Рассказ 8. Прогулка на свежем воздухе
Рассказ 8. ПРОГУЛКА НА СВЕЖЕМ ВОЗДУХЕ
Рассказ, целиком написанный Аллой Елагиной
...Сначала я осознавала только лёгкое покачивание, нежную, чуть заметную тряску и то особенное ощущение стремительного плавного движения, которое слаще самого сладкого сна. Потом к осознанным ощущениям прибавился слепящий розовый свет сквозь закрытые веки. Я открыла глаза: солнце сияло так сильно, что спать долее не осталось никакой возможности. Спросонья мне не сразу стало ясно, где я и что я. Через несколько секунд положение прояснилось: оказалось, что я сижу на переднем сиденье легковой машины, пристёгнутая тугим ремнём, и сквозь открытое боковое окно меня обвевает живой, щекочущий ветер.
Автомобиль быстро катится вдоль ослепительно-солнечного озера; слева от нас — светлые скалы, поросшие карельскими соснами… По левую руку от меня водитель, — этакий толстенький наливной фрукт, редковолосый и рыхлоносый… Что-то он, кажется, рассказывает, — я слышу его речь, но слов ещё не могу понять… А к кому он обращается? Не ко мне же! — я сплю. Нет, уже не сплю… А обращается он к тем, кто на заднем сиденье. Я не без труда оборачиваюсь, и тут всё разом проясняется у меня в голове: я вижу, что там пристроился мой старший брат со своей женой...
Следовательно, мы втроём сидим в такси, следовательно мы едем на нашу родину... Да, в один крошечный карельский посёлок, где мы не бывали много лет. Крепко же я спала, если забыла это!.. Но теперь я всё вспомнила: сначала мы приехали в Сортавалу... И тут, на автовокзале выяснили, что с некоторых пор рейсовые автобусы до нашего родного посёлка не ходят... И пришлось брать такси. Всё ясно, — теперь всё ясно.
Тут и речь шофёра — сплошная вязкая словесная каша — стала комковаться более или менее понятными словами, а вскоре в ней выделились и вполне членораздельные фразы. Водитель, — толстячок этот, похожий на молодой крепенький подосиновик с нераспустившейся шляпкой-лысинкой, — говорил с важностью:
— Бывал я у вас, в Питере, бывал!.. Дворцовая площадь — ух!.. Медный всадник — ну, слов никаких нет! И в Эрмитаже... да... в Эрмитаже побывал: хоть и не помню сейчас ничего, но всё равно, великая живопись! По Петергофу бродил, на фонтаны любовался… Вот именно: любовался! Любовался!!
Его мясистый указательный коротыш с коротко обрубленным ногтем при этих восклицаниях важно тычется кверху, при том, что все прочие пальцы небрежно лежат на руле и из-под них по чёрному пластику чуть расплываются мокрые, потные следы.
— ...А потому что там-то и нужно любоваться! В Питере-то в вашем!.. Там всё для этого устроено. Искусство! Великолепие! Цари для себя старались! Они худого себе не построят, верно?.. А тут-то что? Только скалы корявые, — хе! Да были бы хоть высокие, а то... Вот Кавказ — это понятно: горы! Альпинизм! А тут любоваться не на что.
Последние слова его звучат не оценкой, а поучением: он указывает своим наивным пассажирам на что можно любоваться, а на что нельзя.
— Но ведь красивые же скалы… — благодушно возражает брат, не отводя глаз от этой светлой каменистой стены с венозными корнями сосен. Я вновь оборачиваюсь к брату и с полувзгляда вижу, что он счастлив, по-настоящему счастлив тем, что едет вдоль этих скал, нагретых июльским солнцем, вдоль этого слепящего холодным сиянием озера. Его жена тоже пребывает в хорошем настроении, радуясь радости мужа.
— Да уж, красивые… — бормочет водитель. В голосе его слышится и недоверие, и укоризна, и горькие раздумья. — Камень это — и всё. Камень — и камень. Что ещё сказать? Просто камень. Когда меня сюда с Припяти эвакуировали, — ох, я опечалился! В такую глухомань попали, в такую глухомань… Север же, настоящий север, — только что белые медведи не ходят... А там-то мы от Киева в двух, считай, шагах жили.
— Так вы — чернобыльский? — спрашивает заинтересованный брат. — Расскажите об аварии!
— Ну, я-то что?.. — пожимает плечами скромный водитель. — Я ж не ликвидатор. Здесь шоферю, и там шоферил, да… Но я вам так скажу: был взрыв! Болтают, что, мол, никакого взрыва не было, а я вам скажу — был! Пожар уже после начался, а сперва был взрыв! Это мне сосед рассказывал, — сам-то я в тот день в Киев отъезжал. Как, — сосед говорит, — долбануло среди ночи, так он на кровати подлетел! А потом сияние такое — на весь город — тёмно-красное! Но это ещё не пожар был, — пожар позже начался…
И он начинает дотошно излагать всю непростую повесть своей эвакуации, перечисляя одну за другой пройденные инстанции, и все справки, которые ему пришлось собирать, и как ему предложили на выбор Тульскую область, Хабаровск или Карелию, и как он не по-детски лопухнулся, выбрав Сортавалу.
— Такая глушь, такая глушь, — сокрушается он, вертя мясистой редковолосой башкой. — И названия эти чухонские… Как занесло сюда?.. Не понимаю!
Я расслабленно, блаженно полулежу в кресле и, не щуря глаз, смотрю на полыхающее студёным солнечным огнём озеро. Я дышу... Слушайте, я же дышу!.. Это же воздух, именно воздух, льётся в моих ноздрях, в моей гортани, в моей груди... Сколько же я не бывала в этих краях? Не помню… Надо бы спросить у брата, но он сейчас о чём-то беседует с женой, и я не хочу их прерывать. У меня двоятся впечатления: то мне кажется, будто я уехала отсюда вчера, то, будто жила вдали от родины никак не меньше тысячи лет…
Долгая цепь веков растянулась в моём сознании, все воспоминания мои давно потонули в бездне…
Или, нет, не все, — кое-что в памяти осталось: сейчас я точно помню — мы свернём с главного шоссе на грунтовую дорогу, поедем среди редких сосен и минуты через две увидим среди подлеска зелёный такой домик, очень ладный, выстроенный на финский манер, возможно, ещё до войны… Это первый дом нашего посёлка, убежавший от центральной застройки в лес, в преддверье, на сторожевой пост. Он такой чудный, такой сказочный, хотя ничего особенного в нём, как будто, нет, но меня он всегда волновал так, словно я вижу избушку на курьих ножках или... Я напрягаюсь, жду поворота… Отлично! — домик ждёт меня на своём месте, только из облупленно-зелёного он стал свежеокрашенно-жёлтым, но финской прелести своей, сказочной своей таинственности не потерял от этого ничуть. Я с радостью оборачиваюсь к брату, но он не смотрит ни домик, ни на меня, — он о чём-то крепко задумался. Я вдруг робею: брат кажется мне таким взрослым, — чуть ли не старше отца… Не буду я приставать к нему с этим несчастным домиком.
А брат, просветлев лицом, опять оборачивается к жене:
— Сейчас приедем!
Радостный такой… Братишка... Почему я робею перед ним?
— Узнаю места! — говорит он. — Один какой-то километр остался…
— Точно! — соглашается шофёр. — Я тут, правда, не бывал никогда, но знаю!
И, не успевает он договорить, как мы въезжаем в посёлок.
Старый, старый финский посёлок, заброшенный, отрезанный от основной магистрали, но каким-то чудом ещё живой, полный людского движения. Мы тряско катим по его главной улице, наблюдая по одной её стороне советские деревянные двухэтажки, а по — другой маленькие домики, построенные до войны. В одной из этих двухэтажек — скособоченных, чуть живых, — помещалась когда-то и наша квартира... Отец тогда был ещё лейтенантом и часто говаривал матери, что, мол, редкий лейтенант в нашей армии имеет собственную — пусть однокомнатную — квартиру...
— Сейчас тут будет площадь! — говорит брат. — Остановите там!
— Площадь!.. Ну, вы как скажете! — хоть стой, хоть... — смеётся водитель. — Дворцовая, что ли? Какая здесь может быть площадь? Это ж дыра!
Но тут по левую сторону и вправду открывается довольно-таки обширная площадь, замощённая бетонными плитами, окружённая всё теми же двухэтажками и замкнутая магазином образца 60-х годов — щеголеватым зданием из стекла и бетона; вернее, оно было когда-то щеголеватым и очень современным, а теперь широкие витрины заколочены фанерой, заклеены рекламой в несколько слоёв, и бетонные стены его изрядно почернели, дали трещины, а местами даже заросли мхом.
— Ну вот! — говорит брат водителю. — Ждите нас здесь! Мы немного погуляем и вернёмся… На кладбище зайдём…
— Буду ждать... Моя работа такая. Вы не торопитесь, гуляйте хоть до вечера, — соглашается водитель и достаёт из бардачка пачку японских кроссвордов. — А я тут пошевелю, покамест, мозгами!
Брат с женой выходят, даже не обернувшись на меня… Я было бросаюсь им во след, но видя, как они быстро, никого не дожидаясь, удаляются по деревянным мосткам тротуара, останавливаюсь.
Да, верно, — куда же я? Мы же договорились с братом, что на кладбище я не пойду: буду просто бродить по посёлку. Одна. Так выйдет романтичнее. И поэтичнее. И ностальгичнее.
— Ну, так я пойду тоже… — не очень уверенно говорю я шофёру, а тот на эти мои слова вдруг ухмыляется всей своей мясистой рожей и несколько даже нагло отвечает:
— Ага, поди-поди! Вот именно, погуляй!.. Зачем и приехала, как не прогуляться. Вернуться только не забудь.
Мысленно пожав плечами, я вылезаю из авто. И опять он — свежий воздух, — как же я по нему стосковалась! Кажется, тысячу лет я не дышала свежим воздухом, а только чем-то сырым, спёртым, почти безкислородным… А теперь — океан чудесного воздуха! Небо спустилось на землю! Мне даже не хочется никуда идти, — только стоять и дышать, и подставлять щёки ласкам ветра.
Но я всё-таки иду, — по главной улице, меж толстых, замшелых берёз. Наверное, в пору моего детства эти берёзы не были такими замшелыми, такими позеленелыми? — не знаю, не помню. А вообще-то я очень хорошо помню эту улицу: если пройти по ней метров триста, то справа, окружённый разросшимися акациями, будет стоять небольшой чугунный медведь, опирающийся на чугунный шар — любимая игрушка моего детства, — на прогулках я всегда пыталась вскарабкаться на его скользкую, блестящую башку. А рядом должно стоять довоенное здание библиотеки, и из-за забора должны выглядывать белые, гипсовые головы Пушкина и Лермонтова, — прохожим не видны ни их шеи, ни плечи, ни постаменты, и кажется, будто поэты осторожно выглядывают из-за забора, не без опаски присматриваясь к вольной человеческой жизни… Я заглянула в их глаза с сочувствием: меня сейчас разбирала та же робость пополам с любопытством.
Я бродила и туда, и сюда, по знакомым (старым) и незнакомым (новым) дворам, подошла к школе, где брат успел закончить до нашего отъезда лишь три класса; в школе шёл летний ремонт, дверь была распахнута и изнутри, из невидимого мне вестибюля так оглушительно пахнуло свежей масляной краской, что плотная волна запаха отбросила меня от школы метров на сто.
Я отправилась на окраину, на сосновый перелесок, вдоль которого проходила железная дорога, встала на шпалы и принялась, как в детстве, вертеть головой то вправо, то влево, разглядывая те загадочные точки, где непостижимым образом сходились параллельные линии рельсов.
Взобралась на высокий сосновый холм к деревянному зданию кинотеатра… Это было странное место: ни посёлок внизу ни лес вдали не были видны отсюда — только поляна-проплешина и густой кустарник вокруг, и вверху — необъятное небо. Небо было тёплым и родным и ощутимо притягивало к себе, но я не решилась подпрыгнуть и повиснуть в воздухе, чтобы не спеша подниматься всё выше и выше к редким светлым облакам...
И куда бы я ни шла, в какую бы сторону не поворачивалась, я всё время — то впрямую, то боковым зрением, а то и затылком — видела огромную гору, нависающую над посёлком — огромную, лесистую, чёрную гору, всё время ощущала её взгляд, устремлённый на меня, и никак не могла понять, страшно мне от этого лесного взгляда или сладко. Она что-то говорила мне, эта гора, но я никак не могла расслышать её слов — тёмных и мудрых… Да я и не старалась вслушиваться: храни Бог от её мудрости, — я предпочитаю быть наивной глупышкой, чем понимать, то, что мне говорила гора.
А вообще, посёлок, несмотря на всю свою заброшенность и отделённость от большой жизни, вовсе не казался мёртвым. Нет, он был потрясающе живым, я просто захлёбывалась этой жизнью, — я сперва восхищалась ею, а потом стала даже побаиваться. Повсюду были люди, — куда ни пойди, повсюду люди, и все они двигаются, взвихривая лёгкий воздух, все говорят, распространяя вокруг себя тонкие, невидимые волны своей речи, все дышат жарким живым теплом... И все так радуются, — наверное, выходному дню: ведь мы приехали сюда в воскресенье… Однако, они настолько живые, что я, наверное, кажусь среди них бледной тенью. Мне даже завидно стало: я пошла вослед четырём девчонкам-подросткам и всё слушала, как их ноги звучно топчут плотную глинистую почву, как нежно и мерно, в лад ходьбе, шуршит их летняя одежда. Они о чём-то говорили, но я не вслушивалась, не разобрала, кажется, ни одного их слова, не смогла различить их голоса, меня гораздо больше поражала их вещественность, ощутимость; тугие косички одной и толстая рыхлая коса другой, и летучие локоны третьей, и щекочущий шею, светлый, распушённый «хвост» четвёртой...
И я всё разглядывала их со стороны, словно невиданную, небывалую диковинку, и всё примеряла на себя их жизни, — ведь я бы тоже могла здесь жить, если бы отца в своё время не повысили в звании и не перекинули в Петербург, в Центральный военный округ. А каково это — жить здесь? Это что же? — всегда можно было бы дышать этим воздухом, пить это нежаркое солнце, — и пусть даже слышать глухие речи горы, пусть, не страшно… Я бы научилась общаться с горой. И почему обязательно девочки-подростки? Я могла бы быть и этой молодой женщиной — такой деловитой и радостной… Или даже этой грузной тёткой — немолодой, но очень, очень живой, бодро топающей по деревянным мосткам, помахивающей тяжёлой продуктовой сумкой… Да что там, хоть даже этим бледным парнем с бензопилой, или этим небритым стариком, глядящим из-за забора. Всё равно, кем, совершенно всё равно. Все они — от девчонок до старика — находились по одну сторону, а я по другую, — я вдруг остро ощутила эту разделённость и смертельно захотела перебраться от себя к ним.
Тем временем я подошла к нашему бывшему дому — деревянному, двухэтажному, выкрашенному когда-то в рыжий цвет, а теперь изрядно побуревшему. И тут мне стало не по себе. Ощущение поющей и звенящей жизни разом ушло. Я не только не перебралась к жителям посёлка, — я, кажется, ещё глубже ушла к себе, а это мне не нравилось. Что-то мне напомнил вид своего родного дома, куда меня принесли новорожденной, а потом… Но дело не в этом. Слишком уж он сохранился — этот дом, и те же сараи поодаль, и та же деревянная горка, с которой меня катали зимой… Сколько же она может стоять? Или это уже другую построили? И смотрите, даже лужа — огромная лужа между двумя домами, почти пруд, поросшая густой осокой, — и она не высохла, и её не засыпали… Я вдруг потеряла ощущение времени, ощущение возраста: ничего не изменилось, — так может быть, и я сама осталась прежней?.. Как же это? Ведь говорят же, что люди, приезжая в край своего детства, испытывают острое разочарование: всё не так, всё какое-то маленькое, игрушечное, усохшее… А у меня такого не было! Всё, как тогда! Что же, я не выросла с тех пор, что ли? И почему у меня сердце так ноет, как от огромной потери?
Тут я увидела вдалеке брата с женой. Они шли по деревянным пешеходным мосткам, разложенным вдоль улицы, и брат даже головы не повернул в сторону родного дома. Головы у них у обоих были опущены, словно бы в глубокой печали. Куда это они идут? На площадь, к машине? Пора возвращаться? Сколько же времени прошло? Я бросилась следом и едва нагнала их у нашего авто. Понурые, они опять уселись на заднее сиденье, я шлёпнулась на переднее, рядом с водителем, а он глянул на меня хмыкнул, сморщил толстый рыхлый нос — то ли шутливо, то ли грустно.
— Ну, и как сходили? — спросил он у брата. — Как там — всё в порядке содержится? Кто присматривает-то за могилкой?
— Да всё хорошо, — ответил брат. — Смотрят люди, заботятся… Только что-то расстроились мы сильно… Никогда я особо не вспоминал, а тут вдруг…
— Это понятное дело! — радостно согласился водитель. — Это уж как положено! Надобно немного и погрустить на могилке-то.
Машина медленно выкатилась с центральной площади на главную улицу посёлка и тряско покатила в сторону шоссе. Тут сознание моё слегка помутилось от внезапной волны усталости, и всю обратную дорогу я
Наступал вечер. Мне вновь захотелось спать, и я продремала всю дорогу до Сортавалы. Время от времени я приоткрывала глаза и видела за окном всё более сгустившися сумрак. Наконец, когда тьма совсем одолела уходящий день, водитель остановил машину у Сортавальского автовокзала. Брат поблагодарил его, расплатился, вылез из машины… За ним и его жена… За нею и я…
— Эй, а ты куда? — сурово одёрнул меня водитель. — Куда разбежалась? Давай-ка, обратно залезай. Нам с тобой назад ехать.
На долю секунды во мне вспыхнуло возмущение: «Почему это он приказывает?!» Но это продолжалось недолго: я тут же вспомнила, что он имеет право приказывать, и послушалась его, вернулась в машину, и успокоилась.
Мы ехали в посёлок той же дорогой, но теперь здесь было так темно, что я не видела, ни зги, — только своё бледное отражение в окошке. Минут через десять молчания, водитель разговорился.
— Ну что, соседка? — спросил он, улыбаясь. — Как выходной провела? Здорово, правда? Воздухом-то успела подышать? Да уж... Тебе-то теперь лежать, да лежать, а меня, гляди, не завтра — послезавтра опять вызовут. Опять кому-то выходной назначат, отпустят на свидание с родичами…
— Скажите, — спросила я. — А те… Те, которые давно лежат… Те, у которых и родичи давно легли… Им тоже выходные дают? А с кем же они встречаются?
— Тоже с родичами — с молодыми только. Старики легли, молодые ходят, — на них-то тоже хочется посмотреть, верно? — даром, что не знаешь толком никого. Праправнуки какие-нибудь!.. Что они тебе? А глянуть всё же любопытно — похожи ли на тебя хоть капельку, да как живут в незнакомых этих временах?.. А вот у меня родных нет... Один мой родич — «Ниссан» этот! Как я брякнулся на нём в пьяном виде, так и капут мне настал, и весь род мой на том прекратился... Да мало, что сам брякнулся, ещё двоих прохожих сшиб насмерть... И вот теперь отрабатываю свою невольную вину: из-за баранки и не вылезаю, как каторжный, покою могильного не знаю, всё катаю вашего брата. — Тут он важно нахмурился: — Да! Катаю! Такова моя миссия — не хухры-мухры! А ты сама, сестричка, чего такая молоденькая улеглась? Что с тобой стряслось? Тебе же лет восемнадцать, верно?
— А!.. — махнула я рукой. — Какие там восемнадцать? Это видимость одна. Я на самом деле гораздо младше. Мне на самом деле всего шесть лет. Не долго пожила.
— Болезнь какая? Или тоже под машину угодила?
— Нет... Я какой-то отравы наелась по глупости, — ягод, грибов, корешков… В лес пошли с подругами, — ну, и давай там грибы собирать… Добро бы — в корзинку собирали, а то всё в рот. Их-то откачали, а я слишком много съела. Не надо об этом, прошу вас! Мне так хорошо сейчас было, не хочу эту жуть смертную вспоминать. Вы бы ещё о похоронах заговорили!..
Он содрогнулся всем телом, припомнив, видимо, собственные похороны.
— Такой воздух был сегодня! — продолжала я блаженно. — Ах! Дышала-дышала, и не носом только, и не ртом, в всем лицом, всем телом! Счастье какое!
— Вот видишь, как тебе везёт! — загрустил водитель. — А я живого воздуха и не чую: мне из-за баранки вылезать никак нельзя!
— А какие люди! — продолжала я пылко восхищаться. — Все живые-живые! Чудо! Так и видишь, как в них кровь ходит! Горячие такие наощупь! Я потрогала одну девчонку, по щеке погладила тихонько — так чуть не обожглась! И чем-то от них веет — радостью какой-то, что ли... Вот бы пожить среди них немножко! — я бы с ног до головы этой радостью пропиталась!
— Ну, ты не очень-то глазками сверкай, — спать будешь плохо! — строго зыркнул на меня водитель. — Брат-то на какую могилку ходил? На твою?
— А на чью же? Здесь у нас больше никто не лежит.
— Что ж ты с ним не пошла? Посидела бы вместе...
— Да ну это кладбище! Тошно мне!
— Брат-то видишь, как из-за тебя расстроился! — гнул своё водитель. — Любил тебя, видать!
— Что значит — «любил»? И сейчас любит! Вы же видели: он сразу ко мне пошёл, и больше ничего смотреть не захотел! Братик мой!.. А жена его — кикимора настоящая!
— Ты скажешь!.. — покачал головой водитель. — Она — красивая женщина. Такая, знаешь... Такая вся... Красивая!
— Красивая, конечно, но всё равно, кикимора.
Тут водитель насупился:
— Не болтай, чего не знаешь! Ты этих кикимор видела? Нет? Вот и молчи, считай, повезло тебе! Иные их видят, как мы с тобой друг друга, — так не радуются! Мне один рассказывал... Я его жену к нему возил, а он мне потом рассказал. И кикиморы, говорит, и кого-кого только нет: ни минуты спокойно не поспишь. Ты-то тихо, небось, лежишь? А между прочим, не все так мило устроились, кое-кого и припекает!
Мы немного помолчали, потом он опять заговорил:
— А ты эти видишь… Эти, как их… Вспышки такие… Зарницы, что ли?
— Вижу! — кивнула я. — Красотища! Конечно, вижу! Прямо сквозь сон — как полыхнёт! И опять! И ещё раз! И потом в таком счастье лежишь — долго-долго! Вижу я эти зарницы, конечно вижу!
— «Коне-ечно!..» — передразнил он. — Так говоришь, словно это само собой разумеется... Думаешь, все их видят?
— А что — не все?
— Да, представь себе, не все! Кое-кто так без радости и зябнет… А кого-то и наоборот — такою жутью обдадут!.. Припекают, да и неслабо!
— А вы видите вспышки? Те, которые добрые?
— Видал пару раз.
— Здорово, правда?
— Здорово… Хорошо, да мало. Эти ведь вспышки — они что, по-твоему означают? Не знаешь? Это кто-то из твоих родичей за тебя словечко замолвил — или из живых, или из давних… А ты, стало быть, часто их видишь?
— Ну, не знаю… Сравнить не с кем… В общем, больше, чем пару раз. Гораздо больше.
— А отпуск тебе в первый раз разрешили?
— Нет, в третий. Но я это только сейчас вспомнила, а когда по посёлку бродила, то не помнила ничего. Даже живой себя воображала… Сама смотрю на живых и вижу, что они чем-то от меня отличаются, а чем — не понимаю!
— А у меня отпусков не бывает… — вздохнул шофёр. — Я только вашего брата катаю, — но это совсем не то, что отпуск. Мне из машины выходить не положено, а здесь воздух — сама чуешь, какой. И мир я вижу плохо, — только дорогу различаю. Эх, мне бы жить ещё да жить! Если бы не напился тогда… Это я после Чернобыля зашибать стал… Всё после Чернобыля под откос покатилось. Ты про Чернобыль-то слышала?
— Нет…
И он принялся подробно рассказывать мне про Чернобыль, но я не слушала. Мы уже въезжали в посёлок и свернули к той горе, под которой размещалось наше кладбище.
— Вот, и не заметили за разговором, как добрались. Ну всё, я торможу.
Он нажал на тормоза, и тогда стенки салона — и без того плохо видные в темноте, — начали окутываться ещё большим мраком, расплываться, сочиться тьмой… Вскоре и водитель — притихший и безжизненный — потонул в беспросветной тьме, и я тотчас забыла, как он выглядел.
Я висела в мягкой кромешной черноте — не было ни салона, ни самой машины, только тьма, уютная, как колыбель. Я качалась в ней посреди бездны. Я думала о том, что однажды кто-то из моих родичей замолвит за меня словечко, и я увижу ясную зарницу, я попыталась представить себе эту зарницу, но не смогла: мысли мои отяжелели и потеряли определённость. Некоторое время я ещё таращила глаза во мрак, но потом начала забывать себя, теряться, растворяться, пока не исчезла полностью. Последнее, о чём я успела подумать: «И это — навсегда? Эта тьма пребудет вечно?» Потом я перестала отличать себя от тьмы.
Свидетельство о публикации №220121901124