Гершбург
Израил Гершбург создал барельеф моего погибшего брата и мемориал на его могиле. Работать над барельефом ему было нелегко. Натуры не было. При жизни Гриши он особенно не присматривался к его лицу: они редко где пересекались. Знай он его больше, работалось бы легче. Фотографии все были в фас. Моя схожесть с братом ограничивалась раздвоенным подбородком и тембром голоса при разговоре по телефону. И, всё же, Изя меня несколько раз заставил позировать, уловив нечто, только ему понятное в, по-моему убеждению, совершенно неподходящей натуре.
Но скульптор знал своё дело лучше, чем я мог себе представить. Говорят: незаконченной работу дураку показывать нельзя. Да и законченную работу художника не всегда и не все понимают. Несколько лет спустя, Изя написал мой портрет на чёрном фоне с красными всполохами. Не сразу мне пришло в голову, что Изя наделил меня мыслями о войне в Афганистане. Коллега - журналист Анатолий Лунин, увидев мой портрет на выставке Гершбурга в Доме художника, сказал:
- Ты у него похож на моджахеда, но только без бороды.
С годами я догнал свой образ. Изя разглядел в моём лице те черты, что потом в нём появились.
А тогда, в его мастерской, среди скульптур и портретов калининградских непризнанных тогда гениев Сэма Симкина, Володи Сухова, Альберта Михайлова, Валерия Пиганова идёт работа над барельефом брата.
Гриша им не ровня и лепит его Изя не по вдохновению, а из сочувствия. Понимая, что отрываю его от творческой работы и от заработка на хлеб насущный, я тщетно ищу способ компенсировать чем-то затраченное на барельеф время и ничего не могу пока придумать.
Скульптор поглядывает то на фотографии, то на меня. Разговор не мешает его делу. Мы вспоминаем наше знакомство в КГУ на улице Чернышевского. Там проходила встреча молодого художника, выпускника Вильнюсского художественного института Израила Гершбурга со студентами, это был. диспут на тему: «Абстрактная живопись – это искусство, или дань моде?» Мне поручили в «Калининградском комсомольце» написать отчёт об этом событии на воскресную полосу.
Изя, в сером свитере с растянутым воротом, ненамного отличался от студентов, хотя после окончания им института прошло уже лет пять. А до института было отделение скульптуры Ташкентского художественного училища. Но он своим превосходством в знаниях оппонентов не давил. Не заводился от резких реплик со словами «мазня», «буржуазное бешенство». Спокойно говорил о тернистом пути гениальных художников, непонятых современниками. Искренний, не по годам степенный, он призывал не рубить сплеча по тому, что не понимаешь.
Отчёт о диспуте подали красиво, играя шрифтами. Текст нареканий не вызвал.
- Но меня больше в университет не приглашали, - вспомнил те годы Изя, - сказали в правлении Союза художников: не тому тебя учили, и ты не тому учишь. Как будто не существует социалистического реализма!
Реализм тогда живописцы - коммунисты из ядра правления союза художников понимали как отражение замечательной жизни при советской власти. Гершбург, по их разумению, заблуждался, в скульптуре и в живописи, стремясь отразить жизнь такой, как есть.
Не диссидент, не абстракционист, но, всё равно - не наш, неправильный художник. Вот рядом Михаил Пясковский - профессионал, мастер портрета - Репину под стать. Его сельские труженицы прекрасны, пышут здоровьем и прямо-таки излучают веру в светлое будущее. А у Гершбурга на первой же выставке человек труда не мог расправить плечи, даже в небольшой композиции «Мой столяр Коля».
Но как не гнобили его партийные иезуиты - идеологи, выбить из него дух творца настоящего искусства им не удалось. Более того, без него не могли обойтись при создании мемориалов, памятников воинам, павшим в боях на территории Восточной Пруссии. Такие мемориалы есть в Калининграде и почти во всех районных центрах области. Они отражают его и наше сострадание погибшим, многим таким молодым, как его отец.
Его картина «Здравствуй отец, мы твои дети», где вся, пережившая его на сорок лет семья рядом с молодым отцом, пришедшим с фронтовой фотографии, остро, больно проникает в душу каждого, для кого война не история, а трагедия своей семьи.
Изя, иногда добродушно - ворчливый, приглушенным своим баском выдавал нам всегда утешительные резюме по поводу политической дури, вызывающей у нас большие пузыри эмоций и громкое возмущение.
- Ну, и хорошо, что они лаяли на Пастернака, подписываясь своими именами под гнусными письмами. Так сразу понятно, кто у нас в искусстве, а кто - в паскудстве, - говорил он по поводу шума вокруг «Доктора Живаго» и присвоения Нобелевской премии Борису Леонидовичу.
При нашей последней случайной встрече на улице Александра Невского, близ Университета, где он в то время преподавал, он спросил дежурно: «Как дела?» Я ответил:
- Видишь- ничего не вижу…Хожу с поводырём.
- Ну и хорошо! Не видишь, в каком бардаке мы теперь живём, - как всегда нашёл утешительный от худшего к лучшему поворот мой старый друг.
Он не был оптимистом, но и не позволял себе пребывать в состоянии угнетённости, уныния и безразличия. Насколько я помню выражение его глаз, они смотрели в жизнь с поволокой печали, выражая, вместе с тем, живой интерес и готовность удивляться всему необычному в жизни, изобразительном искусстве, литературе и музыке. Все мы, кто был с ним рядом в разное время, чувствовали его глубинную мудрость, дорожили его оценками.
Он не говорил: творца спасает творчество, поскольку сам был тому примером. Творил из любого положения, в любом состоянии - радостном или грустном, неважно. Казалось мне, глядя на его руки, зверски мнущие глину, что в этот момент он вымещает гнев на выставком, отвергший его работы. Семь лет его продержали кандидатом в члены Союза художников, не признавая в нём профессионала, не обращая внимания на высшее художественное образование и творческие достижения в скульптуре.
Причины мне видятся теперь, с большого расстояния - доносы стукачей, антисемитизм, существовавший тогда по умолчанию. Изя не скрывал своей антипатии к партийной власти и марксистко-ленинской эстетике.
На всё это, он известный предмет положил… и творил, и творил, и творил. Когда он приютил в своей мастерской разведенного Валеру Пиганова, тот, глядя на несгибаемого Изю – невыездного, невыставляемого в тот год, стряхнул с себя депрессию, продолжил сочинять симфоническую музыку. Правда, на фоне пережитых стрессов, у него забарахлило сердце и Изя попросил меня договориться о его лечении с профессором Моисеем Дрибинским, а сам убедил Валеру в необходимости лечь в больницу. Главным аргументом было то, что в больнице есть рояль.
Но я должен остановиться и вернуться по спирали своих воспоминаний выше, где говорил о своём желании чем-то компенсировать труд Изи над мемориалом моему брату.
Такая возможность возникла неожиданно, когда он пригласил меня в тёщин сад собирать смородину. Смородины этой оказалось немерено. Кусты её у сгнившего забора были доступны любому прохожему. Мы доили ветки, наполняя вёдра крупной чёрной ягодой, работали по стахановски, теша себя мыслью, что благодаря нашему самоотверженному труду, добро не пропадёт. Ягода то вот-вот и осыпалась бы. А теперь её путь в рот, в варенье и компот – каламбурил я под одобрительный смешок Изи.
Но главное мероприятие, на которое я его подвиг, было в ограждении открытых сторон садового участка. Вместо разрушенного забора, я предложил установить сетчатое ограждение на бетонных столбиках.
- Ну, это дорогое удовольствие, - на корню подрубил мою идею Изя, - Да и где такую сетку и столбы возьмёшь?
- Сетки у меня целых три рулона от ограды своего участка в «Чайке» осталось, - соврал я, зная, что если скажу, что куплю, он воспротивится. И добавил уже правдивую историю, - А столбики у приятеля на заводе возьму, как бракованные, за копейки.
Такой гешефт был одобрен. Обманываться ни тогда, ни сейчас люди не хотели, а вот по мелочам обманывать государство было для многих нормой жизни. Пословица ходила: «На работе ты не гость – унеси хотя бы гвоздь». Так что, без зазрения совести я вывез отличные столбики с пометкой «брак». Сетку купил по-честному, за личные наличные.
Нанимать кого-то нам и в голову не пришло. Вырядившись в старую одёжку - рабочей спецодежды у нас не было - мы приступили к первому этапу: земляным работам, рытью ям под опоры сетчатого ограждения. Наши лопаты и лом крошили останки Кёнигсберга. Кирпичи, камни, черепки посуды - чего только не было на небольшой глубине под почвой нового города.
А мы оказались сообразительными разнорабочими: выбирали и раскладывали камни по величине, чтобы более крупные использовать для фиксации столбиков на глубине, а мелочью утрамбовывать сверху.
- Хорошо бы наши стойки для сетки зацементировать, - размечтался я, утрамбовывая последний слой у основания столбика чушкой, которую мы приспособили для этого, прибив к ней ручки, - Можно договориться насчёт раствора с Кривом.
Ну, ты что! Совесть надо знать, - возмутился мой напарник – землекоп, долбавший в это время здоровый валун, обнажившийся на дне ямы. Он знал, какую неоценимую помощь оказал Криворуцкий при сооружении мемориала брату моему, - И потом, эту ограду мы делаем не на века. Всё равно поотнимают сады - огороды в городе, всё застроят - перестроят. И будет, как в песне «людям счастье, счастье на века, у советской власти сила велика».
Наша работа растянулась на несколько дней. На ночь мы маскировали рулоны сетки ветками и травой, хотя потенциальный похититель мог быть рядом.
Там, в моей «Чайке» одно сетчатое ограждение у соседей демонтировали ночью лунною вместе со столбиками. Но нам с Изей и его тёщей повезло. Успешно завершив работу, мы отметили свой трудовой подвиг, как настоящие работяги, на объекте, закусив дарами природы.
В девяносто втором году Израил уехал в страну его имени с мягким знаком на конце. Некоторые скульптуры, которые не мог увезти, оставил друзьям и во дворе Дома художника. Казалось, покидает он неблагодарный город навсегда. Но, четыре года спустя, он неожиданно вернулся. Израиль оказался для него интересным пленером, но не той обетованной родиной, видевшейся издалека. Всё же, за тридцать лет он врос в Калининград, где на берегу Преголи стоит его памятник покорителям Атлантики, где у вечного огня на Комсомольской улице им изваянные бойцы, встают из братской могилы.
По возвращению неразрешимой проблемой оказалось получение в аренду прежней мастерской. Изя никогда с матёрыми бюрократами дела не имел, в бумажной волоките был слепым котёнком. Он призвал меня на помощь – сочинить письмо мэру Юрию Савенко. Я решил сначала поговорить с мэром: мы с ним должны были пересечься в думе. В перерыве между заседаниями я доходчиво до него донёс суть проблемы и важность для города поддержать Гершбурга. Савенко пообещал завтра же решить вопрос. И решил. Реакцию Изи не описываю, чтобы сохранить свою скромность, дефицит которой я уже ощутил, вспомнив эту ситуацию.
А потом была триумфальная выставка Гершбурга - его скульптура и живопись: портреты, картины, балтийские, узбекские, израильские мотивы. Наконец - то масштабно, грандиозно, без оглядки на идеологов - ортодоксов советской школы соцреализма развернул Изя экспозицию сотворённого за многие годы.
На его восемьдесят пятый день рождения Альберт Михайлов опубликовал в журнале «Балтика» очерк «Изя, который Гершбург». Первый и последний прижизненный публицистический материал о нём. Талантливым пером о талантливом художнике только и возможно высказать мысли, достойные его личности. Это и был тот случай.
К такому выводу мы пришли с художником Виктором Рябининым, вспомнив об Изе, в последнее время не появлявшемся на людях. Договорились на следующий день звонить ему. А на следующий день Виктор мне позвонил и сказал - Гершбург умер.
Поминали Изю без трагического фона, без акцента на горечь утраты, а следуя его принципу: в худшем находить лучшее. И это лучшее выпукло, ярко отражалось в речах, вызывая ощущение юбилейного вечера, заменившего традиционные поминки. И все - художники, артисты, музыканты, литераторы - называли себя его учениками, говорили, чему в искусстве и жизни он их научил.
От такого света памяти освобождались от выражения страдания лица. Я почувствовал, как тяжесть с души спадает и тоже поднялся, чтоб рассказать об Изином мемориале моему брату.
Уместно, не кощунственно, а напротив - органично, вписалась в эти проводы Изи песня Альберта Михайлова, которую спели артисты Литературного театра. Начиналась она так:
За бугор бегут поэты,
За бугор бегут атлеты,
Композиторы, танцоры,
За бугор бегут с позором,
Только Гершбург, как на грех,
Задержался на бугре.
Подумалось мне: будь реальная возможность услышать Изю в тот день, он точно так бы сказал:
- Ну и хорошо, что я ушёл неожиданно. Зато не мучился сам и не мучил других.
Свидетельство о публикации №220121501142