела сказать: «Да, Вику я помню, как и то, что в прошлый раз она спаивала вас в числе остальных, Сергей Александрович». Поэтический вечер официально закончился, и начались такие любимые для меня и привычные бурные споры и обсуждения. Вадик Шершеневич, приобнимая Есенина, что-то бурно обсуждал с ним, а после они неожиданно принялись декламировать Маяковского: «Иду. Мясницкая. Ночь глуха. Скачу трясогузкой с ухаба на ухаб…» Отчего-то именно упоминание трясогузки рассмешило каждого больше всего. Нас всех снова овевали сигаретный дым и лёгкое похмелье, но теперь – видимо, из-за обиды своей, во всех лицах этих мне привиделось что-то злое и неприятное, и в итоге я, разрываемая изнутри чувствами, не выдержала и поднялась из-за стола – столь резко, как того не ожидал здесь никто. Маяковского я читала и порою даже учила наизусть уже из-за того, что он был явным оппонентом Есенина. Об их конкурентских отношениях повсюду ходили сплетни: представители разных направлений, громогласные запевалы, истые бунтари и вечные выдумщики – это всё постоянно сталкивало их друг с другом на различных поэтических мероприятиях. И теперь строки этого поэта хлынули из меня, как если бы я всю жизнь восхищалась именно Владимиром Владимировичем. Состояние моё позволяло мне вдоволь кричать, не стесняться и при возможности – размахивать руками.

- «Морщинами множится кожица, - доканчивала я, зло сверкая глазами в сторону оцепеневшего Есенина. Он сидел прямо напротив нас с Галей. – Любовь поцветёт, поцветёт – и скукожится». Маяковский, - с этими словами я рухнула обратно на стул. Шум и гам в «Стойле» замерли, но аплодисментов, как и полагалось, не последовало. Впрочем, таковых я и не ожидала.

Мы как раз стали обсуждать с Мариенгофом Маяковского, когда я увидела, как внимательно смотрит на меня Есенин. Спустя некоторое время, заметив, должно быть, что я совершенно никак не реагирую на взгляды его, он подсел к Гале. Они стали обсуждать его новый недавний сборник, и я, разозлившись на него ещё сильнее, придвинулась вплотную к Анатолию Борисовичу, ненароком коснулась его плеча, а после улыбнулась и попросила помочь мне прикурить. Есенин подбежал к нам быстрее, нежели Толя успел мне поспособствовать, и выхватил сигарету из рук.

- Вика, прекратите вы это, - тихо произнёс он – так тихо, чтобы слышала только я.

- Вы и сами балуетесь, Сергей Александрович, - огрызнувшись, я хотела притронуться к своему стакану, но тут рука моя дрогнула под взглядом Есенина, и я как-то не посмела продолжить ею движение.

- Видели бы вы, как изменились за последнее время, Вика, – он качнул головою, точно поучая меня. Я бросила на него сердитый, пускай и слегка обиженный взгляд – он говорит так при всём при том, что почти каждый поход его в «Стойло «Пегаса» заканчивается дракой, либо скандалом – правда, когда нету рядом с ним Гали. – Ежели сравнить вас в первый раз, как я вас здесь увидел…

- Вы тоже изменились, Сергей Александрович, - серьёзно произнесла я и увидела, как искренне он изумился. – Каждый из нас меняется каждую прожитую секунду – тогда что уж говорить про несколько месяцев! Но я вправду рада, что смогла узнать вас не только на сцене, но и ближе.

- Уже уходите? – он улыбнулся и привстал из-за стола вместе со мною. Моя злость будто бы только забавляла его! – Знаете, - он на мгновение схватил меня за руку, но я вырвалась. Меня остановила лишь глубокая задумчиво
сть во взгляде его. – Образ бабочки вам и вправду идёт больше.

Я зарделась, но впервые при беседе с ним – от гнева. Каждый прекрасно знал, кого называли бабочками в те времена. Но, как после я узнала от друзей его, своих случайных женщин Есенин больше называл «розочками». Не дав ему ещё как-либо оскорбить меня, я звонко прошагала на своих каблуках к двери и со всей силы хлопнула ею.

Мне мало что помнилось на другое утро. Разве что не оставляла стыдливость за нечто неприятное, содеянное прошлым вечером. Однако же неделя, только начавшись, погрузила меня с полною силою. Только лишь завершались занятия в университете, я стремглав бежала в библиотеку и принималась за поиски материала для своей дипломной работы. Сколь бы и сердцем, и душою, и мыслями хотелось предаваться мне совсем иному занятию, я первое время заставляла себя, а после – как-то привыкла к такому графику. В лавке недалеко от дома я уже загодя купила папку с твёрдой корочкой, на которой так и значилось: «Диплом». Вначале писать предстояло вручную, лишь подыскивая материалы, строчки, фразы – сколько книг, к прискорбию своему, пришлось загубить мне, вычерчивая в них карандашом нужные и подходящие мне строчки! Сколько листов их смяла я, загибая кончики! Много денег стало уходить на покупку всё новых и новых чернил – черновые варианты я писала именно от руки, а уже для самого основного приберегла то время, что потрачу я на поход к машинистке. Мне повезло, что адрес одной девушки, обученной этому, я нашла прямо на первой полосе в газете, правда, как оказалось, стоимость 80 листов у неё на печатной машинке не уступала моей стипендии…  Один лист обходился в пятьдесят копеек, так что нужно было срочно копить деньги, помимо нескончаемых перекупок листов и чернил и на это тоже. Тема дипломной работы увлекла меня уже в тот момент, как только выбрала я её, но отыскать её можно было не во всех книгах и, когда я приходила в библиотеку, сотрудники устало вздыхали, старались как можно скорее закончить смену свою, пообщаться с другими посетителями – всё, только бы я не начинала предоставлять им свой новый огромный список по древнерусской истории. Помимо того, что приходилось отыскивать факты, я проводила собственную работу; писала одно, комкала листы, кидала тут же; после, покидая библиотеку, помимо тяжёлых толмутов выносила с собою множество кусков исписанной бумаги, а ещё мыслей и, как полагается – боль в глазах и невероятную усталость. Особенная сложность была в том, что из-за такого режима концентрироваться на работе после занятий в университете мне было всё сложнее, а вскоре аналитика и вовсе умчалась в тартарары. В один из таких вечеров, когда я наблюдала, как медленно темнеет за окном на Новой Басманной, мысль о том, что сегодня четверг, и завтра я выступаю, ошпарила меня, будто кипятком. Я резко вскочила, привлекая к себе внимание всех присутствующих; обратила на себя укоризненный взгляд библиотекарей, которые и так мало были довольны тем, что столь часто видят меня в последнее время, и, схватив в охапку все листы свои, выбежала прочь. Я думала над тем, что совсем не подготовилась. Что для чтения у меня нет ни настроения, ни стихов, ни поддержки – Майя и Алиса также решали вопросы с вокалом и дипломными работами, а потому, хотя и от всего сердца обещали быть, я не могла бы корить их в том, если бы они не пришли.

Лихорадка пробирала меня всё пятничное утро. Не оставила и под вечер. Это всего-то должна была быть встреча со знакомыми мне поэтами, на которой я как-то некстати прочту свои стихи, но при мысли о том, что меня, должно быть, будут внимательно слушать, сердце моё уходило в пятки и явно не собиралось подолгу возвращаться оттуда.

Рюрик встретил меня прямо в Гороховском переулке. К огромному удивлению своему, там уже ожидал меня не только он, но и Майя с Алисой.

- Разве мы могли пропустить такое? – весело улыбались они. Я буквально ощутила, как силы возвращаются ко мне, а вместе с ними – и желание в действительности прочесть что-то своё перед всеми. Мне никогда прежде не доводилось ощущать в себе столько энергии, столько желания общения с кем-либо и главное – возможности поделиться чем-то своим, личным и сокровенным. Мы направились к лекторию, где должно было происходить всё это действо, и в голове у меня невзначай снова мелькнули грустные мысли о том, что, общайся мы с Есениным так же, как он с Бениславской, он бы непременно пришёл сюда.

Народу на мероприятии было не так много, но достаточно, чтобы я снова начала нервничать и отнекиваться от выступления. Рюрик и слушать меня не захотел. По его словам, вся программа уже составлена, поэты – подготовлены, зрители – воодушевлены; и, не желая, видимо, выслушивать дальнейшие мои отказы, скоро ретировался. Выступать мне предстояло третьей.

Майя и Алиса, сколько могли, поддерживали меня, а после мне предстояло удалиться за кулисы и ожидать своего часа там. Вечер начался. Я стояла посреди знакомых и незнакомых мне лиц, ломала руки и терзалась сомнениями: «Что прочесть мне? Как выступить? С чего начать? На кого смотреть? К кому обращаться?» Странно, но все эти вопросы покинули меня в тот самый момент, когда назвали моё имя.

Виктория Фёрт. Я до жути не любила, когда называли мою «полную фамилию». Мне каждый раз хотелось походить на девушку с Запада, подражать их моральным принципам и поведению, учить иностранные языки, побывать в дождливой Англии… Наверное, именно поэтому возник у меня этот интересный псевдоним. Но только он гулко пронёсся меж рядами, я осознала, что не могу сделать вперёд ни шага. Когда я кое-как приказала своим ногам продолжить себе повиноваться, я поняла, что у меня совершенно пропал голос, и единственное, что соизволит вырваться из меня – разве что слабый хрип. Меня итак, вероятно, не услышат дальние ряды, а уж с таким-то волнением – тем более! Я вновь собралась с мыслями, а после выловила в толпе счастливые лица Майи и Алисы. Немного в отдалении сидел Рюрик. Взгляд его был изучающим и внимательным, но при всём при том он улыбался и даже, если мне не показалось, кивнул головою, будто приободряя. Я сделала ещё несколько шагов по направлению к зрителям, чтобы стоять прямо в конце сцены. Я не стремилась подражать Есенину, но хотела, чтобы голос мой звучал звонко, громко и, что самое главное – проникновенно. Я начала читать.

Я думала, что забуду всё совершенно, но отчего-то строчки вылетали из моей головы сами собою, будто стихи свои я специально заучивала и по нескольку раз повторяла про себя и вслух. Голос мой дрожал, но звучал громко и ярко. Стих был о революции. О тех моментах, о которых я то ли по счастью, то ли наоборот, могла знать лишь понаслышке. Я любила его за звучность и приятность – он мне казался одним из тех, которые входят в историю и закрепляются там, навроде «Бородино» Лермонтова и поэмы «Двенадцать» Блока. Кстати об Александре Блоке, ведь его поэма в действительности была не так давно написана, но при том воспринята обществом как нечто шедевральное и гениальное. Глупые мысли эти о собственном возможном значении для будущего придали мне уверенности, и я даже позволила себе начать размахивать руками и ходить по сцене. Волна стиха захватывала всё больше. Я точно сама уже была участником тех событий – никогда раньше, прочитывая сие произведение про себя, я не воспринимала его так, как сейчас. Я будто сама в тот момент не любила первый бал, в котором «столетье отражалось искрой». А слова продолжали звучать – на удивление громко, чётко и размеренно и, когда я выловила из толпы знакомые мне и дорогие лица, я поняла, что они такого не ожидали. Раздались громкие аплодисменты, даже присвистывания, но у меня в запасе был ещё один стих. И стоило мне собраться с мыслями, вдохнуть в себя побольше воздуха и, прикрыв на мгновение глаза, представить прямо перед собою знакомый образ дорогого человека, чтобы вселить в себя больше уверенности, я услышала тихие перешёптывания по всему лекторию: «Есенин, здесь Есенин!» Я вздрогнула, потому что вначале мне показалось, что у меня начались галлюцинации. А после я действительно разглядела посреди рядов светлую кучерявую голову – мужчина тихонько пробрался посреди остальных и остановился в стороне от стульев. Он обернулся, и взгляды наши встретились. Я улыбнулась, но как-то бегло, точно куда-то спеша, и, ощутив, как сердце моё забилось быстрее, точно обращаясь теперь лишь к нему, снова стала читать:

«27-е. Утро. Гвалт,
Безумны облака над нами,
На улице чудесный март,
Нас согревающий снегами.

На улице весенний день,
А ты без смеха, без улыбки.
Мы не общаемся теперь -
Всё по заезженной пластинке.

Мы не влюбились, не сошлись,
Да и опять мы одиноки.
С своим сомненьем расплелись,
Но всё о вере, всё о Боге.

Мы снова встретимся, поверь,
И ты, шурша своей косынкой,
Мне улыбнёшься: «Добрый день».
Но мне твой ропот не вновинку.

Остановись. Нет нас теперь,
Но всё по-прежнему душою
Я открываю храма дверь
И на колени - пред тобою.

Ловлю во взглядах светлый лик,
Что нежен так и безупречен,
Что полюбил я не на миг,
За что скитальцем я отмечен.

Молчание - клеймо потерь,
Моею зажжено свечою.
«Как изменились вы теперь», -
И дверь закрою за собою».

Я не сводила с него взгляда по ходу всего своего выступления. Мне думалось, он и слушать не станет, однако же он внимательно взирал на меня, и ни разу за всё прочтение взгляды наши не оторвались. В с л у ши в а н и е его было мне самой незаменимой и бесценной поддержкой в тот вечер. Но, только успела я дочитать до конца, а зал – повставать с мест, чтобы начать аплодировать мне, я заметила, как он спешно отвернулся и стал удаляться. Я выбежала со сцены, прямо спрыгнув с неё, а не как надобно было – по ступеням, и бросилась вдогонку. Меня не смущало, что поступок мой будет выглядеть глупым, ведь совсем иные мысли занимали всё существо моё.

- Сергей Александрович!

Он обернулся, и даже в тот момент было видно, сколь он удивлён. В первую секунду мне даже показалось, что от изумления и растерянности он не может вымолвить ни слова. Но тут он выдохнул в холодный весенний воздух моё имя.

- Вика, вы разве не должны быть там?

-Да, да, Сергей Александрович, но… - я осеклась, потому что он спешно подошёл ко мне. Я как-то только тогда вспомнила, что стою на улице перед ним в одном чёрном платье и клетчатой кепи, без какой-либо верхней одежды. Он, видимо, и сам подумал об этом и накинул мне на плечи своё пальто. От тепла и запаха с него я поёжилась ещё сильнее, принимаясь в смущении опускать глаза, а он, казалось, только и радовался тому обстоятельству. Голос его показался мне насмешливым, но более не было во всём поведении Есенина прежнего изумления.

- Застудите себя, Вика.  Я вам даже сколько раз то про ваше лёгкое пальто повторял.

- Сергей Александрович, - тихо произнесла я. – Но как же вы здесь? Какими судьбами?

- Толя передал то, что вы так и не смогли мне высказать, - с улыбкою сказал он, но отнюдь не смеясь надо мною. Он вгляделся куда-то далеко, в тёмную синь, и после, будто и не мне вовсе, сказал – Гроза грядёт… А вы, Вика, идите, вас там ждут, наверное.

«Там ждут другого выступающего», - про себя подумала я, но тоже не могла не отметить, что все были особенно впечатлены чтением моим.

- Вы пришли, Сергей Александрович… Несмотря на всю вашу занятость. У вас и жизнь-то суетная: всё бегаете, сочиняете прямо во время прогулок, - из рассказов друзей его я знала, что его часто замечали на улицах Москвы тихим и задумчиво шагающим, но при том со сжатыми губами что-то мычащим в такт неспешной походке своей. – Шатаетесь и будто места себе всё не найдёте… Когда же вы пишете?

- Всегда, - тихо отвечал он, совершенно смутив меня, а после внезапно перевёл взгляд от неба ко мне. Я же вспоминала слова Мариенгофа при нашей последней встрече, а потому всё недоумевала: почему же пришёл Есенин и после выступления моего столь же внезапно сбежал? – Хорошо вы читаете, Вика, только кричите много и порой не в тему, - засмеялся он. – А стихи следует чувствовать и вникать в них, как если на себе переживаешь происходящее в них. Могу лишь добавить, что учиться вам ещё. Много учиться, - голос его почти перешёл на шёпот. Он стоял теперь близко ко мне, но я из-за робости не могла ни возразить ему в таких случаях, ни как-либо должным образом повести себя. Более того, я с ужасом осознавала, что таковое минимальное расстояние между нами мне даже приятно. Есенин вдруг наклонился, чтобы ещё что-то сказать, когда, капля по капле, в Москве начался дождь, и мы оба как-то весело засмеялись этому внезапному обстоятельству. Есенин отошёл от меня на несколько шагов и вдруг начал приплясывать, прямо под дождём, не обращая ровно никакого внимания, что ноги его погрязают в лужах, и следы от них падают на штаны его безукоризненного серого костюма.

«Играй, играй, гармонь моя!
Сегодня тихая заря,
Сегодня тихая заря, -
Услышит милая моя».

- Сергей Александрович, - пыталась остановить его я, хотя сама при том не могла перестать смеяться. – Ну, что вы, как маленький. Ну, прекратите!

«Милый ходит за сохой,
Машет мне косынкой.
Милый любит всей душой,
А я половинкой»

Он продолжал весело напевать, то прыгая, танцуя в лужах и в действительности напоминая сею причудою маленького ребёнка, но как-то Есенину всё это было простительно и заместо обиды я могла только звонко смеяться, наблюдая за тем, как он поёт свои частушки под дождём, то улюлюкая, то прихлопывая в ладоши, то хлопая себя по коленкам и отплясывая что-то навроде чечётки. Беспричинное веселье могло точно также временами нахлынуть на него, и он отдавался ему всею душой своею и всем сердцем.

- Вика, ну идите же сюда! «Не ходи ты к МЧКа,
А ходи к бабёнке.
Я валяю дурака
В молодости звонкой».

- Нисколько вы не валяете дурака, Сергей Александрович, - улыбнулась я, подходя ближе к нему, и, только я успела сделать это, он схватил меня за руки – у него они были теплее, нежели у меня, и закружил в разные стороны. Издалека мы наверняка смотрелись забавно, но прямо в ту секунду, под этим заливистым дождём с точно такими же заливистыми песнями Есенина мне было по-настоящему хорошо. Когда мы остановились – я была ненамного ниже Сергея, лица наши оказались совсем близко друг к другу. Дождь продолжал хлестать, и я видела, как спускаются капли с взъерошенных волос мужчины.

- Вы не обижаетесь на меня?

- На что, Сергей Александрович? – игривость не ушла из голоса моего, но поэт уже был предельно серьёзен.

- Я временами такие глупости говорю, аж самому тошно становится. Нисколько вы не изменились к худшему, Вика. И мысли у вас хорошие, умные. Вот подрастёте и сможете всецело осознать их.

Только тогда, когда он сказал это мне прямо в лицо, по факту, я поняла для себя, что, несмотря на невеликую разницу между нами, я отношусь к Есенину так, будто он старше меня лет на 10-15. Я ощущала себя и младше, и менее опытной, так что слова его вовсе не обидели меня, а лишь открыли на правду глаза.

- Спасибо вам за этот вечер, Сергей Александрович, - улыбнулась я, хотя мы пока и не расставались – просто ощутила необходимость, даже потребность в том, чтобы выразить чувства свои и ото всей души поблагодарить его. Он только молча кивнул, продолжая глядеть на меня, будто ожидал какой-то иной благодарности, и я, смутившись взгляда его, отстранилась. Мы по-прежнему держались за руки.

- Поедемте ко мне, Вика? Поговорим о вечном, стихи почитаем.

Я отбросила от себя его руку, хотя то и вышло как-то очень резко, и Есенин заулыбался. Вся прежняя идиллия как-то вмиг растворилась между нами.
 
- Вам, наверное, спешить надо, Сергей Александрович.

- Как плохо без женщины! И стихи-то некому почитать! – вскрикнул вдруг он, так что даже мимолётные прохожие стали оборачиваться на нас. Я собралась было намекнуть ему на Бениславскую, но посчитала, что он, вероятно, продолжает шутить, а потому только молвила:

- Так вы женитесь, Сергей Александрович. Разве не у вас полон зал тех, кто желал бы вас выслушать?

- Да, Вика, - он грустно кивнул головою. – Но в какие-то минуты мне кажется, что вы меня лучше всех понимаете.

Я побледнела, не зная, что и думать мне и что отвечать. Сердце зашлось в быстром темпе, и, пока Есенин не вздумал вновь приблизиться или схватить меня за руку, загодя отстранилась на безопасное расстояние, прижимая к себе пахнущее им его пальто. Неужто вели мы с ним столь задушевные и долгие разговоры, что он имеет право так разбрасываться словами на этот счёт? Я на мгновение обернулась – он стоял позади меня и был серьёзен.

- Вы правы, - тихо произнесла я. – Меня и вправду уже заждались друзья. До свидания, Сергей Александрович.

Я спешно скинула с себя пальто его и, пока не успел он опомниться, отдала и отбежала к двери института. Однако не смогла не остановиться и не обернуться, когда он позвал меня. Я буквально вся затрепетала – думала, он вернётся к тому же предмету разговора, однако Есенин улыбнулся и бросил:

- Отбросьте уже это отчество, Вика. Зовите меня просто Сергей.

VII. Московское лето

В 1920-х особенно сложным был вопрос с жильём у студентов. Я посвятила этому вопросу не одну неделю. Судя по статьям в газетах, московские университеты принимали 6 тысяч студентов, из которых 75% определённо нуждались в общежитиях. Их, при всём при этом, давали только двум тысячам. Но даже если таковые «счастливчики» и получали места, приспособиться к условиям там им было весьма трудно. Комфорта не было совсем. Оказалось, в комнате проживали больше людей, чем следовало бы, да и те не были обеспечены порой не только одеждой и обувью, но даже и обыкновенными удобствами: холодильник, диваны, постель. Но даже несмотря на это, молодые люди элементарно не сходились характерами. Это было время крупных перемен в их сознании, время недавно прогремевшей революции и нового общества. И перемены ожидали в различных сферах, в большинстве же своём – в поэзии и моде.

Мюррэй Лэсли рассказывал о социальном типе бабочки. Это были молодые девушки, стремившиеся посильнее накраситься, набросить на себя поменьше одежды и характера довольно легкомысленного. «Для них танцы, новая шляпка и мужчина с личным автомобилем были дороже, чем судьба собственной страны», - рассказывал он. Полагаю, в основном именно из-за того мне и неловко вспоминать те времена – я старалась подражать этим «бабочкам».

От газет меня снова оторвали врачи. Мне всё чаще рекомендуют пить лекарства и всё больше ставят уколов, хотя, чем больше я вспоминаю благодаря снам своим, тем лучше мне становится. Былых приступов и бессонных ночей больше нет – события, происходившие со мною и с Сергеем Александровичем я помню в точности так, как если бы они произошли вчера. Его частушки под дождём. Его приход на моё первое в жизни московское выступление со стихами. Рюрик Рок, Коля, Алиса, Майя… Впрочем, подруги моих взглядов по сему вопросу не разделяют – на днях мне довелось получить от них письмо.

Мы жили вместе в съёмной московской квартире. Каждый писал диплом, работал, стремился вырасти и, вероятно, даже уехать за границу – чем не жизнь обыкновенного нынешнего студента? А однажды я увидела во сне, будто перед собою, ноябрь 1920 и встречу, каковая изменила всю мою жизнь. Полагаю, навсегда.

Майя и Алиса писали, что скучают. Сообщали, что не так давно собственник Павел Юрьевич напоминал об уплате за квартиру, и им приходилось вновь сверять «коммуналку» и скидываться; сообщали, как странно, что совершают всё это без меня при сих обстоятельствах. Мы сдружились с этим мужчиной в тот самый момент, когда только познакомились с ним, и даже тогда, когда смотрела я на этого вышколенного иным для меня временем и страною человека, ностальгия охватывала всю меня. Я помнила время, о каковом не знала в сущности ничего. Когда же я села писать Майе с Алисой ответное письмо, меня позвали к психологу. Выдохнув дым сигареты изо рта, встала из-за стола и некоторое время глядела на выжидающих пришедших врачей. Вяжите, что уж там.

***

Более, после случая того, мы и не говорили с Есениным о моём выступлении. Порою, находясь рядом с ним, я и сама ощущала, сколь, должно быть, глупо выглядела в тот раз на сцене и сколь стихи мои были смешны. Несколько раз удалось мне даже обсудить их с ним.

- Тут по ритму сбивается, - говаривал он, просматривая рукописи мои. – Здесь следует прибрать местоимения. А здесь и вовсе не рифмуется.

Я слушала его с особенным вниманием и восхищением ещё и потому, что великий русский поэт разжёвывал это какой-то мне, но из мыслей не пропадал при том взгляд его, каковым встретил он меня на моём выступлении, и, сколь бы ни говорил мне Есенин, что в стихах не следует много орать и срывать голос свой, он был явно поражён увиденным. О том проговорился мне однажды Толя, когда мы сидели с ним вместе в «Стойле». Есенин мне в том, впрочем, лично так и не признался.
- Подражает вы мне, Вика, - улыбался мне Сергей Александрович. – А ведь надобно не только подражать, но и привносить что-то своё. Или скажете, вы не мои строки брали? – и он, набрав воздуха в лёгкие, принимался читать:

«За горами, за желтыми долами
Протянулась тропа деревень.
Вижу лес и вечернее полымя,
И обвитый крапивой плетень.

Там с утра над церковными главами
Голубеет небесный песок,
И звенит придорожными травами
От озер водяной ветерок.

Не за песни весны над равниною
Дорога мне зеленая ширь -
Полюбил я тоской журавлиною
На высокой горе монастырь.

Каждый вечер, как синь затуманится,
Как повиснет заря на мосту,
Ты идешь, моя бедная странница,
Поклониться любви и кресту.

Кроток дух монастырского жителя,
Жадно слушаешь ты ектенью,
Помолись перед ликом спасителя
За погибшую душу мою».

В ту пору мы много спорили с Есениным о вкусах и о поэзии в целом. Я только начинала испытывать себя в этом мастерстве, так что совершенно ясно, что стихи выходили ни к чёрту, всё какими-то повторениями Сергея Александровича, но, как он и сам рассказывал друзьям своим: «Для начинающего очень даже неплохо». К лету, когда все мы смогли успешно сдать свою дипломную работу, я с изумлением узнала, что Майя собирается с Игорем Северяниным в длительное путешествие. До того они лишь обменивались какими-то краткими письмами, первое из которых значилось не иначе, как «Добрый день. Держим связь». К тому моменту и она, и Алиса могли уже претендовать на серьёзные выступления на московских сценах, а я не знала, идти ли мне со своим филологическим образованием в библиотекари, либо в педагоги. У самой Алисы также были большие планы на будущее – в путешествие она пока не собиралась, но с Альбертом Вагнером у них вновь возобновилась переписка, и, судя по всему, пуще прежнего. В общем-то, он нынешним же летом собирался снова посетить её семью. Одна лишь я, сдавшая почти все экзамены, продолжала по временам бегать в «Стойло», будто надеясь на то, что что-то внезапно произойдёт там, но в итоге обменивалась лишь несколькими  любезными фразами с Есениным и неприятными взглядами – с изредка бывавшей там Бениславской. Впрочем, в какую-то из встреч и нам с Есениным всё же довелось обменяться адресами для переписки. И с тех самых пор всё существование моё с этой так внезапно окончившейся студенческой жизнью свелось к одному лишь: ждать, со страстным нетерпением и надеждою ждать писем, в каковых, вероятно, не будет ничего нового – да и их самих, впрочем, не будет.
Есенин почти перестал пить в то время, со мною держался трезво, был довольно любезен, почти совершенно не похож на себя; часто поворачивался ко мне, рассказывал истории из детства своего и юношества, каковые мне в действительности приятно было слушать.

- Меня любила Маня Бальзамова, - говаривал он. Отчего-то нравилось ему говорить со мною о женщинах, будто при сей беседе он наблюдал реакцию мою. – Но я так поздно, так поздно осознал чувства её! Мы слишком мало видели с нею друг друга, и отчего-то она открылась мне уже слишком поздно, когда был я женат. Она плакала, всё рассказывала, а я мог лишь безмолвно гладить её рукою по волосам и улыбаться. Раньше ведь такой я был чистый, ничего не подозревающий – почему же не открылась она мне тогда? Считал, она относилась ко мне так из жалости, ведь между нами не было даже ни поцелуя, ни разговора об чём-то далёком и глубоком, что могло бы нарушить меж нами заветы целомудрия, и от чего любовь бьёт по сердцу ещё больнее и сильнее.

Говорил он то искренне и с душою, несмотря на то, что друзья, бывшие рядом с ним, только и норовили, что подлить ему ещё. Есенин, притворяясь, как и раньше, будто пьёт, весело подмигивал мне  и принимался читать «Хулигана» и те начала, что после войдут в цикл «Москва кабацкая». Он был расчётливым и хитрым, но сам при том отчего-то не сознавал, кто именно водится с ним рядом. Он мог умело притворяться, сходить за изрядного любовника и даже разбивателя сердец, но, при всём при том, не был ни тем, ни иным. Если он узнавал о человеке что-либо плохое, то тотчас же менял отношение к нему: становился холоден, но не прекращал общения, пытался всячески задеть его и уколоть, а ещё был последовательно груб и резок. Но отчего-то главное ускользало от него: были ли друзья его истинными друзьями?
Я же в часы, проведённые с ним, с ужасом для себя день ото дня осознавала, сколь мало мне только лишь этих встреч, и, пожалуй, одни только душевные, совершенно близкие разговоры с поэтом могли, наверное, вполне успокоить меня.
Ещё более странно, но оттого не менее интересно было мне узнавать всё больше и больше об нём. Сколь бы много мы ни общались, всё больше Есенин открывался мне с каждой новой встречей. Я, например, совершенно не знала, что он был вольнослушателем в университете Шанявского, поступая туда практически на то же направление, что и я – историко-филологическое. Ещё больше недоумения испытала я, когда, наконец, узнала о месте работы его. Изначально он был принят в типографию Сытина экспедитором, то есть, готовил и отправлял почту, упаковывал книги, и как-то медленно, но верно дорос до корректора. Работа подчитчиком, вероятно, не сильно пришлась ему по вкусу, потому что он вскорости уехал, из-за чего уволился, и спустя некоторое время поступил в типографию Чернышева-Кобелькова. Толя мало что рассказывал на сей счёт – виделись они в основном только лишь по вечерам, в «Стойле», но от меня не могли не скрыться проступающие круги под глазами у Есенина.

- Сплю я, Вика, сплю, - смеялся он, а посреди складочек от улыбок, прямо под глазами, мелькала грусть, смешанная с усталостью. Как совсем поздно смогла выяснить я, он уходил на службу к восьми утра, а возвращался к семи вечера – и всё в основном в «Стойло», к друзьям. Он почти перестал в то время писать стихи – разве что находил минуты такие, пока шагал по улице.

Как уже было сказано, мы с Есениным принялись вести переписку, даже если подолгу не виделись в «Стойле Пегаса». Порою бывало такое, что я бросала все планы свои ради письма его. Однажды он сообщил мне в таковом, что у них назначено мероприятие. Как водится, на само его выступление я не успела, однако рада была познакомиться с неизвестными в ту пору для меня имажинистами. Зал был огромный, все общались с кем-то. Я совершенно потеряла дар речи, когда обнаружила, как со сцены спускается Владимир Маяковский, но подойти не посмела. Одним из первых меня повстречал немолодой мужчина и, пока я с нетерпением ожидала, когда Есенин договорит и подойдёт к нам, принялся рассказывать о прошедшем вечере, о том, как восхитило его происходящее – в силу влюблённости своей я смогла поддержать разговор только об одном предмете, что так сильно интересовал меня и трогал душу мою вот уже долгое время. Внезапно незнакомый мужчина взглянул в сторону разговаривавшего с какой-то барышней Есенина, после обернулся ко мне и продолжил прерванный монолог:

- Говорите, пробы пера? А напишите что-нибудь в «Вестник работников искусств»!
Я дёрнулась от изумления, но взглядом продолжала следить только лишь за Сергеем Александровичем.

- Но ведь я не работаю в «Вестнике работников искусств». И даже если бы… - с уст моих готовы были сорваться высказывания, навсегда бы, должно быть, сгубившие жизнь мою, но я не успела их произнести, ибо незнакомый мне доселе мужчина вновь взял инициативу в свои руки.

- Совершенно забыл представиться, - улыбнулся мне он. На вид ему можно было дать лет 20, хотя на деле ему уже стукнуло 32. – Евграф Литкенс, председатель Сорабиса и главный редактор «Вестника работников искусств».

Сорабис означало как раз Союз работников искусств. Но в ту самую секунду я была так сильно изумлена, что у меня не нашлось ни слов, чтобы испросить его об этом странном значении, ни вопросов насчёт того, что именно предлагают мне в данный момент. К нам же неспешно подошёл Есенин – как всегда, своею летящей походкой, изображавшей в нём скорее сельского паренька, нежели корректора серьёзного издания. Они со знакомым мне теперь мужчиной обменялись парой фраз, а после оба как-то синхронно повернулись ко мне.

- Вика, это Евграф Александрович…

- Мы уже познакомились, спасибо, - улыбнулась я Есенину, и мужчина, улыбнувшись, снова повернулся ко мне, продолжая мысль о том, что им требуются журналисты для написания статьи о прошедшем сегодня вечере. Нынче, когда Есенин ни с кем не заговаривал на стороне, сосредоточиться на сём деле мне стало проще. Статья должна была получиться небольшой, знаков на полторы тысячи, и в первую секунду я стала было думать, как бы мне, никогда прежде ничего не писавшей, теперь ловко провернуть это дело, а во вторую – сколько придётся вновь платить за печатную машинку, чтобы вышел именно таковой объём.

- Но ведь я даже не была на этом мероприятии, - сокрушённо говорила я. Я чувствовала, что Есенин бросил на меня изумлённый взгляд, но даже не повернула к нему головы.

- Что ж… - Евграф Александрович выдохнул. – Это действительно усложняет задачу. Давайте я сейчас докурю, а после вкратце расскажу вам. Самое основное – это упомянуть стихи и фамилии выступающих.

Я запаниковала пуще прежнего, поскольку знала об особенностях своей дырявой памяти, а с собою у меня не было ровно ничего, куда и чем можно было бы записать сказанное этим человеком. И всё же, стоило лишь Литкенсу сделать несколько шагов по направлению к Болотной набережной, как я окликнула его – он, вероятно, и не ожидал такого поворота.

- Евграф Александрович, позвольте спросить, а у вас есть ещё одна сигарета? Я покурю с вами, и вы мне как раз и расскажете.

Мужчина переглянулся с Есениным, но кивнул и подал мне свою сигарету, помог прикурить. Он принялся рассказывать о прошедшем вечере, не забывая ни одной подробности и ни одного стихотворения, намекнув, между прочим, что если какое я и забуду из них – не страшно, а если запомню – вписать в статью четверостишием. Есенин дожидался нас в стороне, по временам кидая к нам обоим беглые взгляды.

- Вот адрес нашего издательства, - в конце улыбнулся мне Евграф Александрович, тут же, на коленке, начертив что-то карандашом на кусочке бумажки и нынче протягивая её мне. – Даю вам все выходные эти и, ежели не успеете, ещё срок до среды. Как будет готова статья, заходите, я почти всегда в своём кабинете, в крайнем случае вас встретит мой заместитель.

Я была пьяна от счастья. Я возвращалась к Сергею в взволнованных чувствах и отчего-то показалось мне, что он рад ровно столько же, сколько и я.

- Вы молодец, Вика, - тихо произнёс он – судя по всему, очень хотел нарушить царившее между нами молчание.

- Молодец? Но я ровно ничего не сделала, - я мотнула головою, а когда принялась расчёсывать пальцами волосы, сбившиеся от такового жеста, увидела, что Есенин смотрит на меня пристально, но при всём при том как-то внимательно. – Это ведь вы рассказали Литкенсу, что я хотела бы учиться на журналиста?

- Ни в коем разе, - произнёс Сергей, но улыбка, тем не менее, пробежала по губам его. – Вы молодец, Вика, что согласились. Это о многом говорит о человеке – когда он берёт на себя ответственность. Причём, какой бы степени она ни была. Не каждый и вовсе решится взять её на себя.

Статья теперь казалась мне пустяком. Я даже практически позабыла о работе, данной мне. Я наслаждалась мгновениями, проведёнными с Есениным – когда он был трезв, без друзей и не в «Стойле», он казался совсем иным, даже чуждым и мне незнакомым. Но и такового Есенина полюбила я до глубины души. Он зачёсывал волосы свои так, чтобы на лоб непременно спадала случайная чётка, совсем неслучайно оказавшаяся здесь. В первое мгновение причёску таковую можно было счесть небрежной, но после приходило осознание, что она как-то вяжется со всем образом его. Когда Есенин говорил с чувством, восхищением и энтузиазмом – в основном, он делал это, когда рассуждал о поэзии, голубой цвет его глаз возвращался, вновь и вновь затягивая в свой омут. Они у него были не маленькими и не большими, но ярко выраженными. Вот и теперь мы как-то внезапно коснулись его любимой темы, и он стал рассказывать о какой-то своей собственной классификации образов в стихотворении.

- И отчего вы всё не понимаете, Вика? Корабельные – самые основные в нашем ремесле. Без них в стихотворении не было бы живости (надобно добавить, что к корабельным он относил динамические и движущиеся образы). Заставки также важны, но на них не стоит акцентировать всё внимание в произведении (заставками у него являлись статистические образы), - он вдруг остановился, вгляделся в меня, так что я даже, вероятно, покраснела, и после продолжил: - Имажинизм гораздо шире футуризма именно из-за образов. В каждой вещи, Вика, в быте, во всём, что окружает нас, надобно искать их. У вас вот синие глаза. С сим цветом не сравнится даже вечерний снег.

Я остановилась и ошалело взглянула на него, не зная наверняка, придумал ли он только что этот образ, либо говорил его уже не одной женщине. Он казался совершенно простым и легкомысленным, хотя как, в действительности, в голове его таились такие мысли, до каковых остальным предстояло доходить всю жизнь, если не сказать больше – искать истину на другом свете. Я тоже довольно долгое время взирала на него, а после не выдержала – чувства и слова, каковые давно копились в душе моей, теперь вылились наружу, как мысли порою копятся в нашем сознании, а после, забухнув там, вырываются – фразами ли, стихами ли, книгами, но непременно вырываются. Я начала ему читать:

Как аукает в лесу зима,
Как роса блестит на крапиве,
Так и имя Ваше звучит,
Отливая серебром синим.

Точно также волнистая рожь
Пронесётся в сердце украдкой.
Имя милое синий май
Воспевает пожаром жарким.

Не жалеть, не звать, а кричать
Призывает равнинная пустошь.
Как любили Вы! - Мне ли знать?
Мне ль стихи Ваши сладкие слушать?

Мне ли жить, как ведёт звезда,
Когда юность шумит за плечами?
Вы - поэт. Вас помнят всегда.
Ваши песни поют веками.

А пока дорога бежит,
Навевая ветер осенний,
Ваше имя пускай гремит,
Незабвенный Сергей Есенин.

Когда я закончила, он ещё некоторое время изумлённо моргал и безмолвно смотрел на меня. Таковое выражение лица его, без сомнения, означало, что он об чём-то крепко задумался, и его стоит оставить в покое, дабы дать переварить всё пришедшее в голову ему.

- Вы давно это написали?

- Не так уж… Точнее, после нашей с вами встречи на моё первом в жизни чтении стихов перед публикой, - я покраснела и опустила глаза в пол и, внезапно для себя, ощутила прикосновение к своей щеке. Однако, когда я подняла взгляд, Есенин был уже далеко.

- «А ты думал, я тоже такая, что можно забыть меня, и что брошусь, моля и рыдая, под копыта гнедого коня?» - он помедлил и продолжил: - Ахматова. Не так давно Толя показал. Одно из новых у неё… - он ещё что-то, слегка нахмурившись, говорил, и всё будто боялся возвращаться к той теме, что мы – точнее я, своим стихотворением – только что затронули! На меня нашла небывалая раннее тоска и до окончания встречи нашей я не произнесла ни слова, не зная, что и думать – что мне ясно дали понять, что нет у меня никакого шанса не то что на ответные чувства, но даже и на малейший проблеск симпатии, либо же он не понял совсем ничего? Я стояла в дверях, снимая с себя сапоги, прислонившись одной рукою к стене, но всё не могла забыть сегодняшний вечер, а мыслями явно была не здесь, когда раздался телефонный звонок. Родители что-то тихо обсуждали на кухне, поэтому я взяла трубку. Чтобы не мешать им и остаться наедине с тем, кто звонит, я натянула провод и перенесла телефон в большую залу.

- Алло? – уточнила я, прислоняя ухо к трубке.

- Соединяю, - раздался голос связистки, и после того тотчас же заговорила Алиса:

- Вика, здравствуй! Ни за что не поверишь, что произошло! Мы с Майей до сих пор в шоке – она недавно вернулась, кстати. Мы с ней увиделись, когда она ехала с вокзала.

- Так что произошло всё же? – слабо усмехнулась я, силясь заглушить грусть свою радостной интонацией голоса подруги.

- Шаляпин! В Москву приезжает Шаляпин!

VIII. 1921

Впрочем, как выяснилось, приезжает он не столь скоро, а ближе к зиме. Я считала, что уже тогда успеет вернуться у нас всё на круги своя, и мы с девочками, как и прежде, будем вместе бегать по поэтическим вечерам, обсуждать предметы своей любви, думать о том, куда пойдём мы дальше, и как каждая из нас сможет продвинуться в Москве в карьерном плане. Однако же я не учла одного: та пора минула в тот самый момент, когда мы попрощались с университетом, а я, по глупости своей не понимая этого, всё ждала возвращения её.

Впрочем, та осень в действительности начиналась в точности так, как прошлая. Меня стала охватывать неслыханная ностальгия, когда на вечера в «Стойло» мы снова стали приходить в прежнем составе: с Майей и Алисой. Мы засиживались допоздна, а после, всею компанией, опьянённые осенью в Москве, звуком падающей вокруг листвы, стихами и обществом приятных личностей, шли гулять. У Игоря Северянина не часто выпадали свободные мгновения, но иногда он встречал Майю после вечеров в «Стойле», и мы шли все вместе. Они продолжали обращаться друг к другу на «вы», но порой он называл её «Маюшка», от чего она принималась краснеть. Как мы выяснили, в их путешествии виделись они не так часто – Майя уезжала с семьёй, а Северянин – в командировку, представлять свои стихи. Петроград сблизил их лучше столицы, и, когда Майя появлялась на выступлениях Северянина, он радовался тому ото всей души. Они могли все ночи напролёт бродить по набережным, наслаждаясь белыми летними ночами и говорить то о стихах и поэзии, то о театральном искусстве, то о музыкальном. Он показывал ей места, где некогда бывал Пушкин; здания, в каковых зачастую гостил Лермонтов, а Майя взирала на всё это с широко открытыми глазами, прося показать ей ещё и ещё – поэт тому был только рад.

Алиса, ожидая скорого прибытия своего немецкого приятеля – а состояться таковое должно было уже в январе, много рассказывала нам о физиогномике. Теперь, когда учёба закончилась, она стала усиленно увлекаться этою наукой, и уже несколько раз успела по нашим с Майей лицам прочитать об характере нашем, и даже принялась за Толю и Северянина. Пока он и Майя оживлённо болтали и наслаждались компанией друг друга, рядом с нами шли Толя, Вадик Шершеневич и Есенин. Первые двое шли немного позади, с подругой моею, и отчего-то каждый раз оказывалось, что мы с Сергеем начинали шагать впереди всех, хотя нисколько не ускорялись. Поэты читали своим спутницам новые стихи, обсуждали прошедшие вечера и выступления новичков, начинали спорить и, в конце концов, совершенно забывали о нашем существовании. От этого мы с Алисой, слегка раздражённые, потерявшие всякое терпение, гордо вскидывали головы и уходили от них вперёд. Однако же на том наша компания вовсе не терялась, и, когда мужчины вновь вспоминали о нашем существовании, мы с Алисой забывали все обиды свои, принимаясь по-прежнему весело общаться с ними и много смеяться. Мы знались с ними уже долго, и нам казалось, что что-то в их отношениях друг с другом поменялось – однако то были лишь наши доводы. Как-то речь снова зашла о физиогномике, и Алиса внезапно остановилась, из-за чего прекратила движение и вся наша компания, и внимательно взглянула исподлобья. Она могла взирать на кого-либо таким образом долго, не моргая, и каждый раз выигрывала в «гляделках».

- Сергей Александрович, а давайте я расскажу о вас.

Сердце в груди моей кольнуло, будто бы я заревновала Есенина к моей подруге. Поэт, точно поняв это, бросил на меня беглый взгляд, а после улыбнулся Алисе:

- А давайте. Не хочу утверждать, что не верую в точные науки, но держу пари, не угадаете.

Что творилось в душе у него? На этот вопрос не могла ответить и я, несмотря на близкое наше с ним знакомство. Каждый раз от него можно было ожидать чего угодно – от скандалов Есенина на ровном месте до невероятно обходительного и даже нежного отношения. Он был совершенно непостоянен, мог быстро отвлекаться от одного дела на другое, если речь не шла о стихах его, непрестанно говорил о себе, когда выпивал, но может, это и было то, что я так ценила в нём?

Алиса кинула на поэта проницательный взгляд. Тот встряхнул головою, и волосы его свободно разбросало в разные стороны, как если бы они были своеобразной короной, а после из-под неё, стоило поднять ему голову, показались два синих глаза. В них даже заблестели лукавые искорки.

- Судя по форме вашего лица, вы человек творческий, интеллигентный и очень умный.

Поэты позади захихикали, прерывая размышления моей подруги, а Есенин поклонился и весело произнёс:

- То я итак знаю!

- Однако же, - тут же продолжила девушка. – Очень нервничаете, если сталкиваетесь с риском. Может накатывать неожиданная тревога, страх из-за чего, возможно, даже какие-то мании преследования, хотя причин на то никаких нет. Вы скромный, порою нерешительный в действиях своих, особенно когда это касается чувств. По складу век нижнее у вас немного набухшее – то говорит о вспыльчивости и сильной эмоциональности. А ещё вы страх как любите, когда вас слушаются – о том говорит ваш подбородок.

Я замерла. Замерли и поэты позади нас. Я видела, как при упоминании нервности и страха Толя бросил обеспокоенный взгляд на друга своего. Зрачки его быстро забегали туда-сюда, и стало явно понятно, что друзья хранят какую-то им одним ведомую тайну. Когда же Есенин собрался было что-то отвечать Алисе, Мариенгоф спешно схватил его за руку, и они бросились бежать по Кузнецкому мосту – причём, сперва Есенин был изумлён, а после они стали кричать и улюлюкать.

Когда же и они, и мы немного успокоились от смеха своего, и Есенин вернулся к нам, он отчего-то пошёл прямо рядом со мною. Я решила, что меня ожидает какой-либо разговор, либо откровение, однако он был молчалив, и, только когда Толя занял всю компанию какими-то поэтическими шутками, тихо прошептал мне:
- Вика, а вы? Что вы думаете обо мне?

Я уже понимала, что каждый раз ему обязательно нужно сказать что-либо такое, чтобы на щеках моих непременно возник румянец. Вот и теперь я покраснела, будто помидор. Что могла сказать я? В физиогномике я не разбиралась, хотя мне это и было интересно, и, сколько бы мне ни предстояло вглядываться в лицо его, я не видела ровным счётом никого и ничего кроме до крайности симпатичного мне человека. А он, между тем, будто только и ожидал от меня этого волнения и смущения, даже подошёл ещё ближе и крепко стиснул мою руку в обеих ладонях своих.

- Я потому вас об том спрашиваю, что вы мне друг… Друг… Один из самых близких друзей, Вика.

Я вздрогнула от прикосновения его, но не позволила себе обернуться, дабы убедиться, что никто не наблюдает за нами двумя. Мне предстояло ещё учиться и учиться не обращать внимания на мнение других людей.

- Вы такой многогранный человек, Сергей, что одним словом здесь и не вымолвишь.

- Так давайте не одним, давайте! – с жаром подхватил он, всё сильнее и сильнее сжимая мою руку. – Я вот могу вас в тысяче слов описать, хотите? Умная, свободомыслящая, храбрая, потому что не боитесь, что подумают о вас другие… - я собралась было поспорить с последним, но он не дал мне и слова вымолвить: - Красивая. Да, Вика, почему вы смущаетесь? Вы мне нравитесь как женщина.

Я остановилась, потому что не в силах была не только вымолвить ни слова, но и более продолжать шагать. Ноги мои ощутимо налились свинцом, а Есенин, меж тем, после произнесённого им и не собирался отпускать мою руку, и я так и ощущала, как неизмеримо сильно подталкивает это меня на безрассудное поведение.

- Вы ведь о многом знаете о себе и сами, - грустно улыбнулась я. – И вам не раз, и не два, и не сотню говорили о вашем огромном таланте, о ваших великих стихах, о вашей прекрасной внешности. Я, наверное, будут первой только в одном, - я откашлялась, пытаясь делать голос свой менее хриплым, потому что под прожигающим взглядом его не могла повести себя иначе, - что скажу – вы иногда понимаете то, что другой не поймёт. И вам дано написать то, о чём другой и не помыслит никогда в жизни своей.

***

1921 год, начало осени, выдались у Есенина непростыми. Он всё чаще ездил за границу, в мае, знаю наверняка, выступал в Туркестанской библиотеке, а после, когда возвращался, я имела счастие получить только, разве что, пару писем: «Вика. Вернулся. Буду на днях у вас». «У вас» обозначалось как нечто косвенное, приравненное в принципе к Советской России, нежели ко мне лично. Так-то виделись мы с ним всё реже и реже. В особенности многое изменил октябрь того года. Я всё больше общалась именно с Толей, с удивлением узнавая для себя человека этого с совсем другой стороны, нежели прежде, а когда, временами, забегал к нам Есенин, он всё говорил о своих заграничных похождениях, мечтал, как мог бы читать стихи не только «на Руси», но и в Европе, обдумывал, как могли бы принять его там. Я, с малых лет чтившая туманный Альбион, относилась к словам его с трепетом и прежним упоением, хотя и стала меж нами некая преграда в общении. Толя, Кусиков, Шершеневич и Клюев слушали его без особенного внимания, считая, должно быть, таковые слова его за придумки малого ребёнка. Тогда, не видя в них понимания, Есенин поворачивался ко мне и принимался рассуждать:

- А знаете, Вика, когда только приехал я в Москву из Константиново… - и он принимался рассказывать, сколь долгих и дорогих трудов требовалось ему завоевать здесь уважение, как порою таскали его, наивного и беззаветного юношу, по различным салонам, совсем не чтя его как личность, чтобы он распевал похабные частушки, написанные ещё в Рязани, под тальянку. «Для виду, - говаривал мне он таким тоном, будто чуть не плача, - спервоначалу стишки просили. Прочту два-три – в кулак прячут позевотину, а как похабщину – так хоть всю ночь зажаривай!» Никто из товарищей, казалось, тогда не разделял взглядов его. Мы с Есениным возвращались из «Стойла» или прочих литературных вечеров, из-за которых частенько приходилось Сергею и Толе бегать по наркомам и в Московский Совет, вместе, всё менее разглагольствуя о поэзии, как раньше, и всё больше – о том, что воистину окружало нас, о проблемах насущных. Мне невероятно льстило, когда он интересовался моими успехами у Литкенса, каковых было всё более и более после той моей статьи. Не помню уж, на каких чувствах я писала её, чтобы из студентки, никакого понятия не имевшей об журналистике, внезапно пробиться в издательство!

В тот вечер мы шли по Волхонке мимо Храма Христа Спасителя, каковыми видами я уже не в первый раз в жизни своей восхищалась. Я вотще любила Москву и, как только переехали мы сюда с семьёй, тут же принялась всё своё свободное время уделять прогулкам. Чуть больше недели назад мы проходили с ним здесь же, и Есенин тогда признался мне, что знает наверняка – сегодня день разноцветных зонтиков. Погода тогда стояла не самая приятная, да и зонтики у прохожих были не самыми пёстрыми, но, как уже довелось мне убедиться за всё наше знакомство, Сергей умел привнести даже в самый мрачный настрой что-то такое, что делало всё остальное незначимым, даже нелепым, а тоску, обуявшую тебя – совершенно глупой. Мы могли с ним возвращаться так с вечеров и говорить о таких глупостях, что самим после стыдно становилось.

- Говорят, что разноцветные зонтики были у Оле Лукойе. Он раскрывал их над послушными детьми, чтобы после им снились приятные сны.

Есенин любил рассказывать подобные забавные истории, хотя всё чаще они были из жизни его. Мне было особенно нечем похвастаться в этом плане, хотя он всё больше и чаще просил меня говорить ему о каждом мною прожитом моменте, утверждая, что жизнь у человека лишь одна, а значит, ему надобно ценить каждое её мгновение. Но разве в 21 год прислушиваешься к словам таковым?

В тот же день я с ужасом для себя вспоминала о том, что совсем недавно узнала – у Сергея был день рождения в начале октября. То я совсем случайно выведала у Вадика в одном из наших пьяных вечеров. Поэты успели его отметить, а я не поздравила Сергея ни подарком, ни даже письмом. Теперь же мы шли по слегка морозной от октября Волхонке, овеваемые толпою разодетой молодёжи, и я вынашивала в себе мысль эту, будто болезнь, которая всё пухла и разрасталась в голове.

- Сергей… - начала было я, когда очередная толпа молодых людей в масках чуть не сбила нас обоих с ног. Есенин весело засмеялся, присвистнув, хотя другой на месте его наверняка бы обиделся таковой выходке и даже сделал ребятам выговор.

- Ишь какие! Вика, вы только взгляните, каковые праздники нам из-за рубежа приносят! Как, бишь, они называют его теперь?

Я прекрасно знала, что сегодня – ночь Хэллоуина, ведь сама, точно так же, как ребята эти, в позапрошлом году бегала по большим заброшенным лесам, где раньше была усадьба Шереметевых, с разрисованными от ушей до шеи Алисой, Майей и Колей, однако качнула головою, и вида не подав:

- Истинно, лишь бы чем заняться!

Он внимательно взглянул на меня, отведя при этом взгляд от молодёжи, с мгновение будто сравнивая, хмыкнул, и мы вновь пошли молча – разве что с лица его так и не спадала прежняя улыбка.

- Сергей… - вновь начала было я, окликнув его так внезапно, будто бы припомнив что-то. Он обернулся ко мне, но мысли его захватили прежние его воспоминания об его студенческих годах – он обожал спрашивать меня о моей учёбе, а после вдаваться в собственные рассказы, точно приравнивая. – Сергей! – вдруг, точно опомнившись, воскликнула я, так, что даже запоздалые птицы на ветках в парке недалеко от нас встрепенулись. Есенин, наконец, обернулся ко мне. – Простите, мне столь неловко говорить о том в а м, т е п е р ь, когда прошло уже столько времени…

Есенин остановился и глядел своими чистыми голубыми глазами теперь только на меня. Именно в ту секунду припомнилась мне Бениславская  и все женщины, окружавшие его, и я ощутила себя наивной влюблённой девочкой – какой, впрочем, в действительности являлась. Я могла давать голову на отсечение, что и сам поэт чувствует таковую теплоту, исходящую из сердца моего, и по той лишь причине на губах его часто играет улыбка при виде меня. Вот и теперь выражение лица его будто совершенно не давало мне сосредоточиться. Впрочем, что могла я сказать ему? Никогда в жизни, сколь бы долго ни общались мы с Сергеем, мы не могли назвать друг друга друзьями. А нынче мне предстояло ему практически признаться, выдав все чувства, мысли и вместе с тем – все страхи свои. В ту самую секунду, когда закрались эти мысли ко мне, как-то некстати подумалось, что сказала бы на этой Майя – она частенько в таковых ситуациях бранила меня, просила меньше д у м а т ь, а больше действовать и никогда ничего не решать за другого человека. Собрав всю свою волю в кулак, я продолжила:

- У вас был день рождения на днях, я слышала…

- Ах, вы об этом, - он улыбнулся, и всё внутри меня задрожало и затрепетало от этой пьянящей улыбки. Каждый раз она выходила у него необычайно искренней и в действительности весёлой. Даже не употребив ещё свой заразительный смех, он уже одною только ею придавал всей компании хорошее настроение. – Вика, право, не стоит.

- Мне так стыдно, Сергей Александрович! – я по привычке стала называть его по имени-отчеству, а потому не могла не заметить, как он нахмурился. – Ежели бы я в действительности узнала раньше!.. Простите мне это…

- Если бы за каждую неловкость и чувство мы приносили бы извинения, людям пришлось бы каяться вечно, - он схватил обе руки мои, улыбнувшись, начав при этом шептать, и я только теперь обнаружила, что совершенно случайно оказалась совсем близко к нему, пока извинялась. Хотела было отстраниться – да было поздно. Пленяло даже не столько ожидание грядущего, сколько тихий, вкрадчивый голос Сергея.

- Простите меня ради Бога!

- Не упоминайте Бога здесь, Вика, он неуместен, - улыбнулся Есенин, а шёпот его становился всё тише – мы стояли совсем близко, так что нынче слышать его могла только я. Я не стала спрашивать, сколько ему исполнилось, хотя вопрос таковой не к месту вертелся у меня на языке, и только извинилась за то, что не имею никакого к нему подарка. Собралась было с мыслями и духом, чтобы прочесть ему свои недавние стихи – посвящённые, как водится, одному ему, да только Есенин слегка стиснул мою руку – вышло это нежно и даже приятно, и с прежнею улыбкою продолжал: - Не нужно мне ничего, только… Вика, я знаю, что вы можете сделать для меня! – и он слегка наклонился, будто тем самым давая понять мне что-то. Я всё ещё с изумлением наблюдала за действиями его. Видела, будто во сне, как он неспешно опустил голову, мягко коснулся губами моей руки и тихо-тихо, еле слышно принялся читать один из любимых мне своих стихов: «Я сегодня влюблён в этот вечер, близок сердцу желтеющий дол…» - а когда глаза его вновь встретились с моими, выжидающе улыбнулся, некоторое время молчал и внезапно притянул меня к себе за талию, и я ощутила прикосновение его тёплых, слегка подрагивающих губ – к своим. Ощутила – потому что в тот же самый момент у меня сами собою закрылись глаза, а голова закружилась, мешая друг с другом абсолютно разные и не соотносящиеся мысли навроде того, что на дворе конец октября, но всё ещё очень тепло, и что Евграф Александрович ждёт от меня заметку в самое наиближайшее время. Вероятно, именно от внезапности я не смогла в первую секунду отстраниться, но мужчина настойчиво прижимал меня к себе, и от его мягких поглаживаний от спине к талии сердце моё стало биться ещё быстрее, чем прежде – кажется, никогда в жизни оно не ощущало себя такой птицей в клетке, неистово мечущейся по ней, готовой вот-вот вырваться наружу. Я не могла врать себе: у меня не было ни сил, ни желания противиться тому же порыву, что поглотил теперь его. Стоило мне только приоткрыть рот, как он вдохнул в него тёплый воздух – вероятно, в тот самый момент ухмыльнувшись. Меня уносило всё дальше, и ноги сами собою отрывались от земли, хотя всё основное действо происходило скорее в голове моей, тогда как губами я ощущала мягкие, едва приятные прикосновения чужих, доселе мне незнакомых ни разу, и оттого лишь только не могла теперь понять, какие в действительности испытываю чувства. Движения его становились всё настойчивее. Я смогла распахнуть глаза лишь раз – чтобы с небывалым доселе блаженством убедиться, что всё это происходит на самом деле, а не пригрезилось мне. Когда он отстранился – спешно, но очень мягко, я думала, что мне придётся долго приходить в себя, однако Сергей только выдохнул в воздух моё имя и прильнул губами к моей шее. То было так неожиданно для меня, что сердце снова ёкнуло в груди, а после ещё более сладостное желание гулкими толчками отдалось внутри, и руки сами собой ухватились за его нечёсаные светлые волосы. Сколько раз я мечтала к ним прикоснуться, когда он, бывало, весело встряхивал головою во время чтения стиха! Сколько раз обдумывала про себя, как могла бы перебирать пальцами эти мягкие пряди и ерошить, а теперь касаюсь так нежно и с таким трепетом, будто это первые побеги пшеницы, ранней весною выступившие из-под снега. Его жаркие прикосновения ощущались по всему моему телу, хотя он оставлял поцелуи только на шее. Жарко вдыхал, на мгновение останавливался, а после снова продолжал жадно вбирать губами мою кожу. Пару раз нам помешал всё ещё висевший на моей шее голубой, в синюю полоску, шарф. Я открывала глаза, мы весело смеялись, глядя друг на друга, а после всё продолжалось как ни в чём не бывало. Сергей по-прежнему прижимал меня к себе, скрестив обе своих руки у меня за спиною, но это было как-то абсолютно непринуждённо и бережно, как если бы он боялся спугнуть меня, чтобы я в очередной раз не вздумала убежать от него. Когда он остановился, он одарил меня новым, ещё более пьянящим и нежным поцелуем в губы и, стоило мне приоткрыть глаза – он уже взирал на меня с прежнею ухмылкою, но в голубых глазах, помимо дьявольских огоньков и веселья, плясало что-то счастливое и умиротворённое, а сам он казался запыхавшимся, точно у него поднялась температура. Впрочем, я не могла ручаться, что не выгляжу сейчас точно также. Мужчина будто подумал о том, о чём и я мгновение назад, и спросил, поправляя шарф на моей шее:

- Как же всё-таки приятно, наконец, поймать бабочку.

Мне предстояло в который раз провести эту ночь в чернилах на руках и рьяных, копошащихся одна на другой думах – в голове. Вот, что было на листке моём к тому времени, когда за окнами алела заря, приписанное сверху каким-то названием на французский манер:

«С зарёй сентябрь кружит фонари,
И угасают ласково дома.
Ответь же, Боже, почему любви
Так хочет неприступная душа?
Зачем касаться клавиши рукой
И заглушать аккордов гулкий стон?
Зачем терять торжественный покой,
От чувства разум прогоняя вон?
Последний шаг, и дан будет обет...
Мы встретились, когда цвела листва,
Мы встретились, где лишних, в общем, нет,
Нам пеплом сентября была дана
Последняя бессонница страстей,
И мы, приняв смиренно этот яд,
Не замечая неба и людей,
Всё не спешили повернуть назад.
Ты смотришь тихо, всё ещё молчишь,
Моих волос перебирая прядь,
Ответь же, Боже, почему ещё
Так хочется его мне обнимать,
При поцелуе закрывать глаза?
Ах, если бы жар щёк скорей унять...
Но всё доступно, а чего нельзя -
В нём, как молитву, хочется читать.
Но я наброшу ситцевый платок
И напоследок молвлю: «Уходи».
Покуда в сердце будет жизни прок,
В душе живёт желание любви».

***

Мы сидели в «Стойле», тихо переговариваясь с Толей. Сюда всё реже, к огромному сожалению моему, стал заходить Есенин, и всё чаще – Яков Блюмкин. Вадика Шершеневича мы видели, но тоже всё меньше, потому что он занимался собственными литературными проектами, каковых, как позже выяснилось, было у него бесчисленное количество, так что, знай я его получше, могла бы только изумляться, как он успевает везде пребывать в одно и то же время.

О Блюмкине я не знала ровным счётом ничего помимо того, что могла видеть сама: отталкивающая от себя при первом же взгляде внешность, почти обритый лоб с некоторым отметинами чёрных волос и, что запоминалось сильнее всего при каждом нашем с ним общении – большие толстые щёки, каковые становились ещё больше, когда он говорил что-то, либо же ел. Он любил подсаживаться к нам с Толей и обсуждать выступления. Мариенгоф считал, что он любил лирику, стихи и новых известностей «Стойла», но мне, судя по взгляду Блюмкина, то и дело скользившему по моей юбке, казалось иначе. Почти никогда, когда он приходил, Есенина не было рядом с нами, а потому единственным моим дружеским плечом и спасителем оставался Анатолий Борисович.

По словам Мариенгофа, Блюмкин был чекистом и бывшим левым эсером. Однако же и сам взгляд его говорил, что всё ещё где-то глубоко внутри остались в нём прежние террористские замашки. Я не смела спорить с ним или пререкаться, потому что он был на короткой ноге с Толей и Сергеем, однако же сама старалась держаться подальше и от несмешных шуток его, и от улыбочек, и от револьвера, который мог он вытащить прямо в разгар чьего-либо выступления.

Однажды один из новеньких поэтов, Игорь Ильинский, юноша моих лет, может, немногим старше, выходец из театра Мейерхольда, попросился у Есенина на выступление. Он волновался, то и дело вытирал испарину на лбу своём и, нервничая, заметно заикался. Сергей Александрович слегка посмеивался над ним, однако же, позволил прочесть свои стихи. Мы все слушали его с улыбками, временами про себя посмеиваясь – даже я, хотя поэтического опыта у меня было совсем не так много. Внезапно, закончив выступление, явно разнервничавшийся молодой поэт вытер носки ботинок своих о край висевшей на сцене портьеры и, хотя не каждый даже успел заметить эту маленькую неловкость, Блюмкин неожиданно вскочил с места, вытаскивая из-за пазухи револьвер:

- Хам! – даже не закричал, а заорал он и, к ужасу всех присутствующих, направил его прямо в лоб выступавшему. – Молись, хам, если веруешь!

Толя  и Сергей, будучи за разными столиками, повскакали с мест своих и мгновенно кинулись к нему. Блюмкин был пьян, но не настолько ещё, чтобы совершенно не осознавать происходящее. Мариенгоф пытался утихомирить его на расстоянии, а Есенин, хотя и был много ниже ростом, пытался опустить руку его, практически повиснув на ней.

- Ты что, опупел, Яшка? – кричал Есенин, а я могла наблюдать только белого, будто превратившегося в одночасье в мрамор, Ильинского.

- Бол-ван! – вскричал Мариенгоф, но ближе так и не подошёл. Побоялся, наверное, что револьвер в действительности может быть заряженным.

- При социалистической революции хамов надо убивать! Иначе ничего не выйдет. Революция погибнет.

Я, интересами своими стоявшая за революцию, хотела было возразить, однако тоже побоялась револьвера. Со спокойствием относился к оружию только, видимо, один лишь Есенин.

- Пусть твоя пушка успокоится у меня в кармане, - тихо сказал мужчина, пряча его в своих штанах, и уже довольно скоро все присутствующие в трактире утихомирились и настроились на привычный им лад. Кроме, пожалуй, Игоря Ильинского. После Сергей Александрович, ещё немного нервный от произошедшего, весь запыхавшийся, уселся рядом со мною, и я почувствовала себя как девушка из средневековых романов, на глазах у которой разыгралась битва её любимого с другим претендентом на её сердце. Мне до жути захотелось нарушить царящее меж нами молчание:

- Вы вели себя очень мужественно, - произнесла я, вспомнив реакцию Мариенгофа на происходящее. Сергей отчего-то закивал, но смотрел не на меня, а на соседний столик, за которым беседовали Блюмкин и какой-то незнакомый мне человек.

- Спасибо, Вика, правда, здесь скорее взыграл не героизм, а чрезмерная тяга Блюмкина к пьянству, - проскрежетал Есенин. Обыкновенно он любил, когда его хвалили, им восторгались, а ныне вёл себя как-то неподобающе себе же самому. И это до крайности изумляло.

- Вас могли застрелить, - я осознавала, сколь глупо придавать столько волнения голосу своему, но ровным счётом ничего не смогла поделать с собою.

- Какой там! Родился в рубашке, причём, в рязанской. В ней и похоронят, - он обернулся ко мне с улыбкою, но блики в глазах его выражали неясную грусть. – Вы беспокоитесь? – спросил он меня вдруг.

Вопрос вогнал меня в краску. Я отвернулась, пытаясь переключиться на стоявшего в отдалении Толю или на того же Блюмкина, на какового, на самом деле, у меня не было никакого желания взирать, но взгляд Сергея Александровича прожигал даже со стороны, и мне оставалось разве что беспокойно ёрзать на месте.

- А пойдёмте-ка, Вика, - сказал мне вдруг Сергей Александрович, уже вставая с места и протягивая мне моё пальто, - прогуляемся.

Я и ожидать не могла такого поворота событий. Прошло около недели или двух с того внезапного события, полностью перевернувшего мою жизнь и – я была в том уверена наверняка, не оставившего и отпечатка в его жизни, и вот он внезапно вновь зовёт меня погулять с ним по вечерней Москве. Мы вышли из трактира, и последнее, что увидела я – то, как Есенин махнул Мариенгофу рукою, и тот как-то странно улыбнулся в ответ. Когда мы только покинули «Стойло», воздух показался мне морозным, но Есенин пошёл прямо рядом со мною, ненавязчиво придерживая руку свою на талии, и таковая близость с ним как-то необычайно согревала. Он не в первый уже раз упомянул, что я слишком легко одеваюсь, несмотря на позднюю осень, и только собирался продолжить недолгое нравоучение своё, как что-то мелкое, но приятное упало на лицо мне. После – к векам, щекам. Стало опускаться к шарфу и пальто. Мы с Есениным одновременно подняли головы к небу и, будто малые дети, рассмеялись – шёл первый в этом году снег.

- А ведь только начало ноября! – воскликнул он с чувством, а после взгляды наши снова встретились, пересеклись с какою-то неловкостью и спешностью, вгоняя нас обоих в краску и радость, и он хотел было ещё что-то добавить, но совсем рядом донеслись какие-то перешёптывания, попеременно выраставшие в крики. Рядом с нами началась возня, и толпа окружила какого-то доселе незнакомого мне человека. Я смогла разглядеть лишь очертания его – он шагал величественной походкой по мосту, едва-едва усыпанному первым снегом, на голове его восседал цилиндр, да на лице не было ни хмурости, ни печали. Он был рад так, будто только сегодня появился на этот свет и счастлив увидеть всё здесь происходящее. Лишь после удалось мне выведать, что он радовался столь скорому возвращению своему в Москву.

Помимо таких мелочей, на нём был хороший костюм, перчатки, покрывавшие обе широкие руки его, и бритые скулы. Он не выглядел русским – скорее как приехавший иностранец, желающий изучить русский быт. Взгляд его выражал ровно то же и переменился лишь в тот момент, когда его стали окружать люди: он точно в одночасье оказался дома. Ещё издали стало понятно мне, что человек этот известный, хотя я его и не знала. Когда же мы подошли ближе, я убедилась в том ещё больше. Люди вокруг шептались и, кажется, даже называли имя его. Я обернулась к Есенину, уточнить, знает ли он незнакомца в цилиндре, чтобы в который раз поразиться не учёности своей, но тут же поняла, что теперь он не вспомнит, что я нахожусь рядом с ним, и что он, вероятно, собирался что-то сказать мне, и что мы всё ещё стоим и оба дрогнем под снегом и натиском осеннего мороза – весь он был поглощён взиранием и впитыванием этого неведомого мне человека. Он то хмурился, то принимался невзначай счастливо улыбаться, то краснел – не знаю в точности, от какого чувства. Зрачки голубых глаз его расширились как никогда прежде, а рука, пребывавшая на талии моей, вдруг едва задрожала, а после он и вовсе отстранился от меня, будто позабыв о существовании моём. И тогда сказал он, хрипя, задыхаясь от волнения и – думаю, и не без зависти:

- Вот так слава!

- Шаляпин! Шаляпин снова в Москве! – раздался где-то мальчишеский крик, как, вероятно, во времена Викторианской Англии раздавались крики прислужек, бегавших по заваленным парАми улицам и носивших утренние газеты. И только тогда припомнилось мне, о чём говорила мне Алиса.

IX. Прочь из Советской России

Это должен был быть первый год мой, когда поехала бы я в Петроград. Мне давно уже доводилось слышать много приятного об этом городе – из-за того рассказы Майи о поездке с Северяниным слушала я с некоей завистью. Однако же планы родителей, выходцев пролетариата, нежданно изменились, когда у отца возникли проблемы с работой. То и дело мне не удавалось подолгу уснуть по ночам – их приглушённые голоса слышала я из-за закрытой кухни, под щелями дверей каковой лился свет. Все дни мать то и дело поглядывала в окно, будто ожидая чьего-то прихода, хотя в действительности гостей мы не ждали, и после, не заприметив никого под окнами, облегчённо вздыхала и обменивалась с отцом взглядами. Я ощущала себя практически лишней в таковой сцене, не осознавая ни ужаса и горя, нависших над семьёю нашею, ни причины беспокойства их.

Мне всё больше думалось о Есенине. И чем меньше бывал он теперь в «Стойле», тем чаще ко мне приходили эти мысли. Вспоминала первый свой с ним поцелуй, отвлекалась иногда на работу от Евграфа Александровича, которая до сих пор не была выполнена, пыталась толкать себя на её осуществление, но мыслями всё возвращалась к одному и тому же интересующему меня предмету. Случай с Шаляпиным, вернувшимся в Москву, немного отрезвил меня и одновременно с тем – наладил моё с Майей и Алисой общение, которое уже практически начало прерываться из-за наших дел. Обе они, только встретив меня, наперебой говорили о Фёдоре Ивановиче, обсуждали тот невероятный и прекрасный случай, что теперь они смогут, наконец, увидеться и познакомиться с ним, и я внезапно промолвила, что виделась уже с певцом. Подруги замолчали, вначале приняв слова мои за какую-то глупую придумку.

- В действительности! – с жаром отозвалась тогда я. – Когда мы с Есениным шли по…

Тут уж на лицах их заиграли улыбки, и Алиса и Майя, напрочь забыв о Шаляпине, принялись спрашивать меня про Сергея Александровича. Мне было ровным счётом нечего сказать. Мне было даже как-то неприятно вспоминать об нём теперь, в таких совершенно расстроенных чувствах, но Алиса неожиданно буквально вперилась в меня взглядом, игриво улыбаясь, и уточнила:

- А вы уже целовались?

Краска выступила на лице моём и, о, Боже, как хотелось мне поскорее завершить этот надоедливый разговор! Я готова была зарыдать пред ними тотчас же, чтобы они со всеми подробностями изъяснили чувства мои, однако смогла только глухо произнести что-то, и подруги обернулись. К нам подошёл мужчина средних лет, и внешностью своею, и походкою, и даже манерою улыбаться – весь он как-то уже походил на Шаляпина.

- А это наш преподаватель, Пётр Александрович, - представила нас с подошедшим мужчиной Алиса. Он-то, этот мужчина, и оказался учеником великого Фёдора Ивановича. Мы весело провели вместе время в литературном кафе, и он, только напившись кофе, начал смутно припоминать, что мы с ним, в действительности, уже знакомы, и на первом курсе мы сидели со всею труппой его, а также с Алисой и Майей в гримёрке. Майя со смехом вспоминала, как в тот вечер сломала ногу, как сидела с незнакомым ей доселе вокалистом, а уже наутро, проснувшись дома, не помнила ровным счётом ничего: ни имени его, ни случая с ногою; Алиса – как они обсуждали с актёром, игравшим и певшим в роли Ромео, все точности и неточности игры его, а я изумлялась всеми рассказами со стороны, вспоминала, как рассказывала Петру Александровичу, что уж больно сильно хочу стать журналистом, да всё не знаю, в какие бы круги поддаться. И внезапно он сам завёл об этом разговор. Я искренне поведала, как нравится мне работать у Литкенса, и сколь приятно, что такой талантливый и интересный человек смог приютить меня под своим литературным крылом. А к вечеру мы встретились с Шаляпиным.

Нынче я признавала в нём не столько незнакомого, но при том известного всем человека, какового довелось мне видеть на улице в окружении его поклонников, но и обыкновенного. Они весело смеялись с Петром Александровичем, а Майя и Алиса вторили им – мне в таковые минуты становилось и скучно, и грустно, ибо я не могла поддержать разговора. А после шикарных выступлений Майи и Алисы понёсся именно он. По итогу, таковую посиделку я покинула самой первой.

Я шла по обагрённой фонарями Красной площади, мимо закрытых в такой час торговых козырьков Охотного ряда, и еле сдерживала слёзы, норовившие хлынуть из меня – кто-то совсем здесь, совсем недалеко, веселился, обсуждал возможную будущую карьеру свою, общался с известными личностями, а я даже не могла поддержать таковой беседы и поделиться самым сокровенным – что в действительности тревожило душу мою. На каждом шагу и в каждом прохожем виделся мне Есенин. Я даже не особенно замечала, как пальто моё мокнет под напутствием всё сильнее и сильнее надвигающейся метели. Вскоре помимо Есенина мне стали в случайных прохожих видеться столь же дорогие лица из компании его: Вадик, Саша Кусиков, Коля Клюев, Толя Мариенгоф…

- Вика, вы? Вы, что же, плачете?

Я остановилась, ибо на сей раз галлюцинация была вполне себе реальной. Передо мною действительно стоял Мариенгоф, слегка опустив на лоб свою шляпу с длинными полями, и внимательным взглядом взирал на меня, несмотря ни на сильный вихрь снега, ни на холод. Я тоже остановилась, но более не смогла ничего поделать – неожиданно чуткий, а оттого беспокойный взгляд его не давал мне теперь сдвинуться с места. Смахнув лёгким движением руки наступавшие слёзы, я уверила его, что ему кажется, и что это просто ветер развевает во мне холод и слезит глаза, однако Мариенгоф подошёл ближе и слегка укрыл меня полою пальто своего. Он никогда не намекал мне, как делал это Есенин, что я одеваюсь чересчур легко для осени и, тем более, зимы – но нынче жест этот говорил именно об этом.

- Пойдёмте ко мне, Вика, вы вся замёрзли, - тихо и будто успокаивающе произнёс он, но я вместо гнева ощутила в своей реакции на слова эти поддержку и утешение. Мне даже долгожданный вечер с Майей и Алисой не показался столь радостным, как эта внезапная встреча с Толей на Никольской площади. И мы проследовали к нему домой. Всё время это, всю дорогу, я сравнивала его с Есениным, и, хотя воспитание моё в принципе не позволяло мне приходить домой к друзьям моим – даже к Коле, который и вовсе не пытался никогда скрывать ориентации моей, но, по взглядам моих родителей, был всё-таки мальчиком, я шагала теперь к Толе спокойно, но почему-то мне казалось, что и намерений у него нет никаких дурных на мой счёт. Он никогда не нравился мне внешне, однако был достойным человеком. Во многом я, правда, могла бы с ним поспорить, но в целом взгляды наши совпадали – наверное, эта самая перчинка и служила залогом нашей дружбы. Открыв дверь, он позволил мне пройти, сам при этом отряхивая ноги о лежавший здесь же коврик.

- Вика, простите, ради Бога…

- Толя, ничего. Спасибо вам, - перебила я его, даже не зная, впрочем, за что он извиняется. Мне стало тепло и хорошо уже в тот миг, когда я оказалась в помещении – даже глаза высохли и больше не просили ни слёз, ни недавней обиды. Я пила чай, который сделал Толя, и осознавала, что была права по поводу Есенина – тот вечер, когда я впервые в жизни поцеловалась, не значил для него ровным счётом ничего. Впрочем, чего могла бы ожидать я? Я сама ему намекала на то, что у него много поклонниц – так неужто он сам не знает о том?

- Ещё чаю? – Толя внимательно взглянул на меня. Я пыталась – честно пыталась! – сосредоточить взгляд свой на его карих глазах, но видела в них лишь отражение Есенина и оттого ощущала себя немного пьяной. Я смогла хоть как-то отмахнуться, помотав головою, но его этот ответ не отрезвил – внезапно он бросился мне в колени. Он говорил что-то много и с горечью, хотя мысли мои всё не могли прийти к тому, что я нахожусь у Марингофа дома – не то, что к тому, что он бросается мне в ноги.

- Вика, простите, Бога ради, но как же вы чудесны! Как вы действуете на меня! Ваши руки, лицо, губы… - он ещё продолжал что-то бормотать, когда я едва начинала приходить в себя, точно от внезапного оглушения. Я остановила его где-то на словах о моём бескрайнем интеллекте, добавив, что не такой уж он, в действительности, бескрайний. Запыхавшийся Толя спросил, не против ли я, чтобы он в духоте таковой скинул своё пальто, затем – пиджак свой, а после него и галстук. Я отвечала, что не против. Я всё ещё была изумлена как поведением его, так и этим необычайным признанием. Он остался в одной лишь рубашке, то и дело повторяя, что ему душно, хотя я и не могла понять причину этого – я продолжала сидеть в своём сером пальто и клетчатой кепи и только после позволила себе снять их. Мариенгоф же продолжал смотреть на меня так, будто ожидал какого-то ответа.  Мне никогда не нравился Толя как мужчина, но весь вечер этот, пребывая в каком-то полупьяном состоянии, я скорее как-то неосознанно, нежели следуя чувствам, потянулась к нему и, что было до крайности удивительно, он не воспротивился таковому сближению, а напротив, тоже приблизился ко мне, когда по всей квартире его раздался оглушительный звонок. Он открыл дверь, и оба мы замерли под впечатлением увиденного. Есенин, практически обнимая бутылку, ввалился в комнату, что-то проскандировал, закончив: «И свистят, по всей стране, как осень, шарлатан, убийца и злодей…» - а после остановился и взглянул сначала на Толю, а после – на меня в платье, открытом в плечах. Все мы долгое время молчали, поглядывая друг на друга и оценивая реакцию каждого из нас, точно силясь понять какие-то внутренние чувства, а после Есенин, бросив последний взгляд на меня, вскрикнул: «Вот она, суровая жестокость!», после чего выпрыгнул за дверь и был таков. Мы с Толей только переглянулись. Я тяжело опустилась на стул, вздохнув. Я и раньше не ощущала меж нами чувств, а нынче, когда увидел он нас с Мариенгофом, явственно осознала, сколь он холоден ко мне. Анатолий Борисович некоторое время молчал, тяжело дыша, а после еле слышно произнёс:

- Всё хотел признаться вам, Вика. Мы с Сергуном давно заприметили, что вы неравнодушны к поэзии, а ещё более –  к кому-то из нас. И пытались довольно долгое время понять, к кому же именно.

Я молчала, потому что всё ещё ощущала себя немного не вездесущей, а оттого и не могла точно воспринять слова его. То, что я поистине нравилась Мариенгофу, пришло внезапным и довольно неясным осознанием ко мне лишь в тот холодный поздний вечер. Я долго ещё силилась тогда понять, верно ли он и искренне излагает свои чувства. Но и всё ж, при всём при том, не могла противиться не столько доводам своим, сколько фактам, каковые были теперь налицо. Мариенгоф вдруг спешно и порывисто подсел ближе, взял руки мои в свои, стал сжимать их и прижимать к губам. Я столь же быстро отстранилась, теперь осознавая для себя, что, несмотря на то, что мы были с ним хорошими друзьями, мне всё это неприятно, и даже более – просто тошно и отвратительно. Даже сам он, теперь с поникшей головою оставшийся сидеть на месте и глядеть в пол, казался мне каким-то иным и отталкивающим от себя и ото всякого с ним общения.

- Я не знал, но чувствовал, что сердце ваше принадлежит именно ему.
Чувствовал! Я почти задрожала всем телом при сих словах его – то ли от смущения, то ли от гнева, сама не помню. Чувства мои к Есенину, как оказалось, были вовсе не нараспашку, чего я боялась, а сокрыты ото всех – даже приближённых Сергея. Толя до последнего считал, что сам он присутствовал в мыслях моих, хотя я никогда не давала ему повода для мыслей таковых.

- Ваши глаза, Вика!.. Когда вы смотрите т а к, кажется, будто… Впрочем, теперь я всё знаю наверняка и могу поведать Сергею, что он мог неверно трактовать случайно увиденную им сцену, - голос Мариенгофа был тихим, но последние слова вывели меня из себя, и я, несмотря на весь нынешний страх свой к этому человеку, всё-таки подошла ближе:

- Сцену? Ничего ведь не произошло, Толя. Ни меж нами, ни…

- Но я одного, одного не могу понять! – сокрушённо воскликнул он и поднял голову. – Зачем же вы пришли тогда ко мне?

В первую секунду меня сковало изумление, и только после пришло ко мне истинное осознание слов его. Толя вовсе не намеревался угостить меня чаем и спокойно вместе провести этот вечер. В мыслях его уже давно выстроилась целостная картинка происходящего – каковая, впрочем, есть теперь и в подсознании Есенина, который увидел нас вместе в его квартире. Я думала «его» квартире, потому что в тот момент ещё не знала, что поэты живут вместе. Не сказав более ни слова, я схватила пальто своё со стула и двинулась к двери. Мариенгоф бросился за мною.

- Я обидел вас, Вика? Простите Бога ради, понимаю, что мы не так поняли друг друга… - он на мгновение замялся, а после продолжил: - Сергуну всегда везёт как со стихами, публикой и окружением, так и с женщинами… - он вновь осёкся, но я обернулась. В слабом свете мне казалось, что слёзы выступили на глазах его, но это лишь сильнее отвернуло меня теперь от Анатолия. Я и поверить не могла, что он в действительности таков, хотя и зналась с ним уже очень давно.

- О чём вы говорите?

- На днях, когда я занят был новым своим стихотворением, Сергей сел рядом со мною за стол. Долгое время пустым и равнодушным взглядом осматривал дело моё и только после принялся с жаром и свойственным ему пылом рассказывать. «Толя, - сказал он, непрестанно размахивая головою из стороны в сторону. – Толя, слушай, я познакомился с Айседорой Дункан». А то, Вика, мне было истинно известно уже. Жорж Якулов собирался познакомить нас с нею в Петербурге, но к тому моменту, как мы, растрёпанные и смешные прибежали в Летний, а после – Зимний сад Эрмитажа, она уже ушла. Сергей был очень огорчён, но, к счастью, спустя несколько месяцев, в его 26-летие, встреча их всё-таки состоялась. Всё вышло спонтанно, и таковой случай Сергей не мог упустить. Она произошла на вечеринке в мастерской у Вадика. На другой день мы уже пришли к Дункан в гости и смотрели, как очаровательно танцует она танго «Апаш».

Я не раз слышала об американской танцовщице, приехавшей в Москву и решившей продолжить организовывать здесь свою школу – но уже для русских девочек. Для того ей выделили особняк на Пречистенке, а ещё несколько тысяч долларов и кучу желающих обучаться.

- Так вот, - продолжал Мариенгоф. – Он оповестил меня, совсем не к месту, что знаком с Айседорой, хотя я был уведомлён о том с помощью собственных глаз своих. «Очень рад», - отвечал я ему, не отрывая взгляда от рукописи. – Он сказал мне, что влюбился. Я, само собой, не поверил ему. Сергей не влюблялся ни в кого с самого развода с Райх. Но на моё сомнение он только покачал головою, уверял, что навсегда, что по уши. «Почему это ты не веришь? - злостно, по-ребячески, сказал он, поднимаясь из-за стола, после чего принялся расхаживать по комнате, думая об чём-то и зло скрипя зубами, будто обидевшись. – Уж, может, я не могу влюбиться?» После он признался, что увлёкся. Оба мы как-то снизили планку до «понравилась», и в итоге, когда я совершенно усомнился в словах его, упёрся руками в стол и прокричал на всю квартиру: «И буду любить. Буду!»

Я так и ощущала, как по ходу всей речи его неосознанно начинаю дрожать, но вовсе не от холода. Мысли заполонили всю голову мою, и я, не дослушав, стремительно выскочила за дверь, а слёзы уже сами собою начинали орошать лицо моё. Я не могла врать себе – нет, я никогда не считала, что есть какой-либо намёк на чувства в наших с Сергеем отношениях, однако все взгляды его, слова и нежности мне хотелось – именно что хотелось, и нынче я чётко осознавала это для себя! – воспринимать как заинтересованность. Внимание и интерес же Есенина ко мне основывался, вероятно, на том же самом, на чём и у Толи – что я женщина.

Я совершенно потеряла покой после того вечера. Я уходила в себя и искала любые предлоги, что могли бы выводить меня из мыслей. И каким-то чудным образом они вправду находились, и их даже было немало. «Стойло» стало для меня местом, каковое я пыталась обходить стороною и желательно за несколько тысяч километров.

Я продолжала всматриваться в заголовки газет, ища в статьях упоминания о Есенине, следила за творчеством его, чтобы не пропустить ни одного нового стихотворения. Но в целом не было более ни писем, ни вестей от него – самое время окунуться в творчество и журналистику, до жути затянувшую меня. Совершенно внезапно в жизни моей снова появился Рюрик Рок, а благодаря ему – множество других интересных личностей. Мы, между прочим, могли собираться у кого-то на квартире, и я слушала стихи о теме, мне доселе неизвестной. Эти люди то и дело вещали о новой революции, слыша о прошедшей лишь от отцов и дядей своих. Так же, как и мне, им довелось не присутствовать в этих трагических кровавых событиях, но в каждом произведении их отчётливо читались трагедия, кровь и несправедливость. Никогда не была я истым историком, но всё больше речи наши стали заходить о покойных и незаслуженно расстрелянных Романовых, так что уже через несколько подобных встреч я считала, что знаю всю биографию их, а также согласна с их политикой. И пока родители мои волновались по поводу работы отца, мы собирались на разных каждый раз квартирах, прилюдно снимали со стен портреты Ленина и соревновались, кто больше раз пнёт его ногою, либо плюнет в лицо. Обыкновенно помогать находить такие «временные» квартиры для одного только вечера ребятам помогал маклер Костя Свердлов. Впрочем, при общении «маклер» как профессию он не упоминал, а числился в какой-то компании по помощи находить для людей квартиры. Крупный в плечах, но очень искренний и добрый, он был посредником между нами и хозяином квартиры, и каждый раз каким-то чудесным образом договаривался для наших встреч в разных уголках Москвы. Мы с ним очень быстро подружились, потому что, несмотря на то, что он был старше меня на 5 лет, он был парнем простым и всегда говорил о вещах так, каковыми они и были на самом деле. Наслушавшись всего, что говорили мне в моём новом клубе интересов, я тоже пыталась сочинять стихи о революции и о справедливости в России, восхваляла Запад, где всё, по представлениям моим, было так хорошо, стала ещё сильнее кричать, читая стихи свои – особенно приятно было мне наблюдать реакцию ребят, когда я, понурив голову, завершала: «Мир изменился. Я участник». Эта приписка им особенно нравилась. На этом мы и сдружились с Костей. Он стал помогать нам проносить граммофон в квартиры с незаконными пластинками, а после окончания вечеров мы вместе с ним убирали следы наших лекций, на каковых узнавала я больше, чем когда-либо в университете. Печатных брошюр не было у нас, поэтому писали мы всё прямо здесь. Руки мои и без того всё время были в пятнах от чернил: тогда как у других в издательстве Литкенса были деньги и возможности на собственных наборщиков, я писала вручную. Ребята поражались моим «вечным пятнам», а ещё тому, как быстро удаётся мне выводить буквы на бумаге, а потому я стала главным писателем всех наших «учебных пособий». Я узнавала, между прочим, об ужасном геноциде в Петрограде. Бои там уже затихли, но после слов узнанного мнение моё об этом городе изменилось и стало иным, чем когда о нём рассказывала нам Майя. Или о страшном голоде в Поволжье. В газетах изредка писали, что началась сильная засуха, но на самом деле это не было правдой. Участники клуба рассказывали, что вооружённые отряды прибывают в деревни и воруют у жителей последние припасы. Нельзя было слушать истории эти без содрогания!

Что же касается пластинок, так в основном это были призывы и лозунги из Царской России. Уж не знаю, каким удивительным образом удалось сохранить и утаить все эти записи, но меня из них особенно поражала русская молитва «Боже, царя храни!» Хотя я и была дружна с вокалистками, в первые минуты мужской хор совсем меня не впечатлил, но после начала я вникать в слова, и слёзы как-то сами собою начинали выступать на глазах моих, а так как я была, в сущности, почти единственной девушкой во всей этой компании, ребята принимались суетиться, спрашивать, что произошло, и почему я побледнела и готова разрыдаться. Я просила только включать пластинку ещё и ещё, по новому кругу, и граммофон принимался по новой хрипеть ставшие мне почти родными слова.

- Вика, может хватит уже? Что-то другое послушаем? – уточняли у меня, когда глаза мои начинали краснеть.

- Нет, ещё… Последний раз…

Что уж упоминать о том, что встречи наши не раз сопровождались пьянками и громкими спорами друг с другом? Мы могли до утра засиживаться в непроглядном дыме сигарет, обсуждая «пройденное», и водка у моих интеллигентных друзей была повсюду – в чайнике, графинах и даже использованных пакетах из-под молока. Не раз бывало, что Костя прибегал к нам с зарёй и сообщал, что по улице недалеко от нас расхаживают чекисты, и мы бросались врассыпную прочь из квартиры.

То, что я усиленно принялась за изучение истории, только усилило взгляды мои на борьбу за права женщин. Я уже знала, что в Англии феминистки давно уже установили свои правила, а в Дании, Греции и Германии женщины получили право свободно разгуливать в том, в чём хотели, и непрестанно пыталась следовать моде их, сменяя свои наполовину мужские кепи беретиками и шапочками. А то, что добились они избирательного права, только сильнее подтолкнуло меня к сим мыслям.

Все изменения эти в моём сознании и мировоззрении не могли не отразиться и на статьях моих. Отражать взгляды свои в материалах я старалась осторожно, зная, что Литкенс разделяет взгляды исключительно большевиков. Всё более я пыталась надавливать на вопрос, тревоживший и самого Евграфа Александровича: как сочетать отсталость страны нашей с перспективами социализма? Ответа от него на статьи свои мне предстояло ожидать всё дольше и дольше – слишком много в последние дни у него стало работы, и то и дело приходилось проводить её то в Петрограде, то в Москве, практически разрываясь между двумя этими городами. Материалы самого Литкенса в «Вестнике работников искусств» мне так прочитать и не удалось, хотя по рассказам коллег своих я знала, что он был хорошим журналистом. В таком странном разладе, разрывах меж судьбой страны своей и журналистикой и в совершенно революционном настроении, мне в декабре стукнуло 22, и началось 1922 Рождество для России. Впервые по чистой случайности вышло, что это Рождество я отмечала не с родителями и даже не с близкими подругами своими – Майей и Алисой. Последние письма мы отправили друг другу, когда девушки делились впечатлениями своими от встречи с Шаляпиным, восхищались талантом его и им самим как личностью. Стоило начать им петь перед ним, как Фёдор Иванович, не дослушав, со свойственной ему величавостью и некоей тяжёлостью поднялся с места, громко зааплодировал, принялся хвалить обеих, вызывая улыбки у учителя девушек, ученика своего, и пообещал устроить им выступления в Мариинском театре. О таковом ни одна из них и грезить не могла! Майя и Алиса, как и обыкновенно, когда что-то особенно восхищало их, принялись восклицать от счастья, а после подскочили к нему, начали радостно и благодарно пожимать руки, даже практически дошли до объятий, чем совершенно смутили мужчину.
Алисе, помимо того, предстояло увидеться вскорости с Альбертом Вагнером – он приезжал в Россию в январе. Майя же насчёт Северянина и каких-либо новых встреч с ним молчала. Незадолго до того я слышала, что он дал присягу Эстонии и переехал туда, став полноправно гражданином этого государства. Это было и всё, что пока знала я о подругах из наших с ними переписок. Встречу мы намечали на весну, когда у всех более-менее должны были уладиться дела.

Рождество же я отмечала с теми, кто, благодаря частым совместным встречам и схожим интересам, стали мне новыми друзьями. Родители на две недели уехали тогда в Ялту и пообещали рассказать после о красотах её, так что практически каждый вечер наш, начиная с самого праздника, проходил у меня дома в компании абсолютно различных людей. Благодаря общению с Костей, связей у меня стало больше, а потому и кружок наш расширялся раз от раза. Тут была и журналистка, моя коллега, Ира, каковую затащила, если можно будет так выразиться, я в нашу компанию благодаря тёплому знакомству на работе, и Даша, очень много изучающая историю и социализм – мы могли ночами напролёт с ней не спать и обсуждать интересующие нас вопросы, довольствуясь тишиною, снегом за окном и крепким чаем в наших кружках. Бессонница в определённой мере может довести людей до престранных идей – наверное, таким оправданием пользовалась я, когда внезапно и для себя самой, и для всех окружающих покрасила свои короткие волосы в рыжий цвет. Говорить о революции стало как-то проще, приятнее и атмосфернее.

Я всё усиленнее и рьянее зачитывалась «Овода» Войнич. Ребята каждый раз приносили с собою граммофон и мысли, чтобы, благодаря им, вести таковые лекции. Мы переписывали самое важное в тетради. Боясь, как бы ничего не случилось с моей, я брала её с собою каждый раз, как отправлялась в издательство – она выглядела обыкновенной рукописной книжонкой, походящей на тетрадь школьницы, не считая того, что на обложке её красовалось яркое, написанное красной краской: «МИР ИЗМЕНИЛСЯ. Я УЧАСТНИК». Я перестала почти писать стихи, потому что самое главное и важное для себя могла нынче передавать в прозе. И несколько раз Рюрик Рок, служивший мне своеобразным знакомцем с нынешней моею компанией, звонил мне, приглашая выступить то в одном, то в другом университете перед студентами и другими молодыми поэтами. Я не смогла отказать лишь один раз – когда 19 января он пригласил меня на встречу в Политехническом с другими «Ничевоками». В начале года все её члены как раз вернулись из Ростова-на-Дону вновь в Москву, были полны сил и энергии, почувствовав запах столицы, напоённый новыми возможностями и стремлениями. Мне удалось познакомиться очень со многими в тот раз.

- Ну что, произведём захват жизненного организма искусства? – усмехнулся Илья Березарк, который, как я после узнала, был не только поэтом, но и журналистом. Рюрик Рок только улыбнулся в ответ ему.

На встрече было много футуристов, в том числе – и Маяковский. У меня ёкнуло сердце: я стала оглядываться, боясь увидеть здесь знакомые лица имажинистов, однако же, никого так и не разглядела в толпе. Тогда я снова вернулась к слушанию Маяковского – мне нравилось, как он читал громогласно, слегка грозно, но при том при всём чувствовалось, как что-то буквально приподнимает тебя с места, чтобы начать действовать. Строчки его на первый взгляд казались резкими и отрывистыми, но после ты привыкал к таковому ритму, сам начинал подражать ему, сам стремился влиться в него. «Ничевоки» же, как и другие поэтические течения, конкурирующие с футуристами, вряд ли бы разделили мои взгляды. И, будто прочитав мои мысли, Илья вышел вперёд, как только Маяковский закончил чтение, и спросил:

- Да кто такой этот Маяковский? Отправляйся-как ты к Пампушке на Твербул – сапоги чистить всем желающим.

Зал взорвался аплодисментами и весёлым смехом. Я, давно входящая в поэтические круги, знала наверняка, что он имел в виду сходить на Тверской бульвар к памятнику Пушкина, и, то ли выступление известного поэта меня так взволновало, то ли какая-то несправедливость от этого поступка и даже обида овеяли сердце моё, но я, сама не помню, как, но побежала за Маяковским к дверям, пока ни поклонницы, ни друзья его не успели сделать это быстрее меня, и окликнула мастера футуризма – правда, вовсе не именем его.

«А вы
ноктюрн сыграть
могли бы
на флейте водосточных труб?»

Вряд ли даже звонкий голос мой и крик могли сравниться с величием и интонацией, с каковыми всегда читал он на сцене, однако мужчина как-то медленно и вовсе неспешно обернулся, бросил на меня беглый взгляд – только теперь, когда он был не на сцене, а прямо передо мною, мне стало ясно, сколь он высок ростом, а я – напротив! – и внезапно улыбнулся. Улыбка эта сказала красноречивее любых слов его обо всём.

***

Мне чудилось, что революционные настрои ныне со всею силою поглотили меня, однако же это оказалось не так. Всё больше и сильнее ближе к весне участники наших кружков стали приходить к мысли, что режим большевиков не слабеет, а напротив – лишь крепнет. Что все зачины наши бесполезны, и даже мои выражения их в статьях и редкими временами – в стихах, вряд ли принесут плоды свои. Однако же мы забыли, забыли, что великие перевороты не совершаются в один день! И если люди готовы стать свободными и сознательными, никто не сможет удержать их в их ожиданиях.
Вместе с тем, Костя Свердлов всё чаще напоминал нам об опасности чекистов, и всё реже теперь мы собирались с помощью него в чужих домах. Однажды мы сидели в доме в глухой деревне под Москвою, и кто-то из наших ребят принялся рьяно критиковать политику Ленина. Я в ответ стала зачитывать статьи Троцкого из лондонской газеты, а также сохранившиеся отрывки выступлений, что сотни людей за пределами столицы голодают, пока наши власти пытаются строить идеи коммунизма вместо обещанного социализма. Он не так давно на своём выступлении привёл идеи милитаризации хозяйства – это был день, вливший хоть немного энтузиазма во всё наше дело. И только после стало мне понятно, что мне вовсе было не до политики всё это время – революция у меня была поэтическая, либо же происходила в основном во мне самой. В то же время мы вздрагивали по ночам, когда снилась нам Лубянка, но продолжали носить из дома в дом граммофоны с запрещёнными пластинками. Всё закончилось после того вечера. В ветхий домик, стукнув скрипящей, едва державшейся на петлях дверью, ворвался запыхавшийся Костя и закричал: «Облава!»

Все мы разбежались врассыпную, оставив после себя все улики. То событие стало последним нашим собранием, хотя так и не было понятно, была ли тревога ложной или нет. Помню лишь, как Костя приводил в чувство меня – ибо я была единственной, кто, от изумления и шока, оставался ещё в доме. Я не двигалась с места, несмотря на все его уговоры, пока, в конце концов, он не дёрнул меня за руку, и мы не побежали прятаться в сумерках у плетня. У меня так сильно дрожали зубы, что пришлось совать меж них палец – чтобы не выдать наше со Свердловым местонахождение. Тогда-то и стали мы с нашим маклером особенно дружны. Позже мне даже довелось познакомить его с Майей и Алисой – с последней они особенно нашли общий язык, и ни у кого из компании нашей более не оставалось сомнений, что Свердлов к ней неровно дышит.

Как только закончилась моя революционная деятельность, всё сильнее стала я окунаться в журналистику и, как водится – в творчество. И хотя революционное настроение должно было окончиться у меня вместе с завершением кружка нашего, оно только усилилось – то выражалось и в неизменном свободном образе моём, и в мыслях, которые теперь роились в голове моей, а после я их ловила и выжимала в то, что писала. Евграф Александрович оставил мне после себя  похвалы за последние заметки, несколько слов и счастливую улыбку – и уехал лечиться в Ялту. Он выглядел теперь не так хорошо, как при последней нашей встрече, и было совершенно понятно, что он серьёзно вымотался и болен.

- Вы только особенно не шалите здесь без меня, Вита, - улыбнулся он мне, готовясь выйти, по привычке, с папкою в руке, в свет апрельского солнца за дверью. Он знал, что мне нравится всё нестандартное революционное, но, будучи человеком старше и с опытом, лишь посмеивался надо всеми моими идеями. Вероятно, потому именно не запрещал к редакции ни одной он статьи моей и ограничивался лишь мелкими поправками, не переставая хвалить их и приговаривать: «Вы хорошо пишете, хорошо…» Оттого-то и родилось это «Вита» - как своеобразный вызов обществу, как дополнение псевдонима моего и должно было вылиться, видимо во что-то, как я и любила, английское. – Не совершайте необдуманных поступков, по крайней мере, до моего возвращения. Я вот рассказал о вас Володе Адарюкову – он пообещал связаться в ближайшее время и обсудить всё. Так что не пугайтесь, ежели услышите незнакомый телефонный звонок.

Кто именно был этот Володя, я уточнить так и не смогла. К Литкенсу подбежали коллеги его и принялись что-то переспрашивать, несмотря на то, что он уверял, что спешит на вокзал, и что у него поезд. Так мы и расстались.

Я не успела сказать Евграфу Александровичу последнего слова, а через неделю мне пришла телеграмма о том, что его убили бандиты под Ялтой.

Только получив её, я некоторое время пыталась понять, от кого и о ком пришло мне это послание, несмотря даже на подпись и ясное изложение мысли. Я не помнила, как побрела по заснеженной улице домой, а после, когда вернулась, долго сидела за столом на кухне, не обращая ровно никакого внимания на происходящее. Никогда прежде никто из близких мне людей не покидал меня, но страшно было даже не то. Иное осознание впечаталось в сердце моё и всё не желало покидать его – только вчера я общалась с человеком, а уже сегодня его нет на этом свете! Я вспоминала все слова Евграфа Литкенса, наши недолгие встречи, наше короткое сотрудничество, и слёзы сами собою норовили навернуться на глаза мне – никогда больше не будет того же. Должно быть, люди чувствуют скорую смерть свою – вот и он, уезжая, стремился везде и во всём успеть, носился с делами как угорелый, даже вырвал минуту для меня, ничего не значащей в жизни его! В солнечный апрельский день мы выбежали из издательства всем коллективом. Женщины позади, в возрасте, полноватые, теснили меня со всех сторон, что-то кричали ему вслед. Мужчины стояли поодаль, помахивая ему рукою. А я успела заметить только, как он произнёс что-то тихо и неслышно, сел в автомобиль с открытым верхом и, ещё раз улыбнувшись всем нам, в очередной раз махнул рукою и унёсся по московским улицам.

Я вздрогнула, оглушённая звонком телефона прямо рядом с собою. Телеграмма выпала из рук, и то показалось мне признаком изгнания меня из своего собственного мира. Всё вокруг продолжало жить, дышать, петь, кружиться, цвести и развиваться, а человека, меж тем, не стало… Как можно вотще врываться так в сокровенную жизнь человека всего каким-то одним звонком, не испросив у него на то разрешения? Я слушала звонок так долго, пока уже родители не стали упрекать меня в том, что я не беру трубку. Отважилась. Взяла. Но всё ещё с трудом понимала происходящее вокруг меня.

- Соединяю.

- Виктория, добрый день! Точнее, вечер, - раздался почти юношеский голос оттуда. Я некоторое время честно пыталась прийти в себя, но всё было тщетно, и в итоге я, будучи совершенно обескураженной, тихо произнесла:

- Да, кто спрашивает?

- Меня зовут Александр Мелентьевич, но можно просто Саша, - тут же вдогонку вопросу моего раздался бодрый юношеский ответ. Я прижала трубку ближе к себе, отстраняя мир свой от мира родителей, но мыслей было так много, и роились они в голове так быстро, что я совсем ничего не понимала. «Какой Александр? Какой Саша? Кто это и откуда? Откуда знает мой номер?» Я уж было стала думать о давних своих знакомых поэтах, но мгновенно отбросила мысли эти, показавшиеся мне теперь глупыми и даже несуразными. – Но вам, вероятно, это мало о чём говорит, - тут же усмехнулся он. – Понимаете, я представитель Русского общества друзей книги…
- Простите, вы, вероятно, ошиблись номером, - и я резко бросила трубку, пока связистка не успела осознать, что дело вовсе не в плохой связи.

И, хотя и сама не осознала того, сразу же после разговора залилась слезами.

Впрочем, нам с Александром Мелентьевичем всё-таки предстояло познакомиться. Каким-то чудесным образом он выгадал день, время и час, когда я наверняка буду в издательстве. После смерти Литкенса начались проблемы не только у «Вестника работников искусств», но и у меня, ведь кто, как не Евграф Александрович всё это время поддерживал меня в сей команде? Я также успела сойтись с коллегами, но вряд ли как начинающий журналист могла претендовать на место здесь. Меня держали за хорошо написанные статьи мои – да и на те начинали понемногу смотреть уже с укором из-за скрытого революционного смысла их. Казалось, ни от кого теперь в коллективе не могло скрыться моё антиполитическое настроение. И каждому было оно чуждо, противно и гадко – а вотще просто непонятно. И когда в двери наши постучался Александр Мелентьевич, жизнь моя изменилась. Не выдержав, я выбежала из редакции с коробкой вещей своих – и даже их было не так много. В отличие от других сотрудников, у меня не было ни своей печатной машинки, ни как таковой канцелярии или тетрадей и блокнотов, ни книжек со множеством накопленных годами телефонных номеров и адресов – так что, в общем-то, столкнулась я с мужчиной в дверях, так сказать, налегке. Он приподнял шапку свою, а после внимательно вгляделся в лицо моё, улыбнулся и воскликнул:

- Виктория!

Я вздрогнула, решив, что окликнул меня кто-то из коллег, и я всё-таки что-то упустила, но тут же перевела взгляд на мужчину рядом с собою. Несмотря на свой юношеский голос, он был отнюдь не так моложав, лет 38, но много и искренне улыбался, несмотря на то, что в уголках глаз просвечивали едва заметные морщинки.
 
- Я ведь всё давно тщусь связаться с вами, но ох уж мне эти телефоны! – он хлопнул обеими руками по коленкам своим, и жест этот показался мне смутно знакомым. Я покраснела, но не произнесла ни слова, а после краткого молчания взгляды наши встретились на коробке у меня в руке, и мужчина предложил оказать помощь, от каковой я отказалась. Мы двинулись вдоль по Солянке, и, несмотря на равнодушие моё и молчание, он всё продолжал преследовать меня, по временам пытаясь завести разговор, в каковом я пыталась всё дойти до сути.

- Вы ведь в «Вестнике работников искусств» работаете? Хорошее издание. И коллектив там хороший, и Евграф Александрович…

- Работала.

- Да… Так вот, и Евграф Александрович был гениальным человеком. Всё много о вас рассказывал, о вашем таланте писать, о ваших статьях… Даже о вашем кружке.
Я резко остановилось, а сердце так и подскочило в груди.

- Каком кружке? – я изобразила на лице искреннее изумление, но Александр Мелентьевич лукаво улыбнулся и перевёл беседу на другую тему. Мне пришлось, в итоге, перебить его и вновь встать на месте, чтобы, наконец, прояснить для себя ситуацию. Близкое общение с революционерами научило меня прямолинейности и в каком-то плане искренности – нынче я терпеть не могла, когда пытались елозить и всячески уходить от темы. – Простите мне мою резкость, но я вас совершенно не знаю. Кажется, вы действительно пытались мне дозвониться, но ни Евграф Александрович, ни кто-либо близкий мне ни разу не упоминал имени вашего. Александр..?

- Кожебаткин, - он кивнул головою, довольно улыбаясь. Его явно забавляли речи мои. – Но мне понятна ваша реакция, - неожиданно для меня произнёс он. – Вы наверняка ожидали звонка Владимира Яковлевича Адарюкова, нашего основателя. Но Володя сейчас сильно занят, а мне страсть как захотелось с вами познакомиться, когда Евграф Александрович принялся об вас рассказывать. Не обошлось и без того, чтобы я прочёл несколько ваших материалов.

- Простите, но кто в ы?

- Действительно, совсем позабыл представиться, - рассмеялся Александр Мелентьевич. – Мы – русское общество друзей книги или РОДК. Существуем не так давно, года два, изучаем все отрасли книговедения. Многие наши участники – писатели, литераторы или вовсе издатели. Мне лично приходилось как-то вести книжный магазин с Серёжей Есениным и Толей Мариенгофом, а теперь вот – своё издательство открыл.

Сердце моё зашлось в быстром темпе, и другая, нынче совершенно чуждая сторона жизни моей вдруг вновь стала протискиваться чрез тёмную завесу, пытаться проникнуть в неё лучом, либо бликом, хотя бы как-то проявить себя – и  всё только от упоминания одного лишь имени! Я вздрогнула и, кажется, даже побледнела и изменилась в лице, потому что Александр Мелентьевич тотчас же это заметил, уточнил, хорошо ли я себя чувствую, и предложил продолжить общение не на этой жаре, а в каком-либо прохладном месте.

Я знала из различных газет, что в мае Есенин женился на Дункан, и уже через неделю после того они вместе покинули Россию. Знала, что «Стойло» продолжает своё существование, хотя и без признанного там гения-поэта. И тогда совершенно неожиданная мысль пришла в голову мне.

- Вы знали Сергея Александровича и Анатолия Борисовича?

Смущение и беспокойство на лице Кожебаткина сменилось удивлением:

- Знал, знаю и буду знать! Право, не ожидал, что вы и в т а к о е общество вхожи!

- Доводилось бывать на многих их вечерах, - скромно улыбнулась ему я.

- Отчего же доводилось? Я вот тоже давно Толю не видел – давайте проведаем их нынче же!

Так спонтанно мы и условились, и уже майским светлым вечером я вся в нетерпении шагала по Тверской, едва ли слушая при этом нового знакомца своего. А он всё продолжал вещать, рассказывать интересные пустяки, о каковых обыкновенно, из вежливости, дабы поддержать разговор, вещают литераторы. Вывески на здании, где находилось «Стойло», давно уже сменили. Меня то и дело лихорадило – уже со стороны улицы слышалось, как кто-то читает внутри. И только мы вошли, чтение того, кто стоял на сцене – прекратилось, а взгляды всех присутствующих мгновенно устремились к нам. Отчего-то мне показалось, что все они относятся исключительно ко мне. И вдруг знакомый голос прервал воцарившуюся тишину: «Сашка!»

- Толя! – вторил ему Александр Мелентьевич, и оба мужчины крепко обнялись, наконец, после столького времени, встретившись. И только собрался Мариенгоф произнести что-либо ещё, как он увидел за спиной друга своего меня. Мы так и замолчали, и улыбка с лица поэта спешно соскочила.

- Толя, это Вика, но вы вроде как знакомы, - Александр Мелентьевич бросал теперь то на меня, то на Анатолия подозрительные и немного смущённые взгляды. – По крайней мере, она так утверж…

- Вы чертовски изменились, Вика, - тихо произнёс Мариенгоф, а после протянул мне руку. Мне всё ещё было несколько неловко. Как из прошлой жизни, я видела перед собою их с Есениным квартиру, Анатолия – стоящего передо мною на коленях, а после то, как он закрывал лицо руками и клялся в искренних чувствах своих. Я вложила свою ладонь в его, и он, наклонившись, коснулся её губами, а чтобы не затягивать надолго молчание, повёл меня по залу, знакомя с новыми лицами и представляя – старым. Был среди собравшихся и Вадик Шершеневич. «Стойло» на сей раз посетил даже Рюрик Ивнев. А вот Саши Кусикова не было – он тоже уехал в Берлин. «Тоже» в собственных мыслях кольнуло меня сильнее всего. И когда компания уже знающих меня поэтов привыкла к переменившейся внешности моей, они смогли здраво осмыслить одно и то же – предмета, к каковому стремилась я все годы эти, здесь нет. Более того – нынче он женат.

Но даже и здесь Анатолий Борисович не дал всему затихнуть. Он попросил поэта, читавшего на сцене ко времени нашего прихода, продолжать, а после мы завели с ним тихую беседу. Я боялась, что все наши товарищеские отношения расстроятся из-за прошедшего меж нами недопонимания, однако же, как ни странно, мы вели себя друг с другом весело и непринуждённо, много смеялись и веселились, и это понемногу заглушило во мне чувство горечи от осознания, что близкого мне человека теперь здесь нет. Наверное, не могли мы в тот момент обойтись без того, чтобы не начать беседу о Есенине.

- Когда я встретил Аню, и уже стало наверняка понятно, что мы безумно влюблены друг в друга, - Толя, между прочим, поведал мне в тот вечер, что начал встречаться с актрисой Камерного театра Никритиной, с каковой познакомились они случайно по пути домой – оба жили в Богословском переулке, Вятка стал возвращаться домой сам не свой. Однажды я застал его в ванной в окружении стопки и пустой бутылки рядом с нею. Он не желал разговаривать со мною, несмотря на все увещевания мои. «Пил?» – говорю я ему. Кивает. А больше ничего произнести не хочет и не может.

- Так ведь он перестал? – изумлённо спросила я Мариенгофа, вспоминая жизнерадостный 1921 и то, как Есенин отказывался иной раз и глоток сделать.

- Перестал, - задумчиво кивал головою Толя. – А тут снова принялся. «Один, - говорю я ему, - пил, что ли?» Серёжа снова кивает и снова ничего произнести не может в ответ. Обиделся сильно, что у меня появилась подруга. Но то было временно, даже как-то по глупости. Всю, бишь, зиму держался и так и не притронулся к бутылке.

Я помолчала. Анатолий, заметив задумчивость мою, снова улыбнулся и начал рассказывать про их с Сергеем 1919 год и про то, как холодной и довольно суровой зимою Есенин нанял поэтессу на жалованье советской машинистки с тем, чтобы она ходила к нам и грела простыни.

- Так и сказал? – изумлённо вскинулась я, ощущая вскипавшую в сердце моём ревность.

- Так и сказал, представляете! – засмеялся Мариенгоф. – Что, мол, вы будете приходить к нам, раздеваться, греть простыни – лежать, то бишь, на них, ледяных, по 15 минут, на условии, что мы будем сидеть и не глядеть на неё, уткнувшись носами в рукописи. Три дня барышня продержалась, а на четвёртый заявила, что не намерена греть простыни у святых, и ушла.
У Мариенгофа, несмотря на всю его огромною тягу к славе и з
ависти, что у Есенина она всё равно в стране больше, была замечательная отличительная черта – как друг, он мог превосходно поддержать в трудные минуты. Вот и теперь, как много месяцев назад, когда я наблюдала, как Сергей уходит из трактира с очередной девицею, и слёзы с грустью начинали застилась мне глаза, Анатолий Борисович вновь помог мне, вновь оградил ото всех печалей поддержкою своею. Я поведала ему про Литкенса и про трагедию, случившуюся с ним, вскользь упомянула, что была вхожа в клуб революционеров. В тот период я всё принимала на веру, так что могла отдаться людям без остатка, со всею искренностью своею и только после – пожалеть об этом. Мариенгоф не очень-то понял мысли этой и тут же запальчиво произнёс:

- Кто же вас потащил в это опасное дело?

- Как кто? – тоже спросила его я. – Я сама.

- К политическим обществам не присоединяются без влияния со стороны.
И после мы снова как-то перешли к разговору о Есенине – но не о воспоминаниях, а о настоящем и грядущем.

- И я скучаю без него, Вика, - Толя поник головою, прямо в стакан с вином. Мы чокнулись, оба выпили, и после он продолжал: - Пишет он. Часто пишет. Да всё письма какие-то - ..! – выругавшись, он стукнул кулаком по столу, но потом заметно успокоился и пришёл в себя. – Пленился он мыслью не жениться, а мировой славы. Приятно стало ему, что повсюду встречают их вместе, и слышится: «Есенин – Дункан… Дункан – Есенин»! А ведь его только здесь, в России, и любят, Вика. Только здесь он и нужен. Ну, а письма – плохо ему там. Сразу по почерку и видно. Временами доллары посылает, говорит, что тоже скучает, но разве не вижу я и не чувствую, что это не так!

- Вы про Сергея Александровича? – к нам подошёл Саша Кожебаткин, на ходу поправляя волосы свои, и сел за наш столик. – Вика, а вы ведь журналист по профессии?

- Филолог. Но всегда мечтала именно на журналиста учиться.

- Впрочем, судя по статьям вашим, так и не скажешь, - перебил меня Александр Мелентьевич. – Знаете, Вика, а не хотели бы вы книгу написать? И биография, и расследование журналистское – одновременно?

- Так о ком же писать? О Толе разве что, - я улыбнулась, слегка дружески приобняв Мариенгофа. Он не мог тоже не отвечать на сей посыл улыбкою.

- А что скажете об истории Дункан и Есенина? Тема неплохая, многими журналистками злободневно освещается – особенно на Западе.

- Так что мне до Запада! – голос мой стал запальчивым. – Нигде я не была прежде.

Александр Мелентьевич вдруг при сих словах моих как-то резко ушёл в себя, словно начав что-то обдумывать, а Толя вдруг поднял меня с места, шепча при том: «Вы ведь хорошо читаете, насколько я помню?» и провозгласил:

- Товарищи! А теперь на сцене гениальный журналист, автор нашего будущего, начинающий поэт, Виктория, - он всего на мгновение бросил взгляд на меня, но такой лукавый и забавный, что я раскраснелась, - Фёрт!

Все зааплодировали уже потому, что я была представлена не кем-либо иным, а таким человеком, как Мариенгоф – давно вхожим в общество это, всем известным. Я видела улыбку Вадика и внимательный взгляд Рюрика Ивнева – не особенно мы были с ним знакомы, но нынче на лице его читалась заинтересованность. И когда я выбежала, я стала читать не о революции, а о том, что было на душе у меня:

Не горячим солнцем город дышит,
Дышит воздухом моя душа.
И тихонько сердце бьётся – слышит,
Синевою небо мне слепит глаза.

Сладкий дух овеял, душу тронул,
Грусть моя, ведь ты мне невтерпёж!
Как прощальный внемлет дым звону,
Так на свете правды не найдёшь.

И пишу я, и грущу, и плачу,
Всю себя сжигаю до конца.
Не ценила прошлое – утрачено,
Не вернуть ушедшего лица.

Только грусть моя сжигается над полем,
На душе не горько – тяжело.
У поэтов лишь ищу покоя
И у них учусь искать добро.

Нету в мире правды – есть страданье,
Но мечты мне чтобы сохранить,
Принести бы небу покаянье,
Чтоб ещё сильнее жизнь любить.


X. Дункан.

Я посчитала, что Саша Кожебаткин пребывал в пьяном бреду и совершенно забыл предложение своё насчёт книги, однако же, ошибалась. После того, как привелось свидеться нам с Майей и Алисой – а произошло то в жарком июне, я уже знала наверняка, что отправлюсь за границу вслед за Есениным и Дункан. Встреча наша походила скорее на прощание даже до того ещё, пока подруги не знали о том.

- Альберт Вагнер обещал увезти меня в Германию, дабы показать её! – восторженно восклицала Алиса, готовая вот-вот начать хлопать в ладоши. Это событие произошло вскоре после того, как друг отца её сам на некоторое время побывал в России, значительно, впрочем, задержавшись здесь. Мы с Майей принялись всячески поздравлять её, но вот незадача: значительные проблемы могли возникнуть с визой. Я внезапно вспомнила женитьбу Есенина и Дункан, состоявшуюся по этой причине, и мне стало не очень хорошо на сердце. До самого конца я не особенно стремилась обыкновенно рассказывать подругам о новостях своих, пока они не доскажут свои, но нынче не смогли сдержаться и выплеснула:

- Я еду в Германию по рабочему распоряжению и посему могла бы взять тебя с собой.

Алиса так и замерла. Да и Майя тоже. Обе они некоторое время не могли ни шелохнуться, ни сдвинуться с места. Да и разве сама бы я могла объяснить им всё теперь? Я была ровно в таком же изумлении пару дней назад и всё ещё недопонимала: то ли издательство «Альциона» было столь успешным и популярным, то ли у Кожебаткина и прочих спонсоров его были свои особенные интересы в отношении Айседоры и Сергея, что они внезапно так рьяно заинтересовались этой темой. Месяц назад я бы даже порадовалась. Два месяца назад – побросала бы всяческое написание всех памфлетов своих, каковые начинала в то время, и кинулась обнимать Александра за такую потрясающую возможность встретиться с Сергеем и вместе с тем – продвинуться в журналистике. А ныне – я просто недоумевала.

- Девочки, ну это finita la commedia*, - пожала плечами Майя. – Мы все покидаем Россию в скором времени – и никому из нас неизвестно, на сколько именно.
Мы с Алисой переглянулись и замолчали. Я вдруг подумала о Северянине.
- Не уверена, что здесь обошлось без Фёдора Ивановича, но после выступления в Мариинском ко мне подошёл галантный мужчина и передал визитку свою. Им требуются актрисы и певицы – театр пока ещё в разрухе, хотя там и проводят небольшие представления…

- Куда – туда? – в один голос спросили её мы с Алисой.

- В Ковент-Гарден! – запальчиво отвечала Майя, и красивые глаза её заблестели. У меня вновь ёкнуло сердце: впрочем, две мысли заставляли его вздрагивать – упоминание Сергея Александровича и всего, что было связано с Англией. Мы с Алисой тут же принялись поздравлять её, моделировать ситуации, как внезапно встретимся мы все в Европе через год-два, богатые и известные. Когда речь зашла о кавалерах, замолчали все, кроме Алисы. Альберт, как мы узнали, даже привёз ей с собой 2 килограмма шоколада, когда посещал Россию – деньги немалые, которые пришлось платить на таможне.

А после снова мы понеслись обсуждать университет наш и как-то само собою вышло, что забрели на Арбат. Девушки восхищались, что видят Гнесинку спустя столь долгое время, с улыбками вспоминали чудесные университетские времена, проведённые здесь, а мне просто приятно было гулять по Москве перед скорым отъездом – тем более теперь, когда я знала, что покидаю свою родину не одна. Родители, недавно пережившие страшное событие – весь отдел отца на заводе чуть не арестовали из-за того, что кто-то из его сотрудников передавал незаконные листовки о снятии большевиков и заговоров, теперь скептически относились к отъезду моему, и успехи мои за границей были для них сродни предательству. А теперь, в компании таких же уезжающих, как и я, я ощущала себя комфортно и прекрасно. Девушки не так давно виделись с Колей – тем самым Колей Калядовым из МГУ, который так любил усердно учиться, пока не наступал вечер, полный прогулок по Красной площади и симпатичных молодых людей. Когда он принялся жаловаться на очередного своего сожителя, Алиса, между прочим, предложила ему познакомиться с кем-либо прямо на улице, в ответ на что Коля покачал своею светлой головой, стряхивая, таким образом, с лица чёлку, и, по привычке своей растягивая слова, произнёс: «Ты что, желаешь, чтобы я повторил судьбу Уальда?» А ещё они общались с Костей. Но Костя Свердлов был настроен на уезд Алисы столь же скептически, что и родители – на мой. Она не переставала повторять ему, что они лишь друзья, всё больше рассказывала об Альберте Вагнере как о чудесном, просто величайшем человеке, талантливом учителе немецкого языка, что совсем скоро уедет с ним в Германию… Костю, казалось, не останавливали никто и ничто на пути своём к её сердцу. Они расстались, как и всегда – не то друзьями, не то людьми, чувствующими недосказанность друг к другу.
 
- А ты куда едешь-то, Вика? – вдруг прервала раздумия наши Майя. Я и вовсе забыла, что не сказала о цели визита своего. Вздохнула. Самой мне говорить о том было трудно – я ощущала себя нелепо и так, точно бы я по воле своей навязываюсь другому человеку, что еду за ним, будто жена декабриста, что… Таковых «что» в моей голове могло возникать много – по скромности своей и застенчивости я любила додумывать за людей других об их поступках и даже мыслях. Потому вместо ответа я качнула головою, рассыпая свои покрашенные волосы по лицу, и проскандировала:

«Да! Теперь решено. Без возврата
Я покинул родные края.
Уж не будут листвою крылатой
Надо мною звенеть тополя».

Казалось, всё в этих простых строчках было понятно без слов. Ну, подруги поняли явно.

29 июня мне предстояло встретиться с Есениным прямо на вокзале, но я не представляла себе точно, знал ли он о том. Они путешествовали по Германии в машине, потому что Дункан ни в какую не переносила поездов. Для чего Кожебаткину нужна была такая скрытность и нельзя ли было просто написать Сергею письмо, я понять не могла. Очевидно, у них с Анатолием Мариенгофом изначально был какой-то сговор на сей счёт, и не посвятили во всё дело только лишь одну меня. Алиса, ехавшая со мною, должна была пересесть уже в Берлине, где её доложен был сразу же встретить Альберт Вагнер. Мне не дано было знать, как относились к тому родители её – мне хватило реакции своих.

На то, чтобы сделали заграничный паспорт, нам понадобилось чуть больше двух недель, но, ежели бы о поездке как о рабочей не ходатайствовал Кожебаткин, времени ушло бы больше – вероятно, мы с Алисой и вовсе не получили бы его. День отъезда нашего выдался жарким и очень солнечным. Нас с Алисой провожали дорогие нам люди, махали руками, а я, тем временем, готовилась к первому в жизни своей путешествию и всё ещё не верила в три вещи: что покидаю Советскую Россию, что делаю это одна и что уже вскорости увижу Есенина. Я видела лицо Кожебаткина, пока мы ещё не отъехали, различила из окна, как он что-то сказал, но, само собою, не расслышала; тогда он показал всё жестами – он просил не забывать писать ему. Я махнула рукою в ответ и улыбнулась, однако он продолжал что-то разъяснять жестами, а после вычертил в воздухе английскую букву «Л». С этим языком у меня проблем не было с самого окончания университета.

- Элленс, - негромко произнесла я. Алиса оторвалась от чтения учебника по физиогномике и вопросительно взглянула на меня. – Франц Элленс, бельгийский поэт. Он много говорил о нём. Может, мне и с ним удастся повидаться.

Путь предстоял неблизкий. Мы с Алисой то много общались – так, что начинало пересыхать в горле, и мы то и дело бегали наливать себе чая, то дремали, то уходили в чтение: она – физиогномики, я – недавно выпущенного сборника стихов Есенина. Пару раз приходили мысли тоже что-то написать, тем более что, я была уверена, если у Сергея остались ко мне тёплые дружеские чувства, он обязательно прочтёт мне то, что написал о загранице. А впечатления эти обещали быть незабываемыми. Однако, каким бы долгим ни обещало быть путешествие наше, для Алисы оно закончилось первой. На остановку у нас была целая ночь, во время каковой мы успели вдоволь понажелать друг другу удачи, приятного пути, хорошего настроения и прочего, прочего, так что даже, кажется, устали от таковых пожеланий и норовили поскорее расстаться друг с другом. Но уже к заре выяснилось, что то было вовсе не так, и мы, вновь, обнявшись, чуть не заплакали, вспоминали весёлое наше с Алисой университетское знакомство, весь последний учебный год, принёсший нам столько новых знакомцев, событий и настоящих друзей. «Вот и теперь, видишь, мы неожиданно в Германии благодаря всему этому, - улыбнулась мне Алиса, но как-то грустно. – Ты едешь брать интервью у известного поэта, а я – узнавать красоты Берлина с коренным немцем!» Мы весело засмеялись, но свисток паровоза уведомил нас, что пора перестать прощаться и отправляться. Я держала путь на Дюссельдорд, наблюдая, как Алиса стоит на вокзале со своим чемоданом и в ожидании оглядывается по сторонам, а спустя некоторое время она стала всё более и более отдаляться, а земля подо мною – нестись. Ехать на поезде мне было не впервой, но при каждой поездке, когда трясло вагон, когда дребезжали колёса по шпалам, когда ядрёный крепкий чай в стакане расплёскивался из-за этого грохота и то спешного, то мягкого и плавного движения – всякий раз всё это будто бы было в новинку мне. И даже нынче, когда от Алисы осталась лишь мелкая фигурка на перроне, я, будто ребёнок, всё вглядывалась в эту даль, изумляясь, как скоро мы отъехали от подруги моей.

Мне предстояло ещё пару суток беспокойного пошатывающегося сна и странных ночных грёз. Засыпать, впрочем, мне удавалось лишь к утру – когда мы невзначай проезжали в длинных тоннелях, и глаза мои сами собою закрывались после бессонного ночного напряжения. Теперь я даже больше не читала, а писала, то ли ведя дневник с впечатлениями своими, то ли начав писать автобиографию. А мы всё мчались, и совсем скоро стало заметно, как заместо известных мне полей, в каковых отчасти и отдалённо признавалась ещё Россия, возникают небольшие домики, которые здесь названы не деревнями, а фермами. Ещё не успели мы подъехать к вокзалу, а я уже изучила вдоль и поперёк из окна своего, что многие улицы здесь куда свободнее и просторнее, нежели в Москве, что подобных фермерских домиков здесь пруд пруди, что, помимо того, по дорогам здесь разъезжают не столько брички и автомобили, сколько звонкие маленькие трамвайчики.

Стоило мне покинуть платформу, как меня встретила пёстрая, насыщенная голосами и смехом улица. Весёлые немцы бродили по городу, разговаривали, уезжали с вокзала в своих экипажах – в общем, жили своей жизнью, не подозревая, что рядом с ними здесь стоит человек, преодолевший тысячи километров, из другой страны – будто совсем из другого мира. Я оглядывалась по сторонам и всё не могла поверить, что я, чёрт возьми, уже давно не в России! Трое девушек прошли мимо меня, шелестя своими платьями – коротенькие, загнанные к подолу под гармошку, но при этом выдержанной серой расцветки. Они так весело улыбались и смеялись, что, хотя я и ни слова не поняла из речи их, я будто увидела себя, Алису и Майю. Они обсуждали какие-то совершенно глупые вопросы, свойственные лишь молодым девушкам, и были младше меня, возможно, года на два, если не меньше. Каблуки их столь же строгих туфель весело цокали по тротуару, а спины их прикрывали зонтики – у горловины на платьях была вышита особая тесёмка, которая весело развевалась при ветре, и только одни лишь эти зонтики поддерживали её, дабы не нарушать интеллигентности и приличия. И только принялась я изумляться, сколь всё здесь чопорно и строго, как к девушкам подошли молодые полицейские. Офицеры кивнули им, присняв фуражки, об чём-то заговорили, а после каждый из них наклонился к коленям девушек и провёл рукою по ногам, прямо под подолом – вероятно, измеряя, подобающая ли длина. После они что-то записали в свои бумажки и, кивнув и распрощавшись, двинулись дальше. Происшествие это поразило меня ещё сильнее.

Я вновь огляделась по сторонам, думая, кого, а, главное, чего ожидать мне теперь, не в первый раз восхитилась огромной Дюссельдорфской станцией, построенной в готическом стиле, но при том прекрасно вписывающейся в весь пейзаж немецкого города, и вдруг услышала совсем рядом с собою приглушённый шорох колёс по песку и брусчатке. Погода была жаркая, и мне бы сейчас совсем не к спеху было бегать по тротуарам от автомобилей, но я сама была виновата, что загляделась видом станции и не заприметила, что стою на проезжей части, не замечая ни людей, ни экипажей. Дёрнулась было в сторону, но ощутила на себе чей-то взгляд и не смогла не обернуться.

Из «бьюика» на меня глядела немолодая женщина с короткими медными, переходящими в тёмный, волосами. И хотя по лицу её явственно было заметно, что ей около 45, на нём остались отражения властности и неподчинения, запечатлённые, вероятно, ещё в молодости. Рядом с нею сидел мужчина – он же и вёл автомобиль. Оба глядя теперь на меня, они принялись тихо перешёптываться, и я ощутила дрожь, пробежавшую по всему телу моему. Тем временем, автомобиль приблизился, но подозрительные взгляды их продолжали скользить по мне. Я невзначай вспомнила рассказы о том, как к советским людям могут относиться за границей, назидания от отца и матери, что нас в Европе не любят и не ждут, что можно за пару же минут лишиться паспорта и денег, и попыталась сделать вид, что и вовсе не замечаю остановившихся, продолжая бесцельно стоять на месте и оглядываться по сторонам, однако властная на вид женщина оказалась таковой и по поступкам своим. Покинув кавалера своего и его машину, стала быстро приближаться ко мне. Длинное кремовое платье немного запутывалось в ногах её, но она, совершенно не обращая на то внимания, продолжала шагать ко мне по брусчатке, смешанной с песком. Я даже заприметила, что на ногах её сандалии. И если издали она показалась властной и даже пугающей, то теперь ко мне шагала настоящая древнегреческая богиня. В лучах солнца всё лицо её, включая явно подчёркнутые скулы, сильнее преобразилось, став ещё красивее, и последние шаги ко мне она не делала, потому как почти летела. Смотреть на это мне предстояло как зачарованной, даже забыв, что я решила вовсе не замечать пожилую престранную мадам.

- Фёрс! – раздался вдруг голос её, и отчего-то мне слово это, сказанное с акцентом, показалось смутно знакомым. И только когда она принялась повторять его – громче, чаще, звонче, я осознала, что она произносит псевдоним мой – мою ненастоящую фамилию. – Викторья Фёрс! – повторила она не в первый раз, подойдя теперь ко мне, схватила за обе руки и улыбнулась, заставляя меня впасть в ещё большее оцепенение. – Снаком прьятно! Прьятно снаком! – восклицала она, тряся обе руки мои как мужик с Охотного ряда, долгое время зазывающий посетителей, но, наконец, не выдержавший и решивший, в конце концов, схватить одного за руку и таким образом привлечь внимание к своему товару. Я кивала головою, слушая едва ясную мне речь её, начиная теперь представлять, кто передо мною.

- Айседора, Ай-се-до-ра, - несколько раз повторяла она с улыбкою, то по слогам, то полностью. Неспешно к нам подошёл и спутник её из машины – как оказалось, секретарь Айседоры Дункан. – Элленс сказаль… Элленс писаль… - говорила Айседора, продолжая улыбаться, точно её то ли слишком восхищала, то ли безумно смешила вся эта ситуация. – Вы приезжаль…

- Да, да, oui, - произнесла я единственное, что знала по-французски, а Дункан продолжала всё что-то говорить, переиначивая, как могла, русский на свой лад. Но совершенно пытаться понять её я перестала, когда увидела человека, медленно подходящего позади неё. Сколько раз мне виделся его образ в последнее время! Он и теперь весь будто появился из яркого июньского света, а вовсе не был настоящим, из плоти и крови. Он слабо улыбался, волосы привычно были весело, вихрами, загнаны на голове, но и в походке его, и в манерах, и даже во взгляде что-то поменялось. Голубые глаза, которые всегда так восхищали меня исходящим будто из души самой светом, теперь потускнели. Он немного осунулся, но то не особенно сказалось на внешности его – разве что немного сильнее стали проглядывать на лице скулы. Я привыкла видеть его нарядным – то в жилетке, то в модном пиджаке, но ныне он был в каком-то деловом – видимо, по европейской моде, костюме. Раньше таковой непременно сковал бы его в движениях, а сейчас он ощущал себя в нём свободно, даже походку приспособил под него, по-особенному, почти маршем, придерживая при том в руках трость, как заправский франт. И только когда он подошёл ко мне и вместо надлежащего короткого кивка головою и равнодушного взгляда тепло, но при том немного грустно улыбнулся и протянул имя моё, я поняла, что, несмотря на все изменения эти, в душе он всё тот же. Правда, очень уж глубоко в душе. Он собирался было что-то сказать или спросить, но к нам подбежал Кусиков и принялся кричать чуть ли не на весь Дюссельдорф имя моё. Разве можно было здесь сдержать улыбку, хотя я и старалась до последнего напускать на себя вид делового человека?

- Саша! – радостно улыбнулась я, бросаясь к нему.

- Вика! – вторил мне он, и мы крепко обнялись. Я и представить себе не могла, что так сильно соскучусь по тихому Саше Кусикову. И мы, наверное, столь увлеклись разговором, что Айседора вдруг поинтересовалась у Есенина: «Хазбэнд?» Сергей отрицательно покачал головой, наблюдая за нами, а после сказал:

- Да какой там хазбэнд. Друг он. Фрэнд. Ну, друг, понимаешь?

Из слов Айседоры мне  довелось-таки понять, что ей писал Элленс. Они общались с ним так плотно, будто и вовсе не расставались после Петрограда. Так что нетрудно было догадаться, что, только получив письмо от Кожебаткина, Элленс тут же написал Дункан. Мне оставалось лишь не впервой удивляться, сколь мал весь этот литературно-поэтический мир.

Мы с Дункан общались по-английски. Она знала его менее хорошо, чем французский, так что секретарь её то и дело служил меж нами переводчиком сквозных слов, но куда лучше, чем русский. Супружеская пара в скором времени собиралась в Бельгию, и глаза от этой новости у меня заблестели; восхитительный материал был весь налицо: история со слов самих Дункан и Есенина, со слов Кусикова и после – Франца Элленса.

Пока мы шли до назначенной нам гостиницы, и мы с Дункан непринуждённо говорили – это было чрезвычайно необычно для меня, но, вероятно, в жизни ей приходилось взаимодействовать со многими, потому она и вела теперь себя так легко почти с каждым встречным; говорили о всяком, я обдумывала, с чего же начну я нашу длинную беседу. Однако уже по манере разговора Айседоры судила, что, вероятно, и спрашивать не придётся – она скажет обо всём сама. По пути она поведала, что они собираются поездить с Есениным по городам Германии, вероятно, отправиться в Гаагу, наконец, побывать в Бельгии. Я слушала, внимала, собирала материал, а после, когда мы вошли, Дункан с некоторым сомнением взглянула на меня. Обе мы молчали, пока она тихо не прошептала что-то своему секретарю. Он согласно закивал, но оба они продолжали хранить при этом молчание.

- Они удивляются, Вика, почему вы не привели с собою стенографиста, - поправив свой головной убор, тихо произнёс стоявший в углу комнаты Есенин. – Иначе как вы собираетесь записывать?

На лице его не отразилось ничего при сих словах. Все присутствующие тоже молчали. И только тогда я догадалась, что не спрашивают они того из приличия.

- Диктуйте, - твёрдо произнесла я на английском. Дункан рассеянно взглянула на своего секретаря, а после кивнула ему головою – видимо, сообщая, что он может покинуть нас. После того случая мне так и не довелось более с ним увидеться. Только Айседора начала вещать, я стала записывать – то большими, то мелкими скачущими по листу всему буквами, размашисто, коряво, едва успевая мыслями за рукою своей. Танцовщица остановилась на мгновение, и на лице её возникло что-то среднее между началом улыбки и удивлением.

- Ge’nial!** – вымолвила она на неизвестном мне языке и принялась рассказывать дальше. Я не была стенографисткой. Я даже не училась на неё. Но Есенин и Кусиков, несмотря на это, подошли ко мне со спины, с интересом наблюдая за результатами трудов моих в революционном кружке.

Знакомство Дункан с Советской Россией началось, когда в начале русской революции она танцевала для простых мужиков, рабочих заводов «Марсельезу» и «Славянский марш». Это было удивительно для меня, ведь из рассказов Майи и Алисы я знала оба этих произведения, и во втором, наперекор настроению, атмосфере и музыке первого, слышались звуки императорского марша. После само наше правительство попросило её учить танцам русских детей. По всему миру знали о страшном горе свободной танцовщицы.

- Перед отъездом я сходила к гадалке, - рассказывала Дункан. – Я была до глубины души потрясена трагедией, постигшей меня, но ещё более потрясло меня пророчество этой старой женщины. «Вы едете в далёкое путешествие», - сказала мне она. – Вас ждут странные переживания, неприятности, вы выйдете замуж…» Замуж! – не поверила тогда я, - при сих словах Дункан повернулась к Есенину, стоявшему за спинкой кресла её, нежно обхватила худощавыми руками своими, на каковых явственно проглядывали вены, его ладонь и поднесла к губам своим. – Я и подумать не могла! – восхищённо говорила она. – Я была против замужества совершенно. Гадалка же просила подождать и увериться.

Мы проговорили до позднего вечера, и несколько раз, по неопытности своей, я настолько втягивалась в беседу, что чуть не забывала записывать. Разговоры с Дункан были совершенно простыми и задушевными, почти домашними. Почти с самой первой секунды знакомства с Айседорой я осознала, что, несмотря на то, что мы с ней из разных стран, разного возраста, интересов, языков, она безошибочно угадывает все настроения мои, что бы я ни испытывала при разговоре. Позже выяснилось, что дело вовсе не во мне – этот дар был у Айседоры по отношению к каждому.

Когда стало темнеть, откланялся Кусиков. Они с Есениным обнялись, пожали друг другу руки и распрощались. Мы поговорили ещё немного о жизни самой Айседоры, о детстве и ранней молодости. Я непременно решила включить в книгу всё – и все истории, и слова её, и цитаты, а после, когда задерживать их обоих в связи со временем было уже слишком неприлично, я отвечала, что на сегодня достаточно. Мне показалось, что облегчённо выдохнули оба – и Есенин, всё это время, будто мальчик, при разговоре матери с подругою, возившийся где-то рядом и никак не находивший места себе, и Дункан, явно уставшая рассказывать интимные подробности жизни своей. Закрыв за ними дверь своего номера и в который раз мысленно благодаря Кожебаткина за такую счастливую возможность, я принялась писать письмо родителям и отдельно – Майе с Алисой. Хотелось передать все подробности этого дня, все впечатления свои, и, лишь сильнее вникая во все них, я загрустила и подумала о том, что только сейчас, откинув от себя все дела журналистики и дневных забот, могу с действительностью признать, что всё ещё испытываю к Есенину чувства. Однако ночь эта не дала мне уйти в депрессию.

*Представление окончено (итал.)
**Генаильно! (фр.)

XII. Скандалист в Европе

Стоило мне закончить писать письма родителям и подругам, я собралась было погасить свечу, когда раздался громкий, практически оглушительный стук в дверь – я даже удивилась, как стучавший не выломал дверь, но после вспомнила, что мы всё-таки в Германии, где всё славится прочностью и стойкостью. Каково же было моё изумление, когда я обнаружила за ней Сергея!

- Простите, Вика, - заговорщически прошептал он, влетая ко мне в номер, будто к себе домой. Я заметила, что он, при всём при том, что-то прижимает к груди своей. Убедившись, что в коридоре больше никого нет кроме него, я заперла дверь. Не дав моему изумлению выразиться в слова – преимущественно, вопросы, Есенин произнёс: - Ни об чём не спрашивайте, сейчас придёт Саша, мы всё объясним.

- Но ведь Александр Борисович отправился домой, - изумлялась я. – Да и в такой час… - я недоговорила, увидев, что этим ч е м - т о, что яростно прижимал Есенин к себе, оказались бутылки. – Сергей, ведь вы бросили!

Он мотнул головою, сказав что-то невнятное, продолжая расставлять бутылки на подоконнике. В дверь снова постучали. Когда я открыла её, в номер вбежал Кусиков, даже не заметив меня. Они с Есениным принялись об чём-то негромко говорить, причём первый указывал на бутылки, второй – качал головою, точно что-то обдумывая. Их дружескую идиллию прервал мой громкий вопрос. Оба поэта обернулись ко мне с такими выражениями на лицах, как если бы видели меня впервые.

- Вика, простите нас ещё раз, - Сергей Александрович подошёл ко мне и легонько тронул за спину. Я вздрогнула, однако же, будто следуя какому-то странному наитию, не отстранилась. – Мы тихонечко посидим здесь, а после разойдёмся, нисколько вас не потревожив.

«Не потревожив?!» - мелькнула злая мысль в голове моей. Рука Есенина скользнула чуть ниже.

- Но ведь вы бросили, Сергей Александрович, - вновь обратилась я к поэту с укором, пытаясь теперь отстраниться.

- Конечно, конечно, - мгновенно закивал головою он. – Но иногда, знаете, бывает, находит, что… А Изадора о том совсем не ведает – и не надо ей.

Я перевела взгляд на Кусикова. Он долго и будто бы даже умоляюще глядел на меня, а после потупил взгляд своих карих глаз. Он был немногим выше Есенина, а потому смотрелись они теперь презабавно – как мальчишки, нарушившие запрет родителей и вернувшиеся с прогулок во дворе позже обыкновенного. Однако же мне было вовсе не до улыбок и шуток, да и усталость начинала давать о себе знать. По взгляду Саши я осознала, что что-то эти оба от меня скрывают, и всяческие мысли принялись терзать мою наполовину сонную голову.

- Рассказывайте. Живо. Иначе Айседора узнает о ваших выходках нынче же, несмотря на ночь.

Они сели на кровать и показались мне ещё более пристыженными в таковом виде.

- Вика, это не то, что вы думаете! – вспылил было Есенин, но Кусиков, перебивая его, принялся рассказывать обо всём. Что попойки их общие начались с Германии, что в Берлине пошла традиция хранить ведро с пивом под кроватью, а по ночам собираться и распивать его. Не нарушать традицию порешили и в других городах. И пока Сергей корил закончившего рассказ свой Кусикова словами: «Ну, Саня, Саня!..», я начала смутно осознавать, что нынче же намечалось пригласить и ещё несколько друзей.

- Пошли вон. Оба, - произнесла я непроницаемым тоном. На самом же деле, мне уже настолько хотелось спать, что голова начинала идти кругом, и всё происходящее едва ли осознавалась как реальное.

«Что-то злое во взорах безумных, непокорное в громких речах», - погрозил мне пальцем обиженный Кусиков перед тем, как покинуть номер. Есенин остановился на пороге. У меня тоже было пару слов, чтобы сказать ему, так что я не дала ему начать первым:

- Что же вы так с Айседорой, Сергей! Ведь она не знает ничего!

Он, как было видно, так и обомлел. Всякая мысль, каковую хотел он донести, смылась с лица его. Некоторое время он ещё что-то обдумывал, а после негромко сказал:

- Она всё понимает, всё. Её не проведёшь, - и хотел было скрыться в след за Александром Борисовичем, однако я легонько потянула его за рукав рубашки, и он обернулся.

- Вы хотели что-то ещё сказать? – спросила поэта я. Его внимательный взгляд голубых глаз скользнул по мне, остановился – глаза в глаза, а после медленно отстранился и упал к ногам своим.

- Нет, - произнёс Есенин, выходя из номера.

***

Отстранённость наша, казалось, росла с каждым днём, что проводили мы в компании друг друга и Айседоры. Позже к нам присоединилась и переводчица Лола Кинел – эта женщина стала будто бы ответом на вопрос мой, заданный однажды Есенину, как они с Айседорой понимают друг друга, не говоря на одном языке. «Так и объясняемся, - сказал тогда он, улыбнувшись и просто разводя руками: - моя – твоя, моя – твоя, - и задвигал при том руками. Это была женщина с угловатыми, а оттого даже немного неприятными чертами лица. Когда она улыбалась, слишком длинные губы её, казалось, надвигались на всё лицо – по известному выражению «до ушей». Но если исключать то, общаться с ней было довольно приятно.

Лола не была такой активной и общительной, как Айседора, но охотно рассказывала мне о своих наблюдениях за парой этой, как только узнала, что я журналист, да ещё и собираюсь писать книгу про отношения поэта и танцовщицы (всё, что было связанно с Айседорой, вызывало в ней невероятный трепет и восхищение, как у меня – при упоминании Есенина). О самом Сергее Александровиче она рассказывала не так много:

- Да, он очень вежливый, уклончивый, со своим интересным характером, - говорила она. – Прикидывается дурачком, а в уголках глаз такое хитрое выражение – сразу понимаешь, что он вновь задумал что-то и вздумал скрыть это. Глаза его кажутся мечтательными и детскими, но душа у него талантливо-мудрая и совершенно нежная.

Впрочем, всё то были слова о том Есенине, какового познала я ещё в Советской России. Нынче же меня интересовал именно тот франт, каковым стал он – или только пытался каковым прикидываться.

Однажды, в начале июля, подходя к отелю нашему, я услышала позади себя стук копыт, а после – знакомый голос. Дункан, которой проще было произнести мой псевдоним, желательно даже и без имени, испросила меня, может ли она называть меня просто «Фёрс», на что я охотно согласилась. Вот и теперь она окликнула меня таким манером, и, только успела я обернуться, подбежала ко мне, поддевая рукою подол платья своего, дабы не испачкать его в дорожной пыли.

- Смотрите, - протянула она не только фразу, но и какую-то вещицу – в руки мои. Я взяла предмет и уже по блеску на солнце обнаружила, что это наручные часы. – Для Езенин! – улыбалась Дункан, точно маленькая девочка, желающая сделать маме своей открытку или поделку ко дню рождения. – Он будет так рад, что у него теперь есть часы!

Я тоже улыбнулась, возвращая ей подарок, а сердце больно сдавило горечью и холодом. Тогда я лишь сделала вид, что задумалась.

- Только вы не говорить! – тут же обратилась танцовщица ко мне, погрозила перед носом пальчиком, а после мечтательно приложила его к губам своим, улыбнулась каким-то своим мыслям, закрывая при том глаза, и после мы двинулись в отель вместе. Я так и ощущала, что женщина трепещет всю дорогу.

Я не застала момент, когда она вкладывала в часы свою фотографию. Но видела, сколь сильно часа обрадовался Есенин. Он практически подпрыгивал до потолка, каждый раз принимался открывать и закрывать этот подарок, после убирал в карман и спустя некоторое время вновь доставал – процедура непременно повторялась по несколько раз. Пока мы качались в бричке, я невольно подумала о том, что в то третье октября могла хотя бы постараться подумать над подарком ему…

- Смотрите-ка, как она заботится обо мне! – радостно, в полнейшем восхищении произнёс мужчина, выводя меня из собственных мыслей. – Посмотрим, - улыбнулся мне он, - который теперь час, - и тут же достал часы из кармана, а, налюбовавшись, с треском захлопнул крышку их, и указал мне на заднюю стенку. – А это кто здесь? А? Как вы это находите, Вика? Потрясающе, верно?

Я кивала, соглашаясь, тоже пыталась улыбаться. Лола Кинел, сидевшая напротив нас с Сергеем, как-то странно взглянула на нас двоих, будто о чём-то догадавшись, но затем продолжила прерванный с Айседорой разговор.

- А куда вы отправитесь после? – спросила я, переводя тему и пытаясь из сей прогулки вынести не только восхищение Есенина часами, но и какую-либо полезную информацию. К тому же, Кожебаткин уже не первую неделю слал мне письма с просьбой разузнать об сём вопросе – следовало писать надлежащие разрешения, чтобы отправиться мне вслед за поэтом и танцовщицей дальше по Европе.

- Мы хотели с Изидорой ехать в Грецию, да поездка не сложилась.

- Почему не сложилась? – спросила я его. В ответ мужчина вначале лукаво взглянул на Дункан, которая теперь тоже смотрела на него, и рассказал:

- Попытался поговорить с одной из учениц её, - он продолжал улыбаться, и, как я могла судить по выражению лица Дункан, она всё поняла даже без перевода, заметно помрачнела, хмуря красивые изогнутые брови свои, и даже стала краснеть. А Сергей Александрович продолжал в том же духе, будто ему нравилось дразнить её. И только затем, когда вновь он вытащил часы свои, женщина явно успокоилась.

- Айседора, - обратилась я тогда к ней, – а почему вы связали себя клятвою никогда не вступать в брак?

- О, это произошло ещё в детстве, - улыбнулась мне она. – Я поклялась и окончательно решила, что никогда не позволю унизить себя сим предметом. Что не доведу себя до столь постыдного состояния. Я свято держала клятву эту, хотя то и стоило мне и всеобщего осуждения, и разрыва с матерью, какового, как вам, думаю, понятно, мне совсем не хотелось. Да и хочется кому-то вотще разрыва с матерью?

Помимо насыщенной жизни своей, Дункан очень любила говорить о Советах и о революции в частности. Она могла по несколько раз повторять, что намерена «Танцевать онли для русски веолюсс!» и обыкновенно с каким-то странным, совершенно не ясным мне – по крайней мере, для иностранца – восхищением относилась ко всему русскому.

Айседора не выносила, когда Есенин заговаривал о «прежней» жизни своей, когда намекал на связи свои, на оставленную в России бывшую жену и детей своих. Она принималась ревновать его, просить перестать о том вещать, в ответ на что мужчина только звонко смеялся, намереваясь продолжать рассказ. Когда же подобное происходило в плане Айседоры, дело могло доходить до грубых браней и обвинений. Впервые таковую сцену я застала, когда нашла Лолу Кинел в номере совсем одну, разбиравшую какой-то огромный сундук. При виде меня она вздрогнула – женщина так была поглощена занятием, что совсем не заметила, что кто-то вошёл.

- Закройте дверь, пожалуйста, - попросила меня она. Я послушалась, с любопытством наблюдая за занятием её. Сундук был дорожным и принадлежал, как позже выяснилось, Айседоре. Она возила его повсюду во время их с Есениным турне. Она давно просила Кинел разобрать его, и вот теперь, когда их с Сергеем не было дома, такая возможность представилась. Узнав о том, я незамедлительно вызвалась помочь, порешив в глубине души своей, что, если найдётся что-либо интересное, можно было бы непременно вставить в книгу. Лола, точно прочитав мысли мои, согласилась на то неохотно, и после тщательных уговоров мы принялись разбирать сундук вместе. Помимо книг, как и ожидалось, нашлось много писем Айседоры, вырезок из газет о выступлениях её, а также творческие очерки об ней самой, старые контракты и пустые, абсолютно ненужные клочки бумаги. Мы стали раскладывать всё это по разным стопкам и совсем не заметили за всем делом этим, как быстро летит время, покуда ты погружён в какую-либо работу. Остановила меня одна лишь фотография. Я стала рассматривать изображённого на ней красивого мужчину – правда, по чертам и выражению лица, явно не русского, а Лола вытягивала со дна сундука ещё вереницу похожих фотографий. Впервые стали мы с этой женщиной обмениваться своими мнениями, смеяться, будто девятиклассницы, влюбившиеся в одиннадцатиклассников и весело обсуждающие их, то и дело сходясь на том, что в «коллекции» Айседоры мужество и нежность в лицах этих каким-то странным и удивительным образом сочетаются. Повторюсь, мы так засиделись, что и вовсе забыли о времени, и, когда я с улыбкою подняла голову, откладывая очередную фотографию, на нас уже глядел Есенин, прислонившись о косяк двери. Мгновенно, стоило ему бросить один лишь взгляд на пожелтевший в некоторых местах снимок, он взял его быстрее, нежели это смогла сделать за него я, и в клочья разорвал его. Тут же увидел он рядом со мною и Лолой ещё несколько похожих фотографий и со злости ударил кулаком о дверь. Я смотрела на Сергея Александровича и от испуга и изумления могла только молча поражаться – он весь побледнел, будто мел, веки его раскраснелись, а голубые глаза налились кровью.

Айседора прибежала на громкий звук, увидела всю эту сцену и, как и обыкновенно, поняла всё без лишних слов.

- Серьёжа…

- Сука! – Есенин принялся метаться по комнате и крушить всё, что бы ему ни попадалось на пути. Все встреченные фотографии мгновенно превращались в клочья, все бокалы и хрупкие ёмкости – с дребезгом разлетались на мелкие осколки. Пару раз я решалась броситься к Сергею, чтобы успокоить его, но Лола останавливала меня за руку, чтобы мужчина невзначай не навредил мне. В какой-то момент мне и самой стало страшно – волосы его разметались в разные стороны, а сам он продолжал носиться по комнате, как голодавший месяцами дикий зверь. Последней каплей стал глухой стук вещицы, которую вытащил он из кармана своего. Часы, которые я не так давно увидела впервые блестящими на солнце, теперь точно также заблестев, разлетелись на части. Здесь уже я не смогла держать себя в руках и мигом подскочила к Сергею, дёрнув его за собою в ванную, и, пока он не успел толком опомниться, опустила его к умывальнику и, нагнув мужчине голову, открыла душ. Это подействовало, хотя и не сразу – вначале он обернулся ко мне, так что от сей резкости и бешеного выражения лица его душ сам собою выпрыгнул у меня из рук, схватил за обе руки, поворачивая к себе… Я взглянула в глаза ему и смогла только в изумлении моргать – он вовсе не собирался душить меня, как я предполагала, а глядел на меня своими обычными синими глазами и весело улыбался. Капли с волос его падали мне на кофту. Он отпустил меня, сделал два шага назад и смущённо пролепетал:

- Вот же чертовщина вышла… Как же скверно вышло… - он принялся расчёсывать пальцами мокрые волны пшеничных волос своих. Я, вся ещё немного растерянная, протянула ему полотенце. Он стал вытираться, но тут выглянул из-под него: - А где Изадора?

Дункан осталась в том же положении. Побледневшая и совершенно осунувшаяся, она сидела в одной позе, глядя, как медленно, но верно подкатывается к ней её же фотография из разбитого кружка. Есенин спешно подбежал к ней, схватил фотокарточку, вначале приник к ней губами, а после опустил голову свою на колени супруге. Женщина тотчас же принялась гладить его, покуда капли с волос продолжали капать на пол.

- Холодная… Вода холодная… - тихо сказала она, а после обернулась ко мне. – Он не простудится?

Я ничего не отвечала, а только отвернулась и пошла прочь, пытаясь вывести из головы своей картину «покаяния» Сергея пред женою.

Мы продолжали, меж тем, путешествовать по Германии. Я видела города этой неизвестной мне доселе страны, каковые пересекали мы на машине один за другим, изумлялась нравам, вслушивалась в чуждый мне немецкий, иногда с изумлением находя в речи жителей знакомые для себя слова – сказывалось то, что я очень часто слушала Алису, когда та принималась говорить на немецком. Конечно же, я не обмолвилась ни словом Айседоре о пьянке, каковую собирались устроить Кусиков с Есениным и своими, вероятно, многочисленными друзьями, так что попойки их продолжались, и в глубине души я понимала, что Сергей ещё никогда так много не пил. Но иногда я и сама могла посидеть с ними. Мы с искренней любовью вспоминали Москву, и мужчины иногда также рассказывали мне о Петербурге. Сердце болело – мне думалось, я никогда не смогу побывать в городе на Неве.

- А знаете что, Вика! – вдруг вскинулся с места Есенин, отчего мы с Сашей невольно подпрыгнули на диване. – Я вам покажу Питер-град! Всё, что пишут о нём – всё правда, правда! И эти мосты, и эти ночи. Люблю я, когда просторно! В Москве темнота и сутолочь, а там – так..!

Я знала, что у Есенин ещё и потому приятные вспоминания о Петербурге, что именно там началось дело его как поэта. Там увидел его Блок, там познакомился он и со многими другими поэтами. Там впервые стал издаваться. И покуда он рассказывал, мы с Сашей безотрывно слушали его, внимая каждому слову, пока он вдруг не оборотился ко мне:

- Вика, а как вы находите всю эту немчину?

- Нравится, хотя и тоскую по России, - пожав плечами, улыбнулась ему я. – Музеи, трамваи, просторные и ухоженные дороги, нерушимые здания повсюду! – я в действительности видела Германию именно так, как описывала в тот вечер поэту. Каждый шаг мой и досуг был оплачен, каждое удовольствие – было предусмотрено. Оставалось лишь раз-два в неделю давать о себе знать Кожебаткину и рассказывать, как обстоит дело с книгою. И я понятия при всех тех увеселениях не имела, что соглашение, заключённое в апреле с Россией, ещё совсем шатко, что немцы страдают от гиперинфляции, что нынешняя политика государства оставляет желать лучшего, а на днях, 24 июня, и вовсе застрелили министра иностранных дел Вальтера Ратенау. – Но мне по душе всегда была и будет Англия, Сергей Александрович. Тянет меня в эту страну безумно, а почему – объяснить не могу и не умею.

Есенин поморщился, как делал он всегда, когда восславляли какую-либо другую страну вместо России и махнул рукою куда-то в сторону:

- Спросите у Айседоры, она лучше меня знает, - но, впрочем, принялся тут же рассказывать сам: - Там туманно, мрачно и холодное, какое бы ни было время года. Целыми днями идут дожди, но англичане относят к тому совершенно равнодушно. Англичане! Напыщенные франты, которые рано встают, завтракают своими яйцами с кашей, заедая всё то беконом, а после помещаются в свои непромокаемые плащи-футляры и уходят в себя, гуляя по сырости, чтобы ввечеру вновь вернуться домой и наесться досыта всё теми же яйцами и кашей.

- Однако же сколько поэтов и гениев пошло именно из Англии! Из страны, которая и в наши дни является королевством, - улыбалась я.

- Поистине, - рассердился Сергей, принимаясь нервно крутить в руках перчатку. – И вы потому взяли себе сей псевдоним, Вика? Фёрт! – язвительно добавил он. – Норовите покинуть Россию?

- Товарищи, так и поссориться недолго, - улыбнулся нам Кусиков, вставая и приобнимая одной рукою меня, а другой – Есенина. – Идёмте ко мне на квартиру. Чая выпьем.

Я увидела, как у Есенина заблестели глаза при упоминании чая, и тут же обо всём догадалась.

- Но ведь Айседора просила не покидать номер по крайней мере до возвращения её…

- Не покидать! – театрально фыркнул Есенин. – Что я ей, дитя малое? Пускай своих учениц учит, а меня не смеет.

Я сконфузилась, норовила что-либо ещё произнести, однако не стала препираться под взглядами двух мужчин, последовав за ними. Всю дорогу Саша весело болтал об чём-то, взяв меня пол локоть. Есенин плёлся рядом ни жив ни мёртв – бледность выступила на лице его, и причины её я найти не могла. Когда мы остановились под навесом одного из зданий, Саша отпустил меня и предложил закурить. Я не отказалась сразу же, а Сергей, некоторое время подумав, молча подошёл ко мне и вдруг тоже прикурил. Курить в компании женщин ему было доселе несвойственно.

- Что же с вами такое, Сергей? – тихо спросила я его, когда Кусиков немного отодвинулся от нас. Сергей помолчал, а после столь же тихо, даже хрипло, произнёс:

- Не знаю, Вика… Ничего похожего с тем, что было и могло быть в жизни моей до этого, происходит, - сомнений не оставалось, что говорит он о Дункан. – Она имеет надо мною дьявольскую власть! Когда я ухожу, то думаю, что больше не вернусь, а назавтра или послезавтра возвращаюсь. Мне часто кажется, что я её ненавижу, что она пне чужая! Понимаете, - взгляд голубых печальных глаз вдруг устремился ко мне. – Совсем чужая, а вы… - он тут же покачал головою, точно отгоняя от себя ненужные мысли. Сигарета уже совсем сгорела, с неё следовало стряхнуть пепел, прежде чем затянуться вновь, но мужчина, казалось, и не замечал этого. – На что мне она? Что я ей? Мои стихи… Моё имя… Ведь я Есенин… Я люблю Россию, коров, крестьян, деревню, а она – свои греческие вазы, ха! – он отбросил от себя окурок и со всею силою принялся топтать его по немецкому тротуару, и, будто в безумстве каком-то, приплясывать. А после неожиданно – также внезапно, как начал, успокоился, замолк, вновь принял горькое выражение лица и со вздохом закончил: - В этих греческих вазах моё молоко скиснет. У неё пустые глаза, Вика, совершенно пустые. Чужое лицо, жесты, голос, слова – всё чужое! – он говорил со мною теперь не как прежде, когда мы только впервые увиделись в Германии – как с журналистом, как с писателем и документалистом, а как поистине со своею подругою. И когда я посчитала было, что он действительно закончил, он некоторое время помолчал и произнёс уже так тихо, что неосознанно перешёл на шёпот: - И всё-таки я к ней возвращаюсь. Она умна! Она очень умна. Меня трогают её слёзы, забавный руський, - заулыбался он, - язык. Иногда, когда мы молчим или я читаю ей стихи, мне с ней по-настоящему хорошо, очень хорошо! Не думайте, что это всё из-за денег и славы, пожалуйста. Право, я – Есенин. Я выше её. Моя слава больше её. Иногда, знаете, она совсем молодая и то, что она делает… После неё молодые кажутся скучными… - он вдруг резко оборвал себя, покраснел, оценивая реакцию мою. Я была уверена, что тоже залилась краской, а потому отвернулась, но тут к нам вернулся Кусиков, и весь наш запал для душевного разговора исчерпался. Александр Борисович покрутил перед лицом моим новой пачкой немецких сигар, довольно улыбнулся, а после вновь взял меня за локоть. Я взглянула на Есенина. Он снова казался мрачным и отрешённым от нас двоих.

- А вот и моя скромная хижина, Вика, - хихикал Кусиков, когда мы входили. – Прошу любить и жаловать. Квартира его была мала, но совсем не дурна. И на каждом шагу, куда бы я ни пошла, я сравнивала её со своей московской, и мне оставалось лишь дивиться и изумляться. Впрочем, сам Кусиков собирался довольно скоро перебраться в Берлин – «Провожу Серёжку, - говаривал, бывало, он, - и женюсь!» Я поздравляла его, а Есенин оставался столь же безучастным. Разговор понемногу довёл нас до водки. Стало веселее и менее напряжённо, даже Есенин, в конце концов, взобрался на стол и принялся голосить свои частушки.

«Ах, сыпь, ах, жарь,
Маяковский – бездарь.
Рожа краской питана,
Обокрал Уитмана».

- Не цените вы Владимира Владимировича, - укоризненно покачала головою я, меж тем, как язык мой уже вовсю заплетался. – А ведь вы с ним не конкуренты, Сергей – совсем не конкуренты. Вместе в истории останетесь – только по разным направлениям.

- Ах так! Маяковского! Защищать! – вскинулся поэт, а после весело и немного хитро улыбнулся, свешивая ноги со стола и болтая ими. – Тогда так:

«Ох, батюшки, ох-ох-ох,
Есть поэт Мариенгоф.
Много кушал, много пил,
Без подштанников ходил».

- Перестаньте! – я дёрнула мужчину за рукав, пытаясь сместить его со стола. – Прекратите сейчас же! Анатолий Борисович не заслуживает такого отношения!

- А-а, теперь мы защищаем Толю! – протянул Сергей, как-то зло сверкнув в меня глазами. – А меня! – вдруг неожиданно горько прибавил он. – Меня кто… защитит!..

- Соседи услышат, Сергей Александрович, - скрывая явно изумление своё, тише произнесла я, снова дёргая мужчину за рукав, и то было правдою – меня больше беспокоила не частушка о Мариенгофе, а громкие крики поэта, доносящиеся из коммунальной квартиры Кусикова.

- Уже, - вдруг, вскинувшись и побледнев, зашептал Саша, когда все мы услышали звонок в дверь, и побежал в коридор. Мы остались один на один с Сергеем. Он продолжал сидеть на столе, после спрыгнул, налил себе ещё водки и повернулся ко мне с прежним отчаяньем в глазах.

- Простите моё безрассудство, Вика.

- Вы бы лучше прекратили так много пить, - заметила ему я, ощущая, что сама уже начинаю возвращаться разумом в себя. Есенин покачал головою, всё говорил что-то навроде «Не могу…», а после кинулся ко мне и до боли сжал руку мою.

- Только увидел вас, Вика – и ещё без вашей причёски, без красных волос, - он засмеялся, и я тоже не смогла не улыбнуться, - застенчивую и нежно робкую, но при том – по глазам вашим синим видно было, такую сильную внутри – сразу осознал, сколь далеки от меня вы будете. Восхищался вами, видел в вас верного товарища, чистоту, невинность и бесстрашие, о каковом так часто мечтают многие поэты, ища спутницу жизни. Вот и Мариенгоф… Осознал всё это, а увидел вас с ним вместе – и сердце так и ушло в пятки. Уверовал, что никогда не скажу вам о своей привязанности, ни словом не обмолвлюсь, чтобы не нарушать товарищеские отношения, однако вот – весь, как нараспашку, пред вами. И всё же вы святы и непорочны, Вика, чтобы предстать на алтаре за свободу народа. Простите, - он перестал улыбаться, посерьезнел, - но отдайте это на поприще иным, знающим людям, у каковых вся жизнь позади уже.

Я пребывала в совершенно растерянных чувствах, так как в беседе он затронул сразу два немаловажных для меня вопроса, как-то быстро перескочив, при том, с одного на другой, и не могла предположить, верно ли понимаю теперь слова его.

- Кому же это? – только и осмелилась спросить я его. Вначале вместо ответа он немного приблизился, но, заметив, как равнодушно я отреагировала, замялся, а после со вздохом отвечал:
- Мне.

Смех практически пробрал меня изнутри, но я сдержалась.

- Отчего это у в а с всё позади, Сергей Александрович? Нет, вам определённо нужно меньше пить, если вы начинаете такие глупости говорить!
- И всё-то вы с детской доверчивостью своею! – снисходительно улыбнулся Есенин, делая осторожный шаг ко мне. – С такими вещами не играют, Вика. Контрреволюция – это совсем не шутки или кружки «для любителей». Застали нас ВЧК однажды с Мариенгофом и Колобовым на Зойкино квартире… - он замялся, а я вся зарделась от нахлынувших на меня смятения и злости – извечно я узнаю обо всём последняя!

 - И тем не менее, тем не менее… - я металась по комнате, потому что сердце беспокойно ёкало внутри. Я, впрочем, даже не задалась вопросом, отчего Саша так долго не возвращается – во мне снова тронули чувства, и теперь резко и грубо они пробуждались, сколь бы сильно ни пыталась я заглушать их всё это время и сосредотачивать смысл жизни своей в журналистике и искусстве. – Это не повод поучать меня, Сергей Александрович! То Анатолий Борисович, теперь вы… - Есенин улыбнулся мне так, как улыбаются малым детям, когда они рассказывают взрослым сказки.

- Я, вероятно, могу понять вас, Вика. Вы в литературном кружке и… столько свободных мужчин вокруг, - краска, как и тогда, при свете фонаря, когда мы на улице ждали Александра Борисовича, вновь слабо выступила на щеках его. – Толя, теперь Сашка…

Я остановилась, поражённая тем, что он снова необычайно резко перешёл в разговоре от одной темы к другой, а после вновь, с ещё большим раздражением к нему, зашагала по комнате. – Отчего же вы вечно сводите меня со всеми! – вспыльчиво восклицала я. – Мариенгоф без пяти минут женат, как и Александр Борисович! Сергей Александрович, неужто так приятно додумывать за других…

-  Я давно просил вас оставить это формальное обращение, - тихо сказал он, делая шаг ко мне.

- … Неужто так приятно делать это, ведь вы же умный человек! – я не подумала тогда о том, что всего несколько месяцев назад и сама была склонна додумывать за других действия и слова их. Мужчина не дал мне закончить, спешно приблизившись – я успела лишь различить улыбку на губах его, а после столь же уверенно притянул к себе, и знакомая дрожь пробежала по телу моему, когда рука его, будто в первый раз, легла ко мне на талию. С тою же жадностью он впился мне в губы, и осталось лишь гадать – задохнусь я от столь желанного поцелуя или же от ненависти, возникшей пылом на моих щеках из-за наглости его. Поцелуй был страстным, мягким, но недолгим – я успела вырваться.

- Немудрено потерять голову, когда вы вся – т а к а я! – предо мной! – Есенин перевёл дыхание, слегка облизнув губы, и мне стало не по себе от собственных мыслей – мне захотелось вновь прикоснуться к ним. Но даже несмотря на остатки выпитого алкоголя во мне, на весь вид его, стоявшего пред мною, будоражащего голову, желание – и его, моё, каковые ощутимы были даже в воздухе, я не посмела приблизиться к нему. «Он женатый человек», - то и дело возникали упрёки в голове моей, и я еле заставила себя не смотреть больше на него. Прикроватные часы в этот самый момент пробили три – и вместе с ними в дом Кусикова ворвался совершеннейший погром.

- Серёжа, прости, не удержал! – вскричал Саша, подбегая к нам, и руша наше общее с Сергеем молчание. Сразу после него, подобно буре, ввалилась Дункан. Она была в красном хитоне, вся разъярённая, будто голодный, выпущенный из клетки зверь. На пути своём она сбрасывала со стен картины, вываливала из ящиков всё, что в них находила. Есенин при виде неё принялся пятиться в тёмный угол. После полнейшего разгрома, не чураясь, видимо, мыслями, что это чужая квартира, она обнаружила поэта за шкафом. Он молча, не говоря ни слова, надел цилиндр и пальто и пошёл за нею. Мы с Кусиковым переглянулись.

***

5 июля все мы отбыли в Брюссель. Я сгорала от нетерпения предстоящей встречи с писателем Францом Элленсом. Айседора также сгорала от нетерпения – нетерпения как можно скорее прибыть на место, потому что до жути боялась поездов. Впрочем, путь обещал быть не таким уж долгим, но даже несмотря на то она хватала Есенина за руку, а он лишь грубо отталкивал её от себя. Временами я не понимала такового поведения его и, когда расположились мы наконец в купе, принялась корить Сергея Александровича, как если бы он был малым ребёнком. К тому моменту у меня было для того уже предостаточно поводов – начиная их тайными с Кусиковым попойками – причём, сам Александр Борисович остался в Германии, сославшись на дело, но мы прекрасно понимали, что нынче же он отправился в Берлин, дабы непременно жениться; и кончая его престранным и абсолютно неблагодарным отношением с супругою.

- Сергей, она вывела вас в свет, показала – и продолжает – Европу, а вы чем же отвечаете ей на то?

Впрочем, говорила в таковые моменты я не своими идеями, а словами самой Айседоры – она любила повторять, что, ежели бы не заграница, Есенин бы так и продолжил безвыездно сидеть в России. Впрочем, была в том правда. Мужчина едва ли слушал меня – всё-таки похвалы нравились ему более, чем нравоучения. Он постоянно хмурился, и в такие моменты тёмные брови его двигались вместе, как если бы посреди них сидела, спрятавшись, суровая хищная птица.

- Перфое пис’мо я написаль Езенин: «S'il y a une intoxication par le vin, il y en a une autre – j';tais ivre aujourd'hui. Parce que tu as pens; ; moi»*,  - улыбнувшись, произнесла Дункан с резким переходом от ломаного русского на французский. Она не понимала смысла нашей с Есениным беседы, но ей хотелось добавить в неё что-то своё.

- Спасибо, - по-французски отвечала я ей, улыбаясь в ответ, а после, бросив на Есенина последний злобный взгляд, окончательно успокоилась. Почти весь путь мы провели в молчании.

Мне не столь уж комфортно было находиться с ними двумя в одном вагоне – спасала только Лола Кинел, которая была практически в том же положении, что и я. Однако же, переводчица находила, чем себя занять, а я – нет.

Оттого ещё так радостно и отрадно было мне, наконец, покидать душный вагон! Я вдохнула не только в лёгкие, но и во всём существо своё напоённый солнцем и ветрами воздух Бельгии и заприметила мужчину. Несмотря на то, что пассажиров и ожидающих на перроне было множество, в глаза в первую очередь мне бросился отчего-то именно он. На губах застыло имя бельгийского писателя, но я не решилась произнести его – мужчина в шляпе почти как у Мариенгофа и светлом пиджаке нараспашку прошёл мимо меня, неся в руках какой-то чемодан. Айседора бросилась ему в объятия.

- Франц!

Мы с Есениным встали друг напротив друга, не смея рушить атмосферу сей дружеской встречи, но внезапно по губам поэта пробежала ухмылка, заставившая меня смутиться и покраснеть.

- Франц – Езенин, - представляла меж тем Дункан нас писателю. Она разговаривала с ним по-французски, и он совсем не был против того, лишь наши имена переводя на ломано-русский манер.

Пробыть в гостях у Элленса нам предстояло всего две недели – время, за каковое должна была я собрать исчерпывающий материал со стороны этого друга семьи. Я держала Кожебаткина в курсе каждой своей вылазки, но, то ли письма мои к нему задерживались, то ли не было у него времени читать их, ответы приходили долго, а адреса мои, тем временем, сменялись всё чаще из-за множества перемещений с места на место.

Как только смог Элленс вполне присмотреться ко мне и осознать, что может доверять мне как другу, он стал столь же внимательно, что и я, наблюдать за супружеской парой со стороны. А сцен в жизни их было полно – они то принимались прилюдно ссориться, даже если причиной был всего лишь взгляд Есенина на проходящую мимо бельгийку, то вновь мирились, и спустя каждые пять минут разговора Айседора жаловалась, что уже очень давно не целовала супруга. На вопрос, как давно они знакомы с Айседорой, Франц отвечать не решился, лишь покачав головою. Зато рассказал, как присутствовал во время заключения ими брака.

- И какими казались они вместе? – спрашивала я. Мужчина пожимал плечами:

- А какими должны казаться молодожёны пред венчанием? – однако, с минуту подумав, добавлял: - Они казались счастливыми – без сомнения. Настолько счастливыми, что не смогут расстаться без трагедии.

Во время этой короткой, но плодотворной поездки по Бельгии я строчила за мыслями, фразами и движениями каждого, и Элленс, как писатель, не без любопытства наблюдал за мною. Он обещался тут же, как только книга (Дай Боже!) получит более-менее посильную огласку, он первым делом приедет в Москву, дабы купить себе экземпляр.

Именно благодаря Францу удалось взглянуть мне на Сергея и Айседору почти что без прежней ревности, а просто как профессиональный журналист – на героев, о каковых предстоит писать ему. Всё больше стала я подмечать не те детали, когда Дункан в порыве нежности хватала Есенина за руку, или же он прижимался к её запястью губами, а речи их и ч т о именно говорили они друг другу. Не то чтобы я прислушивалась к сомнениям Элленса – мне самой хотелось в своём небольшом расследовании добраться до сути, что именно свело двух этих людей друг с другом. А притянуло их, на самом деле, как двух людей схожего душевного склада.

Мы могли с Элленсом подолгу прогуливаться по широким Брюссельским улицам, рассматривать доселе незнакомые мне в вычурных и абсолютно различных архитектурных стилях. Я поражалась абсолютно всему, что видела и встречала. Писатель смеялся тому от души, но не переставал показывать достопримечательности в этих кратких наших с ним экскурсиях. И если бы к тому моменту довелось мне-таки побывать в Петрограде, я бы с крайним изумлением нашла, сколь похожи пейзажи их.
 
Учеников Айседоры также привезли в Бельгию, но занятия с ними не мешали Дункан проводить время и с нами, и с мужем своим. Забавно было наблюдать за тем, как Айседора занимается со своими маленькими воспитанницами, а Есенин глядит за тем издалека, как-то по-особенному впечатляясь и радуясь успехам их, хлопал по коленкам руками, а после с упоением вещал нам о прошедших занятиях. Сближали их и взгляды в плане образования. Однажды, во время занятий Дункан, довелось мне случайно ляпнуть, что это довольно странно – что нет в школе её слаженного расписания, так разве же будет продуктивным весь учебный процесс? Есенин со злостью взглянул на меня, даже, кажется, фыркнул, скрещивая руки на груди, и отметил, что нынешняя система образования ни к чёрту, а Айседора пытается подстраиваться под интересы и настроения детей. «Ведь и смирная лошадь примется брыкаться, ежели постоянно дёргать поводья», - говорил он. Сама Дункан лишь ласково потрепала его по плечу и, дабы уменьшить гнев супруга и явную обиду мою, отвела меня в сторону и поддержала слова мужчины. Она также возмущалась современной системой образования и поведала, между прочим, что сама в 10 лет заявила матери, что более не намерена ходить в школу – она уже научилась всему и ныне продолжение занятий там совершенно бесполезно.

Да и в принципе, отношения танцовщицы и поэта начали налаживаться, как казалось, лишь здесь – в Бельгии. И чем больше было нежных минут у них, тем более уединялись мы с Францом, говорили по-английски – в особенности же, чтобы обсудить книгу, которую я писала. Две недели стали для меня почти бесконечностью, но и принесли свои плоды. Элленс давал хорошие советы, ведь писать роман и статью – вещи совершенно различные.

- Вы знаете, Виктория Романовна, что журналист – это литератор на скорую руку? В писательстве мало сухих фактов и обрывок цитат – даже в документальном произведении. Статья рано или поздно закончится, а вот книга продолжит жить в воображении читателя и после её окончания. В том главная их разница.

Разговоры о поэзии у нас с ним складывались не особенно – разве что если речь шла о Есенине. Но и здесь Франц обыкновенно краснел, твердил, что мало что понимает в этом деле, а однажды-таки рассказал случай, что привёл его в таковое мнение о непонимании на счёт свой.

- Когда мы с Айседорой были в Москве, она попросила меня почитать «Пугачёва». Я переводил свой вариант на французский, пытаясь выдерживать, как мог, стилистику Сергея Александровича. Читать я принялся неохотно – ежели бы она меня не попросила, вовек бы не стал делать этого. Я то и дело поглядывал на Сергея Александровича, хотя и догадывался, что он может понимать не всё. Айседора нежно оборвала меня где-то среди строф и, пускай и улыбалась, я чувствовал, сколь она недовольна. Тогда она попросила прочитать Есенина. Я был изумлён тому, что услышал и увидел пред собою. Как посмел я прикоснуться к е г о поэзии! До сих пор виню себя в том.

«Пугачёва» Есенин поистине читал превосходно. Особенно, когда мы, сидя в гостинице ««Hotel Metropole Bruxelles»», ничего не подозревающие, весело общались, он мог встать с места своего, слегка пошатываясь, и приняться скандировать, обращая на себя всё внимание местных. Остановить его было сложно и даже почти невозможно – мы все заслушивались до умопомрачения, а мужчина, видя таковую заинтересованность, выпивал больше и принимался читать – громче. Трагедию на сцене будто бы разыгрывал всего один человек.

- Как же это у вас так хорошо получается! – вздыхала я, по-настоящему напоённая поэмой его. – И как его свежо и прекрасно: «Приведите меня к нему!»

- Не так, Вика, - улыбался мне он. – «Пр-р-ри-ве-ди-те, пр-р-ри-ве-ди-те меня к нему!» - тут же по новой вскакивал Есенин.

На 13-й день пребывания нашего в Бельгии Франц выразил сожаление, что ему придётся нас покинуть по каким-то своим срочным делам. Нам предстояло оставаться в Брюсселе ещё всего два дня, так что вряд ли довелось бы нам увидеться. А после мы должны были отправиться во Францию. Писатель долго жал мне руку, обещал непременно звонить мне – номерами и адресами мы обменялись чуть ли не в первый день в связи с родственными характерами, и в остальное время мне предстояло проводить в компании разве что Лолы Кинел. Однако же я решила целиком и полностью отдаться нынче не высматриванию здешних красот, а книге своей, материала к каковой теперь стало значительно больше благодаря Францу и собственным наблюдениям. И когда начинала я с утра, бывало писать, с ужасом осознавала, что день внезапно кончился, и за окнами вовсю уже вечереет. Накануне отъезда в дверь ко мне постучались. Я посчитала было, что меня зовут на обед, хотела отказаться, но пришедший гость невероятно удивил меня. Это был Сергей Александрович.

- Берлин, - он с ноги открыл дверь, не дождавшись ответа, стремительно подошёл к столу и положил на него письмо. – Кто это вам пишет из Германии, Вика?

- Вам ли о том спрашивать? – устало выдохнула я, пытаясь сосредоточиться на рукописном творчестве своём и вновь всецело погрузиться в мысли. А присутствие мужчины таковому явно мешало. Сам он, казалось, чувствовал это, и подошёл ближе.

- На каком моменте вы остановились нынче? «Они смотрелись вместе…»

- Сергей Александрович! -  я вскочила с места. Обыкновенно я сносно относилась ко всем его ребяческим замашкам, но теперь мне просто хотелось дописать несколько строчек, пришедших в голову и норовивших поскорее достучаться до меня и листка, и лечь спать.

- Вам ведь не по нутру Изадора? – спросил он, лукаво улыбнувшись.

- Она потрясающая и талантливая женщина, но разве могу я судить, мало зная её? С чего вы взяли это?

Есенин обошёл вкруг стола и упёрся руками в него прямо, встав прямо напротив меня.

- Она красивая, просто прекрасная женщина. Вы не смотрите, что она старая! Разве что под краской… немного как снег. А так она настоящая русская женщина, - как-то особенно выделил это он, - более русская, чем некоторые. И душа у неё наша. Она очень хорошо меня понимает.

Он помолчал некоторое время и, не получив от меня никакого ответа, потому что я вновь погрузилась в письмо, прошёлся по комнате и сел в кресло. Через некоторое время вновь раздался тихий голос его:

- Вика, на что вам это всё?

- О чём вы, Сергей Александрович? – я тут же подняла голову и, будто опомнившись, поправила: - Сергей…

- Вы взялись писать про всё это, преодолели столь километров на поезде и даже на машине, познакомились со столькими людьми… Вам нужны деньги?
- А вы собираетесь заниматься взяточничеством? – нахмурилась я. Всё менее нравился мне теперь настрой его, и всё более взрастало во мне желание тотчас же выгнать мужчину за дверь.

- Друзья пытались уберечь меня от сего брака. Предостерегали от последствий. Говорили о разнице в возрасте. Что же вы сидите, сложа руки? Так и пишите! Да, она старше меня не на лет десять, как говорю я многим, но что в том проку? Но она любит меня – всею душой своею чувствую, как сильно привязана она ко мне. Не знаю, что и сталось бы со мною там, в Москве, в ближайшее время, если бы я не познакомился с нею в тот вечер…

Он замолчал. Молчала и я. Но вовсе не писала, как просил он меня с мгновение назад, а сидела, наклонив голову свою к столу и силясь унять то ли лихорадку и тревогу, то ли расстройство, то ли – всё вместе.

- Вы плачете?

- Устала.

- Простите, показалось, - голос его казался поистине взволнованным. – Простите, Вика, я так и не принёс вам свои соболезнования. Знаю, что с Евграфом Александровичем вас связывали близкие отношения. Он, вероятно, был вам хорошим другом, поддержкой, а не просто коллегой.

Меня точно больно резанули по сердцу от таковых фраз. Только успела я перестать думать о страшной участи любимого моего друга, как мне вмиг напомнили о том, разрезали едва-едва успевшую зажить рану и подлили туда столько масла, сколько смогло вылиться и вместиться. Я продолжала молчать. Мне было нечего отвечать на сии слова уже потому, что я знала наверняка – стоит начать мне говорить, и слёзы тотчас же вырвутся наружу, не задержавшись более на ресницах.

- Завтра тяжёлый день для всех нас. Пора ложиться, - Есенин кашлянул в кулак, встал и покинул номер. Я некоторое время сидела ещё за столом, не смея сдвинуться с места. Мыслей стало слишком много, и они сильно сковывали и мешали предпринять что-либо вне головы: о погибшем Литкенсе, о покинутой Москве и моих дорогих друзьях, о Сергее Александровиче… И отчего любит он е ё, а у меня, такой молодой, нет совершенно никаких надежд! Спустя некоторое время я пришла в себя и вспомнила о письме. Ежели бы Сергей не упомянул, что оно из Берлина, я бы решила, что мне пишет Кожебаткин – слишком давно не было от него вестей. Однако же, стоило мне начать его разворачивать, я узнала знакомый почерк Кусикова, и на душе вмиг стало отрадно уже от настроения, с каковым он писал мне. Саша будто чувствовал, о чём я буду страдать, читая письмо его.

У него и вправду всё складывалось с той счастливицей в Берлине. «Моя Анечка», - то тут, то там сквозило среди строк, и я весело улыбалась, пока читала. Конец же письма изумил меня до такой степени, что пришлось перечитать его несколько раз, пока мне не стало ясно, что то мне не чудится. Вот, что там значилось:

«Вика, знаю, сколь привязаны вы к Сергею – то было сложно не заметить ещё во время вечеров наших в «Стойле Пегаса». Но ни в коем разе, даже несмотря на связь его, не обрывайте с ним общения – ваше влияние ему сильно необходимо. Помните, что предпочтут лучших – ведь удалось, удалось мне отнять е ё у Андрея Белого!

Навсегда дружески ваш,

Саша Кусиков»...

*«Если существует опьянение от вина, то существует ещё и другое – я сегодня была пьяна.  Потому что ты подумал обо мне» (фр.)

XII. Беднота

Айседора любила бывать среди молодой интеллигенции – в особенности, артистической молодёжи. Потому так любила она собирать вокруг себя интересных личностей. Не раз приходилось наблюдать мне, как окружала она себя компанией поэтов, писателей и даже мыслителей, и, покуда беседовала с ними, успевала также отвечать на вопросы журналистов. Они окружали её целой толпою, загораживали своими необъятными камерами, и по сравнению с ними я смотрелась робко и даже как–то глупо, хотя и была самой приближённой к танцовщице из них всех. Они наперебой спрашивали её, даже не давая отвечать на предыдущие вопросы коллег своих. Основным и самым, видимо, любимым ответом её было: «Я танцую в душе», и всё время поражал он сотрудников всевозможных газет и журналов правдивостью своею. Когда же обращала она всё внимание их на Есенина, к нему работники прессы относились исключительно как к мужу Айседоры. Однажды Есенин вызвался прочесть стихотворение, но уже на половине его заглушили вопросы журналистов к Айседоре, к каковой вновь обратились они.

За девять дней до отъезда во Францию мы отправились с Есениным в Брюссельское консульство, дабы получить разрешение на поездку в Париж. Кожебаткин о том был уже осведомлён, так что в том, что моё разрешение также готово, как и Сергея Александровича, мне не приходилось сомневаться. Мы молчали всю дорогу, и, когда я уже более не смогла выдерживать напряжения меж нами, резко прервала его:

– Почему вы выглядите таким потускневшим, Сергей?

Вздох его раздался в июльском бельгийском воздухе, так что даже лёгкая пыль слетела с полей шляпы его.

– В Россию хочется страшно, Вика! Поскорей бы – из этой кошмарной Европы!

Я промолчала. И вплоть до того момента, пока мы не стали возвращаться обратно из консульства, мы так и не заговорили ни о чём. Однако же на обратной дороге Есенин предложил мне прогуляться, и мы не спеша двинулись по улицам. Он внезапно принялся рассказывать мне, что начал писать автобиографию. Что уже несколько раз переделывал её, но никому пока так и не решился показать написанное.

– С прозой, знаете, мы пока совершенно в разладе, – с какою–то досадою улыбался мне он. – Чего не скажешь о стихах. А у вас всё иначе, Вика. Может, взглянули бы как–нибудь?

А после пришло письмо от Саши. И наступило время прощаться с Бельгией, как бы ни пришлась по вкусу страна мне эта. Я собрала все пожитки свои, если таковыми только можно было назвать все вещи, сунув туда же свежие письма Кожебаткину, Майе, Алисе и ответ Кусикову. И снова встречали нас перрон, дрожащее купе и громкие пассажиры за стенкою. Однако нынче не было весёлых или, напротив, тревожных разговоров меж Айседорою и Сергеем – они непривычно молчали, и мне казалось, что туманное беспроглядное утро за окном заставляет всех нас думать об одном и том же. Пару лишь раз Айседора восхитилась, что после они непременно посетят её любимый Рим – там прошла большая часть молодости её, так что сей город связывался у неё исключительно с хорошим.

Однако когда приехали мы и уставшие с дороги сидели в летнем кафе, прежняя напряжённость продолжала ощущаться меж нами. Совладать с нею мне было очень трудно, и я решила подняться к себе, докончить письмо родителям, а утром отправить его в числе остальных, написанных ещё в Бельгии. Айседора, заметив, что я собираюсь уходить, попросила вынести ей из номера шаль. Я подчинилась и бросилась за нею, но не сразу заприметила, где та находилась. И стоило мне, наконец, отыскать заветную вещь – я обернулась, дабы открыть дверь из номера, и увидела Есенина. Он молча стоял предо мною, но по взгляду его было видно, что он хочет, чтобы я поскорее освободила ему дорогу и как можно быстрее убралась прочь. Ещё с Бельгии, в связи с тем, что Александра Борисовича и прочих знакомых за рубежом у него не было, он выпивал, бывало, с первыми встречными в местных кабаках, а временами – и при супруге. Так произошло и теперь. У меня и самой было не самое лучшее – да к тому же, довольно сонное и утомлённое состояние; я кивнула ему головою и хотела было пройти мимо, но он резко схватил меня за руку, таким манером останавливая. Попыталась вырываться – всё было безуспешно, и единственное, что оставалось – попятиться назад, к стене. Но даже и здесь мужчина стал настигать меня, медленными шагами двигаясь в мою сторону.

– Сергей, Бога ради, – голос показался самой мне охрипшим, но скорее не от страха, а искреннего изумления. Я продолжала сжимать шаль танцовщицы в руках, и теперь она, направленная меж мною и Есениным, служила чем–то вроде преграды. – Айседора попросила принести шаль. Я бы и не стала вас беспокоить, но…

– Иди сюда, – не дослушав, произнёс он, и этот резкий и неясный переход на «ты», помутневший и даже слегка исказившийся взгляд его синих глаз, и довольно спешный шаг ко мне всё–таки разыграли в душе моей страх – страх за то, что появилось в мыслях этого вроде бы знакомого мне человека, но при всём при том – совершенно чужого. Я вымеривала расстояние меж мною, ним, двуспальной кроватью и дверью, но, как только бросилась по направлению к первой, мужчина опередил меня, схватил за руку, с силою прижал к себе, так что, не будь то столь навязчиво, мы бы почти обнялись. В то самое мгновение, будто почуяв неладное, в номер ворвалась Лола Кинел. На лице её играла прежняя доброжелательность и удовлетворённость, но, только увидала она нас вместе, как спешно все чувства стёрлись с лица её небывалой раннее бледностью. Она явно собиралась что–то сказать, но ныне только закрыла рот. Я вырвалась из объятий Сергея, но ощутила, как напоследок он прикоснулся губами к щеке моей. У меня не было ни слов, ни мыслей, каковыми могла бы я объяснить только что произошедшее, а потому я молча пробежала мимо неё.

Когда я спустилась к Айседоре, она о чём–то беседовала с незнакомым мне молодым человеком. Представить она его мне не успела – я сослалась, что спешу написать всем близким письма и тотчас же отправить. Когда же она справилась, как там «Серьёжа», и не разбудила ли я его, я, верно, покраснела и оттого ещё быстрее принялась прощаться с танцовщицей и неизвестным молодым человеком.

Мне долго не удавалось уснуть в ту ночь. Но сказывался не непривычный французский воздух, а мысли, захватившие всё существо моё. Раннее в таковом состоянии я пребывала лишь  поездах – казалось, всю жизнь в голове различные моменты и истории копились только для того, чтобы приходить ко мне по ночам в шатающемся по рельсам вагоне и врезаться в память настолько, чтобы впечататься в неё до дыр, срастись с несказанными словами и, в итоге, принести бессонницу. Ныне таковым мыслям способствовала произошедшая меж мною и Сергеем сцена. Я переворачивалась с одного бока на другой, а когда слышала шаги где–то в коридоре, из которого едва доносился сквозняк, сердце моё замирало – я вспоминала Германию, и мне казалось, что Есенин вот–вот постучится в номер ко мне. Но всё было тихо, и вновь поворачивалась я на другой бок, и вновь были слышны из коридора чьи–то придыхания и тихие разговоры, будто Есенин поджидает под дверью и всё не решается – приняться стучать или же нет.

В том, что переводчица поведает об увиденном Айседоре, у меня не оставалось сомнений. Мы не столь были с нею дружны, и даже иногда выходили в разногласия по некоторым вопросам; да и восхищение танцовщицей у Кинел было сильнее, нежели симпатия к поэту – я бы даже сказала, что второй практически не существовало. Однако же наутро, когда Айседора встретила меня счастливая и улыбавшаяся и поделилась со мною, что «воздух Парижа способствует высыпанию», я выдохнула, но всё же бросила косой взгляд в сторону Кинел.

Но в тот самый день Айседора была так непривычно радушна ко мне, что сомнений не могло более оставаться. Мы проходили с ней по Парижу и наверняка бы истоптали себе все ноги – столько мест успела она мне показать, а ещё даже не наступил полдень! Я слышала от многих, сколь танцовщица, в действительности умна и талантлива, но и представить себе не могла до близкого с нею разговора, насколько. Сколько бы я ни заговаривала о прочитанных мною книгах – начиная отечественными и заканчивая английскими романами, все до единого были ей знакомы; сколько бы вопросов из них я ни поднимала, ещё больше и глубже знала об них она. На филологическом у меня всегда были успехи в литературе – собственно, сей предмет я знала куда лучше остальных и каждый раз гордилась, что могу не только хорошо и вкусно написать сочинение, но и передать в подробностях всех суть произведения и проблематику его. Теперь же Айседора совершенно развеяла все фантазии мои на собственный счёт, и я ощущала себя если не глупой, то недоученной – определённо. Ни дня не проходило у неё без книги или полезного знакомства и общения. Появлялись таковые из ниоткуда, и потому к общению совсем скоро стала она относиться просто.

Когда мы возвращались, мы как раз говорили о стихах и практически столкнулись с Есениным. Он улыбался – а такого в Европе не было с ним давно, что–то радостно обсуждал с новыми знакомцами своими.

– Вика, Изадора, познакомьтесь, это Франц и Эйгель, – он кивнул головою в сторону двух мужчин. Вероятно, у второго то было фамилией, но Сергея то совсем не смущало. – Как и мы – прямиком из Германии во Францию, вот узкий же мир! А ещё, – он вдруг повернулся ко мне, говоря на чисто русском, а не ломаном, для супруги, – мнят себя поэтами, – чуть тише добавил мужчина и усмехнулся. Мужчины стали читать что–то на едва понятном мне немецком, и изредка в интонации их проглядывала рифма. Мы с Сергеем внезапно стали беседовать о своём: о неполной рифме и о том, чем лучше она точной, а также, как неприлично использовать глагольные, как приятны усечённые. В какой–то миг я оборвала саму себя потому, что осознала, что меня совсем не слушают – всё внимание поэта было привлечено к какому–то другому предмету, но явно не к словам моим. Он глядел на меня, улыбался, по временам кивая, но думал об чём–то своём. Таковые «уходы в себя» в других людях временами раздражали меня, хотя я и сама могла повести себя подобным образом. Однако же, Сергей казался нынче таким отзывчивым и дружелюбным, что я начала подозревать, а не приснилось ли мне вечернее обстоятельство меж нами.

– Вы обещали, Вика, – тихо шепнул он мне на ухо, когда Айседора была занята разговором с немецкими поэтами. Он легонько сжал пальцы мои, совсем по–дружески, но нервы мои были настолько натянуты, что каждое малейшее прикосновение и таковая близость с ним практически лишали меня рассудка. – Обещали прочесть кусочек из биографии моей.

– Давайте, – загорелась желанием я – но каким, сама пока не могла в точности дать себе понять.

– Приходите после обеда. Изадора будет с девочками, прочтёте в тишине.

Я покраснела и мгновенно отвернулась. Мне хотелось плакать и корить себя за свои же собственные мысли, так что, чтобы как–либо разрядить обстановку, я сказала поэтам немного подождать с обсуждениями их и попросила прочитать Сергея. Мужчина пристально взглянул на меня, а после, поправив пиджак, поднялся и начал громко, так что стали оборачиваться посетители кафе, полюбившийся ему в последнее время «Монолог Хлопуши». Он оглядывался на супругу и новых знакомых поэтов, но более всего, как казалось, смотрел на меня, и, как обычно при чтении, синие глаза его немного суживались, оставляя от себя практически одни лишь щёлочки, покуда он следил за реакцией всех слушателей своих и интуитивно допытывался, как воспринимают они каждую строчку стихотворения его. Мы долго и бурно аплодировали, а Айседора не преминула несколько раз повторить мужчинам, что Сергей – её муж. И только собрались мужчины вновь начать обсуждать собственные стихи – тема, интересующая каждого уважающего себя поэта пред лицом конкурентов, как Сергей махнул рукою и стал читать снова, хотя ныне его о том и не просили:

Бледной строчкой шуршал в доме вечер,
Циферблат превращал его в ночь,
И на улицах стало не легче
Эту тягу к письму превозмочь.

И звенели последние стрелки,
И дрожал на столе мой листок.
И с последним глотком из бутылки
Сзади шорох послышался ног.

Я услышала царственный голос,
Мне знакомый лишь только из снов.
Я не верила! – Дверь, видно, дёрнулась,
Хотя был замок на засов.

Хотя было в моём доме тихо,
Позади дыхание шло.
Да, зараза спИрта лИхого –
Как же глупо меня вовлекло!

Дали дальние, сердце трепетное:
Как увидеть дано наяву,
Что сто лет назад стало смертным
И предалось праху и сну?

Николай II – живой, вылитый!
Вы ли столько Россию вели?
Вашей крови ль было повыпито?
Вас тогда ли не сберегли?..

Он глядит на меня. Ни улыбки –
Лишь кивает в ответ головой.
Чёрт возьми, сколько я выпила,
Что привиделся сон мне такой?

Он бормочет мне что–то невнятное,
Он пытается что–то сказать,
Но заместо слов белым ястребом
Меж глаз–гор порхает слеза.

Чую я, что твердит он пророчество
И пытаюсь не знать судьбу.
Только царь не в одиночестве
Посетил квартиру мою.

Со дверей, шкафов, стен ли –
Вся семья, побледнев, стоит.
Златокудрая Анастасия
На меня, улыбаясь, глядит.

Время – полночь… Ужели забыли
Эти стрелки, как надо бежать?
А они всё твердят о России
И совсем не хотят замолкать.

И меж снега, меж окон и улиц
Мне привиделся светлый бал.
Здесь Распутин живой, не хмурится.
Алексей здесь здоровым стал.

Здесь как будто иные все люди,
Только лишь вдали, у стола,
Улыбается, словно в дебюте,
Вся семья мне Романовская.

«Ничего, – император промолвит,
– Всем когда–то дано уходить.
Лишь бы той войне беспокойной
Как и прежде, в России не быть!»

На меня он взглянул напоследок,
Силясь что–то ещё рассказать…
Только «Бом»! И часы подоспели
Мне об утре теперь сообщать.

Заревела за окнами дымка,
И прогнала с неба луну.
Обернусь: тихо в комнате, тихо,
Да и впрочем, быть здесь кому?

Все молчали. А более всех – я, потому что сердце при первых звуках строчек стиха всколыхнулось во мне и практически упало с треском в пятки. Сергей читал его куда лучше, нежели я сама, пока писала, ходила по комнате, комкала изорванные клочки и вновь принималась писать. Он читал с каким–то особенным выражением, будто лучше самого автора сумел прочувствовать настроение стиха. Будто его писал он, а не я.

Никогда прежде мои стихи не читал кто–либо другой. Я вдруг вспомнила, как когда–то давно я прочла одно не самое лучшее своё стихотворение по просьбе Майи перед ребятами, и единственное, как могли реагировать они – это тихо фыркать, сопеть и молчать. Тишина была и теперь, но я не знала, что и думать на сей счёт – Айседора выглядела обрадованной, немцы – удивлёнными. Я краснела всё сильнее с каждой секундой, пока настороженный взгляд Сергея Александровича и вовсе не заставил меня отвернуться. Вся картина мира разрушилась предо мною, даже почти пропал слух – едва–едва доносились издалека вопросы Дункан к Сергею, новый ли это его стих, пока она трепала его по плечу, какие–то неясные слова мужчин–поэтов, и, стоило мне обернуться, я обнаружила то, что и ожидала: Есенин глядел на меня, не отрываясь, и улыбался.

– Зачем же, Сергей, – тихо сказала ему я. – Зачем вы прочитали моё стихотворение?

Я не считала его достойным. А уж о том, чтобы его прочёл перед всеми, и помыслить не могла. Впрочем, я даже не ожидала, что он запомнит едва ли одно произведение, что давала я ему на проверку. Когда я писала оное, девизы «Бей красных, пока не побелеют» и прочие всё ещё звучали в голове моей, всё ещё снилась мне по ночам Лубянка и наш с Костей Свердловым побег из деревушки в Подмосковье из–за страха быть пойманными. Но пуще всех снился мне расстрел царской семьи в сыром покрытом плесенью подвале – неужто мало то было причин для того, чтобы посреди ночи написать такое?

– Поэзия оценивается не истинностью утверждений, а их искренностью, – качнул головою Есенин. – И вы хорошо выучили этот урок, Вика.

– Но не о том, не о том говорили вы мне недавно! – перебивала я его. – Не могу я, не имею право стоять за те взгляды в политике, в каковых не разбираюсь. Не могу, стало быть, и писать о том. Не могу лезть в чужую борьбу, в конце концов!

– Борьба ведь не только в мире ныне, но и в поэзии, – возражал мне на это он. – Все устали от неё и от мировых проблем. А от родины никто устать не может.

Я не стала более рассуждать. Я покинула сию весёлую компанию, а в голове уже зарождалось нечто, напоминающее мой будущий памфлет.

Мне, сказать по правде, страшно было идти после всего произошедшего обсуждать с Сергеем биографию его. Теперь, когда видел он во мне не юную начинающую поэтессу, а ярую революционерку – а то отражалась особенно во взгляде его, мне, вот любопытно! – то даже начинало нравиться. Ноги мои при каждом шаге к комнате его наливались свинцом. Я считала, что мы встретимся у двери, и Сергей крепко пожмёт мне руку в знак благодарности, что я решилась–таки выслушать его и помочь, и Лола, невзначай заметившая нас, вновь всё поймёт не так, но уже в начале коридора услышала я чьи–то громкие голоса. Они становились всё громче по мере приближения к комнате Дункан и Есенина, и сомнений у меня более не оставалось – супруги снова ссорятся, и к конфликту, вероятнее всего, примешали и переводчицу.

Когда дверь была уже почти предо мною, я увидела, что закрыта она не полностью. Из щели лился яркий дневной свет, и просвечивал силуэт Сергея Александровича. Более никого видно не было, но мужчина был то ли в абсолютной растерянности, то ли – злости. Оба этих чувства вызывали у него желание тяжело дышать и яростно трепать золотые волосы свои.

– Переводите ей, мисс Кинел! Слово в слово, как я сказал – всё до последнего. Я хочу свой собственный ключ. Хочу приходить и уходить, когда мне вздумается, и гулять в одиночестве, ежели мне захочется.

Переводчица, вероятно, была смущена, но тут же затараторила по–английски. Мгновение не раздавалось ни звука.

– Никаких этих чёртовых приказов, – размеренно продолжал Сергей. – Я не больной и не ребёнок. Ну же, скажите ей это!

Лола снова заговорила. Со стороны Айседоры так не раздалось ни звука.

– Я не собираюсь ходить вокруг да около неё – да что же вы молчите–то, переводите! Хочу других женщин, ежели вздумается.

– Сергей Александрович! – надрывно вскричала переводчица. – Я не могу ей так говорить!

– Вам придётся! – я смутно видела, как резко встал он с кресла и принялся спешно расхаживать по комнате. Кинел стала что–то переводить, но, судя по тому, сколь коротки были выражения её, до Айседоры дошло совсем не всё.

– Дальше, дальше! – мужчина скрылся из поля моего зрения чрез щёлку, но я явственно разглядела, что он начал размахивать руками. – Я не собираюсь сидеть взаперти в отеле как раб. Если  не смогу делать, что мне вздумается, я уйду. Так ей и передайте.

– Что? Что он ещё говорит? – что–то такое, вероятно, спросила Дункан у переводчицы, когда та стояла и не смела больше перевести ни слова.

– Будет любопытно… – вновь раздался голос Сергея. Он был какой–то сладкий, абсолютно непохожий на его, как если бы мужчина издевался над кем–либо. – Эти француженки…

Мгновение – и каждый присутствующий узнал, кто всё это время подслушивал разговор их. И то ли Лола оперлась в тот момент на дверь, то ли из окна подул сквозняк, но дверь растворилась, и все трое обернулись в сторону коридора, где стояла я. Я же не смела посмотреть ни на кого кроме Сергея – он внезапно побледнел, и скулы его будто свело судорогой. И ежели способна бы я была в тот момент провалиться сквозь землю, непременно воспользовалась этой возможностью. Однако же мне оставалось лишь стоять на месте, как вкопанная, и наблюдать за дальнейшим развитием событий.

– Тчёрти что! – делая особенный акцент на «ч» вскрикнула Айседора и, закрывая лицо рукою, выбежала из номера.

***

Отношение Айседоры всё более менялось ко мне. Она, вероятно, считала, что мне предстояло бы окончить произведение моё, меж тем как, в действительности, в нём было множество недоработок и не включённых моментов. Она всё более догадывалась, что с Сергеем мы знакомы ближе и дольше, нежели просто как журналист и интересующая его известная личность. Для меня так и оставалось тайною, знает ли она, что Лола застала нас с её супругом не в самый приятный момент, но всё чаще сама танцовщица стала видеть нас вместе, хотя дело было вовсе даже не в любовных отношениях, не говоря уж о дружеских – мы только обсуждали работу.

– Вернётесь вы, Вика, и что с того? – улыбаясь, говорил мне Есенин. Ещё с университетских времён он любил подначивать меня тем, что я точно сама не знаю, чего хочу в профессии. – Ну, отдадите Кожебаткину сию рукопись, – указывал он мне на книгу, – и что далее–то? Считаете, вас издадут? Да, вероятно издадут. И даже в газетах о том напишут…

– Что же вы предлагаете мне? – практически перебивала его на полуслове я. – Писать стихи? Вы и сами видите, какое это дело в плане денег.

– Истинно, – закивал головою он, сделавшись вдруг серьёзным. – Поэтому шли бы вы лучше в литературные работники, либо библиотекари – дело прибыльное и неплохое. А после бы и до издателя добрались, что нынче в почёте. У вас такая семья хорошая, Вика. Родители интеллигентные люди, выходцы из пролетариата, а вы всё о революции глаголете – как–то некрасиво даже…

– Не смейте обсуждать мою семью, вы их вовсе не знаете! – вспылила я и закинула было руку для пощёчины, однако мужчина спешно перехватил её, и глаза наши встретились; в его, голубых – плясали озорство и весёлость. Обернуться заставила нас вошедшая Дункан, которая деликатно кашлянула при виде таковой сцены. Ей каждый раз не нравилось, даже, более того, раздражало, когда не понимала она чего–то из беседы нашей, и потому всегда, как могла, пыталась переводить с русского на свой лад; нынче – только лишь по жестам нашим и молчанию. Есенин опустил руку мою и совершенно спокойно двинулся к ней, с улыбкой принимаясь расспрашивать, как прошёл урок у неё.

В другой раз я невольно стала свидетелем очередной ссоры меж Айседорой и Сергеем, но ныне Лола Кинел не присутствовала, и едва ли мог кто–то служить переводчиком. Забавно вышло так, что все мы непривычно находились в одной комнате, но каждый был занят своим делом. Дункан полулежала на софе, кокетливо подтянув к себе ноги, так что часть халата сползла и оголяла их чуть выше икр. На письменном столе рядом лежал жёлтенький томик «Эмиля» Жан–Жака Руссо, а сама она с огромным удовольствием перелистывала почти карманное издание  «Мыслей» Платона. Задумалась женщина так сильно, что не только халат её сполз выше приличествующего, но и туфля, будто бы сама собою, спала с ноги. Точно запоздало реагируя на то, Айседора изящно изогнулась и подняла её. Сергей, сидевший неподалёку в кресле и усердно писавший что–то, даже не взглянул на неё. Айседора, видя, что не привлекла внимания супруга, начала непринуждённый разговор о талантах и творчестве в целом. Есенин отвечал неохотно, по временам стискивал зубы – явный признак того, что он трудится над чем–то и работает, а ему мешают. Он в принципе любил комфорт, и когда ему кто–то или что–то мешало, он не мог того выносить, а значит – как следует работать.

– Это только в России истинные таланты есть. Не то, по крайней мере, совсем, что у вас, – безразлично бросил Сергей, вновь углубляясь в работу. Тогда Айседора встала, указала супругу на портрет Гордона Крэга на прикроватном столике и принялась, как могла, на русском, смешанном с французским, объяснять ему, что сей человек и есть гений. Услышав только одно слово это, мужчина быстро отвлёкся, поднялся с места и, разъярённый, принялся расхаживать по комнате, скрипя зубами, а когда испуганная и удивлённая одновременно танцовщица спрашивала у него что–то, обиженно молчал. Чрез некоторое время он удалился. Я мельком взглянула на Айседору, а после бросилась бежать за её супругом.

– Сергей, ну что же вы обозлились–то, ей Богу, как маленький! – принялась корить его я, как всегда, впрочем, поступала, когда речь заходила об их с Дункан отношениях. Даже тот, кто несильно был знаком с этою парою, тут же замечал, сколь сильно привязана Айседора к поэту, и временами, когда доводилось наблюдать мне, как задумчиво перебирает она пряди его золотистых волос, я думала, а уж не напоминает ли ей Сергей собственных утраченных детей – в частности, сына? Мне противно было видеть ссоры их, что начинались на пустом месте, а заканчивались всегда «покаянием» Сергея, как если бы он был вернувшимся блудным чадом. Столь же мало занимали меня различные их скандалы и недопонимания. Само собою, я не стала включать в книгу всего того – пожалуй, сказывались мой непрофессионализм и трепетное отношение к Сергею как к мужчине.

Есенин молчал. А после взглянул на меня как–то грустно и столь горестно, что мне самой, не знаю почему, захотелось плакать.

– Завтра уезжаю отсюда.

– Куда? – так и вскинулась я. – Куда же вы поедете, Сергей?

– А к себе на Богословский.

– А Айседора?

Он молчал и кусал губы. Но не потому, что что–то обдумывал – нет, судя по взгляду его, решил он всё уже давно.

– И вы езжайте со мною, Вика. К чёрту даже этот Богословский. Устроимся в Петрограде…

– А Айседора? – с нажимом повторила вопрос свой. Ответ не заставил себя ждать:

– Она мне больше не нужна. Теперь меня в Европе больше, чем её знают.

– Бросьте! – вскрикнула я, так что мужчина от неожиданности даже дёрнулся. – Ну, сказала она о своё бывшем любовнике, что он гений – она готова вам то повторять куда чаще и больше, Сергей Александрович! Помните девиз её? И ведь ради вас, ради вас одного она нарушила клятву свою. Она любит вас.

– Считаете? – улыбка от сего утешения поползла по лицу его. Он опустил голову, и некоторое время красовался предо мною лишь цилиндр его, а после снова поднял её, радостно выдыхая и весело улыбаясь: – Да, знаете, она любит меня! Никто прежде не любил меня так.

Они, кажется–таки, помирились в тот вечер, но Айседора отнюдь не стала относиться ко мне благосклоннее. Я не осознавала резкого перепада настроения её до той самой поры, пока не вернулась в Советскую Россию – по характеру Дункан и Есенин были схожи ещё и тем, что, задумав что–либо, непременно, разными к тому подходами, но выполняли это. И при одной разгоревшейся ссоре танцовщица заместо Есенина набросилась на меня. Сергей вскочил с места, краска хлынула к лицу его. Он уверял, что я здесь ни при чём и не стоит вводить меня в конфликт причиною его. Лола стояла позади нас и переводила происходящее.

– Долго ли она планирует ещё оставаться здесь? – спрашивала мужа Айседора. Как после выяснилось, она и вправду считала, что сопровождать я буду не всю поездку и в самое ближайшее время покину их с Сергеем семейную идиллию. Есенин не нашёлся, что ответить. И в ту же ночь ко мне робко постучалась Лола и сообщила, что на утро меня ожидает поезд, билеты на который уже куплены.

Париж, о каковом много приходилось слышать мне в родных краях, остался в воспоминаниях городом с каким–то гнетущим и тягучим временем. Даже несмотря на августовскую жару, небо всегда было здесь затянуто неприятной мутно–жёлтой поволокой, и то ещё сильнее навевало грусть на меня, когда я отправлялась на вокзал.

Письмо Кожебаткину я успевала написать, но он не успевал его получить. Потому сообщить обо всём я собиралась уже по приезде, а все сутки пути в дрожащем вагоне провела в редактировании рукописи своей. И странная вещь – я считала, что, перечитывая о событиях жизни Айседоры и Сергея, я тотчас же расплачусь, но даже тоски не привиделось в сердце моём. Я взирала вокруг себя с каким–то равнодушием, и отчего–то то и дело вспоминались слова поэта о том, что я вернусь, издам книгу, вероятно, опубликуюсь с нею в газете… И что дальше?

Совсем не те чувства овевали меня, когда я уезжала с Алисой в Германию. Даже жизнь сама в те моменты казалась безоблачной и радостно–счастливой, а ныне предстояло мне сменить душный август одной страны, на не менее истязающий жарою своею – другой. Одним утром меня разбудило яркое солнце, прибившееся сквозь наполовину занавешенное окно – то было отрадно, потому что поезд уже приближался к России. Шпили знакомого вокзала виднелись где–то вдалеке, сквозь сумрачную, немного туманную дымку родной страны, и я, пока было время, стала быстро–быстро строчить:

Вези меня мой жизненный экспресс,
Дорог билет и времени в обрез…

***

Узнав о возвращении моём, Кожебаткин не стремился тотчас же идти на встречу. В каждом письме рассказывал размашистым почерком своим, что пока занят, что вскорости непременно следует нам встретиться, но, когда он – сообщит о том заранее. К тому же, что меня практически выгнали, он не отнёсся никак.

Тогда снова стала думать я над деятельностью своей, ведь, несмотря на свои 22 года, мне уже не хотелось зависеть от родителей, которые, впрочем, приняли меня именно так, как предполагал Есенин – идея о поездке моей за границу не понравилась им с самого начала. Вернувшись, я прошла мимо них, поникнув головою, точно блудный их вернувшийся ребёнок, а после, когда сидели мы все вместе в крохотной, едва освещённой люстрой с одною лампочкой кухне, я почувствовала себя совсем неуютно, вспомнив теперь все изящества и удовольствия гостиниц в Европе. Не сказав более ни слова, я вновь накинула на себя кепи и пошла гулять по родной столице. Ничего в ней, казалось, не изменилось, кроме того, что смотреть на неё я стала иначе. И не было более в ней человека, с присутствием какового она становилась мне как–то ближе и приятнее. Будто нарочно, я свернула на Тверскую и не смогла не без улыбки взглянуть на знакомое здание кафе «Бом» и слоган заведения рядом с ним, каковое пользовалось наибольшей популярностью.

В дверях меня встретил знакомый швейцар Александр, и мы с ним весело разговорились, а после неожиданно замолкли, вспомнив об одном и том же человеке. В зале у первых столиков встретили меня Вадик Шершеневич и Коля Клюев и оба принялись наперебой удивляться моему внезапному появлению. Ни к одному, ни к другому я не питала особенной симпатии и поддерживала отношения как с близкими товарищами Есенина. Вот и теперь, по тону разговора их, выведать они у меня хотели лишь об нём одном. Я неохотно принялась рассказывать, а к горлу подкатывала тошнота, когда я видела, как переглядываются они при этом друг с другом.

– А где же Мариенгоф? – вдруг спохватилась я.

– Как где? – искренне изумился Вадик. – Он почти уже семейным человеком у нас стал, Вика. В декабре жениться собирается.

– А кто же тогда присматривает за лавкой на Никитской? – продолжала удивляться я, с ещё большим изумлением осознавая теперь, что меня в действительности волнуют все вопросы, оставленные здесь Сергеем.

– Как кто? – вторил другу Клюев. – Галя Бениславская.

После мы немного поговорили о Сандро Кусикове, но, когда я осознала, что разговоры все, так или иначе, будут сводиться у двух друзей к отношениям Сергея и Айседоры (о каковых по довольно понятным причинам мне совсем не хотелось распространяться), я сказала, что хотела бы напоследок побродить в одиночестве по «Стойлу», и мужчины, понятливо кивнув, удалились.

Я осмотрелось. Трактир был вроде прежним, но всё же – теперь иным. Больше не будут здесь, как раньше, весело и шумно скандировать стихи, временами – пить, драться, ругаться, выступать за наилучшую поэзию. Без Сергея здесь точно не стало жизни. Никогда уж он не подойдёт к нашему с Майей и Алисой столику и ласково не поздоровается. Не поцелует рук наших. Не начнёт шутить об очередном начинающем «поэтишке». Я обошла рядом со стенами, с каких наполовину были уже сдёрнуты плакаты, а рисунки – перемазаны краскою – вероятно, в силу всё тех же происходивших здесь дебоширств. Дотронулась рукою до нарисованного Якуловым Есенина с копной золотистых волос. Под портретом впервые заприметила строки: «Срежет мудрый садовник – осень головы жёлтый лист» и вспомнила, как рассказывал Толя, что Есенин жуть как боится рано поседеть. Не те уже мысли сквозили в голове моей, когда я направлялась прочь от Тверской, в сторону Никитской – и даже здесь неизбежно ждали меня приятные тёплые воспоминания о встречах с ним. Зима. Глубокие сугробы. Шатающиеся повозки, как умеют, передвигаются по ним, а извозчики на них то и дело подпрыгивают. Мы с Сергеем идём, греем руки свои тёплым дыханьем изо рта, растираем друг об друга и улыбаемся – со смехом и согреваться как–то легче.

– Помню, в холодный майский вечер я вышел на дорогу в Константиново. Полночь. И лишь изредка по дорогам скачут вот такие же извозчики, – он, улыбнувшись, тыкает перчаткою в сторону очередного проезжающего мужика. – А я вышел в одной женской рубахе на перекрёсток…

– Женской? – засмеялась я. – Ничего не путаете?

– Отнюдь! Переоделся колдуньей – Вика, не поверите! Ну, не смейтесь же так громко, дослушайте! Мимо шли плотники, а как увидели машущую им колдунью – так со страху побросали все инструменты свои и разбежались.

Я долго и громко смеялась. И теперь в воспоминаньях сих запоздало заметила, что уже подошла к знакомой лавке. Она была заперта – впрочем, чего же ещё ожидать можно было? Галина наверняка захаживает сюда раз в неделю, дабы удостовериться, что всё в полном порядке. Правда, отчего присмотр за лавкою не поручили Кожебаткину, я как–то совсем не задумалась – даже не задалась вопросом сим. Я спешно вытащила бумажку из кармана уличного пиджака своего и прямо здесь же, прислонив её к стене, написала:

«Галя, я вернулась в Москву. Есть несколько слов о Сергее Александровиче. Захотите переговорить, звоните.

Вика»

– и оставила номер свой и дату под сим. Но только успела я пристроить это незатейливое письмецо к двери, как позади меня раздался лёгкий кашель, каковой обыкновенно используют, чтобы привлечь внимание к кому–либо. Я обернулась. На меня смотрела Бениславская.

В первое мгновение я решила, что придумала её себе сама – столь сильно была она похожа на прежнюю Бениславскую и одновременно разительно отличалась от неё. Она либо похудела, либо слишком сильно осунулась, так что скулы непривычно проглядывали на лице её. То придавало ей суровости – вероятно, из–за эксцентричной и весьма своеобразной внешности и ощущения сильной утомлённости. Я никогда не задумывалась над тем, красива ли Бениславская: пока мы обе пытались вытащить Есенина из кабака, каждая – своими способами, мне не было нужды обращать на это внимание. Более того, я старалась всячески перекрывать её и, замечая явное к ней Есенина расположение – много большее, нежели ко мне в то время, видела в ней свою соперницу. Обыкновенно люди хотя бы на уровне интуиции чувствуют отношение к себе другого человека, а потому было совершенно ясно, что и Бениславская не питала ко мне особенной симпатии. Теперь же я глядела на неё как–то виновато и казалась самой себе глупой. Обе мы очутились в одной лодке, ведь, сколько бы вокруг Сергея ни крутилось барышень, всегда и повсюду от друзей его слышались лишь два имени: Галя и Вика.

– Вика, – тон голоса её был сухим и едва ли дружелюбным.

– Галя, – я качнула головою в знак приветствия. – Николай Алексеевич и Вадим Габриэлевич сказали…

– Знаю, – с тою же интонацией перебила меня она. – Встретила их по дороге.

помолчали. И я сама теперь не знала, об чём, в действительности, могли бы мы поговорить, ежели бы позвонила она мне по телефону.

– Сергей Александрович много вспоминал об вас! – с жаром начала я, вновь взглянув на неё.

– И о вас также много упоминал он в письмах, – отвечала Бениславская. Мне снова стало нечем отвечать ей и не о чем говорить. Тогда она тенью промелькнула мимо меня, ловко сдёрнула оставленную мною записку с двери, и сердце моё ушло в пятки – выслушивать меня она не собиралась, даже если бы мне и достало слов поговорить с нею! Тем временем она отперла дверь, и та ехидно заскрипела пред носом моим. Но тут Галина, точно обдумав что–то, посмотрела на меня, хмуря густые тёмные брови свои:

– Так вы войдёте? – спросила она меня. Я не могла поверить счастью своему и слишком спешно – быстрее, чем надлежит приличиям, вбежала внутрь. Знакомый мне чайник начал кипеть. Я осматривалась и среди каждой книжной полки, средь каждого предмета мебели промелькивало для меня что–то, непременно напоминающее о Есенине. Галя как будто угадала это по глазам моим, кивнула каким–то своим мыслям, предложила присесть, а после поставила предо мною стакан с чаем. Я долго молчала, разглядывая стены и помещение, и только спустя некоторое время поняла, что девушка ждёт, пока я переведу на неё взгляд, чтобы заговорить.

– Сергей в Париж отправился? – вот, с чего решила начать она разговор. Я кивнула.

– Однако, вероятнее всего, они с Айседорой уже в Италии. По крайней мере, изначально собирались туда.

Бениславская молчала. Она хмурилась и временами нервно перебирала тонкими пальцами лёгкий шарф на шее своей, потом, спохватившись, убирала руки, начинала барабанить ногтями по столу и прекращала теперь уже и это занятие. И вдруг, словно обессилев от молчания и терзавших её вопросов, придвинулась ближе ко мне и вспыльчиво произнесла:

– Ну, как он там? Хорошо ли ему там?

Вряд ли под сим «там» подразумевала она Европу. Здесь была горечь женщины, оставленной возлюбленным из–за брака с другою.

– Не так хорошо, как хотелось бы… – несмело начала я. Голос казался нетвёрдым и хриплым. – И это не помешало ему вновь, с прежнею – а может, и большею, силой запить и предаваться скандалам. Но вы ведь знаете, несмотря на свой упёртый характер, Сергей очень быстро поддаётся чужому влиянию.

– Я никогда не преклонялась пред ним как пред человеком именно из–за этого, – нерешительно качнула головою Бениславская. Ей так же, как и мне, трудно было поверить, что ныне мы говорим с нею по душам – или, по крайней мере, пытаемся прийти к таковому разговору. – Ведь он, при всей своей дьявольской хитрости в сто раз наивнее меня. Кто зачинатель? Сандро?

– И Кусиков, и многие другие… Сергей быстро находит себе знакомых… по бутылке.

– А вы? – глаза её сверкнули злым огнём. – Вы пили с ним?

Я смолчала. Галина встала, прошлась по комнате, считая, что это поможет унять разбушевавшиеся нервы. Видимо, не помогло, потому что спустя несколько минут она снова присоединилась ко мне, и руки продолжали отбивать прежний ритм.

– Вы и представить себе не можете! – вскрикнула вдруг она, и я вздрогнула от неожиданности. – Все эти ночи без сна, переживания, что вот–де, он там с нею, где–то так недостижимо далеко. А что мне? Присмотр за лавкой, в каковую почти никто не заходит в последнее время, за всем «Стойлом», где никогда теперь нельзя найти в кассе денег, и забота о сёстрах его и семье.

– Екатерина и Александра приезжают к вам? – о сёстрах Сергея я знала заочно, из его же рассказов.

– Мы практически живём вместе, – тише проговорила Галя, массируя кончиками пальцев свои веки. – Впрочем, это не так важно. Расскажите мне об нём! Всё, всё, что знаете!

Вкратце в тот день я, так сказать, пересказала ей свою книгу. Об отношениях Сергея и Айседоры пыталась особенно не говорить и лгала не только ей, но и самой себе – что у супругов всё было прекрасно.

– А вы знаете, в Париже Сергей настоятельно упрашивал Дункан купить ему корову. Ну, просто ни мгновения не мог вынести без этой мысли! Всё просил и просил, говорил, что непременно верхом прокатится по улицам французской столицы. «Вот был бы смех! Вот было бы публики!» – говорил он. Но сего не произошло, и, как он потом рассказывал, какой–то негр опередил его. «Вот неудача для меня! – сокрушённо рассказывал тогда мне он. – Плакать можно!»

– Какой же он выдумщик, – улыбалась мне Бениславская. Мы проговорили вплоть до самого вечера, пока уже и по сумеркам, и разговорам не стало ясно, что нам–таки пора прощаться. Уже на улице, когда распрощались, Галина вдруг окликнула меня. У неё было странное, слегка задумчивое выражение лица – она точно решалась на что–то, из–за чего приходилось пересиливать себя самое.

– Вика, – повторила она. – Сергей, на самом деле, кое о чём просил на ваш счёт. Александр Кожебаткин, бывший заведующий сей лавкой… он, на самом деле…

– Не стоит говорить, это не моё дело, – махнула головою я.

– И всё же вы должны знать, – настойчиво продолжала Галина. – Сергей уверял, что Кожебаткин – человек ненадёжный. Доверять ему – своё же время тратить. А вот Михаил Семёнович… Сергей – не первый, кто хорошо отзывается о ваших текстах.

Голова пошла у меня кругом оттого, что я не понимала, в чём суть всего происходящего.

– Михаил Семёнович?

– Да, главный редактор газеты «Беднота», – кивнула Бениславская.

– «Беднота»..?

– Где работаю я. Сергей просил заручиться за вас на сей счёт.

***

«Беднота» была газетою для широких крестьянских масс, в каковой обсуждались политические вопросы, перестройки деревень, а также нужды и запросы крестьян. Сама Галина работала не так давно, с начала августа. Приютила меня там лишь она, потому что, судя по выражениям главного редактора Михаила Грандова, ему самому по вкусу я совсем не пришлась.

Обыкновенно любовь и искусство разрушают друг друга. И покуда томилась я своею любовью к Сергею Александровичу, вспоминала его чуть ли не каждую минуту, жутко тосковала и стремилась, меж тем, поскорее вывести себя из этого состояния, я считала именно так, и потому и не надеялась, что кому–либо, даже близким друзьям моим, понравится то, что пытаюсь вытворять на листке я теперь. То, что я показала Грандову, оказалось частицей недописанного политического памфлета. Я начала его во времена своих революционных приготовлений, пред смертью Литкенса. Продолжать не стала, но непрестанно корректировала и вносила правки, и по итогу зачистила до такого состояния, когда самой уже стало противно читать его. Грандов выслушал меня внимательно, не перебивал, временами кивал, когда я произносила какое–либо стоящее, по мнению его, утверждение. В политике я разбиралась мало, но в историю уже принялась понемногу окунаться, а потому, в основном, черпала опыт и примеры именно из неё. И каждый раз, как Грандов одобрительно кивал мне при беседе сей, Галя, сидевшая рядом, вдруг лучезарно улыбалась, красивые её зелёные глаза по–особенному блестели. Она вся преображалась, но я не находила тому причины. Я считала себя добрым человеком, но при всём при том не могла не согласиться, что мы с Бениславской – соперницы, и каждая из нас, в первую очередь, высматривает те интересы, что выгодны именно ей.


Заканчивала рассказ я о себе неудавшеюся поездкою своею в Европу. Когда же посреди всего в беседе мелькнул Есенин, Михаил Семёнович бросил беглый взгляд на Галину – имя это было явно знакомо ему.

– Хорошо, спасибо вам, я принял кое–какое решение, но мне ещё обстоит его обдумать, – и редактор торопливо вскочил из–за стола, спешно при этом черпая в портфель свой листы со стола и в том числе – рукопись моего памфлета. – Но сообщу об нём вам позже, к утру понедельника. Спасибо…

– Виктория, – любезно подсказала ему я.

– Да, Виктория, – он поморщился, и я поняла, что продолжения не последует – он начисто забыл как псевдоним мой, так и настоящую фамилию. И только хотел Грандов столь же быстро, как говорил и собирался, покинуть редакцию, как в дверях застала его врасплох Бениславская. Он изменился в лице, улыбнулся, и они неспешно двинулись далее по коридору. Вероятно, очень хорошие были отношения у них.
Разные мысли закрадывались в голову мне. Я знала о «Бедноте» буквально пять дней кряду, ещё менее прочитала статей в ней и ознакомилась с их форматом, но, учитывая, что отношения с родителями не складывались, Кожебаткин так и не объявился, а осознание, что зарабатывать пора бы и самой, не оставляло, я ждала этого места, какой бы ни была ставка. В то же мгновение начали закрадываться мне мысли, что, вероятно, Галя улыбалась как раз оттого, что знала наперёд – меня не возьмут, но тут за дверью послышались шаги и голоса – кто–то снова приближался к кабинету по коридору.

 – Да, политическая часть памфлета превосходна, здесь и спору нет! – раздался громкий голос Грандова. Я замерла, и услышала шёпот Бениславской в повисшей тишине – она попросила Михаила Семёновича быть потише. – Она вполне передаёт то, что многие хотят, но боятся теперь сказать, – чуть тише продолжал редактор. – Но таковые мысли в её возрасте! Галя, вы не понимаете, на что обрекаете себя – вы станете практически куратором её и опекуном.

– В каком возрасте? – спросила его Бениславская. – Или неужели она много моложе меня?

– Ей едва ли будет 20, – отмахнулся Грандов.

– 22, – поправила девушка, но мужчина отошёл уже к другой теме:
– Что мне ручательство вашего Сергея Александровича, Галя! Ему бы самому было, кто за него поручился.

– Ну, что вам стоит, Михаил Семёнович! – перебила его Галя. – У нас как раз место освободилось. Бюджет в газете небольшой – так разве с новым человеком, ежели он и правда талантливый, она не станет лучше, её не начнут больше читать?

– Ежели он и талантливый… – эхом повторил мужчина после краткого молчания, точно обдумав что–то, а потом я увидела, как оба вошли в кабинет, и еле–еле заставила себя не опустить глаза в знак того, что невольно подслушала весь разговор их.

– Виктория, решение я принял прямо сейчас, – заключил Грандов. – И оно таковое: мы вас берём.

***

Штат «Бедноты» был небольшой, и получали сотрудники там, соответствуя названию редакции своей, но продолжали вместе трудиться, переносить непростые будни и дружить всем своим небольшим коллективом. Грандов относился ко мне предвзято, перечитывал одну и ту же статью по несколько раз, придирался к каждой допущенной, пусть и самой мелкой, ошибке, а после бросил всё это дело и передал меня лояльному редактору Лене, совсем молодой девушке, ровеснице Гали, каковая, как ни странно, все материалы мои читала с удовольствием. Я же не могла перестать для себя самой сравнивать Грандова и покойного Литкенса – в каждом слове его, как главного редактора, то и дело виделся мне Евграф Александрович… однако после, когда обращался он именно ко мне, я осознавала, сколь, в действительности, совершенно разные они. Я узнала лишь после, ближе к середине осени, что всё это время редактора не оставляли заботы о продолжении существовании «Бедноты», тираж каковой и стоимость – 4 копейки за 4 полосы, оставляли желать лучшего. Окромя того, Михаил Семёнович заботился, сколько было в силах его, о каждом сотруднике своём, и, узнав от Бениславской, что живу я по–прежнему с родителями, но уже начинаю иметь доход свой благодаря его редакции, стал выискивать прошения о коммунальной квартире. То было куда сложнее, нежели просто лишь попросить комнату.

С самой Бениславской мы первое время, очевидно, не ладили. Впрочем, сидение в одном кабинете рано или поздно всё равно свело бы нас вместе – а так как Рита, бывшая здесь уже до нас, слишком спешно и громко печатала на машинке, её вскоре после прихода моего перевели в другой отдел, и нас осталось трое – я, Галя и упомянутая выше Лена.

Оставаться на работе очень часто приходилось допоздна. В особенности это касалось среды и пятницы, когда редакцию особенно осыпали письмами, и мы оставались с Галей практически на всю ночь, дабы перечитать все их и разделить по разным отделам – а их в «Бедноте» было куда больше, чем сотрудников. Мы выставляли сверху над каждым галочки разными цветами – куда каковое можно было бы отнести, а поутру сдавали, едва выспавшиеся, иногда ночующие прямо на стареньких диванчиках редакции. Оставаться обеим нам приходилось, оттого, что жили мы в совершенно разных частях Москвы, а работать по телефону представлялось невозможным, и стало бы скорее сущей пыткой на всю ночь, нежели предстоящим отдыхом. В один из вечеров мы как–то внезапно принялись обсуждать детство и юность нашу. Галя рассказала, между прочим, как раньше ездила она в Ригу, Лудзу и по другим латвийским городам, а я слушала её с интересом уже потому, что вторым моим любимым после английского был латышский язык.

– Виэнс, дывы, трыс… Как там, бишь, после было? – смеялась я, и Галя, тоже улыбаясь, продолжала: «Четры, пияты, сэши…»
Только теперь, пожалуй, когда были мы с Галей так близко и так много вместе, я приметила, что у неё были большие бирюзовые глаза. И на самом деле красивые.
Вспоминала разговоры о том Есенина и, кажется, даже совсем больше не ревновала.
– В школе я увлекалась литературой и историей – как и другие, – продолжала рассказывать, меж тем, она. – Но естественные науки нравились, всё–таки, куда сильнее.

Я, в свой черёд, принималась рассказывать ей о своей студенческой жизни, каковая закончилась не так давно, но уже представлялась пережитком прошлого из–за множества крайне интересных событий. О том, как, бывало, ходили вместе с Майей и Алисой мы на поэтические вечера, знакомились с поэтами, виделись и общались с вокалистами, читали друг другу стихи и пели под гитару друг у друга дома. Бениславская вдруг улыбнулась и промолвила:

– Да… Помню, помню, когда мы жили с родителями, я тоже приглашала к себе подружек. Смеялись, веселились, шутили, а потом пошли всё любовные темы в разговорах…

– И у нас были любовные темы, – кивала я. – Впрочем, и продолжаются до сих пор. Знаете Игоря Северянина? Моя Майя была особенно близко знакома с ним.

– Северянина? – немного удивлённо захлопала глазами девушка. – Конечно знаю. Всегда слушаю его будто зачарованная. А ещё страсть как обожаю Блока.

Таковые вечерние, переходящие в ночные, работы и беседы стали у нас почти привычкою, даже больше сказать – традицией. И если вначале удивительно было мне всё чаще встречать в редакции выпускающего редактора Сергея Покровского, который начинал работу по вечерам, то в последнее время, когда от меня уже не укрывалось, как глядит он на Галю и принимается заговаривать с нею – не в шутливом тоне, как прежде, а с явным удовольствием, точно спешил на работу, лишь бы её одну увидеть – в тот самый момент всё стало ясно для меня. Я даже пыталась намекать на то Гале, но она была слепа к доводам моим, отнекивалась, не хотела верить и непременно повторяла, качая головою: «Вы что, Вика, он женатый человек, с двумя детьми».

Покровский был немногим старше Есенина, высокий, статный и красивый собою. У него определённо был вкус к поэзии, и то стало нашей первой темой для разговора, когда мы перешли от чисто рабочих до уровня дружеских отношений. И если раньше он забегал по вечерам изредка, обсудить с начальством мелкие вопросы или испросить у Гали сделать справку ему, то ныне появлялся чаще. Стоило собрать вещи нам свои, когда начинало вечереть, как тут же появлялся он. А вскоре Галя стала получать от него по утрам записки на столе и даже в почтовом ящике редакции. Бывало, я могла наблюдать такую картину: как, только вбежав в кабинет, она спешно хватала со стола принесённый Покровским листочек, чтобы никто не успел сделать того раньше, спешно разворачивала, уйдя к стене, долго читала, точно норовила впитать в себя каждую строчку, а после, краснея и улыбаясь, внимала запах листка, заворачивала, клала к себе и, совершенно равнодушная, возвращалась к нам.

Жаркий август, меж тем, сменился свежим сентябрём. Тот –  первыми дождями и морозным ноябрём. К декабрю мне пришло извещение, что, по ходатайству Михаила Семёновича я получила квартиру в Брюсовском, и мы с Бениславской долго восхищались тому и изумлялись – во–первых, мне отдана была целая квартира, каковую решили мы делить с сестрою Есенина Катей, а, во–вторых, Галя стала практически моей соседкой.

Екатерина Есенина оказалась ровно такой же, как описывал мне её Есенин. Было видно, сколь красивой она будет, когда преобразится девушкой. Иногда, когда между мной и Бениславской заходила речь о ней, мы соглашались, что любить её будут многие… А вот она?

Поклонников у Катерины взаправду было много, но относилась она к тому несерьёзно, с каким–то весельем и легкодумием. Впрочем, чего можно было ожидать от девушки в 17 лет?

Вместе же с радостным известием, что мне дают квартиру, получила я и ещё три письма. Два из них меня невероятно обрадовали уже по одним адресам своим: Майя писала из Англии, а Алиса – из Германии. Обе были счастливы, причём, вторая уже успела несколько раз посетить Москву, сообщить родителям об отношениях своих с Альбертом Вагнером, дабы не скрывать их. Трудно предположить реакцию Филатова старшего, но подруга писала, что её папа остался доволен, что жених – не абы кто, а давний друг его. Несколько раз довелось Алисе также выступить в Германии – не без помощи, впрочем, Фёдора Ивановича. Майя Ланская же сообщала, что все выступления её проходят удачно. Директор театра хвалит её безумно, увещевает, что лишь благодаря ей одной «Ковент–Гарден» вновь стал собой и даже преобразился, заиграв новыми красками. Совсем скоро, к марту, она обещалась быть в Москве (и, о удивительно, о том же самом говорила и Алиса!), а после, вероятно, уедет выступать дальше по Европе, оттого, что представлений её другим художественным руководителям и сцен, ждущих её, скопилось много; предлагала увидеться, передавала наилучшие пожелания с наступающим Новым годом. Я поверить не могла счастью их и своему, читая строки эти, и даже не знала оттого, что отвечать обеим подругам в письмах. Разве что у меня появилась своя квартира…

Новый год неумолимо быстро приближался к Москве, и его ощущал теперь каждый – и Галя, всё более сверкавшая день ото дня, и сёстры Есенина, и только мне было как–то грустно и тоскливо на сердце, меж тем как с прошлого письма Сергея Александровича прошло довольно–таки много времени, ведь ни разу не написал он мне с тех пор, как пришлось мне вернуться в столицу. Зато получила я, наряду с письмами от подруг, извещение от Кожебаткина, и то мне совсем не понравилось. Александр Мелентьевич извечно обещал много всего, а выполнял разве что половину обещанного. Проведав у кого–то, что у меня силами Грандова появилась квартира, он решил немедленно вновь заявиться в жизнь мою, а после, когда стала я отвечать, что более не собираюсь и не смогу писать книгу, да и в принципе не намерена выводить всему свету правду о чужих отношениях, он обозлился, грозясь сорвать с меня все деньги, что потратил на время, проведённое мною в Европе. Бениславская, узнав о том, посоветовала мне успокоиться и не отвечать.

С тех пор, как получила я квартиру там же, где и жила Галя – в Брюсовском, очевидно, что мы стали с нею дружнее. Более не приходилось нам подолгу задерживаться в редакции, ведь теперь работу всю можно было делать по квартирам своим. Когда я впервые посетила квартиру Бениславской, я осознала, что эта девушка столько работает и делает для других, что на прочее – а к таковому относила она и жизнь свою, времени у неё не остаётся. Она была маленькая и узенькая, но не из–за расположения своего – по квадратным метрам моя квартира ничуть не уступала квартире Бениславской. Отнюдь. Дело было в неудачной постановке мебели: коридор забит был различными гардеробами и ненужными столиками и тумбочками, а, как только заходили вы в залу, могли лицезреть два небольших столика, тахту с кое–где провалившимися пружинами, железную кровать, еще две тумбы, столика и табуретку. Гале и самой стало как–то неловко, когда я критическим взглядом осматривала убранство её.

– Ну, что же вы стоите… – то и дело повторяла она. – Располагайтесь, – и разводила руками то в сторону тахты, то – кровати или кресла.

Мы часто и много говорили с нею о работе, но ещё более – о делах личных. Я всё силилась узнать, что у неё с Покровским – но только лишь как друг, уже считая её таковой. Бениславская на сей счёт старалась молчать и всё норовила меня вынудить на разговор о Есенине. Ей было совершенно невдомёк, сколь далеко были мысли и терзания её от истины, и однажды я, кажется, убедила её в том:

– У нас не было любовных чувств с ним, Галя, – тихо молвила я, – как не было, впрочем, и притязаний на них.

Она молчала. А после неожиданно встала, прошлась по комнате и вручила мне что–то. Это был её старый альбом со множеством чужих стихов и росписей, который после решила превратить она в дневник. В тот вечер я узнала, что Бениславская и сама иногда писала стихи. Вот, что нашла я там:

«Книга юности закрыта
Вся, увы, уж прочтена.
И окончилась навеки
Ясной радости весна…»

– С 16–го года я не влюблялась так ни в кого более, – краснея, улыбалась мне она. Я невзначай подняла глаза от альбома и принялась слушать её. – Тогда, в юности, это было… А больше ни к кому я ничего не чувствовала. И до Сергея Александровича мне и не снилось, что я способна полюбить.

Чувство её было всеобъемлющее, широкое, светлое – мне в своих мечтах было далеко до такого! Я грустно огляделась по сторонам, увидела портрет Покровского, каковой подарил он Бениславской, у неё над кроватью, и заметила для себя, что никогда не только ничего похожего на любовные чувства не было меж мною и Есениным – у нас и дружба–то не сказать, чтобы была. Всегда рядом с этим человеком были приближённые его, и, сколь бы ни казался и ни был простым он сам по себе, всегда окружали его люди умные и знающие, готовые поддержать и помочь, все из высокого света и в хороших должностях в литературных кругах. Обо мне же он и словом едва ли с кем обмолвился.

Немного позднее мы перешли с Галей вновь на беседы о «Бедноте», журналистике, газетах. Она, оказывается, неспроста была в редакции – когда–то она очень много перечитала, в том числе, множество номеров журнала «Красная новь». И как–то неожиданно в разговоре сём мы снова перешли на Есенина. Обсудили биографию его. Я много улыбалась, говорила, что это лишь черновики, и работать ему над ней предстоит не один год. Бениславская же вовсю смеялась – пока были мы в Европе, Сергей скидывал ей частички рукописи письмом.

– Написана она смешным детски–официальным языком! – говорила она, и сравнение это вновь ввергало меня в истошный хохот. Заглушил его только звонок в дверь. Слегка побледнев, мы с Галей переглянулись. Сердце моё затрепетало в груди от мысли, каковая была совершено невозможна. Галя открыла. На пороге, комкая шляпу, мялся Покровский.

Мы впустили его, потому что на улице был истошный холод. Они с Галей долго сидели и глядели друг на друга, так что, в конце концов, я, кашлянув, поднялась, сославшись на какие–то важные вещи, кивнула Покровскому, намекая, что увидимся на работе, и удалилась. Теперь, спустя даже столь многое время после Нового года, я ощущала себя совершенно ненужной и одинокой.

Майю и Алису ещё приходилось дождаться, и встречи сей я ждала беззаветно, как ребёнок – подарков на Рождество. Обе каким–то чудесным образом обещали быть в России в одно и то же время – к началу марта, так что февраль я торопила так, как только могла.

Мысли в голове не шли. А это был верный признак того, что следует ложиться спать и более не беспокоить себя. Однако только убрала я все принадлежности с рабочего стола своего – в отличие от Бениславской, в квартире мы с Катей соблюдали хоть какой–то уют, и собралась ложиться спать, как в дверь позвонили. Я уже выключила свет, и лежала в полнейшей темноте на кровати, рассматривая предметы такими, какими были они во время, неведомое для людей; подумала о Кате, но мгновенно отбросила мысли эти – как только у Есениной старшей окончилась учёба в университете, она уехала в Константиново, и раньше середины февраля навряд ли вернётся. Пришлось неохотно подниматься и включать свет – мне было настолько лень, да и сонливость ощущалась, что я ограничилась свечою в подсвечнике. С нею же и пошла к двери. Оттуда послышался ещё один оклик – но на сей раз заместо звонка был стук. Когда я отпирала цепочку, считая, что пришла говорить о Покровском Бениславская, я вовсе и не думала увидеть за нею Есенина. Он казался взъерошенным и озабоченным, но всё таким же, как и прежде.

– Неужели я сплю? – вслух, ещё не осознавая того, произнесла я. Он улыбнулся. И когда улыбка озарила лицо его в полумраке, мне всё ещё с трудом верилось, что он мне не привиделся.

– Сергей Александрович? – быстро затараторила я. – Но как вы… Куда… Такой мороз!.. А Айседора?

Последняя фраза явно заставила его смутиться. Он покраснел, но не отвёл взгляда. В сём слабом свете он будто изучал изменения во мне и, уверена, ни одного не находил.

– Февраль в Росси, Вика, совсем иной, чем в Америке, – тихо шепнул мне он.

– Вы прямиком из Америки! Проходите, я сделаю вам чай.

Я шла на едва ли гнущихся ногах, так что вряд ли меня смущало теперь хоть что–то помимо того, что Есенин заявился ко мне средь ночи. И когда на кухне я услышала, как щёлкнула задвижка, то явственно осознала – пути назад нет. Наверное, подобное чувство было у меня, когда мы остались в квартире его с Мариенгофом, совершенно одни, тет–а–тет, но тогда я не дала прорваться ему с полную силою. Я считала, что меж мною и Толей существует лишь дружба, не догадываясь совершенно о мыслях его. Ныне всё как будто было иначе. Есенин сел за стол, долго наблюдал, как пытаюсь я совладать с чайником, всё силился что–то сказать – да и я ему, чего лукавить? – но не мог. И только когда я подошла, чтобы налить ему кипячёной воды, перехватил руку мою.

– Вика! – вспыльчиво произнёс он, но мгновенно осёкся. Я прильнула глазами к лицу его, не могла наглядеться на черты, о каковых грезила во сне.

– Как вы узнали, где искать меня? – только и произнесла я.

– Катя… – чуть тише произнёс Есенин, так что мне пришлось наклониться, дабы услышать его. Точно воспользовавшись тем, он мягко тронул спину мою, ненавязчиво приказывая сесть на табуретку напротив себя. – Вика, когда вы уехали…

– Молчите! То всё моя вина. Сергей Александрович, я не имела права такого посягательства на вас, – брови его взмыли вверх, и я торопливо продолжала: – да, да, на вас. Ваше творчество, вашу дружбу, общение с вами. Не знаю, кем посчитаете меня вы, но мне приятно ваше общество. Мне импонирует талант ваш, ваши интересы, и общение с вами…

– Сколь сильно общество вас, однако, вышколяло, – покачал головою мужчина, улыбнувшись, а после лёгкая усмешка не сдержалась и пробежала по лицу его. Когда он смеялся, мне каждый раз тоже хотелось нежно улыбаться в ответ, как если бы я видела пред собою счастливого ребёнка. – Раньше могли вы бы так откровенно поведать человеку о чувствах своих? Ну, скажите!

«Чувствах!» – засквозила в голове моей злостная мысль. Мне захотелось ударить его, закричать, рассердиться, что он в таком свете передал все карты мои, но вместо того я лишь грустно улыбнулась в ответ мужчине.

– И неужто вам лишь стихи мои нравятся? – притворно улыбаясь, произнёс он.

– У поэта каждый стих – молитва. Стыдно ими не восхищаться, Сергей Александрович.

– А, оставьте! – он порывисто встал, опустился предо мною на колени и поцеловал руку. – Я давно уж твержу вам, Вика, оставьте вы эти отчества, как ежели бы генералу какому обращались. Вы ни одного письма мне не написали за всё время – я и то вас по имени–отчеству не величаю.

Я густо покраснела. До самых, вероятно, корней волос.

– Так ведь времени не было, Сергей Александрович.

– У Гали находилось время писать мне, – с укором заверил Сергей. – Хотя вы в одной редакции работаете. А вы мне ни адрес свой не сообщили, ни как живёте… – он замолк, наблюдая за реакцией моею, каковая была совершенно неоднозначной, а после вновь приник губами к тыльной стороне моей руки, и то было так неожиданно нежно и приятно, что я внезапно даже для себя самой дотронулась до волос его, принялась перебирать золотистые мягкие пряди, слегка при том их поглаживая, а когда мужчина поднял голову, взгляды наши встретились. Мгновение он внимательно глядел на меня, а после опустился, медленно и почти что робко, коснулся губами моих – затрепетавших, от того, вероятно, абсолютно бледных, и мне припомнился и мартовский дождь в первое моё выступление, и вечер позднего октября, и квартира Сандро Кусикова… Я навряд ли смогла бы оторваться от него теперь, даже продолжая внушать себе, что он – женатый человек. А поцелуи его были, меж тем, всё более настойчивыми, и поглаживания – откровенными, что, буквально мгновение – и я очутилась на руках у него.

– Сергей, – только и смогла прошептать я, касаясь губ его.

– Милая моя Вика, – ласково улыбнулся он мне. Под нами обоими скрипнула кровать, и теперь силуэт мужчины прорисовывался во тьме, совершенно без света, надо мною. Он закрыл глаза, погружая и меня с новым поцелуем в темноту и безмятежность, а когда тот прекратился, я почувствовала, как руки его заскользили к пуговицам платья, коснувшись второй, последней… Мужчина приснял одну лямку, тогда как другая сползла сама собою, коснулся губами моего оголённого плеча, отчего ещё сильнее всё затрепетало во мне; единственное, что успела заметить я, когда он отстранился – как отбросил он свой пиджак прочь. Комната снова погрузилась во мрак, но не оттого, что в ней не было света, а от ощущений. Каждый поцелуй его был для меня будто бы глотком живительной влаги, и, чем дольше не прикасался он ко мне, тем сильнее мне хотелось ещё, тем менее ощущала я себя живой. На лице его играла довольная улыбка, когда я предстала пред ним совершенно обнажённой, но, стоило мне тоже приняться раздевать мужчину, как пальцы мои стали дрожать. Он ласково сжал их в области своей груди и сказал, что сделает всё сам. Это было самое трепетное и неизъяснимое чувство из всех, что когда–либо доводилось мне испытать – я ощущала, с одной стороны, непреодолимую тягу к нему теперь, когда был он так близко и так доступен; желание искорками мурашек прокатывалось от шеи, куда он непрестанно целовал меня, до самых пят, но, опускаясь при том всё ниже, превращалось в неясный страх, и мозг бушевал при мысли об опасности. Я взглянула в глаза Сергея, но не увидела в них ничего, кроме нежности и собственного отражения. В них даже не плясали прежние чертята – ныне он предстал предо мною обнажённый не столько даже телом, сколь душою своею. Однако же, несмотря на желание, неотступно связывавшее нас обоих в это самое мгновение, он слегка отстранился и обеспокоенно спросил:

– Тебе ведь 23?

– Да, но… – во мне не нашлось сил продолжить. Есенин покачал головой, и волосы его в предрассветном сумраке разметались в разные стороны. Он не мог поверить, что первый у меня, но при всё при том какая–то блаженствующая улыбка играла на губах его.

Я зажмурилась, но то даже не понадобилось – он был столь же нежен и ласков, что и прежде, крепко сжимая мне поцелуем рот, дабы не вырвался оттуда крик, и не прекращая чуждого мне до сей ночи движения и чувства, которое, зародившись в голове, теперь разрасталось во всём теле, а после хлынуло потоками где–то внизу моего существа. Видимо, я опьянела уже в тот самый миг, когда он подхватил меня на руки, потому что теперь не чувствовала ни ног своих, ни кровати под нами обоими, ни того, что произношу, даже кричу уже битый час практически онемевшим ртом: «Серёжа, Серёжа, Серёжа!», не зная, сколько уже раз прозвучало в этой немолчной до сей поры тёмной комнате имя его. Мужчина же всё сильнее стискивал меня в объятиях своих, и минуты медленно, но верно превратились в года и всё не желали истекать уже по той лишь причине, что нам обоим это нравилось и не хотелось расставаться друг с другом; не хотелось отпускать возникшего меж нами напряжения. Оно медленно струилось по всей мне до того самого момента, пока не переросло невыносимыми спазмами в живот, в то время как ноги мои продолжали скользить по гладкой спине мужчины. Всё замедлилось – и даже бешеный скрип кровати под нами, и боль отдавалась теперь медленно, но резко, продолжая срывать с моих губ стоны, а с его – какие–то мягкие и непристойные шептания и улыбки. Мне вернул разум разве что вздох облегчения: мой, его или нас обоих – понять в тот момент было довольно сложно, только в тот самый миг всё неожиданно встало на круги своя, и едва ли мне верилось в то, что только что произошло меж нами. Он снова приник ко мне поцелуем – нежно и осторожно, будто боясь спугнуть, и очертания его в темноте перестали быть размытыми и вновь стали его, таким родными и приятными взору. Я всё что–то пыталась сказать ему, пыталась выразить свои чувства, но боль и множество мыслей просто не давали сорваться им с уст моих. Есенин отстранился, и в первую секунду я испугалась – но он только положил голову мне на грудь. Я услышала его мерное дыхание и невольно улыбнулась, принимаясь гладить его совершенно золотые, будто живые, волосы.

– Что же ты будешь делать теперь? – тихо спросила я и сначала даже не поверила, что то раздался мой голос в полнейшей тишине. Он долго молчал.

– Поеду к Сашке Сахарову, в Петербург, – я вздрогнула, ведь голос его, тихий–тихий, тоже не был похож на собственный. – Люблю Сашку! – усмехнулся он. – Да и он меня. Знаешь как: больше жены и детей он только граммофон любит. А больше граммофона – меня!

Не сдержал слово своё. Вернулся в Америку и только в августе вновь оказался в Москве.

Мне же всё утро чудилось, что это был какой–то невероятный сон, и вот он, подобно другим таким же снам, испарился и остался лишь приятным послевкусием в душе. А с утра неожиданно вернулись из Константиново Шура и Катя, в сопровождении Бениславской, и я внезапно вспомнила для себя, что, действительно, на дворе уже суббота. Все трое были в меховых шапках и шубах, весёлые и румяные от мороза, стали рассказывать мне о рязанских снегах и метелях, много смеялись, просили чаю. Я глядела на них, задумчиво улыбаясь, и не произносила ни слова, и только одна Галя, уже хорошо знающая меня, подошла ближе, и мы заговорили тише, дабы не отвлекать от совместной беседы весёлых сестёр. Девушка даже не успела ничего спросить меня – я начала сама:

– Галя, а вы давно Сергею Александровичу писали?

Вопрос заметно обескуражил её, но всё же она отвечала:

– С неделю… У них была крупная ссора с Дункан, а после он сильно буянил в каком–то кабаке, так что на него чуть не завели дело и даже норовили выгнать из страны силком…

– А ежели выгнали, и Есенин приезжал в Москву? – я взглянула на неё, поражённая теперь стечением всех этих странных обстоятельств.

– Приезжал Есенин? – с недоумением уточнила у меня Галя, изогнув бровь.

– Да, приезжал, – тихо договорила я, кивая головою. Понятно было, что он её не известил о том. Далее она просто смолчала.

А через неделю мне пришёл конверт с совсем новеньким сборником Сергея Александровича. Страницы в нём по–новому хрустели и шуршали, и приятно пахла типографией бумага. Это был тоненький «Пугачёв» – одно из самых моих любимых его произведений. Я притянула книгу к груди своей, некоторое время стоя с нею в молчании, точно это сближало меня с человеком, написавшим её, а после открыла. «Тебе единой согрешу», – значилось на первой странице с подписью поэта. Письмо, прилагавшееся к сборнику, было кратким:

«Сахаров, наконец, издал в «Эльзевире»! Уже который день подряд поверить не могу. Это – один из первых экземпляров. Кто, как не ты, должен держать его в руках? Расти большая.

Твой Есенин».


XIII. Петроград

Работы в «Бедноте» становилось всё больше. Временами Грандов напирал на меня так, что в мыслях оставался вопрос: «А видит ли он в нас живых людей?» И покуда Бениславская всё чаще уходила с Покровским, я оставалась по ночам с газетой и письмами один на один, придумывала всё новые и новые темы для статей, и каждую субботу казалось мне, что всё вдохновение, каковое только могло прийти ко мне как к творческому человеку, теперь совершенно исчерпалось, а каждый понедельник оно, к огромному удивлению моему, возвращалось назад вместе с новыми восхитительными мыслями. Они рождались сами собою, и если уж до откровения изумляли временами Грандова, то что уж говорить было обо мне самой!

– В каждом третьем письме научения марксизма! Тошно становится, когда читаешь, Михаил Семёнович!

– Так ведь самое популяристское и оправданное направление, – возражал Грандов, сидя в кабинете своём и положив ногу на ногу.

– Популяристское? – гневно переспрашивал я. – Самая большая ошибка тех, кто пленяется учениями Маркса – это то, что они не думают, что именно общество формирует человека, а не напротив. На душу человека не воздействует ничто кроме его внутреннего мира.

– Вика! – услышала я позади себя оклик и, оборачиваясь, не в первое мгновение осознала, что начисто пропустила всё возникновение весны на улицах, пока с головою уходила в «Бедноту». Подруги, с каковыми у меня были связаны самые приятные и тёплые университетские дни, ныне снова спасали меня из полнейшего ухода в дело своё, как когда–то – из абсолютного и на первый взгляд безвыходного погружения в учёбу. Мы долго обнимались, плакали, смеялись и несли наперебой какую–то чушь и несуразицу, пока общение наше и радость встречи не прервал Грандов.

– Михаил Семёнович, – я сконфузилась и вспомнила, что никогда ещё не отпрашивалась у редактора на отпуск или хотя бы один неположенный выходной. – Ну, позвольте, пожалуйста, всё отработаю, ведь вы же знаете! Подруги вот приехали… Они в России теперь нечастые гости, я бы даже сказала, совершенно редкие…

Вместо ответа Грандов решил поговорить с девушками сам. Пока они вели непринуждённую беседу, я наслаждалась тем, что находила в лучших подругах своих невероятные изменения. Обе они похорошели, выглядели ещё лучше прежнего, посвежели, много улыбались, у каждой при разговоре слегка чувствовался акцент, что меня приятно будоражило от гордости за их успехи. Майя снова подстриглась и по–прежнему завивала свои тонкие волосы – но каждый раз кудряшки выходили у неё изящно и очень естественно. Алиса покрасилась в рыжий, и, оттого, что натуральным её цветом был чёрный, смотрелось то необычно, но и красиво. «Сейчас, – пришла мне в голову восторженная мысль, – когда мы вместе, мы имеем право и возможность наслаждаться обществом друг друга, радоваться и улыбаться, делиться впечатлениями и историями из нашего общего прошлого, а после у всех вновь понесутся свои собственные, не связанные совершенно ни с кем другим, жизни, другие города и даже страны, выступления и встречи…» В то самое мгновение я особенно осознала, что каждый момент следует проживать и ценить так, как если бы он оказался последним в жизни. Ведь прелесть нашей смерти в том, что на её одре нам будет, об чём вспоминать.

– Так вы, значит, вокалистки, – продолжал, меж тем, общаться с девушками Грандов, и я уже вовсе запуталась – изучает ли он окружение моё, дабы понять меня лучше, как сотрудника, или давно уже вышел из формальной роли директора и представляет собою теперь обычного рядового? Когда я напомнила ему об своём присутствии, он, витиевато извиняясь, поклонился каждой девушке, как–то особенно протянул меж тем имя Алисы и обвёл её неоднозначным взглядом, после чего мы распрощались, и я с подругами вышла на улицу, дабы вдохнуть в себя воздух счастливой весенней Москвы. Нам было много, о чём поговорить.

В целом об успехах своих подруги в основном рассказывали мне в письмах. Майю встречали в Англии как свою, и каждый театр непременно готов был ожидать выступления её. Вскорости она собиралась во Францию, так что в Москве была практически проездом – повидать меня и, разумеется, родителей. Особенным фурором стал её концерт, на каковой пришёл и Шаляпин. Он дослушал её выступление до конца, а после, в полнейшем восхищении, выскочил на сцену с цветами. Поражён тем обстоятельством был весь зал.

Алиса не решалась много рассказывать о себе долго – всё что–то бормотала о том, что, кажется, принялась понемногу писать стихи, много выступала на сценах разных театров в Берлине, виделась с Альбертом и…

– И? – уточнили мы у подруги, сгорая от нетерпения. Она покраснела, улыбнулась, после засмеялась – манера, свойственная ей в ту пору, когда она скрывала от нас что–то особенно приятное и хорошее. Не говоря более ни слова, она указала нам с Майей на кольцо на своей левой руке, каковое могло означать только одно. Мы окружили её, стали прыгать и плясать рядом, будто малые дети, при том громко смеясь и привлекая к себе внимание прохожих.

– Мы, правда, пока только лишь помолвлены, но в декабре… – скромно улыбалась нам Алиса, хотя застенчивость никогда не было ей свойственна. Я и Майя стали гадать, в какой момент они с Альбертом Вагнером планируют детей, что не могло не веселить и будоражить всех нас ещё больше, и, несмотря на возраст свой, я ощущала себя 14–летней, только переходящей в старшие классы, девочкой.

– В ближайшие полгода мне назначали ехать в Италию и пробоваться в «Ла Скала», – сверкая глазами, почти что заговорщически произнесла Майя. – А если всё пройдёт удачно, то уже заранее пообещали постоянный контракт – года через полтора–два.

– Меня года через два как раз обещают повысить! – я хлопнула в ладоши. – Каким чудесным будет наш 1925!

Мы снова, пуще прежнего, стали скакать по улицам и, ежели бы были на нас чёрно–белые фартучки, мы, вероятно, смотрелись бы как школьницы, каковых отпустили с последних уроков с высшими оценками по контрольным. Стали обсуждать личные жизни каждой, стараясь, при том, не касаться особенно больных тем, но девушки просто не могли не затронуть, упустить из виду Есенина!

– Таковое событие и отметить стоит, – я улыбнулась Алисе.

– Да, давайте соберём всех наших знакомых! Уверена, Коля Калядов сейчас в университете, сидит на очередной своей лекции.

Мы засмеялись. Всю учёбу в университете Коля страстно мечтал поскорее закончить его и не связывать жизнь свою не только с ним, но и с образованием, но когда с пением не задалось из–за особых предпочтений его в плане отношений с людьми, он решил бросить это дело и пойти преподавателем в МГУ. История, как видно, имела свою иронию и кольцевую концовку. Мы в действительности повстречали Колю в стенах моего когда–то родного университета.

Покуда шли к нему, мы думали, кого бы ещё пригласить. Сошлись на общем нашем знакомом Косте Свердлове, каковой выручал меня и весь революционный клуб в самые опасные для нас времена. Разговор зашёл о поэтах, потому что их было великое множество в числе знакомцев с моей стороны.

– А как насчёт тех, что были в «Стойле»? – спросила меня Майя, в ответ на что я неопределённо покачала головой, коротко возразив, что мы с ними больше не общаемся.

– И с Есениным? – спросили девушки. Я пожала плечами, но краска на лице, вероятно, всё–таки выдала все чувства мои.

– Он женатый человек.

– Жена – не стена, – возразила мне Алиса. – Да и какие у него отношения с Дункан? В газетах пишут обратное.

– Но ведь она талантлива, – заметила Майя.

– И Вика талантлива, – парировала Алиса. Впрочем, в спор такое обсуждение не вылилось, потому что всё внимание вновь переключилось на меня:

– А с кем ты живёшь теперь?

– А! О том походатайствовал Грандов – великий человек!

– Он сказал, что ты неуместно взяла себе псевдоним, – сказала Алиса. – Пока его нет в официальных документах и паспорте, у него извечно возникают трудности с зарплатой тебе. Впрочем, он обещал на сей счёт о тебе позаботиться и что–то придумать.

– Так вот, я теперь живу в одном доме – даже, больше сказать, в смежных квартирах, с Галей Бениславской… – продолжала я.

– Подожди, – прервала меня Майя. – Это та Бениславская, что..?

– Она, – кивнула головою я. – Но теперь, когда ни мне, ни ей не на что надеяться, мы сильно сдружились.

– Тебе не на что надеяться? – изумилась Майя, и тонкие брови её изящно изогнулись. И только открыла я было рот, дабы что–то произнести, как девушки замолчали стали улыбаться кому–то сквозь меня. Спохватившись, я обернулась. Навстречу к нам, практически летящей походкой, шагал Коля Калядов и лучезарно улыбался. Как и прежде, нам нём был деловой костюм, и чёлка золотистых волос лежала прямо на лице. Он всё также по–особенному растягивал слова, но на том я более не акцентировала внимание своё, потому что на самом деле была рада видеть его после столь долгой разлуки.

– Мы говорили о Бениславской, недалеко от которой живёт теперь Вика, хотя, по сути, она её соперница, – с улыбкою объяснила Майя Коле.

– Да, так вот, быт у Гали не из лучших, но с приездом Кати и Шуры….

– Соперница кого это? – вскинулся Коля. Он не мог выносить, когда все всё понимали в разговоре, а один он – нет. Мы стали терпеливо объяснять и вроде сумели успокоить его нарастающую раздражительность. – А–а, того златоволосого поэта… – он с мгновение помолчал, а после обернулся ко мне: – Я говорил тебе, выбирай того, в забавной крестьянской шапочке! У него и стихи лучше.

– Ты это о Клюеве?

– А о ком же ещё?

– Так ведь он – крестьянский поэт. У него и творчество, и образ – всё на том завязано, а Сергей…

– Ничего себе, крестьянский! – Калядов свирепо встал в позу. – То, что он – необычный поэт, я ещё соглашусь. Он всамделишный мистик. Но крестьянский..! Да вы и представить себе не можете талант его! Ведь он блестяще знает немецкий и читает свободно «Фауста» без перевода!

Глаза Алисы радостно заблестели, а мы с Майей, усмехнувшись, переглянулись – уже давно знали мы о страстной симпатии Коли к Николаю Клюеву. А после мы снова с превеликим, как и прежде, удовольствием, перешли на рассказы о любви своей, в каковых молчали лишь я да Майя. Из меня, правда, таки вытянули несколько слов о нашей с Сергеем поездке в Европу, но не более. Такой же ошибки, как с Бениславской, я повторять не стала, не решившись говорить им, что Есенин был проездом в Москве, и мы с ним виделись.

– Ты что–то совершенно мрачная стала, – заметил мне, между прочим, Коля, когда мы уже встретились с Костей, и сидели все вместе в каком–то кафе в центре. К тому моменту все темы разговоров мы исчерпали, и потому предстояло их высасывать хоть откуда–то. Я с улыбкою неопределённо качнула головою – но то было единственным ответом моим. Ребята переглянулись. Эта реакция им совсем не понравилась.

– Тебе нужен отпуск, Вика. Сколько работаешь ты уже в «Бедноте»? Год?

– В августе год будет, – отвечала я, молча проводя пальцами по салфеткам пред собою.

– Год без отпуска! – изумлялись подруги. И это с учётом того, что иногда ты задерживалась допоздна!

– Михаил Семёнович итак много сделал для меня, о большем и просить не могу! – слегка возмущённо начала я. – Устроил в редакцию, дал квартиру, оставил на месте, несмотря на все разногласия…

– И? – не унимались подруги. Моё совершеннейшее неприятие какого–либо отпуска, когда мне положено было законно работать, было им непонятно. Я смолчала. Мы стали говорить о поэзии, но спустя некоторое время вернулись к тому же разговору.

– А знаешь что, съезди в Петроград, – советовала мне Майя, и глаза её загорались всё более и более, когда она строила планы за меня. – Там есть превосходная гостиница в конце Вознесенского проспекта, в каковой мы останавливались, я спрошу о родителей. Впрочем, я даже, кажется, припоминаю название её – «Интернационал»…

Нет!

Я кое–как смогла вырваться из объятий то ли снов, то ли мыслей, то ли воспоминаний своих – в последнее время мне всё сложнее осознавать, к а к и м именно термином называть всё со мною происходящее; когда мне это–таки удалось, я увидела пред собою лицо психолога. Меня в последнее время почти не кормили лекарствами, если не считать, пожалуй, снотворного, точно из больной решили превратить в подопытного кролика. Женщина долго сидела и в безмолвии наблюдала за мною.

– В чём дело? – сухо поинтересовалась она, покуда я едва могла приводить в чувство себя и свою разрывающуюся от боли воспоминаний голову.

– «Интернационал», она упомянула «Интернационал»… – руки мои дрожали. Я поднимала их, умоляющим взглядом просила воды и успокоения, но ни того, ни другого не последовало в ответ мне. Нынче всё существо моё самой мне казалось здравым и осмысленным, я не понимала, почему нахожусь теперь здесь, почему обязана рассказывать историю жизни, отрывки которой едва внятными кусочками приходят во время грёз мне, этим людям и отчитываться за последствия совершённого.

– Что это значит? – столь же сухо осведомилась у меня женщина.

– Нынешний «Ангелетер»

Она задумалась. Долго не решалась ничего предпринять, а после попросила врачей увести меня к себе и оставить в покое. Я ощутила, как одна за другой слёзы без ведома моего сбегают по щекам, а истерика, как–то сама собою, охватывает всё сознание и естество, и ничто из чувств кроме неё не может найти выхода.

– Это всё, я, я! – кричала, не в силах понять, мысли то, или уже в действительности оры изо рта. – Ошибки молодости! Самые глупые и отвратительные мои ошибки!

– Все мы делаем ошибки в молодости, – закурив, спокойно произнесла психолог.

– Но не каждый в молодости убивает человека, – глаза мои застилала пелена – я успела увидеть разве что изумление на лице её. Женщина отодвинула от себя блокнот и что–то приказала докторам. По губам её я сумела различить лишь одно слово. Снотворное.

Истошный крик вырвался из меня с новою силою.

– Нет–нет–нет!

Это был уже даже скорее не крик, а немое обращение к чему–то незримому и неясному мне. Сердце в болях сжималось при мысли, что мне вновь придётся пережить всё т о, вновь испытать это на себе, как наяву, но не изменить исход, при всём при том, ни вырваться, я не смогу. Меня держали крепко, несмотря на все безуспешные попытки вырваться. Голос уже хрип, превращаясь из истошного вопля во всё более и более стихающие всхлипы. Когда мне вручили лекарство, психолог с интересом наблюдала, как закрываются мои глаза.

– Сергей Александрович… – и новый сон поглотил меня с прежнею силою.

***

Отпуск Грандов мне дал, но не тогда, когда ожидала я – не в мае, а в августе. Меня встречал дождливый Петроград, красоты, о каковых прежде мне доводилось только лишь слышать из чужих рассказов. Первые два дня я восхищалась, что ночи здесь поистине белые, и, когда в Москве начинало темнеть, тут ещё вовсю горели закаты и играли свои танцы сизо–белые облака; гуляла по Петергофу, изумляясь множеству различных фонтанов и прелести их сохранения с имперских времён; бродя по паркам, воображала, что я в том времени, когда запросто можно было встретить на улицах Пушкина и непременно побеседовать с Александром Сергеевичем о поэзии и его новых стихах; но после все радостные впечатления как–то стали растворяться во мне. Из первых дней поездки я осознала для себя только одну мысль, от каковой, прежде всего, загрустила – что живу не в том веке и куда более вязалась бы примерно сто лет назад. Из–за сей горечи мне хотелось как можно скорее вернуться в работу, хотя красоты и дожди города и напоминали мне недосягаемый для меня Лондон, и я даже несколько раз напомнила Грандову о себе. Вероятно, Михаил Семёнович изумился моей работоспособности во время положенного отпуска, прислал несколько писем с ответами наподобие, что работать на расстоянии, вероятно, мне также будет удобно, что, как только будет материал или новые письма в редакцию, он непременно перешлёт их мне, но более так и не побеспокоил меня ни одним посланием своим. День ото дня становилось всё горше. Я сходила на могилу к Блоку, величайшему поэту, о каковом я слышала приятности от каждого, пожалуй, своего знакомого, но с каковым так и не познакомилась, на Смоленское кладбище и принесла ему цветы. Найти её было не так уж сложно – сразу от Храма Божией матери вела Троицкая дорожка, а за ней – Блоковская. Названия не знаю, откуда взяли – на них показывали указатели. Молча постояла, глядя куда–то сквозь зелёные насаждения, невзначай подумала, что как–нибудь неплохо было бы съездить в Ялту на могилу Литкенса… А после оставила эти мысли и вернулась точно в иной мир – к петроградским мостам, унылой, но творческой жизни и хмурому слезливому небу. Как–то довелось мне даже присутствовать на поэтическом собрании – причём, попала на него я совершенно случайно, в качестве вольнослушателя, но осталась весьма довольна происходящим и услышанным.

– А теперь я прочту стих величайшего русского поэта, – говорил, слегка запинаясь, один из авторов. Называется «Не бродить, не мять в кустах багряных».

Я вздрогнула всем существом своим, недоумевая: то ли глупая ирония судьбы каждый раз сводит меня на мысли об Сергее Александровиче, то ли я так остро реагирую только лишь на одно имя его.

– Он воспевает природу, – продолжал глаголить поэт, с каждым словом раздражая меня всё более. Я сильно рассердилась. Была бы моя воля, я дала бы ему хорошую затрещину, но я была всего лишь женщина, а потому любезно, хотя и слегка хмурясь, чрез весь зал обратилась к нему:

– Никакую природу он не воспевает!

В зале все замолчали, и очевидно было, что ныне все взгляды прикованы лишь к нам одним. – Да и кто вотще из поэтов воспевает природу, что за глупости! Он воспевает свои чувства! Он говорит, как больно, что девушка, которую он любил ранее, ответила на чувства его лишь позднее, когда то едва ли нужно было ему. В каждом стихотворении своём Сергей Александрович через звёзды, равнины и росы передаёт чувства свои и мысли – ведь так ему проще и приятнее.

Я замолчала. На меня устремились взгляды всех присутствующих – людей, не раз бывавших здесь, а потому навряд ли радостных произнесённым только что мною монологом. И хотя я села после сих слов на место, они то и дело посматривали на меня. Точно в подтверждение собственных сомнений, что мне пора покидать это общество, ко мне подсел молодой человек, улыбнулся и пожелал доброго вечера. Я ответила ему что–то нелепо–несуразное и побрела прочь.

– Постойте! – кричал он мне вдогонку, натягивая лёгкое пальто своё и, даже не застегнув его, выбежал со мною вместе на улицу. – Вы хорошо сказали, не в бровь, а в глаз, как говорится, – улыбнулся он. – Сергей Александрович не заслуживает такого гнусного обращения к себе и слов таковых… Вы что же, курите?..

Он помог мне придержать сигарету в дрожащих руках и прикурить и молча стоял и взирал, как изо рта моего выбивается пар; вероятно, зрелище курящей женщины – не самое приятное, что можно видеть в своей жизни.

– Я потому так говорю, что по странному стечению обстоятельств знаком с ним, – снова улыбнулся мне молодой человек. Я вздрогнула и только теперь обернулась к нему.

Он был немногим выше меня, темноволосый, с приятными и мягкими чертами лица. Когда улыбался, он каким–то особенным образом располагал к себе – качество, присущее отнюдь не каждому человеку. Из таковых в своей жизни я знала только Сергея, Майю и Алису.

– Откуда же вы знаете его? – стараясь сохранять равнодушие, спросила я.

– Нет, сначала вы ответьте на этот вопрос, – засмеялся он. – Мы не так часто ведём с Сергеем переписку, но, так или иначе, я ни слова не слышал о вас.

– Виктория, – сухо бросила я, для себя осознавая, что всё менее хочется мне общаться с этим человеком. «Вот докурю – и вернусь в отель!» – бесились в голове мысли. Незнакомый мне доселе человек долго молчал.

– Если вы та, о ком я думаю, то могу только принести свои извинения.

– И о ком же вы подумали? – я резко обернулась к нему.
– Если вы Виктория Фёрт…

Я вспыхнула и вместе с тем – замерла. Как–то ни к чему припомнились пушкинские строки: «Весть обо мне пройдёт…», каковые молниеносно отбросила я от себя.

– А вы? – я снова повернулась к нему, теперь уже докурив. Он точно читал по одному лишь лицу моему, и после сего вопроса весело засмеялся:

– Я считал, что вы докурите и направитесь прочь, но совсем не хотел надоедать вам. Моё имя Андрей, – и он протянул мне руку. То было непривычно и никак не вязалось с мужчинами из «Стойла», которые обращались с дамами как с чем–то небесным, если не сказать более – божественным, целуя им руки, воодушевляясь ими и сочиняя для них стихи, называя своими «музами», но думая при том при всём, когда же окончится сия глупая и позорная прелюдия. Улыбаясь как–то скомкано, отгоняя себя от того, чтобы не стиснуть зубы, я легонько пожала руку его, чем он остался вполне удовлетворён.

– Андреев в России много, – с намёком заметила я. – И откуда же вы знаете Сергея? Не припомню также, чтобы он рассказывал об вас.

– О, потому что наше с ним общение держится в основном на письмах, – улыбнулся Андрей. – А насчёт фамилии – Болконский, если то вам о чём–то скажет.

– Болконский! – здесь уж я не выдержала и засмеялась, прикрывая лицо рукою. – Простите! Неужто как у Толстого?! Даже удивительно, что повстречала я вас именно в Петрограде!

Он не разделил моей иронии, замолчал и принялся смотреть на залитое непроглядным туманом небо и набережную, каковые слились теперь почти воедино. Я смолкла. Мне стало совестно. И даже не столько от последних слов своих – за всё. Что я так отнеслась в самом начале к этому человеку, что не соизволила по–дружески отнестись к нему, хотя совершенно его не знаю. И как только я собралась попросить у него прощения за всё то, как из зала на воздух выбежал некто, подбежал к нему и что–то быстро заговорил. Андрей, даже не взглянув на меня, удалился. Ещё более при этом сжалось сердце моё горечью и тоскою.

Вечер был беспроглядным. В нём пахло сигаретами поздних прохожих и студёной рекою подо мною. Испорченное настроение было таково, что впору было утопиться, а алкоголь, который довелось мне едва хлебнуть, совсем расшатал как меня, так и нервы. Когда я подходила к «Интернационалу», я с изумлением заметила, что свет в моём окне включён, и вначале порешила, что мне чудится, после, присмотревшись, осознала, что забыла выключить его. Тогда я ещё более спешно ринулась к номеру своему, ощущая жар во всём теле, но, когда шла по коридору и увидела льющийся из–под двери свет, в нерешительности замерла, как если бы комната была не моей. Дверь скрипнула едва слышно, как только ключ оказался в наполовину ржавой скважине, а на той стороне мне послышались шорохи и какое–то движение. Я с мгновение замерла, пытаясь сбавлять тяжёлое дыхание своё, однако получалось плохо, и, когда под полоской света возникли уже чьи–то очертания, резко отбежала назад. Хмель спадал. И я надеялась, что то всё – лишь пьяные иллюзии, и ровным счётом ничего и никого нет по ту сторону комнаты, но, предотвращая все сомнения, дверь распахнулась. Я не видела, что за человек был за нею – я бросилась бежать со всех ног и сил. Это было тяжело и неприятно, на лестнице меня то и дело шатало от  одного перила к другому, и, ежели бы не дамские галифе, в каковых было удобнее, нежели в платье, я не знаю, что и приключилось бы со мною. Позади всё ещё слышались дыхание и громкие шаги; даже, кажется, раз меня окликнули, но я бежала без оглядки, от страха не желая узнавать, кто является моим преследователем. Я ровным счётом не представляла, что делать, пока бегу, и, покуда хватало дыхания, сосредоточила все мысли свои не на скорости, а на том, чтобы вспомнить название заведения, где нынче читали стихи. На ум незамедлительно пришёл адрес, и я побежала быстрее, одновременно молясь  про себя, чтобы новый мой знакомец Андрей был теперь же там. О том, чтобы взять экипаж и речи не шло – средства все, как назло, остались в номере «Интернационала», а на улице, меж тем не было совсем ни одного человека.
Петроград поглощали короткие сумерки. Я всё–таки удосужилась обернуться, но после поняла, что то было плохой затеей. Силуэт позади заприметил меня – в нём точно прибавилось сил, а поворот, каковой предстояло сделать на булыжной мостовой, я начисто пропустила, пытаясь поскорее скрыться от преследователя. Из–за того я выбежала не к знакомому заведению, где мне довелось быть ныне днём, а на какую–то просторную улицу, где каждого прохожего, несмотря даже на густой туман и сумерки, было непременно видно. Силуэт человека сзади появился в бликах фонаря. Я побежала в противоположную сторону и, надеясь поскорее оторваться, свернула к набережной. Нева также была в это время суток окутана дымкой, а потому не просто голубилась и желтела в свете фонарных столбов, а точно покрылась кисельной или молочной пенкою сверху. Я практически свернулась калачиком у одной из булыжных оград, глядя на воду. Дышала тяжело, но дыхание восстанавливалось и стало более тихим. Шагов также не было слышно. Я с облегчением выдохнула, поднялась с места своего и стремглав встретилась – глаза в глаза, с преследователем своим, но, не увидев толком ни лица его, ни цвета глаз нагнулась – правда, не по своей воле. Он приблизил меня к кромке воды, с силою сжимая сзади волосы, точно норовя вырвать их с корнем. Глупая попытка закричать, дабы привлечь чьё–то внимание, не увенчалась успехом – незнакомец, вероятно, хотел заговорить, а теперь, после этого, грубо окунул меня в холодную воду. Вначале она резанула мне лицо своим ледяным течением, окутала нос и защипала глаза, так что их пришлось из–за того мгновенно прикрыть, и вдруг пробралась в приоткрытый рот, о каковом вспомнила я слишком поздно. Я стала выворачиваться, биться и трепыхаться, но рука, державшая меня, была слишком сильна и не только не стремилась отпускать, но даже с новою силой, глубже, погрузила в воду. Я вздрогнула. Дыхание, едва восстановившееся от бега, ныне норовило вновь покинуть меня, и я совсем ничего не могла с тем сделать, а лишь бесполезно вдыхала ртом холодные струи всё попадающей и попадающей в меня воды реки. Глаза заволокла пелена, весь мир предо мною почернел, напоминая не подводный, а загробный, и глаза как–то сами собою стали закрываться.

Я практически выплыла наружу из–за какого движения наверху. Я вначале посчитала, что то мне уже привиделось, однако, в действительности, когда пришла в себя, человека в чёрном уже не было предо мною – стоял милиционер и молча разглядывал, как я кашляю водою.

– Вы в порядке? – было единственное, что спросил он. Я не обратила ровно никакого внимания на умиротворённый тон и буквально отползла от него по булыжной набережной, а после, сколько было сил, поднялась и бросилась бежать обратно в «Интернационал». И речи не могло быть отныне, чтобы оставаться долее в Петрограде! Я стала яростно и спешно собирать вещи.

***

В Москву я возвращалась со смешанными чувствами, но уже на вокзале почувствовала приглушённый запах какой–то неожиданной приятности, каковая должна была будто бы поколебать теперешнее моё настроение. Интуиция в таковых планах у меня всегда работала хорошо. Я решила оставить вещи в Богословском, а после испросить у Бениславской, не произошло ли чего–то неожиданного, но уже пред квартирой своею остановилась, глупо глядя на ключи в руке – дверь была приоткрыта, и из неё лилась полоска света. Ужас сковал всё существо моё от такого явного дежавю, я сделала пару шагов назад, но чуть не наткнулась на кого–то. Галлюцинации продолжали преследовать меня и теперь – предо мною стоял Есенин и улыбался, слегка придерживая за плечи, дабы я ненароком не завалилась на него. Я, наверное, столь сильно побледнела, что выражение лица его сделалось обеспокоенным.
– Вика, что с вами, вам дурно? Галя, воды, срочно, воды!

Не успела примчаться Бениславская – сумки выпали из рук моих, я чуть не задохнулась, но знакомые тёплые руки и ныне поддержали меня, помогая не впасть в небытие обморока. Остальное я помнила смутно, будто даже во сне каком–то, а когда, наконец, очнулась, Есенин, Бениславская и Катя растерянно глядели на меня. Собственное состояние меня позабавило, я постаралась улыбнуться, но тем только рассердила остальных. Стала просить прощения. Сама не знала, что происходит со мною после того страшного случая.

– Вы лежите, видно, голова закружилась, – улыбнулся мне Есенин, поправив подушку, и обыкновенное обращение на «вы» заставило моё сердце упасть в пятки.
– Сергей Александрович… Как же это так? Вы..? А Америка?

– После, после, – он равнодушно махнул руками. – Лежите. Вы только с дороги, вот и утомились. Вы ведь получили телеграмму Гали.

Телеграмму? Мы обменялись с Галей взглядами. Она побледнела, и я поняла, что у них был сговор что–то мне отправить, чего Бениславская не выполнила в силу влюблённости своей. Я закивала, и Сергей довольно улыбнулся.

– Ну и отлично, а остальное я тебе после расскажу, – тихо шепнул он, и в сердце как–то само собою что–то затеплилось.

Стоило мне выпить чаю и перекусить, как состояние вернулось в норму. Намечался целый радостный вечер по возвращении Есенина, только я, хотя и рада была видеть Сергея Александровича, казалась сама себе отстранённою от этого всего. Мысли были далеко, и даже частые взгляды, каковые бросал он на меня, совсем не радовали.
Не было необходимости спрашивать, как мужчине понравилась Европа. Он много говорил об Америке, от каковой его теперь тошнило, возмущался, что, если сборники его и Толи и печатаются за границей, то тиражом в 500 экземпляров – и не более. «Это, – добавлял он, – у них самый большой такой». Рассказывал, как громко читал стихи, что все с перепугу тряслись и убегали. «Если уж у Городецкого в доме подвески канделябра тряслись, то что уж об этой немчине следует говорить!»
И всё о себе, о странах, в каковых он побывал, о ресторанах, в каковых приходилось обедать. Ни разу не задал он нам вопроса, как жили всё это время мы, и какие изменения произошли в жизнях наших, а когда начали все расходиться, и Есенин сослался, что заберёт вещи у Дункан с Пречистенки и переедет в Богословский (об том они договорились с Галей и то как раз значилось в той не дошедшей до меня телеграмме), Сергей подошёл ко мне, пользуясь тем, что никого в кухне не осталось.

– Вика, что с вами? Весь вечер наблюдаю за вами и не могу понять.

– Вероятно, голова разболелась, – улыбнулась я, хотя она в тот самый миг уже начинала пьяниться и кружиться от сильной близости с ним. Я готова была расплакаться, потому что ко мне неторопливо, на цыпочках, приходило осознание возвращения его. Сергей вернулся! Бросил Европу и вернулся сюда, в Москву!

– Вы получили моё письмо? – он поднял голову, и такие знакомые, почти родные, голубые глаза сверкнули на меня.

– Получила, и «Пугачёва» с ним в придачу, – улыбнулась я. – Сергей Александрович, передать не могу, как благодарна вам, что подарили мне экземпляр!

– А Толе он не понравился.

– Так ведь Анатолий Борисович так восхищался этой поэмой.

– Сказал, что это Вещь, и Вещь гениальная, да только написана с чудесной наивностью лирического искусства, – качнул поэт головою. – Так и сказал, представляете? Я ему возразил, что да тот же Покровский – и то хуже бы написал. А он засмеялся, сказав, что для написания «Пугачёва» я прочитал лишь «Капитанскую дочку» и «Историю Пугачёвского бунта».

То было истинной правдою, и в том много после признавался мне и сам Мариенгоф. Но Есенина всегда задевало отношение к произведениям его. Он знал, что пишет гениально, но при том, сочинив что–то, ждал похвалы, ждал хорошей реакции. Всё дело было в том, что каждый свой стих он считал если не ничтожным, то, по крайней мере, малостоящим, а потому хотел всегда расти, стремился всегда к высокому.

– Отчего вы порвали с Дункан? – спросила его я, переводя тему.

– Всё то с самого начала было ошибкою, – он взглянул на меня.

– Но ведь вы женились, Сергей Александрович! То тоже было «ошибкою»?

– Каюсь! Сделал неосторожный шаг, превратив мечту в действительность…  Не надо было, не стоило раскрывать тайны, что таилась в ней и так влекла к себе – вот зачастую так с женщинами! Зараза… – стакан осколками полетел на пол из–под руки его. Я боялась, что в кухню вбежит Галя, услышав грохот, но они с Катей, судя по воцарившейся тишине, и вовсе покинули квартиру.

Мне вспомнились завистники со стороны Дункан и Есенина. Различные сплетни, каковые стали распространять меж ними, когда отношения их лишь завязывались. А учитывая, что писала об них книгу, я прошерстила множество газет, услышала множество мнений, расспросила множество знакомых Сергея и его друзей. Вспомнила, как бывшая некогда хорошая знакомая поэта Надежда Вольпин говорила, что он влюблён скорее в антураж и славу танцовщицы, нежели её саму. Вспоминала частые споры их, и всё более и более укреплялась в одной только мысли – их, может, и разлучили собственные недомолвки в отношениях, но на первом месте непременно стояли чужие пересуды.

Он помог мне прибрать осколки, а потом вдруг обхватил мою руку своими обеими и нежно поцеловал.

– Что тебя беспокоит? – он внезапно снова перешёл на «ты». – Ты бледна весь этот вечер…

– Дорога, ты ведь и сам заметил, – улыбнулась я, но он покачал головою, отмахивая сии глупые отмазки. Он казался серьёзным, неотрывно смотрел в глаза мне и всё не желал отпускать ни руку мою, ни взгляда.

– Отчего ты написал, что испытываешь ко мне? Ведь это ты научил меня любить, – тихо, почти шёпотом произнесла я, но он услышал. Долго и пронзительно смотрел на меня, но и я не смела опустить взгляда или моргнуть, так что чистые голубые глаза стали размываться в пятна, превращались в неясные очертания – нет, в целую вселенную, каковая поразила меня при знакомстве с ним. В них более не сквозила грусть – в них было что–то иное, изменённое, ещё не ясное мне, больше похожее на утомление и усталость от жизни.

– Дура, – произнёс он, отвернувшись и собрав последние осколки, а после поднялся, оставляя меня в раздумьях и удивлении.

Есенин съехал от Дункан не так, как всегда, а «по–настоящему». Мы с Бениславской не раз обсуждали это событие, решали, как быть, и действительно ли меж ними всё кончено или это очередной всплеск эмоций мужчины.

– Он говорил мне, что была страсть – и большая страсть, – молвила Галя, когда мы были совсем одни. – Целый год, говорил, это продолжалось, а потом всё прошло – и ничего не осталось. Он смотрел на меня своими голубыми виноватыми глазами, чуть не плача, и ужасался, сколь был слеп, что не разглядел её. Что всему виною страсть его. Я высказала свои сомнения, но он принялся разуверять меня в них: «Галя, поймите же, что я вам верю, а потому не стану лгать. Ничего там нет для меня. И оттуда следует спасаться, а не толкать меня обратно». А о вас, Вика… – вдруг, точно спохватившись, добавляла она, но тут же, взглянув сурово, качала головою. –  Ничего. О вас он не сказал ничего.

Разговор сей должно было воспринимать как окончательное решение Есенина уйти от Дункан. Бениславская говорила, что они не прожили вместе и двух недель, вернувшись в Москву – Дункан уехала на Кавказ, и Есенин пообещался быть там же, но теперь уже не вернётся.

– Что же делать? – держась руками за голову, восклицала я. – Ведь она так привязана к нему! Просто так она его от себя не отпустит.

– Не отпустит, – соглашалась Бениславская, и недалече у них с Сергеем родился план. Они сидели вместе на кровати, смеялись и писали Дункан послание. Я смотрела на них издалека, веселящихся, не влезая. Тут Есенин, наконец, впервые за всё время обратил на меня внимание и протянул мне телеграмму:

– Вика, прочтите.

Я взглянула. Очень много было сказано о несбывшейся любви и мечтах. Изначально жестокой показалась мне вся эта затея, но, как я и пообещала, я решила не высказывать мнения своего на сей счёт и, отдавая листок, произнесла:

– Не упоминайте о любви. Уберите последнее упоминание о пожелании, – и я передала листок назад Есенину. Они с Галей обменялись взглядами, а после он что–то переписал и прочёл нам слух:

«Я люблю другую Женат и счастлив Есенин».

А после отослал.

Свыкаться с «новым Есениным» теперь приходилось лишь нам одним с Галей. Он запил пуще прежнего, сколь бы мы ни пытались отвлекать его оттого. Но, поскольку он не любил стеснения в принципе, и считал, что своим присутствием лишь раздражает нас, да ещё и работать не мог в таковой обстановке «совместной жизни», пил обыкновенно в кабаках, а после искать его приходилось нам с Галей. Только вернувшись с работы, мы с дрожащими руками обзванивали все рюмочные, больницы… однажды дело дошло до морга. Но в тот самый момент раздался звонок в дверь, и Есенина внесли в квартиру какие–то совершенно незнакомые нам мужчины. В таком состоянии я не видела Сергея Александровича ещё ни разу в жизни – он полз по полу, потому что на ногах едва держался, всё что–то бормотал, и среди общей чепухи мы с Галей смогли различить имена наши, а после стал чахоточно кашлять, и вдруг у него началась рвота. Нас с Бенислаской испугало не столько это обстоятельство, сколько то, что после этого Сергей в том, в чём был, завалился на бок, сильно стукнувшись головою о стену, и замер. Мы закричали, не в силах ни пошевелиться, ни предпринять что–либо, но каким–то чудесным образом прозрение пришло ко мне первой.

– Галя, воды. И марлю, пожалуйста! Поторопитесь же, умоляю – видите, ему совсем плохо стало!

Есенин еле дышал. Мы уложили его в мою кровать – в силу того, что он мужчина, едва ли дотащили бы до квартиры Бениславской, раздели до рубашки и накрыли одеялами. По своему опыту я знала, что, если с утра насилу напоить его водой и таблетками, он должен чувствовать себя лучше.

Провожая Бениславскую в смешанных чувствах, я мысленно благодарила всевышнего, что в тот день с нами не было Кати, и она не видела брата, какового превозносила до небес, в таковом состоянии.

Есенин во сне был будто ребёнок. Несмотря на случившееся, он спал тихим сном, мерно и ровно дышал, пару раз неугомонно перевернулся с боку на бок. Я впервые могла видеть его во сне, и даже вся усталость спала с меня, покуда я наблюдала за его спокойным сном. Сердце переполнялось какою–то неизъяснимою радостью, и я села подле кровати его, тихо–тихо начав шуршать выпусками «Бедноты», выбирая письма читателей для разных разделов.

– Вика… – услышала я тихий голос мужчины, вздрогнула, быстро сбегала за водой и стала извиняться за свою неловкость, за то, что разбудила его, хотя того вовсе не хотела. Под глазами у Сергея всё ещё виднелись тёмные круги, и цвет лица отдавал желтоватым, но он выглядел куда лучше, чем в тот момент, когда его внесли в квартиру.

– Нет, совсем нет, не то… – он запнулся, изумлённый преподнесённым ему стаканом, но послушно отпил из него. – Сандро предупреждал, что в России никто ждать меня не будет, – голос его вполне окреп, и говорить поэт стал с полною силою. – А я не верил. И вот, вернулся, приехал – и вижу…

– Что вы говорите такое! – я легонько взбила ему подушку и поплотнее укутала одеялом. Он резко поднялся и крепко, будто и не был пьян, сжал обе руки мои.
– Вика, вы давеча спрашивали насчёт чувств моих к вам. Так вот…

– Сергей Александрович, лежите, – с укором сказала я, опуская его обратно на подушку, хотя сердце при сих словах зашлось в быстром темпе, но он ещё сильнее сжал мои запястья. Я пыталась отвлекать себя мыслью, что он по–прежнему пьян, что ещё толком не пришёл в себя, что, в конце концов, уже к утру всё меж нами будет иначе, если не сказать, как прежде – довольно сухо и равнодушно, но взгляд его, и жесты, и слова казались мне теперь довольно трезвыми и здравомыслящими. Он притянул меня к себе ненастойчиво, должно быть, следя за моей реакцией, долго и внимательно смотрел мне в глаза, пока я сама не потянулась за поцелуем, а после довольно улыбнулся и ответил, и омут, в каковой затянуло меня в первый раз, я не смогла обойти и сейчас. Сергей Александрович был моей постоянной мыслью, пыткой, наваждением, горечью и, в конце концов, мольбой!

Только к утру, в сумерках, я смогла открыть глаза и различить лицо его прямо рядом с собою. Прежний безмятежный сон обволакивал всего его – он часто говорил про покой, и, вероятно, только во сне таковой и мог приходить к нему. Всё больше светлело. У нас в деревне в таковое время непременно бы уже кричали петухи, и пахло утренним хлебом, каковой всегда пекла на завтрак бабушка. Я тронула прядь волос Сергея, покрытую сумеречной дымкой, случайно спавшую ему на лоб, и от этого движения он приоткрыл глаза, мягко улыбнулся, различив меня, и в который раз сердце возликовало от мыслей, что я нужна ему – пусть лишь на это одно мгновение, но нужна.

– Как тебе спалось? – хрипло спросил он.

– Это скорее следует спрашивать у тебя, – коротко засмеялась я, а он закрыл от меня лицо ладонями, застонав, начал извиняться и обещать, что никогда в помине не притронется к алкоголю. Сказал так, что верилось с трудом, а потом отнял руки от лица – а на нём уже играла детская улыбка. Приблизившись к нему, я сказала, что, на самом деле, с ним мне стало спокойнее… Размеренное дыхание Сергея перестало быть таковым; он встрепенулся, глаза обеспокоенно забегали туда–сюда, кое–как после сфокусировавшись на мне, и он вновь вернулся всё к той же теме. У меня уже как–то отлегло от сердца случившееся в Петрограде, и я могла говорить о том без прежнего страха; воспоминания о том, что меня почти не отправили на тот свет, больно резали сердце, но не с такой силою, чтобы оно могло оттого ныть. Услышав о том – и даже не дослушав главное, Сергей вскочил с кровати.

– Что украли? Что украли? – бессвязно повторял одно и то же он.

– Ничего… – неопределённо отвечала я, снижая голос свой к более тихому. – Вещи все были в беспорядке, но ровным счётом ничего не пропало. Сергей, да отчего же вы так обеспокоены? Это будто вас утопить собирались!

Он побледнел, скулы на лице напряглись, точно он со всею силою стиснул зубы.

– Искали… Меня искали… – всё тот же бессвязный голос. – Что ни шаг, что ни поворот – везде меня ищут. Где твоя книга?

– Какая книга?

Не дождавшись ответа, он сам стал искать что–то в моих вещах. Я сначала с любопытством наблюдала за ним, потом медленно поднялась с кровати и подошла ближе. В халате Сергей казался совсем домашним, уютным, и только напряжение от слов и состояния его не давало покоя. Он продолжал разбрасывать вещи, швырял их из сумок, казался расстроенным и опьянённым неистовым бешенством – одновременно. Состояние его внушало страх. Я молча протянула ему рукопись свою. Он заметил мои дрожащие руки, ласково сжал их, точно бы успокаивал ребёнка, и попросил одеваться. Я в недоумении скрылась от него за ширмою, спешно натягивая на себя одежду. Только успели выбежать мы на улицу, он засвистел, подзывая экипаж, и мы помчались по предрассветной дороге вдаль.

Не было смысла спрашивать его, куда именно мы едем. Я молчала, временами неожиданно вздрагивая от утренней прохлады, смотрела на рукопись, не осознавала, что происходит, а Сергей осматривался по сторонам, особенно же – позади нас, как если бы отыскивал кого–то. Мы остановились, он схватил меня за руку и повёл вверх по узкой лестнице, в чью–то квартиру. У меня на языке уже начали вертеться слова, что, вероятно, мы разбудим жильцов, но не успела я и слова произнести, как Сергей втащил меня в квартиру. На нас оттуда вспыхнули светом большие глаза женщины. Она, в действительности, была совсем девушкой, но какая–то хмурость придавала ей возраста.

– Анна, Вика. Вика, это Анна Изряднова, – Сергей торопился, представлял нас равнодушно, а после обратился к женщине, которая не отрывала взгляда от меня: – У тебя есть печь?

– Печь, что ли, хочешь? – не поняла та.

– Нет, мне надо сжечь.

Она обомлела, немного побледнев, стала что–то говорить ему и отговаривать так поступать, что вот после он жалеть будет. Есенин отмахнулся:

– Неужели даже ты не сделаешь для меня то, что я хочу?

Взгляды с новой знакомой у нас снова встретились. Она повела Сергея в кухню, я медленно следовала за ними, пребывая будто в каком–то сне. Анна затопила плиту, и только пламя стало пробиваться, мужчина бросил внутрь рукопись. Огонь засвистел рыжими блесками, напоминая скорее светлые вихры Сергея, нежели пламя. С тлеющими страницами от меня всё дальше и дальше уносилась моя поездка в Европу, а Есенин стоял у плиты с кочергой, тщательно помешивая и высматривая, чтобы всё сгорело. Когда он оборачивался к нам, он казался успокоенным. Даже голос его стал тише, точно поэт понял, что зашёл слишком рано.

– Юрке привет… И здоровья. Я ещё зайду на неделе.

Горечь подступила к сердцу моему. Но вместе с тем было и какое–то облегчение – мне чудилось, что именно в том и была причина тяжести у меня на душе. Разве самой мне рукопись не принесла столько страданий? Ответ был очевиден.

– Не переживайте так, Вика. Мелентьевич и позабыл уже об вас, вероятно.
Я не стала рассказывать ему о последних письмах Кожебаткина. В квартиру мы ворвались весёлые, много смеялись, и когда за завтраком к нам пришла Галя, справиться о состоянии Сергея, она долго недоумевала на сей счёт.

***

Впервые день рождения Сергея мы справляли все вместе. Он решил отметить его в «Стойле», по каковому очень соскучился, пока был за границей. Были все – и верховный совет имажинистов, в каковой, помимо Сергея Александровича, входили Мариенгоф, Кусиков, также вернувшийся ради друга из–за границы, и Шершеневич. Клюева, как после мне стало известно, не было по просьбе Гали – с самого начала знакомства с ним она относилась к Николаю не самым радушным образом, и Сергей наперёд знал, что если будет Клюев, то не будет Гали, а того ему совсем не хотелось. И даже несмотря на большой состав всех присутствующих поэтов, писателей, артистов, музыкантов и художников, были тут лишь самые близкие. Есенин был весел, доволен и счастлив, много шутил и смеялся, рассказывая шутки из жизни своей и друзей. Особенно не мог он отойти весь вечер от Толи, каковому едва доставал до плеча, так что когда они – один широкоплечий, высокий, статный, а другой низкий, с огромным цилиндром на голове, что делал образ его забавным, обнимались, выглядело это весьма эксцентрично. После, когда Мариенгоф прочитал стихи свои, и Сергей стал просить его уйти со сцены и дать прочесть другим, Анатолий Борисович всячески отказывался. Сергей подбежал к нему, схватил за руки, пытаясь, таким образом, насильно вывести его со сцены, но заместо этого они начали покачиваться то в одну, то в другую сторону, как если бы танцевали вальс.

– Ах, Вятка, Вятка, – вздыхал сидевший рядом со мною Толя. – Как сейчас помню, когда жили вместе! Мог разбудить меня что свет, крича: «Анатолий, крыса!» «Грызть – отвечаю полусонным голосом». «А ну производи от зерна», – требует он тогда, настаивая. «Озеро, рак», – зевая, переворачиваясь на другой бок. И всё в том же духе.

Отрадно было видеть здесь Есенину и Майю с Алисой. С самых первых встреч у них сложились приятные дружеские отношения, и ныне, когда обе собирались уезжать, он внимательно выслушивал рассказы их, кивал, когда они говорили о выступлениях своих, что занятость большая и прочее, прочее, и вдруг за них же и закончил:

– Ну, русская литература всё–таки потяжельше Большого театра будет.

– А как пришлась по вкусу заграница вам, Сергей Александрович? – спросила его Майя, начиная, в духе своём, улыбаться и внимательно вслушиваться. В такие моменты лицо её особенно сияло. Сергей поморщился. Он не любил говорить на эту тему.

– Какова бы ни была Россия, здесь, знаете, всё милое, родное! – и, чтобы перевести тему, попросил кого–либо из друзей почитать.

В тот день Сергей Александрович зарёкся совсем не пить. И даже «шампань», как ныне, после поездки, называл он шампанское, он разлил нам по бокалам за 28–летие его, наблюдал с улыбкою, как я пью, но не сделал сам ни глотка. Катя гордо взирала на брата, и все мы радовались, что поэт в действительности бросил.

– В крайнем случае, если кто и попросит, я выпью за вас, Сергей Александрович, – говорила я ему. Он благодарно улыбнулся в ответ.

Настрой сей подпортила внезапно пришедшая в «Стойло» Надежда Вольпин. Некоторое время она наблюдала за разными поздравлениями, сама пожелала Сергею много хороших слов, вручив кой–какой подарок, и вдруг, посреди общего веселья, зная о запрете Есенина, провозгласила, что ему следует выпить – неужели хотя бы один день рождения свой проведёт он без спирта? Есенин поднялся было с места в самом хмуром расположении, но Катя опередила его, бросившись на Надежду Давыдовну с кулаками – случай, какового не ожидал никто из присутствующих. Нам едва удалось растащить их друг от друга.

В этот же самый день Есенин представил нас с Галей Ивану Приблудному. Настоящая его фамилия была Овчаренко, а таковой псевдоним пошёл у него ещё с Гражданской войны, когда он будто бы «приблудился» к красноармейцам одной дивизии. Стихи у него были хорошие, свежие, мы с Галей слушали его с воодушевлением, не отрываясь. Но были среди присутствующих всё–таки лица, совсем мне знакомые, но каковым так и не была я представлена. Отрадно лишь одно – не было Кожебаткина.

Когда мы бродили по «Стойлу» меж рядами с Майей и Алисой, знакомясь с незнакомыми и здороваясь с теми, кого знали, мне вдруг пришла мысль что–нибудь прочесть, но я никак не решалась подойти к Сергею по сему вопросу.

– Хочется читать! Временами страсть как хочется! Такое желание находит! – скулила я, пока подруги качали головами, совсем не понимая страха моего пред поэтом.

– Он ведь пригласил тебя на день рождения одну из первых, ужели это так сложно? – недоумевала Алиса. Я нашла глазами Сергея, который общался с Галей; заметив меня, он радостно улыбнулся и кивнул. К нам подошла Катя, которая тут же поняла, что все мы втроём в каком–то смущении.

– Что случилось? – поинтересовалась Есенина. Я не сказала ни слова – просьбу мою передали ей подруги. Она улыбнулась, повела плечами и бросилась к Сергею. Снедали сомнения – и ужели в действительности так трудно было мне спросить его о том!

Я видела, как Катя лёгкой походкой подбежала к брату, что–то прошептала ему, и оба они перевели взгляды на меня; вероятно, вся я залилась краскою в тот момент.

– Друзья! Дорогие мои, хорошие! – Есенин взбежал на сцену так же легко, как Катя минуту назад – к нему. – Хочу представить вам юную поэтессу, творческое начало у каковой, впрочем, отнюдь не плохое.

Я считала совсем не впервые. Но каждый раз пред публикой представлялся дебютным, а оттого сильно волновал и трогал. Сколько дорогих и близких лиц смотрели на меня! Я знала некоторых не более и двух лет, но нас так сильно привязало событиями и проблемами, что создавалось впечатление, будто знакомы мы вечность. И всё то – Сергей Александрович. Разве был бы теперь сей круг здесь без него? Я прочла стих, посвящённый ему, и с первых строчек все заулыбались, потому что он состоял из строчек стихов Есенина. Стих, по ритму не столь хорошо сложенный, по рифме – временами западающий, по смыслу – скорее чисто образный, но каждая строчка дышала в нём нежностью и любовью к Сергею Александровичу.

– Кто это? – раздался из первых рядов чей–то мужской голос. Шёпот со сцены был мне хорошо слышен.

– Вика Фёрт, – последовал ответ. – Журналист. Серёжа к ней очень привязан.

– «И пока дорога бежит, навевая ветер осенний, Ваше имя пускай гремит, незабвенный Сергей Есенин!» – закончила я и под всеобщий гам и аплодисменты спустилась со сцены. Помогал мне, подавая руку, Сергей. Внизу легко поймал Толя.
– Отлично прочли, – улыбнулся мне он. От нахлынувших нежности и воспоминаний захотелось обнять Мариенгофа, но я посчитала, что жена, стоявшая рядом, может не так это понять.

Читали многие друзья Есенина. Пели на гитаре. Что–то много и весело рассказывали. А когда Майя, не употреблявшая алкоголь, сказала мне, что у неё нынче ночью поезд, и нужно ещё успеть забрать из дома вещи, я предложила ей спеть.

– Нет, Вика, я не готова, – улыбнулась мне она. Тогда я стала настаивать. В пьяном состоянии делать это куда проще, чем тогда, в трезвом – упрашивать Сергея прочитать на сцене свой стих. К моим уговорам присоединилась Алиса, и, в конце концов, Ланская сдалась. Она вышла на сцену, встречаемая радостными возгласами, но произнесла совсем не то, что ожидала я.

– Сегодня у меня поезд. Я уезжаю в Италию, выступать, и очень волнуюсь, – её поддержали, и стали аплодировать ещё более бурно. – Буду пробоваться в «Ла Скала»… И девушка, которая здесь присутствует, каковую многие уже знают, талантливый журналист, поэт, предложила мне спеть, но… Но думаю, я лучше прочту одно стихотворение. Стихи порой отражают чувства наши и мысли намного лучше, чем песни.

И она стала читать. Читала Майя прелестно – мне никогда прежде не доводилось слышать, как она это делает, но если бы мне сказали, чьими стихами я восхищалась в тот вечер, я бы, даже не раздумывая, назвала два имени: Есенина и Ланской.

– «И понял я, что нет мне больше в жизни счастья,
Любви возврата нет».

Мы переглянулись с Алисой. Майя закончила читать. Это был стих Северянина.

***

После дня рождения литературная деятельность поглотила Есенина с полную силою. Они с Галей решали вопросы издания сборников, в каковых я совершенно не разбиралась. Очень многим помог ему и Валентин Вольпин, каковой был знатоком издательской деятельности. Не один сборник за то Сергей посвятил ему, и всегда искренне благодарил за помощь.

Галя, в отличие от меня, разбиралась в литературной жизни, прекрасно знала современную русскую поэзию и могла успешно решить любые экономические вопросы, сумев договориться с издателями в любом деле и на любую сумму. Она знала, что литературная деятельность была единственным источником заработка для Сергея. Впервые стала помогать она ему, когда он издавал «Москву кабацкую».
Катя, приходя к нам в комнату, могла не раз наблюдать таковую картину: Сергей и Галя сидели и тихо обсуждали, сколько денег получили они с того или иного издателя, сколько пришлось кому отдать, сколько экземпляров вышли в свет в сей месяц.  Я не разбиралась во всём том, потому в основном сидела в стороне с задумчивым или удивлённым видом, прислушиваясь к негромким разговорам их, как дети – к беседе родителей за дверью, когда те думают, что чадо их уже спит. Катя также не разбиралась в сих вопросах, но ей отчего–то казалось, что деньги даются брату сами собою, хотя Галя и я не раз пытались убеждать её в обратном, а я же знала, что «Стойло» приносит слишком мало дохода. Есенин очень любил сестру, был доволен внешностью, радовался и счастливо улыбался, когда она хорошо одевалась, и, впрочем, было на что смотреть. Катерина Есенина была стройная, чуть ниже брата, недурна собой, но уж слишком любила дорогие наряды и часто потому сменяла одно платье другим. У неё было чувство, что брат, раз живёт и работает в Москве, непременно много зарабатывает. Сии слухи доносила она до отца и матери, и не раз Сергей получал письма с укорами, почему он получил очередные гонорары, но не присылает родителям.

– Тянут они последнее из меня! – взъерошивая волосы, Сергей Александрович отбрасывал от себя очередное такое письмо и принимался зло ходить по комнате. Ведь отправить деньги хотелось, а денег не было.

Зато постоянно находились они на выпивку. В конце ноября ни о чём ни про что Сергей заявил нам, что собирается отметить 10–летие своей поэтической деятельности, а когда Вадик и Галя с сомнением намекнули, что первое его стихотворение «Берёза» вышло в 1914, он стукнул кулаком по столу.

– А, да, когда умрёшь, тогда и памятники! – со злостью говорил он, сверкая при том глазами. – Только тогда чествования. Тогда – слава. А сейчас, имею ли я право или нет? Не хочу после смерти – на что мне это тогда? Дайте мне сейчас, при жизни. Не памятник, нет, но должен же я получать за стихи? Пусть Совнарком мне, положим, 10 тысяч даст. Пишу я мало, но ведь стихотворение должно меня кормить! А, кроме того, почему актёр может одно и то же стихотворение с десяток раз со сцены читать, а я не могу его столько же раз напечатать?

Идею поддержала только я, видя каждый вечер, как усердно Сергей трудится над своими произведениями. У него была гениальная способность: помимо того, что любил он в работе тишину и часто запирал дверь, а нам приказывал сидеть тихо, как мыши, на кухне, он любил, ежели совсем не шло вдохновение, записывать слова на бумажках, разрывать их, разложив по комнате, а после смотреть, что из этого получится, складывая вместе разные предложения и фразы.

А 23 ноября произошло ещё одно удивительное событие в литературе России: Всероссийский союз писателей, появившийся не так давно, отмечал свой первый юбилей. Есенин с Сергеем Клычковым, Петром Орешиним и Алексеем Ганиным после события сего предложили мне сходить с ними на Мясницкую. Здесь же познакомилась я, наконец, с поэтом Алексеем Алексеевичем, о котором много рассказывал мне Сергей. Это был молодой человек довольно приятной внешности, но ему бы следовало чаще улыбаться и менее подшучивать над друзьями своими – разные выходки такие были неуместными, а порою и обидными. Есенин ещё вдруг тут же припомнил, как они с Мариенгофом пошутили раз над Хлебниковым. Я нахмурилась и упрекнула поэта:

– Злой вы, Сергей, – в ответ на что он только отмахнулся, но, заметно было, сильно обиделся на слова мои. А когда Ганин обратился ко мне – по глазам видно, что хватит ему уже пить, кто я такая (стоит упомянуть, что в последнее время Сергей особенно часто стал вводить меня в общество своё, хотя причин таковым внезапностям я не видела), Есенин вскочил и вскрикнул:

– Большой она человек! И молчи, Лёшка. Вон, лучше, водку допивай.

Тогда уже он перестал меня корить за то, что я фамилию хочу сменить.

Поэты обсуждали вопросы издания своих книг – тема, ставшая для Есенина особенно болезненной. Потом заговорили о поэтах из крестьянской среды, коснулись Клюева, какового Сергей Александрович всегда очень защищал, и, в итоге, перешли на жёсткую цензуру. От меня не скрылось почти с самого начала, что какой–то господин за соседним столиком внимательно наблюдает за нами. В последнее время мужчина всё чаще говорил о преследователях, от которых прячется он, что, мол, они не дают ему спокойно жить, повсюду следя за ним. Друзья воспринимали слова эти как глупость, Галя, Катя и Аня Назарова обыкновенно посмеивались и не верили, а мне после случая в Петербурге уже ничто не было удивительно. И теперь какой–то человек в чёрном с головы до ног – пальто, шляпе, даже с волосами цвета дотлевших углей, уже битый час наблюдал за нами.

– Да что Клюев! Он увлечён лишь одною божественностью своею! – кричал Орешин.

– Да ведь он ищет у Бога справедливости – оттого и стихи у него такие, обращённые к Нему.

– Сергей, – я тихо подкралась к Есенину, и он, как и всегда, когда дело касалось меня, стал внимательно слушать, – за нами, кажется, следят всё это время.

Я специально говорила шёпотом, потому что думала, что мы спокойно покинем Мясницкую и уйдём подальше от неизвестного чёрного человека, но Сергей спешно поднялся из–за стола, стул под ним неприятно скрипнул от резких движений, и возмущённо крикнул Ганину:

– Лёшка, дай тому джентльмену в ухо пивом, а то слишком он подслушивать охоч!

Обиженный господин поднялся, дабы не случилось скандала, но в спину ему уже летели нелицеприятные выкрики и насмешки. Я вздрагивала, Есенин в числе друзей своих смеялся, а через несколько дней пришло заявление из милиции от имени коменданта и ответственного контролёра МСПО Марка Родкина о том, что–де некие граждане, как поэт Есенин, Клычков, Орешин и Ганин обсуждали противочекистские действия, готовили восстание, и, ко всему прочему, бросались нецензурными выражениями в его, Марка, сторону. Всем следовало немедленно явиться в участок для выяснения личностей и подписания судебного рассмотрения. Как только мы с Галей получили письмо это, мы в ужасе вздрогнули – пустячная кабацкая насмешка принимала совсем не забавные обороты. Катя тяжело опустилась на кровать и, побледнев, молчала. Показали письмо Сергею. Он долго взирал на печатные строчки, ерошил волосы, но не находил, как реагировать на складывающиеся происходящие события.

– Уеду, – вдруг промолвил Есенин, и каждая из нас вздрогнула от голоса его.

– Сергей, да как же вы так..! – вспылила Галя. – Не смеете! Да ведь…

«Найдут», – вероятно, хотела сказать она, но осеклась, потому что мысль сия не была приятна никому из нас. Мне же казалось, что Галя беспокоится скорее о том, что Сергей снова уедет далеко, а когда вернётся – никому неизвестно.

– А почему нет? – вдруг раздался голос Кати. – Это, по крайней мере, утихомирит скандал, а к тому времени в ВЧК, глядишь, и успокоятся.

– Они никогда не успокоятся, – возразил мужчина, но был рад, что сестра встала на защиту его.

– Я тоже за то, чтобы Сергей Александрович уехал, – сказала я, и ныне все посмотрели в мою сторону. Мне вовсе не хотелось упоминать, что друзья Сергея такие уж плохие, но я знала наперёд, что его сдадут они, давая показания, первыми. – Давайте скажем, что вы сборник выпускаете. И в действительности куда–нибудь подадимся. У вас и Александр Михайлович там…

– Сашка! – поэт посмотрел на меня так, что я поняла – я задела самые тонкие нотки души его, и впредь он определённо не откажется от идеи своей. – Вика, вы гений! – Есенин встал и нежно обнял меня, а Катя, будто обдумав что–то, предложила нам езжать вместе. Мы с мужчиной переглянулись.

– Да, правда, – вдруг молвила Бениславская, и я перевела изумлённый взгляд на неё. Она, пожалуй, была последним человеком, от какового ожидала я такого предложения. Хотела уточнить про «Бедноту», но потом вспоминался мне Покровский, каковой, после возвращения Есенина, стал сам не свой. – Поезжайте. Дела с Михаилом Семёновичем я улажу.

Я рассудила, что то и не так уж плохо будет. Да и прошлая моя поездка, считавшаяся отпуском, нежданно прервалась, а теперь я мчусь в Петроград, из какового практически выгнали меня в прошлый раз. Отправляться мы должны были нынче же вечером и, как только купили на вокзале билеты, мы с Сергеем решили попрощаться с Толей. Покуда домчали до Богословского, Есенин осматривался по сторонам, улыбался, вспоминал, как жили они здесь с «Тольчёнком». Анна Никритина встретила нас радушно, провела в комнату, и Сергей, заметив детскую кроватку, не пошёл за женой Мариенгофа далее, а остался там.

– Как, уже забираете Сергея? – засмеялся Анатолий Борисович, когда поведала я ему о сих вестях. – А ведь он едва–едва успел вернуться!

 Я покраснела, убеждая его, что наша поездка – дело совсем иное, и что она лишь сбережёт Сергея, да и даст отдыха душе его. Мариенгоф смеялся, следя за реакцией моею. Теперь, когда не было меж нами прежних разногласий, мы стали ещё более крепкими друзьями, чем раньше, и могли говорить откровенно на любые темы – в особенности, когда не касались чувств моих к Сергею Александровичу, каковых уже я не могла, да и смысла не было, скрывать.

– Вы только присматривайте, пожалуйста, за ним, – говорил Толя и спешно добавлял:
 – Не считайте, что как ребёнком, надо потакать им – я совсем не о том. Но вы только взгляните, Вика, как изменился он! Дункан имела на него плохое влияние – это, впрочем, совсем не умаляет достоинств её как женщины и талантливой танцовщицы. Но после знакомства с нею он точно отравился ядом, даже смотрит на меня временами как–то по–волчьи, точно я предатель какой–то…

Мы оба посмотрели на Есенина. Он беззаботно играл с Кириллкой, много смеялся, улыбался и сам казался ребёнком, вылезшим из кровати.

Нас проводили до вокзала, и мы отправились – не зная, куда, зачем и на какое время. В вагоне было прохладно, и я села на противоположное от Есенина место, запахиваясь поплотнее в своё серое пальто. Его поразила моя реакция; он долго глядел пустым взглядом на свободное место рядом с собою, а потом, усмехнувшись, тоже сунул голову в воротник пальто.

– Теперь мы с вами практически в одном положении.

– Если не сказать более – в одном, – горько усмехнулась я. – Вас преследует милиция, меня – неизвестный чёрный человек.

Сергей вдруг вздрогнул и закурил, но спустя какое–то время дышать в вагоне стало невозможно, несмотря даже на приоткрытую щёлочку окна, и он выбросил дотлевающую сигарету.

– Презабавная это вещь – жизнь, – Есенин улыбался и глядел в окно, на проносящиеся мимо нас деревья и дороги.

«Истинно, – мелькнуло в мыслях моих, – не прошло и полугода, как меня чуть не убили, и вот – я вновь возвращаюсь в Петроград, не зная ни что ждёт меня, ни что – Сергея…»

– Вот, каково это – «божьей дудкой» быть! Сложно, муторно, а главное – ни себе, ни другим спокойствия и жизни.

– Что значит «божья дудка»? – осведомилась я.

– Это когда человек тратит из своей сокровищницы и не пополняет. Пополнять нечем, да и не интересно. Вот и я такой, – отвечал он, но смеялся с горькой складочкой возле губ. Более до утра, до самого приезда нашего, не произнесли мы ни слова.
На вокзале встречал нас Сахаров, получивший письмо. Есенин не видел его с самого отъезда своего с Дункан, и наблюдать за друзьями, что ныне встречались после столь длительной разлуки, было презабавно.

– Вы поэт? – спросил его Есенин ещё издалека.

– Нет.

– Писатель?

– Нет, – снова отвечал Александр. Они шли навстречу друг другу по перрону, неспешно, покачиваясь из стороны в сторону, а Сергей ещё и развёл руки для объятий.

– Так может, художник?

– Нет, – Сахаров продолжал улыбаться.

– Ну, тогда чекист! – заключил Есенин, и оба, подбежав друг к другу, обнялись и засмеялись, непрестанно выкрикивая: «Сашка! – Сергун!»

Александр Михайлович оказался очень милым и отзывчивым человеком. Он мог поддержать любую тему, и когда принялся Есенин – слишком, как по мне, льстиво, рекомендовать ему меня, я покраснела до самых корней волос; стало стыдно и приятно.

– Ох, и повеселимся мы в Петрограде! Даже ваш, Вика, день рождения, вероятно, здесь и отметим. Как вам город? – спрашивал Есенин. Настроение у всех было приподнятым, об ужасах, оставленных в Москве, не вспоминали. Мне бы следовало, между прочим, подумать о письме Грандову, но я вместо того улыбалась и предполагала в уме, на какие литературные вечера затащат меня эти двое. Сахаров мог посчитать о нас двоих самые разные вещи. Мы шли с Сергеем довольно близко друг к другу, временами он приобнимал меня за талию, но Саше так точного определения и не дал, кто мы с ним друг другу.

Петербург встретил нас влажными и совсем тёплыми ветрами. Мне даже казалось, что в Москве в это время было много холоднее. Сахаров показывал нам (преимущественно, мне) Эрмитаж, Екатерининский дворец, Царскосельский лицей и Исаакиевский собор. И везде, где бы ни были мы, меня охватывало восхищение и радость от увиденного, повсюду ощущала я себя будто дома, и всё сильнее и больше убеждалась, что эпоха, разрушенная революцией, была всамделишней моею. Сергей Александрович, должно быть, заметил, каким взглядом оглядываю я все прелести, как всё больше и больше нравится мне город на Неве, и после небольшой сей экскурсии Александра Михайловича отвёл меня на поэтический вечер.

Сюда прорваться было практически невозможно, потому что общество собралось знатное. Вместо привычных мне водки и пива творческие люди попивали из бокалов шампанское и вино. Из тех, кого довелось мне узнать, были Зинаида Гиппиус, Валерий Брюсов…

– Игорь Васильевич! – вдруг вскрикнула я, отрываясь от руки Есенина и следя к знакомому мне лицу. – Игорь Васильевич, и вы… Тут…

Он улыбнулся, сразу узнавая меня, рассказал, что здесь презентует и что будет читать, однако, как только вспомнился мне день рождения Сергея и стихи, что прочитала Майя, я вмиг поменялась в лице, даже как–то погрустнев. Мы, видно, пришли в сознаниях к одной мысли с ним.

– А как… подруга ваша? – осторожно спросил Северянин. Я махнула головою, пожала плечами и отвечала, что–де поживает неплохо, да и в общем… Разговор заходил уже в неприятное русло – благо, рядом оказался Сергей.

– Да, литературные вечера! Совсем не то, что в Москве, – по–детски смеялся мужчина. – А теперь позволь представить тебе начинающего поэта, моего давнишнего друга, – он подвёл меня к молодому человеку, и сердце моё сжалось, но от изумления ли или явного непонимания происходящего – не знаю.
– Так вы и стихи пишете? – спросила его я.

– Случается. Но скорее стремлюсь выступать и петь, – улыбнулся мне Андрей Болконский. Он выглядел даже иначе, нежели в прошлый раз – во фраке, лаковых ботинках, модном в северной столице костюме.

– Так вы знакомы?
– Привелось, – Андрей снова улыбнулся. – Видишь, Серёжа, а ты и не верил, что в Петербурге увидимся.
– Право, сам не ожидал! – смеялся поэт. Мы стали весело общаться. Я временами украдкой поглядывала на старого друга Есенина, моего нового знакомца, но не обращалась к нему ни словом.

– Не балы, Вика, конечно… – Сергей улыбнулся. – Хотя, впрочем, почему же нет? Вы танцуете? – явное недопонимание, как видно, растеклось по лицу моему краскою, потому что мужчина мгновенно весело улыбнулся и продолжил: – Отчего же нет? Публика вся своя, да никто и возражать не будет, – и, не дождавшись моего согласия или хотя бы какого ответа, он стремглав подбежал к музыкантам и о чём–то шепнул им. Все смотрели внимательно как на меня, так на Сергея. Я не знала, что и думать: было весело и стыдливо. Пред нами расступилась не такая уж многочисленная толпа творческих людей, и все будто замерли, ожидая, что же произойдёт далее. Держу пари, что Сергей в своё время и в Петрограде успел обзавестись статусом женского угодника. Он протянул мне руку. Я вложила его в свою. Но при первых аккордах замерла, как вкопанная, потому что танец в них угадывался тотчас же – и  он был не моим. – Что же вы стоите? – тихо шепнул мне мужчина, приблизившись, и лёгкое дыхание его шевельнуло кончики моих волос.

– Так ведь это танго? – то ли спросила, то ли повествовала я, ибо сама теперь сомневалась, верно ли угадала исполнение.
– Ну, разумеется, танец страсти, – игриво шепнул он. – Если хотите, давайте цыганское.

Об чём толковал он? Мне хотя бы одну ногу поставить стоило немалых усилий, а здесь – полноценное танго! Или норовил он таким образом посмеяться надо мною, выведя пред всеми «в свет»? Я нахмурилась, решив, что Сергей Александрович, в таком случае, не на ту напал, и смело шагнула к нему, стараясь и походкою своею, и во взгляде выразить всю уверенность, что наполняла теперь сердце. Мы взялись за руки, сделали несколько шагов в разные стороны, осознавая, что оба не попадаем под ритм; как–то, в конце концов, подстроились, не отрываясь, но и не сближаясь ближе положенного. Сергей вёл уверенно, помогал, если я невзначай запиналась, покуда вспоминала движения, улыбался, если на лице моём начинала играть краска и, главное – не отпускал. Все движения его были плавными и сильными, и в какой–то момент мне и самой начала нравиться эта его забавная затея, хотя и выглядела она глупостью человека, старавшегося всеми силами выделиться из окружавшей его толпы. Пару раз невзначай я чуть не наступила, правда, мужчине на ноги, но он с усилием театрально нахмурился и произнёс что–то навроде: «Ничего, в первый раз бывает», а когда зазвучали последние аккорды, резко отпустил, и меня закружило в непроизвольном быстром вихре. С тою же лёгкостью, что и отпускал, он взял меня снова под руку, и, крепко держа одною рукою за спину, опустил под собою. Я улыбалась, тяжело дыша, глядя в раскрасневшееся лицо его, а общество, наблюдавшее за танцем, зааплодировало.

Возвращались с вечера мы совершенно опьянённые, несмотря на то, что вроде выпили не столь уж много. Тёплый петербургский полдень сменился к вечеру сильной метелью, и с меня то и дело норовила слететь моя клетчатая кепи. Есенин наблюдал за тем, непрестанно смеялся, но и помогал придерживать. В том же увеселительном состоянии мы добрались до гостиницы.
– Сергей Александрович, позабавили же мы всех сегодня! – восклицала я, снимая с себя верхнюю одежду и сапоги и проходя в номер.

– Отчего же? Вы неплохо танцуете, – улыбался он, наблюдая за моими передвижениями.

– Мне по вкусу всё же больше пришлись стихи, – возражала я.

– Правда, собрались люди совершенно разных направлений, – улыбнулся он, садясь со мною на диван. – Как–то довелось мне беседовать с Маяковским. «Маяковский, – сказал я ему, – у вас не стихи, а агитезы!» «Есенин, – отвечал он мне на это, – у вас не стихи, а кобылезы!» Вот и посмотрим, кто после в эпохе останется!

– У поэта – все времена его, – задумчиво произнесла я. Мы молча глядели друг на друга, хлопая глазами, когда Есенин вдруг вскочил с места:

– А давайте я вам новое почитаю?

– «Монолог Хлопуши»! – я вся была внимание, потому что обожала этот отрывок из «Пугачёва».
– Нет, иное… Я совсем недавно начал писать. Ну, слушайте.

Я вздрогнула с первых же строчек. «Друг мой, друг мой, я очень и очень болен». В строчках не было ровным счётом ничего пугающего или отталкивающего, но они мне не понравились уже тогда. А Есенин всё читал, вдруг даже начал сверкать глазами, будто становясь иным, каким–то не своим что ли. Он закончил отрывок, каковой читал особенно надрывно, и остановился, тяжело дыша. Я не могла пошевелиться и начать снова дышать – настолько это показалось мне страшным, но и сильным. А мужчина молчал и ждал моего мнения.

– Сергей… – я начала тихо, не зная толком, где можно было бы укорить его: написана часть поэмы была гениальна. – Та строчка… Ну, какой же вы забулдыга, ну что вы?

Он ласково улыбнулся, снова садясь рядом со мною, говоря прежним нежно–весёлым тоном, но виделся теперь абсолютно иным, чем прежде – даже в лице и глазах его что–то поменялось, пока читал он. Я уже тогда поняла, что о жизни говорить можно, а вот о смерти – никогда. Но и не подозревала при том, что в своей жизни мне ещё придётся возвратиться к теме Чёрного человека и даже однажды столкнуться с ним.

XIV. Константиново

Покуда были мы в Петрограде, мне не раз пришлось ещё встретиться с таким интересным персонажем, как Андрей Болконский. Этот странный молодой человек, походящий не только именем своим, но и манерами на героя романа великого русского писателя, возбуждал во мне интерес при каждой нашей с ним встрече. Вначале мы почти не разговаривали, но, когда Сергей уже при мне назвал его своим давним другом, я стала присматриваться к нему, а ещё более глубоко заинтересовалась, когда стал он читать стихи свои – временами нежные и трогающие, временами – свежие и совершенно новые в эпохе современной нашей литературы. Сергей однажды хорошо сказал: «Где нет личности, там невозможно искусство», и ныне, глядя на Андрея и больше узнавая о нём, я всё сильнее в этом убеждалась, ведь Болконский был истинно личностью.

В то самое время, пребывая оба в Петрограде, мы стали вести задушевные разговоры. Сначала говорили всё о поэзии. После Андрей рассказал, что закончил Гнесинку, и мне стоило только громко удивляться, что мир так тесен, ведь Майя и Алиса учились там же, а ныне разъезжают по самым известным театрам мира и выступают.

– Вот как! – улыбался он таковому совпадению. – А вы сами из Москвы?

Я рассказала ему о Калужской губернии и о том, как с родителями после революции перебралась в столицу. Сам Болконский оказался из Рязани, Константиново, и мне тотчас же стало ясно, откуда, в самом деле, знает его Есенин. Перебираться в Москву он планировал уже давно, но жизнь Петрограда затянула в тот самый момент, когда только окончил он университет, так что уже пять лет не может он покинуть так полюбившееся ему общество. Мы порешили во что бы то ни стало встретиться с ним в столице. Я улыбнулась на прощание, выразив надежду, что встреча произойдёт совсем скоро, а, обернувшись, наткнулась на строгий и хмурый взгляд Есенина. Он не произнёс более ни слова, а лишь взял меня под руку и увёл из заведения. Я была в полнейшем восхищении. Всю дорогу, что шли мы по набережной, я рассказывала ему об увлечениях Болконского, изумлялась, что прочёл он всего Пушкина и была уверена, что такой потрясающий поэтический стиль сложился у него благодаря этому великому русскому поэту. Есенин шагал молча, заложив руки в карманы, не произносил ничего, а при последней фразе моей произнёс:

– Что мне Пушкин? Разве и я не прочёл его? Я буду больше Пушкина!

– Сергей Александрович, вы уже лучше него. В наше время, по крайней мере, – немного снисходительно улыбнувшись, заверила его я. Эти слова, похоже, немного успокоили его.

Время, что провели мы в Петрограде, было самым для меня наилучшим. По временам писал Грандов, и я со всею ответственностью выполняла всю необходимую для «Бедноты» работу. А иногда мы с Сергеем вспоминали Москву – но писем оттуда тревожных не приходило, и мы только поминали её хорошим словом.

– Скучаете по нашим 27/28 в Брюсовском? – бывало, спрашивал меня Сергей. Так мы с Галей прозвали наши с нею квартиры, потому что они были смежными, и жили мы одновременно и в той, и в той. Я кивала. Петроград очень многому научил меня и, благодаря Сергею, открылся в ином свете, нежели в первый мой сюда приезд, однако по дому я скучала и, точно специально не щадя себя, часто писала разные заметки в дневник и мемуары. Потому и возвращаться хотелось лишь наполовину, но время нашего пребывания в Петрограде итак уже длилось дольше предполагаемого. На прощание Сахаров крепко жал мне руку – мы успели хорошо с ним сдружиться и о многом говорили всё это время – почти месяц. «Друзей у Сергея много, – тише сказал Александр, подойдя вплотную ко мне, – но вот настоящих… Пока не повстречал вас, считал, что только Бениславская – поддержка его. Теперь на этот счёт совершенно спокоен».

Мы распрощались. Петроград встречал нас тёплыми, почти южными ветрами, а ныне провожал мельтешащим неприятным снегом и сильным ветром. Будто чуя беду, он неприятно гнал нас прочь, но Есенин махал шапкою, смеялся вслед буре и кричал мне:

– Ничего, ничего! Ещё вернёмся сюда, Вика, обязательно!

И нам действительно пришлось однажды вернуться сюда, хотя город и был уже с другим названием. А Есенину – вернуться и остаться.

Первым делом по приезде Есенин испросил меня, может ли поехать к Клюеву. Он знал моё к Николаю отношение, и потому теперь желал знать моё мнение.

– Ведь Он мне как Отец рОдной, – подражая манере его говорить, молвил Сергей. – Учитель мОй.

Я не смогла его переубедить и отпустила. А сама, едва успев разобрать вещи, побежала просить прощения у Грандова за столь долгий отъезд. Работы за всё это время накопилось множество. И я поняла, что маленький отпуск, положенный мне, отныне закончился окончательно, а ежели заикнусь я о каком–либо выходном, Михаил Семёнович непременно шкуру с меня сдерёт. Только увидев Галю, я улыбнулась ей, стала приветствовать, но Бениславская была сама не своя. Я хотела было уточнить у неё, как поживает «Галчёнка» – такое прозвище дали мы с нею Покровскому, потому что он очень уж любил называть так Галю, однако девушка прошла мимо меня, не отвечая ни на один вопрос и не произнося при том ни слова.

Я возвращалась из редакции поздно, потому что долго ждала Грандова и доделывала всю накопившуюся за время своего отсутствия работу. Пока я начала печатать статью, решив, что Михаила Семёновича не будет ещё долго, он вдруг появился, подал мне какой–то конверт – вероятно, с новым письмом от читателя, и, только я хотела забрать его, как он сунул его себе обратно за спину.

– Не торопитесь, – голос его был усталым, да и сам он выглядел осунувшимся, и мне стало ещё более стыдно оттого, что я так надолго покинула их и без того маленький штат. – Пришло очередное письмо, и надобно бы его разобрать, но… Оно весьма необычного содержания. И у меня будет к вам просьба.

Я отложила свою статью, каковую только начала, и стала слушать редактора ещё внимательнее.

– Вы невероятно талантливы, Вика, и я не могу этого не признать, проработав с вами столь долгое время. Но чего вы достигните здесь? – он взмахнул широко руками, как если бы пытался охватить ими всю нашу редакцию. – Потому вот вам моё задание. Соглашаться или нет – решать только вам, но я всё же настоятельно рекомендую. Письмо, что пришло ныне к нам – практически целая рукопись. Это не такой уж большой рассказ, каковой было бы неплохо проверить на ошибки и стилистику – в общем, подкорректировать и отредактировать, всё как вы любите в письмах. Но ныне – не для газетного варианта, а для книжного.

– Что? – не поняла я его.

– Дослушайте, пожалуйста, – устало потирая веки одной рукой, а другою –
всё также навалившись на мой стол, продолжал редактор. – Ежели у вас получится, я напишу своему хорошему знакомому Вальеру Кантору из Петроградского издательства.
 
Я опустила глаза в стол. Мне очень хотелось верить словам Михаила Семёновича, но после я вспоминала «обещания» Кожебаткина насчёт РОДК, и становилось жутко за себя самое, что меня вновь обманут.

– Подумайте, прошу вас, – почти взмолился Грандов, отдавая мне письмо. После сего известия я возвращалась домой в растерянных чувствах. День казался невероятно долгим и насыщенным: возвращение из Петрограда, просьба Есенина, настроение Гали и, в конце концов, это просьба Грандова – едва ли это всё можно было уложить в голове за одну только лишь ночь! Ещё одна неожиданность ожидала меня прямо под окнами нашего дома в Брюсовском. Только успела я начать радоваться, что отдохну душою и телом здесь, в своей 28–й, как заметила знакомый силуэт.

– Сергей Викторович? – недоумённо спросила мужчину я. Он развернулся. На лице застыло выражение какой–то печали, а в руках были цветы. Я обернулась, и мне стало ясно, в каковое окно глядел он. – Сергей Викторович, а что же вы не зайдёте?

– Галя прогнала, – он опустил голову. – Они с Назаровой Аней как будто сговорились в последнее время.

– Простите меня, я только утром из Петрограда… Что случилось?

Покровский качнул головою. Цветы в руках взъерошились в ритм его волосам.
 
– Совсем неприличная эта Аня… Ругается как торговка пирогами и ведёт себя совсем не как артистка. – Он произносил слова вяло, как бы неохотно, и только присмотревшись, я поняла, что он абсолютно пьян. – Говорит, что я сволочь, что у меня гнусная морда, что Галя – жена Есенина…

– Что? – всё вскипело во мне, и если монолог его, обращённый к неведомой стене, я слушала не особенно, то именно эти слова особенно врезались в сердце мне. Сжав руки в кулаки, я направилась в квартиру. У меня было пусто – Катя, наверное, сидела у Бениславской. Злость тошнотою подкатила к горлу, и я пнула сначала стоявший ни в чём не бывало узенький гардероб, а после – табуретку. Она завалилась на пол, ножками вверх, но злость моя оттого не улетучилась. Впору было начать бить посуду и орать что было мочи!

– «Тебе единой согрешу»! – чувства и мысли – вперемешку с ними, переполняли настолько, что вылетали несуразными фразами сами собою, без контроля моего над ними. – «Только вам лишь, Вика, и могу доверять»! «Вы друг, единственный мой друг…»! – я повторяла фразы эти, пытаясь вторить нежным выражениям Есенина, но выходило что–то гнусное и издевательское; а после, когда все чувства вышли без остатка, тяжело опустилась на пол, зарыдав, и провалилась от изнеможения в сон.

Меня разбудило какое–то ласковое дуновение ветерка. Я мигом широко раскрыла глаза, вздрогнула, решив, что чудится в темноте, но нет – предо мною сидела Катя. Мне нравилась старшая из сестёр Есенина своею сердечностью и душевностью, но в её 18, непростую переломную пору, в характере её уже начинала образовываться червоточина. Есенин и сам не раз говорил о том – он боялся, что Катя слишком похожа на него, что стремится она к роскошной жизни, а того ей не надобно, что, не дай Боже, пойдёт по стопам его и совершит те же ошибки, что и он. «Нет, нет… – бывало, говаривал он в задумчивости. – Всё в ней – хитрость, а не ум. Я не такой. Я всё–таки хороший. А она всё хитрит, хитрит». Ныне Катя улыбнулась, сумев–таки разбудить меня, но пришла она явно не поговорить по душам.

– Вот ты и проснулась! А мы с Галей уже и беспокоиться начали. (Я огляделась по сторонам, но в сумерках Гали нигде не обнаружила). – Ты почему на полу–то спишь? Неужто так утомили в редакции?

– Катя, что случилось? – слегка раздражённо спросила её я. Не любила, когда люди сильно отходили от темы. Девушка вздохнула.

– Куда Есенин отправился после возвращения, не знаешь?

– К Мариенгофу… К Анатолию Борисовичу собирался заезжать, а после к Клюеву.

Катя ахнула и отбежала в сторону от меня. Я с удивлением смотрела теперь на неё.

– Так ведь у Клюева засада собралась!

– Что? – я поднялась, всё ещё туго соображая.

– Дело о четырёх поэтах не оставили! – воскликнула она, ломая руки и начиная нервно расхаживать по комнате. – Нам с Галей незадолго до вашего приезда стало о том известно. Его решили возобновить, как только Сергей вернётся, чтобы сделать ему подписку о невыезде…

– И когда собирались вы о том нам сказать? – нахмурилась я.

– По приезде… – Катя опустила голову. – Но ты не подумай ничего об Гале, она как лучше хотела! Мы думали, сбережём Серёжу в Брюсовском пару дней – авось, не нагрянут, а после предпримем что–нибудь.

– И супротив закона! Да как же так–то! Да ежели бы я знала!..

Чрез некоторое время к нам пришла Галя. Она тоже была бледна и казалась утомлённою. Она даже не удосужилась поздороваться со мною, а тут же обратилась к Катерине – сказать, что позвонила Клюеву на дом, но он не берёт трубку. Сердце моё похолодело и стало метаться из стороны в сторону по грудной клетке. Паника охватила всех нас троих – мы буквально не отходили от телефона и звонили туда и тем, куда только могли дозвониться. Время приближалось к трём ночи. Ответили, наконец, из ГПУ.

– У нас, у нас гражданин Есенин. С утра, как проснётся, подпишет анкету об аресте.

Все втроём выдохнули. На другой день, 17 декабря, его положили в профилакторий на Большой Полянке. Может, оно и к лучшему.

***

Мысли о Гале и Сергее не давали уснуть мне все последние недели. Но, при всём при том, не забывала я и о предложении Грандова, а потому по ночам потихоньку разбирала письмо одного из читателей «Бедноты». Бениславской о своей возможной рекомендации я не сказала ни слова в связи с ухудшением отношений меж нами.

Письмо было написано красочным и очень живым языком, а потому изначально, читая его по первости, я едва ли смогла что–то найти. Однако зная Грандова, человека умного и целеустремлённого, с трудом мне верилось, что он поручил мне такую работу только лишь для того, чтобы насладилась я рассказом, без какой–либо корректуры. Тогда начала я понемногу искать ошибки, вчитываться в каждое практически предложение – как звучит оно, особенное внимание уделять расстановке запятых и «вкусным» словам в тексте. От этого всего рассказ стал для меня ещё более притягательным и интересным; его захотелось изведать с другой стороны. Это была история французской революции. И по ночам я начала с содроганием уходить в ужасы заключённых в Бастилии, каковые просидели там несколько лет, и, вероятнее всего, позабыли, что существует белый свет и в принципе что–либо помимо тюремных стен. Читался он на одном дыхании, и, когда псевдокорректорская работа моя была завершена, стал вроде бы лучше и прекраснее. Я могла подчеркнуть, что у автора были вкус и превосходное умение создавать сюжет, но вот написание выглядело корявым, точно он ещё не нашёл стиля своего, бросаясь из крайности в крайность.

Помимо сей работы, я также продолжала с девяти утра до шести вечера ходить в издательство, временами делиться деньгами с Катей, даже писала письма Болконскому. И у меня, и у Андрея из–за работы было не так много свободного времени, но каждый раз отвечал он мне по–доброму ласково, так что сердце наливалось радостью и, чего не было давно – мне становилось действительно спокойнее.

Когда я отдала отредактированное письмо Грандову, он поблагодарил меня, молча кивнув, принял его, но уже на следующее утро вбежал взбудораженный и взъерошенный и вызвал меня к себе. Сердце моё тяжёлым, почти неподъёмным грузом упало в пятки. Я понимала, что до корректора и редактора мне очень далеко, даже не стремилась к тому, но всё это время, тем не менее, строила себе планы, как могла бы сидеть в издательстве, читать книги и наслаждаться занятием сим.

Когда я вошла, Грандов быстро печатал что–то на машинке, после позвал секретаршу Лену и, передав ей конверт какой–то, завещал отнести его тотчас же на почту – даже прикрикнул, чтобы она не медлила.

– Вика, спасибо вам, огромное спасибо! Буду скучать по такому верному сотруднику!

– Михаил Семёнович? – не поняла его я.

– Ну, как же, – он поднялся из–за стола, подошёл ближе и принялся крепко жать мне руку, не переставая улыбаться. – Едете в Петроград!

Несколько писем периода 1923 – начала 1924

«Дорогой Андрей Алексеевич!

Спасибо за письмо ваше прошлое, простите, что не ответила сразу. Дела мои прекрасно! Не поверите, еду к вам в Петроград – да к тому же, и по рабочему вопросу. Многоуважаемый Михаил Семёнович способствовал, чтобы взяли меня в «Аквилон» – знаю, издательство не столь уж широкое, но уже тому рада, что смогу в одном с вами городе находиться и в качестве корректора, а не писателя себя испробовать! Вальер Морисович, владелец, будет ждать меня 24 декабря сего года, как раз в канун дня рождения моего. Как удивительно складываются события, даже поверить трудно!

Как вы сами поживаете? Непременно хотелось бы увидеться, как у вас будет время.

С дружеской признательностью, Вика».

«Дорогой мой Анатолий Борисович,

Совсем давно от вас ни письма одного не видела. Каюсь – и сама в дела ушла по уши, времени не было ни увидеться, ни попрощаться пред уездом моим. Галя уведомила, кого только могла – не знаю только, дошли ли вести до вас. С Москвою я пока простилась на неопределённый срок – не знаю уж, когда и вернусь.
Сергей в профилактории теперь, вы, верно, слышали? Хочется вернуться, как получится, скорее хотя бы к одному нему. Сердце у меня не на месте – очень уж беспокоюсь, что, только выпишут, пуще прежнего пить примется, а его от алкоголя отучать надо, Анатолий Борисович.

–––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––––
 
В пути успела сочинить стихотворение и, пока стояли на станции, написала его сюда. Очень уж мыслей много стало, Анатолий Борисович, прямо разрывают не только голову всю, но и душу.

Хотелось бы узнать мнение ваше насчёт написанного.


Кто по жизни считает эмоции
И пустые бутылки зазря?
А потом твердит революции:
«Ну и чёрт же попутал меня!»

Кто за знамя гордостью тайною,
От распутной устав суеты,
Ночью вновь совершает скитания –
Ищет девочек он для любви.

«Нет, не люди, – считает, – создания,
Что постичь не смогли красоты».
Ну, давай, пригласи на свидание
Хоть одну из тех, с кем был ты.

Мне невмочь даже слышать дыхание
Его в трубке, когда говорим.
Может, полон он очарования,
Когда пьянство расстаётся с ним.

Нет, не пьяница, то мало сказано,
Он на днях мне сказал, что поэт.
Он стихами глаза мне завязывал,
Одурачить хотел, но ведь нет!

Мы знакомы два года паршивые,
Он всё мечется, что–то кричит.
Что глаголишь, дурак, с такой силою?
Он в ответ, улыбаясь, молчит.

Только я недавно увидела –
Аж потом всю ночь невтерпёж:
Он другую целует, красивую,
И опять в уши ей стихи, ложь...

Надоело скитаться ли падалью?
Разучился принцип беречь?
Только вот под твоими взглядами
У меня пропадает вся речь.

Я по жизни считаю эмоции,
И пустые бутылки зазря.
Ну а после твержу революции:
«Теперь тоже поэт я, друзья...»

С надеждою на участие, крепко пожимаю руку,

Ваша Вика».

«Дорогая Вика,

Говорят все вокруг, что вы поспешно уехали из Москвы. А когда вернётесь – не говорят. Галя захаживает редко, на письма мои почти не отвечает. Характер, верно, у меня совершенно дурной стал, что я в иных людях заботу к себе разглядеть не могу, а для кого–то придумываю, что вот–де они мне словно отцы родные. Вы уж не судите строго меня. Я свою любовь отдал тем, кто не любил меня, а ныне, когда любят меня наисветлейшие люди, я не могу отвечать им, ибо не умею.

Вы как–то сказали мне, что всегда все обстоятельства против поэта. Вот и теперь вспоминаю слова ваши и надивиться не могу, сколь они мудры.

С приветом,

Ваш Есенин».

«Дорогая моя Виктория,

Спасибо за письмо ваше!

Читал с огромным удовольствием и много смеялся. О недочётах прилагаю бумажку в конвертике отдельно.

Наши дела просты, как и всегда. А как ваши?

За Сергея прекрасно понимаю беспокойство ваше. 31–го числа оного года выписан с Большой Полянки, чувствует себя прекрасно. Заимел хороших знакомых, в числе каковых – артистка Миклашевская, знакомая Нюши моей, и великий человек Чагин. На днях он также вспоминал вас, потом вдруг задумался и соврал, что женщин было у него тысячи.

– «Вятка – говорю, не бреши.

– Ну, триста, – и мнётся весь.

– Ого!

– Ну, тридцать.

– Вот это дело».

А надобно добавить, что рядом Августа Миклашевская как раз и стояла. ПисАть нужно Сергуну, для кого–то писАть. Не знаю даже и не решусь утверждать, что чаще сотворяет он: претворяет жизнь в стихи или, напротив, стихи в жизнь.
Ожидаю рассказов ваших о Петрограде! Не знаю, как сам я, но Вятка собирался посетить город в ближайшие недели.

Преданный ваш друг Анатолий Борисович».

***

Я читала письмо Анатолия Борисовича как раз в тот самый день, когда приехал Есенин. За последние несколько месяцев удалось мне обустроиться в крохотной коммунальной квартире, привыкнуть к новому назначению своему и совершенно свыкнуться с литературной и интеллигентной жизнью Петрограда. Покуда протекала работа в «Аквилоне», печатались с корректурой и правками моими новые и новые книги библиофильской направленности, а по вечерам посещала я литературные вечера с Андреем Болконским, жизнь казалась обыкновенной и размеренной. Все заботы, что связаны были у меня с Москвою, отошли на задний план; сердце стало лёгким; дышать было проще.

И только однажды вся прежняя жизнь как будто со всего размаху решила свалиться на голову мне, когда ввечеру в квартире раздался стук в дверь, и на пороге возник Есенин. Бледность на лице его была невыразимая, а под глазами заштамповались огромные серые круги.

– Сергей Александрович… что же вы это… На ночь–то глядя… – растерянно повторяла я, не понимая, что он делает в Петрограде, во–первых, и как отыскал квартиру мою – во–вторых. Сергей снял цилиндр свой и тихо, почти на цыпочках, прошёл в квартиру мимо меня, подставляя палец ко рту.

– Тише, Вика, слышат. Везде ведь слышат.

– Так кто слышит–то, Сергей Александрович?

Он замотал головою, но на вопрос не отвечал.

Стали пить чай. Есенин сидел молчаливо, оглядывался, рассматривал мой прежний быт, что–то бормотал сам про себя, потом вытащил потрёпанную бумагу из пальто своего, стал раскладывать на столе. Я узнала свой почерк и замерла.

Сергей снисходительно улыбнулся, подвигая моё же письмо ближе ко мне. Но лучистая его улыбка почему–то не заставляла отныне меня улыбаться в ответ – сейчас она ужасала.

– Ну, что это такое? – он показывал прямо в мой размашистый почерк, немного напоминающий его, но менее красивый. Я нахмурилась, осознавая, что именно Мариенгоф передал письмо ему, несмотря на то, что я категорически просила этого не делать. – «Кто по жизни считает эмоции, – он снова улыбнулся. – И пустые бутылки…» И разве я считаю пустые бутылки? – он вдруг заметно призадумался, неторопливо водя пальцем  по своему подбородку, наклонил голову к столу, исподлобья поглядывая на меня, прищурился, а после весело улыбнулся и спешно набросал что–то в своём блокноте, каковой всегда носил с собою в случайные минуты вдохновения. От меня не скрылось, как нервно при том дрожали его пальцы. – Скорее, пробки. И не считаю, а собираю. Дабы душу свою затыкать.

– Что же вы делаете здесь? Анатолий говорил, вы много работаете. И что вас выписали…

– Работаю! Негоже ведь жить только стихами – так нельзя, нельзя… Надо и отдыхать от них.

Про Толю он так ничего и не сказал, а как–то весь поник головою. Было понятно – произошло что–то неладное, так что впору самой ехать за Сергеем в Москву и выяснять.

– Вам, вероятно, вновь кажется что–то, Сергей, – принялась укорять его я. – Как же ваши друзья–имажинисты? Вы создали с ними «Стойло», целое направление, более даже того – целое направление!

– Средь людей я дружбы не имею! – порывисто вскрикнул он, приподнявшись, после, тяжело дыша, долгим взглядом смотрел на меня, но я не испугалась, так и не отведя от него взора. Тогда мужчина сел обратно. – Я не крестьянский поэт, Вика, и не имажинист. Я просто поэт.

Сказал, будто отрезал, и я вздрогнула. Ещё более пугал теперь меня этот практически не знакомый мне, даже совсем чужой, человек. Он уехал в ту же ночь, что и приехал – не знала я, уж каким поездом и когда. Обещалась приехать, проведать Сергея, непременно отпроситься с работы, однако не смогла, не сумела, за что не раз корила себя. Смотрела в сторону вокзала, с какого едва доносились голоса электричек, но разрывалась меж издательством и другом в самые тяжёлые их минуты, и всё почему–то выбирала издательство… В то время очень много мы стали переписывать с Галей – все знакомые мои и Есенина отчего–то внезапно замолчали и совсем перестали отвечать.

Письма и телеграммы Галины Бениславской зимы – весны 1924

«Уважаемая Вика!

Всё долго думала, как приняться писАть вам, и вот начала – а получается из рук вон и коряво. Но вы уж, как редактор, не судите. Сергей поранил руку на днях, когда возвращался с Анатолием Мариенгофом с пьянки. Положили в Шереметьевскую больницу. Кто–то говаривал, что он разбил окно, потому связки все и свело, однако никаких следов разбитого окна не нашли.

Давеча проведали его с Назаровой. Цел, чувствует себя хорошо. Но по палате шагал встревоженный и всё осведомлялся у нас, видели ли мы у двери милиционера.

Давайте будем на связи с вами,

Бениславская».

Уважаемая Вика,

Сергея искали по какому–то разбирательству милиционеры. Дрожал страшно, почти плакал, умолял меня переговорить с кой–кем по этому поводу. Я испугалась, потому что выглядел он совсем плохо. Обратилась к доктору Гернштейну, дабы он поспособствовал, чтобы Сергея оставили в больнице. Знаю, разбирательство, так или иначе, состоится, его не избежать, но отсрочить сможем.

Сергея перевели в Кремлёвскую. Чувствует себя хорошо, передаёт приветы.

Бениславская».

«Уважаемая Вика,

12 числа оного года посылала вам письмо, но ответа вашего не последовало.
Бываю у Сергея почти каждый день. Прочёл на днях новое нам с Аней: «Годы молодые с забубенной славой». Вы и представить себе не можете, как это было страшно. Он не читал, а хрипел, рвался с больничной койки. Нам жутко понравилось, но неприятный осадок оставило. Сергей всё осведомлялся, точно ли нам понравилось. Он не понимал, но чувствовал, д о ч е г о стихотворение его хорошо.
Всё спрашивает об вас. Когда вы возвращаетесь?

Бениславская».

«Сергея выписали Чуть не послали в Ганнушкина Поселился у Вардина=Бениславская».

«Сергей будет 12 апреля в Ленинграде Вам написать не успел Просил меня=Бениславская»

Пересечься в апреле нам так и не удалось. Я норовила встретить Сергея на вокзале, но не знала точное время, когда он приезжает, а для телеграмм время было уже слишком позднее. Я прождала его полдня 12–го на вокзале, а после, как стало мне известно, он и приехал только что за изданием «Москвы кабацкой», а после вернулся в Москву.

До меня доходили вести, что в середине мая приезжал на Ваганьковское – на похороны хорошего друга своего Ширявцева. Они с ним познакомились незадолго до смерти и, если верить рассказам Гали, провели вместе много трезвых дней. И только ближе к концу мая удалось нам–таки с Андреем наладить с Есениным прежнюю связь.
Москва всегда чувствовала Есенина, а Есенин – Москву. И каждый раз, когда бы ни возвращалась я в столицу, я могла с уверенностью сказать, что на душе у поэта в эту пору. Нынче нас встретил майский дождь и холодный ветер. Андрей всю дорогу до прежнего места моего жительства, Брюсовского, укрывал меня полою плаща, потому что на мне было то самое коротенькое серое пальто, и оттого дождь нещадно бежал по колготкам и холодил ноги своею моросью. Мы вбежали в квартиру, спасаясь от лютого ливня, и я ожидала увидеть пред собою Катю или Бениславскую, но здесь был один только Есенин.

Я взглянула на него, а он поднял голову ко мне. Горечь подкатила к горлу моему – я любила, я по–прежнему любила его, несмотря на месяцы, в каковые не виделись мы, и ныне, когда увидела его, такого светлого, со всё также вспушёнными волосами, а не такими, как когда приезжал он ко мне зимой, сердце моё ёкнуло. Андрей понимающе кивнул и оставил нас с ним одних.

– Серёжа!
– Вика!
Но то было и единственное, что могли сказать мы теперь друг другу. Он качнул головою и повалился обратно на табурет.

– Серёжа, какой вы светлый теперь, какой ясный! Как прежде, будто бы…

– Будто бы? – лучистые голубые глаза снова устремились ко мне. Я едва смогла проглотить подступивший к горлу ком. Мужчина молчал, а затем негромко заговорил:

– Всё, Вика. «Стойло» перегорело и ныне продаётся с торгов. Денег с него я так и не получил, хотя собирался отправлять в Константиново.

– Давайте, давайте я помогу вам, – я спешно стала вытаскивать из сумочки кошелёк, доставать купюры, но всё падало из рук напрочь, и, в конце концов, Сергей поднялся, с кроткою улыбкою подошёл ко мне, сжал мои руки в своих, останавливая.

– Не надо. Вы итак много сделали для меня.

– Отчего же денег не было в кассе? – спросила я Сергея. Он молчал, не отходя от меня, потом цокнул языком и ещё более тихим и хриплым голосом отвечал:

– Мариенгоф забрал всё и решился продавать кафе без ведома моего под какие–то свои… А, впрочем, что толку теперь! – он махнул рукою.

– Но ведь как же? – я в растерянности отшатнулась. – Ведь Толя… Анатолий Борисович…

– Встречал меня тогда, загодя? Верно, встречал. А сам всё глаза прятал и отвечать на кой–какие вопросы боялся. А когда я обратился к нему не по–свойски, а на «вы», сжался, будто и вовсе не понимал причины, весь замер и жалостливо посмотрел на меня, с придыханием произнося: «Товарищ Есенин…» Вот то и последняя встреча наша.

Я кусала губы и нервно поглядывала то на расхаживающего по комнате Сергея, то под ноги свои, а самой хотелось бить себя и стегать из–за того, что не проявила к нему внимания и заботы, каковой он заслуживал, не пришла на помощь, когда особенно нуждался в ней он!

– Сергей Александрович, мне так стыдно…

– Да что вы, что вы, – иронично улыбался мне мужчина, временами оборачиваясь ко мне. – Я ведь понимаю, вы заняты. Вам надобно за дело приниматься, а мой удел – катиться дальше..!

– Сергей Александрович! – яростно оборвала я его, и мужчина засмеялся.
 
– И Катя даже учиться стало небрежно, заимела привычку курить и всё только денег и просит! Все – все они, Вика, покинули меня, а вы… – он перестал выделывать круги по комнате и сделал несколько больших шагов ко мне, быстро сокративших расстояние меж нами. Мне пришлось даже отклониться немного назад – так близко стоял теперь ко мне он, а глаза налились кровью, и жуткая бледность разлилась, будто солнечный свет из окна, по всему лицу его. – И даже вы, – он хотел продолжить тихо, но голос ушёл в хрип. И всё же был он прежний, прежний, несмотря ни на злость свою непривычную, ни на суровость, ни на страх, сковывающий меня! Он привык, что в таковые моменты вспыльчивости его одни – ужасаются, а иные – лишь сильнее тянутся; во мне же взыграли два состояния одновременно, и едва ли одно возможно было оторвать от другого. Я стремительно схватила его за воротник рубашки и, легонько дёрнув на себя, поцеловала. Он, к моему крайнему изумлению, не оторвался, а только с мгновение пытался прийти в себя; потом вдруг прижал к стене и резким движением развернул к себе спиною. Я ощутила прикосновение губ его на своей шее и не смогла сдержать сорвавшегося стона. Он усмехнулся, сжал меня в объятиях сильнее, продолжая, при том, оставлять жаркие следы на коже, и от каждого его прикосновения у меня всё быстрее и быстрее бежали мурашки. Едва ли мне удалось бы вернуть себе сознание, если бы он не оторвался первым сам. Я бы даже навряд ли вспомнила, что за дверью нас обоих по–прежнему ожидает Андрей. Я обернулась и увидела, как Сергей расхаживает неподалёку от меня и нервно ерошит золотистые волосы.

– Давай уедем, – одними губами вымолвила я.

– С Болконским? В Ленинград? Уж спасибо, – усмехнулся он, и я чуть не разозлилась, но ещё сильно было на шее воспоминание о тёплых губах его.

– В Константиново! Серёжа, ведь там нынче такая весна чудесная – ты сам о том рассказывал.

– А он? – мужчина кивнул в сторону двери.

– И он… Тоже. Только своею дорогою.

– Да ведь ты сам говорил, что у них сейчас трудности! – немного погодя, добавила я. –Справишься, сестёр повидаешь.

– Какие у них трудности! – он отрешённо махнул рукою. – Вот в новый дом заселились – после пожара от прошлого ничего почти не осталось. Пишут, что отстроили теперь окончательно.

– Давай поедем! – снова сказала я. Почему–то верилось и думалось, что, как только увидит Сергей родные Рязанские равнины, ему полегчает и душевно, и морально, вновь вернётся к нему простецкое отношение к жизни, и весёлый детский смех, каковым так любил он заражать всех обыкновенно. Я живо подбежала к нему и схватила за руку. Он не обернулся, глядя в окно – я знала, что, вероятно, он высматривает, там Андрея.

– Ты правда хочешь? – негромко спросил он.

– Больше всего на свете!

С Галей нам так и не довелось увидеться. В тот же день Сергей собрал чемодан, и мы отправились.

***

Как, в действительности, превосходно было Константиново! Чудесная дорога вырисовывалась из окна, дни пути были хорошими и безоблачными, а, только начали появляться наливные зеленью и чернозёмом Рязанские поля, и мы вовсе не могли и не смели оторваться от окна – коростели, соловьи и перепела сводили с ума нас каждое утро. Я поглядывала на Сергея и с радостью убеждалась в доводах своих – с каждым минимальным приближением к родной земле он весь преображался, всё чаще улыбался, стал даже более милостив к Андрею и разрешил ему поиграть в купе на гитаре.

– Давайте «Прощай, жизнь, радость моя…». Если знаете.

– Сергей! – я игриво била его по руке. – Что это вы такое говорите?

– Люблю русские и протяжные. Горько становится, а при том сладко на сердце, – отвечал он, задумчиво наклонив подбородок свой ко мне на голову.

Встречали нас радостно, хотя и не подозревали вовсе о приезде нашем. Я впервые видела Татьяну Фёдоровну – немного приземистую добрую старушку со множеством морщин на лице, но уже по одним только первым словам её, когда встречала она сына, поняла, что ждёт она приезда его каждый раз, и неважно – предупреждает он её об том или нет.

– Андрюша! – Татьяна Фёдоровна обернулась к Болконскому и стала обнимать и его – не уступая ласками, какими только делилась с сыном, и ему. Я посмотрела сначала на одного, затем – на другого. Разница меж ними была года в три. Видно, не соврал Андрей, когда сказал, что с самого детства дружат они с Сергеем.

Меня тоже привечали как свою, хотя по ленинградской одежде во мне нельзя было никоим образом заметить прежнюю провинциалку. Татьяна Фёдоровна вначале удивлялась приезду моему, но, когда навстречу мне выбежала Катя и стала крепко сжимать в объятиях своих, улыбнулась и как–то по–особенному посмотрела на Сергея.

В новом отстроенном доме было чисто и просторно. Недоделаны были лишь сени, но то совсем не мешало жить теперь здесь летом – да к тому же, и погода в Константиново стояла хорошая. Мне всё чудилось, что, всё, что ни происходит здесь со мною, на самом деле снится мне во сне и про мою Калужскую губернию. Ровно также будили нас петухи по утрам, ровно также бежали мы, точно дети, помогать Татьяне Фёдоровне в поле. Есенин до последнего не доверял, что есть во мне что–то деревенское, а после, должно быть, разглядел–таки, смирился, стал ещё приветливее со мною.

Нам нравилось, когда отводили от нас обоих пристальное внимание, убегать ото всех в поля и бегать друг за другом в колючих колосьях. Это было совершенно по–детски, но было в той забаве и что–то дружеское, сближающее.

Если и пил он в те дни в Константиново, то мало, будто боясь притронуться к рюмке. А после либо быстро укладывался спать, либо вся задорная энергия, игравшая в нём, уходила на весёлые пляски. А как Сергей танцевал! Это не шло ни в какое сравнение с тем танго, что пытались мы вытворять когда–то в Ленинграде. В нём кипела тогда вся кровь его, просыпалась вся крестьянская удаль, и я не могла не наблюдать без улыбки, как он поёт частушки, весело подмигивая, хлопает руками по коленкам, бряцает сапогами об пол.

Однажды сидел с нами и Андрей. Неприязнь меж ним и Есениным, кажется, к тому моменту уже поутихла, и Болконский стал тихо наигрывать аккорды на гитаре. Я прищёлкнула пальцами, вспоминая совсем новые сборники Сергея.

– «Вечер чёрные брови насопил». Давайте её!

Сергей качнулся в сторонку, смутившись, но, когда стали подпевать мы все – и даже я, заметно заулыбался. Мы пропели ещё несколько стихов его, и Татьяне Фёдоровне понравилась «Русь Советская». Вдруг мужчина вскакивает, хватает меня за руку и начинает что–то быстро и горячо – приятным, но щекотным шёпотом отдавалось дыхание его на шее, бормотать.

– Пойдём в кашинский сад, я всё тебе покажу, – тараторил он, а после, не дождавшись ответа, потащил за собою. Мы побежали по мокрой от росы земле, путаясь иногда в стеблях сумеречной травы, но до сада так и не добрели – впереди Сергей заметил Оку.

– Пойдём купаться!

– Сергей, но ведь так и застудиться недолго.

– А я сын Купальской ночи, уберегу тебя ото всего, – засмеялся он и потащил меня в воду, не обращая внимания на мои негромкие визги из–за непривычно холодной воды. Поймал–таки в реке. Крепко обнял и скрестил руки за моею спиною.

– На Купалу любят кого попало, – убирая со лба свои мокрые волосы, возразила я. Он в ответ только молча, нежно мне улыбнулся.

В кашинский сад дойти нам не довелось, зато на обратной дороге повстречали Андрея. Мокрые после купания – аж самим стыдно стало от своей глупости.

– А давайте пробег, Андрей Алексеевич!

Болконский откинул с плеча гитару и, усмехнувшись, посмотрел на меня.

– А давайте.

– Серёжа, ты что, кататься – после воды холодной сразу?

Он не слушал меня и поплёлся с Андреем за лошадьми – ещё немного шатаясь от выпитого давеча спирта. Я разглядела издалека, как скользили они ровною гладью, точно лебеди по воде – по рязанским полям. Андрей, казалось, держался в седле увереннее и ловче, а вот Сергей позабыл многое из–за городской жизни. Внезапно, не успев остановиться, он соскочил с седла, и в мыслях моих пронеслась страшная картина и слова Гали: «Я всегда панически боюсь за его голову. Бывает, так снится: Сергея Александровича привозят домой с пробитой, окровавленной головою…» Я ринулась к нему, в ужасе выкрикивая его имя, но он только, улыбаясь, лежал на холодной тёмной земле, не замечая, что грязнится суконная рубашка его, и приговаривал с улыбкою: «Боже! Как жить–то хорошо! Как хорошо жить!»
Как–то приехал в Констаниново фотограф. Мы всё искали с Шурой и Катей Сергея, оббегали весь двор, а застали его, тихо приютившимся в домике на лавке. Шурка поднесла палец к губам и молвила шёпотом:

– Серёжка работает, не велено, значит, беспокоить его!

Я тихонько подкралась сзади и, пока поэт не поднялся, различила последние строчки:

«По–байроновски наша собачонка
Меня встречала с лаем у ворот».

– Что за шум? – он взлохматил пшеничные вихры и хмуро оглянулся к нам – недоволен–таки, что отвлекли. Мы все переглянулись. Катя и Шура рассказали, что его просили с ними сфотографироваться. Есенин для чего–то прихватил с собою гармошку.

Выстраиваться пришлось долго. Есенин делал вид, что собирается сыграть, а солнце так ярко сквозило по волосам его, что они переливались, как спелая рожь. Мужчина, к тому же, ещё и что–то шутил, мы все непрестанно смеялись и не могли сосредоточиться, а после сестёр внезапно позвали. Я продолжила смеяться шутке Сергея Александровича, неожиданно встав на место Кати – и так нас вместе и сфотографировали, даже без сестёр его. А уже после, в Москве, когда рассматривали мы с Шурой эту фотографию, она удивлённо ахала: Как же вы похожи на Катю, Вика! Будто наша третья сестра!»

Но менее ласковым и добрым был Сергей Александрович в те минуты, когда напоминали ему родители о безденежье и близкую с нищетою жизнь. Он не желал и слушать их, а только махал рукою и норовил как можно скорее уйти, ссылаясь, что они не понимают вовсе заработка его. Однажды побежала успокаивать его не только Катя, но и я – правда, позднее. Я застала брата и сестру среди берёз – Сергей прислонился к одному из деревьев, склонив голову и прикрыв глаза.

– Оставь ты уже всё это, Сергей! На что тебе? Тебя ведь итак знают, как поэта – так ужели нужны тебе все эти мерзкие люди?

– Больно спорить ты любишь, Катюша, а в жизни понимаешь с каплю. Сама иных слушаешь? Едва ли. Что я говорил тебе не раз о Васе Наседкине? Ты ли слушала меня?

– Не люблю я его! – топнула ногою Катерина. – Не люблю и не хочу идти за него!

– Видишь, какая ты, – улыбнулся ей брат. – И всё только характер свой показываешь.

– А на что тебе Миклашевская твоя? – вдруг спросила Есенина девушка. – Разве любит она тебя? Нужен ли ты ей, Серёжа? Да она и не глядит на тебя вовсе, а живёт со своим артистом, а Вика…

– Молчи! – Есенин оторвался от берёзы и пошёл вглубь рощи. Катя – за ним, продолжая что–то ещё говорить.

Не выдержал–таки Сергей этого и подобных разговоров. Он любил поступать не так, как ему велено, а так, как подсказывало сердце. А потому уже 3–го июня сказал мне, что через пару дней собирается возвращаться обратно в Москву.

XV. Чёрный человек

Самый непростой период жизни моей – когда меня уволили из «Аквилона». Однако в то самое время Сергей Александрович, точно увидев во мне родственную душу, стал даже ближе, ещё более ласков и заботлив. Не было и дня, что не проводили мы вместе, и не стоит и упоминать, что я осталась в Москве.

У себя на квартире приютила меня Катя, а Есенин продолжал жить у Бениславской – и жизнь, казалось, втекла в прежнее русло, но это было лишь ощущение псевдопокоя. В самом же деле забот стало ещё больше, и ещё более сильным кольцом окружили они теперь меня.

6 июня Есенин примчался из Госиздата и радостно поведал, что поговорил кое с кем, и что меня непременно будут издавать. Я не поверила собственным ушам.

– Не может быть такого!

– Как же не может, – слегка нахмурившись, произнёс поэт. – Только разговаривал на эту тему – и об вас, Вика. Стихи издадут – пока небольшим тиражом, коротеньким сборником, однако деньги…

– Сергей Александрович! – воодушевлённо произнесла я и бросилась обнимать его. Мужчина заметно смутился, но также приобнял меня, легонько коснувшись спины. В тот день также отмечался 125–летний юбилей со дня рождения Пушкина, и к полудню мы проследовали к памятнику поэта. Всероссийский союз писателей устраивал здесь ныне целый юбилейный митинг, все желающие читали стихи – свои и Александра Сергеевича. Есенин, почти что не дождавшись вызова, сам пустился к бронзовой литой фигуре и громко, почти что нараспев, прочёл «Пушкину». У меня захватило дыхание – так хорошо, так чисто читал он! «Всё–таки поездка в Константиново хорошо повлияла на него», – подумалось мне. Но здесь обзор мой загородили знакомые лица, и в тот же вечер Клычков, Орешин и Власов–Окский увезли Сергея Александровича в Тверь, даже не дав мне проститься с ним. Круги, в каковые начинал он входить, всё менее и менее нравились мне; извечные скандалы и дебоширства всё чаще служили причиною вызова его в милицию и задержания. Только тогда и пересекались мы с Галей – когда забирали его по утрам. Помимо того, чаще стала замечать я в компании рядом с ним уже знакомого мне Якова Блюмкина, и, покуда сильны были воспоминания о том, что творил он когда–то, мне не нравилось ни общество его, ни влияние на Сергея. Блюмкин и Ганин, как назло, выводили его на какие–то каверзные разговоры, и они заканчивались то громкими осуждениями чекистов, то ничем не обоснованными наездами на евреев, хотя Есенин никогда не был антисемитом. Но он напивался до совершенно раздражительного как для себя, так и для всех состояния, творил чёрт знает какие глупости, а с утра ничего не оставалось в памяти его, и когда я припоминала ему об его выражениях о евреях он с замиранием прикрывал рот рукою и в ужасе закрывал глаза. «И ведь хорошее отношение у меня к ним, ей–Богу, хорошее! – говаривал он, качая головою. – А как напиваюсь – так чёрт знает что!»

В конце августа всех имажинистов распустили официально. Не знаю, что происходило в тот момент со «Стойлом», и я бы нисколько не удивилась, ежели бы узнала, что там устроили в тот вечер настоящий набег и пьяные скандалы – самой мне было больно возвращаться в место, можно сказать, юности моей, не знаю что до Сергея. Свой новый презабавный и одновременно странный наряд – фрак, накидку и цилиндр Сергей всё чаще стал носить прямо на улицах. Изначально выглядело это глупым театральным представлением, ведь незадолго до того мы особенно чтили великого Пушкина и много выпивали за него, но однажды, вернувшись домой, я застала Сергея Александровича сидящим у зеркала. Он брился, но отчего–то прямо в цилиндре.
– Что это вы делаете? – поинтересовалась я. Он улыбнулся, откинул от себя шляпу – самому, видно, как–то забавно стало, и, когда я положила руки на его плечи, коснулся губами моих. Одна из щёк оказалась ещё немного колючей, и я со смехом отстранилась. – А знаете, есть в вас что–то от Пушкина, – сказала я тогда, снова оглядев несуразный наряд его. Даже более того – вы сам почти..!

Сколько раз корила я себя после за слова эти.

Однако же, несмотря на множественные пьянки, работал в тот период он и правда очень много. Даже годы мои в «Бедноте» и «Аквилоне» не шли ни в какое сравнение с тем, сколько он успел за конец 1924 и начало 1925. Самые лучшие произведения и законченные им отрывки недоделанного были написаны именно в то время. Ни я, ни Галя не мешали ему в работе. Бениславская, кроме того, по временам стала и мне помогать в издательской деятельности, хотя делалось то на уровне чисто деловых отношений, и ни о какой дружбе меж нами давно уже не шло речи. Сам Сергей говорил, что никогда не пишет пьяным – и то поистине было так. Ни разу не застала я его, чтобы он, захмелевший, сидел и пытался вычерчивать что–то – отнюдь. Ежели же приходила к нему какая–либо мысль, он непременно хватался за бумагу, даже если это стоило ему усилий, уходил в себя в разгар даже самой увеселительной пьянки и с хмурым, сосредоточенным видом раздумывал, наклонившись над листком.

Много неприятностей, как бы то ни было удивительно, стала приносить Катя. Я тратила одни из последних сбережений своих – не считая отложенных на «чёрный день», а она всё продолжала их, без счёту, на что–то тратить и просила ещё и ещё. Мне стало понятно отношение к ней Сергея; да и характер, что проявляла она, совсем теперь не походил на чувственность и сердечность знакомой мне прежде молодой девушки.

– Прислушайся же к Сергею, Катя, – настаивала я. – Что ты нашла в Приблудном?
Запойный, не определившийся – да разве можно будет с таковым содержать семью?

– А я не хочу ни с кем содержать семью. Тебе вот 24 будет – и ты до сих пор ещё не замужем.

Я стала нервно теребить зубами губы свои. «Не 25 ведь», – хотела было возразить ей я, но девушка, упрямо скрестив руки на груди, тотчас же продолжила, сменяя тему:

– И вовсе не нравится мне ваш Наседкин, противен он мне! Даже кудахчет как курица, подобно фамилии своей.

Я покачала головою, а после, опустив глаза и почему–то вспомнив Сергея, молвила:

– Ты очаровательна, Катерина, и сама, без сомнения, это знаешь. И с тобою милы и любезны уже из–за одного лишь этого. Но однажды не только внешность взыграет роль свою при общении, но и характер – вот тогда–то, тогда ты останешься совсем одна.
Она по–прежнему не послушалась меня, но когда я думала о себе в 20, вспоминала наставления мне Сергея Александровича – разница меж нами точно такая же, как меж мною и Катей, в пять лет, я понимала, что едва ли слушала полезные советы его, и до меня медленно, но верно доходило, что, ничто так не переубеждает человека как личный опыт. Но, верно, слова мои Катя всё–таки в чём–то запомнила. Уже через год с небольшим, в декабре 1925 она вышла за Наседкина с очевидного согласия своего брата на сей брак.

Проблемы у Сергея возникли даже с Грандовым. Человек, предоставивший Гале и мне квартиру, не раз заявлялся к нам в Брюсовский, говорил, что Сергей ведёт себя как эгоист и хам; что на него жалуются соседи; что, в конце концов, негоже держать при себе человека, одною ногой стоящего на учёте у московской полиции. Наслушавшись всего того, Есенин принял решение, каковое принимал в каждой неясной ему ситуации – бежать из Москвы, и на сей раз уехал в Баку скорым пассажирским поездом. Мы отмечали Новый год одни: я, Галя, Катя и Шура, не так давно поселившаяся в Москве – за обучение её платил брат. Как–то Галя получила искреннее письмо от Есенина – одно из тех редких мгновений, когда решалась поведать она о переписке меж ними всем нам.

– Сергей пишет, что дела у него хорошо, закончил «Анну Снегину», совсем скоро собирается в Тифлис… – губы её стали похожи на мел и заходили ходуном, бледные худощавые руки дрожали, а с ними – и письмо в них.

– Галя! – не выдержала я. – Ну, что там такое! – и резко вырвала письмо из рук её. Ежели с мужчиной что–то случалось, он писал об том не мне или сёстрам, а непременно одной только Гале. Вот и сейчас я спешно пробежала глазами по скомканным, но всё же красивым строчкам его и остановилась на одной фразе. Сердце ёкнуло в груди от неё. «Вы друг, друг, преданный и истинный, – писал он Бениславской. – Но я не люблю вас как женщину. Вам следовало родиться мужчиной, ведь у вас мужской характер». Только закончила я читать это, как Бениславская поднялась и выбежала из комнаты. Появляться дома она стала реже, а спустя некоторое время я с удивлением узнала, что накануне Нового года она стала встречаться с неким Л. – с кем, ни Шура, ни Катя не называли мне, либо же сами толком не знали имени его.

Зима проходила ничтожно и практически без происшествий. Стихи публиковались плохо, ещё хуже – продавались. Я пыталась написать что–то от себя, принималась за книги, вздумала публиковать мемуары и дневники из поездок в Ленинград и за границу, но выходило из того также что–то малостоящее. Даже представить себе не могла, что когда–либо дойду до такового состояния, ведь обыкновенно очень любила работать и погружалась в дело сие всем существом своим. Все прежние знакомства мои с друзьями Сергея Александровича теперь также, помимо воли моей, оказались расторгнуты. Однажды довелось мне идти по улице в новом наряде своём – хотелось если не быть, то хотя бы ощущать себя в дождливой столице Англии, и заметила Анатолия Борисовича. Он обернулся ко мне, сверкая широкими полями так хорошо знакомой мне своей шляпы, и я угадала и улыбку его, и движения, и голос. Рядом с ним был какой–то незнакомый мне человек – и, как показалось мне, оба заметили меня в суматошной толпе, и Толя указал на меня.

– Анатолий Борисович! – крикнула я тогда, норовя подбежать к обоим сквозь толпу и поближе поздороваться, но нас разнесло по разные стороны дороги экипажами, а после не стало видно ни одного, ни другого. Но не могло, не могло показаться мне – то был Мариенгоф!

Чувства мои и состояние день ото дня становились всё сквернее и сквернее и в один из дней я не выдержала и написала письмо Андрей Болконскому, не ручаясь, сколь бесстыдно это будет выглядеть. Ответ его пришёл на удивление быстро – Андрей написал мне скорую телеграмму из одного слова «Выезжаю», и я с трепетным сердцем стала отсчитывать дни, когда поезд с Ленинграда довезёт его до Москвы.
Сколько не виделись мы с ним? Не могла я сосчитать теперь. Однако каждый раз, когда бы мы ни встречались, на душе у меня становилось тепло и спокойно, и, покуда мы приветствовали друг друга, он всё также много улыбался, казался совершенно простым и беззаботным, меж тем как, я знала наверняка, приходилось ему пробоваться в актёры на сценах и в Лондоне, и в Париже. Но он вовсе не кичился тем, а даже отмахивался – мол, потратил время впустую и осознал, что актёрское мастерство – совершенно не его призвание.

Разговоры об Англии с ним увлекали меня больше всего. Андрей просто относился к поездкам в Европу. Не знал наверняка, но и был бы не против уехать туда. Разве могло не подкупить это меня, так любящую сию страну с самой ранней юности?
– Вы и выглядите уже точно англичанка, – смеялся он, осматривая теперь меня. – Только не становитесь чопорной, прошу вас! А то что не леди, то себе на уме.
Мы вдруг перешли на английский. Я как раз давно не практиковала свои знания в сем языке – кажется, после путешествия с Айседорой ни разу. Остановиться меня заставил лишь человек, шедший к нам на встречу, и ежели бы я не знала досконально вблизи лицо его, жесты и походку, ни за что бы не поверила, кто это был. Он казался чище и свежее, чем прежде, до уезда своего из Москвы, шёл прямо и уверенно, не сутулясь, а глаза глядели пред собою ровно и размеренно и голубились всё тем же немного детским ясным светом.

– Сергей Александрович, добрый вечер! – воскликнула я, видя, что он отчего–то вовсе не собирается здороваться со мною. Он остановился на мгновение, обернулся ко мне и тихо отвечал:

– Добрый вечер, miss, – оставляя меня в полнейшем изумлении. Он как будто был разочарован чем–то, меж тем как я до крайности рада была увидеть его, вернувшегося. Извинившись пред Андреем, я бросилась бежать за ним.

– Сергей Александрович!

Но он уходил спешно, не останавливаясь, и расстояние меж нами неумолимо увеличивалось. Я едва переводила дыхание, когда, догнав мужчину, наконец, потянула рукав его пальто к себе, чтобы остановить. Кровь прилила к горлу от быстрого бега, и дыхание восстанавливалось с трудом, пока он молча взирал на меня.

– Сер…Сергей… Алекс…сандрович… – кое–как пришла в себя, умоляюще взглянув на него. – Отчего… отчего вы сделали вид, будто не заметили меня?

– Раз вам нет дела до меня, какое же мне должно быть до вас? – пожал он плечами. Я вздрогнула – ощущение было такое, точно по сердцу прошёлся стальной нож.
– Разве я давала повод вам так считать?

– Кто он? – мужчина обернулся в сторону, где я только что покинула Андрея. – А кто я? Я – Есенин. А он – ничто, н–ни–че–го!

– Сергей Александрович, – кроткая и неуверенная улыбка коснулась губ моих, – не ревнуйте, прошу вас.

– Ни в коем разе! – резко бросил он и быстро зашагал прочь.

Через пару дней, правда, нам–таки привелось увидеться на квартире у Галины Бениславской. Со мной он практически не разговаривал, но я наблюдала со стороны, как он разговаривает с одной барышней с приятными чертами лица – разве что только щёки у неё были немного пухловаты, и слишком сильно был вздёрнут носик. Галя заметила взгляд мой, обращённый к этим двумя, и тоже заинтересовалась. Кто–то из девиц подошёл к нам и предложил представить Софье Толстой, внучке великого русского писателя. Мы охотно согласились, пожали с Толстой друг другу руки. У неё был приятный голос, но слишком уж по общению казалась она беспечной и наивной.

– Давайте прогуляемся! Вечер. Погода что надо, – подал голос Сергей, обращаясь к девушке. Я побледнела, а та отвечала радостной улыбкою, и они покинули всю нашу компанию.

Вестей после случая того от него не было долго, и вдруг под вечер он как–то прибежал ко мне, взъерошенный, с обезумевшими глазами.

– У вас есть револьвер?

Я кивнула. Как–то давно я стащила его из шкафа отца, ещё во время своих революционных кружков, и так и не вернула. А заботы и вовсе оторвали меня от родительского крова.

– Вы знаете, меня хотят избить… – он с мгновение молчал, а после, вновь поднял голову и продолжил. – Вероятно, до смерти.

– Что вы такое говорите..!

Но он резко прервал меня:

– Так вот не забывайте носить его с собою. О вас тоже многое говорят. Вы не знаете, они и вас изобьют. 

Всё чаще стали приходить тревожные письма от Сергея и всё больше ночевал он вне дома. Причём, писАл он явно в пьяном виде: почерк его преображался, и что–то жуткое было во всех по–есенински расставленных буквах, мистическое, как у человека, который непрестанно мечется и всё не найдёт себе покоя. Он называл мне адреса, где они собирались с поэтами, и я стремглав, позабыв и гордость свою, и всё на свете, бежала туда. Я бы не поступала так, коли не видела, как страдает он ото всех своих компаний, но выбраться из каковых и развязать себя связующую с ними нитью не может.

Это были захудалые и порой даже подпольные кабаки. Я вскоре стала там не самым приятным гостем, потому что каждый раз, как ни приходила, забирала человека, который оплачивал всем по счетам – а Есенин, надобно сказать, именно тем и занимался. Среди прочих знакомых появился некий Иосиф Аксерольд – самый, наверное, активный собутыльник Сергея. Он захаживал буквально на каждую пьянку; они с ним общались, по словам поэта, потому что он работал в типографии «Транспечати» и помогал ему издавать стихи. Лицо у Аксерольда было не из приятных, и, когда заходила речь о поэзии, он слащаво улыбался мне, оглядывая всю – с головы до ног, и увещевал, что и меня издаст.

Часто встречала я теперь и Приблудного, Клюева, Зелика Персинца и Ганина. Последний создавал особенно неприятное и подозрительное по отношению к себе впечатление, потому что при виде него Есенин всегда раздражался. Алексей жил на случайные заработки, и пытался всю горечь свою и печаль утопить в алкоголе. Часто видела я его не только в любимом мужчинами «Домино», но и «Альказаре», а спать он и вовсе мог, где попадётся. Стихи Ганина по разным причинам не печатались в газетах и журналах, а он находил в том плохое отношение к нему власти и, преимущественно, чекистов, и всегда подбивал Сергея высказаться по этому поводу. Я увещевала Есенина молчать. Любое слово его в пьяном виде могло худо сказаться, когда бы он протрезвел.

– Уйдёмте, Сергей, уедемте отсюда, – когда едва мы приходили, говорила ему я, и, как ни странно, Есенин каждый раз повиновался. Всё больше, при всём при том, говорил, что его неизбежно убьют в ближайшее время, что жить ему останется недолго. Что и меня ждёт таковая участь. И всё напоминал про револьвер, несвязно говорил о заговорщиках и тех, кто уже несколько лет следит за ним, завидуя славе его. Я глядела на все эти лица и сама не могла поддаваться похожему чувству. А однажды, следуя в очередной раз за поэтом, встретила там своего собственного чёрного человека. Он обернулся, сверкнул глазами, и я узнала в сём пропитом лице Александра Кожебаткина. Отстранилась, едва сдерживая крик свой, крепко стиснула руку Сергея. Мелентьевич также заметил теперь нас, и губы его расползлись в широкой улыбке:

– Сергун! Давно же не виделись с тобою! – на меня он едва ли посмотрел, но я буквально нутром ощущала, как неприятно и ему, и всем остальным здесь общество моё. – Что ты, остаёшься или едешь с нами? – спросил его Кожебаткин.
Есенин пьяно и понуро покачал головой, пред тем обернувшись ко мне.

– Ты ведь помнишь, Саша, что Сергей боится спать с проститутками – считает, что заразу от них подхватит.

– Да у Сергея своя давно уже есть, постоянная! – вскрикнул, улыбнувшись, Аксерольд и указал при том на меня. Я видела, как преобразился Есенин: он будто вмиг стал трезвым.

– Ты что, – произнёс он, хрипя, подошёл к Аксерольду и схватил того за ворот рубашки, – думаешь, у поэта оружие – лишь язык его? Ошибаешься! – и бросил его с сими словами в толпу. Мужчину вовремя подхватили, а вот на Сергея ополчились. – Посмейте только слово сказать – вмиг порешу! Зубами грызть за неё буду, – будто мало было ему гневных взглядов, продолжал он. Началась буйная драка, из каковой вытаскивала его не только я, но и местные половые. Домой мы мчались с Сергеем, практически всю дорогу преследуемые сей шайкой.

Но настроения его и в сём плане были переменчивы. Он звал меня с собою, но после сам отказывался уходить из кабаков, делался придирчив, когда пил, разговаривал презрительно. Как–то мы собирались домой, но Аксерольд поманил Есенина – ибо знал, где следует задеть нежные струны души его, в новое кафе к другу Пронину «Странствующий энтузиаст» в Леонтьевском переулке. На меня Иосиф даже не взглянул – приглашение не последовало специально, чтобы я не пошла, однако я всё же увязалась за ними и, войдя, пить не стала с общей компанией – это было для меня противно и гадко, а села в стороне, наблюдая за происходящим и готовая вот–вот вытаскивать Есенина из этого балагана. Они выпивали, подзадоривали к тому Сергея – а он был главным заводилою, ведь только у него одного здесь деньги и имелись, а мне становилось всё более и более тошно. Вдруг Есенина попросили начать читать какие–то непристойные частушки; он, шатаясь, смеялся, влезал на стол и наполовину читал, наполовину запевал:

«Мне бы женщину, белую–белую,
Ну а впрочем, какая разница.
Я прижал бы её с силой к дереву
И в…»

Я спешно поднялась со своего места.

– Сергей Александрович! – краска прилила к лицу моему. Все взгляды были устремлены на меня одну. – Что бы сказала невеста ваша, услышь она это?

Есенин затих. Голубые глаза вернулись на место, заменив жуткие мутно–кровавые, и редкие слёзы потекли вдруг по щекам его.

– Что же я наделал…мужчины. – Вика… Где Вика? – заголосил он, бешено оглядываясь по сторонам. Я подошла к нему ближе и взяла под руку. Он повиновался и двинулся прочь.

Среди знакомых, впрочем, в кабаках с ним бывали и хорошие люди – да только зачем они, тем не менее, тащили его туда, я не знала. Так познакомилась я с журналистом Борисовым, работающим в «Известиях» – по приезде Сергея из–за границы он опубликовал в своей газете его очерк «Железный Миргород». Я пыталась объяснять мужчине, что Сергею нельзя пить, но на сей счёт он только лишь отмалчивался.

У Сергея никогда не было ко мне пренебрежительного или пользовательского отношения, хотя друзья его, отталкивая тем самым меня от него, зачастую твердили об обратном. Даже Клюев – дорогой мой Коля Клюев, не с тобой ли говорили мы об образах в имажинизме и чокались за новые сборники Сергея в «Стойле»! – вскоре приобщился к ним. Вся эта публика порядком раздражала меня.

– Вы ведь любили Николая Клюева раньше, – говорила я Сергею. – А что стало ныне? Видите ли вы теперь по–настоящему, каков он?

– Он хочет свести меня с Изадорой, – сокрушённо качал головою мужчина. – Он и другие будут тянуть меня к ней, а вы не пускайте. Ни за что не пускайте, иначе я погиб!

Я никогда не сомневалась, что Клюеву нужны от Есенина выпивка и деньги, но таковой наглости, чтобы свести его с Дункан и тем самым якобы обогатить, и представить себе не могла.

В очередной вечер в новом заведении подошёл к нам незнакомый мне мужчина. Я могла мысленно простить Сергею компанию Кожебаткина, Клюева и Ганина уже потому лишь, что все они знали его давно и дружили столь долгое время, однако, когда подвязывались к нему такие «знакомцы», это становилось до крайности противно. Они и имени, вероятно, не знали его – все, как один, обращались к мужчине не иначе, как просто «Есенин». Презрительно и коротко окинув меня взглядом, он спросил Сергея о самочувствии и предложил поехать к какой–то барышне. Сергей отказывался, всё переводил взгляд на меня, точно надеялся, что я вот–вот вступлюсь за него, но, в действительности, искал поддержки в глазах моих, а подошедший крайне изумился и выразительно спросил его:

–  У тебя что, не стоИт? У меня вот всё время.

Сергей, хотя и любил материться, и был тем ещё скандалистом в различных руганях, от таковой циничности засмущался и снова стал бросать на меня мимолётные взгляды.

– Да, да, и у меня всё время… Пойду я.

Мы стояли в зябком летнем вечере, овеваемые холодом, и с беспокойством высматривали бричку – знобило страшно. Я вдруг присвистнула, и Сергей сначала дёрнулся, а потом вдруг рассмеялся, и переливчатый смех его донёсся и до извозчика.

– Пьяный? – понимающе кивнул тот.

– До Померанцевого, – не желая вдаваться в подробности, отвечала ему я, и мы двинулись.

– Смелая вы, Вика. И не надоело вам то? – тихо спросил он меня немного позже, когда слушали мы мерный цокот копыт по мостовым и песочным дорожкам.

Я вздохнула и поглядела по сторонам. Мне дорого было каждое мгновение с ним, а я в очередной вечер вытаскиваю его из кабака и отвожу к невесте... Мужчина невзначай осмотрелся по сторонам, по–особенному, при этом, вглядываясь в отражения от фонарей и тёмные закоулки, что мы проезжали – черта, не так давно ставшая ему свойственной, потом кивнул головою, высвобождаясь от своего же наваждения.

– Опять вижу их, опять вижу, – тихо бормотал он. Я остановила на нём свой взгляд. Он почти уже дремал.

Когда Сергей принимался рассказывать, что кто–то постоянно преследует его, а потому каждый раз держит он при себе верёвку, дабы в любой момент была возможность вылезти из окна, друзья смеялись над ним, а я верила каждому слову. О случае в Ленинграде не знал никто кроме самого Сергея – как и о чёрном человеке, но того было мне достаточно, дабы уверовать в то, что копилось в мыслях у мужчины.

Самыми противными были даже не столько посиделки эти с «друзьями» поэта, сколько моменты, когда они принимались за мной ухаживать – подчас очень настойчиво. Они, вероятно, видели, что я, хотя и привязана к Есенину, а он – ко мне, не состоим ровно ни в каких отношениях, да и связь его с Софьей Толстой всё более укреплялась к тому времени. Где–то посреди речей этих пьяниц стало проглядывать выражение «есенинская девка», которое как–то совсем скоро совершенно закрепилось за мною. Вновь услышав теперь такое нелестное высказывание о себе, я поспешила схватить Сергея под локоть, чтобы увезти из кабака, но один из товарищей, засмеявшись, крикнул:

– Останься! Ты подчиняешься ей, что ли?

Мужчина, точно в ответ на слова эти, резко встал и позволил повести себя за руку, а после на мгновение обернулся и добавил:

– Да.

Пересудов ходило всё больше. Я знала, что однажды виделся уже Есенин с Дункан – он сам мне рассказывал, как деликатно оставили их одних, и Айседора просила его вернуться.

– Мы пили вино… – Есенин захлёбывался своею же слюной, изо рта у него норовила выйти пена, и я не могла и не умела выявить тому причины. – Изадора уговаривала меня вернуться, – говорил он, – а потом Клюев подошёл ко мне и предложил выкурить гашиш.

Я ахнула и отшатнулась от мужчины.

– Подлец! – Есенин кричал и бил кого–то в воздухе, а на губах всё более и сильнее скапливалась пена. – Он был только у него одного… Считаете, что не может он отравить меня? Он никого не любит и ничто ему не дорого. Вы ведь вовсе не знаете его, он всё может.

Я и вправду не знала. Но всегда, при том при всём, чувствовала это. Я припоминала наши ранние с Сергеем разговоры о Клюеве и понимала, что это не человек так переменился, а сам Сергей Александрович стал, наконец, видеть его иначе, узрев ныне, что человек, бывший другом его, на самом деле лишь всегда завидовал его поэтической славе.

– А Аксерольд, представляете? – засмеялся Есенин. – Предлагал мне кокаин. Нет, ну вы подумайте только, Вика…

Я не дала договорить ему и влепила звонкую затрещину, а у самой слёзы так и норовили брызнуть из глаз. Он и опомниться не успел, как рука моя вновь оказалась у лица его, звонко шлёпая по впалой, слегка колючей щеке. Я била его и била, пока он сам уже не сдержал руку мою за запястье, а после стала рыдать, уже не в силах унять слёзы.

– Не смейте, не смейте! Самое гнусное, что могли бы сделать вы! Не слушайте их, Сергей, не идите на поводу у них! – рыданья смешались с криками, и мужчина схватил меня за обе руки и принялся покрывать их нежными поцелуями. Я более не смогла говорить и корить его, оттого, что расплакалась, будто малый ребёнок.

– Никто, никто не ценит меня по–настоящему, Вика, – он улыбался, а сам не переставал прижимать меня к брусчатой стене одного из домов и попеременно дотрагивался губами до шеи моей и лица, – разве что вы…

Мурашки побежали по моему телу, и я непроизвольно потянулась к нему, хотя не смела – просто не имела право на то! Ему понравилось это движение – он также притянул меня, сколько смог, к себе.

– Давай прямо здесь, – раздался совсем тихий шёпот его.

– Вы хулиган, Сергей Александрович, – я засмеялась, снимая с него серый цилиндр. – Не сорвёт вас кличка «поэт».

Он тоже улыбнулся, вторя звонкому смеху моему, задумался на мгновение и произнёс:

– Самое смертоносное оружие, каковое знаю я на земле – твоя улыбка.

Я спешно отстранилась. Мысли вертелись в голове, как бешеный пчелиный рой, путались, переплетались меж собою. Только что я нещадно била его, что он решился попробовать наркотики, и вот мы стоим с ним, обнявшись – без двух минут женатым человеком, – целуемся и весело смеёмся!

– Я знаю, что о тебе думают мои друзья, – сказал он. Я пожала плечами, совершенно не уверенная, что они друзья ему.

– И я знаю.

Он понурил голову, а потом резко поднял её, мелькая даже в темноте голубыми глазами своими, дотронулся до руки моей и едва слышно шепнул: «Выходи за меня…»

Я стремглав отстранилась, резко отбросив руку его от себя, как если бы слова его были оскорблением для меня.

– Сергей! Что вы… О чём вы говорите?

– Всё о том же, – он как–то по–детски улыбнулся мне, вставая и силясь вновь поймать руку мою, но я того не позволила ему теперь.

– У вас прекрасная невеста! – почти вскрикнула я, хотя мы стояли всего в нескольких метрах от дома Толстой. – Почти что жена… Сергей, неужели вы и сейчас не смыслите здраво? – я хотела было сказать, что думала, он вконец отрезвел, но не смела. Он молчал, опустив взгляд свой к ботинкам.

– И что толку в клятвах этих! Не они связывают людей! – горячо продолжала я. – Они, как законы, твердят об одном, а люди всё равно поступают иначе!

– Раньше вы таких речей не говорили, – негромко произнёс мужчина.

– Раньше у меня не было чувств к женатому трижды человеку, – молвила я, скрываясь в тени. – Простите, Сергей Александрович, но общество ваше губительно для меня, и хочется мне совершать то, что нам обоим можно – необдуманно, но нельзя – по правилам.

– Вика… – начал было он, но я резко перебила его:

– Прочтите «Чёрного человека».

– Что?

– Прочтите! Прошу вас! Ну же! Вы ведь знаете каждое произведение своё  наизусть!

Есенин сделал шаг назад от меня и начал читать. Я прикрыла глаза. Мне хотелось выслушать его и таким образом попрощаться, а ещё – попросить прощения за все возможные допущения свои ему в неверности.

Ныне он дописал поэму до конца. И выглядела она живой и жуткой, мистически врезалась в душу, ну а в сердце… Только кончил он читать, я заплакала, пытаясь было уничижать с лица своего слёзы, но, сколь бы ни пыталась сделать этого – не могла. Тогда сам он неспешно, точно боясь нового всплеска эмоций, приблизился ко мне и стёр с моих щёк последние слёзы. Я кивнула, пытаясь улыбаться.

– Горький тоже плакал, услышав её, – тихо молвил Есенин. Я не сказала более ни слова и стала и молящим взглядом, и сердцем прощаться с ним. Мужчина кивнул, а после, когда бричка увозила меня вдаль, вдруг крикнул:

– Приходи 10–го, у меня… у Софьи будет вечер…

Это было за неделю до брака его.

***

Андрей тогда поселился уже в Москве, и видеться с ним мы стали чаще. Я доживала дни свои в Брюсовском у Кати, и, сколь бы ни уговаривала меня она, знала наверняка – появляюсь у Толстой на вечере и уеду в Ленинград, искать как счастия, так и жилья себе. Болконский жил на улице Фрунзе, которая не так давно называлась Знаменка. Едва я успела попрощаться с ним, как поехала в знакомый мне дом №3 в Померанцевом переулке и, уже завидев обширное здание, знала наверняка, что именно здесь живут будущие супруги.

Гостей собралось немерено – я, признаться, даже не ожидала такового количества, и кивала головою каждому, кто попадался на пути у меня, делая вид, что знакома с ними.

– Ты скажешь, что я влюблённая дура, милая моя, но я говорю, положа руку на сердце, что никогда не встречала в жизни я такой мягкости, кротости и доброты, – услышала я голос из соседней комнаты и, ненароком заглянув, увидела знакомую мне уже девушку, разговаривавшую с какой–то женщиной. – Мне иногда плакать хочется, как ни взгляну я на него. После своего грехопадения и пьянства он, бывает, вдруг положит голову мне на руки и говорит, что погибнет без меня, а я даже сердиться не могу!..

Она плакала. Софья Толстая обнимала мать, гладящую её по спине, и всё плакала, рыдала навзрыд, не могла успокоиться, всё вспоминая события её из жизни с Сергеем. Я ретировалась и спешно проследовала в другую комнату. Думала, что гости только собираются, но, судя по тому, что Сергей, пьяный, раскачивался из стороны в сторону, слушая под тальянку, а другие что–то напевали, осознала, что началось всё, в действительности, уже довольно давно. Софья неспешно проследовала сюда меж рядов; она была мрачна и вовсе не выглядела будущею невестою.

– Вы Софья Толстая? – я подошла к ней и крепко пожала руку.

– Верно, – она неуверенно кивнула, подозрительно осматривая меня. – А я вас что–то не припомню…

– Я со стороны Сергея, – мягко улыбнулся я, и брови её и вовсе полезли на лоб – верно, со стороны жениха её здесь были одни лишь мужчины. – Мы с ним близкие друзья. Жаль лишь, что Сергей ныне снова напился.

– При мне пить перестанет, – уверенно сказала она.

– Считаете? – спросила её я. Не отвечая, Софья резко встала, подошла к жениху и нежно коснулась пальцами светлой головы его. Он всё ещё сидел спиною к нам, а потому навряд ли смог бы увидеть меня. Но я видела всё. Различила, как будущая супруга стала перебирать золотистые пряди на голове, а он резко и с явной злостью отбросил руку её. Она вновь принялась за то же занятие, и вновь он, фыркнув, скинул руку её со своей головы и добавил, при том, нецензурную фразу.
Тогда она спокойно отошла от него и села на своё место, рядом со мною.

– Вот видите, – молвила я, – разве можно идти за него замуж, если он даже невесту свою материт?

– Ничего, – тихо начала Софья и хотела сказать что–то ещё, но тут Есенин, проследивший за Толстой взглядом и видевший, что она пришла ко мне, встал с места, шатаясь; улыбка взыграла на лице его.

– Вика! – крикнул он на всю квартиру, а после повалился обратно. Я подошла к нему, тронула за плечи, дабы успокоить, но не успела и произнести что–либо, как он притянул меня к себе, несмотря на взгляды присутствующих. Мне даже казалось, что прежняя кличка из кабаков пришла теперь и сюда. Я еле сумела отовраться от него, глядя теперь вокруг себя с ужасом и страхом.

– Вон! – завопила мне Толстая, отбивая меня от своего будущего мужа, который до последнего не желал выпускать мою руку. – Прочь! – и я бросилась из дому, по уже ставшим знакомыми и почти родными мне переулкам. Андрей растворил предо мною дверь, заметил заплаканное лицо и впустил к себе.

***

Раз после того вечера написал мне Есенин, но лучше бы он не делал того вовсе. В сентябре они с Толстой поженились, а чрез неделю он прислал мне на старый адрес – конверт передавала запыхавшаяся в дороге Катя, письмо. Я развернула его, но не нашла ровным счётом ничего кроме четырёх строчек нового стиха:

«Так мы далеки и так не схожи —
Ты молодая, а я все прожил.
Юношам счастье, а мне лишь память
Снежною ночью в лихую замять».

Ещё один раз – пожалуй, последний в жизни своей, мне довелось привидеться с Сергеем, когда он сам пришёл ко мне на Фрунзе, постучавшись среди ночи, в квартиру Андрея; я проснулась, но стуки не умолкали ни спустя полчаса, ни спустя час, ни, кажется – три… Побежала открывать, потому как были у Андрея свои проблемы с ВЧК, и потому мне непрестанно приходилось бояться на и даже в безмолвии замирать на сей счёт. Со мною вместе замирало иногда и сердце. Но на пороге стоял Сергей. Запыхавшийся, грязный и промокший до нитки.

– Вика… – только и произнёс тогда он. У меня заболело сердце. Оно каждый раз болело при виде его, потому что мне было жалко Сергея Александровича, но ещё более оттого эта жалость распространялась, что я беззаветно его любила. – Вика… – ещё более жалостливо и хрипло повторил он. – Вы знаете, впросак я здесь попал, аж самому тошно…

– Сергей, может, вы зайдёте? – нежно спросила его я. – Дождь на улице, и вы только лишь с него…

– Нет, нет, – ласково оборвал он меня, улыбаясь. – Друзей лишь никого не осталось у меня, Вика. Верно, предатели они все. Я, Есенин, их знаю, и никому более не верю. Толя Мариенгоф предал. Кусиков обвенчался и уехал за границу, ни слова не сказав. Ванька Приблудный спёр мои ботинки, а у Кати выманил все деньги – якобы мне на бедность. А Галя выгнала меня. Я пришёл извиниться, а она послала меня вон – вот я и ушёл. Ей, кажется, и лечиться приходилось, Гале – я об том мало ведаю.

– Сергей Александрович… – я норовила было подойти и обнять его, когда к двери подошёл Андрей – осведомиться, кто пришёл.

– Вот оно как, – Есенин взглянул на меня, и грустная, но жуткая улыбка отразилась на лице его. – А я гадал, отчего Катя сказала, что вы адрес сменили… Доброй ночи…

– Сергей Александрович! – прокричала я в тишину ночной улицы. Набросила на себя своё самое холодное, студенческое то бишь, пальто, и бросилась бежать за ним, но на улице не увидела ничего и никого кроме одинокого фонарного столба и пустынной сумрачной улицы.

– Андрей, давайте напишем Сергею, – только вбежав в дом, заявила я Болконскому. Он оторвался от нот и недоумённо взглянул на меня. – Прошу вас, сердце моё не спокойно, страдает он больно, – взмолилась я. – Выясните адрес его, ради Бога.

Точный адрес Сергея Андрею выяснить не удалось, так как пребывал тот в разъездах; но он нашёл газету, в каковую меня могли бы удачно устроить. Даже разузнал контакты главного её редактора, отправил письмо, корпел, дабы дали мне работу непременно в моём любимом городе Ленинграде, и я, разузнав о том, уже в мечтах практически работала в недавно открывшейся «Новой вечерней газете». Болконский договаривался, письмо должно было прийти ровно в день моего 25–летия, однако опоздало, и его нам донесли только лишь 30-го декабря. Когда звонили в дверь со срочною телеграммою, Андрея дома не оказалось. Я открыла, забрала письмо и, даже не взглянув на адресата его, оставила в стороне и открыла только вечером. Строчки быстрым, почти мимолётным, шрифтом, побежали сквозь меня, сквозь душу, сквозь нутро моё, и я едва ли смогу теперь вымолвить или пересказать в словах, что испытывала в то самое мгновение, как прочла злополучную телеграмму.

«Уведомляем вас что утром 28 декабря сего года Есенина Сергея Александровича нашли в номере «Англетера» мёртвым».

16 слов, которые не могла я уложить в свои сто нахлынувших на меня чувств. Я металась из стороны в сторону, билась об стены, силилась удушить себя здесь же, прямо на месте – в квартиру в то самое мгновение вбежал Андрей, не дав совершиться непоправимому. Он был первым, кто ещё окромя меня прочитал запоздалую «срочную телеграмму», пытался говорить что–то, но никакие слова не были действенны. Я встала, укоряя его в бездушии и абсолютном бесчувствии, что, ежели не жалеет друга он своего, то пожалел бы хотя бы меня, что он–де человек без души и мнений, а после, не выдержав взгляда его, а ещё более – мыслей своих, бросилась на улицу.

Дождь моросил крупным струпьями и лишь много позже довелось мне узнать, что то был не дождь, а крупный, слишком сильный для того декабря снег. Я пыталась пешком пройти от дома Андрея до Тверской, посетить «Домино» и рассказать им всем о том, что сотворили они с Сергеем, но, пока бежала, не была в точности уверена, что мне хватит на то слов, а, тем паче – смелости. Однако же дождь продолжал моросить, а я – быстро бежать в сером своём пальто, едва достающем до колен, к месту, где свершалась вся юность моя. Посреди дороги я остановилась и осознала, что далее бежать мне и не придётся – они, каждый из них, были теперь здесь же, под этим моросящим дождём и, опустив головы, старались не смотреть на меня.

– Ну, что вы! – вскричала я лицам, всем друзьям его. – Что же вы пили с ним, кутили, спорили и бегали за девками, а помочь ныне ничем не можете?!

Но все только молча отворачивались, пытаясь не встречаться со мною взглядами. Я потянула за рукав к себе сначала Клюева, но тот перекрестился и, махнув шапкою своею, сделал вид, что не знает меня; заприметила Кусикова, но он отшатнулся от меня, сверкая страхом в глазах; тогда я прильнула к единственному близкому другу Сергея Маренгофу, но и тот отбросил меня прочь с плеча своего, как дворовую голодную собаку; я обернулась и протянула руку Бенислаской, но она отвернулась от меня, прикрываясь своим зонтом. Я ощущала слёзы на щеках своих. Есенина не стало. Я покачнулась. А весь мир – вместе со мною. Впереди едва различим был лишь один свет и он, точно звал меня . Послышался гул. Стон. Скрип. Всё смешалось, и бледно–жёлтая комната вновь была предо мною.

– После смерти у Есенина даже не было памятника – спустя полгода вырос какой–то холмик, да и всё. Все литературные дела за него доделывала верная Галя Бениславская; изредка помогала ей Аня Назарова – печатали последние сборники стихов, собирали события их жизни и кой–какие оставшиеся мемуары. 29 декабря на 5–й странице Ленинградской «Новой вечерней газеты» появилось извещение, что Есенина Сергея Александровича не стало; почти чрез год, 5 декабря 1926 в «Правде» опубликовали объявление о том, что покончила жизнь самоубийством Галина Бениславская. Версию о том, что его кто–либо убил, стало опровергать до смешного спешно и быстро и, дабы скрыть все опасения на сей счёт, председатель ВЧК Юрий Прокушев в 1989 сказал: «Опубликованные ныне «версии» об убийстве поэта с последующей инсценировкой вешения, несмотря на отдельные разночтения… являются вульгарным, некомпетентным толкованием специальных сведений, порой фальсифицирующих результаты экспертизы». Однако не стоит забывать, что против Есенина выступали многие сторонники властей. Бухарин говорил, что выступает не против Есенина, но против есенинщины – а второе не возможно без первого. Молодому человеку, каковой считал, что совершенно растратил молодость свою, и что стала к нему уже подкрадываться старость, что он стоит среди богатства воспоминаний, одинокий, внушали то самое чувство и одиночество ещё и самые приближённые его, то ли не стремясь, то ли вовсе не желая понять его, и ежели не шло здесь речи даже об убийстве, то о преднамеренном подталкивании к суициду – безусловно. Современники отмечали, что было два Есенина: печальный, надломленный и одинокий и тот, что душою и сердцем был обращён к людям. В  любви к ним он находил что-то особенное, какой-то незыблемый святой исход всего, что мучило и тяготило его. Разве одно то уже не свидетельствует, что мог он, подобно ребёнку, поддаться любому слову или злому замыслу, поверить в то и счесть даже за чистое предзнаменование?

Сергей Городецкий говорил, что имажинизм нужен был Есенину разве что для того, чтобы выйти из образа обыкновенного сельского мальчика–пастушка; что своим озорством к своим деревенским кудрям он поднимал себя, в первую очередь, над Клюевым, и только после – над всеми деревенскими поэтами. Только вот в сём умозаключении не учитывается вовсе, что, в первую очередь, Есенин воспринимал Клюева одним из дорогих друзей своих, коей сильной симпатии боялись и Галина Бениславская и Александр Сахаров, желавшие поэту лишь самого наилучшего; Клюев же, в свою очередь, наградил его тем отношением, что не раз, после разрыва Есенина с Дункан, покушался на имя Айседоры, приговаривал, что, «вот–де была она моею женою» и прочее, не скрывая при том, что его интересуют лишь физическая близость, деньги и выпивка.

– Вы утверждаете, что вы – Виктория Фёрт? Но единственная информация, сохранившаяся об вас, относится к середине 20–х годов XX века. Говорится, что вы проживали с артистом и малоизвестным поэтом Андреем Алексеевичем Болконским, но, при том при всём, близко общались, как и виделись с Сергеем Александровичем Есениным до кончины его?

– Верно. И не раз.

– И проживал Андрей Анатольевич – хм, какое совпадение! – закончив Гнесинский институт, он проживал ровно там же, где в начале 1950–х образовалась музыкальная школа имени Гнесиных.

– Точно, – хрипло твердя, киваю я.

– И после трагической смерти вашей 30 декабря 1925 года из–за аварии в той же «Новой вечерней газете» к следующему номеру Андрей Алексеевич готовит некролог об вас и вашей жизни?

– Верно.

– А после вы небывалым раннее образом начинаете припоминать события, каковые, с одной стороны, не происходили с вами, с другой – когда–то случились и остались на подкорках сознания?

Я молчала. Впервые за всё время сего опроса молчала, а скупые безмолвные слёзы стекали по щекам. Самое отвратительное в жизни своей – встреча с привидением. Куда лучше жить, не осознавая, что прошлое окончательно прошло и более не вернётся, чем таким жестоким образом повстречаться с ним, поверить, что оно вернулось к тебе в качестве настоящего и по новой безысходно потерять. Я вновь, вновь потеряла его! Вновь переносила то же, что ощущала сто лет назад. Вновь не сберегла его! Окунулась в мир, где могла не помнить ни о чём, но даже и тут стало преследовать меня т о самое, что непременно мешало жизни. Я дёрнулась, но едва ли это помогло бы отвязаться от смирительной рубашки. Чёрт подери, событиям сто лет, а я помню их так, будто это было со мною лишь вчера!..

Вздрагиваю. В ч е р а. Отпечаток голоса эхом сквозит в тишине палаты.

– Откуда у вас сведения эти? И про газету, и про Сергея, и про… меня… Сколько знаю, – качаю головою, – я пронеслась в истории жизни его на цыпочках, почти не коснувшись её, не оставив ни стиха, ни записи, ни… – гляжу на фото в руках санитара. Он держит его в резиновых перчатках, неприятно царапая ими поверхность фотокарточки. На ней улыбающийся Есенин с гармошкой и девушка рядом с ним… точь–в–точь я…

– Вы сами сказали, что на фото не Катерина Есенина, – улыбнулась мне женщина–психолог. – А далее всё было просто. Ваши отключения, воспоминания посредством снотворного, бредовые идеи и мысли…Нет, Виктория, вы не вмешались в историю нисколько, но дали возможность вмешаться в неё н а м.
Я снова дёрнулась, норовя вырваться или закричать, но всё было тщетно. Кто–то рядом со мною усмехнулся – несли очередную, наверняка, смертельную, дозу снотворного. Я стала ещё более спешно вырываться.

Что-то неразборчиво кричу, прежде почувствовать горькость на языке и увидеть пред собою свет. И вновь я вспоминаю – нет, буквально вижу перед собою! – ту самую скамью подсудимых, на коей сидят Иван Грузинов, Александр Кусиков, Анатолий Мариенгоф, Вадим Шершеневич и… и Сергей Есенин. В нетерпении шаркают ногами, каждый ждёт выхода своего. Один из них, с ясными голубыми глазами и светлыми волосами. Обернулся к нам, будто даже заприметил и улыбнулся. А после вышел читать и полностью околдовал тем самым весь зал. А ещё – меня.

18.10  – 22.12.20.


Рецензии