Затянувшийся переезд. драма из деревенской жизни

ГЛАВА ПЕРВАЯ

  ДВОРОВЫЕ ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ.

 – Што,  Даха, у тибе не отгулялась еще? – Володька
Снырин, по-деревенскому прозвищу Сухой, высокий, мордаcтый, с выпирающим из-под широкого солдатского ремня пузом, окликнул Дарью Арбатову.
Та возилась во дворе по хозяйству. Сухой жил рядом, работал «шахвером»; его «Газик» с зеленой кабинкой задним бортом почти упирался в Дарьину загородку, державшуюся итак еле-еле.
 – Ды нет, Володь! Шумить, бушуить увовсю. А ты забяги ко мне на минутку. Я чичас уже управюся.
В сенцах хаты дочка Дарьи, Надейка, драила голиком пол. Володька Сухой возник в дверях, загородив собою все пространство, «весь белый свет». Надейка с подоткнутым подолом платья, двигаясь задом к дверям, тут же обернулась, испугавшись:
 – Ой, дядь Володь, это ты? Чаго застыл? Мамки нету.      
А Дарья,  невидимая, незаметная из-за огромного соседа, хотя и сама была не маленькой, смеясь, уже проталкивала его в сенцы. В хату заползали густые сумерки. Дарья зажгла свет и пригласила топтавшегося у дверей Сухого: « Чаго у потьмах балакать»! Тот не замедлил, прошел, сел на длинную лавку поближе к столу, стоявшему в « красном углу» с иконами. Полы в хате уже были Надейкой вымыты, широкие деревянные половицы дожелта натерты тем  же голиком-веником. Сухой, глядя на чистый пол, сказал Дарье, нырнувшей за шторку, отделявшую казенку с печкой от общей «залы», где стояла, догуливала, дображивала в алюминиевой сорокалитровой фляге брага:
 – Я вот гляжу, Даха, на мост у тибе, на зем, и прямо дивуюся. Хата, вить, у тибе почти повалилася! Не знаю, чаго ты тянешь с переездом? А половицы на зями, прямо как новыя. Большия, желтыя.
 Дарья выглянула из-за цветастой сатиновой шторки, улыбаясь, ответила:
 – Дык, Володь,  етот пол знаешь, скоко раз мостили? Ох, боюсь сбрехать. Раза, наверна, три. Сам знаешь, какой танцор-топотун был у мине Дяниса, царство яму небесное на том светушке.
Она как молодая, спрыгнула с казенки, в руках - литровая банка со светло-коричневой брагой. Дарья бережно передала ее соседу.
– Во, ды она ж теплая! Даха, ты, вить, скоко уже печку не топишь,
а брага почти горячая! - удивился Сухой. В хате, действительно, было свежо; даже как-то непривычно без всяких вечерних деревенских запахов-ароматов, когда готовится корм для поросят: большой деревянной толкушкой толчется вареная, в «мундире», картошка, сдобренная миской ржаной муки или отрубей; исходит паром кипяток для пойла корове Лыске и приплоду ее, теленку Орленку. – Дык, Володь, глянь, как она у мине укрыта! Скоко
усяго на ие накидано. Тут и бабкин полушубок и кухвайки. А еще и сама тяпло даеть, бродить увовсю, аж пена до самой крышки. Володька Сухой припал полными, чуть вывернутыми губами к банке. Дарья суетливо бегала в кухню - небольшой отгороженный закуток перед русской печкой - приносила закуску: то огурчиков малосольных, то прошлогоднего еще сальца, несколько кусков которого оставалось в деревянном просоленном ящике. Сухой отодвинул тарелку с огурцами, большими толстыми, как обрубки, пальцами схватил желтоватое сало.
 – Ну, молодец ты, Даха! Добрая ты усегда. Отчего так? Живешь ты вроде небогато…  А моя козюля усе чем-то недовольна. Цельнай двор усяго! Усякого добра, а усе равно морда квашеная. - Сухой опять приложился к банке с брагой и с отчаянием выдул содержимое до конца. Отламывая от буханки кусок хлеба, довольно посасывая сало, он восторгался.
 – Как я любю вот именна такое сальца! Чтоба было с желтецой. А у нас, Даха, оно до таких пор ни за что ни заляжитца! Мы уже давно сожрали! Сама, вить, видишь - одне мужуки у хате. Как за стол сядем, ды как ложками маханем - моя козюля толькя успеваить подавать ды подкладывать! Так шту, какоя тама сала?! Не успеваить пожалтеть.
Дарья присела напротив Сухого:
 – Дык, Володь, дяржитя еще одного поросеночка. Табе, вить, запросто! Ты усегда на колесах, усегда чаго нада привезешь.А так-та, конечно, маловато для вас. Сщитай полборова уходить на жаренку сразу, усегда ж так гуляим, а чаго тама остаетца?!
Надейка, вошедшая в хату и прислушивающаяся к разговору, вдруг резко обратилась к Сухому:
 – А вы, дядь Володь, зачем столько нарожали? Аж пятерых!  Да еще теть Раю козюлей называете. Ведь это так некрасиво и несправедливо!
 Захмелевший, осоловевший до доброты  Сухой мирно глядел на раскрасневшуюся Надейку, а та опять крикнула ему:
– Ну и чего  вылупились на меня?
 Дарья вскочила с лавки, подлетела к дочери:         
– Ах ты,  дурочка! Ах ты, глумная! Ты чаго ж вытивляишь? Ен жа для нас первай помощник!
 – Да ты, Даха, не думай! Я не обижаюся. Оны жа усе типерича  такые вумные стали. А ты, Надюха, гляди, от злости станешь худая, как у мине моя козюл… ой, ну ета… мыя супружница. Вон мать знаеть, шту я ие ничем не обижаю. Ды и рожать ие не принуждал. Не я, вить, один в етом деле участвувал. А ты еще маленькия,  еще ничего не понимаешь, а на мине накинулась. Иди-ка луччи кузов у машиня вымой. Вить, увесь обдристали ваши поросяты. Ты, вить, обещала, а сама у город смылась…
Неделю назад в своем «Газике» Володька Сухой помог Дарье перевезти поросят на другое место жительства: на другом конце села освободился небольшой домик со всем, чем положено в деревне: маленьким палисадничком, с багровеющими шапками георгин; довольно приличным огородишком и просторным двором, с различными закутками для скота, впрочем, неиспользовавшимися по назначению, так как бывшие хозяева считали себя «чистыми» интеллигентами, в прямом смысле слова, и сельским трудом занимались лишь в виде разведения огромного количества цветов и кустарников. Дарья всю свою жизнь работала скотницей на ферме. В ее должность еще входила и обязанность доярки, телятницы, уборщицы и кормщицы. Числилась Дарья в передовицах. Хата, в которой жила она с мужем Денисом и дочкой Надейкой, была еще материнской, и даже бабушкиной. Находилась она не в лучшем состоянии. Все время протекала крыша, и с началом «мокрого сезона», прихватывающего и весну, и лето, и, само собой разумеется, хмурую дождливую осень, муж Денис торчал на этой крыше. Латал-перекрывал в одном месте - протекать начинало в другом! Денис строил планы на новую хату, настоящий приличный дом, а пока только успевали подставлять тазы и ведра под ожидаемые и так надоевшие течи. Не успел мечтательный Денис выстроить себе дом и пожить семьей в нем. Давно вдовствовала Дарья. Хата к этому времени совсем обветшала и покривилась на левую сторону и Дарья, всякий раз посматривая на сгнившие нижние венцы, горько усмехалась: «Ну, пряма, как-будто хтой-та ей под дых дал! Того и гляди, шту опрокинетца!» Тут уж, конечно, было не до смеха, и повзрослевшая Надейка попугала председателя колхоза письмом-жалобой в газету, если не дадут жилье матери-передовику. Председатель обозвал Надейку «писакой-прокурором», но, услышав про область, про Москву, все-таки подстраховался и выделил шлакоблочный домик, оставленный уехавшими интеллигентами. Первой перегнали-перевели коровушку Лыску с теленком Орленком, надеясь обойтись без особых проблем. Завяжи через шею оборочку и знай, веди себе, погоняй! Но все оказалось не так-то просто! Не думая, что ее навсегда уводят из родного сарая, обжитого с рождения, Лыска сначала шла легко, будто бы ее перегоняют на новое пастбище, но когда стали заворачивать на другую улицу, корова, словно чувствуя что-то, заупиралась; теленок Орленок, бегущий за ней, тоже норовил повернуть назад; брыкаясь, не подпускал к себе. Дарья сто раз прокляла себя за то, что пожалела сдать в колхоз корову, не продала теленка – все равно косить некому да и много ли ей теперь одной нужно молока: Надейка в городе, дома - только на выходных. Кое-как загнали «маму с сынком» в закутку. На другой день повезли поросят. Вот тут-то было и слез и смеху! Володька Сухой подогнал машину прямо к сараю. Открыв задний борт, втянули-положили на край кузова широкую доску-лесину. По этому настилу стали пропихивать поросят наверх. Они скользят, упираются. Надейка с Дарьей толкали их под зад; поросята с перепугу начали опорожняться прямо им на руки. Ой-ей, горюшко-то! Рука Надейки соскользнула вниз, и в этот самый момент один из поросят, боровок, придавил ее своим копытцем. Тут уж без слез не обошлось. С горем пополам затолкали все-таки поросят в кузов. Сухой с лязгом закрыв борт заверил, что теперь они никуда не денутся, не выпрыгнут - у машины борта высокие. Выпрыгнуть животные не выпрыгнули, но когда пришлось доставлять их на землю грешную – в кузове ступить было некуда: уделали, бедные, от страха не только днище «Газика», но и высокие боковые борта. Володька залез наверх, начал крыть матом на чем свет стоит, а Надейку с Дарьей разобрал такой смех, прямо хохот, и они давились им, боясь, что Сухой заметит и еще сильнее разозлится. По тому же настилу животных-переселенцев стали сталкивать вниз. Опять та же песня! Не идут ни в какую! Разгоряченный, потный, злой Сухой, по самый пояс перемазанный свинячьим говном, упирался в поросячий зад, а Дарья за уши тянула животину к себе. Но кому, скажите, приятна такая процедура? Поросята визжали на всю округу словно резаные. Около Володькиной машины собралась толпа ребят. И тут была допущена простейшая оплошность: в суматохе забыли открыть закутку, чтобы оперативно направить боровка туда, и он моментально рванул « вдоль по питерской», то бишь, совершенно новой для него улице. Хотя и старой-то не знавал, так как поросята лишь иногда удостаивались счастливой свободы и выпускались в огород пока в сарае, закутке шла чистка и уборка. Тут уж к помощи взрослых новых соседей подключилась ребятня. Такой облавы бедный поросенок не ожидал. В конце концов – он же не волк! Запыхавшись, сдался. Второй же поросенок, более миниатюрная свинка, наблюдая эту нелицеприятную картину, наверняка сообразила своим поросячьим мозгишком (кстати, по утверждению ученых, весьма идентичного человеческому), и преспокойно проследовала в сарай к брату-бунтарю.
 Потом, уже умывшись, обтеревшись, Сухой хохотал за столом, никак не мог остановиться. Дарья угощала его в новой, еще необжитой хате, казавшейся ей чужою. Она поила Володьку белой « магазинной» водочкой. Тот выпил налитый всклень граненый стакан, закусил хлебным мякишем с очищенной луковицей, макнув ее в банку с солью, и весело произнес:
 – Ну вот, бабы, мыя  работа кончена! Теперя дело за вами! Надюх, тама у кабинки шланга есть, так вот давай таскай воду и мый кузов. Вымыишь -  и слободна!
 Надейка поморщилась, хотела сказать, что это сделает мать, но у нее вырвалось другое:
 – Вот ты, дядь Володь, права тут качаешь, а как же ты поедешь, когда всю бутылку опрокинешь? А? Как свой «газик» поведешь?
 – Ой,  девка, и не говори! Как жа я, беднай, поеду? Там жа у бабки Махи мине уже ждуть с етыми…как их…рыдарами мянты! Ждуть не дождутца!
 Сухой снова расхохотался. Дарья тоже развеселилась, выпив рюмочку с устатку и с доброго завершения дела. Укоризненно глянув на дочь, велела:
 – Ну-ка,  марш на вулицу! Иди сполосни кузов и ребят кликни на помощь. А водки не жалей! Не твое ето дело. Правда, Володь? Надейка выскочила на улицу, в душе ее росла-копилась какая-то непонятная злоба, обида. Слыша долетавший из новой хаты смех матери и соседа, она чертыхнулась, плюнула и пошла к себе домой, на родную улицу, в родную хату. Вечером, попуткой,  Надейка укатила в город. Как раз в это время в деревне начиналась перевозка с болота высушенного за лето торфа, и машина Володьки Сухого была нарасхват. Изгаженные борта ее пообсохли, куски торфа пооббивали оставшееся говно, перемешавшееся заодно с зимним топливом, и, поэтому, все обошлось без унизительного труда Надейки. Вот это и припомнил сейчас Сухой за банкой бражки:
 – Ну, значит, Дах, денька через три подгоню к табе  свою
такси, да? – Сухой поднялся с лавки, собрался уходить.
 – Дык, так-та наверно, Володь. После завтря я ие прогоню, ды и надо жа вечарок исделать. А как жа! Отвалины! – Дарья прибрала
оставшееся на столе сало, хлеб. – А можа, Володь, ище крышечку? - она с улыбкой глянула на Сухого.
 – Нет, хорош, суседка! А то мыя опять такой хай подымить! За соседом только успела захлопнуться дверь, как Надейка коршуном налетела на мать:
 – Сколько ты его еще поить будешь? Еще не перевезли ни огня, а он уже полфляги вылакал!
– Ды уж, доча, не бряши! Какыя тама полфляги?! А без няго и не исделаешь ничего. Ты вот давай бяри свои отгулы и будем переезжать.
– Мам, а зачем ты думаешь устраивать тут пьянку-гулянку? Какие еще проводы придумала? – Надейка строго глядела на Дарью.
 – Ох, доча, у кого ж ты у нас тыкая? Пряма, будто не я тебе родила, а правда, Раюха Снырина. Крепко ж ты усурьезная и сярдитыя! – Дарья обидчиво выговаривала дочери, удивляясь ее взрослости.
 – Тута исделаим отходную, а тама, на новой хватеря – новоселию.  Табе жалко што ля?
Надейка махнула рукой:
 – А,  делай все, что хочешь! Я  вообще могу не приезжать!
 У Дарьи испортилось настроение. Она вышла в сенцы, погремела там ведрами, вновь зашла в хату, в одно из ведер сунула кипятильник. Стоял конец августа, но коров все еще гоняли на дальние пастбища; вот-вот должны были пригнать стадо. Готовя пойло своей кормилице Лыске, Дарья тихонько посмеивалась, вспоминая как корова с теленком вновь и вновь возвращались на родную улицу, к родному сараю. Первые два дня она подстерегала Лыску с Орленком, ждала их из стада возле новой хаты, но «мамаша с сынком» улепетывали на старое место. Приходилось Дарье шлепать вслед за ними, и тогда она решила: пока еще гоняют стадо, пусть корова с теленком обитают в прежнем жилище, тем более сама она к переезду еще полностью не готова.
Теперь бегала Дарья на две «хватеры»: в новой – утром и вечером кормила поросят, для чего приходилось топить печку, а ночевала у себя, в полузавалившемся жилище, где поутру доила Лыску, выгоняла ее на прохладную от августовской ночи улицу, и корова с теленком счастливо бежали навстречу хлопанью пастушьего кнута. Счастливо и спокойно было и на душе Дарьи в такие минуты, и лишь вспомнив о предстоящем переезде, она томновала: « Вот ить, несчастная скотинка и та чуить, и та томнуить по усякому свояму родному. А што тут говорить об человеке. И говорить нечего…»
 Так думала Дарья в грустные утренние и вечерние часы. Сейчас она подогрела воду для пойла корове и теленку, зашла в сарай. В закутках было темно и тихо. Слышалось лишь мягкое, уютное пожевывание недавно пришедших Лыски и Орленка. Только Дарья вошла, к ней подбежал теленок. Заметя его учащенное дыхание, у нее защемило сердце: « Завулнувался малыш! Нясу, нясу вам водицы. Тепленькяй, с хлебушком!» Она щелкнула включателем. Ярко осветились сиротливо-молчащие дверцы, загородки и переборки закутки, за многие годы вылизанные до блеска, кое-где изгрызенные недовольным своей несвободой многочисленным поросячьим родом: свиньями и подсвинками, свиноматками и ососками, боровками и свиночками… Хряков в деревне держала одна Варланиха. К ней и гоняли своих свинок хозяйки, предварительно договорившись об оплате. Обычно и откупались результатами хорошей работы варланихинского хряка: маленькими месячными поросятками. Надо полагать: жила бы Варланиха роскошно от такого бартера, если с каждого двора - да по поросеночку! Но тут был не тот случай!
 Подкопив «подарки», Варланиха везла их на базар. А уж с базара везли саму Варланиху. Ну что поделать - была такая слабость у бабы. Как она говорила - « болесть наговорныя». Из-за этой «болести наговорной» бедная баба часто оставалась без «копья», как она сама жалилась соседям.  Но, несмотря на «болесть», свою  золотую жилу», хряка своего, Варланиха берегла и лелеяла пуще глаза: «кавалер» свинок был «чернай, аж смоляной», огромный и жирный; высокая спина его блестела и лоснилась. В закутке хряка, с подходящей кличкой «Муромец» было чисто, светло и ухоженно. В каком бы подпитии не была хозяйка, Муромец всегда был обихожен. И своих  «невест», прежде чем вести к « жениху», бабы чистили и холили. Варланиха могла запросто нерадивую хозяйку отправить восвояси: « Развя ж можно такую дохлятину ды под мояго богатыря?! А если раздавить мыя глыба твою соплюху? Не-не, иди-ка, налаживай скотинку, штоба стала похожа на настоящую свинку». Обладала Варланиха и еще одним весьма удивительным качеством, которого односельчане уже и не замечали, потому как привыкли, а вот «свежему глазу», новому заезжему человеку, становилось невдомек: как эта худенькая, словно подросток женщина, насквозь пропахшая йодом вперемешку с навозом, сама лично, в одиночку «выкладывает» боровков. Не один двор не обходился без ее помощи, и каждый раз чей-то парнишка или девка неслись к хате Варланихи: «Баб, батя ждеть тибе вырезать яйцы поросенку!» Сначала Варланиха бубнила недовольно что-то под нос себе, типа: « Ничаго, ждеть-подождеть…», но затем брала свои необходимые инструменты, главным из которых являлась острейшая опасная бритва, всякие мази, порошки-присыпки и торопилась на исполнение просьбы. Конечно, без помощи мужиков, которые за ноги держали бедного оперируемого во время этой экзекуции, ей было не обойтись, а вот саму операцию Варланиха выполняла одна. Сама ставила «вукол» несчастному борову, сама и пластала бритвой густо-йодированную, буро-желтую от марганцовки промежность. После завершения такого непростого дела, обессиленного и усмиренного уколом поросенка, отволакивали в сарай, в закутку, на чистую желтую солому, настеленную для этого случая, а сама «поросячий дохтур» - Варланиха шла в хату за уже щедро приготовленный стол. Вот здесь и проявлялись признаки «болести наговорной». Варланихе необходимо было выпить за окончание операции, также как и перед нею; она «замахивала» стакан самогонки, обьясняя всякий раз: «Ето, штуба руки не трусилися»! Но в деревне уважали Варланиху почти все. Хотя навряд ли кто мог вспомнить ее настоящее имя: мужа, умершего давно, звали Варланом, а она стала Варланихой, имея настоящее красивое имя Анна.                Сейчас, стоя посреди пустого молчаливого сарая, слыша лишь смачное, довольное пожевывание коровы и почмокивание теленка, допивающего из ведра теплое пойло, Дарье стало так одиноко, так тоскливо. Ей не хватало во дворе живности, живых душ, а именно поросят. Дарья любила кормить их, ухаживать за ними и чтобы когда-то они остались голодными – она этого никогда не допускала. Даже уезжая в город, всегда строго-настрого приказывала дочке не забыть накормить «поросяток». И сейчас, вспомнив своих питомцев, она быстро выключила свет и почти бегом направилась в новую хату, к своим старым «животинам». Ноги Дарьи отчего-то вдруг стали вялыми, тяжелыми, когда приблизилась она к загородке. Отворив дверцу, прошла к крылечку и облегченно присела на порожек. Она поняла, отчего устала, уморилась. «Батюшки-святы! Ета девка у гроб мине загонить! Не жалеть она мине. Усе сердится и сердится. Своей сурьезностью усех женихов распугаить!»
 Дарья услышала громкое похрюкивание поросят. Те будто увидели хозяйку, нутром чувствуя ее. « Милыи вы ж мои! Хорошии вы ж мои! Чичас я накормю вас, чичас вы у мине повеселеете!» Она прошла в хату, подняла приготовленное еще с утра ведро корма и отправилась в сарай. Свинка и боровок, совсем недавно выложенный Варланихой, но уже оклемавшийся, бросились ей навстречу, едва не сбивая с ног. « Ох-хо-хо, вы мои золотыя… Непривычна вам тута. Ну, што жа исделать? Скоро-скоро и я перееду. И Лыску с Орленком суды перегоним, вот тока похоладаить и гонять перестануть». Так Дарья разговаривала с поросятами, пока те дружно чавкали толченой картошкой с отрубями, приправленной обратом и капустно-свекольным листом. Этими разговорами она как будто отгоняла притаившуюся, крепко-схватившуюся за душу обиду на свою Надейку. « Вот пускай одна переночуить, можа чаго и пойметь. – думала Дарья, - а я седня тут остануся. Надо ж как-то привыкать». Был жив Денис – Дарья как то и не замечала, что дочка Надейка растет слишком требовательной, не только к себе, но и к папке с мамкой. Они гордились дочерью. Надейка всегда ходила в отличницах. Перед ней заискивали младшие девчонки, стараясь опередить друг дружку, чтобы нести Надейкин портфель. А она шла, высоко задрав голову, наслаждаясь весенним мартовским светом, свежим земляным запахом подтаявшей дороги, усыпанной лошадиными котяхами, усеянной мелкими клочками сена и соломы, последние стога которых вывозились на волокушах с неблизких лугов. Дарья, щурясь от солнца, встречала дочь радостная:
 – Надюх,  опять самая первая усе исделала-ряшила? Ну и молоток ты у нас! А глянь-кя, как на вулицы хорошо! Пряма дышу – не надышуся!
 Надейка проходила в темноватые с улицы сенцы, бросив матери:
 – Стоишь тут,  любуешься, а потом опять горло схватит. Будешь хрипеть!
 Дарья не обращала внимания на тон дочкиного замечания, но, все-таки, невольно улавливала в нем больше какого-то холодка, чем кажущейся заботы о материнском здоровье. Всем тогдашним мелочам, замечаниям не придавалось большого значения. Все они тонули в безграничной любви Дарьи и Дениса к единственной дочери. Как-то Августа Никитична, старая учительница, давно уже пенсионерка, но часто проводящая уроки в школе по причине отсутствия необходимых учителей, встретив в магазине Дарью, отвела ее в сторонку и, чуть запинаясь, путаясь в словах, сказала:
 – Дарья Сергеевна,  вы, конечно, меня простите и … это…не посчитайте старческими выдумками, но…это…ваша Надя бывает часто, вот-вот, что и страшно, бывает часто груба и высокомерна с ребятами-одноклассниками. Я, Дарья Сергеевна, вас с Денисом Ильичом знаю очень давно и хорошо, ведь я вас тоже учила. Так вот, Надя совсем другая. Вы с ней, пожалуйста, поговорите, побеседуйте. Только, помягче. Конечно, учебой ее я очень довольна, а вот отношение к сверстникам, да и вообще к людям…
Августа Никитична тронула за локоть оторопевшую Дарью и, виновато улыбаясь, вышла из магазина. Дарью будто ошпарили кипятком. В очереди к прилавку судачили бабы, никак не обращавшие внимания на их разговор. Мало ли о чем говорят родительница с учительницей! А тут – тем более! Кроме как о хорошей учебе Надейки и говорить не о чем. Все привыкли к счастливому смущению Дарьи и Дениса, поочередно бывающих на родительских собраниях, и выслушивающих только лучшее, только хорошее о дочкиной учебе.  А тут такое!
 Дарья нагнулась к витрине, где красовалась всякая косметическая мелочь, будто интересуясь товаром, но за стеклом витрины не видела ничего. Жаром окатило не только лицо, но и все тело. « Вот выдала, старая перхоть! Ить, никто, никогда не заикнулся про ето, а тута, нада же… Ладно, хуть шепотком, ладно, хуть не при людях опозорила». Дарья ругала учительницу, но душой уже понимала, что еле заметная червоточинка в характере дочки давно беспокоит и ее. Только вот мать не хотела это знать! Денис однажды обронил: – Дашуха! Какая-то Надейка у нас ершистая!
 На что Дарья недовольно откликнулась:
 – Зато  луччи усех у школя!
– Дык ето понятна,  - грустно заметил Денис. – Толькя вот и жить
еще придетца. С людями. Хорошия учеба – ето еще не козарь главнай!
– А какой табе козарь нужен? – наступала на мужа Дарья. – Девка
не гуляить, не курить, как другыя.
– Да, Дашуха, еще скажи, шту не пьеть. Вон, Митька-Лыкарь тожа
не пьеть, не курить, с мужуками дружбу не водить, а чаго ж яго баба уся зеленая? По больницам ды по больницам.
– Ну, ты сравнил! У яго Нюрка тыкая смолоду была. Ну, почти тыкая. Худющая.
 – Нет, Дашуля! Я ить знаю, какой была Аннушка. Я … - Денис запнулся, спохватился, но было уже поздно.
– Ах ты, зараза! Ты ие помнишь, ты ие знаешь! Зачем жа за мной бегал как хлыст, не отходил ни на шаг?!
 – Ды успокойся ты, дурная! Мы жа с ней у соседях жили, сама, вить, знаешь. Огород у огород, и мяжи не видать. Я ж ей как брат родной! Гляди-ка, аж уся побуровела!
– А если брат, зачем етому скряге Митьке, етому жмоту девку отдал? Ен, наверно, не даеть Нюрке денег на таблетки. Вот баба болить и болить.
– А вот ты, Даш, сама и ответила, шту человек не тот хорош, хто не курить и не пьеть, а тот хорош – с кем хорошо живешь! Как со мною, правда, Дашуль?
 – Ах ты мой, умник-разумник! Вот и попробуй с тобой поругайся! – Дарья уже не злилась, припав к плечу своего Дениса. Действительно, жили они дружно и были подходящей друг другу парой. Хотя в начале жизни, в молодости, очень разнились, отличались.

                ГЛАВА ВТОРАЯ
               
                МАРФА И АЛЕКСАНДРА

…Пятнадцатилетней девочкой приехала Дарья с матерью своей, Александрой в село. На самом деле, это было возвращение на родину с шахтерского угольного края-Донбасса. Здесь доживала век свой мать Александры, бабка Марфа, которая до сих пор не видела внучку. Хоть и далек был тот край, но каким-то образом бабка Марфа знала все, что происходит в дочкиной семье. Была она почти безграмотна и, естественно, писем не писала да и не получала их от разобидевшейся гордой дочери, разве что поздравительные открытки с Новым годом, 8 Марта и революционным днем 7 ноября. Вот последнюю дату бабке Марфе, по сути, вообще не полагалось чествовать, так как много трагических изменений, страданий принесли революционные события в ее в семейство. Но все притупилось, забылось у бабки за давностью лет, и она с напускной строгостью внешне и трепещущей радостью внутри просила почтальонку, « почтарку» Ксеню, тут-же почитать ей открытку к Октябрю. Была бабка Марфа интересной, удивительной личностью. Скуповатая на разговоры, иногда она жалилась, «ведала» своей соседке Настюхе Колодиной о недобрых делах, творящихся в семье «домбаской» Шурки. Она, то кляла-ругала свою непутевую дочку, уехавшую неизвестно куда, «у белай свет, к каким-то хохлам» с таким же непутевым солдатом, то начинала жалеть ее и плакать, обрушивая всю досаду на не- полюбившегося зятя. Настюха удивлялась:
 – Баб, и откудова ты ето усе знаешь? Шурка, вить, сроду писем не писала. И хто табе сообщил, шту ен от ие ушел? Вить, Шурка у тибе раскрасавица! А ен жа - рыжай тыракан!
   - Вот табе и тырыкан! Увез девку у даль несусветную, ды тама с девкой и бросил. Не живуть оны, Настюх. От добрых людей я знаю, которых вы не знаете, не чуитя.
Настюха уговаривала бабку:
 – Не плакай! Усе образуетца! Ты толькя дай вызов и Шурка прилятить к табе, если тама житья нетути.
Да, в сегодняшнее время бабку Марфу по-современному окрестили бы экстрасенсом, что она, конечно же, не поняла и не приняла бы. А тогда ее называли просто ведьмой. И она не обижалась. В глаза к ней  так никто, конечно, не обращался, разве что пьяный сосед Витька Колода,  Настюхин мужик, которому она отказывала в похмелье и который, мучаясь своим недугом, каждый раз кричал: «Ведьма чертова! Жалко табе рубля, дай хуть травки какэй, отварчику! А то издохну дли твоей хаты!», да несмышленая уличная ребятня, оравшая вдогонку: «Мархутка, Мархутка, у тибе ведьмак у закутки!».
   Согнутая почти до земли бабка, скашивала набок голову и, хитровато прищурив один глаз, улыбалась «фулюганам». Если же «фулюганы» не отставали, она резко оборачивалась назад и скрипучим голосом «трещала»: « А вот я вас заведьмую!» Ребятня врассыпную, кто куда!
У бабки Марфы за повалившимся плетнем стоял небольшой сарайчик. В нем сушились, вяли, проветривались различные травы и травки, листочки-стебелечки, замысловатых форм коричневые корни, корешки, коренья. Боевая уличная ребятня подходить к сарайчику боялась: «Может там и вправду ведьмак сидить!» Бабка заведомо сама пускала слухи, что кто осмелится посягнуть на ее закутку, тот сразу заболеет, испортится, то бишь, на его будет наведена порча…
Не сразу, и не все поверили «бабкиным сказкам», однако после того, как отъявленный Мишка-Брусок, все-таки, проник в сарай-закутку и унес пучок какой-то высохшей травки, а вечером, даже не успев насладиться ролью победителя над предрассудками, сломал себе ногу прямо на ровном месте -  ребятня приутихла, и теперь поглядывала на бабкин сарай с каким-то внутренним страхом: «Наведьмувала!» Но самой же ведьме и пришлось лечить смелого Мишку. Как он не упирался, Брусилиха, мать Мишки-Бруска, чуть ли не волоком притащила его к бабке Марфе: «Ты исделала, ты и лячи!» Бабка никак не отреагировала на укор Брусилихи. Ни досады, ни обиды. Она усадила «фулюгана» на лавку, заголила штанину, да ка-ак дернет! По ноге Бруска заструился теплый ручеек.  Бабка, согнувшись перед ним, ни на что не обращая внимания, отрешенно что-то нашептывала, поглаживая Мишкину ногу. Потом три раза плюнула, задернула штанину и тихонько прошептала: «Што, сынок, теперя полезешь у сарай? От тэй травки сухой, что ты свуровал, и ножка твоя сохнуть ба начала, не дай господи! Ну уж, я прощаю табе на первай раз». Мишка насупился, покраснел до слез, сполз с лавки, боясь приступить на поврежденную ногу, а бабка Марфа, улыбаясь, уже громче произнесла: «Ня бойся, ня бойся, ступай на ие. Еще два разочка пошапчу табе, и будешь сигать как жеребеночек!» Уже через три дня Мишка-Брусок выделывал такие кренделя, такие выкрутасы на своей «ломатой» ноге, и только изредка посматривал на стоявший невдалеке бабкин сарай, улавливая чуткими ноздрями молодого стригунка медово-цветочный травяной аромат. Бабка Марфа лечила от сглазу, заговаривала зубы, правила «вихи» - вывихнутые, сломанные руки-ноги. Многие деревенские знали и помнили ласковые руки и тихие теплые слова, так не подходившие отчужденной, нелюдимой бабке. Но не всегда же была она такой! Молодой и красивой была Марфа. Жила в большой дружной семье. По тем временам они считались зажиточными: имели небольшую мельницу и двух работников. Один из работников был писаный красавец, прямо кудрявый Иванушка из сказки. И звали-то Иваном! А вот жизнь у них оказалась вовсе не сказочной. Слюбились Марфа с Иваном, а ее семья - против, ни в какую! Иван – бедняк, голытьба, своей ложки даже нету! Семья Кругловых, его семья – здоровущая, и все дети - «у работниках». А молодым влюбленным - все равно! Когда же заметили, что красавица Марфуша изменилась лицом и телом, кинулись «сбирать свадьбу». Но вместо свадьбы случился отъезд. Как раз в это время шло раскулачивание, и всему семейству, признанному кулаками, в срочном порядке надлежало покинуть родные «пенаты». Власти разрешили остаться работнику Ивану, как пострадавшему от угнетения, но настоящее душевное угнетение-страдание испытывал Иван Круглов при одной только думке, что теряет свою Марфушечку-душечку. Он уехал вместе с нею. Шурочка-Александра родилась у них на чужбине. К тому времени большая семья поредела. Поумирали друг за дружкой родители, разделились на отдельные семьи братья и сестры, враждовавшие между собой из-за какого-то оставшегося потаенного богатства. Марфа же ни на что не претендовала, хотя имела на то полное право; Иван вовсе помалкивал, наблюдая за картиной разлада и распада новых родственников. Его в этой семье совсем не воспринимали. Чужая сторона, долгие студеные зимы, враждующие родные люди выстуживали сердце Марфы. И только милый сердцу Иванушка да родившееся маленькое, кудрявое, в отца, чудо-дочка Шурочка сглаживали ее боль и тревогу. Иван настаивал на переезде домой, на родину. Он чувствовал в себе уверенность и твердо обещал Марфе, что не даст ее в обиду, потому как она - законная жена «крестьянина-пролетарията». Не выдержав косых взглядов братьев и сестер, живущих гораздо богаче, легче, чем Марфа с Иваном, но все чем-то недовольных, они рискнули поехать обратно. Все сложилось как ничто удачно. В деревне их встретили, приняли в образовавшийся колхоз, дождался их и оставшийся собственный дом. Правда, в этом доме к их приезду еще располагалась колхозная контора, правление, а в боковушке поселили деревенского бродяжку-нищего Федьку-Секлита, как живое наглядное пособие любви, братства и равенства нового строя, советской жизни. Правление сразу же перебралось в новый, только что выстроенный колхозный дом, а нищего Федьку так и оставили в боковушке. Марфа с Иваном совсем не были против. Налицо проявлялась их причастность к коммунистической сознательности о людском равноправии. Только вот для бродяжки Федьки высокие истины эти, к нему же обращенные, с пользой для него же – ничего не значили. Федька не привык жить в культурном жилище – на то он и бродяжка! Бродил по своему селу, уходил в другие деревни, ночевал у добрых людей: где в сенцах, где в уголочке, где в сарае-закутке, рядом с поросятами, коровами. Но больше всего он предпочитал колхозную баню. Понятное дело – там тепло; баня исправно отапливалась. Марфа мыла, чистила, прибирала боковушку, выкидывая оттуда заскорузлые сумки и мешки с заплесневелыми кусками хлеба, протухшими яйцами, замусоленными, в хлебных крошках, шматами старого желтого сала – все, чем побирался Федька-Секлит. И все терпела. Ждала. Дочка Шурочка подрастала, прибегала с улицы зареванная: «Мам, чаго оны дражнють мине етым Хведькяй? Зачем ен к нам приходить, зачем ночуить? Ен усю хату провонял! Усе надо мною смяютца, усе шарахаюца от мине»…
 Хоть и нечасто посещал бродяжка отведенное новой светлой жизнью свое личное жилье, но после его, прямо скажем, не очень желанных визитов, в боковушке надолго устанавливался непереносимо-неприятный «аромат». После его ухода, теперь уже Шурка, завязывала рот платком, распахивала окошко, несмотря на любое время года, и со злостью начинала уборку. Но однажды Федька пропал. А потом его нашли мертвым где-то в районном поселке. Схоронил нищего колхоз, а боковушка полностью отошла во владение подрастающей невесты Шурочки. Надо сказать, что долгое время эта комнатка пустовала: уж очень вжился, въелся в ее стены, в ее атмосферу тяжелый дух несчастного человека. Даже во время войны, обрушившейся сразу на эти области, во время оккупации, когда «фрицы» расселялись по русским хатам, в боковушку Марфы и Шурочки зайти никто не решился. Чистоплотные немцы воротили носы, презирающе бубня: «Швайне, швайне рус…» Иван был на фронте, а мать с дочкой поминали теперь бродяжку-Федьку добрым словом, ведь благодаря его «благовонию», они свободно жили в своей хате. Хоть и «под немцем», а вроде как и без них! С войны Иван не вернулся. Осталась Марфа с красавицей Шурочкой, всю надежду свою возложив на нее. Вновь молодая хозяйка принялась за дело. После тщательной побелки-покраски, после наклейки на стены веселеньких, в цветочек, обоев, злополучная боковушка освежилась, как бы заново возродилась, зажила цветущей мирной жизнью. Здесь Шурочка пела песни, распахивая окна в старый, но еще плодоносящий сад. Здесь страдала от невнимания самого красивого парня в деревне. Здесь же познала и первую близость с мужчиной…
  Как раз в то лето пригнали в их колхоз молодых солдат. На строительство нового Дома культуры. Вот к ней и пристал один усатенький и рыженький. Не любила Шурка рыжих! А этот прилип, как банный лист! От Шурки - ни на шаг! Ей и смешно, и лестно. Казалось бы, такой красавице - какая лесть?! А тут еще мать. Марфа узнала, «шту девку рыжай одолел».  Она устроила Шурке разгон: «Посмотри на сибе, и глаза протри на няго! Там жа глядеть не на што!» А Шурке опять смешно.
 И досмеялась. Вечером объявила Марфе, что выйдет за этого «Рыжика» замуж, что главное – это ее любят, без нее жить не могут, и она не вправе разбрасываться такой любовью. Марфа чуть в обморок не упала. Дочь ей выговаривала те же слова, что когда-то она своим старикам. Но ведь она, Марфа, такого красавца полюбила, ее отца! А это что?!
 В скором времени строителей-солдат перегнали на другое место и туда же, на стройку, последовала и Шурочка. Устроилась вольнонаемной. Маляром-штукатуром. И следовала за своим «Рыжиком» до самого «дембеля», к тому времени будучи уже «глубоко беременной». Огромный живот мешал работе: лазить по строительным лесам, таскать краску, известь. В родном покинутом селе ее прозвали «декабристкой». Не оправдала материнских надежд красавица-дочка, оставив мать наедине с горькой досадой и обидой.
 И стала Марфа сторониться с тех пор людей; все ей казалось, смеются над ней, тычут пальцами. В душе она уже согласилась, бог с ней, пусть живет Шурка так, как хочет, но уж надо бы сделать все по-людски: сыграть какую-никакую свадебку, раз уж с отцом ее не было. Но сбежала дочка, забыв про все.
 И забываться стала Марфа. В одиночку уходила далеко за деревню. Долго бродила там. Возвращалась с охапкой душистых трав и цветов. Вначале соседи пугались даже: уж не тронулась ли умом? Но однажды удивила она соседку Настюху Колодину, неожиданно серьезно и здраво заговорив с нею. От рассказа Марфы у Настюхи «волосья чуть дыбом не встали».
 … Шла Марфа, как всегда задумавшись, шла и вышла уже на григорьевский большак, глянула вдаль, и остолбенела: прямо навстречу ей «бегла Шурка», дочка, совершенно голая и с распущенными волосами. «Матушки мои родныи! Приехала! А чаго ж голая и виски распустила? Оны ж у тибе кудреватыи»… Недоумевая, сердцем чувствуя неладное, чуть не кинулась навстречу дочери. Марфа к ней, а та от нее, мать вперед, навстречу, а дочка опять в другом месте. Марфа почувствовала, как устали у нее ноги, разболелась голова, но глаз не сводила со своей Шурки. Ну не ошиблась ведь она?! Ее это девка, ее настоящая Шурка! Марфа оглянулась кругом и поняла, что бегает уже не по большаку, а по заросшей травяной колее, ведущей в далекие луга, на покосы. Тут у нее зашевелились волосы – она увидела, как в метрах пятнадцати от нее Шурка стегает своими длинными волосами по тонкому стволу невысокой осинки. Она раскачивала деревце почти до самой земли, а сама мотала-мотала головой, волосы путались в ветках; и вдруг, на глазах, Шурка облысела, все волосы остались на осине… Марфа обомлела. Ноги перестали ее держать, и она плюхнулась тут же, на дорогу. Глаз поднять она не смела, только понимала, что жизнь ее сейчас здесь же и оборвется…
 Очнулась от чьего-то окрика и скрипа колес.
  – Господи, это ты, Мархут? А чаго ты тута расселась? Покос ведь далекуще. Можа подмогнуть кому ишла? - Толик Сурайкин ехал с лугов. Подхватив почти обезумевшую Марфу подмышки, он усадил ее на легкий духмяный ворошок свежего сена.
 – Ох, Мархва, молчишь усе! Тыкая ты стала чудная, с приветом, можно сказать…
 - Толь, глянь-кя, больше никого нету тама удали…или ублизи, на дорожке?
 – Ды, господь с тобою, Мархут! Хто ж попрется у такуй-ту даль? Усе уже откосилися.
 – А ты Толик, сходи во-он до тэй осинки, погляди, нету на ней ничаго или…
 - А чаго там глядеть? Никого и ничаго. И что там, вооще,  можеть быть?
 – Погляди, погляди, можа на осинки там виски висять! – настаивала Марфа.
 Толик Сурайкин хоть и не был трусоватым мужиком, но тут, глядя на бледное лицо Марфы с какими-то застывшими глазами, почувствовал себя неладно. А почувствовав это, не на шутку рассердился и закричал:
 – Ты,  Мархут, так твою бога мать, сиди и помалкывай! Я посадил тибе как человека, вот и будь человеком! И мине не стращай! Какые осинки, какые дубки? Нет, баба, табе, правда, давно нада лячица! – Толик со злостью стеганул лошадь, та рывком понеслась по кочкастой колеистой дороге, а Марфа чуть не вылетела из повозки…
– Господи, можа я прикемарила, и мине ето усе поблазнило? – спрашивала Марфа Настюху в конце своего необычного рассказа. Настюха «слухала», выкатив из орбит и без того круглые глаза:
 – Ох, Мархут,  страсть кыкая! Ета к непробытку! Ни к добру ета!
 – А я табе о чем балакаю, - проговорила Марфа со слезами в голосе, - Мучуютца тама мои Шурка с Дашкою. Нада их оттудова вызволять как-то.
Стронулось с мертвой холодной точки горячее материнское сердце. Оживилась Марфа, даже повеселела. Попросила почтарку Ксеню отбить «Ляксандре» телеграмму, «шту хватить ошиватца на чужой сторонушке, пора ехать домой».
 А Шурке-Ляксандре действительно тяжело жилось. И не столько тяжело материально – здесь, в маленьком украинском хуторке ее все жалели и помогали, а очень тяжело душевно. Все бросила Шурка  на алтарь любви. Предательницей стала по отношению к родной матери. Шутка ли: не видеться с нею почти пятнадцать годов! Страдала бедная Шурка, тосковала по мамке, по родной стороне, но ее гордость, дикая какая-то, с примесью обыкновенной человеческой боязни, мешала сделать первый шаг к сближению с матерью. У Шурки не было обиды на мать, была обида на себя. Не было обиды даже на Сергея, ее «Рыжика», который привез ее в родной хутор, пострашневшую от беременности, с испорченным пигментацией лицом и, дождавшись рождения дочурки, оставил со своей мачехой. Оказалось, Рыжик еще до армии успел жениться и развестись. В соседнем хуторе жила Татьяна, бывшая жена. То-то удивлялась Шурочка в самый первый день их приезда, не понимая, отчего так глядит, не сводит глаз с нее красивая грудастая девка. «Родня, наверное». – думала она. А «родня-то» оказалась какой близкой! Ближе некуда, так как рос-подрастал у Татьяны маленький сын. Петька. Два годика было уже их с Сергеем малому. Намекал тот по первости Шурочке, пытался что-то объяснить, но опьяненная своей любовью и уже носившая под сердцем Дашутку, она останавливала Сергея, прикрывала, смеясь, его рот ладошкой – ничего не хотела слышать. А тут не только услышала, но и увидела! Почти каждый день бегала к ним Татьяна несмотря на то, что жила в пяти километрах от хутора. И все с каким-то задельем! То сарай подладить, то срубить в саду старую яблоню…
 Сергей пыхтел, краснел, злился: «Что же не подмогнет твой казачина?», и… уходил с Татьяной. Шурочке же было не до того, хотя замечала, как замолкали при ней хуторские бабы, а некоторые и не сдерживали усмешку, прикрыв ее уголком цветастого полушалка. Узнала Шурка, что разбежались «молодые» по причине измены, вроде как Татьяны. Страшно любил ее Сергей, не хотел упустить. Женился до армии, совсем молоденьким. Как-то в ссоре Татьяна назвала его «неказухой», сопоставив рядом со статным соседским парнем – «настоящим казачиной». И взбунтовалась молодая кровь от обиды и ревности! Да еще знал Сергей, что этот «казачина» не давал и не дает проходу величавой соседке. «Ах, он красавец, он казак! А я тогда кто?», и порвал в клочья все бумаги их брака. Побежал в хуторской совет, чтобы и там, в государственном документе вычеркнули соответствующие записи, но получил от ворот поворот: не глупи, казак, одумайся…
 В это же время умер отец, и мачеха, воспитавшая Сергея с пяти годов, попросила пожить с нею. Никто не видел, как уходил обидчивый молодой муж от маленькой беленой хатки, первого своего отдельного жилища, выделенного хуторским советом. Никто не видел слез его, покидавшего любимую жену. Татьяна приходила, плакала и божилась, что все это пустые бабьи слова, просила-умоляла вернуться домой, но душу Сергея не отпускала горечь оскорбления. Подоспела пора идти в армию. На первом году службы Сергей узнал, что Татьяна родила. Радовался молодой отец-солдат и плакал. Но мучило его что-то непонятное, гнетущее. Думал: навсегда выбросил Татьяну из своего сердца; старался доказать, что и он чего-то стоит, что и по нем девки с ума сходят. Все свое мужское обаяние, шутки-прибаутки бросил на победные игры в любовном омуте. Выбрал самую красивую девку на селе, Шуру-Александру и добился таки, ее любви. Да и сам Сергей думал, что полюбил по-настоящему, по-взрослому. Полюбил отчаянно, напористо, жадно. А приехал в родной хутор – все думы заполонила Татьяна с маленьким Петькой. Хоть и съехала она, переселилась к тетке в соседний хутор, а будто бы по пятам ходила за Сергеем. Боролся он сам с собой, не подавал вида, а сердце и душа горели ярким пламенем. Наверняка это пламя прорывалось и наружу, так как буйная рыжая головушка Сергея стала еще рыжее, прямо огненно - красная, а веснушки-конопушки высвечивались на бледном лице маленькими звездами. Оказывается, ничего не значило порванное в клочья свидетельство о браке; те клочки, теперь как намагниченные, притягивались друг к другу, собираясь в трепетный кровоточащий сердечной болью и любовью тяжелый ком в груди, который никак было не разорвать.  Жалел, ох жалел он Шурочку, измучился от переживаний. А она оправилась после родов, похорошела, и все вдруг увидели в ней настоящую красавицу. И только любимый Рыжик, похудевший, издерганный, потерявший бравый вид, оттого не шедший ни в какое сравнение с Шурочкой, не замечал, однако, ее красоты. Жалел, мучился, а ушел все-таки к Татьяне. И будто был сброшен неимоверный груз с плеч сразу двух людей. А то – и трех! Александре стало намного легче: поняла она своим женским чутьем, что не будет у нее с Сергеем жизни, только измучаются и убьют оставшееся нормальное человеческое уважение постоянным напряжением и ожиданием какой-никакой развязки. Поначалу Сергей часто приходил в дом, помогал по хозяйству, смеялся и балагурил, и Шура радовалась его такой перемене, его состоявшемуся счастью с Татьяной. Как он сам однажды выразился, его «душа стала на место». Чего уж тут скрывать: радовалась-то, радовалась за него Шурочка, а после очередного визита-ухода Сергея ревела белугой. Старалась, чтоб не слышала подрастающая дочка. Сама же и запретила ему, переборов себя, навещать их с Дашкой. Вскоре там, в другой, но законной семье народился еще сынок, а у Александры лопнул наконец-то мучительный нарыв в душе, и зажила она хуторянкой-одиночкой. Дашке шел пятнадцатый годок, когда решилась Александра вернуться в родное село. Прощенные друг другом, успокоившиеся и счастливые, вместе с бабкой Марфой жили они недолго. Считай, всего-ничего. Та, будто разрешив непостижимую задачу, дождавшись дочку с внучкой, скоро покинула белый свет.
А Шурку Круглову, так и оставшуюся на своей девичьей фамилии, вместо прибывшей «декабристки» стали на деревне звать хохлушкой. А какая она хохлушка?! Девка ведь местная! И Александра психовала, ругалась с бабами, бывшими своими товарками. Когда в какой-нибудь праздник, на складчине, бабы запевали: «Цвете терне, цвете терне, а лист опадаэ, хто с любовью нэ знаетца, тот горя нэ знае…» или «Распрягайтэ, хлопцы, коней, да лягайтэ почивать…» - Шурка взвивалась: «Во-во! Ну и кто же из нас хохлушки? Вы же сами и кричите песни эти хохляцкие!»
 Бабы смеялись, успокаивали Шурку.

               
                ГЛАВА ТРЕТЬЯ
   
                ДЕНИС И ДАРЬЯ

Дочь Дашка росла красивой, высокой и статной девкой. Была она лицом бела и миловидна, с ямочками на всегда румяных щечках, что саму ее очень огорчало.

Хотелось быть Дашке невысокой и худой, как новые ее подружки, с которыми она быстрехонько сблизилась и подружилась. Дашка старалась ни есть много хлеба, упиралась пить по вечерам парное молочко, надеясь хоть «немножечко потонеть», но природная кругловская стать так и перла из нее! Пошла она в породу по материнской линии, их по улице так и дразнили: «кругляши»! Круглова Дарья теперь именовалась только кругляшкой. И она ненавидела свое белое круглое лицо, которому так радовалась и которым так гордилась ее мамка, благодарившая бога, что «девка хуть ни у рыжаго пошла! Пусть ихнии ребяты будут конопаты, а моя девка – просто загляденья!». Она презирала свои полненькие ручки-ножки и не по-девичьи развитые пышные бедра. Девки-подружки звали ее в когда-то построенный «папой» Дом культуры, но Дашка-кругляшка стеснялась своей полноты и оставалась дома. Хоть и гласит пословица, что под лежачий камень, вернее бы сказать, сидячий камень вода не течет, имея в виду застенчивую Дашку, но если есть судьба, то сыщет она человека, будь тот в лежачем ли, в сидячем ли положении.
 На Дашку обрушилась любовь! Дашке казалось, она не ждала ее, даже не мечтала, а любовь давно жила в глухих закоулочках ее души, затаившись, схоронившись.
 Денис жил на другом конце улицы. Семья Арбатовых была очень большая и бедная. На деревне всю арбатовскую детвору звали «батиной ротой». Сам «батя», Илюха Арбатов был хиленьким мужичком, над чем и посмеивались деревенские богатыри, впрочем, сами имевшие всего по два-три дитенка. Хилый же «батя» настрогал аж одиннадцать ребят! Такому богатству наверняка способствовала могучая, крепкотелая жена Арбатова, Ольга, известная по улице как «Горбатиха». Высокая красивая жена Ильи щадила его самолюбие и старалась хоть немного умалить свое величие и великолепие перед невзрачностью мужа. Она клонила вниз черноволосую голову с уложенными толстыми косами, прятала глубокие смородиновые глаза, будто в чем-то виноватясь, ужимала широкие плечи, ссутулив спину и, действительно, казалась горбатой. Ходил слух, что выдали Ольгу за Илюху по каким-то своим расчетам. Когда-то были Арбатовы зажиточными хозяевами, но у Ильи такой жилки не оказалось. Зато «другая жилка» сработала на удивление щедро. Хотя, собственно, большая заслуга здесь, опять же, принадлежала хорошей, здоровой бабе. Мужичок-то – дело простое: поспал да встал! А бабе-то, попробуй-ка, всех выноси да всех выроди! Среди арбатовских ребяток были всякие: и здоровенькие, и хиленькие, и так сяк. Тут уж на кого сколько хватило! Денис «получился» высоким, в мать, да и обличьем ее копия, но уж худ-худ, будто морят парня голодом. Когда Кругловы вернулись в село, Денис сразу заприметил Дарью. А как тут ее не приметишь?! Идут Александра с Дашкой и не понять, что это мать и дочь. Сестры будто! Сначала Дашка услышала про «батину роту», сама посмеялась над таким семейством, а вскоре произошло и знакомство с одним из славных бойцов «батиной роты», как оказалось, самым ярким, самым главным для Дашки представителем большого «клана» Арбатовых. Неделя прошла после Пасхи, припозднившейся в этом году. Уже прогремели первые майские громы, все цвело, зеленело вокруг. В дальних рытвинах, оставшихся после военных бомбежек, собиралась вся деревенская молодежь. Отмечали праздник Красной горки и ребятишки, что поменьше, катали с пригорков отливающих мягким, ласковым травяным изумрудом, крашеные яйца. Девчонки постарше, в их числе и Дашка, подвижной стайкой кружились в игрищах и хороводах. Пацаны же держались отдельной кучкой, у них свои дела, свои разговоры. Сначала Дашка услышала сквозь девчачий смех и визг дерзкие выкрики мальчишек, а потом увидела драку, настоящую драку. Васька Огородников с Ледиком-Чугунком ногами дубасили кого-то, валявшегося на утоптанной весенней земле. Остальные суетились, прыгали вокруг, выкрикивая советы куда бить и как бить. Девчонки попритихли, со страхом, но приблизились к дерущимся. И тут вдруг паренек, которого лупасили, вскочил и начал с остервенением хлестать руками-ногами, не разбирая, направо и налево. Он свалил на землю одного из обидчиков, смуглолицего до черноты Чугунка и неистово пинал его. Подскакивающие на помощь ребята тут же отскакивали от него, увертываясь от ударов:
 – Ребят! Ды ен жа бешенай! Гляньте, у яго глаза ажни побелели! Бягим!  – пацаны бросились к деревне, затем перешли на шаг, еще
долго отплевываясь и оглядываясь.
- Ды ето ж Дяниса! Ето ж батина рота! Вот ето дал хилячок-слабачок! – девчонки уже «отошли» от только что увиденного и теперь готовы были посмеяться. Дашка во все глаза смотрела на Дениса. Для нее он сейчас был героем. Девки побежали доигрывать в Красную горку, а она не трогалась с места. «Дяниса» тоже не уходил, мялся с ноги на ногу, щупал свои боевые припухлости, опустив голову.
 – Ты – молодчина! Их же было много, а ты один! – Дашка подошла к нему поближе, – А почему вас батькиной ротой дразнят? –совсем осмелела она.
 – И ты такая же! – вдруг сверкнул глазами Денис и быстро-быстро, почти бегом, кинулся от нее. «Ой, господи! Какие глаза у него! И вовсе не белые, а чернущие, блестящие. Прямо антрацит!»
• Дашка не понимала, чем обидела Дениса, но дома мать ей растолковала, что «батькина рота» - обидное прозвище для старших Арбатовых, а меньшие, слава богу, не понимают еще. Даше стало стыдно и так жалко Дениса, что она сразу же захотела побежать к нему, объясниться. Но выскочив на улицу, представив себя, пышнотелую, рядом с худеньким парнем еще сильнее застыдилась.
• Вот с тех пор и поселился, нежданно-негаданно, в юной девчоночьей душе, тоненький, как молодой тополек, Денис Арбатов. Покорили Дашку необычные глаза его. Они ярко выделялись на бледноватом лице и затягивали в свой таинственный черный омут. После того побоища ребята долго не подходили к Денису, и он, гордый, самолюбивый, какое-то время оставался отщепенцем. И, вдруг, оказался в лидерах, вожаках всего деревенского «кагала». Его зауважали, перед ним заискивали. Даже наглый Ледик-Чугунок. Теперь редко кто мог позволить обозвать «батькиной ротой» даже самого маленького члена арбатовского семейства. Девки тоже совсем по-другому стали глядеть на Дениса. Но он замечал только один взгляд. Дашкин. А Дашка страдала, мучилась из-за несоответствия их «весовых категорий». Дарья любила его, и избегала. А потом заметила, что и Денис стал «чураться» ее. Тут она вовсе запереживала, даже заболела какой-то непонятной болезнью: не хотелось ничего делать, вялость во всем молоденьком теле, только бы лежала да книжку читала. Но и чтение не шло на ум. Раз по пять перечитывала страницу, а понятия - никакого. Мать, Александра, даже испугалась такого ее состояния, и не подозревая о последствиях своих слов, оказавшимися такими нужными и необходимыми для дочери в данный момент, как-то крикнула:
• – Ты ж глянь на себя у зеркало! До чего же дошла! И куды уся краса твоя подевалыся?! Худа, страшна, как моя судьбинушка. Настоящая шкилетина!
• Дарья тут же подскочила к зеркалу, и увидя похудевшее лицо свое, весело рассмеялась.
• – Ты чаго ж? Тронулась што ль? – не поняла радости Дашки Александра. Не понимала мать, что для ее дочки сейчас «шкилетина» - самое прекрасное слово! В этот же вечер Дарья вышла на «вулицу». На другой вечер «нарисовался» и Денис. Из мимолетного разговора выяснилось, что через год его забирают в армию. Молодые влюбленные смекнули, что времени у них «в обрез», и гонимые, томимые горячим желанием любви, не стали терять дорогое золотое времечко, а ускоренными темпами помчались навстречу друг другу. Первое сближение их случилось на «колхозной ниве», а именно, на зерновом току, на элеваторе, где сельская молодежь отдавала дань уборочной страде. Девки и парни «лопатили хлеб». За целый день машинами сваживалось огромное количество зерна, в основном, ржи, которую необходимо прогнать через транспортер. Чистую отсортированную рожь широкими деревянными лопатами отгребали в большие хлебные кучи. Работать начинали с вечера и до самого утра. Случались и небольшие передышки, в одну из которых «работники» и решили подшутить над Дашкой и Денисом. Ведь ничто не скроется на деревне от людского глаза! Так и в песне известной такого же известного фильма поется: «От любви на деревне не спрятаться, не уйти от придирчивых глаз…»
• Ну и конечно, было замечено «обчеством», как глядят друг на друга эти два «нелюдима». Денис хоть и отстоял свою мужскую честь еще тогда, по весне, но в клуб по-прежнему не ходил, а Дарья, зная это, тоже высиживала дома, в одиночестве. Девки, играя и шутя, кувыркались в зерне, засыпая друг дружку. Засыпали теплым зерном и Дашку, оставив наверху только голову, а потом, пошептавшись, накинули на лицо платок и укрыли «хлебным одеялом» полностью. Дашка тоже поддалась игре, тем более где-то рядом находился «Дяниса», лежала не шевелясь, вдыхая сладкий неповторимый ржаной дух. Девки кликнули парня, орудовавшего лопатой с другой стороны транспортерной ленты. Он, ни о чем не догадываясь, проваливаясь в зерне, напрямки двинулся к ним. Дашка затаила дыхание, всем нутром чувствуя его приближение. Девки, спрятавшись за макушку хлебной горки, прыснули смешком, а Денис в этот момент заорал благим матом, услышав из-под зерна громкий вскрик Дашки. Он наступил ей на живот, ладно, хоть не на лицо, да и весу был небольшого. Дашка вскочила, отряхнула колючие зернышки и изобразила страшно обиженную девушку, хотя ей было совсем не больно и сердиться не хотелось, но не могла же она показать свои чувства в угоду хохочущим девчатам. Расстроенный Денис умоляюще глядел на Дашку, и она улыбнулась ему. Боже! Как засверкали в его черных глазах счастливые звездочки!
• На следующий день в хату Кругловых прибежал бригадир Яков:
• – Шур, игде  девка твоя?
•   - Ды как игде? Спить посля твояго элеватора. Ноченьку, вить, работали! Сказала, больше не пойдеть. - выговаривала Александра Яшке. - А еще и непонятно - когда деньги дети получуть.
Яшка уже направился к двери, на ходу мямля:
 – Вот беда-то, вот беда! Мине седня, ну, никак нельзя ехать! И как на грех некого отправить. Вот только один Дянис согласился из батькиной роты. А Дашутке своей передай, штуб рот платком завязывала из-за пылюки.
 Из-за шторки, отделяющей кровать от общей комнаты, большой кошкой высигнула Дашка:
– Дядь Яша! Я поеду! Я уже выспалась! На току под утро усе позавалились – мотор поломался:
 – Ой, девка, ой, молоток! Ну и выручила! Сичас дуй прямо на ток, поедете с Дянисом у заготзерно, у райен. Ты, Дашутка, боевая, табе я усе бумаги доверяю, усякие там акты сдачи-приемки, а Дянис будить табе за помощника и охранника.
Когда Дашка прилетела на колхозный ток, три машины, груженные золотистым зерном, были готовы к отправке. Шофер одной из них позвал ее в кабину, но она стрелой влетела в кузов, доверху заполненный рожью. «Гляди, девка, не вывались! Чичас тронемся!» - улыбнувшись произнес шофер. У Дашки тревожно билось сердце: где же Денис? Неужели сидит в кабине? И она высовывалась из кузова, чтобы он заметил ее. И точно, заметил! Денис выпрыгнул из кабины другой машины и направился в ее сторону:
 – Че тама гарью и бензином дышать, правда? Тут, вон, какая красотища, какой вольнай дух! – весело тараторил он, влезая в
кузов к Дашке. Но Дашка видела его смущение, прикрытое смешливым разговором, а когда схватила за руку, помогая влезть, ощутила сильную дрожь в ней. Эта дрожь мгновенно передалась Дашке, и она еще больше заволновалась, сердце бешено застучало. Голова ее кружилась от счастья и она, стараясь скрыть истинные чувства, картинно, играя, опрокинулась навзничь, раскинув руки. Денис, подражая ей, также, по-актерски, упал рядом. Одна за другой тронулись машины. Даша лежала молча и думала лишь об одном: как хорошо, что Денис осмелился ехать с ней в одной машине; как хорошо ей сегодня – так не будет, наверное, никогда! Раскинув руки, Даша и Денис лежали на зерне, смотрели в небо. Машины выехали за деревню, помчались быстрее, а белое облачко, висевшее высоко в небе, как бы и не трогалось с места.
 – Дениса, гляди, мы вон как быстро мчимся, уже от села далеко отъехали, а оно все над нами и над нами! – удивлялась, восхищалась Даша. На одном из ухабов машину так тряхнуло, что Даша с Денисом подскочили, перевернулись; смеясь, стали бросаться друг в друга зерном.
 – Ах, ты так! – Даша разошлась, схватила Дениса за плечи, стараясь утопить в душистом зерне, а он неожиданно, грубовато заломив ей руки, опрокинул на спину и … начал целовать. Дашке, по законам деревенской этики, конечно же, следовало бы смазать жениха по щеке. Не ударить, хотя бы шлепнуть! Тем более, ее рукам было больно от его хватки. Но она не смела! Дашка ничего не смела, не хотела, даже когда почувствовала, что руки ее свободны. Ей была приятна эта боль, как неописуемо приятны неумелые поцелуи Дениса. Она наслаждалась его поцелуями, а прямо над нею, в небе, меняя свои очертания, висело пушистое белое облачко, наблюдая за всем происходящим. Денис, слышавший про все эти доморощенные штучки, типа удара по щеке, удивился, что не подвергся унижению и, обрадованный, счастливый, совсем осмелел: он прикасался-целовал Дарью не только в губы, но и в глаза, шею, плечи.
 До района было совсем не близко. Ехать по колдобистой дороге приходилось часа два, но юным влюбленным показалось, что они только выехали из деревни. Не хватило, бедным, времени нацеловаться-намиловаться! Машина резко остановилась. Приехали! За какие-то полчаса сдали, оформили «хлеб». На обратном пути – опять вместе, опять рядышком. Стояли в пустом кузове машины, еще хранящей хлебный дух, обнимая одной рукой друг друга, другой же держась за кабину. Ласковый августовский ветер трепал их волосы, машину резко встряхивало на ухабах, а они, подпрыгивая, заливались веселым счастливым смехом.
 Они были другими. Уже другими! Хотя, что изменилось в этом мире?! Все-все на своих местах: светит солнце, голубеет небо, посвистывает ветер в ушах, и лишь только потерялось облачко, то облачко, сопровождавшее их вперед. Сколько Даша не выискивала его на небе – оно исчезло, растаяло, испарилось, а может быть, влилось в их сердца, превратившись в волшебное чувство, в великую тайну.
 С этой тайной они и вернулись в село. И больше не расставались. Куда один – туда и другой! Второе же, и самое главное сближение, определившее в дальнейшем всю их жизнь, случилось, опять же на «колхозной ниве». Только теперь это был не зерновой ток, с его несмелыми, неумелыми поцелуями и невинными обжиманиями, а росный, покосный, сентябрьский лужок.
 Косовицу для личных дворов в то лето сильно задержали; сначала убирались с колхозными покосами, а свои делянки косили уже по сырым сентябрьским лугам. Когда дошла очередь до стогования, зачастили нудные дожди. Александра с Дашкой убирались своими силами. Мать не могла нарадоваться, что у нее девка не хуже парня. Успевает и сено ворошить, и копны возить.  А Дашка, и впрямь, как лихой наездник гоняла на коне. Делянка Кругловых от арбатовской находилась довольно далековато, и делать там Дашке было нечего, но она галопом проносилась мимо их покоса, успевая, однако, высмотреть среди многочисленного семейства, образующего сейчас целую бригаду незаменимых работников, только одного, нужного ей Дениса. Денис вскакивал на своего коня, и вот уже вдвоем они неслись по лугу к заросшей лилиями речке.
В конце сентября мать отправила Дашку поглядеть: не загорелся ли стог. Под этим подразумевался не настоящий пожар, возгорание, а то состояние сложенного в стог сена, когда от частых дождей оно изнутри может взопреть слежавшись, загнить, «задохнуться» и, как говорится, «сгореть», прийти в негодность.
 Дашка вскочила на коня верхом, помчалась в луга. Немного погодя, она услышала за собой цокот копыт. Ее догонял Денис. Дашка, шлепнув босыми ногами по крутым бокам лошади, еще сильнее рванула вперед. Денис обогнал ее, промчавшись к своей делянке. Прискакав на свой покос, Дашка оглядела стога, просовывая в их нутро оставленный для этого дела гладко-выструганный кол. Проверочный кол из сена выходил сухим и прохладным – это значило, что стог «не горит». Дашка привалилась спиной к стогу, закрыв глаза, жевала кисловатую былинку. Конь бродил по скошенной стерне, уже взявшейся молодой отавой, будущей зеленой кормовой травой. Сердце отчаянно колотилось в Дашкиной груди. Она ждала Дениса.
 А Денис сидел у своего стога, выдерживал паузу мнимой гордости, которая не хотела уступать любви своих высот, и ждал Дашку. Сейчас они были одни, одни во всей вселенной, в этом затерянном мире, среди разбросанных по лугу стогов и копешек. Начинал накрапывать дождь, и надо было возвращаться домой.
 Лошади Дашки и Дениса быстро  нашли друг друга, ходили рядком, голова к голове, сладко пощипывая пробившуюся сквозь стерню зеленую травку, довольные своим коротким лошадиным счастьем, а их всадники, умные-разумные хозяева сидели каждый у своего стога, терзали себя ненужными человеческими заморочками и выжидали, кто же подойдет первым.
Первой подошла Дарья:
 – Ну што, ваш не загорелся?
 – Да уроде ба нет, - ответил заметно обрадовавшийся, выигравший пари на гордость и сразу почуявший себя мужчиной Денис. Предложил:
 – А давай получше разглядим!
И он резко стал выдергивать из стога крупные пучки сена. Вскоре образовалась большая ниша-укрытие. Тут ударил такой дождик! Зачастил в нужное время и в нужное место!
 – Залезай сюды! – крикнул Денис Даше, и она, с замирающим
сердцем, влезла в духмяное, с цветочными ароматами уходящего лета, уютное укрытие. И будто провалилась.
 Больше  они ничего не слышали, кроме буханья своих сердец, ничего не чувствовали кроме неистовых и уже уверенных поцелуев. Они задыхались от долгожданного, нахлынувшего чувства, выплеснувшегося из них, и, не отрываясь от губ, лица друг друга, только любили, только любили…
 Очнулись от призывного ржания нашедших их, своих охранников, коней. Молчаливые, смущенные вылезли из своего укрытия, первого совместного крова. Распогодило. На темно-синем небе вспыхивали первые звездочки. Вдруг Дашка услышала крик, зов матери, который становился все отчетливее и понятнее: мать приближалась. В ее охрипшем голосе Дашка уловила тревогу, волнение, испуг и…испугалась сама. Обессиленными ватными ногами она еле-еле дошла до лошади, и не смогла сесть на нее. Подошел Денис, обнял, и Дашка, обхватив его за шею, бросилась реветь:
 – Ой, што жа мы с тобой натворили, што наделали?! Ой, дура я дура, проклятущая!
 – Ды успокойся ты! Не кынкай! Все будить у нас как по маслу! Говорю табе! – Денис немного помялся и чуть запинаясь, изрек:
 – Я ж … я ж-жанюся на тибе!
 – Што, што ты сказал? Как жа ты женишься, если я еще школу не кончила?! Табе хорошо, ты уже у колхозя работаешь! – Дарья с новой силой бросилась в слезы.
 – Дашутка! Ты ж етой вясною уже закончишь! Вот и усе! И сразу поженимся! – Денис вытирал Даше слезы сразу обеими ладонями
и она, вдруг, заулыбалась, веря, что так все и будет. Ведя коней в поводу, они двинулись навстречу Александре. Та, измотанная, в сбившемся платке на растрепанных волосах, бывших когда-то кудрями, распрямившимися в ходе непростой, несладкой бабьей судьбы, в заляпанных грязью резиновых сапогах, обутых в спешке и суматохе на босу ногу, стояла на обочине дороги, грудью опираясь на выпрошенный у кого-то велосипед.
 – Мам, ты чаго? Чаго испужалася? Никуда б я ни делася, - еще
издали начала Дашка, и Денис поддержал ее:
 – И правда, теть Шур, чаво ты схватилася? Усе у целости и сохранности! - тут Денис запнулся, смутился и покраснел до самого затылка.
– А ето, мой зятечек дорогой, я скоро увижу, у какэй она целости! Ета целость быстро выскочить наружу! - Шурка круто
развернула велосипед, села на него как молодая девка, и, покатив, еще и крикнула, обернувшись: – Я вот завтря в ваше логово привяду Илюху с Вольгой, пускай полюбуютца на свояго скромного ды тихого.
 Денис облегченно вздохнул, перевел дух. Он уже все решил. Он даже засмеялся:
 – Дашутка! А гляди, твоя мамка мине уже зятькем назвала! Как у ваду глядела! Ты поняла?
– Я то поняла, но и она про наше логово усе поняла, - Даша попыталась влезть на лошадь, и сморщилась от боли. Денис помог ей, усадив «по-дамски», на одну сторону, и, схватив за ступни, весело закричал:
 – Ды не бойся ты! Никого она не притащить, не приведеть! Тока попугала ды постращала. Вот увидишь!  Ды мы с тобою ето проверим сами. Давай? Завтря, послязавтря…
И каждый раз, «проверяя» свое «логово»-ложе, ставшее для них самым первым любовным альковом, самой нежнейшей нишей, самой романтичной, благоухающей ароматами трав и земли общей постелью, Денис и Дарья убеждались, что никто не посягает на их покосное пристанище. Почти до самого ноября они обретались там.
 И хотя молодые горячие тела согревали друг друга в холодном, оттого, наверное, и ставшего колючим, сене до самого последнего, до терпимого предела -  любовное насиженное, а точнее, належанное луговое гнездышко пришлось покинуть.
 Дарья необходимо было заканчивать школу. До весны же, до цветущего мая было еще ох как далеко!
 А ближе к Рождеству Александра почуяла неладное. Но, опять же, как сказать! Дочка, Дашутка, стала очень даже ладная! Она хорошела на глазах и из девушки, прямо скажем, не худенькой, превращалась в юную пышную женщину. Александра посадила перед собой неразлучных Дениса и Дарью держать ответ. Ответ молодых был однозначен: только свадьба, и нечего ждать осени, отправки в армию.
Подталкивая будущих молодоженов впереди себя, Шурка направилась к будущей родне, к Арбатовым. Решила не показывать своего удовлетворения ответом ребят, а, наоборот, изобразить на лице испуг, тревогу и волнение. Ничего не успела Шурка изобразить и произнести, как многочисленное, шумное, простое семейство Арбатовых забегало, засуетилось и, вот уже и стол готов! Будущий свекор Илюха глаз не сводил с Дарьи и произнес только два слова: «Девка-ягода», которыми и величал ее потом всю жизнь, а будущая свекровь Ольга, по байкам и россказням предстающая «злюкой» и «старой каргой», встречая неожиданных гостей, осветилась счастливой улыбкой, и даже помолодела.
 Вот так, без сватов состоялось сватовство! Новость ошеломила деревню. А больше всего – школу. Вызвали на педсовет всех «виновных»: Дениса, Александру с Дашкой; Денис от присутствия родителей был освобожден, так как школу уже не посещал, считался самостоятельным и трудился на благо общества в качестве помощника тракториста Васьки Филиппова. Педсовет подготовил большую нравственно-обличительную речь Денису, родительнице и дочке, но увидев будущую новоиспеченную мамочку во всем ее цветущем женском положении, как-то растерялся, вовремя вспомнив о вреде в данный момент всяких тревог и излишних волнений для будущего нового члена советского гуманного общества. Старейший уважаемый педагог школы Августа Никитична так прямо и заявила, что не этих женщин сейчас надо «разбирать» и клеймить позором, а в первую очередь их учительский коллектив: это они утратили свое педагогическое чутье и бдительность. (К Денису почему-то отнеслись более чем лояльно). Решили общими усилиями помочь Даше закончить школу, и «не выносить сор из избы».
 А пока стали ждать окончания рождественского поста, чтобы затем сыграть свадьбу. Конечно, нашлись в селе злые языки, коловшие глаза Александре Кругловой: «Вот, вить, какая мамка – такай-та и дочка! Спешать, спешать, спотыкаютца свадебку играть, пока пузо у Дашки на нос не вылезло!»
 Шурка не обращала внимания на эти шепотки-укоры, через день-другой бегала к Арбатовым, еще и их успокаивала:
 – Пускай, пускай помятуть языками, пускай побрешуть, а мы, сватья -  ноль унимания, хвунт презрения!
И так хотелось Александре, до теснения в груди, удивить народ этой свадьбой, заткнуть досужие рты, реабилитировав и себя, и дочь, и даже покойную мать Марфу – весь свой женский кругловский род, не испытавший и не вкусивший сладости и счастья праздника новобрачия.
 И свадьба вышла отменная! Гуляло почти все село. Все испытали на себе широкую, веселую вольницу свадьбы, все вкусили, накушались-напились самых разных яств и угощений, выставленных размашистой, щедрой Шуркой Кругловой. Не мудрено: пол-борова оттащила она на базар, оставшиеся пол-борова сварила-стушила на мясные блюда-закуски, пятью гусям были отрублены головы специально для холодца. Из «городу» заранее навезла пятикилограммовые банки с селедкой иваси, зная, что деревенские просто «умирають» по ней. Всем угодила Шурка. На столах, как говорится, «яблоку негде упасть», « курице негде клюнуть», не пожалела денег на магазинную водку, «беленькую» - как ласково называли ее мужики, и которой было больше, чем самогонки. Гульба шла больше недели, перемещаясь из хаты Кругловых в хату Арбатовых, где тоже «лицом в грязь не ударили»: Илюха с Ольгой в долги залезли, «из шкуры вылезли», но  проявили щедрость и доброту свою на самом высоком уровне, заполучив в ответ почет и уважение многочисленных гостей. Свадьбу играли по старинке: с живой курицей в руках, украшенной «шматками»-разноцветными лоскутками материи, олицетворяющей богатство и любовь в доме, с тремя гармошками попеременно, так как гармонистов одного за другим под белы рученьки жены уводили «полежать». Гармошка наяривала до « самого свету», так будоража округу, что даже самые ветхие старушонки, не смогшие придти на свадьбу, поднимали с печи утомленные жизнью головы, прислушиваясь к задорным наигрышам, вытирая выцветшие глаза свои высохшими, морщинистыми, в узлах трудовых вен ладошками.
В самый бурный разгар веселья нежданно-негаданно, вдруг, откуда не возьмись, нагрянул папочка невесты. Чуть-чуть уже подзабытый всеми Сергей. «Рыжик». Уж, какими путями дошла до него сия приятная весточка - оставалось только догадываться. Но эту «догадку» сразу раскусили веселые деревенские бабенки: «Ето, бабы, Ляксандра яму собчила! Ну дык, ие тожа можна понять: ето ж ихняя родная кров, ихняя обчая девка, мало ли што теперича…» Сама Шурка прикинулась страшно-удивленной, всплескивая руками суетилась, не зная куда посадить, приткнуть нежданного гостя. Хотя, какие там прикидки?! Она, в самом деле, страшно разволновалась, увидя своего незабвенного Рыжика, хотя был Рыжик уже не тот: почти белесый от седины, с обозначившимися проплешинами на когда-то буйной рыжей головушке. А ведь считается, что рыжие не седеют! Бабы наперебой орали озорные, залихватские частушки, у Александры перехватывало горло, щемило сердце и влажнели глаза. Чтобы никто не заметил ее состояния, она выскакивала в сенцы, но там курили-матюкались мужики, сунулась было в темный чулан – спугнула воркующую парочку. С горящим лицом, пунцовыми от волнения и суеты щеками, она возвращалась в хату и снова угождала гостям, обращаясь то к одному, то к другому, но, самое главное, ей хотелось, чтобы ее Рыжик увидел: как неплохо живут они с дочкой без него, что вовсе не пропали они, а, вон, какую свадьбу отгрохали!
 После свадьбы молодые ушли жить к Арбатовым – родитель Сергей загостился, и уезжать скоро не собирался. Нагулявшиеся соседушки, на время свадьбы забывшие про суды-пересуды, недолго помнили «хлеб-соль-водочку» щедрой Александры, и вновь загомонили по деревне: «Бабы, девки, ето што жа? У Шурки ен  жить што ль собрался? У яго ж дома баба! Вот, змей неугомоннай, рыжай хрен, усе не одумался, не остепенился, до етых пор на два хронта работаить!»
 А Александра хоть и смело вышагивала по улице - вечерами только и ждала решительного стука в дверь, громогласного крика и явления перед ней мощной, осанистой Татьяны. Целыми вечерами, до глубокой ночи разговаривали они с Сергеем. И не только, конечно, разговаривали!
 Прошло уже две недели, как гостевал несостоявшийся муж и отец, и Александра, уже не таясь, стала бояться плохого финала. Чтобы закончить эту встречу благополучно, она сама настояла на его отъезде. В последний вечер Сергей, видя тоску и тревогу в ее глазах, тихо ей сказал: «Шур, не бойся ты, не колотися! Не приедет она. Два года уже как сурьезно болеет. Высохла вся. Вот как вы с дочкой уехали, она и заболела, слегла».
- Ой, Сереженька, ды я штоль виноватая? – заплакала Александра, - Я ж ей ничего плохого не хотела! Раз слюбилися, так и живитя.
  --Брось ты, Шур. Ты не причем. Так уж получилося. Сейчас за ней тетка ходит, а вот что дальше будет…  Петька, старший наш, уже служит, а вот с младшим – никакого сладу. Не знаю, что и делать. Избегался хлопец без материнского догляду. Правда, я тоже виноват: баловал его с детства, издурил мальца, все жалел как меньшого. Не слухал тогда Таньку, а она с ним строгая была.
- Ох ты, бедная моя головушка! – обхватив голову Сергея, вновь заголосила Александра. – Вот, вить, как долюшка поворачиваить! И лучше бы ты мине ничего не говорил, и лучше бы совсем не приезжал…
- Шура! Я б и не приехал, может. Да Танька сама письмо прочитала, ей тетка дала, и Танька велела мне ехать, и еще… - Сергей замялся, желваки ходуном заходили на его скулах – еще она, Танька, просила тебя простить ее, короче, нас с нею…
• Шурка опрометью бросилась в сенцы, оттуда на крыльцо. Жар охватил ее тело, она готова была сейчас пурхнуться прямо в ближний пышный сугроб. Бушевала, металась ночная вьюга, остужая горячие влажные щеки Александры, но не могла охладить она, притушить, бушевавшие в Шурке непонятные страсти: и ненависть, и любовь, и ревность, и жалость. Сколько было у Александры-Шурочки таких вот ночей в молодом еще,  горьком одиночестве, и горючих слезах?! Никто не знал, никто не ведал, кроме ее самой. И она, то  умоляла, просила судьбу о каком-нибудь мало-мальском женском счастье, то в отчаянии проклинала ее, но тут же пугалась и просила, просила прощения. У кого?
• А теперь вот просят прощения у нее! За все страдания, унижения, боль предательства; за выплаканные и невыплаканные слезы.
Утром проводила Сергея за околицу, пожелав скорого выздоровления бывшей своей сопернице, с трудом представляя ее худой,  хворой; казалось, ей и веку не будет, а вот поди жь ты…
Не знала, не знала бедная Ляксандра-Шурочка, что судьба, связавшая их, никак не угомонится и выкинет еще свой фортель.
…Дарья с Денисом жили у Арбатовых. Те, даже после отъезда «тестя», не хотели отпускать молодых. «Горбатиха» Ольга уже не горбатилась, не втягивала в плечи голову, пряча глаза, а вызывающе гордо вскидывала ее, шагая рядом с такой же высокой, крупной невесткой. Молодой муж и будущий счастливый отец поправился и, казалось, что это вовсе не тот худенький арбатовский паренек. Уже с раннего утра они с Дашкой что-нибудь напевали, а повеселевший Денис даже пританцовывал. Оказалось, что он безумно любит танцевать. В мае Дарья, как и положено, сдала экзамены с божьей, а вернее, учительской помощью, и в конце июня родила девочку. Имя выбирали из трех: Вера, Надежда, Любовь. Из трех бумажек Денис вытащил одну. Выпало назвать Надеждой. Неожиданно расстроилась Дарья, хотя ранее соглашалась на любое из имен. Что-то подталкивало ее к «Любови», Любаше. Денис рассмеялся:
 – Дашута! Не боись, никуда не денутца наши с тобой Любовь и Вера!
 Новоиспеченные бабушки, Александра с Ольгой, в один голос закричали, что нельзя менять «вымичко», коль такое выпало. Со смехом, со слезами, но договорились.
Денису службу отложили еще на один год как папаше новорожденной и мужу семнадцатилетней, за которых хлопотали и школа, и сельсовет. Но законопослушный призывник искренне обиделся, даже оскорбился, еще по-мужицки и матом ругнулся:
– Ето што за х---я такая?! Я не мужик, што ля?! Нечего волынку тянуть: быстрее отслужу – быстрее вярнуся!»
 На проводах за столом крестный Дениса, Степан Акимов, внушал ему: «Ты, хресник, главное, слухай старшину! Будишь с ним вась-вась, и служба у тибе пройдеть как один день!» Дарья сидела рядом с четырехмесячной Надейкой на руках – так, уже не договариваясь, все называли так малютку. Из глаз Дарьи горохом сыпались слезы.
 
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

                НАДЕЙКА

После отправки Дениса в армию, Дарья с маленькой Надейкой перешла к матери. Вместе «тапескали» любимое чадо. Через год Денис пришел в отпуск. За праздничным столом, собранным по такому случаю, он, шутя, заявил:
 – Вот я и  вернулся за Верой и Любовью, штоб нашей Надежде не скушно жилось! Теперя все зависить от тебя, Дашутка. Не подкачай!
 Все засмеялись, а теща со свекровью испуганно замахали руками, отговаривая Дарью:
 – Гляди, доча, не уздумай! И к чаму тыкая спешка? Ето дела нехитроя – можно цельнай выводок нащелкать, а усе ж таки, нада башку на плечах иметь, акромя усякого другого.
 Почти полный месяц миловались Дарья с Денисом, но хотя шутка шуткой – все ж, осторожничали. Уехал счастливый солдат и, слава богу, не оставил после себя «переживательных последствий».
 Дождалась его Дарья с уже подросшей трехгодовалой Надейкой. Дочка ни в какую не хотела признавать чужого усатого дядьку, никак не отступающего от нее и лезшего целоваться. Она ревновала его к мамке и ночью, встав со своей постельки, подойдя к родительской кровати, поднимала страшный рев, дергая и стаскивая за ногу настырного незнакомца. Но вскоре ее было трудно оторвать от отца. Очень любил Денис дочь, а все же относился к ней со строгостью, иногда «давал укорот». Дарья же защищала, напоминая, что «табе ето не малай, а девочка. Усе ж с нею нада помягча». Жили пока у Александры, и свой новый дом не выходил из головы Дениса. Строиться решили в начале лета. Оно выдалось необычайно жарким. Однажды перед самым рассветом разразилось настоящее светопреставление. Казалось, свинцовая грозовая тьма никогда не развеется, не исчезнет, и никогда не наступит утро. Внезапно на улице стало светло, будто белым днем. Зарево пожара осветило все село. Горела хата Арбатовых. Перепуганные до смерти члены большого семейства полуголыми успели выскочить из охваченного огнем жилища. Ольга кидалась к гибнущей хате, чтобы хоть что-то спасти, вынести. Илюха и дети с трудом удерживали ее, почти обезумевшую от горя. Сбежавшиеся на пожар, кто с багром, кто с ведром, кто с лопатой – на каждой хате была отдельная пометка, какой именно предмет, из выше названных, хватать в случае бедствия – старались остановить бушующую огневую стихию, но куда там…
 Даже хлынувший ливень был бессилен. Дом сгорел дотла. Арбатовым ничего не оставалось делать, как перейти к сватье Александре.
 Помогали погорельцам всем миром. Как говорится, с миру по нитке - голым  рубахи. Приодели, приобули пострадавшее семейство. В большой мере, конечно, помогал колхоз. Довольно скоро началась стройка нового дома. И тут как гром среди ясного неба – от Сергея, с «донецкого краю» пришла телеграмма очень краткого содержания: «Шурочка приезжай если возможно». Шурочка долго не раздумывала: «нищему собраться – только подпоясаться!» Тем более, хата народу полна! Шурочка, то бишь, Александра поскидала в старый фибровый чемодан с блестящими уголками все самое необходимое, прижала к груди худенькую внучку, смочив ее головенку виноватыми слезами и, только наказав сватье Ольге: «Ну, гляди тута», укатила к незабываемому Рыжику. Ольга с Илюхой чувствовали себя в хате невестки неловко, несмотря на то, что Денис и Дашка, их «детки», всяко привечали их, считали за хозяев. Дарья, переживая за свекровь, однажды даже заплакала от обиды:
 – Мам,  если вы с отцом будете все у нас спрашивать как у командиров, то мы с Денисай перейдем жить у сарай! Так и знайтя! Тут вы -  старшия и главныя!
 От Александры довольно долго не было известий: насколько, надолго ли уехала она? И вдруг пришло письмо. Александра писала: «Дорогая дочичка и унучичка, а такжа любимай зятек и усе мои горькия остальныя! Я остаюся тута. Видать планида моя, планида тыкая, шту посылает мине господь испытанию. Тетка у Таньки умерла, и теперь моя долюшка ходить за Танькяй. Она совсем никакая, много не протянить, ходить «под сибе», а какой мужик, скажитя, будить етым делом заниматца?! А я не гребливая, толькя, дорогия мои, крепко дивуюся, шту из такэй-та недюжинной бабы, здоровущей Татьяны, чичас получился один шкилет! Не дай, господи, такую хворобу!» И дальше шла приписка: «Живитя у моей хатя. Пускай Дениса помогаить вам строитца, Илюх и Вольга, а потом думають об сабе. Поклоны вам шлеть ваш знакомый Сергей». Так и остались Денис с Дарьей в хате матери. У Арбатовых-погорельцев вырос, красовался новый дом. Хата же молодых была хоть не новая, но просторная, и потому все деревенские праздники гулялись у Дарьи с Денисом. Особенно здорово отмечали «Духов день», когда земля – именинница, то есть ее нельзя было трогать, работать на ней; а народу деревенскому только того и надо! Собирались «у складчину», пели, танцевали – мост ходил ходуном. Вот и приходилось хозяину менять половицы. Маленькой Надейке нравилось с русской печки следить за бушевавшим весельем. И когда весь люд затем расходился по домам, ей становилось грустно до слез. Она часто скучала в одиночестве, и завидовала своим подружкам, имеющим не по одному братику-сестричке. Дарья очень хотела осчастливить Дениса рождением сына. Но после того, как ее однажды увезли в город с внематочной беременностью, где она чуть не умерла, Денис, осунувшийся за неделю от переживаний, сам чуть «не давший дуба» по его выражению, зарекся не только думать о рождении кого-то еще, но даже боялся теперь тронуть Дарью, ложиться с ней спать. Он оберегал ее как хрустальную дорогую вазу, а поправившаяся жена смеялась, и, играя с ним, осторожным, резко-смело заваливала его на себя. Единственным светом в окошке для них оставалась Надейка, они дышали на нее, не могли надышаться. Дочка росла-подрастала. Бабушка Шура «с Донецку» звала их в гости – теперь они, схоронив Татьяну, создали свою припоздавшую семью; женатые сыновья Сергея жили отдельно. Дениса не покидала мечта о своем доме, но стройка все откладывалась: то страда-уборочная, то косовица, а то даже одно лето пахал целинные земли в далеком Казахстане. И все с мыслью подзаработать, подкопить на новый дом. Наконец-то, Денис взялся за долгожданное дело. Весело и споро. Подгоняло еще и то, что также «весело и споро» выстукивали частую дробь ливневые дождинки в подставляемую посуду в совсем прохудившейся хате. Трактором натаскал Денис из леса крепких толстых сосен. Целая гора их лежала за огородом, источая волнующий лесной смолистый аромат. За месяц сосновые деревья были ошкурены, и в этом трудовом процессе самое непосредственное участие принимала Надейка. Ей, наравне с отцом, невообразимо нравилось орудовать скабелкой, сдирая, соскабливая жесткую светло-коричневую кору дерева, под которой обнажалась нежная, белая мякоть, истекающая еще живыми бродящими соками. По всей округе разносился возбуждающе-весенний дух голых, светло-желтых сосновых бревен – будущего сруба новой хаты. И сруб начал ставиться. Пять новых венцов возвышались уже за огородом, когда неожиданно умер Денис. Это было ужасно несправедливо. Веселый балагур и танцор, Денис никогда не жаловался на сердце, и, казалось, он вовсе не меняется и не стареет. Лишь иногда, по спичке или какой-нибудь соломинке, взятой в рот и зажатой зубами, можно было догадаться, что он волнуется или нервничает. Надейка не хотела, не могла поверить в случившееся. Она часами бродила возле стоявшего за огородами сруба, гладила гладкие невозведенные стены так ожидаемого, любимого дома, прижималась щекой к равнодушным бревнам и заливалась слезами. Каждая зарубочка, каждая зазубринка и щепочка на чуть потемневшем от дождей срубе, напоминала ей об отце. Такая же зазубринка-отметина осталась у Надейки на указательном пальце правой руки. Шрам от непостижимой боли и утраты никак не уходил из Надейкиной души, а этот маленький шрамик на теле, на руке, опять и опять напоминал о постигшем счастливую семью горе.
…. Надейка оставалась у отца и за дочь и за сына: как-то отпиливали с ним пилой-двуручкой бруски, и в какой-то момент дрогнула девичья рука от напряжения и усталости, пила соскользнула прямо на косточку указательного пальца. Надейка даже не успела испугаться, и только когда Денис, отшвырнув пилу, бросился за какой-нибудь тряпкой, Надейка, глядя на фонтанчик бьющей из ранки крови, чуть не упала в обморок. Отец туго перетянул бледной дочке руку, лицо его покрыла испарина, и когда кровь перестала промачивать повязку, он, утирая пот, жестко произнес: «Штоб я, Надюха, когдай-та с тобой делал мужицкую работу – башку свою глумную дам на отсечение! Чуть, вить, девку не угробил! Не-е, хватить, от греха подальше»…
Тот первоначальный запах ошкуренного «леса» еще долго-долго хранился в памяти Надейки, и часто, чтобы не видела мать, она убегала за огород, давая волю слезам, ревела навзрыд. Дарья, такая же, как ушедший муж, веселая и общительная по характеру, на какое-то время будто выключилась из жизни. Ходила будто пришибленная, забывая, за чем шла и чего хотела. Часто оставляла невыключенными: свет, утюг, электроплитку. Надейка «хвостиком» ходила за матерью, контролируя и наблюдая. Заходили бабы-соседки, подолгу сидели в хате, а когда собирались уходить, Надейке становилось страшно, не по себе. Она стала бояться ночи, приходилось спать со светом. Смотрела на изменившуюся мать и иногда даже пугалась ее. Однажды открыла глаза, почуяв чье-то дыхание – над нею, чуть склоняясь, стояла Дарья и улыбалась:
 – Мам, ты что, мам? – Надейка вскочила, оттолкнув Дарью.
 – Доча, ты чаго? Я ж просто на тибе гляжу.
 – Нечего на меня смотреть! Я тебе что, картина?
 – Ды, конешно, ты мыя картинка! Иконка ты мыя! – мать, заплакав, отошла от дочки. До утра не сомкнула глаз Надейка.
Долго не отходила Дарья от безутешного горя, но затем, потихоньку, преображалась в прежнюю Дашуту. Бабы на посиделках утешали ее: «Ды, Даха, крепка не убивайся, шту мала с ним пожила. Видать, стоко табе отпущено! А то крепка б счастливыя была!»
 – Да, ето, бабы, правда. Я была самай сщастливай с Дянисой.
Господь так ряшил наверно, шту итак многовата сщастья дли мине, шту не хватить яго на другых… - Дарья поджимала губы, опять готовая заплакать и бабы переводили разговор на шутку:
 – Ты добрая, Даха, не жадная у нас, так шту, усем того добра понемногу.
Недоделанный жалкий сруб еще долго стоял невостребованным. Дарья и продавать его не хотела, и насчет стройки дома заявила: «Я у етой хатя прожила с Дянисай, у ней и буду помирать!»
Потом сруб достраивала младшая сестра Дениса Сима, вышедшая замуж и отделившаяся от стариков Арбатовых. Приспела пора Надейке заканчивать школу и выбирать будущую жизненную дорогу, уезжать из родного села. Она думала, печалилась, как сказать об этом матери, как та отреагирует, что ей придется остаться одной. Но Дарья, к удивлению Надейки, сама завела разговор, да еще как!
– Ты, доча, гляди на селе не уздумай оставатца! Я у людей услыхала, шту ты хочешь тут, у библиотеки работать. И зачем ето?
Ты што, хуже усех у мине, или кыкая глумная? Ты ж первая отличница! И неужель не хочешь поступать дальше учитца? И дажа если не получитца у институт какой-нибудь, то работай, ну толькя у городя! Усе, значить, рвутца туда, а ты будешь у деревни?!
У Надейки отлегло от сердца. Она обняла похудевшую мамку, пропахшую, пропитанную кисловатым запахом силоса с животноводческой фермы, и только произнесла, сдерживая в горле комок любви и жалости: «Мамка, мамка, какая ж ты у меня молодец! Ты у меня прямо золото!»
 – Золото, золото – с говном смолото! – заулыбалась довольная
Дарья. Надейка решила поступать в педагогический. Перед экзаменами две недели жили в общежитии. И ей нет, чтобы заниматься подготовкой к экзамену – пришлось восхищаться чужой любовью! Завидовала? Конечно! Ни одна девушка не останется равнодушной, если видит своими глазами Любовь. К сожалению, не относящуюся к ней самой. В комнате жили впятером. Но это только так считалось. На самом деле, каждый вечер в комнату заходил высокий черноволосый кудрявый красавец, подхватывал, заграбастывая с постели лежавшую там, явно в ожидании его, девушку по имени Фая, то ли  татарочку, то ли башкирочку и на руках уносил в неизвестность. Вот эта-та неизвестность, наверняка, всех и мучила. И не давала спокойно зубрить билеты. Оставшиеся четыре девчонки, в их числе и Надейка, думали-гадали: неужели, такая скромная, тихая, с печально-виноватыми, до удивления и восхищения красивыми удлиненно-раскосыми глазками прозрачной зелени, с чудесными по всей длине узенькой спины черными косами Фаечка, позволяет такому же красавцу всякие мужские вольности?! У самих девчонок на прикроватных тумбочках стояли фотографии возлюбленных, оставленных на время, продолжающих в селах пахать и сеять и, конечно же, желающих своим будущим женам-училкам поступить в институт, окончив его вернуться в село, на родные нивы. Девчонки были умницы и девственницы, но любая из них не прочь была бы оказаться красавицей Фаечкой, такой любимой и счастливой. Может быть, и учеба тогда не столь важна?!
 Фаечку возвращали только к обеду, и она отлеживалась до самого вечера. Из-под казенного общежитского клетчатого одеяла торчали лишь миниатюрные пяточки красавицы да свешивались перепутавшиеся волны черных волос. Девчонки с нескрываемым интересом поглядывали на счастливую Фаечку, затем переводили взгляд на фотографии своих подразумевающихся возлюбленных, и вздыхали, чувствуя под сердцем какую-то досаду, непонятную обиду и тоску. У Надейки на тумбочке тоже стояло фото, хотя никакого парня у нее не было. Не успела завести. Но можно ли в этом признаться, если соседки по комнате каждый вечер, валяясь на кроватях, держат перед собою фото своего милого, вместо необходимого учебника?! Сначала Надейку это смешило, потом раздражало, а в один из приездов домой, она взяла из альбома фотографию двоюродного брата Юрика, проходящего на тот момент срочную службу в Карелии и, по возвращении в общежитие, демонстративно водрузила ее на свою тумбочку. Фотография была большая и цветная, и Юрий Арбатов на ней смотрелся не хуже Файкиного красавца. Хотя не брюнет и не кудрявый. Светловолосый, пухлогубый, с ямочкой на подбородке Юрик был любимцем деда Илюхи, несмотря, что называл он его непородистым, не своей породы. Все Арбатовы «черномазые», а Юрик, словно белый ангел. Девки, как увидели фото у Надейки – просто обомлели! «Надька! Где ты такого откопала? Это ж вылитый артист Олег Видов!» Фотография Юрика Надейку никак не «трогала»: как же быть к ней неравнодушной, если это твой двоюродный брат!  Но вечерами она, также, как подружки, лежала в постели, держа перед собой «возлюбленного».
 «Знал бы кто, а тем более Юрик – вот был бы ужас!» - незаметно, в подушку, посмеивалась она. Так как у нее не было сестер и братьев, Надейка с детства привязалась к белоголовому мальчику, которого часто приводил к ним дядя Аркаша, средний брат отца. Юрик был старше ее на два года и поначалу игрался с маленькой Надейкой, а когда подрос, стал всячески отталкивать сестру-подружку. Та гонялась за ним, ребята и девки смеялись над Юриком, и он отпихивал Надейку от себя, стряхивал как надоевшую прилипшую травинку. Плакала, обижалась на него Надейка, а потом и сама поняла, повзрослев, что время их детской дружбы прошло. Теперь он для нее был старшим братом. Двоюродным братом-защитником и, по совместительству, «любимым парнем» на фото.
 В институт не попал никто. Кроме Фаечки. Для Надейки это было невероятным потрясением. Вторым в жизни после смерти отца. Она впервые столкнулась с явной неприкрытой несправедливостью. Все-таки, бедные девушки готовились, читали, переспрашивали, проверяя друг дружку, «загашивая» учебой терзавшие любовные мысли, провоцируемые наглядной страстью Фаечки и красавца. Сама же Фаечка пробалдела все две недели подготовки, и такой вот расслабленной и излюбленной «въехала» в «Высшие пенаты учебы». (Красавец-парень оказался сыном самого ректора института).
 Неприятно было Надейке возвращаться в село ни с чем. Для объяснения любопытствующим, пришлось пойти на более уважительную и, как Надейке казалось, более красивую, правдоподобную формулировку о «нехватке всего одного балла». Но какой там балл! Надейка отчасти и себя считала виноватой. Помешала-таки, чужая красивая любовь! Надейка устроилась на радиозавод. Серьезной и вдумчивой, ей была по нраву кропотливая работа сборщицы-пайщицы мельчайших радиодеталей. Мать же, Дарья, радовалась, что «девка теперя при деньгах», привозит ей гостинцы, угощает мамку разными вкусностями городскими. Она делала Надейке заказы: «Привязи-ка ты мине, доча, какую-та пастилу. Пху ты, пряма как наши пастелки называетца! Пробовала я ие учерась у Зыбуновых. Крепко, доча, укусна. Сладкыя-я-я!»
 В следующий раз просила: «Дочичка, привязи ты селедочки. А луччи усяго, ивасей. Помню на моей свадьбя, мать стоко етой иваси накупляла! Нажралися до отвалу, а потом усе пооппилися воды». Пастилу Надейка привезла, а вот насчет «Иваси» озадачила Дарью, сообщив, что такой селедки пока нет и не будет. «Ой, доча, а чаго ж с ней такое случилось?» - искренне испугалась Дарья.
 «Мам, да ушла рыба в другие места, в другие моря-океаны». – объяснила дочь матери.
«Батюшки святы! – удивлялась Дарья, - ето как-жа она можить перебечь у другой океян?!»
С парнями Надейке не везло. Они ее почему-то побаивались, хоть была она вовсе неустрашающего вида: тоненькая, не в кругловскую природь, с симпатичным, чуть удлиненным личиком. Но не по юному серьезный взгляд отпугивал легкомысленных смешливых ребят. Надейка грустила от одиночества, и участливая новая подружка по работе дала ей как-то адрес парня-солдата, которому предстоял скорый «дембель». Началась бурная энергичная переписка. По письмам Александр, называющий себя почему-то «Сандро», показался Надейке умным, содержательным парнем. Даже необычным. Они писали друг другу пространные эмоциональные письма, поднимая самые разные волнующие их темы. «Сандро» мечтал стать скрипачом, но пока владел только гитарой. Надейка с нетерпением ждала его писем и встречу с ним. И надо же такому случиться! В самый разгар переписки она познакомилась с Алексеем. Тоже «музыкантом», правда, он и не мечтал о скрипке. Высокоразвитый солдат-заочник был далековато, а здесь Надейку окружали-волновали теплые, благоухающие нежным ароматом цветущих черемух и сирени, яблоней и вишни,  романтические весенние ночи, в которые щемящими сердце мотивами вплетались еще и лирические песни простого рабочего парня Лешки. Алексей  «не загружал» разговорами о высоких материях, «не мучал»  себя планами на большое будущее, не витал в каких-то мечтаниях, и Надейка удивлялась на саму себя, просиживая целые майские вечера рядом с Лешкой, слушая его песни. Но какие это были песни! Искренние, от самого сердца, с надрывом! Подружка, приведшая Надейку в эту компанию, уверявшая ее, что «надо быть проще и люди потянутся к тебе», заметила как-то: «А ты молодец, Надюха! Вот не стала воображать и выделываться, и Леха сразу закосил на тебя лиловым глазом!»  «Дурочка ты, Верка! Во-первых, я никогда не выделываюсь, как ты говоришь, а во-вторых, у людей такого цвета глаз не бывает!» - парировала Надейка.
  «Песня ж есть такая! Косит лиловым глазом…» - пропела подружка. И, правда, Лешка пел для всех, а глядел только на Надейку. Ей было и приятно и неловко. Смущаясь, она отводила взгляд. Как-то не смогла удержаться, начала подпевать Алексею, остальные слушатели, верно поняли ситуацию, и потихонечку, один за другим, разошлись, оставив «солистов» наедине. Волшебная весенняя ночь обволакивала их, любовные страдательные мелодии толкали друг к другу – ауры их сомкнулись…
  Целовались до исступления. Сначала стоя в обнимку, а потом уже ноги Надейку не держали, высокий Лешка усаживал ее на какое-нибудь возвышение и целовал, целовал…
 Под самое утро с распухшими губами возвращалась Надейка в общежитие. Пожилая вахтерша, поджав губы, с презрением бормотала: «А с виду такая  навроде  сурьезная казалась…»
  И начались встречи, горячие «поцелуйные» ночи, после которых стыдно было возвращаться в общежитие, глядеть в осуждающие глаза злых вахтерш, ну прямо, «хоть сквозь землю провались»! Надейка злилась на себя за преклонение перед простоватым Лешкой, самой себе обещала больше не выходить к нему, а вспомнив его гитару, его мягкий бархатистый голос, его жадные нежные губы, чувствовала, как странный сладостный озноб пронизывает все ее тело, обволакивая истомой и непонятным желанием, и она, про все забыв, летела навстречу Алексею.
 От солдата-заочника продолжали приходить письма, но странное дело, Надейка замечала, что не испытывает прежней радости, интереса, получая и читая их. Более того, необычное имя «Сандро», ранее относящееся ею к исключительности знакомого-заочника и также, заочно наделявшее его только положительными, самыми красивыми и героическими качествами, начинало раздражать Надейку. «Выделывается! Сандро! Погляжу я на этого Сандро!» Она уже сомневалась в своем желании встречи с демобилизованным солдатом. А встреча не заставила долго ждать! В один из поздних вечеров, после свидания с Алексеем, она, прибежав в общежитие, с ходу услышала от сменившейся, уже подобрее вахтерши, судя по разговору, простой бабы из деревни: «К табе тама солдатик сидить. Давно тибе дожидаетца, усе жданки сьел!» Надейку бросило в жар. Медленно поднимаясь по ступеням, слышала вслед голос доброй вахтерши: «Ты хуть чем-нибудь накорми яго.  Цельнай день, считай, голоднай».
«И чего расселся? Еще и кормить его! А чем?» - Надейка даже злилась. Вспомнила про яйца, завезенные неделю назад матерью, которая, не дождавшись дочку, примчалась в город.
 «Ладно, сварганю яичницу, пускай хавает!» - рассмеялась Надейка несвойственному ей жаргону. Напротив своей комнаты она увидела высокого светловолосого солдата. Тут же поймала себя на мысли, что блондины ей сроду не нравились. Исключение составлял только брат Юрик. Потому, как ее брат! Потому, как и вправду похож на красавца Видова!
То ли дело, смуглолицый Лешка!
 – Здравствуйте, вы Саша? – искусственно вежливо спросила Надейка.
 – Сандро! К вашему пожеланию! – солдат прищелкнул каблуками блестящих от ваксы сапог и тут же добавил: - А боюсь догадаться, что желания и не было. Долго гуляете, Надежда!
Она уловила уже не игривый укор в его голосе, и невпопад ляпнула:
 – Да, конечно. Только вам нужно уходить. Общага закрывается, и никто из парней здесь не ночует.
 – Представляете, а я уже договорился с милейшей женщиной на вахте, и получил «добро» перекантоваться до утра в вашем почетном уголке, рядом с портретами наших уважаемых вождей. – витиевато, высокопарно осведомил Надейку Александр-Сандро.
 – Надо признаться, - продолжал он в том же духе, - что, вообще-то я ожидал более радостного и приветливого приема и, надеясь на гостеприимность русских девчат, думал, что меня, как желанного гостя, здесь радушно покормят. Боясь быть нахальным, я уже не говорю о питие.
 «Разбежался! Может тебе постельку постелить и с собою положить?! – Надейку все больше и больше раздражало общение с Сандро, его длинные, вычурные высказывания, в письмах казавшиеся ей необычно-интересными. Теперь они отталкивали.  «И имечко где-то откопал – Сандро» - усмехалась про себя Надейка, но все ж в комнату пригласила. Девчонки-соседки работали в ночную смену, в комнате стояла тишина. Тут же, на маленькой плитке она поджарила три яйца.
 – И это все для долгожданного солдатика… - иронически улыбнулся Сандро.
 – Не нравится – не ешьте! – обрезала Надейка, обращаясь на «вы», - и, пожалуйста, идите отдыхать в красный уголок, а то девчонки скоро придут, - соврала она насчет девчонок.
Ей сейчас хотелось только одного: лечь в постель и думать, думать о Лешке.
 – Да, вообще-то я представлял себе совершенно другую девушку, - холодновато заметил Сандро. Однако, голод – не тетка, присел за столик и с аппетитом стал уплетать яичницу. Выкунав остатки со сковороды кусочком хлеба, он попросил:
 – Напоите хоть чаем.
Надейка налила в литровую банку воды, сунула электрокипятильник. Переборов себя, решила все-таки сменить гнев на милость. Ей даже стало неудобно за себя, и жаль голодного друга по переписке. Они пили чай, но, удивительное дело, разговора никак не получалось. Не клеился разговор! «Неужели все переговорено в письмах?» - думала Надейка. Спать «жених-заочник» отправился в «красный уголок». Надейка проворочалась всю ночь, не могла уснуть. Она боялась только одного, чтоб до Алексея не дошла эта «новость». Утром побежала на первый этаж проверить гостя, а гостя и след простыл. «Правильно. Этого и следовало ожидать!» - заключила Надейка, но отчего-то на душе было неуютно, неспокойно. Вахту приняла прежняя дежурная, укорявшая Надейку за поздние возвращения. Она опять забубнила: «Ох, девка, девка, на глазах портишься! Уже сюда ухажеров стала таскать. Напугал меня леший. Спозаранку как выскочит из красного уголка! И опрометью на улицу! Чуть меня с ног не свалил, медведь. Ох, жалко мать твоя далеко, а то б…»
– Прекратите сейчас же! Вы мне никто и не имеете права! – не сдержалась, закричала на нее Надейка.
 – Ах ты, малявка остромордая! Ты еще узнаешь, какое у меня право! Незамедля узнаешь! – зло ответила дежурная.
Весь день Надейка ходила без настроения, на душе было скверно, досадно. Не хотелось ни о ком думать, даже об Алексее. Не дождавшись ее вечером, он сам припожаловал в общежитие. Было уже поздно и в «общагу» его не пустили, а вызвали вниз Надейку. Взглянув на Лешку со вспухшими как и у нее от вчерашних поцелуев губами -  к тому же растрескавшиеся губы Лешки покрылись запекшимися корочками - Надейка рассмеялась. От смеха в некоторых местах губы лопнули, и в образовавшихся трещинках появилась кровь. Они уединились, уже боясь прикасаться друг к другу воспаленными губами, радуясь встрече и договорившись о завтрашней.
А завтра Надейке предстояло идти объясняться к коменданту общежития. Нажаловалась таки, стражница порядка! Комендант Эльвира Петровна, миловидная женщина средних лет, относившаяся к Надейке более чем благодушно, попросила ее объясниться. Не успев сказать и пары слов, Надейка разрыдалась. Эльвира Петровна успокаивала ее, уговаривала, а потом, что называется, просто ошарашила: «Надежда, а может вам все-таки лучше подыскать частную квартиру? Ни вам, ни мне не нужны лишние проблемы».
– Да какие проблемы?! Вы тоже меня кем-то другим представляете, как эта старая кляча? Вы мне не верите! – Надейка, рыдая, выскочила от коменданта.
 «Ну что за люди? Что я сделала такого? Говорит со мною и не видит меня! Не хочет видеть и понимать, хотя другие девки ходят-бродят ночь-полночь».
 Вечером непрекращающимися слезами Надейка измочила Лешкину грудь.
 – Ой, дурочка, ты дурочка! Было б из-за чего так убиваться! Да я тебе завтра такую комнатку подыщу, – уговаривал Алексей Надейку. – Да какое там завтра! Прямо сейчас пойдем к нам, ко мне! – разгорячился вовсю Лешка, – Ты знаешь, какая у меня мать?! Просто мировая!
Тут он неожиданно как-то сник, и уже другим, с непонятным оттенком голосом закончил:
 – Она от радости с ума сойдет за такого сыночка.
 – А ты женишься на мне, Леш? – Надейка прекратила плакать.
Алексей молчал. Стараясь не затягивать неловкое молчание, она сама кинулась на выручку Лешки:
– Да о чем мы, Леш, говорим! Я, Леш, даже и не думаю о замужестве! Так, просто вырвалось. И даже не выйду за тебя если и предложишь. Рано мне еще,  правда, же?
 Алексей, изменившийся и задумавшийся, опять промолчал. Надейка загладила ситуацию, но поняла, что здесь что-то не то. Что-то не понравилось ей в этом молчании, что-то насторожило. Она смотрела на Лешку, тихонько перебирающего струны гитары, не смотревшего на нее и, будто увидев впервые, подумала: «А что, вообще, я знаю о нем? Какой он? Только красиво играет-поет да еще здоровски целуется…» У нее совсем высохли слезы. И расставание их на этот раз получилось очень сдержанным.
Через три дня Надейка была на новом месте – сняла комнату рядом с радиозаводом. Почему-то все эти три дня не хотелось видеть Лешку. Хоть вечером и одолевала грусть одиночества, скучала без его жарких объятий и волнующих, будоражащих кровь поцелуев. Солдат Сандро не показывался на глаза, да он и не волновал ее. Надейка с подругой ходили-бродили по городу, попивали разные соки: в одном магазине брали яблочный, в другом – виноградный, в третьем – томатный. Поначалу Надейка просто ненавидела томатный сок, а потом вдруг «раскушала», распробовала и кроме как него больше не пила никакого. Однажды, выходя с завода, она чуть лоб в лоб не столкнулась в проходной с другом-заочником Сандро. Он все еще был одет по-солдатски, и только новая шапка, кокетливо сдвинутая в сторону на успевший отрасти белокурый волнистый чубчик, красовалась на голове.
 – Вот я тебя и поймал! – Сандро размахивал какой-то бумажкой, -
даже специально пропуск выписал, чтоб повидаться.
Надейка не поняла, рада или нет видеть своего заумного кавалера. Она никак не ждала его, даже призабыла о нем в непростых последних перипитиях девичьей жизни.
 – Представляешь, в общаге ничего не знают или не говорят, где ты сейчас обитаешь. Вот и пришлось оформить пропуск на завод, - Сандро весь светился от радости встречи, какая-то перемена произошла в нем, видать, парень пересмотрел свое поведение, избрав другую тактику.
 – Не надо было себя утруждать, - заявила Надейка, все ж испытывая приятность от его желания вновь увидеть ее. – Вдруг бы я работала, или еще чего.
– Ты, Надя, извини меня, может я не так повел себя в тот раз и не то говорил тебе, но можешь радоваться: я хочу с тобой встречаться.
 «Обрадовал!» Последние слова Сандро резанули по ее самолюбию, напомнив о первичной неприязни, но Надейка промолчала, решив посмотреть, что будет дальше. А «дальше» Сандро пригласил ее в ресторан. Надейка собиралась ехать к матери, в деревню, но переборол соблазн посидеть «в кабаке как белые люди», по выражению Александра. Еще Надейка подумала, что вот Леха-гитарист почему-то ни разу не предлагал ей куда-нибудь «выйти на люди». Они только целовались, выбирая местечки потемнее да попустыннее. Целовались до одури, до безумного желания близости, которую, все ж, не допускали. Надейка удивлялась Алексею, как он, бедняга, сдерживается, если даже она в некоторые «острые» моменты, когда все тело начинало дрожать в сладком ознобе, голову обносило горячей дурманной волной, а трусики, стыдно признаться, становились влажными - за себя не отвечала. Однажды сама чуть не спровоцировала Алексея, и в самый последний миг тот сам отпихнул ее от себя. Недоумевала тогда Надейка: почему?
 Интеллигент заочник-Сандро и вел себя «интеллигентно». Теперь, встречаясь очно, они обошли почти все кафе и рестораны, при этом разговаривая, разговаривая: нашлись-таки общие темы. Александр давал понять, что он старше и умнее, Надейка чувствовала, как он старается «подтянуть» ее под себя. Лешка же у нее не выходил из головы. Она тосковала о нем, ей не хватало его жарких поцелуев, а он исчез. Как испарился! Нравоучительные нотации Сандро вскоре наскучили, стали противны. Надейке подумалось, что начитанный бывший солдат просто не умеет целоваться, так как за все время их встреч даже не случилось попыток, а свое неумение он наверняка прикрывает «заумными» речами.
Думать об Алексее Надейка не переставала, и решилась посвятить его розыску несколько вечеров. В один из них она и узнала «всю подноготную» о Лешке-Алексее. Оказалось, что искусник по поцелуям и платонической любви уже два года как женат. Живет с молодой женой по сезонам и настроению. От них зависит, насколько лиричный Леха-гитарист уходит в периодические  любовные загулы. Вот один из таких периодов и осветился вспыхнувшей ли страстью, романом ли, к серьезной, но простой и доверчивой Надейке. Как выяснилось, благоприятными сезонами для отдохновения души у Лехи являлись прекрасные времена года: весна и лето. Молодая семья пока не имела ребенка и, поэтому может быть, Алексей позволял себе такие слабости и вольности. Как говорят в народе: «Не нагулялся еще!» - женился сразу после армии. Странно, но у Надейки не было на Леху ни злости, ни обиды. Наоборот, она успокоилась, даже пожалев несчастную Лешкину жену и самого мужа-сезонника. И все ж, Надейке хотелось встретиться с Алексеем.
«С одним буду по культурным местам ходить, вести благопристойные беседы, а с другим, пусть редко, целоваться до упаду, испытывать наслаждение, доводя друг друга до экстаза, постигать все новые прелести и тайны интима…» - с саркастической улыбкой, сама себя не узнавая, думала Надейка, понимая, что она меняется, в ней рождаются другие, новые, женские начала, еще далеко, все таки, непонятные  ей самой…
А Сандро-Александр упорно продолжал ухаживать за нею. Поселился на окраине города у своей тетки. С устройством на работу не торопился, все еще мечтая о «большом и высоком». Но зато каждый день: утро ли, вечер, в зависимости от рабочего графика, поджидал работягу Надейку. Иногда она радовалась, иногда раздражалась, но эмоции свои старалась не показывать. Девчонки подтрунивали над нею, подшучивали, и Надейка запретила Сандро подходить к проходной завода. Он ждал ее теперь на конечной остановке. Однажды в битком набитом автобусе ее, ехавшую с ночной смены, кто-то дернул за косынку. Она поправила – мало ли кто задел, народу в автобусе, как сельдей в бочке. Через мгновение косынку опять дернули, и это уже было сделано специально. С трудом Надейка повернулась назад и увидела широко расплывшуюся в улыбке рожу Лехи-гитариста.
 Как в пропасть полетело, оборвалось  сердце, а потом заколотилось так, что она не просто ощущала – слышала эти удары. Она даже испугалась, думая, что сердце не выдержит такого ритма и сорвется в тартарары. Леха, притиснутый к ней людьми, дул в шею горячим воздухом, как бы успокаивая. Надейке так много хотелось спросить у него, вообще поговорить, но взявшаяся откуда-то вдруг обида на него, досада на себя и Сандро, не давали ей вымолвить слова. «Ладно, вот только выйдем из автобуса – тогда по-человечески пообщаемся», – решила она, нисколечко не сомневаясь, что Леха последует за нею. Надейка вытиснулась, выпрыгнула из пассажирской толпы, выглядывая Алексея. Его не было. Она тут же рванула в уже отправляющийся автобус, снося укоры и ругательства: «Куда прешь, дура?», «Ах, какая наглая! Всех посшибаешь, кобыла!»
 Красная от стыда и волнения Надейка боялась поднять глаза, но затем успокоившись, оглядела салон автобуса. Среди пассажиров Лехи не было. Она не верила своим глазам, еще и еще вглядываясь в лица…
Парень ни о чем «сурьезном» не думая и не мечтая, спокойно, также, наверное, улыбаясь, просто вышел на нужной ему остановке. Он не слышал стука девичьего сердечка, который, как казалось Надейке, слышали близко прильнувшие в давке к ней остальные пассажиры, он не имел никакой вины за собой, наоборот, наверняка гордился своей мужской выдержкой, проявившейся в нелегкой борьбе с любовным искусом. Надейка никак не ожидала такого поворота событий, она была так уверена, что Алексей выйдет вместе с ней! Она оглядывалась по сторонам, надеясь, что он сейчас появится, догонит ее.
 Шла Надейка по улице, ничего не видя и не слыша вокруг. Теперь она понимала, что с Лехой все кончено. «Кончился сезон любви»… Слезы застилали глаза, она смахивала их, чтоб видеть одну засоренную серую дорогу. Никак не ожидала Надейка, что так прикипит к простоватому Лехе-Алексею, что настолько тяжело ей будет признать окончательный разрыв с ним. Она долго плутала по улицам, переулкам, тыкаясь в незнакомые дома как слепая.
«Но ведь у меня есть Сандро! Назло себе, назло этому сезоннику Лехе буду с ним!»  - отчаянно решила Надейка, и тут же поняла, что это ей не нужно, этот парень ей совсем безразличен.
 «Сандро! Назвался б просто Сашкой, и сразу же было бы все иначе…может быть…» - думала она.
 Сейчас Надейке не хотелось никого видеть, а Сандро особенно. Обожгла мгновенная мысль: уехать! Сегодня же! Домой! К матери! Доплетясь до снимаемой квартиры, Надейка тут же настрочила заявление на отгулы и, попросив девчонок-соседок по комнате передать его начальнику цеха, стала приводить себя в порядок. Первым делом – решила выспаться. Но какой там сон! Крутилась, вертелась в жгут сворачивая простыню, но все-таки, полежав, подремав, отдохнув, после обеда встала собранной и решительной. «Никаких больше парней! Ну их всех к чертовой матери! Никаких Лешек, никаких Сандро»!
 Вечером она сидела в ожидании электрички. В осеннем коричневом пальто с фигурно-отложным воротником, в белой, пушистой, из кроличьего меха косынке, в черных полусапожках, замок-молния одного из которых постоянно расстегивался, и Надейке все время приходилось наклоняться вниз, вспоминая сразу о срочном ремонте и ругая себя, что затянула с этим делом, как бедная мамка с переездом.
 «Неужели она до сих пор не переехала»?! – думала Надейка. С этим переездом в их маленькой семье появились какие-то непонятные, ненужные проблемы. Приезжая домой, Надейка теперь старалась не обижать мать, хотя замечала некоторые, неприятные даже, перемены в ней. Часто заставала она Дарью подозрительно веселой. Спрашивала, что ее держит в старой хате, ведь уже были справлены «отвалины», давно пора «отвалить» - все ждали следующего праздника-новоселья, а мать отвечала, иногда серьезно, а чаще с улыбкой, загадочно:
 – Ну што ты будишь делать! Не пускаить мине отсюдова наш домовой!
 Надейка отмахивалась, не верила, и с обидой выговаривала матери: – Знаю, знаю, какой домовой тебя здесь держит! Скоро вся улица узнает про этого домового!
Наивная Дарья, не понимая подвоха, почти радостно вскрикивала:
 – Доча! А вулица и так давно усе знаить. Я ж бабам усе рассказала.
 – Как рассказала? Зачем? Чтоб над тобой смеялись? – Надейка с отчаянием кричала на мать, - А что же Райка Снырина? Неужель молчит?! И ей не жалко своего домового?!
 – Дочичка, ды чаго ты несешь? При чем тут Райкя, и при чем тут
ихняй домовой? Я ж табе скоко раз говорила: как ляжу спать, посряди ночи хтой-та стаскываить с мине одеялку. Я ие на сабе тяну, а у яго пальцы крепкыи, цепкыи, он с мине так и тянить, так и тянить - и одеялка на зями! А то схватюся – нету кухвайки! Усегда ж ляжить на одном местя, а тута пропадаить - как сквозь зямлю провалилася, проюкнула. – Дарья уже жалостливо смотрела на непонимающую дочку и заканчивала: - А ты говоришь… Ды еще и не веришь.
Неприятно становилось Надейке от этого рассказа, холодком окатывало с ног до головы, но она все ж укоряла Дарью:
 – Или ты мам, прикидываешься, или вправду скоро с ума сойдешь! Ведь даже, если этот домовой тянет с тебя одеяло, значит он, наоборот, гонит тебя, прогоняет из дома. А еще, мам, я просто не пойму: почему у тебя через день да каждый день ошивается Володька Сухой? Что ему здесь надо? Споить тебя? Так он этого почти добился: как не приеду – ты вечно навеселе.
 – Ох, доча, доча! Причем тут Сухой. Я, вить, навсегда ухожу со
свояго позьма, с родного местечка, иде прожила с твоим отцом. Думыишь ето лягко?! Ето тока скызать лягко. Сама видишь, почти усе тама, на новом местя, тока мы с домовым осталися туточки. Борьбу ведем! – Дарья опять  с загадочной улыбкой глядела на дочку, и, успокаивая ее, добавляла: – Ладна,  Надюха, не обмирай! Скоро, скоро перееду совсем. Можа, даже завтря.
… Порывистые ветры ноября – самого неуютного времени года – пронизывали насквозь. То сечет крупой снежной, то поливает дождем промозглым. Даже в самом помещении вокзала было прохладно, и Надейка мечтала сейчас о теплой хате, протопленной к вечеру самодельной грубкой, о теплом же наваристом борще,  простоявшим весь день и утомившимся в русской печке, о запашистом мягком хлебе с хрустящей румяной «скорочкой». Надейка только сейчас ощутила, как страшно голодна, ведь за целый день у нее, как говорит мамка, «у ротя маковой росинки не було»; у Надейки засосало «под ложечкой». Вспомнив, что везет в деревню целую сумку гостинцев, решила перекусить. Она стала копаться в большущей сумке. Наткнулась на аппетитный вкусный батон. Отщепнув от него небольшой кусочек, продолжала шурудить в сумке, отыскивая колбасу. Чтобы не было так заметно, Надейка невинными глазками смотрела в зал ожидания, сама же, наощупь, отковыривала (так как ножа не было) кусочки колбасы. И сразу же несколько первых рядов пассажиров заводили-занюхали носами, учуяв непонятно откуда взявшийся вкусный, аппетитно-раздражающий колбасно-чесночный запах. Сначала Надейка стеснялась, вытаскивала из сумки маленькие, наковыренные кусочки колбасы, зажевывала ломтиками батона свежей выпечки, а потом, как известно, пришел тот самый «аппетит», который «во время еды», и Надейка, уже не стыдясь и не глядя на людей, отковырнула пальцами достаточно большой кусок вареной русской колбаски, и стала спокойно, со вкусом и удовольствием его уплетать. И в этот самый удовлетворяющий Надейкин живот и желудок момент кто-то сзади закрыл ее лицо руками. Надейка чуть не подавилась. «Это Лешка! - радостно екнуло ее сердце. – Все-таки, он не такой, как я подумала, все-таки пришел и даже нашел меня!»  Не зная, куда сунуть запачканные жирные руки, она вытерла их газетой и, закрыв глаза, покрутила головой, подхватывая игру. А когда открыла их, вслед за убранными с лица руками, увидела… Сандро.
  – Че, сбежать хотела? – на лице Сандро не было улыбки, и без того огорченная Надейка, увидевшая рядом не того, кого хотелось, сразу сникла.
«Неужель он ехать со мной собрался? – подумала она с досадой, а вслух произнесла: – Зачем мне бежать, за мной никто не гонится. Сандро присел рядом, глядя на сумку, спросил:
 – Предкам  подарочки везешь? Ох, приедем – погуляем! Знаешь, как я проголодался?! Я б, наверное, сейчас слона съел!
 – Еще чего не хватало! Ты, что ж, ехать со мною хочешь? – не на
шутку испугалась Надейка, – Нечего у нас делать! Не выдумывай!
 – Как это не выдумывай! Я ж тебя не выдумал! Вон ты передо
мною, такая красивая и интересная. И я хочу познакомиться с твоею семьей. А потом поедем ко мне.
«Распланировал!» Надейка испугалась по-настоящему. Испугалась, как на это знакомство, этот приезд посмотрит мать, родня, соседи. «Вот так сурьезныя  ды тихыя – жениха домой привезла!»
«Ну а с другой стороны, мне ведь, слава богу, двадцатый год пошел, и многие подружки уже повыскакивали замуж, а меня еще никто с парнем не видел…» - такие противоречивые мысли мгновенно пронеслись в Надейкиной голове.
Объявили о прибытии электрички. Надейка засуетилась и, взглянув на вытянувшегося в струнку Сандро, отчеканившего по-солдатски: «готов к отбытию», тихо, просительно произнесла: «Может не надо, Саша? Ты готов, а я чувствую, что еще рано нам знакомиться с родителями». Но Сандро, не дослушав, выхватил из рук Надейки сумку, и рванул на перрон. В электричке Надейка вспомнила, что у Сандро нет билета, и обрадовалась: «Вот сейчас будет контроль и его, батюшку, выведут под белы рученьки». Она даже заулыбалась, представив, как высокого и высокомерного Сандро тащат, выволакивают грубые контролеры. Но как назло, контроля не было. Электричка шла поздно, и контролеры наверное спали, а может и не успели дойти до их вагона.
В промерзший, неуютный мрак ночи на платформу выпрыгнули два человека. Парень и девушка. Парочка? Жених и невеста? Нет. Полная непонятность и неопределенность. С неба, наискось, лупила острая снежная крупа и, как не укрывайся от нее, секла и жалила лицо и руки. Надейка пожалела, что не взяла перчатки. Вернее, забыла, забегалась. Сандро оказался предусмотрительней. Он достал из кармана теплой военной куртки перчатки, демонстративно надел их, продекламировав: «У солдата все с собой – хотя летом, хоть зимой». Прикрывая лицо от снежного шквала, он громко крикнул: – Ну, потопали до твоего Парижу или Монте-Карло!
«Будет тебе и Париж, и кое-что похлеще!» - Надейка двинула вперед, в ней появилась решительная злость, дававшая ей выдержку, смелость, защищенность от бесновавшейся непогоды по длинному пути домой. Упорно сопротивляясь ветру, она споро шагала вперед, Александр даже отставал, и это ее подзадоривало. «Вот и будет тебе проверочка! Это не языком чесать!»- горячилась Надейка.
 Шагали больше двух часов, и когда сквозь метельную круговерть показались редкие в такой поздний час огоньки родного села, Надейка почувствовала, как здорово устала. Устало все ее тело, на протяжении всего пути ведшее борьбу с силами природы. Александр тоже присмирел – видать, такой марш-бросок у него запланирован не был. Надейке даже стало жаль его: «И чего, дура, злорадствую? На Леху надо бы злиться, а он тут причем».
 Она шутливо крикнула Сандро:
 – А вот и наш Париж! Похож, не правда ли? А может это Монте-Карло?! Совсем близехонько.
 Сандро, закрываясь от снежной крупы хозяйственной сумкой, которую нес всю дорогу, тем самым реабилитировав себя в глазах Надейки как мужчина -  хотя перчаточки свои мог бы девушке и отдать, еще более уверив бы ее в мужском ценном качестве -  тоже весело прокричал:
 – В такую непогоду погоду все эти километры помножь на пять и получится, что мы с тобой прекрасные проходцы. Нет, проходимцы!
 Надейка повела Александра в новый дом. Подошли. В окнах – темень. У порожка на крыльце Надейка разглядела новый половичок. «Слава богу, все-таки перебралась», – подумала о матери. Дверь была на щеколде. Надейка долго стучалась. Не открывают. Она встала на завалинку, дотянулась до окошка. В нем резко вспыхнул свет. В сенцах же было темно, когда открылась дверь.
 – Доча, а ето  учера лампочка перегорела, зараза, – топталась около Надейки Дарья, и, вдруг, испугавшись, отпрянула назад: – Господь с тобою! Ды тута еще хтой-та!
 Надейка подхватила мать: – Да не валися ты! Это не господь, а господин Сандро со мною.
 – Ох, ох, детка мыя, так-та ты мине жизни лишишь. До того испужалась, шту у нутрях усе оборвалося.
Немного погодя Дарья отошла от испуга и уже бойко спросила:
– А што жа ен, не русскай што ли ча, етот господин хорошай?
Она совсем осмелела и, тронув за рукав куртки, прямолинейно, с юморком, отчеканила:
 – А зачем табе, Надь, господин?! Ен никому чичас не нужон! Усе господа давно изничтожены!
 – Мам, ты хоть в хату нас пустишь? Или так и будем в потемках беседовать? – Надейка, отодвинув мать, впустила Александра в сенцы. Вошли вовнутрь тепло натопленной хаты.
Дарья в накинутой на голые плечи фуфайке, в старой широкой юбке юркнула в другую комнату: – Чичас переденуся!  – крикнула оттуда, - увидить твой господин, кыкая я рыскрысавица!
Ни Надейка, ни Сандро не снимали пока одежду – так намерзлись. Лица обоих были краснющие, как кумач, огнем горели. Александр улыбаясь, покачал головой: – Веселая  будет у меня теща! Да еще говорит, красавица!
 Не успела Надейка что-либо возразить, как вышла нарядная Дарья. Да уж что там говорить! Действительно, красавица! В другой новой, черной, обтягивающей крепкие еще стройные ноги юбке с разрезом, в нейлоновой, нежно розовой кофточке и … с сиренево-желтым, проходящим уже, синяком под левым глазом.
Надейка устало, обреченно опустилась на лавку. В первые мгновения она потеряла дар речи. Но немую сценку разрядила сама виновница:
 – Ну, што жа,  господа-товарищи! И, правда, я нонча самая красивыя?! Николи такэй-та не была, николи такых-та хвонарей не носила, а вот спотыкнулася! Говорять жа, шту и на старуху буваить проруха!
 Сандро подскочил к Дарье, прервав ее, взял за локоток:
 – Ну что вы перед нами объясняетесь! Мы не имеем права ни в чем вас обвинять
 – Вот спасибочки, дорогой господин-товарищ-барин! Ты сказал слова правильныи. Вот если ба мыя Надюха ето понимала!
 – Ну хватит, мам! Не следует начинать с плохого, а ты мне завтра расскажешь, кто и за что тебя так разукрасил. Сейчас же нормально будем знакомиться и праздновать встречу.
Надейка разделась, сдернула куртку с Александра, поворачивая его как оловянного солдатика. Тот игриво подчинялся ей. Надейка поняла, что Сандро понравился матери, поскольку та сразу «улетела» по родне, сообщать «приятную новость».
 Через четверть часа, несмотря на заполночь, в хату ввалилось многочисленное семейство Арбатовых, еще более расширившееся снохами, зятьями, деверями, золовками. В мисках, чашках притащили угощение, а именно: квашеную капусту с яблоками и грушами, соленые и маринованные грибочки и огурчики, отварную гусятину, целое решето сырых яиц и, конечно же, (куда без этого!) толстые шматы сала с нежной розоватой прослойкой. И вот уже зашипело, зашкворчало самое быстрое и аппетитное блюдо: деревенская «иешня» на сале. Еще не успели расставить все эти вкусности на столах, как дверь медленно, по-старчески, скрипнула, и через порог также, «со скрипом», перевалились престарелые свекровь со свекром. Бабка Вольга простучала палкой ко столу, распахнув фуфайку, размотала толстую шаль, уселась на лавку:
 – Ох, детки мои, запыхалась уся!
Свекор же Илья долго мялся у двери, с прищуром оглядывая всех находящихся в хате. Улыбаясь в седые усы, молвил:
 – Нада ж, а я думал, мы одны с бабкой полуношники! Бабка мыя побегла как на пожар! Насилу догнал!
 Надейка подскочила к нему, давай раздевать:
 – Проходи, проходи,  дедуш! Мать, наверно, полдеревни на ноги подняла!
 – Зачем нам уся деревня, унуча, нас самых цельнай колхоз! Ды и ты еще привезла прибавленья! – смеялся дед Илья.
Наконец, все уселись за столы, и забурлило ночное веселье. Весь интерес, все разговоры были обращены к гостю. Сандро это льстило. Он вроде бы по-доброму относился к новым знакомым, возможно, будущим родственникам, Дарью величал матерью, но Надейка не принимала все это, нутром чувствуя его неискренность, его насмешку над простоватыми людьми.
 – Какая она тебе мама? Тоже сынок нашелся! – шепотом обратилась она к Александру, - да и вообще язык бы попридержал! Ладно, хоть назвался нормально.
Но, оказалось, застолье все слышало, и все дружно накинулись на Надейку, защищая Александра:
 – Ты, сынок, не обращай на нашу дурочку униманья. Она у нас девка неплохая и справедливая, хуть и находить на ие штой-та другой раз.
- Буваить, серчаить она. Ну, ета, от сурьезности.
 Подвыпившие, сноха-невестка Галина с золовкой Нинкой порывались запеть песню. Только песня у них выходила разная. Галина начинала: «Расцвела под окошком белоснежная вишня…», а Нинка в это время на высокой ноте выводила: «Как во полю-ю есть криница, в ней холодна-ая вода-а, – и все застолье подхватывало: - там дивчина-а воду брала-а, чернявая, молода-а…
 Нинка продолжала: – Ой, дивчина, ой, дивчина,
 ты неправдо-ою живешь.
 Говорила-а, любить бу-удешь,
А сама замуж идее-ешь
Многоголосый хор подхватывал:
– Не сама я иду за-амуж,
 родители отдаю-ют.
Вы, родители-мучители,
 заму-учили меня-я…
Даже теперь плохо видевшая и еле слышавшая бабка Вольга как-то расслышала свою любимую песню и слабеньким, дрожащим голоском старалась  вклиниться в общий хор. Сноху Галину брала обида, и она не пела, молчала. Дарья, стараясь наладить мир между бабами, громко крикнула:
 – Девки!  А давайте-ка мою! – и первая, заметно волнуясь, запела. – За туманом ничего не видна,
За туманом ничего-о не ви-идна-а, -
 пела Дарья сначала тихонько, медленно, затем все повышая и повышая голос:
– Толькя видна дуба зеленого,
 толькя видна дуба зе-елено-ого-о…
 Надейке, глядя на раскрасневшую от волнения, солирующую мать, стало и горько, и смешно: «Кто ж ее, все-таки, разукрасил? Откуда у нее фингал?  Сроду, ведь, такого не было!»
Примеренные общей песней, невестка с золовкой, то бишь, Галинка с Нинкой пели громко, стараясь, однако, перекричать друг дружку, при этом обе поглядывали на Александра: чьему все-таки голосу он отдаст предпочтение. Высокий, белокурый Сандро даже привстал над столом и, обнимая ту и другую певицу, сидевших рядом, неумело пытался подтянуть песню. Но видела Надейка, что он больше насмеивается над ними, актерски демонстрируя свое, якобы, запанибратское отношение. И недоумевала Надейка: «Почему он такой? Временами, парень как парень, но больше в нем все равно непонятного, странного. И ведь сам-то – не городской! Из какой-то глухой отдаленной деревушки Думча. Хотя название деревни интересное. Как-то с умом связывается, с мечтами-думами. Может, оттого этот Сашка-Сандро такой «вумнай-завумнай?»
 Песня закончилась, обеим женщинам Александр наговорил кучу комплиментов. Родня заметно повеселела, о сне никто и не помышлял, и только глухая бабка Вольга, думая, что говорит тихонько, на самом деле прокричав, спросила у Дарьи:
– А как жа ты их ложить думыешь? Уместях или поврозь?
За столом засмеялись. Дед Илюха повернулся к ней:
– А, можа,  баб, к табе положить ухажера? Можа, помолодеешь? Раздался новый взрыв хохота. Бабка Вольга мало что понимала, но тоже улыбалась. Коричневые ее морщины зарумянились от выпитой рюмки, и она вдруг неожиданно «закричала» песню:
 – У голубя, у голубя золотая голова,
У голубки, у голубки позоло-о-ченная-я…
 Некоторые члены родни подхватили было песню, но дед Илья, привстав над застольем, замахал руками:
 – Ша! Рана  закричали! Ета не свадьба еще! Ай не знаитя?!  Застолье вразнобой смолкло.
 – Дывайти-ка мою, любимую, - предложил он и запел:
 – У городя ве-ерба ря-ясна, у городя верба рясна,
 Там стояла де-евка красна, там стояла девка красна…
 Ай хорошия  ды й краси-ива, хорошия ды й красива,
А ие доля не-е-сщаслива-а...
– Ды ну тибе, дед! Ты совсем ни к месту затянул! Нешто у нашей Надейки доля несчастливая?! Ай ты про какуй-ту другую пел? – прервали песню дочки и невестки Ильи Арбатова.
Дед Илья смутился, не нашел, что ответить, а бабка Вольга опять громко заявила Дарье:
 – Ты гляди, Надейку клади на печку, а етого молодца на приданую пярину. Ен нябось и не леживал в такэй-та мягкости.
 – Без сопливых обойдутца! И разберутца! – подал голос, укорил
жену Илья, - Ты, мать, дома командуй, а тута сиди ды помалкывай. – Дык, нешто она мине чужая, Надейкя наша?! Ай я ие не подымала, не тапескала?! - не унималась бабка, видать, уже «по губам» понимающая мужа.
Первыми угомонились и отправились на покой, как и следовало ожидать, самые старшие, самые уважаемые бабка с дедом. Надейка отвела их в небольшую спаленку, где размещалась широкая кровать, купленная к новоселью совсем недавно.
 – Ты што жа, унуча, ай хочешь нас как молодых покласть, уместя положить? – спросил дед, улыбаясь в прокуренные усы, – Дык мы
уже скоко годов ляжим по разным постелям. Стали, понимаешь, мешать друг другу. Вот как буваить дело поворачиваетца! Я обычно печку уважаю, а бабка наша, как барыня, разляжитца на пярине. – Дедуш, ну и иди, ложись на печку, а мы тут с бабушкой -
предложила Надейка.
 – Нет-нет, Надюш. Ваша печка дли мине неловкыя. Так-та она
высоковатыя, а на лежанке места малувато. – дед хитро заулыбался,  - Ладно, ладно, успомним с бабкой молодость, можа и еще одного состругаим.
 – Ложися, ложися, стругальщик! Отстругался! – бабка поняла шут-
ку мужа. – Вот катися суды, к стеночке, а я уж туточки, сбочку.
 – Милые вы мои! – Надейка обняла стариков, - Да тут можно еще
двоих уложить! Так что, не жмитесь, а спите свободно и спокойно.
Остальные родственники, помоложе, разошлись уже под утро. Александру постелили в большой комнате, называемой залом. Перед этим Дарья отвела Надейку в сторонку, шепотом спросила:
 – Надь, а на самом деля, как вам стялить? Уместя или поодиночки? Можа, вы уже живетя?
 – Еще чего не хватало! – покраснев до кончиков ушей, вспыхнула Надейка, - Я на печке лягу, окоченела вся, до этих пор колотит. А ты, мам, не думай чего зря!
Сама Дарья легла на диванчик в прихожей. Спали допоздна. Никому никуда торопиться было не нужно. На теплых кирпичах русской печки, хранившей тепло еще с утра, в сладкий сон Надейка провалилась почти мгновенно. И в этом сне она видела что-то необыкновенно-яркое, цветное, веселое. И еще во сне она… летала! С самого раннего детства в своих снах она видела себя летающей по хате, маленькой, невесомой, словно какая-то бабочка или даже обыкновенная муха, садящаяся на висевшее на стене радио, перелетающая с оконных шторок на высокий шифоньер, деревянную с посудой полицу, многочисленные рамки с карточками – «патреты». Сейчас она летала по летней улице, залитой солнцем; разбежавшись, взмывала в воздух, перебирая ногами, как это делают, танцуя, в балете. Надейка летала в своем неповторимом сказочном «адажио» и в этот самый счастливый миг полета вдруг ощутила, что кто-то сильно, упорно, слишком «прозаически» дергает ее за пятку. С трудом стряхнула Надейка с себя романтическое видение, подняла голову, возвратившись в обыденную явь, и, повернувшись, увидела наполовину поднявшуюся к ней, с трудом влезшую на печку бабку Вольгу.
– Ты чего, бабуш? – Надейка содрогнулась от испуга.
– А вот, унучичка, ряшила проверить, с кем спишь. – бабка изо всех сил держалась руками за приступок печки, - Ты, унуча, не обижайся на мине, я ж усе ж таки, прожила, и хочу табе сказать, штоба ты не гналася за другыми и не спяшила замуж. Не спяши, мыя ты золотая! Там еще набудешься, еще нагорюешься.
– Да ты что, бабуш! Я и не собиоаюсь замуж. Тем более, за этого белобрысого Сандро. – Надейка ответила бабке раздраженно, она еще не отошла от сказочного сна.
– Што ты, што кызала? Как яго зовуть? Унуча, кричи громча, совсем я глухня стала.
Надейка повторила бабке в самое ухо.
 – Што ты, девка! Ен нам усем по нраву. Ну и што, шту белай?! Зато обходчивай, разговорчивай, и девкам моим понравился. Успомни, как оны песняка драли, заливалися перед ним. Толькя, Надейкя, замуж усе равно не торопися. – бабка Вольга, кряхтя и охая, стала спускаться с печки. Перебила, старая, такой прекрасный сон Надейки.
Уже вовсю занялось утро, и Надейка слышала, как встала мать, заходила из дома в сенцы, позвякивая ведрами. В сарае ждали голодные поросята и теленок. Надейка немного полежала, понежилась, и решила тоже вставать. Александр, укрытый двумя одеялами, еще спал. Дед с бабкой утопали к себе. Надейке не терпелось поговорить с матерью, пока никто не мешает и не отвлекает. Надернув на ноги сапоги, накинув на плечи свое старенькое пальтишко, она поспешила во двор. Дарья покрикивала на поросят, не дающих вылить корм в корыто: «Ды стойтя вы, черти грязныи, дайтя хуть вядро поднять!» Надейка подождала ее и при выходе из сарая тронула за плечо.
 – Ой, напужала до смертушки! Чаго табе не спитца? Знай ба,
лежала ды полеживала. – Дарья засуетилась, - Пойдем, доча, у хату. Чаго тута морозитца.
– Мам, зайди, пожалуйста, в сарай. Давай здесь поговорим. – Надейка повернула Дарью, они вошли в тихое, уютное, теплое «жилище» животных.
-- Мам, зайди, пожалуйста, в сарай. Давай здесь поговорим. – Надейка повернула Дарью, они вошли в тихое, уютное, теплое жилище животных. Поросята смачно чавкали, лишь изредка вскидывая вверх замазюканные хрюшки, поглядывали на вошедших хозяек. Теленок Орленок уже выпил духмяное пойло, увидав своих кормильцев, Дарью с Надейкой, протяжно, утробно замычал. – Хватить, дорогуша, - подошла к нему Дарья, - ты и так у мине как насос. Один разок токо у сабе потянешь, глядь, а вядро уже пустой. Готов дулить и дулить. Больши табе пока нельзя, тярпи теперь до вечера. – уговаривала она теленка. – На-ка табе луччи сенца лугового ды душистого.
 Надейка поняла, что мать старается оттянуть разговор. А Дарья смеялась, глядя на поросят: – Вот зюзи-та, зюзи! Усе у месивя! Боля на мост накидали, чем сожрали.
 – Мам, я вообще-то ничего не понимаю, что происходит. Скажи, что все-таки случилось и откуда у тебя это украшение? – Надейка показала на свой глаз. Дарья облокотилась на ясли теленка, смиренно уже пожевывающего сено (никуда не денешься, пойло получишь только вечером), – и, неожиданно заплакав, в сердцах кинула Надейке:
– Дык, ты развя мать поймешь?! Ты когда-нибудь ие понимала? Вот и сичас табе вынь ды положь, усе расскажи, а ты, вить, опять не поверишь и осерчаешь, – кончиком платка Дарья утерла слезы. Уже более спокойно продолжила:
 – Вот  если я табе скажу, шту ударилась об косяк, ты сразу ряшишь: мать была пьяная! А ты хуть раз видала мине такэю? Правда, а я и не скрываю, шту буваить и выпью, ну дык корить мине за ето не нада! Мы и так у етой деревни, што хорошия видим?! Какыя праздники? У Духов день тока и пройдемся по сялу, тока и повеселимся! А так, горбячим и горбячим, а выпьешь рюмочку – детки поедом съедають. Вам бы такую-та жисть – вот тогда б мы поглядели, как вы пили ба ды ели.
 – Мамочка, ты не обижайся. Может я и виновата, но я, же, за тебя переживаю. Ты, согласись, после смерти отца совсем другая стала. Ты, мам, сильно изменилась. – Надейка не выдержала, и теперь заревела сама «во всю матушку».
Сквозь всхлипыванья она говорила:
 – Я ж боюсь прямо! Не знаю, мам, чего боюсь, когда собираюсь к тебе на выходные. Так и жду чего-то плохого.
Дарья обняла дочь:
 – Ну што ты,  што ты, дурочка моя! Чаго ж боятца? Ничаго со мною не будить. Я ж никого не боюся, хуть иной раз коленки трусютца! Пойдем у хату, я табе кое-чаго расскажу.
– Мам, да не хочу я, чтоб он все слышал и знал! – крикнула Надейка. – Он над всеми нами вчера посмеялся вволю, а вы перед ним рассыпалися.
 – Ды ты што, доча! Малай,уродя, неплохой, ды и красивай. А табе
за нашу простоту неловка. Ты сама не серчай. А шту смеялся, пускай! Мою нонешную рожу увидать – дык как не засмеятца…
Они вошли в хату. Дарья взглянула в приоткрытую дверь большой комнаты. Сандро-Александр спал. Она тихонько закрыла дверь, осторожно, шепнув дочери:
 – Пускай поспить. Учера намерзся. Ен, наверное, Надюх, усе на светя проклял, пока до нас доперся, – Дарья взяла Надейку за руку, - Пошли ка у кухню.   







                ГЛАВА ПЯТАЯ

ПЕРЕЕЗД

То, что поведала мать дочке, казалось чем-то запредельным, мистическим. Только в начальном рассказе о происхождении синяка «царила» обыкновенная житейская проза, остальное же…
… Дотянула Дарья с переездом до самой осени. Уже сыпал листопадом октябрь, а она так и бегала на две хаты. А тут еще заболела корова Лыска – только-только собралась сдать ее в колхоз и сразу перейти в новый дом. Ветеринара своего в селе нет. Умелица Варланиха только «по поросятам». «Ну куды денешься?!» Пришлось опять просить Володьку Сухого привезти из соседнего Соколово специалиста-врача. Уж, как только не угождала Дарья «ветинару», уж, чем только не потчевала-угощала! Так ей хотелось поднять на ноги свою кормилицу-поилицу! Володька тоже крутился рядом. Переживал. Вечером втроем выпивали за то, чтоб святые покровители и целители животных скотий бог Власий и коровница Агафья послали выздоровление их подопечной, коровушке Лыске. Дарья пекла из муки лепешки в форме коровьего копыта, разминала их и давала больной корове. По народным поверьям, это должно было избавить животное от хвори. Но Лыска не могла даже глотать, смоченную слюной лепешку выплевывала обратно. Ветеринар Игнатий Гаврилович, чтоб зазря не тратить время и гонять машину из села в село, целую неделю жил у Дарьи.
То ли от того, что усердно молили-просили святых Власия и Агафью, то ли Игнатий Гаврилович действительно оказался «докой» в своем деле, но надежница Лыска поднялась. И сразу протяжно, просительно замычала. Дарья подхватилась, кинулась в хату, где уже давно припасено было, стояло-дожидалось ароматное пойло. Она отломила еще полбуханки хлеба, размяв, кинула в ведро. Проголодавшаяся за время болезни корова, мгновенно всосала в себя содержимое ведра и снова требовательно замычала. Но «ветинар» Игнатий Гаврилович строго-настрого наказал, чтобы до завтрашнего дня ничего не давали. Счастливая Дарья на радостях приготовила отменный ужин. По такому случаю потчевала не своею «воткой-самогонкой»,  а купленной в магазине, прибереженной еще с «отвалин», белой «Столичной». Заметно было, что очень понравилась Дарья ветеринару, а уж она глядела на него, как на того самого бога – покровителя скота. Глядела так, ясное дело, чуть не молилась на него – лишь бы только страдалица Лыска встала на ноги.
Разомлевшие от еды и выпивки Володька Сухой с Игнатием Гавриловичем засиделись допоздна. Вдруг ни с того ни с сего толстый добряк Сухой засобирался и стал поторапливать ветеринара. Захмелевшая от радости за корову и от доброй рюмки водки, Дарья накинулась на соседа:
 – Володь, ды ты никак с ума сошел! До Соколова пятнадцать километров ехать, а ты жа сильна выпимши. Ето ж не до бабки Махи машину перегнать! Нет-нет, и не уздумай! Нехай Гаврилыч остаетца! Нечего человека глядя на ночь тащить! Ды и ен слабоднай, яго тама нихто не ждеть. Прожил жа етот Соколова без ветинара неделю, проживеть и еще одну ночку, не подохнить. Игнатий Гаврилович под такие доводы хозяйки покорно опустил седеющую голову и, когда шофер Володька стал трясти его за плечи, показался совсем пьяным.
 – Кыкая ночка?! Тута язды десять минут! – Сухой чуть не волоком тащил ветеринара из-за стола. Но тот пьяный-пьяный, а упирался совсем как трезвый.
 – Ды што ж вы, мужуки, - вмешалась Дарья, уже оттягивая в сторону Сухого, - Володь, ды пускай ен поспить тута. Я ж на печку залезаю, а Гаврилыч на моей постели.
 – А я не подглядывал, игде хто спить! – Володька не на шутку разъярился: - Ты еще не старуха, и ен не старик!
– А-ах, господь с тобою, Володь! Ды ты никак мине приревнувал?! Ды я, Володь, апосля Дяниса глядеть не хочу ни на кого! А тут жа горюшка такоя – корова слегла. А ветинар, Гаврилыч-та, такой спокойнай, такой тихай. Ды ен если б и хотел чаго, то никак бы не осмелился, - Дарье стало смешно и, признаться, даже приятно: «Надо жа, еще на штой-та и сгожуся, оказывается»!
Чуть успокоившись, Сухой произнес:
 – Чаго мине ревнувать. У мине своя есть. Толькя про тибе, Дашуха, уже говорить начали, шту чужой мужик живеть.
– Вот тибе и на! Дык, ен как живеть?! Ен жа ветинар, ен жа мою корову лечить! – Дарья возмутилась такому непониманию людей.
Сам же «ветинар» под эти выяснения, сняв пиджак, уже сидел на постели. Он пытался снять, расстегнуть и рубашку, но пальцы его не слушались.
 – Ты гляди, гляди, уже укладываетца! Ну и герой! И ты што, Дашут, думыешь, шту ен и вправду спъянился?! Ды ни граммочки, ды ни крышечки! – и Володька вновь воспылал гневом, поворачивая к постели, но Дарья, успев схватить за рукав, повернула Сухого к себе и, обняв за пояс, засмеялась:
 – И што говоришь, не ревнуешь? Эх, Володькя, Володькя…
В этот драматичный момент дверь широко распахнулась и на пороге возникла Райка Снырина, законная супружница Сухого. Увидав такую картину, она на мгновение застыла, а потом заорала, что есть мочи:
 – Ах ты, бессовесныя, ах ты, притворныя! Спасиба, Дашута, спасиба, суседушка, шту мине, как дуру, обвяли вокруг пальца. А я ж думую, и што жа ен от ие хаты не отходить?! Што жа ето ен у помошники записался?! Правильна мине люди говорили: Рай, тама штой-та нечиста! Я яго к табе не пускать, а ен мине ка-ак шваркнить, шту я на диван отлетела!
Дарья кинулась к Райке:
 – Раечка, дорогая ты моя суседушка! Не верь ты людям! Ето говорять у кого у голове насрано! Нешто я исделаю ето? Нешто я тыкая-сикая?! Сядь, Райкя, дывай-кя луччи посидим, побалакаим, ды и выпьем по стаканчику на мировую.
– Нечего мине с тобою цацкатца! Я ж пряма чичас видела, как ты
за мояго дурука уцапилася. и висла на нем. А я, дура, верю яму, шту ен помогаить, перевозить… - соседка не успокаивалась -  Теперя знаю, какой ето переезд.
Володька подскочил к жене:
– Ты што плетешь, дура? Ну-ка, выйди из хаты, иди домой. Я приду сичас.
 Но Райка не уходила, неожиданно она подбежала к мужу и хлесть, хлесть его по «мордам». Володька замахнулся на Райку. «Ах, мамочки мои, дярутца!» - Дарья бросилась на защиту Райки, встала между нею и Володькой, и тут пухлый кулак соседа угодил прямо в глаз Дарье. Кулак у Володьки пухлый, но удар-то оказался очень даже «не мягким». Удар оказался крепким, свинцовым даже, если у Дарьи искры сыпанули из глаз. Она и «ойкнуть» не успела, как Володька схватил ее в охапку, посадил на лавку, заметался в поисках какой-нибудь тряпки, чтоб смочив ее, приложить к месту удара. Соседка Райка, никак не выражая сочувствия пострадавшей, убежала домой, хлопнув дверью так, что посыпалась какая-то труха. Ветеринар же, Игнатий Гаврилович умиротворенно почивал на мягкой перине и не видел, не слышал, какой тут разгорелся сыр-бор, какая разыгралась «баталия». Сухой делал Дарье примочки, красный, взволнованный, у него вышел весь хмель. Дарья не злилась, не ругалась. На нее вдруг напал смех. Она смеялась так, что Володька испугался, а на постели заворочался потревоженный этим смехом Игнатий Гаврилович. Сквозь хохот Дарья просила:
 – Иди, иди ты, Володь, ради бога домой! Не то твоя бешеная усю хату разнесеть, развалить. Вот тогды будить диву: усе под гнилушками! Ехала Дашка, ехала, и приехала!
Наутро левый глаз Дарьи заплыл, не открылся, сдавленный огромным синяком. Она ничего не стала объяснять с неохотой собиравшемуся в свое село ветеринару. Ей хотелось, чтобы он быстрее уехал, не доводил до греха, а Гаврилыч все что-то мешкал, все что-то искал, забывая, опять и опять возвращаясь в хату. Володька Сухой изо всех сил сигналил, пипикал, ожидая его, но порога не переступал.
… За два дня Дарья Сергеевна решила все дела. Сдала в колхоз Лыску и, пособирав последние манатки в небольшие узлы-визляки, перетащила их на новое место.
Ходила она задворками, болотом, начинающимся прямо за огородами, хату соседей обходила стороной. И все-таки натолкнулась на Сухого. Тот пытался остановить ее, заговорить, но запоздалая обида и за Райкины оскорбления, и за припечатанный, пусть и нечаянный соседский кулак-удар, и за себя, попавшую на старости лет в такую переделку, гнала ее почти бегом от родного родительского «позьма». Володька кричал ей вслед: «Дашут! Не обращай ты на Райкю униманья! У ней жа у голове насрано! Она ж стала как толкушка глумная!» Дарья даже не оборачивалась. Принеся в хату последний визляк, она почувствовала себя такой вдруг усталой! Стало жалко себя, и она заплакала. Никто не слышал ее. Плакала Дарья в причет:
 – Дорогой мой Дянисушка! Ушел ты навсегда, покинул мине горямычную! Оставил скабку у моем сердечку, оставил мине одну у етых новых стенках…
 И табе, мой милай, не довялося пожить у новай хатки…
Ох, томна мине без тибе, ох, как томна…
… А ночью к ней пришел Денис.
Дарья скорее прежде почувствовала, как его увидеть, что-то непонятное, необычное, окружавшее ее. Открыв глаза, она увидела Дениса, сидящего на краешке диванчика, на который вчера вечером упала она, обессилевшая от слез, да так и заснула. На нем был темно-синий с искоркой костюм, и был Денис весь такой нарядный, веселый и даже счастливый. Дарья отвела взгляд и замерла, не смея шевельнуть ни ногой, ни рукой. Внутри ее всю схватило льдом, и она с ужасом подумала: «Вот так и умирають, остывая. Наверно, я тоже отхожу». Она решила взглянуть еще разок на бывшего мужа и осмелилась повести краешком глаза в его сторону. Денис смотрел в живое пространство, такое близкое, совсем рядом с Дарьей, рядом с окаменевшим от страха лицом ее, и смотрел… мимо. Взгляд глаз его был неподвижен, таинственнен. На лице, чисто выбритом, блуждала непонятная загадочная улыбка. Удивительно, но голова Дарьи оставалась ясной и спокойной, хотя спутавшиеся волосы, разбросанные на кинутой «в голова» фуфайке повлажнели от ночного ужаса. Через неплотно зашторенное окно просачивался мягкий лунный свет, и боковым зрением Дарья видела, как вспыхивали искорки на необычном наряде необычного гостя. Дарья помнила, что «свояго мужука положила у черном кустямя, которай ен очень любил и надевал токо по большим праздникам. А такого-то ослепительнога наряда у Дяниса сроду не бувало!»
Сколько длилось сие ночное посещение, Дарья не могла даже предположить. Помнится только, что она еще раз взглянула на любимого мужа, все еще не смея пошевелиться, хотя затекло все тело, руки-ноги от сковывающей неподвижности, и поняла, что это вовсе и не Денис! Ни ее это мужик, ни его обличье!
 И вот тут-то у нее обнесло холодом не только душу, но и голову. Верна поговорка: «Волосы встали дыбом».
 «Как ен здесь очутился? Ить, Дянис не знал новай хватеры? Господи, прости и помилуй!» -  Дарья мысленно стала читать молитвы, и святые слова, видать, возымели действие - она почувствовала успокоение и даже какое-то расслабление.
Ночной гость встал. Дарью овеяло легким дуновением чего-то радостного, лучащегося, обнадеживающего и, вместе с тем, она явно расслышала грустное: «Не торопись. Не надо».
Дарья лежала долго. Не спала. Сейчас ее тело было каким-то усталым и даже разбитым. Казалось, что она только что вскопала сотки три земли или отмахала косою добрую треть луговой делянки. Дарья шевелила руками-ногами, а встать с диванчика не было сил. Но и не было никакого страха!
«Зачем, не торопися? К чаму ето? А, можа, мине есе ето показалося, поблазнило? Нет! Как чичас слышу его голос! И по хвигуря уродя как Дяниса. Или жа нет?!»
В дверь громко затарабанили. Дарья вскочила.
 – Дашут, ты мине учера дяжу посулила. Вот я и прибегла.
Грюкаюсь, грюкаюсь к табе, а ты, как молодка, дрыхнешь на новом местя! – соседка по новой хате частила словами, - Ну-ка, ну-ка расскажи, как спалось на новом местя и какой жаних приснился невесте?
 Побледневшая, встрепанная Дарья даже испугалась: «Как у ваду глядить! Жаних?!! Счас ей скызать или посля? Не поверить жа! А по всей деревне растрезвонить! Житья не дадуть!
 – Даш, ить, я шуткую! Чаго ты бледная и сурьезная такая? Дык, дашь мине дяжу или у Пузихи просить?
Дарья направилась в чулан, вынесла соседке дежу для теста. Та в охапку схватила деревянную кадку и понеслась, приговаривая: «Ну и, слава богу! Чичас тесто замесю, и можа успеить подойтить. А с Дашкой етой, правду люди говорили, штой-та не в порядку.
Дарья прошла в большую комнату. В окошко вовсю билось молодое утреннее солнце. В узком столбце солнечного света клубились бесчисленные пылинки.
«Ой-е-ей, што жа делать, и как жа жить?!» - ходила-бродила как лунатик по новой «хватеря» Дарья. И хоть день еще был в полном разгаре, она уже боялась вечера. «Вот ить, глумная! Зачем отговорила Надейку от деревни. Чичас жила б она тута, работала у библитеки и мине б не страшно было. Усе ж таки, полегча было б» -  думала Дарья тревожно, и решала: звать кого-то ночевать или попробовать еще разок одной…
 Ей вспомнилась мать, Александра, ее рассказы о родной бабке Марфе, и у Дарьи холодало внутри: неужели от странной бабки, которая «знала», как считали тогда в деревне, и ей что-то передалось?! Но ведь Дарья до сих пор ни с чем «такым» не сталкивалась. И тут ее как молотком огрели по голове: «А домовой? А хто с мине стаскывал одеялку, будто играя? Уж не Володькя ли Сухой, за которого я так незаслуженно пострадала?! Не-ет, штой-та тут не так!»
И опять, как живая, перед глазами Дарьи возникла бабка Марфа.
Хоть и дразнили бабку ведьмой, приехавшая внучка Даша ее нисколько не боялась. И даже успела полюбить за то короткое время общения с ней. Когда бабка Марфа заболела и слегла, младшие ребятишки, бегавшие по улице, округляя глаза, со страхом в голосе предупреждали ее:
 – Ты, Дашутка, гляди, когда бабка твоя станить помирать, ей нада будить передать свое ведьмовство, и она схватить тибе за палец. Ты гляди, не уздумай ей палец давать, а то сама ведьмою станешь!
Взрослеющая Даша смеялась, не обращая внимания на мальчишескую болтовню, и когда бабка Марфа подозвала ее, чтобы проститься перед смертью, она безбоязненно подошла к ней. Ни за какой палец бабка ее не хватала, а взяла руку внучки и гладила, гладила своей прохладной, сухой, увядающей рукой, щемяще сладко пахнущей всякими травками. Через полчаса ее не стало.
Разное слышала Дарья о бабке и от матери, и от людей. И сама однажды Марфа проговорилась, начав страшную таинственную историю, и тут же осеклась, замолчала. Внучка Дашка не отставала от нее: расскажи да расскажи.
– А не забоишься? – спрашивала бабка, и тихонько начинала свой рассказ.
 То ли быль, то ли не быль, но Дарья верила бабке Марфе, ведь самой бабке поведала об этом ее мать, Дашкина прабабушка. Да и случай этот был на слуху у всей деревни.
Прабабушка Аксинья рано осиротела. Ей было всего двенадцать, когда в страшную июльскую грозу, как раз в большой праздник «Петров день», убило молнией ее мать Аграфену. Семейство сидело за столом, ели холодную, из погреба, окрошку с квасом. Гром сотрясал хату. Аграфена встала закрыть распахнувшееся окошко, и в эту минуту в хату влетел красный огненный шар. Мгновенно облетев все помещение, он подкатился под ноги Аграфены. Та сразу, как подкошенная, рухнула наземь. Все просто остолбенели; никто ничего не мог понять, и только маленькая Аксютка сорвалась с лавки к неподвижно лежащей матери. Аграфена застонала. Под бушевавшей грозой, стеной обрушившемся ливнем, побежали за фельдшерицей. Когда вернулись, Аграфена в помощи уже не нуждалась.
После смерти матери Аксюта страшно тосковала. У нее были братья, но они никак не могли заменить любящую мать. Отец вскоре в хату привел нестарую бездетную бабу, которая стала есть поедом немилую падчерицу. Аксютка пряталась от нее, боясь лишний раз попасться на глаза. Защитники-братья переженились друг за другом и бедной девчонке вовсе житья не стало. Днями и ночами, в слезах и мечтах молила Аксютка мамочку вернуться.
И Аграфена вернулась. Болезное материнское сердце, ушедшее куда-то за пределы бытия, услышало и не выдержало страданий родного чада. Мать приходила не всегда и только после полуночи. Выселенная из хаты Аксютка спала в пристрое, вот туда-то и запохаживала мертвая Аграфена. Мертвая-то она мертвая, а вела себя как живая, настоящая. И делала все по-живому, по-житейски. И только не единого слова не было произнесено ею. Она ласкала, гладила Аксютку по голове, даже плела ей косы и, посидев минут пять, будто испарялась – только легкий сквознячок проносился по комнатке. Девчонка не боялась, каждую ночь она ждала мать.
Прошло полтора года, и умерла мачеха – не смогла разродиться поздним дитем. Теперь за хозяйку в хате осталась Аксютка. К шестнадцати годам она выросла в настоящую красавицу, и взрослые девки брали ее на посиделки. Собирались обычно в чье-нибудь хате, чаще всего у Стеньки Ляхиной. Засиживались допоздна: пряли куделю; под монотонное жужжание прялки пели грустные песни о нелегкой женской долюшке, что еще была неизведана ими. Потом принимались рассказывать. Рассказывали всякое: от смешного до страшного.
 Никому и никогда не обмолвилась Аксютка о странном явлении в ее жизни. И лишь один раз допустила оплошность. Тогда, крепко припозднившись, она торопливо обронила: «Ой, што же я с вами сижу?! Мамка давно уже пришла и наверно потеряла мине!» Девки ошарашенно застыли, раскрыв рты. Нюрка Шестова от страха еле ворочая языком произнесла: «Аксют, ты, ты чаго? Кыкая мамка? Она ж у тибе померла давно. Ты, ето, дывай не пужай нас!»
Аксюта засмущалась до слез, ей так не хотелось раскрывать свою тайну, но девки гурьбой обступили ее, просили рассказать, забыв про все страхи. Она все и рассказала, начиная с первого года после смерти и заканчивая последним. Рассказала, как приходит после полуночи мать, как старается затопить печку: ломает лучину для розжига, аж  трескоток стоит! Звякает, стучит чугунками и ухватами – при этом печка никогда не топится и в ней ничего не варится! Слышно, как мать вздыхает: она чем-то недовольна. Потом залезает к Аксютке на печку и, опять вздыхая, начинает жалеть ее, ласкать…
После такого рассказа девки замерли от ужаса и побоялись расходиться по домам. Так и заночевали у Стеньки, лежа покатом на полу, прижимаясь друг к дружке. Ушла одна Аксюта. Но в эту полночь мать не явилась! Тишина звенящая стояла на кухне, и напрасно Аксюта ловила каждый шорох. Может быть, обиделась мать, что дочь выдала их тайну, а, может быть, кончился срок свиданий мертвой Аграфены с выросшей дочкой. Аксюта перестала ходить  на посиделки, все ждала, все надеялась…
 Девки верили и не верили ей, а в один из вечеров завалили в хату Аксютки. Осмелевшие подружки решили сами проверить и убедиться в подлинности истории. Посиделки затянулись до утра. Уже встал отец, спавший в любое время года в своем отдельном чулане, буркнул не зло:
 – Ну, невесты сопливые, усю ночь лясы проточили! А хто днем за вас работать будить?
 Варька Фокина выпалила:
 – А што, дядь Ваня, к табе тожа теть Аграхвена приходила?
 Иван, сполоснув бородатое лицо над помойным ведром, вытаращился на девку:
 – Чаго городишь, титястыя? С недосыпу шарики за ролики у мозгах зашли?!
Девки заробели, ничего не объяснили отцу Аксютки. Он потом все узнал на улице от людей и отхлестал дочку вожжами: «Не баламуть, баламутка!»
Через год Аксинью выдали замуж в зажиточную семью, где и родилась Марфа, узнавшая эту мистическую историю от матери.
… Дарью опять кольнуло в сердце: «А может она, все-таки, штой-та и передала мине, гладя мою руку, и вот теперь со мною и начинаются чудеса…»
Но больше чудес не случилось. Появления Дениса не повторилось. Дарья и боялась, трепетала, но, все равно ждала, ждала с ним встречи. В этот раз Надейка матери поверила сразу.
 – И что, мам, и вправду отец больше не приходил? – печально спросила она, чувствуя, как опять ее душу заполняет тоска от невосполнимой, незабываемой утраты. Надейка поймала себя на мысли, что она так скучает по отцу, так любит его, что даже не испугалась бы встретиться с ним в любой реальности-нереальности. До спазма в горле ей стало жалко одинокую, несчастную, покинутую мать. Она уткнулась в плечо Дарьи:
 – Мамочка, хочешь, я никуда не поеду, буду жить с тобой?
 – Нет-нет, доча, што ты! Ты у мине теперь городская! А я к табе буду приезжать, сальца привязу, иечек…
Завтракали в этот день поздно – уже ближе к обеду. А к вечеру были приглашены в гости сразу в две семьи. Родни арбатовской много, всем хочется успеть показать свое гостеприимство. Надейке не очень нравилась эта затея: ну, на самом деле, не жених же! А родня воспринимает Александра за такового. Когда вечером шли в первое семейство Арбатовых, сосед их дядь Леня, стоя у своей загородки, громко крикнул: «Совет ды любов табе, девка!». Надейке стало так неловко, так стыдно! Наверняка, так думают и остальные, что все уже решено, дело идет к свадьбе, и молодые, конечно же, спят вместе: «все ж, не ранешнее уремя, кагды усе блюли и придерживалися». А они даже не целовались, как следует. Как с горячим Лешкой. «Неужели все вот так и сложится, и устроится? И не будет больше никаких мечтаний, никаких надежд?! Все происходит, получается само собой. Почему же я допускаю это? Почему хожу, как глупая овечка за пышнорунным бараном-красавцем? Разве я люблю? Нет, конечно! Неужели ради общего, ради чужого чьего-то мнения, ради показухи перед девчатами я смогу пойти на этот шаг?! Ведь брак – это так серьезно! Ведь, это бывает один раз в жизни!» - у Надейки от думок разболелась голова, ей скорее хотелось уйти из гостей, а лучше вообще вернуться в город, там все станет на свои места. Неожиданно в хату ворвалась Юлька Черных. Прямо из-за стола заграбастала Надейку, и, не давая сказать ей слова, затараторила:
 – Пойдемте, пойдемте ко мне! Сразу встаем, и идем! У меня день рождения, и уже все в сборе. Ждем только вас!
 Надейка удивилась: сроду Юлька не питала к ней особо дружеских чувств. Она была всего на год старше Надейки, но уже успела побывать замужем. За летчиком, случайно «залетевшим» в село. Только почему-то слишком быстро Юлька «улетела» от него, и приземлилась опять в родной деревне. Сейчас она торопила, теребила Надейку, сама же во все глаза, не стесняясь, пялилась на Александра. Тому, видать, наскучила пожилая компания, он быстро вылез из-за стола и шутливо обратился к Юльке:
 – Одну  Надежду я никуда не отпущу!
 Та, заигрывая с ним, тут же нашлась:
 – Что вы,  молодой человек, только с вами! Не знаю, правда, вашего имени-отчества.
– Я, Сандро. А кто же, сия сельская мадонна? – Александр поддержал игру.
Надейке было досадно; она видела, что и расположенная серьезно к Александру родня заметно стушевалась, ничего не понимая. За столом повелся какой-то никчемный разговор, Надейка услышала, как теть Сима негромко произнесла:
 – Нашел  мадонну! У етой мадонны усю морду птушки обосрали! Надейка сердцем понимала своих озадаченных родственников. Она постаралась побыстрее выйти из хаты вместе с Юлькой и Александром.
А в хате Юльки уже царило праздничное настроение. На радиолу ставились модные пластинки с первыми песнями Аллы Пугачевой и Валерия Леонтьева. Надейка обожала их, но нигде не могла достать. Зато у нее имелся Демис Руссос с неповторимым «Сувениром» и пластинка «Веселые ребята», которые крутила она на своем проигрывателе «Россия». Бойкая, самоуверенная Юлька, гордясь своими новинками, поминутно подбегала к радиоле, искала нужную песню. Невооруженным глазом было видно, что она воображает перед незнакомым парнем и изо всех сил стремится понравиться ему. Это было ее любимой фишкой! Всякий новенький пацан, приехавший в село, будь-то чей-то родственник, гость или студентик, присланный на шефскую помощь в сезон уборки овощей, непременно должен был быть обольщен Юлькой. Юлька Черных никак не соответствовала своей фамилии. В самую точку попала бы другая: а именно, Рыжих. Или, попроще, по-русски: Рыжова. Так как, была Юлька рыжа-рыжа! С трудом отыщешь на ее лице, шее, руках белое пятнышко! Но какие-то комплексы, переживания по поводу рыжей внешности Юльке были несвойственны. Сама из себя неприметная, с огненно-рыжей короткой стрижкой «под мальчика», маленького росточка, худенькая Юлька, тем не менее, обладала большим нахальством, наглостью. Под понятие «смелость» эти отрицательные качества никак не подходили, ибо даже если Юлька видела, что выбранный ею «объект» очень скромен, и стесняется ее натиска, или же она откровенно ему не нравится, она ни капельки не терялась, перла на пролом под смех окружающих ее подруг. Этот смех еще более подзадоривал ее. Вот и в этот раз собравшиеся девки ни на какой день рождения, а просто устроившие «складчину», пошли на поводу у Юльки, захотевшей увидеть (и победить!) Надейкиного ухажера. Они перемигивались друг с дружкой, когда Юлька не обращая ни малейшего внимания на Надейку, вытащила «Сандро» на танец. Звучала одна из любимых песен Надейки в исполнении Пугачевой «До свиданья, лето, до свидания.
 На тебя напрасно я надеялась…».
«Действительно, напрасно я надеялась на любовь по переписке», – думала с грустью она, глядя, как едва достававшая до груди Александра, Юлька выгибается в его руках. Потом сидели за столом, угощались, смеялись, рассказывали анекдоты. Надейка сидела рядом с Александром и не чувствовала его. Он был весь во внимании к другим, где, конечно же, председательствовала рыжая Юлька. Надейка «хватанула» полную рюмку самогонки, чтоб унять, заглушить растущую в душе досаду. Но хмель не брал ее, хотя, любившая покушать, Надейка даже не закусывала. Она выпила еще… и поняла, что не следовало бы этого делать. Досада не только не улеглась внутри, она лезла, выпирала наружу, ища выход, превращаясь в самую настоящую ярость. «Сандро»  стал не только неприятен, а даже противен ей. Он же в окружении девок спокойно, и надо признать, красиво пел, играя на гитаре, оказавшейся рядом, «в кустах». Юлька громко объявила, что сейчас по ее желанию прозвучит «Звездочка моя ясная» и резвой козочкой скакнула на колени Александра. Тут Надейка не выдержала, рванула к ним, выхватила у «Сандро» гитару и, шваркнув ее об пол, выскочила на улицу. Пока бежала до дому, совершенно отрезвев, поняла, что сделала глупость. «Боже мой! Зачем, зачем я кинулась к ним?! Унизила сама себя! Надо было просто уйти, стукнуть дверью». Но дело было сделано. Надейка прибежала домой и, ничего не говоря Дарье, залезла на печку. Та и не спрашивала, только удивительно спокойно произнесла, будто самой себе, но чтобы услышала и невезучая дочка: «Отбили у дурочки. Я так и знала, когды ета кырявая мокрохвостка прибегла».
 Александр пришел быстро, почти следом за Надейкой.
 – Ну у тебя и повадочки! Да ты совсем не умеешь себя вести в
обществе! Ты что, в детском доме воспитывалась? – громко выговаривал он Надейке, поглядывая на печку, но, не поднимаясь к ней. Тут уж вскинулась Дарья, копавшаяся по хозяйству на кухне с чугунами. Не вытерпев, вступилась за дочь:
 – Ты, милай, чаго плетешь, чаго городишь? Говори, говори, ды не заговаривайся! Какой такой детскай дом?! Она ж у нас одна, как перстик! Мы ж ее холили-лелеяли! А ты видна, сам малай проворнай, ходок хорошай! Променял маю крысавицу на какуй-ту кырькю-недоростка! Гоподи, ты хуть не ие морду глянул? У ней жа она уся, будта птушки обосрали!
 – Да что вы, ма… - запнулся Сандро, - что вы, Дарья Сергеевна!
Ничего дурного там не было, а вот дочь ваша повела себя неадекватно.
Дарью насторожило непонятное слово, в сердцах она переспросила: – Чаго-чаго? Как ето… квакала? Она табе што ли ча лягушка, штоб квакать?
На печке расхохоталась Надейка, на миг забыв про случившееся, засмеялся и Александр.
 – Ну, чаго вы, - обиделась Дарья и, махнув рукой: - А ну вас к черту! – ушла во двор кормить скотину.
Спать уложились молча, каждый на прежнем месте, а утром, едва забрезжил рассвет, Александр засобирался уходить. Дарья всполошилась: – Ды куда ты? Ды в такуй-та рань! Ды не евши!
 Она забыла обиду, ей теперь во что бы то ни стало надо было остановить, оставить несостоявшегося зятя: «Што люди подумають? Што скажуть? Мол, выгнали Арбатовы малого, вытурили!»
Этого нельзя было допустить! Надейка тоже соскочила с печки, она чувствовала себя виноватой, хотя любовного отношения к Александру так и не возникло. Мать и дочь принялись уговаривать его, благо, никто из посторонних этого не видел. «Сандро» согласился побыть до обеда, а пополудни уйти, чтоб успеть на электричку. Чтобы как-то сгладить ситуацию, Надейка решила ехать с ним. Как-будто не было никакой размолвки, Дарья, довольная, что все уладилось и «сор не вынесен из хаты», все наговаривала и наговаривала, укладывая в дочкину сумку деревенские гостинцы.
 – Мам, да не клади ты много! – останавливала Надейка Дарью. – Куда опять столько пхаешь, я ж приеду через неделю. Я и так отдаю продукты хозяйке, она вроде тетка добрая.
– Еще чаго не хватало! – Дарья опустила руки, - Даже и не уздумай больше давать! Знаю теперя кыкая она добрая! Всяго один разок я
была у вас, видела твою хозяйкю. И она первай раз мине видить, и дывай нахваливать: ой, кыкая ты, Даша, хорошия, ды кыкая пригожия… А какыя у тибе глазки красивыи… А приехала Даша домой – шали, тонкай, шерстянэй – нетути! Я жа раза два выбегала на вулицу, у вуборную, как на грех приспичила! Она, видно, ета твыя добрая хозяйкя в етот момент и вытянула шалку из сумки. Новую, толькя шту из магазину. Вот табе и красивыи глазки!
 – Да ну, мам, ты ее, наверное, потеряла, а может и в магазине оставила. Ты ж все бежишь, все торопишься.
 – Ды как жа, оставила! Я твоей етой заразе … пху ты, как ие звать… Имя-то крепка мудреное, науродя ширмы, што ля.
– Мам, да Ирма Анатольевна, - подсказала Надейка.
 – Вот-вот, ета самыя Ирма-Ширма мою шаль и хапнула! – Дарья захлопнула сумку: - усе, хватить с тибе!
Провожала она своих «молодых» до околицы. Когда шли по улице, Дарья нарочито громко смеялась, что-то громко говорила, давая понять встречающимся на пути односельчанам, что у них все здорово, все прекрасно. При расставании, с шуткой, двусмысленно спросила:
 – Ну што, сынок, еще приедешь к нам? Можа, на праздник какой? В тон Дарье «Сандро» также ответил с иронией:
 – Да нет, наверное, мамочка. Надобно и своих близких и родных навестить. А вам за все премного благодарен.
И мать и дочь отлично понимали, что следующей встречи уже не предвидится. Но Надейке, все же, еще раз пришлось встретиться с Александром. Последний раз. После приезда из деревни «Сандро», как и подразумевала Надейка, сразу исчез. Она почти успокоилась, стараясь забыть неудавшийся роман. Съездила к матери. Ни мать, ни родня ни о чем ее не спрашивали, не задевали для самих же неприятную тему. Преодолевая смятение в душе, Надейка даже пошла в клуб на дискотеку. Никто из девок не напомнил  ей о происшедшем неделю назад. И даже непредсказуемая Юлька Черных ни взглядом, ни жестом не укорила ее. Надейка в этот вечер веселилась вовсю, ни одному парню не отказала в танце.
Сандро-Александр встретил ее у проходной завода. От неожиданности Надейка растерялась. Он схватил ее за руку, и почти насильно потащил в сторону противоположной остановки.
 – Куда ты меня тащишь? Мне ж в другую сторону! – засопротивлялась было Надейка. Но Александр держал крепко. Чтобы не обращать на себя внимание людей, Надейка вошла с ним в троллейбус. Ехали довольно долго, и она поняла, что Александр везет ее к своей тетке, где временно проживал. «Ну и зачем теперь все это? И к чему? Я уже настроена на совершенно другой лад!» - с досадой недоумевала Надейка и думала, как ей сбежать: то ли сейчас выскочить из троллейбуса, благо, Александр отпустил руку, то ли сбежать от его хозяйки. Все ж, ради спортивного интереса решила взглянуть на эту его тетку – вечер у нее, все равно, был свободный.
 – Тоня! – звонко, с улыбкой представилась Надейке средних лет
худенькая женщина, хозяйка небольшого домика, стоявшего на окраине города. Была она очень подвижна, смешлива; с племянником Шуркой – так она называла Александра-Сандро - вела себя очень раскованно, запанибратски, хотя была гораздо старше его. «Вроде и не тетка ему!» - подумалось Надейке. За скромным ужином Тоня курила сигарету за сигаретой. «Ничего себе! – опять удивилась Надейка, - Сашка даже курит меньше, а она…» Надейке очень хотелось есть, ведь она экономила на обеде и не ходила в заводскую столовую, ожидая конца рабочего дня, чтобы покушать «на квартире», а тут…
Тетка с племянником горячо разглагольствовали о том, о сем, едва притрагиваясь к еде; казалось, они вовсе забыли про гостью. И «гостья» решила сбежать. Отозвав Тоню в сторонку, она попросилась в туалет. «Место по нужде» находилось во дворе. Надейка выскочила в метельный вечер и почувствовала, что ей и в самом деле необходимо в туалет. Она заметалась в немногочисленных постройках двора, но нужный в срочный момент «объект» найти не смогла. Тогда она присела за небольшой наметенный сугробик снега у стенки какого-то сарая, и освободила ни к месту расстроившийся, разбурчавшийся (наверное, от обиды на голод) живот. Под руками Надейки ничего не оказалось, и ей пришлось прибегнуть к вынужденному и неприятному «действу», а именно, взять в руку пушистый белый снег и навести чистоту в соответствующем месте. От холода заломило руки… и не только руки…
 Надейка бросилась со двора. Уже сгустились такие черные сумерки, что она не поняла, где, в какой стороне находится остановка. Хотела спросить кого-нибудь, но в этом глухом окраинном районе люди будто вымерли, все улеглись спать, хотя время еще было не позднее. Ее догнал Александр.
 – Ты что, совсем того? Опупела? – он грубо притянул Надейку к себе. – Идем, никто тебя не тронет! Просто неудобно за тебя, ненормальную, перед Антониной.
Тоня, как ни в чем не бывало, покуривая, засмеялась при виде возвратившейся беженки: «Что, попалась птичка в сети?!», чем привела Надейку в страшный испуг.  «Действительно, попалась!»
Тоня отвела им с Александром маленькую комнатку с раскладывающимся диваном, убежденная в том, что так и должно быть, чтобы молодые спали вместе. Тут уже Надейку охватил самый настоящий ужас: «Все, пропала!» Совершенно неожиданно ей вспомнилось грубое выражение соседа Володьки Сухого, когда гулялась свадьба той же рыжей Юльки: «Лопнула п-з - а – пропали денежки!»
 Надейка, взрослая уже, тогда никак не могла понять: как лопнула, какие денежки… Еще ей тогда было очень смешно, смешно, до коликов в животе. Сейчас же было не до смеха; циничное выражение Сухого, прилезшее в память, ее коробило.
Надейка устало опустилась на краешек дивана. Все остальное делала как под гипнозом. Не хотела раздеваться, но рук Александра не оттолкнула – оказалась в одной комбинации. Не хотела ложиться, а очутилась на разложенном упругом диване со скрипяще накрахмаленной простыней. Сандро мягко, ласково касался ее лица: щек, лба, носа. И куда девалась его грубость?!
Когда же его губы коснулись губ Надейки – «гипноз» кончился. Надейке стало настолько противно, что она с силой толкнула Александра и тот слетел с дивана.
 Пусть лоб, щеки предали Леху-Алексея, но губы помнили только его, его поцелуи; они остались верны ему, предателю-сезоннику. Надейка приготовилась к решительному отпору, полагая, что Сандро, разозлившись, сейчас даже может ударить ее, но он, наоборот, улыбаясь, запрыгнул на диван и начал обнимать Надейку: – Вот ты какая! Мне это даже нравится! Это так возбуждает!
 – Не надо, Саша. Очень прошу тебя. Не трогай меня! Ведь ты обещал, - чуть не плача просила Надейка.
 – Ты расслабься, успокойся, - уговаривал Александр, - я просто тихонечко потрогаю тебя.
Он высвободил из бюстгальтера крепкую пышную грудь Надейки, пальцами начал мять-давить розовый упругий сосок, не отводя взгляда от ее лица, ожидая соответствующей реакции. Реакция последовала. Да не та! Надейка резко оттолкнула его руки:
 – Не надо! Мне неприятно!
Чем очень удивила Александра:
 – Неужели? Ведь это, наоборот, должно быть очень-очень приятно! Насколько я знаю, пардон, из всяких книжек знаю, что троганье сосков вызывает у женщины страшное возбуждение… «Значит, я другая женщина! Тем более, не твоя», – мелькнуло у Надейки, а руки Александра уже «перешли» на ее плоский живот. «Вообще-то, интересно, что будет дальше. Конечно же, я никак, ни за что не поддамся ему!» - мысленно уверяла себя Надейка, умышленно давая свободу рукам Александра.
Нежными кругообразными движениями руки эти наглаживали живот Надейки, и она, вдруг, ощутила горячую, очень приятную, какую-то содрогающую все тело волну, совершенно независимую от ее самой, от ее решительного настроя-отказа. В какой-то момент ей захотелось отрешиться от всего, расслабиться, раствориться в теплых ласковых руках Александра, но тут острой иглой кольнуло: я ж человек  все-таки, я - разумная девушка, а не самка-животное!
Надейка резко вскочила, почувствовав отторжение от Александра. С появившимся вновь раздражением, она сказала:
 – А ты  видно специалист по этому делу, да? Знаешь, как улестить девушку! Да только не меня!
 Взглянув в его глаза, она увидела, как переменилось их выражение! Прищуренный взгляд был презрительно-холоден. Александр схватил Надейку, опрокинул на спину.
 – Саша! Не трогай меня! – заплакала она, испугавшись, понимая, что сейчас может произойти непоправимое, – Я же знаю, ты умный, ты хороший! Ты мне не сделаешь ничего плохого! – увещевала Надейка.
– Конечно, я тебе сделаю только хорошее! – пообещал Александр и, ухмыльнувшись, спросил: - А тогда зачем ты пошла со мной?
 – Я же упиралася, - пролепетала Надейка.
 – Упиралася, - со злостью передразнил Сандро, - плохо упиралася…
В дверь тихонько постучали:
 – Эй, голубки! Не тесно ли вам там, удобно ли? – спросила за дверью Тоня. Александр вскочил, накинув рубаху, бросил Надейке: « Отдыхай, не трону!», и вышел к тетке. И Надейка успокоилась. Она твердо знала, что теперь ее не тронут. Завернувшись в одеяло, она откатилась к стенке и… заснула.
 Утром хозяйки не было: раненько убежала на работу.
 Ни Александр, ни Надейка ни словом не обмолвились о вчерашнем. От прохладно предложенного Александром завтрака, Надейка отказалась. Она торопилась на завод в утреннею смену. Выскочив на улицу, как бы вновь убегая от Александра, Надейка сразу же попала в большой поток  людей, спешащих куда-то в одном направлении. Объяснять ей было не надо, догадалась, что рабочий народ топает к остановке. Счастливая, окрыленная свободой, она весело вышагивала в утреннем ноябрьском морозце. И только одна фраза крутилась и крутилась в голове Надейки: «Я подарил тебе счастье». Эту фразу произнес ей вослед Александр, и она не понимала, к чему сказано это, о каком счастье идет речь?! Но, отчего же, она действительно так счастлива и весела?! Нет, определенно Надейка ничего не понимала. Слишком чистой еще она была; чистой душой и телом.
Через два дня на проходной завода ей вручили записку. Сандро писал, что уезжает в Ленинград. За мечтой. Учиться скрипичному делу. Вернее, искусству. Он писал, что если Надежда желает его проводить, то пусть приходит на вокзал во столько-то и тогда-то.
На вокзал Надейка не пошла. В определенное время, когда поезд должен был тронуться, она вдруг заплакала. Нет, вовсе не оттого плакала Надейка, что уехал Александр. Теперь она понимала, что сама придумала его, сама присвоила замечательные качества, совсем не свойственные выспренному «Сандро». Но ей так хотелось, так мечталось иметь друга! Да, она плакала по ушедшей мечте…
Зима эта тянулась для Надейки мучительно долго. Ей хотелось быть одной, и она уединялась, не обращая внимания на кивки и шепотки девчонок. В одиночестве размышляла о смысле жизни вообще и, в частности, о роли любви в ней. Ни о Сандро, ни о Лехе она старалась не думать, в душе же желала каждому только счастья. «Пусть Александр станет великим скрипачом, а Леха добропорядочным семьянином!»
 «Какая загадочная штука, эта любовь!» - удивлялась Надейка. Ведь стань Сандро даже великим скрипачом, маэстро, покоряющим наверняка большую часть человечества (в основном конечно, женскую часть), имеющего миллионы поклонниц – смычок его скрипки все равно бы не задел струн Надейкиной души так, чтобы по-настоящему, всем сердцем, полюбить самого исполнителя, хотя ей очень нравилась классическая музыка. Значит, дело не в величии человека! Все дело в каких-то непонятных «химических» процессах, происходящих в человеческой душе, в человеческом сердце, диктующих свои правила, позволяющих себе возвыситься даже над самим человеческим разумом! «Химия любви»!
Что касается запутавшегося в только что начавшейся семейной жизни Алексея, то Надейка в своих мыслях-думках точно определиться не могла. Конечно, она гнала воспоминания о нем, «гнала»  Леху в законную семью, оставляя себя незапятнанной и честной, но, все-таки думала, что лучше с ним ей никогда не повстречаться, не испытывать искушения…
Теперь Надейка ездила к матери часто, и досаждала той своими вопросами и мыслями. Дарья даже пугалась:
 – Ты, доча, помене головкой кумекай, а то, не дай господь, свихнешься, стронешься вумом. Нам не дано многа знать, потому как есть поговорка тыкая, уродя ба из етой самай книги… как ие, ды из библии етой! Тама говоритца, шту если думками крепка сабе голову забиваишь, то быстра конец придить!
 – Мам, там так написано: Знания умножают печали, - поправила Надейка.
– Дык как жа, тогды выходить, шту совсем не нада вучитца! Глумными, дурачками што ля быть?! – торопела Дарья.
– Да нет, мам,  тут немного все иначе, в другом, более масштабном
русле, - успокаивала дочка мать, - во вселенском русле.
– Хуть кыкая русла, хуть какой ты говоришь, маштаб… Но печаль, доча, приходить тогды, если ты ничаго не добился у жисти, если ты
живешь плоха и бедна. Вот ета печаль! А усе потому шту, етой присказки держался и знаниев табе не хватила!
 – Мамочка, а ты знаешь, что на Руси больные и дурачки считались
людьми божьими? – рискнула дочь на последний вопрос. Мать схватилась за голову и обиженно закричала:
 – Ты што жа, совсем мине за глумную считаешь? Я табе, штоль, дурочка – ничаго не знаю и не понимаю?! У нас вон по деревни Хведькя-Сяклит ходил, мине мать рассказывала, твоя бабка Шура, увесь грязнай, вонючай, ссанай… Можа, и ен божай человек?! Или еще ходил Паша Ружанскай, увесь трусился, усем телом своим, и толькя, когды стакан вотки подносили – руки у няго сразу останавливалися, а то ж пряма ходуном ходили. И, по-твоему, выходить, шту вот оны, еты припадошныи и пьяницы, и есть божьи люди! А мы ж тогды хто? Усе остальныя?
Надейка поняла, что такие беседы не для ее матери. Теперь она была гораздо сдержанней и добрее к ней. Она жалела мать и мучилась тем, что отцу уже никогда не сможет выразить такую же жалость и любовь. Не раз и не два проскакивала у Надейки в городе мысль вернуться обратно, но длящаяся снежная зима остужала ее горячие порывы.
Когда же на сером небе вытаяли первые ярко-синие озерца – вестники припозднившейся весны, Надейку неудержимо потянуло домой, в деревню. Но родная деревенька была далековато, а весна звала, тянула-вытягивала ее из дома. Надейка садилась в пригородный автобус и катила за город. Она обожала начало весны. Именно самое ее начало. Еще еле угадываемое, узнаваемое по внезапным резким дуновениям ветерка, уже не зимнего, но еще и не совсем весеннего, а только-только народившегося в мучительных схватках межсезонья. Молодого, упругого, порывистого, с неповторимыми запахами свежести и новизны. Волнующего, будоражащего кровь романтическими грезами. Приближающаяся весна угадывалась по красно-коричневым тонким прутьям обнажившейся из-под почерневшего снега вербы, по качающейся в распростершейся небесной вышине голой тополиной кроне, серебристо отливающей на солнце первой влажностью. Надейка стояла одна-одинешенька посреди островка-оазиса сохранившейся нетронутой природы. Ловила дыханием легкие порывы уже теплого ветерка, дышала – не могла надышаться.
… Отработав положенные две недели перед расчетом, Надейка возвратилась в село. «Пригримела…» - загоревала было Дарья вначале, но, выслушав планы дочери на дальнейшую жизнь, повеселела, и как всегда, с шутливой ноткой произнесла:
 – А ну яго, доча, етот город к ударовой матери! Пускай лятить к едрени-хвени! Тама ты незаметныя козявка, а тута будишь работать и вучитца, и, глядишь, у начальники выйдишь. Усе уважать тибе будуть и завидувать! Глядишь, и на мине кивнуть: ето ж Дашуткина девка выбилась у люди!

Март-июль 2008г.


Рецензии