как сделать возможным невозможное

В статье «Переводы Байрона в России» - Н. Демурова говорится: в переводе нетрудно обнаружить ряд отступлений от подлинника.
Душа моя мрачна. Скорей, певец, скорей!
          Вот арфа золотая:
Пускай персты твои, промчавшися по ней,
          Пробудят в струнах звуки рая.
И если не навек надежды рок унес,
          Они в груди моей проснутся,
И если есть в очах застывших капля слез -
          Они растают и прольются.

Пусть будет песнь твоя дика. - Как мой венец,
          Мне тягостны веселья звуки!
Я говорю тебе: я слез хочу, певец,
          Иль разорвется грудь от муки.
Страданьями была упитана она,
          Томилась долго и безмолвно;
И грозный час настал - теперь она полна,
          Как кубок смерти яда полный.
оригинал
My soul is dark
My soul is dark - Oh! quickly string
The harp I yet can brook to hear;
And let thy gentle fingers fling
Its melting murmurs o'er mine ear.
If in this heart a hope be dear,
That sound shall charm it forth again:
If in these eyes there lurk a tear,
'Twill flow, and cease to burn my brain.

But bid the strain be wild and deep,
Nor let thy notes of joy be first:
I tell thee, minstrel, I must weep,
Or else this heavy heart will burst;
For it hath been by sorrow nursed,
And ached in sleepless silence, long;
And now 'tis doomed to know the worst,
And break at once - or yield to song.
 «Как!» - сказали бы сторонники построчной точности, - «У Байрона не говорится, что арфа золотая! Зато у него говорится, что царь Саул ещё "can brook to hear", а у Лермонтова этого нет и в помине! Нет у него и нежности в перстах, и жжения в мозгу, и глубины в напеве (одна только дикость), и бессонного молчания, а главное, нет последней, решающей альтернативы: "And break at once – or yield to song".
Во всём стихотворении – что особенно важно отметить – нет ни одного трехсложного или четырехсложного слова. Это придаёт ему, конечно, удивительную лёгкость и прозрачность. Русский переводчик сталкивается здесь с трудностью, практически непреодолимой. Всем известно, что в русском языке нет такого количества односложных слов, как в английском. По самой природе своей русский язык многосложный. Конечно, можно попытаться сфабриковать некий искусственный эквивалент – что-нибудь в таком духе: «Бег дев на луг был быстр и дик»! Но только попробуйте выразить сколько-нибудь серьёзную мысль таким способом – и напишите таким рубленым стихом хотя бы те же 16 строк! Вы сразу же убедитесь, это решительно невозможно. Лермонтов, естественно, избрал другой путь. Будучи связанным длиной русских слов, он пошёл на решительный и, по-видимому, единственно возможный шаг. Он откинул ряд описательных эпитетов, не несущих жизненно важной смысловой нагрузки. Кроме того, он «стянул» в некоторых местах несколько слов в одно. Скажем, байроновские "gentle fingers" вполне перекрываются лермонтовскими «перстами». И вправду, могут ли персты быть грубыми? В самом этом слове, торжественном и поэтичном, заложена нежность, мгновенность касания и быстрота. «Промчавшися по ней…» - говорит Лермонтов, и самые эти слова бросают отзвук на слово «персты», создают некое «эмоциональное поле». Так всегда в поэзии – слова в ней светят не только собственным светом, но и отражают свет соседних слов, создавая сложный эффект, не всегда поддающийся разъяснения.

Вглядываясь дальше в лермонтовский текст, замечаем, что поэт убыстрил общий ритм стихотворения, сделал интонацию более решительной и энергичной. «Скорей, певец, скорей! Вот арфа золотая…» - говорит у него Саул. Необходимость в такого рода подстегивании очевидна – длинные русские слова затормаживают ритм; чтобы восстановить, относительно подлинника, равновесие, нужно сделать интонацию более страстной и энергичной, «уравнять» одно за счёт другого. Энергичность интонации не противоречит ни замыслу стихотворения, ни исходному библейскому эпизоду. В том же ключе выдержаны и другие изменения. «Как мой венец, мне тягостны веселья звуки!» - только усиливает мысль Байрона. Лишь заключительные строки – «И грозный час настал – теперь она полна, как кубок смерти яда полный» - кардинально изменяет интонацию Байрона.
Лермонтов здесь выделяет трагическую тему, откинув момент примирения. А теперь забудем об этом дотошном разбирательстве и перечтём оба стихотворения одно за другим, в любом порядке. Нас поразит поэтичность русского звучания, богатство интонацией, страстность, трагичность, не уступающие оригиналу. С детства зная это стихотворение Лермонтова, мы никогда не воспринимали его как переводное. В нем нет и намека на чужеродность, на некоторое усилие. Оно стало, как говорят литературоведы, «фактом русской поэзии». Интересно сравнить лермонтовский перевод этого стихотворения с переводом, выполненным старейшим и заслуженным русским поэтом и переводчиком той поры Николаем Ивановичем Гнедичем:

Душе моей грустно! Спой песню, певец!
Любезен глас арфы душе и унылой.
Мой слух очаруй ты волшебством сердец,
Гармонии сладкой всемощною силой.
Коль искра надежды есть в сердце моем,
Ее вдохновенная арфа пробудит;
Когда хоть слеза сохранилася в нем,
Прольется, и сердце сжигать мне не будет.
Но песни печали, певец, мне воспой:
Для радости сердце мое уж не бьется;
Заставь меня плакать; иль долгой тоской
Гнетомое сердце мое разорвется!
Довольно страдал я, довольно терпел;
Устал я! — Пусть сердце или сокрушится
И кончит земной мой несносный удел,
Иль с жизнию арфой златой примирится.

Вглядываясь в этот перевод, постигаешь ещё одно свойство перевода лермонтовского, до того тебе закрытое, - это удивительная современность его звучания. Вернее, некое возвышение над мелкими приметами времени, некая «всевременность», присущая лишь лучшим образцам поэзии, благодаря которой они сегодня так же свежи, как и вчера, как и сто лет назад. Иное у Гнедича. Весь строй его стихотворения, размер, интонация, самый словарь прочно связаны с началом прошлого века, с некими отживавшими уже и в те годы традициями классицизма, с одной стороны, и с грустной мечтательностью школы Жуковского.
И уже не Байрон, а Гнедич встает перед нами в этом стихотворении. Задумчивость сменила страстный порыв, сладкопевность – мужественную горечь, уныние – царственный гнев. Всё стало мельче: душе всего лишь грустно, она жаждет песни, хочет очароваться волшебством сердец, довольно она страдала, довольно терпела, устала… Всё весьма далеко от трагического взлета Байрона. И хоть у Гнедича есть финальная альтернатива, утерянная Лермонтовым, всё же это не приближает перевод к оригиналу.
Я попробовал приблизить перевод к оригиналу:
Мрак на душе моей!
Лишь арфы звук не вызывает ропот;
Пускай касанья нежных пальцев к ней
Рождают звук, ласкающий, как шёпот.
И если в сердце юные Надежды,
Сумеют эти звуки воскресить:
Тогда польются слёзы, чтоб, как прежде,
Мой мозг и мои мысли остудить.

Пусть будет напряжение глубоким,
Мне ноты радости на пользу не пойдут,
Я должен плакать, будь певец жестоким,
Иначе муки сердце разорвут;
Страданьями воспитано оно,
Пришлось в молчанье слишком долго жить;
Теперь ему одно из двух  дано:
Погибнуть, иль под песни арфы жить.
***
Оказалось, что возможно сделать то, что автор статьи считал невозможным.
«он пошёл на решительный и, по-видимому, единственно возможный шаг. Он откинул ряд описательных эпитетов, не несущих жизненно важной смысловой нагрузки. Кроме того, он «стянул» в некоторых местах несколько слов в одно. Скажем, байроновские "gentle fingers" вполне перекрываются лермонтовскими «перстами».


Рецензии