О клопах, или хорошо и лучше

На улице Свободы среди новостроек-человейников в Архангельске стоит себе старый небольшой домик. А в нем горит окно. И там, в окне, стоит и смотрит на небо человек Забулдыгин.
Немая сцена. Стоит. Смотрит.
...Забулдыгин не спал вторую ночь. И не знал покоя второй год.
Дрязги на работе то и дело как клопы покусывали нервную систему.
В полудреме, в каком-то совершенном забытии, прошлой ночью привиделся Забулдыгину сон, будто начальник его, Бардовеев, подошел сзади и ужалил в шею поцелуем изголодавшегося любовника.
Этот сонный мрак настораживал и придавал волнениям дополнительный градус.
Снова и снова тонул Забулдыгин в мыслях о работе, точнее, о коллегах, еще снайпернее - о двоих.
В кабинете с Забулдыгиным располагались коллеги Троеточиев, Мнимов, Поганкин, Шепотун и Толстодупин.
Толстодупин и Поганкин были дуэтом токсичных негодяев мелкого пошиба, противные как прыщики, мелкие душой как те клопы... Вроде и учились они чему-то где-то, а вульгарный базар проскакивал преграды образования и даже природных способностей размышлять, как вода в песок... «Знаю я их, они на рынке деревянными членами торговали!..» - меткая фраза, как раз такое ощущение создавал дуэт недоумков на государственной службе.
...Некогда в кабинете работали двое: Забулдыгин и Троеточиев. И атмосфера была спокойной, свободной, лёгкой как одноименная промышленность.
Но штат чиновников разрастался. И в кабинет втащили дополнительную мебель и дополнительных работников. Вперли, как как в старую авоську вбивают сваю батона, сверх картошки, бутылок с кефиром и подсолнечным маслом, шматка грудинки и куриной тушки килограмма на три. Двух тушек.
В кабинете появились постепенно Мнимов, Шепотун, Толстодупин, в конце в него втюхали еще и такой хлам каким идеально был по всем статьям юнец Поганкин.
Кислорода и спокойствия стало не хватать одномоментно.
Толстодупин постоянно вещал, словно в нем без паузы работала радиостанция Естьжопаплюс.
В его эфире все его бывшие коллеги с бывших работ были какой-то последней дрянью, а он страдал от этого, весь такой в белом пальто. Дрянью были и те, с кем сталкивался по работе... В основном, озабоченной, самой распоследней дрянью, чье место на свалке, а они, вот досада, туда никак не хотят.
Толстодупин смаковал свои панегирики, и хотя слушали его в кабинете вынужденно, он был вполне удовлетворен и всем своим весом сидел на ушах однокабинетчиков.
Впрочем, не пресекаемая гадость всегда разрастается. Ее прогресс неминуем.
Толстодупин с регулярностью смены дня и ночи интриговал и ругался, затем снова мирился, снова ругался с Троеточиевым, избрав его обьектом искусства критиковать. Тот сопротивлялся. Искры летали часами, днями, неделями.
Забулдыгин приходил последним и уходил первым, успевая справить свою должность, а потому скандалов не знал, имея дело лишь с послескандалием.
Впрочем, однажды Толстодупин и Забулдыгину высказал критику:
- Вы ни с кем не ругаетесь, уважаемый мой, у вас такая удобная позиция, не вмешиваетесь, не ругаетесь...
- Да, не ругаюсь, - согласился с критиком Забулдыгин, уходя в свои бумаги с головой и всем ее содержимым. Искра не выбилась.
Но время шло, и Толстодупину хотелось эмоций. Он тщательно изыскивал все поводы: неквадратный квадрат, немокрая вода, не дверная дверь, не взглядный взгляд...
Свобода улетучилась из кабинета вместе с кислородом. Первым замолчал конкурент Толстодупина, а именно стоявшее в углу за все хорошее радио, небольшой китайский приемник, еще спасавший отчасти творческую атмосферу. Толстодупин сказал, что музыка мешает работать. И поскольку мнение человека, постоянно создающего шум, никого не интересовало, из-за шума, то Толстодупин сходил к Бардовееву и тот спустил указание: радио - аннулировать как и любые попытки музыки.
Толстодупин торжествовал. Поганкин, будучи под его покровительством, разлелял с ним лавры.
Все успокоилось: вместо радио каждый день все слушали громкий как пустое ведро голос Толстодупина, в диапазоне от отрыжки и анекдотов до сплетен про соседние кабинеты и прочие арии наличия отсутствия ума.
Как гром среди серого неба прозвучала новость о покупке новеньких столов и шкафов: всю старую мебель списали в утиль, внесли новую. Грузчики и сборщики ушли, сделав дело. И явившись на службу Забулдыгин обнаружил, что вещи его куда-то тоже списаны: а там, где было его рабочее место, между Толстодупиеым и Шепотуном, напротив Мнимова восседает гордый Поганкин, поглаживая не выросшие усы.
- Теперь тут буду сидеть я! А вы вон там, в углу! - сказал счастливый Поганкин.
Забулдыгин пустился было в спор, но осознав, что Поганкин не уйдет на свое место, обратился к Бардовееву.
- Я что вам, воспитатель в садике, места указывать? Разбирайтесь сами! - отрезал Бардовеев.
Забулдыгин понял, что помощи и поддержки не будет. Шепотун и Мнимов молчали, Троеточиев зарылся в отчетах и лишь призывал Забулдыгина смириться и не скандалить, Толстодупин праздновал, Поганкин ликовал.
Были бессонные ночи. На новом месте в углу Забулдыгин задыхался как алоергик задыхается в библиотеке, где книжная пыль царит над каждым миллиметром пространства.
отмаявшись неделю, Забулдыгин в один из дней явился на службу с улыбкой и не здороваясь с серпентарием, подошел к Поганкину и начал переносить его вещи.
перенес все под вопли Поганкина о том, что Забулдыгин нарушает конституцию, права человека, и свободу личности.
Когда расстроенный Поганкин, в дуэте с Толстодупиным, понесли жалобы на происходящее Бардовееву, Забулдыгин спокойно разложил свои вещи за столом, в том месте, где всегда и был его рабочий стол, и приступил к работе.
Бардовеев в перестановку не вмешивался: Поганкину пришлось вернуться в угол, где он и крысил до недавнего времени. Крысил, то есть создавал видимость работы и постоянно крутил своей острой мордой, улавливая, все что угодно, кроме побуждения к полезному делу.
Время шло. Толстодупин и Поганкин множили сплетни о Забулдыгине по всему ведомству, какой он сволочь и скотина, и просто возомнившее о себе говно.
В принципе, Забулдыгин и сам был о себе примерно такого мнения, но тиражирования этих истин за глаза воспринимал тяжело: ему было уже за сорок, и четвертая группа крови, опять же, постоянное желание жить и работать спокойно и невозможность это получить...
В кабинете с каждым днем делалось все невыносимее: Толстодупин громкоговорительствовал, причем, нес несусветную ересь, но был убежден, что хорош и почти гениален. Гениальной была и его отрыжка. И вонь его одеколона. И его юмор про то, как один другого учит сосать ради счастья...
Поганкин, Многоточиев, Шепотун смеялись плоским шуткам: Поганкин в силу своей сущности, остальные чтобы подчеркнуть лояльность, а то мало ли что...
Забулдыгин оказался кустом среди поля, и сам мысленно вырубал себя, представляя, что поле станет рекой и вода унесет мусор.
Но поле было Толстодупиным, Поганкиным и необходимостью с этим считаться.
Забулдыгин ходил на работу как на войну, и хотя он каждый день выживал, он не ощущал, что каждый день побеждал врагов.
Война была выматывающей и почти неосязаемой - войной восприятия. Толстодупин и Поганкин то и дело роняли бумаги со стола Забулдыгина, сдвигали его стул и кресло, вслух обсуждали его манеру вести дела... Порой из-за их ора и смеха было невозможно говорить по телефону. Вот тогда Забулдыгин занимал у будущего уже не терпения, а решисости и говорил им как говорят орущим капризным детям в отделе игрушек: Тише!!!
Близился февраль.
Толстодупин должен был уйти, поскольку взят был на службу временно, на время отсутствия Свинко.
Толстодупин старался остаться, закрепиться, надеялся, что ему предложат остаться, создадут новую должность и он пустит корни тут, в этом кабинете...
Озвучивая такие великие планы про компот, они с Поганкиным даже прелупреждали Забулдыгина, что при таком раскладе добьются его увольнения.
- Ты тут не задержишься, и стол этот будет мой, не привыкай к нему, - резюмировал Поганкин, облизывая кончиком языка невыросшие усы.
- А Поганкин сто процентов будет однажды губернатором! Такой человек - для большого будущего! - гремел одобрительно Толстодупин.
А Забулдыгин старался и это игнорировать: клопы на клопином общаются... Не владея их языком, мысли не донесешь, - рассуждал он.
тем временем Толстодупин, разнося по кабинетам ведомства сплетни и слухи, как бабушки у подъезда, умудрился столкнуть лбами служащих из других кабинетов. При этом силой неведомых талантов, залез без моющих средств ко всем в анусы так, что люди не понимали, как умудрялись восхититься им и влюбиться в его вездесущую непонятно в чем незаменимость и рубахапарнество.
Кащалось, Толстодупин навсегда.
Вместе с Поганкиным они делали невыносимой атмосферу в кабинете, чтобы Забулдыгин чувствовал удушье. Зная, что Забулдыгин аллергик и не переносит цветов, они уставили ими весь кабинет. Но Забулдыгина спасали мозги и супрастин.
Толстодупин хамил, но Забулдыгин и от этого не сломался. Поганкин делал Забулдыгину замечания, как говорить, как стучать по клавиатуре, как обращаться к другим, но пооучал в ответ равнодушие и игнор.
Лишь дома, после службы, Забулдыгин прокручивал все в голове и пытался нашупать, как это все прекратить, как справиться или перебороть.
Он не был горд или заносчив, и старался причины происходящего отыскать в себе. Не нашел. Долгие личные рассуждения привели его к интересному выводу, такому простому и изящному, что Забулдыгин записал его в свой блокнот. На память себе самому значилось:
«Все люди, любой человек это не что иное как чей-то половой акт, а на половой акт нельзя обращать внимание. Ну переспал кто-то с кем-то неудачно, оставив такие хамские последствия, мало ли в природе ошибок, она ведь большой художник. Пусть ее рисует половые акты... Пройдем мимо, чего мы там не видели».
В декабре обстановка раскалилась. Толстолупин вынудил тихоню Забулдыгина в ответ на хамливый выпад тоже извернуться в острых словесах.Подобное повторялось сначала раз в неделю, а потом и через день. Толстодупинский голос вызывал отвращение, гремел, не давал шанса слышать что-то еще. Кроме того, Торстодупин такде громко смеялся, неприятными раскатами и дребезгом старых железок, озабоченных, вульгарных, пошлых. Время тянулось и неслось. Забулдыгин подумывал о том, чтобы уйти с работы, а смдящмй рядом тренажер его терпения отрыгивал обед и не давал открыть окно, чтобы свежий воздух не проникал в кабинет и не портил собой заведенную невыносимость.
А в феврале на работу вышел Свинко. Это был неконфликтный человек, точнее все его конфликты имели вид или его спокойных высказываний, что он считает и думает, или дрожания его левого глаза, сдерживающего нервный ток. Поганкина вдруг стало не видно и не слышно в его крысином углу.
В кабинете как будто появилось больше пространства и солнца. Шепотун и Мнимов улыбались, Троеточиев вспоминал смешные истории из жизни, на стене играло радио, Забулдыгин выдохнул и работа его вновь делалась легко как будто сама, без усталости, напряжения, специальных усилий. В обед, когда Поганкин уходил в столовую, кабинет и вовсе превращался в островок добродушия. Казалось, что портрет Чехова на стене хохотал над шутками вместе с чиновниками и Забулдыгиным, который его повесил на эту самую стену, прямо над своей головой.
И Забулдыгин тогда записал в блокнот пронзившую все его былые тревоги мысль:
«Хорошо смеется не тот, кто смеется последним, а тот, кто смеется после того, как смеялся последний. Вот тот лучше всех смеется».
Но это было в феврале...
А в декабре Забулдыгин не спал вторую ночь. И не знал покоя второй год. Клопы кусают так, чтобы чесалось. И чесался весь Забулдыгин. Тихий, начитанный, но не амбициозный и не сильный человек с улицы Свободы.
21.12.20


Рецензии