Листая старые журналы 1127

                И З  Д Н Е В Н И К О В  О Л Ь Г И  Б Е Р Г Г О Л Ь Ц

Продолжение 2
ПРОДОЛЖЕНИЕ 1 — http://proza.ru/2020/12/14/1881

                23 декабря 39 г.

  ...Стенка не шевелится. Это удручает меня. Неужели опять — авария? Я знаю, что это почти безрассудно заводить сейчас ребёнка: война, болезнь Коли, материальная необеспеченность, а сколько будет забот и тревог и быта! Но я рвусь к этому, как к спасательному кругу: мне кажется, что тот, кто должен появиться, как-то помирит нас с жизнью, наполнит её важным, действительным смыслом. Я говорю о действительном, вечном, независимом от «вражды или близости с Наполеоном», смысле.
Не действительный смысл есть, но этого для жизни мало. Вот 21 декабря я выступала на собрании о Сталине, выступала неплохо, потому что готовилась к докладу очень добросовестно, потом прочитала свой стишок о Сталине. Гром аплодисментов, все были очень довольны и т. д. Ровно год назад я читала этот стишок в тюрьме, будучи оплёванной, низведенной на самую низшую ступень, на самое дно нашего общества, на степень «врага народа».
...Как этот слабый стишок там любили! Плакали, когда я дочитывала до конца, и сама я так волновалась, когда читала. ...Пока не стала думать: «Твоя вина!» Но даже думая так о нём,— не могла без волнения читать, и доклады делала с волнением, искренне. Где, когда, почему мы выскочили из колеи?

                25 декабря 39 г.

  Вчера читала материалы газетные о Сталине. Очень гнусная статья П. Тычины в «Литературной газете». А мой этот самый стишок там отказались печатать. Очевидно, как пояснил Володя Л.,— тоже не принявший стишка,— «не масштабно, не соответствует величию Сталина». Вот как раз и соответствует величию, ещё большему, может быть, чем реальное величие,— величию людского представления о нём. И вдруг мне захотелось написать Сталину об этом: о том, как относятся к нему в советской тюрьме. О, каким сиянием было там окружено его имя! Он был такой надеждой там для людей, это даже тогда, когда я начала думать, что «он всё знает», что это «его вина»,— я не позволяла себе отнимать у людей эту единственную надежду.

  Впрочем, как ни дико, я сама до сих пор не уверена, что «всё знает», а чаще думаю, что он «не всё знает». И вот начала письмо с тем, чтобы написать ему о М. Римман, Плотниковой, Ивановой, Абрамовой, Женьке Шабурашвили — это честные, преданные люди, глубоко любящие его, а до сих пор — в тюрьме. И когда подошла к этому разделу — потухла, что ли. Додик писал Сталину о своём брате, о том, как его пытали,— ответа не получил. Римман писал тому же Сталину о своей жене — ответа не получил. Помощи не получил. Ну, для чего же писать мне? Утешить самое себя сознанием своего благородства?
Потому что мысль о том, что я не написала до сих пор Сталину, мучит меня, как содеянная подлость, как соучастие в преступлении... Но я знаю — это бесполезно. Я имею массу примеров, когда люди тыкались во все места вплоть до Сталина, а «оно» шло само по себе,— «идёть, идёть и придёть».
В общем, «псих ненормальный, не забывай, что ты в тюрьме...»
Боже мой! Лечиться, что ли? Ведь скоро 6 месяцев, как я на воле, а нет дня, нет ночи, чтобы я не думала о тюрьме, чтоб я не видела её во сне... Да нет, это психоз, это, наверное, самая настоящая болезнь...

                («Нева», 1990, № 5)
               
                Продолжение следует.


Рецензии