Пальба

  Частые хлопки выстрелов, бумажные от дальности, странно уютные и в моём слуху, резко стихли, будто споткнувшись и так застыв в воздухе; двор прислушивается, тем прекращая мариновать своих детей, и дети смотрят друг на друга словно впервые. Лишь стайки многочисленных стрижей с маниакальным упорством и кажущейся произвольностью полёта тонко и нервно раскрашивают воздух, не желая причаститься к паузе, и от долгого глядения на эти штрихи птицы кажутся наблюдателю чем-то вроде спланированного дефекта зрения (когда крепко зажмуришь глаза, резко распахнёшь через минуту и увидишь перед собой множество летающих точек и телец, постепенно бледнеющих и затухающих), нежели самостоятельными существами.

     Я же развалился в кресле, изнемогая от липкой духоты, потягивал горячий пересахаренный чай, время от времени забывая отмахиваться от невыспавшихся комаров. Чай крепок до синевы во рту и отвлекает от всего того, что не является чаем.

     Восточная хитрость: внешнюю жару следует побеждать жарой внутренней.

     Уже после первых глотков чувствуется песочная усталость в глазах, сонливость, как это бывает после крепкого чая. Если не побороть эту сонливость в первые десять минут, то бодрящие свойства чая пропадут даром. Смутно хочется курить, но лень побеждает. Балкон далёкий и неудобный, как мусорный контейнер. Слишком жаркий и открытый. Я безмыслен, расслаблен и ждущ. Слабый зуд насекомого воздуха, пичий птиск, таканье часов на стене, щёлканье собственных пальцев, тревожное соло лифта. Благодаря этим звукам тишина становится ещё более оглушительной. Музыка ожидания похожа на гигантский монотонный орг;н с особым, беззвучным регистром. Какой-то частью что ли кишечника я испугался этой неоправданной (?) величины пространства, где все звуки умеют смешиваться в жуткую протомузыкальную кашу, о которой никому нельзя рассказать, нельзя описать в словах и даже нельзя толком о ней подумать. Допил чай избыточно большим глотком, солёно опалившим небо, потёрся носом о тепловатую чайную ложку, никогда не вынимающуюся из этой кружки, зевнул с закрытым ртом, посмотрел на часы. Полдень с горстью.

Сегодня особенный день – день воспоминаний. Не люблю вспоминать, сентиментальничать и надеяться. Сегодня день медитативной троякой нелюбви. День, когда ничего не понятно.

Тень одышки скользнула – и вот уж я курю и прислушиваюсь к далёким плескам Пальбы. Странно притягивает это слово - Пальба. Произношу его на разные лады. Стою на балконе, держась не столько на ногах, сколько на утвердившихся в раме окна локтях. Курю обстоятельно, не теряя даром ни единой чаинки отвратительного табака. Пальба, бля, Пальба. Незаконный сын Закона. Или дочь, что вряд ли. Паль-ба. Я уже вижу тебя, толстячок. Ты сегодня не в настроении, впрочем, как всегда. Твоя мудрость: ни для чего на свете нет изящной и красивой причины – изящным и красивым может быть только предлог. Но и предлог…

     Закон, твой отец, одобряет такой ход мыслей, но не признаётся в этом.
А ещё в тебе есть некая цирковая обманчивость: праздничный шарик, выпущенный в твоё шумное небо, непременно лопнет, едва успев вылететь за горизонт детских глаз. И никому не будет дела до некоей бедной дождевой тучки, заблудшей и не доплывшей сюда, не освежившей, Пальба, твою вонь, не побрякивающей молнийными брелоками, не дышащей на кварталок, и, наконец, не прохладной и не любящей.

     Проще думать, что то не Пальба гневается – а природа. В сущности, так оно и есть.

     Помню, иду как-то по Басманке… когда это было… даже не помню сколько конкретно лет прошло – два года или три или пять… Влажная стужа, чрезвычайно неласковая, особенно в сочетании с сияющей огнями улице. Снеговые авангарды в Москве никогда не остаются лежать: если с неба не падает подкрепление, то даже в минусовую температуру передовые кристаллы неизбежно тают. Людей травят искусством, а снег травят химикатами. Принцип одинаков: внести в химическую природу пришельца нечто такое, чем пришелец не является. Иду-иду, вижу, как шнурок на ботинке распоясался – дела нет, все равно иду. Что мне до шнурка, когда румянец мой ядовит, а в руках пакетик с тыквенными семечками..

     Ладно, надоело вспоминать, да и времени мало. Перекур рождает тему – и перекур её завершает. Я гимнастически потянулся, произвёл несколько мельничнообразных упражнений, якобы с целью разогнать кровищу, кровищу-то. Важно начинать заботиться о здоровье уже после перекура.

     Зародыш гимнаста, впрочем, толком не успел развиться, и я поплёлся на кухню, томясь табачным угаром и неясными тревогами о делах прошедших. Пальба цитировал краткие лозунги, очередями выдавал конспекты своей власти. Да, почему-то это слово виделось мне явно в мужском роде.  Наверное, в связи с намёком на возможную военную судьбу этой. На войне естественны мужские образы – а случайно попавшая в кадр оборванная баба с дитём (не оборванная, без дитя, не случайно) с механической последовательностью раздражает внимание. Краешки глаз плотнеют, и я соображаю, что за острым чувством жалости к этой бабе и вообще ненависти к войне лежит… лежит… наверное, это и лежит.

     А вот если там не баба, а труп бабы с трупом дитяти? Это уже не так вульгарно и хорошо рифмуется с пузиком-дульцем Пальбы – но острие жалости от этого не тупеет. А где жалость, там ненависть. А где ненависть, там Пальба. Ни женщине, ни её трупу на войне не место, вернее, конечно же место, но никак не в качестве предмета любования, а хотя бы в роли естественной и незаметной прислуги. Но чем тогда будут питаться коммерческие драматурги? Откуда потом генерировать бурю чувств? Где же  всепобеждающая змеевидность углов и теней? И почему нельзя совместить ужас крови и страданий, потерь – с нежным любовным мурлыканьем?

     В том-то и беда, что можно. Ещё как совмещают. Дайте мне литр цветочной крови, и я напою ею вегетарианца. Иными словами, Пальбе не только все возрасты покорны, но и все сочетания всего-всего. И на всякое такое сочетание обязательно найдётся тот, кто словит кайф, – и безнадёжность в своё время станет шедевром, памятником восставшей справедливости, – и надежда засияет над ордами прочих лузеров, и там и сям явятся признаки ласковой и доброй  жизни: застиранный призрак радуги за вон тем домом, уютный звонок телефона, потрясающе вкусный чай, предвкушение долгого лета. Всегда найдётся что-то такое, чему можно обрадоваться, – а значит и Пальба тоже будет всегда – как плата архитектору за возведение дома, который мы не видели и  в котором никогда не будем жить. Пальба – это даже не кот в мешке, Пальба – это мешок, скроенный из бесчисленных котов, каждый из которых сделан из мешков, которые скроены… ну, вы поняли. 

     Кухня, крошечная и ещё более жаркая чем зала, неприятно квадратная и совершенно не пахнущая. Некоторое время я вспоминаю зачем пришёл сюда. Басманку вспомнил, а сиюминутную нужду забыл, – и пустая кружка в руках как бы в упрёк стала более липкой. Покачиваться на ступнях и вспоминать, зацепившись большим и указательным пальцами за ложечку в кружке, как за штурвал корабля – как помесь барона Мюнхгаузена и Безумного Шляпника. Когда-нибудь я буду точно так же стоять на кухне, не в силах воскресить нечто близкое, закрою на миг глаза, открою, и вдруг окажусь на тропическом острове, на берегу, с огромным мясницким топором в одной руке и водяным пистолетом в другой, и не удивлюсь нисколько. Не удивлюсь и тому, что моё мясо за одну секунду постареет на два десятка лет, обрюзгнет и вот так же будет стоять и покачиваться на ступнях, не отличая кухонный линолеум от стерильно горячего песка.
 
     Но архитектор сотворил свой чертёж – а я вспомнил: про Басманку и про кухню. Микроскопический триумф, не без доли ещё более мельчайшего разочарования: задержавшийся в питейном заведении спаситель порабощённого народа врывается наконец в мрачные ворота столицы в предвкушении цветочных и бумажных дождей и блестящего взгляда вон из того окна, – но увы – жизнь в столице тянется делово и бойко, и у народа другие уж интересы, и другие мужественные профили притягивают вон те глаза, и нет уже никакого порабощения и никогда не было, – а поэтому, уважаемый спаситель, и вас тоже как бы не было, а вполне вероятно, что нет и теперь; а если вас нет, то потрудитесь объяснить где ваш военный билет и трудовая книжка и аттестат об образовании: без всего этого на работу мы вас не возьмём.

     Сковородка, обильно удобренная маргарином, шипит на плите, и я высыпаю в неё заготовленное снадобье из обманчиво маленькой кастрюльки. В минуту по всей кухне расходится тяжёлый, тошнотворный к-образный запах. Зеленовато-серая масса шкворчит, я орудую деревянной лопаткой, пассеруя снадобье и прикидывая, не сделать ли огонь потише.

     Разделяй мысли на абзацы, почему-то подумалось. Я поигрываю этой мыслью и действительно прикручиваю огонь, так как быстро темнеющее снадобье запахло ещё сильнее. Этот запах чувствуется почти на осязательном уровне, настолько он необычен. В горле раскругляется неприятный рефлекс. Я делаю огонь максимально тихим, откладываю лопатку и решаю ещё покурить – непременно на балконе, чтобы подышать иным воздухом.

     По пути думаю о: что же всё-таки лучше – “Quake 3 Arena” или “Unreal Tournament”. С одной стороны… С другой стороны… Вопрос исключительно шекспировский. И не проще, чем знаменитые батлы: «Led Zeppelin – Deep Purple», «Наполеон – Платон Каратаев», «Fairy – Прочие Чистящие Средства». С точки зрения аркадности… симулятивной достоверности… графа… сетевуха… Топить котят следует, внимательно посмотрев им в глаза – а иначе и пытаться не стоит. Человеческое сердце богато на парадоксы: топить электронных котят ему иной раз ничуть не проще, чем котят мясных, особенно когда есть необходимость выбирать, кого пощадить, а кого нет. Unreal, я выбираю тебя – простите меня, скушные квакеры.

     Вторая сигарета курится приятнее, чем первая. Третья сигарета скучна, как вывеска магазина. Четвертая даёт надежду на вдохновение. Пятая же сигарета уже не помнится.

     С холодным любопытством рассматриваю паукообразное строение детского садика под окном. Детишки-мушки дёргаются и мечутся вокруг павильонов ловушек. Пауки-воспитатели распрыскивают яд команд. Когда-то и меня переварил подобный монстр, после чего я очутился в утробе уже другого паука, более хищного в своей дидактичности. Потом был паук училища, паук случайных работёнок, а потом… потом, видимо, останется просто паутина, исполненная глаз, исполненных памятью о пауках.

     Часть территории детского садика отвоёвана представителями того самого наркогосударства (извиняюсь за тавтологию), ведущего нетщательно скрытую борьбу с собственным благоразумием. Выпас детей старших групп проводится почти в непосредственном соседстве с ханурями – воинственными, знающими жизнь. Администрация садика почему-то закрывает глаза на этот уголок, и местные бичи чуть ли не живут в как бы отведенном для них павильоне, разрисованном ромашками и божьими коровками. Знающие жизнь пропойцы подражают детям в неуклюжей походке и нечленораздельной визгливой речи. А дети в свою очередь подражают знающим – в малоосмысленных конфликтах меж собой, в крайних проявлениях всех имеющихся повадок, отчаянных партизанских кутежах на тихом часу. Дети и будущие дети радуются малому, платя за это умеренной нечистоплотностью. Но игорные песочницы уже здесь; тоска по дому уже здесь; сбитая машиной мамаша-кошка за забором уже бросается в глаза…

     Возвращаюсь на кухню. Вонь чрезвычайная, и я испуганно выключаю огонь: всё-таки пригорело. Морщась, разрыхливаю снадобье лопаткой, убираю сковороду, ставлю чайник. Пальба за той стороной окна обнажилась прожилками нечеловеческих, каких-то электронных воплей, – или то вопль запаха обнажился прожилками меня.

    В тот жидко-ледяной вечер я шёл по Басманке, шёл в гости, уверенный в себе, лузгал тыквенные семечки. Какие они вкусные, оказывается. И как мало обывателей знают об этом – единицы из сотни. Прочие же покорно лущат семена подсолнечника, из сумерек в сумерки, из одной зимы в другую. Когда же кто-нибудь из могущественной толпы догадывается, что счастье вовсе не в этих обугленных воробушках, и что досуг коротать лучше с семенами совсем другого растения, то часто бывает поздно: вкус становится привычкой, а с возрастом – постыдной привычкой.

     Шёл в гости к одной тыковке – надеясь не только на плотские успехи, но и на что-то другое. Хотя нет – надеялся я лишь на плотские успехи. Кроме семян у меня был ещё и букетик гвоздик, купленный в переходе метро за баснословные 250 р. Наверное, это и был символ «чего-то ещё». Пока я на ходу лузгал семена, то уронил букетик в грязь, прямо в центр грязи, именно туда. «Что-то ещё» как-то сразу поникло, даже не успев появиться на свет. Я поднял букетик двумя руками, будто коробочку, и принялся слизывать грязь с мёртвых цветов. А сам думал: нет бы бутылку белой взять  на последний кэш или полторашку порт… порт… лендского… портлендского… имбирного… портлендского имбирного (пива?) пива взять (реально пива?), а теперь я окончательный мудак с этими цветами сраными. Вот так и решилась тогда моя судьба: плотские успехи плотскими успехами, а вот «что-то ещё» в тот вечер и похерилось, смешавшись в небытии с тыквенной лузгой и этими химикатами, которыми зимой удобряют московские улицы…

Снадобье готово. Вонючая масса выкладывается со сковороды обратно в кастрюльку. Густо посыпаю сахаром, тщательно перемешиваю, хотя перемешивать можно и не так тщательно. Пальба тревожно прислушивается, как будто догадываясь. На улице пищат то ли стрижи, то ли дети.

В общем, иду по Басманке, иду… я уже вспоминал это…




Рецензии