Рассказ 12. Легенда о иноке Диодоре

РУСАЛКА У ЛИТЕЙНОГО МОСТА. Рассказы о поэтессе Алле Елагиной
Рассказ 12. ЛЕГЕНДА О ИНОКЕ ДИОДОРЕ

Я несколько раз (кажется, три раза) приводил Аллу в Союз писателей, — в наше Питерское отделение на Звенигородской улице. Один раз она просто молча сидела на чёрном стульчике, затерявшись среди прочих собравшихся, и хмуро слушала выступления поэтов.

— Ну, как? — спросил я её потом.

— Ну, так, — ответила она и не сказала больше ни слова.

Я был уверен, что во второй раз она не захочет приходить на Звенигородскую, однако, через несколько месяцев предложил ей совместный поход, и она легко согласилась. На этот раз я постарался сделать так, чтобы её послушали в числе прочих. Она вышла перед всеми — тощая, белобрысая, в чёрных джинсиках и чёрном джемпере, — и слегка переминаясь с ноги на ногу, равнодушно прочитала пять-шесть своих стихотворений. Фурора не было, обсуждение не разгорелось, Алла чуть-чуть погрустнела, но в депрессию отнюдь не впала, и на обратном пути оживлённо болтала о своих университетских делах.

В третий раз я притащил в Союз всю свою литературную секцию из ДК Газа — человек десять, — нарочно для того, чтобы наши профессионалы поучили газовских любителей. Я долго подготавливал ребят, отбирал с ними лучшие их стихи, поэты мои изрядно волновались, и от волнения делались всё более воинственными. На встречу с ними вышел сам Пётр Оглоблин — могучий древний дед, ходивший в поэтических авторитетах ещё с советских времён, а ныне возглавляющий нашу секцию поэзии.

Как прошла встреча нет смысла рассказывать подробно. Мои ребята порывались хамить старикам, те в долгу не оставались, и сам Оглоблин с большой радостью громил молодёжь, не прощая ребятишкам ни одной неточной рифмы, ни одного неудачного образа. Под конец, он встал из-за стола, и, нависая над залом широченными острыми плечами и сказал речь, смысл которой сводилось к следующему: «Никто из вас писать не умеет, большинство и не научится никогда, но вы продолжайте писать, ибо только так и может развиваться поэзия, — только среди тысячи безвестных бездарностей, на унавоженном их трупами творческом поле, может произрасти редкостный цветок гения».

И далее он сказал такое:

— Единственное, из всего услышанного нами сегодня, что хоть отчасти было похоже на настоящую поэзию, — это стихи вот той девушки... Простите, у меня просто не было возможности запомнить все ваши имена... Вот вы, вы, в пятом ряду... Аня, да? Ах, Алла, — простите... Вы как-то не долго радовали нас своим творчеством... Всего три стишка прочитали... Может быть, вы ещё что-нибудь прочтёте? дело в том, я заметил в строчках нашей Анны... простите, Аллы... нечто весьма меня удивившее... Вы выходите, Алла, выходите сюда... У вас есть, что прочитать? Вот и отлично, сейчас мы все послушаем, но я хочу закончить свою мысль... Там у вас был такой любопытный оборот... Он мне живо напомнил одно место из «Слова о полку Игореве» — сон князя Ярослава, да, именно сон Ярослава! Вы не могли бы для начала повторить этот ваш стих?

Алла растерянно замерла: она никак не могла сообразить, что именно имеет в виду этот огромный, страшный старик в очках с такими толстыми стёклами, что их, казалось, и пуля не смогла бы взять.

— Ну, ну!.. — настаивал Оглоблин. — Как это у вас? Что-то про жемчуг...

Ничего про жемчуг в прочитанных Аллой стихах не было. Я хотел прийти к ней на помощь, но тут Алла заговорила сама:

— Нет, я про жемчуг не пишу. Извините. И, честно говоря, мне не понятно, что общего вы нашли между моими писаниями и «Словом о полку...»

— Ну, как же! — с досадой захрипел Оглоблин. — Я же слышал, своими же ушами!.. Что-то такое про жемчуг в колчанах... И почему это, позвольте спросить, вас обижает сравнение со «Словом...»? Да все наши писания, всех нас, тут собравшихся, — и мои в том числе! — не стоят одной строки из «Слова...»!

Тут он совсем рассвирепел и, затопав ногами и потрясая длинным дубовым пальцем, начал выкрикивать всё, что ему в ту минуту припомнилось из «Слова...» — все эти «Боян же, братие, не и соколов на стадо лебедеи пущяше...», и «крычять телегы полунощи, рци лебеди роспужени», и «кръвавыя зори свет поведають, чьрныя тучя с моря идуть», и, конечно: «О Русьская земле! уже за шеломянем еси!», — и завершил свой экскурс такой посылкой:

— Бесчисленные века Россия благоговела перед этим стихотворным чудом, перед этой главной русской поэмой, а сегодня выходит наша очаровательная Анна, (тут старик попытался, насколько мог, передразнить движения молодой девушки) и заявляет, что, видите ли, древний автор — ничто в сравнении с её гениальными виршами! Ага! Наша очаровательная Анна решила выбросить «Слово...» с корабля современности! Но учтите, если наша очаровательная Анна однажды сделает это, то вслед за «Словом...» и сам я сигану с этого самого корабля — прямо туда, прямо в пучину! И вас всех призываю к тому же! Не место нам на таком корабле, куда не поместилось «Слово о полку Игореве»!

И грохнулся на стул, вытирая платком мокрые губы.

Алла чуть поклонилась ему.

— Очаровательная Алла, — очень спокойно начала она, делая, впрочем, мягкое ударение на своём имени, — тоже восхищается «Словом о полку Игореве». Она не сравнивает свои скромные вирши с этой поэмой. Она просто недоумевает, почему их с ней сравнили. С тем же успехом меня можно было сравнить... не знаю, с кем... с Давидом Бурлюком, что ли.

— А! — обрадовался Оглоблин и закашлялся от радости. — Так стало быть для вас, что Бурлюк, что «Слово...» — явления одного порядка? Что наша древняя поэма, что этот... как бы его обозвать?.. Этот местечковый прохиндей! Так, что ли?

— Ну, простите меня за Бурлюка! Это был неудачный выбор! — расстроилась Алла. — Просто я так же на него непохожа, как и на этого таинственного автора, который, между прочим, жил вовсе не в древности, а сравнительно недавно: в восемнадцатом столетии всего лишь. Что, конечно, отнюдь не уменьшает его гениальности.

Как вы понимаете, после этих слов спокойствия в зале не прибавилось, и, хотя поначалу собравшиеся замерли, но через секунд пять взорвались все и сразу, и очень бурно; несколько поэтических дам даже решил побить бедную Аллу, и мужчины их с трудом утихомирили, хотя, судя по всему, сами были не прочь помахать кулаками. Я не буду воспроизводить всю перепалку, поднявшуюся в зале, — тем более, что Алла ухитрилась как-то очень быстро и мягко отбить все летящие в её сторону снаряды. Но вот, что сказала она, когда крики слегка утихли.

— Послушайте, уважаемые мэтры, я сейчас всё объясню. Я вам расскажу сказку, если позволите, а вы уж как знаете — хотите, принимайте её, хотите — нет... Отнеситесь к ней просто, как к сказке — не более того. Так вот...

Она вздохнула, как-то сразу вся переменилась, помягчела, подобрела, тихо улыбнулась и начала тот рассказ, который я здесь попытаюсь воспроизвести:

— Стоял некогда, неподалёку от нашей Первопрестольной некий древний монастырь, который не был славен ни чудесными святынями, ни духоносными старцами, ни умелыми певчими, и всё-таки, паломники в этот монастырь ходили в большом количестве, — но были эти паломники особого рода. Их не привлекали ни иконы, ни службы, ни проповеди — они ходили туда за старинными книгами. Да! С давних времён, эта маленькая обитель славилась книжной торговлей, и для русских книголюбов она с давних времён была священнее любой Лавры.

Алла говорила спокойно, мягко, и тонкие руки её вкрадчиво и легко дирижировали залом, мало-помалу гипнотизируя членов секции поэзии. Такой я её ещё не видел: в тот миг мне показалось, что выступление перед большим собранием — это её главный талант. И это при том, что стихи свои она обычно читала отнюдь не так эффектно, — наоборот, она произносила их нарочито невыразительно, торопливо, не повышая голоса, — понять их достоинство со слуха мог только человек имеющий большой опыт в слушании стихов. Но сейчас, когда о стихах уже не было речи, Алла явно чувствовала вдохновение и блистала, как звезда в просвете среди туч.

Никогда не подозревал, что она любит древнерусскую литературу и неплохо знакома с нею, — и это стало ещё одним открытием того для.

Алла меж тем вещала, как заправская сказительница:

— Книги в этот монастырь стекались со всей России... Да нет, не только из русских земель, но и из Польши, из Молдавии, с Афона и не знаю ещё откуда свозились древние книги, рукописи, письма, — всё, что когда-то было написано кириллицей с самых ранних времён и вплоть до дней патриарха Никона. Монахи в той обители были особые: любой из них мог с первого взгляда отличить подлинную рукопись от подделки, мог с большой точностью датировать документ и указать место, где он был написан, — так уж подбиралась сюда братия. И были среди этих знатоков такие, что и самими знатоками почитались за всезнаек. А среди этих всезнаек был один скромный монашек, который всех превзошёл в книгоедстве, который наизусть мог рассказать несколько разных списков Никоновой летописи, который знал вообще всё, что можно было знать о русской письменности. Можно было бы назвать его, скажем... Ну, Диодором, если вам угодно. А можно никак не называть, ибо дело не в имени.

Как вы понимаете, в монастыре шла обширная торговля письменными древностями. Это ведь была не библиотека, не книгохранилище, а книготоржище, и, хотя о монастыре книголюбов знали очень многие, это знание старались беречь от чужих ушей, ибо ни Синод, ни гражданские чиновники не поощряли в монахах страсти к наживе. Впрочем, не столько монахи наживались на книготорговле, сколько светские торговцы, примазавшиеся к монастырю, — собственно, именно эти торговцы и формировали рынок, а монахам отводилась скорее роль экспертов и оценщиков. Так уж там было заведено, что чем учёней считался монах, тем меньше его допускали до собственно торговли, ибо большая учёность отпугивает барыш, а большие деньги дурно влияют на мудреца.

И вот наш отец Диодор... или, как бы его ни звали. Он, как самый премудрый, был и самым далёким от букнистического бизнеса. Он безошибочно, с первого взгляда мог определить, что рукопись А ценнее рукописи Б — и во сколько раз ценнее, — но точных цен на рукописи не знал вовсе. Он дни напролёт, не видя света белого, сох между фолиантов, читал по тысячам страниц в день, и не было у него в жизни иной радости, как скольжение взглядом от одной витиеватой буквицы до другой. Прочтя все летописи, сколько их ни велось на просторах Древней Руси, он лучше любого профессора разбирался в русской истории, знал в тонкости характер каждого русского князя, помнил мельчайшие, отмеченные летописцами события, и мог подробно рассказать о событиях любого из древних годов.

И скажу я вам, не чуждался он и новейших веяний: порой доходили у него руки до стихов Ломоносова или Сумарокова, и даже такая с пылу с жару новинка, как поэзия Державина не миновала его кельи. Не скажу, что Диодор был поклонником этих авторов, скорее уж он посмеивался над ними в душе, и всё-таки читал, потому что не читать не мог. Просто случались в его беспрерывном чтении вынужденные простои, и тогда взор его обращался к творчеству современников.

Он и думать-то ни о чём, кроме своих книжных древностей не умел, и все движения его души стиснуты были тяжкими, деревянными, обитыми кожей и серебром, книжными обложками. И если он кого-то любил, — так это был какой-нибудь древний князь или княгиня, если кого-то ненавидел так непременно татарского хана или немецкого барона, а о существовании живых людей он как бы и не помнил вовсе.

Ещё он любил тексты, как таковые. Ну, это, я думаю, всем нам понятно: у нас тоже есть стихи любимые и нелюбимые, а он он как стихи читал всевозможные «Поучения», «Слова», «Жития», «Маргариты» — ну, и так далее. И, если я скажу, как звались его фавориты в книжном мире, то вы сразу догадаетесь, к чему я клоню. Из текстов ему больше всего нравилась «Задонщина», а из исторических персонажей — князь Игорь, помянутый в Ипатьевской летописи. Что он в них нашёл? Почему именно «Задонщина», а не «Слово о разорении Рязанской земли Батыем»? Почему среди всех могучих и славных русских князей ему приглянулся именно Игорь Святославич, — правитель и полководец, не отличившийся ни крупными делами, ни громкими победами? Не знаю. Сердцу нет указки: любил он их — и всё тут.

И однажды  его любовь достигла столь высокого градуса, что он решил воспеть любимого князя Игоря словами любимой «Задонщины». Дело было ему знакомое: не раз он, смеха ради писал всевозможные шутейные записки в духе то ли Даниила Заточника, то ли Пахомия Логофета. Что-что, а древнерусскую речь во всех её диалектах и стилистических оттенках он знал, как современный ему говор, — и даже более того, ибо, читая с утра до ночи древние тексты, он и в быту всё время сбивался на древние речевые обороты, а братия монастыря, тоже поднаторевшая в книжной старине легко понимала его, ибо и сама порой грешила тем же. Над своими же литературными шутками он смеялся только сам, — никому их не показывал, стыдясь такового неподобного монаху сочинительства. Но вот теперь захотелось ему написать не смешное, но возвышенное. Он взял в руки перо и в два-три приёма написал тот текст, что известен всем нам, — тот, что начинается словами: «Не лепо ли ны бяшеть, братие...»

Свою поэму он сочинял на самом высоком взлёте вдохновения, — долгие годы, проведённые над исписанными пергаментами, разом переливались в слова, и слова эти пели дивную гамаюнову песнь. Он чувствовал, как необычайно обострилась память: древнее, редкостное слово, прочитанное много лет назад, давно и прочно забытое, вдруг, в нужный момент являлось и ложилось на бумагу в тот самом месте, где ему и надлежало лежать для исполнения красоты. Иные слова он и сам придумывал, и придумывая их, чуть слышно хихикал от восторга. Он писал поэму по лекалу «Задонщины», но и сам не заметил, что легко превзошёл выбранный образец, и в сравнении с его шедевром «Задонщина» поблёкла и пожухла. Немного смущало его то, что мы назвали бы жанровой принадлежностью: его поэма определённо не укладывалась ни в один из древнерусских жанров, и в этом отношении скорее уж походила на оды Ломоносова и Державина, чем на летописные рассказы или христианские поучения; но, посмущавшись немного, Диодор махнул рукой: всё равно никто кроме него эту писульку читать не будет, и критике не подвергнет, а уж сам-то он простит себе малое отступление от канонов.

Но перечитывать своё творение больше одного раза он не решился. Написав «Слово...», он отложил его в дальний ящик, и больше уже к нему не возвращался, как к делу не важному и даже несколько греховному.

Но однажды, пришёл в его келью некий торговец:

— Ну, отец Диодор, что у нас новенького? Порадуй редкими находками! Тебе, поди, немало рукописей за последний год понатащили!

— Да, есть маленько! — отвечал отец Диодор. — Вот, глянь-ка в этом сундуке! Там есть такая интересная страничка — никак не пойму, откуда она выдрана... Речь в ней идёт о договоре Владимира с половцами, но что-то я не уразумею, кто об этом пишет, и кому...

Купец начал рыться в указанном сундуке, нашёл означенную страничку, повертел её в руках, но особой ценности в ней не заподозрил: вещь на большого знатока, а у больших знатоков больших денег не водится... И стал он копаться дальше, и выкопал наконец то самое «Слово...»

— А это что за такое?.. — писано полууставом, но бумага-то нонешняя, не пергамент! Ну-тка, почитаю...

— Эй, эй, — всполошился отец Диодор. — Это полож! Полож, и трогать не моги! Это не про тебя писано!

— А может и про меня!.. — усмехнулся купец, пятясь от наступающего Диодора. — Не замай, отче, дай вникнуть в писание! Замысловато сочинено!.. Это о каком тут Баяне речь ведётся? Что за Баян такой?

— Баян и Баян! Полож тетрадку!

— Знаю я кота Баюна из детских басенок, а про гусляра Баяна не слыхивал... Баян... Это, значит, который баять здоров... Ну, ну... ясно... А ну, Диодорушко, сознавайся, как на духу: что за тетрадочка такая? Кем писана?

И не смог Диодор от купецкой хватки улизнуть, и пришлось ему всё выложить — краснея от немалого стыда, рассказать, как повела его нелёгкая на сочинительство. Купец ещё на раз перечитал Диодорову писанину и постепенно возник у него в мозгу некий бизнес-план...

— Ты, Диодорушко, спиши мне своё творение: шибко оно мне полюбилось! Вот те крест: сам буду читать на досуге, душу услаждать хитрым твоим словес плетением.

Диодор покривился, поупорствовал, но всё ж-таки согласился под конец, и списал купцу своё «Слово...», сказав при этом:

— Только уж ты, Христа истинного ради, не давай никому сию безделку! Вот, скажут, монах каковым суетным делом занялся... Греха не оберёшься.

— Да  кто поймёт, что это ты писал! — отмахнулся купец. — Всякий ведь решит, будто это из древних сочинение. А ежели его ещё переписать как следует, да пергамент-то состарить, как мои молодцы умеют... Так и за пребольшие деньги её продать можно!

Услышал Диодор эти слова, побледнел, затрясся осинкой тонкой на ветру, в ноги к купцу повалился:

— Батюшка, не погуби! Это что ж выйдет?! Что я честной народ дурачу?! Жульства злые творю!.. Не клади мне грех на душу, и без того я с этим книжным чтением греха много принял!

— Да не вой ты, не вой! — насупился купец. — Никому не дам твою писульку! Всё промеж нас останется.

А сам, только вышел из кельи — тот же час в свою подпольную направился, где у него бригада обученных писарей клепала поддельные древние раритеты. И оформили умельцы Диодорово «Слово...» в лучшем виде, — никакой собиратель древностей не отличит от настоящей, особливо, если глаз у собирателя не шибко намётанный, да ум не шибко далёкий. Да ведь такие-то покупатели купцу и нужны: они, как водится, щедрее всех платят. Был тот купец с наглинкой в сердце, с нахалинкой, а потому, едва подделку получил, немедля побежал её Диодору показывать:

— Смотри, отче, какую я редкость купил!

Нахмурился Диодор: ещё не заглядывая в рукопись, понял он, что подделку ему купец суёт, и на его острый глаз весьма грубую. А как взял её в руки, да  прочёл первые слова, так и слезами залился:

— Погубил ты меня, злодей! Сколько ж народу эта писулька в дураках теперь оставит! И всё я виноват, многогрешный!

И плакал Диодор много, и в ногах у купца валялся, а выпросить подделку у него не смог. Вырвался от него купец и пошёл покупателя искать, а Диодор поплакал, поплакал, да и пошёл проситься в другой монастырь — поглуше, побезвестнее, чтобы там грех свой замаливать. И перевели его в такую глушь, что и название той обители не сохранилось, — там и сгинул великий русский книжник, непревзойдённый поэт, монах Диодор.

А купец продал «Слово...» Мусину-Пушкину за хорошие деньги, — и с тех-то пор пошло «Слово...» гулять по свету, и со временем до нас дошло. И что с того, что писано оно не в древности, а в века более к нам близкие? Хуже-то оно от этого не стало.

Вот вам и вся сказка. Хотите верьте, хотите нет, а я в неё верю, и стою на том, и спасибо вам всем за внимание.

На этом встреча с молодыми дарованиями в Союзе писателей закончилась.

Скажу сразу, что сказку Аллы я тут воспроизвожу по памяти, многие её обороты давно забылись, и сам строй, как я вижу, не вполне соответствует Аллиной речи. Боюсь, что это вышла моя сказка, а вовсе не её, однако, идея, без сомнения принадлежит именно Алле Елагиной.

Потом, когда мы вместе шли из Союза, я спросил у поэтессы:

— А почему ты мне никогда не рассказывала эту твою легенду?

— Не знаю, — ответила она. — Мало ли о чём я тебе не рассказываю. Просто к слову не пришлось.

— Хорошо, а ты действительно в неё веришь?

Алла даже обиделась:

— Разумеется, верю! Иначе и быть не может!

— Но скажи мне, зачем ты вообще выдумала этого инока Диодора? Почему он для тебя более реален, чем гипотетический древнерусский автор?

— Да потому, что о древнерусском авторе никто — ты подумай, никто! — из исследователей ничего толкового сказать не может. Кем он был? А леший его знает? То ли монахом, — но для монаха он не очень-то набожен... То ли воином, — но для воина он что-то очень уж мало приводит подлинных военных деталей... А кто тогда? Кто-то! Господин Никто! Неопознанная Пишущая Особа! А мой Диодор на все вопросы о личности автора отвечает толково.

— Но ведь он именно монах... Сама говоришь, что автор для монаха не слишком набожен...

— Да брось ты, в восемнадцатом веке какие монахи?.. И мой Диодор — он не столько монах, сколько книжник. Эксперт по древнерусской литературе.

— А зачем ты придумала мастерскую по изготовлению подделок? Ведь Мусин-Пушкин не показывал никому древний список... Якобы, этот список погиб в Московском пожаре...

— Ну, вряд ли Мусин-Пушкин был в сговоре с торговцем-фальсификатором. Возможно, что подделанный список действительно погиб. А может быть и другое... Мусин-Пушкин заподозрил подделку, но от «Слова...» он отказаться уже не мог, ибо вполне оценил его величие. Вот он и уничтожил от греха фальсифицированный список, — а текст-то всё-таки списал!

— Ну, хорошо, но почему бы просто не принять официальную версию? Почему бы не поверить, что «Слово...» это памятник именно древнерусской литературы? Зачем обеднять нашу литературную древность, отнимая у неё лучший из шедевров?

Алла помолчала, глядя себе под ноги, потом проворчала чуть слышно:

— Я не обедняю, наоборот, обогащаю.

— Как это?

Она сердито глянула мне в лицо.

— Сейчас «Слово...» затмевает всю нашу древнюю литературу. У людей складывается впечатление, что тогда ничего, кроме «Слова...» и не было написано. А это не так, ты сам знаешь. Но кто помнит Даниила Заточника, «Поучение Владимира Мономаха», «Житие Михаила Клопского», «Повесть о Тверском отрочем монастыре», «Повесть о Савве Грудцыне» — и ещё десятки шедевров? Никто, никто не помнит! «Слово...», «Слово...», только «Слово...»! Оно всё заслонило! И что-то мне кажется, что не без злого умысла такое происходит. Поэтому, не мешало бы «Слову...» чуть-чуть потесниться!

Говоря это, она сурово сопела, хмурилась и более, чем когда-либо становилась похожа на разбуженную сову. Потом, помягчев и остынув, завершила речь так:

— Я не придумала Диодора. Я уверена, что он действительно был, и звали его именно Диодором. Я так его понимаю! Я так ему сочувствую! Ну вспомни, неужели у тебя такого никогда не бывало: начитаешься чего-то особенно яркого, и начинаешь сочинять подражания в том же духе? Я помню, прочла в пятом классе «Песнь о Роланде» — и тут же села писать песнь о каком-то Орланде! А в седьмом классе прочла «Старшую Эдду» и наваяла штук десять предсказаний Норны эдическим стихом! Это же так естественно для человека читающего и пишущего! А если монах всю жизнь только и делает, что читает древние манускрипты, — ему же не может не хотеться сотворить что-нибудь этакое: «Не лепо ли ны бяшеть, братие»!.. По-моему, это естественно.


Рецензии