1. Коронер, или Растерявшиеся на свалке
*Коронер – судебно-медицинский эксперт
На Руси долго запрягают, да скоро едут.
поговорка
Одни ищут затонувшую Атлантиду, другие раскапывают былые цивилизации, а в это же время у всех на виду столица бывшей империи, так называемый Третий Рим, медленно и верно погружается в преисподнюю: захваты людей, взрывы, поджоги, пожары, обрушения перекрытий, заказные убийства, расстрел парламента… Социологи говорят об эпидемии агрессии, интеллектуалы – о периоде реакции, возврате диких времен Средневековья. Но эти, высоколобые, слишком чувствительны. В определенном смысле люди и не выходили из Средних веков. И не надо вспоминать разных монстров, которые где-нибудь в Германии зазывают одиноких и легковерных в свои родовые замки или в какой-то Финляндии, наоборот, - в свинарники, а потом от гостей остаются холмики – это дело следователей, патологоанатомов, психиатров. Речь о нормальной жизни, так сказать обычной, которая протекает, исчезая у всех на глазах. Не надо вспоминать и маркиза де Сада и всех этих Пазолини: «Сто дней Содома» вершатся и продолжаются на каждом шагу.
1
В свое время неподалеку от памятника Гоголю, в подвале, была Мастерская. Правда, подвал больше походил на чердак, полутемный, заставленный старой мебелью, весь в картинах и книгах. Здесь работал Художник. Он тоже считал, что тут самый настоящий чердак, только не вверху, а внизу. Сюда можно было зайти, хотя Художник не занимался показом своих работ, тем более выслушиванием всяких мнений. Сообщество слов: жажда признания, успеха, влияния – всё это он считал ни за что, чем-то вроде пересечения фикций, когда мир и творец водят друг друга за нос.
Картины были повсюду, и не увидеть их было нельзя. Под низким потолком висела одна – очень темная, написанная на доске. «Завтрак», «Обед» ли назвать её, в общем, не важно: ничего из еды, кроме зажаренного вверх ножками поросенка, не изображалось на этой картине, да и поросеночек не покоился на столе в своей глубокой посудине, а витал с ней заодно, как мечта. Вокруг стола сидели люди и в каком-то цепном единодушии сообщались между собой, но поросенка это мало касалось. Он был сам по себе – в одиночестве, а они сами по себе – в коллективе. «Они жрут друг друга», - пояснил Художник, и все вопросы относительно «мечты» отпадали.
«Где теперь эта Мастерская?» - «Её сдали в аренду, а Художнику его же собратья по цеху объявили: «Считайте, что вас тут не было». Обычно подобное говорят, намекая на призрачность человеческих отношений, но Художник понял глубже. «Где картины?» - «В Хьюстоне, в частном музее» - «Где сам Художник, открыватель новых смыслов?» - «Здесь, в столице. Шлифует стекла, как Спиноза, и размышляет о жизни».
«Шлифует стекла» не следует понимать так прямо, все в какой-то степени шлифуют, только одним удается стать Спинозой, а другим – нет.
В тот день, о котором речь, наша с Лялечкой частная жизнь проходила на фоне взрыва в метро, а взрыв совершился на фоне неостановимой чеченской войны и был её отголоском. Вышло так, что нам понадобилось проехать злосчастной подземной дорогой, едва её привели в порядок после террористического акта. Лялечку затребовали в гости на домашнее торжество. Она давно уже превратилась в такую дежурную посетительницу вроде штатной визитерши или достопамятного свадебного генерала. Именины, поминки, годовщины свадеб, смертей, дни рождения, юбилеи, отпевания, похороны, литературные и музыкальные вечера, поэтические встречи, презентации, конференции, приятельские посиделки – вот колея, по которой она моталась. Нельзя сказать, чтобы всё это ей очень нравилось, но, как многие меланхолики, она оживлялась на людях, кроме того, внутренние обязанности требовали приложения. И всё-таки… что-то в этом мельканье грело её, влекло в круговерть. Не исключено, что так она поддерживала свою душевную форму и состояние «на плаву». Еще недавно она писала стихи, но что-то случилось, стихи ушли, а поэтом она всё равно осталась. Рифмы еще настигали её, но некогда было посвящать им себя. Прежде она садилась за стол, чтобы удержать строки, которые рождались в голове, а теперь… Вид стола, заставленного посудой, коробками, банками, склянками, даже не действовал на нервы. Всё давно поменялось местами и в душе и в квартире. Разве кошки и привязывали её к дому.
Параллельно стихам шли переводы с других языков, она была неплохим переводчиком самой разной поэзии: польской, английской, норвежской. Но и тут начались осложнения. Заказов делалось меньше, а работать в свое удовольствие?.. как-то не получалось: надо было зарабатывать на жизнь. Тишина стала ненужной, и, едва раздавался телефонный звонок с очередным приглашением, она срывалась, готовая бежать хоть на край света. Знакомые, не слишком церемонные и прежде, теперь вовсе распоясались - теребили с утра до вечера и с вечера до утра.
Лялечка редко приходила с пустыми руками. Дорогие кондитерские наборы, книги, цветы или просто что-нибудь симпатичное к чаю – всё это с детской улыбкой, как-то мило, без шума. Худощавая, бледная, с простыми русыми волосами, она появлялась из-за дверей, из какого-то рассеянного полумрака, снимала свои особенные пиджачки или курточки, они нередко казались с чужого плеча, оставляла в передней обувку, тоже видавшую виды, и незаметно, покладисто, без усилий ступала вперед, устраивалась в комнате около света и с этим светом сливалась. Очарование беззаботности исходило от неё в такие минуты, его не все замечали, но все желали его испытать. Если в доме были четвероногие, им тоже перепадало что-нибудь вкусное с хрустом, бесподобно пахучее. Уходя, она часто прихватывала какую-нибудь хозяйскую вещь - покупала для вида, чтобы выручить человека. Вещь не стоила доброго слова и потом дома у неё валялась без дела, пополняя гору подобных же свертков. Часто после таких визитов Лялечка сидела без гроша, пока кто-нибудь, в свою очередь, не выручал и её. А если сердобольных не находилось, она несла фамильное серебро в ломбард, закладывала и получала денежки, которые сразу же уплывали. Либо по старой дорожке, либо их просто-напросто отнимали. Она была находкой для трех категорий людей: карманников, нахлебников и писателей. Карманники и нахлебники как более ловкие и настырные обирали её постоянно: своим отвлеченным взглядом да и всем видом какой-то ускользающей незлобивости она словно приманивала, подворачиваясь на пути, воры просто не владели собой, встречая такого клиента. Они з а п а д а л и. Их руки начинали действовать сами собой и, бывало, сами собой оставляли мелкие деньги: на проезд ли, на хлеб? – непонятно.
С писателями обстояло сложнее. Эта публика, занятая в основном собой, ничего не придумала, как мучить её бесконечным самокопанием. С подробностями, с чтением собственных километровых поэм (да лучше бы анекдот рассказали!).
Больше половины Лялечка пропускала мимо ушей, на кухне в это время что-то кипело, там же горело, откуда-то лилась вода, рядом мяукал котенок… Не в силах сосредоточиться Лялечка что-то бормотала в ответ, пока неуместной репликой не выдавала себя. До говорящего, наконец, доходило, что для полной картины не хватает только его, и он, обиженный, закруглялся.
Легко догадаться, как писательская братия пользовалась Лялечкой, когда надо было протащить своих в творческий союз. Рекомендаций она надавала несчитано. Пожалуй, столько же, но уже в тясячах рублей, за ней водилось долгов.
«Кроткая», «тихая», «Офелия», «ангел», «астральная», «вся для людей» – вот определения, которыми её наделяли одни, тогда как другие бросали: «Безвольная!», но они-то как раз липли к ней на каждом шагу, заодно и дела вешали, до которых собственные руки не доходили. И дела эти уносили Лялечку далеко-далеко, она и сообразить не успевала куда и зачем. От обилия этих самых чужих дел и запустения собственных Лялечка задыхалась, суета засасывала, и тогда самой себе она казалась птицей с перебитыми крыльями. Бывало, заглянув для работы, она просто валилась с ног, житейской неприкаянностью веяло от нее, ей требовалось лишь полежать на диване, прийти в себя. Но и тут она могла разве что лепетать: «Я себе не принадлежу. На меня не надо рассчитывать». В такие дни сумятица и неразбериха следовали за ней по пятам, планы ломались и летели к чёрту, она запутывалась в собственных обещаниях, получая в ответ попреки и раздражение; всё кругом делалось незначительным, обесценивалось – любая твоя работа и ты сама, и во всём этом была какая-то неправда, отторгаемая душой. Но когда она уходила… Долго еще вспоминались её туфельки не по сезону, холодные, промокшие, или плащик вместо пальто, а еще виноватое «Прости-и-и» или растянутое: «Спаси-и-бо тебе»…
Едва за порог, сразу у лифта настроение встречи слетало с нее, и она оставляла тебя с грустной мыслью: «Вот же человек данной минуты!».
А знакомых её хватило бы на целое учреждение: от оборотистых тетушек-домашних хозяек, их домочадцев до полубогемных дам, литераторов, артистов, бардов, музейных работников, политических активистов, бывших сокурсников по университету, чужих родственников, которых она навещала в больницах, встречала и провожала на всех вокзалах, мужчин, пробавляющихся литературой, про кого одна зубоскалка заметила: «Седина в бороду, а хрен по городу». Прибился к этой компании даже угонщик самолета, отсидевший где следует, кстати, хороший поэт.
Попадались и совсем особенные персонажи. Например, Бронислава. Она любила ходить в гости, но как-то не укладывалась во время. Договаривалась, предположим, на шесть, но появлялась, когда хотела. Лялечка ждала, дергалась, Бронислава звонила, называла уважительные причины (а то и мариновала без всяких звонков). Лялечка пробовала отменить встречу. Бронислава кидала трубку и прибывала, к полночи с кучей даров в набитых сумках. Юркая, щупленькая, со стриженой головой, на которой седоватым ершиком топорщились волосы. Одни называли её «пронырой, которая пролезет без мыла», другие – малохольной, а третьи при её появлении вообще теряли дар речи. Поговаривали, что в свои лучшие годы Бронислава постукивала. Но Лялечка в это не верила, а если и верила, то не придавала значения: постукивала, ну и что? а кто без греха? Для компании Бронислава не годилась, потому что приставала и задиралась, чем выводила из себя солидных гостей, и Лялечка пыталась принимать её одну. Но Бронислава не признавала ограничений.
На помойках ли она набивала сумки пластиковыми стаканчиками, драной обувью, треснувшими абажурами, старыми календарями или где-то еще, только Бронислава обкладывала Лялечку своим добром, приговаривая: «Мы должны помогать друг другу». Довольная, садилась за стол. «У тебя супчика нет?» - спрашивала, шмыгая носом. И, получив вожделенное, после каждого глотка испускала: «О-о-о!..» Затягивалась сигаретой – и всё! и ничего больше в жизни не нужно. Но нет, следовал заказ на чашечку кофе покрепче, Лялечка кидалась на кухню. Бронислава тем временем облачалась в атласный хозяйский халат, усаживалась на диван и просила: «А чего-нибудь вкусненького к кофейку!» В ногах у неё громоздились ломаные жалюзи (самое последнее подношение), и, пуская дым, она блаженно нахваливала, какая это шикарная и нужная вещь.
На первых порах их знакомства (лет восемь-девять тому назад) Бронислава ограничивалась тем, что выгребала из холодильника продукты, бормоча: «Не стала бы брать, но хозяйка сама предложила», и отправлялась восвояси. Изъятие совершалось как бы в порядке вещей и не отягощалось никакими комплексами ни с той, ни с другой стороны. Если Лялечка раздражалась, то разве при опозданиях, но вскоре попривыкла и к ним. «Что же она так мучает тебя? - это невольный свидетель, какой-нибудь новичок, при случае не выдерживал. – «Мало при той власти наизмывалась? И теперь по митингам шляется, людей пугает. Лучше б щи научилась готовить». – «Нет-нет, она настоящая», - отвечала Лялечка. - «Да Бронислава с быка молоко возьмет. Потому и гремит костями под красным флагом». – Собеседник от злости начинал запинаться.– «Жа-а-лко её, - отвечала Лялечка, зная что-то свое, что-то за пределами явного. – Она вообще-то мыться приезжает. У неё ванна не действует», - и вид у Лялечки был, словно она выдала чью-то тайну.
Наверно, такое случается, если обыкновенная отзывчивость не устраивает самого человека, ему требуется что-то большее, может быть, - жертвенность. Но тут было иное. Тут в самом деле была жалость. На каком-то особом уровне. Да и другое известно: одинокая Бронислава любила гладить Лялечку по головке, похваливать. Лялечка как-то призналась: «А мне с Брониславой легко, я отдыхаю с ней. Она непритязательна, не осудит. Гость благодарный».
И я затыкалась со своими «разболтанными», «деструктивными», оставляя Лялечку в мире, где бездельник равновелик работяге, где народ надо жалеть, а народ – это «свои в доску», беспардонные, бестолковые, - затыкалась и чувствовала себя сволочью, потому что Бронислава была стара, слаба и тщедушна. А когда она неожиданно исчезла, я стала чувствовать себя хуже, чем сволочью, мне казалось, что я накликала на неё беду, и она провалилась в канализационный люк, который сослепу не заметила во дворе.
Самых давних своих знакомых Лялечка называла только по имени, ничей солидный возраст её не смущал, все становились Лёнечками, Валюшами, Сереженьками, все – красивыми, добрыми, одаренными, чувствовали себя немножко домашними, и всем нравилось, что это ни к чему не обязывает. Но часть знакомых оставалась при полном параде – редакторы, педагоги, им отчество полагалось по статусу. Саму же Лялечку редко называли её настоящим именем «Евстолия», находя его неудобным каким-то.
Продолжение следует, см. часть 2
Свидетельство о публикации №220122301997