Лев Толстой в переписке с женой в 1898 г

                «ПИСЬМА ТВОИ, ДУШЕНЬКА,
                ДЛЯ МЕНЯ ОГРОМНОЕ НАСЛАЖДЕНИЕ…»

                (Избранные cтраницы из Переписки
                Льва Николаевича Толстого
                с женой, Софьей Андреевной Толстой)

                В выборке и с комментариями Романа Алтухова.


                ~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~

                ЧАСТЬ ПЯТАЯ. Годы 1896 - 1910.

                Эпизод Сорок Четвёртый.
             ЛЮБОВЬ ПРОШЛА, А ДРУЖБА НЕ СЛУЧИЛАСЬ
                (20 марта – 30 мая 1898 г.)

   Несмотря на новый успех Софьи Андреевны в “вытягивании” в декабре 1898 г. мужа из родной, любимой и вдохновлявшей его усадьбы для совместного проживания в Москве, празднования Рождества и встречи Нового года «по-старому», семейному, не получилось. В мемуарах, давая тем самым читателю установку на сочувствование, С. А. Толстая жалостливо вспоминает: «На праздники и в день Нового года наши дети покинули нас с Львом Николаевичем в Москве и уехали веселиться в деревню Гринёвку, к сыну Илье и его семье» (МЖ – 2. С. 502). Это не совсем правдиво, судя по её же записям в дневнике 1 января 1898 г., где названы участники встречи Нового года: «Андрюша, Миша, Митя Дьяков, два мальчика Данилевские» (ДСАТ – 1. С. 335). Вряд ли и до того, на Рождество, младшие дети могли сами куда-то уехать от родителей — как ни скверна была моральная обстановка в доме, “подогреваемая” их затяжным конфликтом. Кроме того, Соничка проговаривается в дневнике, что она пила с гостями «русское донское шампанское», а Толстой, конечно, не поддержал их в этом — предпочтя любимый английский чай с молоком (Там же. С. 337). Участники попойки не перечислены, но, надо полагать, это были не дети, а пришедшие с ними взрослые. Такому “одиночеству” некоторые и в наши дни могли бы позавидовать!

    Достаточно неправдивы, а местами открыто ожесточены на мужа и последующие воспоминания, в особенности же дневниковые записи Софьи Андреевны этого года. Необходимо предупредить читателя, что даже то, что мы будем цитировать ниже из её дневника, надо воспринимать критически, то есть не буквально — скорее, как иллюстрацию “накала” в конфликте супругов и душевного состояния именно Софьи Толстой, а не источник достоверных фактов и — тем более — справедливых оценок.

    Продолжая, как и прежде, отторгать душевное и духовное сокровище обретённой и исповедуемой Львом Николаевичем чистой, первоначальной веры Христа, презирая его религиозных единомышленников и помощников, «тёмных», она между тем продолжала в дневнике (а значит, периодически, и в изустных беседах) взыскивать с него той ДРУЖБЫ и того ДОВЕРИЯ, которых, после многих лет страстного ею же отторжения сокровищ его духовной жизни — он не не хотел, а действительно НЕ МОГ уже ей дать. Мы помним, что в 1897-м супруг не сразу доверил Соничке даже обыкновенное рутинное переписывание трактата по искусству — а она между тем тайно грезила о СОАВТОРСТВЕ, обиженно затаив ряд ценных критических замечаний. Теперь, в конце 1897-начале 1898 года, когда трактат начал публиковаться и обсуждаться в обществе, она могла ликовать: критика нанесла удар именно по тем слабым (а отчасти и не понятым критиками) местам сочинения, на которые она хотела указать мужу — ЕСЛИ БЫ он взял её не в простые переписчицы, а в настоящие помощницы в своих писаниях! Несчастным образом Толстой превысил, как мы помним, журнальный лимит для одного номера (заключительного в 1897 г.) «Вопросов философии и психологии», и уже 3 января Соничка изругала мужа за то, что:

    «...Публика должна подписаться на “Журнал философии и психологии” на два года, чтоб прочесть статью […]; а что если б его вещи печатала я при его полном собрании сочинений, то я бы продавала за 50 коп. и все могли бы читать» (Там же).

    И тут же ей злопамятно припомнилась и повесть «Хозяин и работник», отданная, мимо её бизнес-интересов, в «Северный вестник», и «Предисловие» к книге Э. Карпентера, которое Толстому из журнала пришлось, после её скандалов, отозвать — несмотря на то, что только вместе с публикацией Карпентера в «Северном вестнике» оно бы и было кстати, и совершенно нелепо в довольно дорогом (50 коп. стоил только один том) Собрании сочинений.

    Она задела ему очень наболевшее место. Ещё 13 декабря 1897 г., в связи с притязаниями своих “доверенного” издателя В. Г. Черткова и переводчика Э. Моода на приоритетную публикацию «Что такое искусство?» в Англии, Толстой в ответ на «сердитое» письмо Черткова огорчённо сетовал:

    «Удивительней всего то, что здесь на меня сердятся за то, что я непременным условием печатания в России ставлю то, чтобы в Англии вышло прежде (Грот из себя выходит за это и писал неприятности), а вы на меня сердитесь за то, что я здесь печатаю, как вам кажется, в ущерб вашему изданию. Как много легче поступать, как все, не стараясь поступать лучше. Пока я печатал за деньги, печатание всякого сочинения было радость; с тех пор же, как я перестал брать деньги, печатание всякого сочинения есть ряд страданий. Я так и жду: и от семьи, и от друзей, и от всяких издателей. Предисловие к Карпентеру я взял назад из «Северного вестника» и вовсе его печатать не буду тоже вследствие целого ряда страданий, таких тяжёлых, что ваше недовольство уж мало подбавляет горечи» (88, № 473).

    Так что можно понять, что упрёки жены в том, что он не даёт ей новых сочинений для её семейно-доходного издания, вывели Толстого из себя. Дождавшись срыва его в крик, она злобно упрекнула его и в этом, поворотив перебранку и не в свою даже пользу, а только бы — на утверждение совершенной лжи, и на самоутверждение, и на страдание и зло супругу: «он прав, ЕГО произведения — ЕГО неотъемлемая собственность, но не кричи уж на меня!» (ДСАТ – 1. С. 337).

    А вечером того же дня мстительность Сони была удовлетворена ещё больше: на музыкальном вечере в хамовническом доме: собравшиеся музыканты, и особенно Римский-Корсаков, атаковали автора «Что такое искусство?» настоящим “перекрёстным огнём” критики, предъявив ему именно те претензии к идеям и выводам сочинения (как они их могли вообразить, не имея возможности ещё до конца прочесть трактат), которые были в 1897-м “на кончике” соничкина языка (Там же. С. 337 - 338).

    Разумеется, обещаний не видеться с Танеевым Софья Андреевна не сдержала, а зная, что тайное всё равно сделается явным, она лови себя в дневнике на том, что БОИТСЯ мужа, его «ревности и деспотизма» (Там же. С. 339, 341, 350-351 и др.). Кстати, впервые характеристика мужа как “деспота”, вместе с кучей обиженных мыслей, появляется в Сонином дневнике ещё 22 сентября 1863 г. — в связи с его желанием отправиться на войну, в военную службу (ДСАТ – 1. С. 62). Однако… удивительным образом Соня прожила после того с “деспотом” более 30-ти лет, этого слова более не вспоминая… до 11 декабря 1897 г., когда она жалуется, что ревность мужа, «семейный деспотизм», разлучает её с музыкой и делает невозможным поход в концерт (Там же. С. 327). В дальнейшем словцо «деспот» (и его вариации), явно полюбившееся ей, повторяется в дневнике несколько раз — для характеристики супруга, а в 1910 году — страстно ненавистного ею В. Г. Черткова.

    Читатель может понять, отчего из этой обстановки предпочли на праздники уехать старшие дети. Толстой же, несмотря на град обвинений и нападок жены, оставался в хамовническом доме до конца апреля 1898 года, после чего выехал не в Ясную Поляну, куда направлялась «на лето», по привычкам городской дачницы, Софья Андреевна, а — туда же, где спасались в Рождество и Новогодие его дети: к сыну Илье, в имение Гринёвка.

    Не теряя из внимания и супруги, вкратце обрисуем теперь его дела и дни вплоть до этого отъезда. На помощь нам придёт краткая академическая «Хронологическая канва», составленная для Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого замечательным исследователем его жизни и творчества, Н. С. Родионовым.

   20 декабря 1897 г. «Толстой получил анонимное письмо от “старых, коренных дворян и в том числе орловских” с угрозой “исторгнуть его из жизни”, как “звероподобного человека”, если он к 1 января 1898 г. “не одумается”.»

   Около 25-29 декабря. «Вторичная угроза убить Толстого 3 апреля 1898 г., как “врага царя и отечества”».

    13, 18 января 1898 г. «Толстой пытается “найти удовлетворяющую форму” “Хаджи-Мурата”. Уяснение плана “Хаджи-Мурата” “больше, чем когда-либо”».

    25, 26 января. «Хлопоты Толстого о сектантах-молоканах, у которых были отняты дети: написано прошение Николаю II от имени пострадавших молокан».

     27 января — февраль. «Работа над корректурами “Что такое искусство?”».

     24, 25 февраля. «Чтение материалов о Кавказе для “Хаджи- Мурата”».

     Март — апрель. Работа над «Хаджи-Муратом».

     14 марта. «Толстой слушает симфонию С. И. Танеева и критикует её» (53, 405 - 407).

     Софья Андреевна вспоминала об этом так в дневнике:

     «Л. Н. отнёсся серьёзно и с уважением и стал излагать свои впечатления.  А именно, что и в этой симфонии, и во всей новой музыке нет ни в чём последовательности: ни в мелодии, ни в  ритме, ни  даже  в  гармонии.  Только что начнёшь следить за мелодией — она обрывается; только что усвоишь себе ритм, он перебрасывается на другой.  Чувствуешь неудовлетворённость всё время; между тем в настоящем художественном произведении чувствуешь, что иначе оно не могло быть,  что  одно  вытекает  из  другого,  и думаешь,  что  «я  сам  точно  так  бы  это  сделал».  Сергей Иванович слушал внимательно и с уважением, но его всё-таки, кажется, огорчило, что его симфония не понравилась Л. Н.» (ДСАТ – 1. С. 367).

    Ещё, по краткой хронологии:

    17, 18 марта. «Письма Толстого к В. Г. Черткову о переселении духоборов, как «самом главном, поглощающем всё его внимание деле» и о возможности основания за границей печатного органа, в котором бы «печатались все дурные дела, совершаемые русским правительством».

    Письмо в «Русские ведомости» и «С.-Петербургские ведомости», с призывом о помощи переселяющимся духоборам.

   Письма в редакции английских и американских газет с воззванием о помощи переселяющимся духоборам» (53, 407).

    К 20-22 марта относится незначительный эпизод в Переписке супругов, связанный с кратковременным отъездом С.А. Толстой из Москвы в столицу: «послушать Вагнера и симфонию Сергея Ивановича Танеева» (ДСАТ – 1. С. 368). Это было продолжением Соничкиного саморазвития, культурного поиска — отчасти и назло мужу, недоступность благородных дружеских отношений с которым всё более раздражала её: его критическое отношение к сочинениям Рихарда Вагнера она знала, благодаря работам над лапописями трактата «Что такое искусство?», уже давно, а теперь ей стало известно такое же, сдержанно-неприязненное, отношение к симфонии С. И. Танеева. Но билеты на вагнеровского «Тристана и Изольду», как пишет она 20 марта мужу, было брать уже «опоздано», да к тому же Соню удержали от поездок в концерты ряд обстоятельств: болезнь любимой сестры Лизы, у которой в доме она остановилась, плюс мерзкая, слякотная погода и начавшееся расстройство желудка (ПСТ. С. 694).

    При этом незадолго до отъезда Соня, конечно же, поругалась с мужем о его отношении и к Вагнеру, и к симфонии Танеева, а в особенности к ней — из-за скептического его отношения к самой идее поездки в Петербург на эти концерты. Несмотря на то, что перед самым отъездом муж не смел сказать и слова против, уехала она недовольная и возбуждённая, и Толстой в «воскресенье 4 ч.» 22 марта, отчего-то ещё не получив Сониного письма, вопрошает в своём: «Приятно ли тебе? Я очень боялся за твой переезд ночью при твоём нервном возбуждении. Иногда бывает хуже от железной дороги, а иногда усыпляет» (84, 307).

    Сам он пишет в письме о том, что ДЛЯ НЕГО было по-настоящему животрепещуще. В те дни умирал от рака печени давний его друг и умный (независимый — как, к примеру, и И. П. Новиков) религиозный единомышленник, московский купец Иван Петрович Брашнин. Он призвал к себе проститься двух ближайших своих друзей и единомышленников во Христе: А. Н. Дунаева и Л. Н. Толстого. В письме к супруге Толстой сообщает кратко (зная, что ЕЙ это малоинтересно): «Я пошёл к нему. Он вероятно нынче завтра умрёт, — водянка захватила уже рёбра. — И мы так славно, серьёзно, просто, трогательно простились, до скорого свидания» (Там же).

    И здесь же Толстой выражает беспокойство о судьбе своего открытого письма в газету кн. Э. Э. Ухтомского «Санкт-Петербургские» ведомости с призывом к обществу оказать посильную помощь в деле переселения в Америку гонимых православной Россией духовных христиан — духоборов. Софья Толстая встречалась с Эспером Эсперовичем в доме старшей сестры, где остановилась сама. Ухтомский «оказался очень приятным и умным, рассказывал, что у него образовалась коллекция из 200 изображений Будды <Ухтомский был большим знатоком буддизма, чем когда-либо сам Л. Н. Толстой. – Р. А.>, и удивлялся несходству моему с моей старшей сестрой» (МЖ – 2. С. 510). Но, покорив даму, этот потомок Батыя оказался не в силах победить собственные страхи: князь решительно отказался публиковать в своей газете “крамольное” письмо Толстого.

    Своё письмо к жене Лев Николаевич направил по петербургскому адресу: «Надеждинская, № 18, кв. Берс», но письмо воротилось, не застав уже по этому адресу Софьи Андреевны. Скепсис Толстого в целом оправдался: в письме 20 марта С. А. Толстая признаётся: «Сегодня мне казалось, что себя за что-то НАКАЗАЛА, уехав в Петербург» (ПСТ. С. 694). В дневнике под 2 апреля она поясняет, рассказывая о поездке:

     «Была четыре дня в Петербурге. С осени запала у меня мысль поехать слушать симфонию Танеева, которую он мне несколько раз играл на фортепиано, — в оркестре. Мне казалось, что она будет великолепна. Кроме того, я давно мечтала услыхать Вагнера, а в Петербурге как раз его давала немецкая приезжая опера. Сначала меня Л. Н. не пускал; этот протест вызвал тоску, бессонные ночи и апатию. Потом меня охотно отпустил, и я не получила от этой поездки никакого удовольствия. Дождь лил не переставая, симфония Танеева была сыграна и дирижирована Глазуновым отвратительно; Вагнера я не слыхала; здоровье расстроилось; жизнь у сестры Берс с её дурным отношением к мужу, к прислуге и с её односторонним интересом к направлению финансов в России (странный интерес у женщины) — всё это было скучно, неудачно, и я так счастлива была вернуться домой к Л. Н., к моей свободной по духу нашего дома жизни, что теперь не скоро нападёт на меня желание уехать» (ДСАТ – 1. С. 369 - 370).

    Важно здесь же заметить, что С. А. Толстая, разобравшись к этому времени в специфике толстовского «Предисловия» к статье Э. Карпентера, теперь не только не препятствовала его публикации в «Северном вестнике», но, судя по сообщению в том же письме 20 марта, сама отвезла его, будучи в Петербурге, в редакцию журнала. Следы обиды на мужа, однако, остались и проникли даже на страницы мемуаров, писанные уже в 1915 г. Обиды на то, что в очередном доходном её издании, собрании сочинений уже в 15-ти (!) томах, в последний том ей хотелось включить ВСЁ НОВЕЙШЕЕ из его рук — дабы привлечь покупателей. Толстой же, пиша свои новые статьи, мыслил не как искатель доходов, а именно как публицист: думал об их общественном значении или духовной пользе читателю.

    Снова кое-что из родионовской краткой хронологии:

    16-23 апреля. «Скульптор П. П. Трубецкой работает над бюстом Толстого».

    21 апреля. «Запрещение на два месяца «Русских ведомостей» за сбор, по инициативе и при живейшем участии Толстого, пожертвований для переселяющихся духоборов».

    23 апреля. «Отъезд Толстого с женой в имение сына Ильи Львовича Гринёвку Чернского уезда Тульской губ.» (53, 408).

    Взаимные почтительные отношения со скульптором даже немного задержали Толстого в Москве: нужно было дождать окончания работ. Данная поездка не была, как ряд прежних, только досугово-творческой: в распоряжении Толстого были уже некоторые благотворительные деньги, которые он хотел употребить для организации, по опыту 1891-1893 гг., помощи крестьянам в голодавших снова в 1898 г. местностях. Конечно же, Софья Андреевна пожелала хоть на несколько первых дней составить компанию в поездке мужу, причём и это решение, если судить по дневнику её, далось ей не без метаний и греха. Вот лишь несколько её записей, касающихся переезда в Гринёвку.

    15 апреля. «Л. Н. объявил сегодня, что послезавтра он уезжает к Илюше в деревню, что ему в городе жить тяжело, что у него есть 1400 руб., которые он хочет раздать нуждающимся. Всё это правильно, но мне так показалось грустно и одиноко жить одной с плохой Сашей и Мишей, которого никогда дома нет, что я просто расплакалась и умоляла Льва Николаевича не уезжать ещё от меня, а пожить со мной хоть ещё недельку.  Если б он знал, как я слаба душой, как я всячески боюсь себя; боюсь и самоубийства, и отчаяния, и желания развлечь себя — я всего боюсь, себя боюсь больше всего... Не знаю, послушает ли он мою просьбу» (ДСАТ – 1. С. 375).

    Но 16-го состоялся первый сеанс у нового знакомого и желанного в доме гостя, гениального скульптора, князя Паоло Трубецкого (1866 - 1938), с первого взгляда полюбившегося обоим супругам. К радости Сони, решено было задержаться, дав поработать Трубецкому. Впрочем, и не без пользы для толстовского дела:

     19 апреля. «Приезжал С. Т. Морозов, болезненный купец, кончивший курс в университете и желающий жить получше.  Он дал для голодных крестьян Льву Николаевичу 1000 рублей» (Там же. С. 376).

    Наконец, таки выехали. Побывав с мужем у сына и любовно, но неохотно и грустно расставшись со всеми, заглянув после и в весеннюю Ясную Поляну, где тоже так хотелось остаться, Софья Андреевна воротилась на время в Москву, и записала 29 апреля о поездке кое-что в дневник:

    «23-го Трубецкой кончил бюст Льва Николаевича.  Он очень хорош. Вечером мы выехали с Л.  Н. в Гринёвку. […] В Гриневке  нас встретили верхами сыновья Илья и Андрюша и пешком внуки — Анночка и Миша. Очень было весело их видеть и приехать в деревню. Л. Н.  тотчас же приступил к делу: стал объезжать деревни и исследовать, где голод. Хуже всего в Никольском, и ещё <ближе> к Мценскому уезду. Хлеб едят раз в день и то не досыта. Скотина или продана, или съедена, или страшно худа. Болезней нет. Л. Н.  устраивает столовые» (Там же. С. 378).

    Толстой пробыл в Гринёвке с 24 апреля по 27 мая. Сын Илья Львович, сопровождавший его во время поездок, позднее писал, что при обследованиях «самую трудную работу — распределение количества едоков из каждой крестьянской семьи — отец почти везде производил сам, поэтому целые дни, часто до глубокой ночи, разъезжал по деревням» (Толстой И.Л. Мои воспоминания. – М., 1969. – С. 226). Всего было открыто 20 столовых. Об этой своей работе Лев Николаевич, помимо личных писем, расскажет в том же 1898 году и для читающей публики — в статье «Голод или не голод?».

    Конечно же, в эти дни Толстой не забывал писать жене — и значительно чаще, нежели писала она, чаще, чем в 1891-93 гг. Это было связано, конечно же, с неучастием в этот раз супруги в благом предприятии мужа — а коренная причина, конечно же, была в её изменившихся под воздействием старения и климакса характере, поведении, взглядах на жизнь и приоритетах в ней.


                * * * * *

     Первое из писем данного Эпизода — от Софьи Андреевны Толстой, 28 апреля, из Ясной Поляны:

     «Милый Лёвочка, давно мне не было так жалко и грустно расставаться с тобой, как этот раз, помимо того беспокойства оставить тебя, которое меня не оставляет всё время.

     Но в Ясной так упоительно хорошо, такая красота, такое величественно-спокойное, хотя и медленное пробуждение настоящей весны, что я всё время в восторге и умилении.

     Отчего это в Ясной всё лучше, чем где-либо? Трава уже зелёная, зеленя хорошие, на лугу пропасть тёмных фиалок, листики уже есть. В Гринёвке я нигде травы не видала, и так там уныла природа. В Гринёвке вся прелесть и радость — это дети маленькие, а дети большие: сыновья и невестки тут и там очень приветливы и милы со мной.

     Вчера бегала всюду сначала с Дорой и Лёвой, потом одна. Обегала сад, Чепыж, посадки, рвала медунички с восторгом; сегодня кое-что убрала в доме, где не раз приходила в досадливое настроение. Гостившие мальчики оставили невылитыми большое количество ночной посуды, грязь, бумага, коробки, а главное, Миша, ища свои сапоги, сломал почему-то в моей спальне замок от двери. Это такая наглость, от которой я чуть не заплакала. Пришлось вывинчивать, чинить и т. д. Дно твоего не вылитого, новенького деревянного ведра покоробило, и оно теперь никуда не годно; в нём был большой кусок льда, который начал таять! — Но это всё маленькие досады от людей, а от Бога — природа, тепло, весна, — всё это прелестно. Ты можешь сюда переехать, когда хочешь, я сегодня выставила окно и убрала твою комнату, в которой будет совсем тепло и сухо дня через два, три.

    Очень надеюсь, что ты мне написал в Москву. Ты всё время был уныл и точно чего-то не договаривал, а у меня всё время потому был какой-то камень на сердце. Если б я только могла, как я ХОТЕЛА бы тебя сделать веселей, счастливей, помочь тебе заниматься, быть весёлым, здоровым, спокойным. Видно я теперь уж не умею и не могу этого сделать, и это для меня большое страдание. Если б ты знал, как я всегда, всей душой СТАРАЮСЬ.

     Из дому никаких нет известий, и я сомневаюсь, что и это письмо дойдёт. Я писала Андрюше на Бастыево, он письма не получил; мне писала Саша, и я не получила. Вчера Лёва послал тебе на Бастыево с кондуктором шпинат и яблоки. Сегодня вечером еду в Москву; в Тулу ехать не за чем. Дело <судебная тяжба о земле с соседом Бибиковым. – Р. А.> уже разобралось и теперь пошлют сюда члена суда вызвать свидетелей о владении землёй, и тем всё кончится.

    Бегу сейчас опять гулять, сажать, ужасно не хочется уезжать отсюда. А с Лёвой и Дорой хорошо очень потому ещё, что они тоже любят сажать, украшать, чистить, и мы чудесно бы работали.

    Как ваши дела со столовыми? Милый, пожалуйста, не уставай и береги себя. Целую тебя и всех Гриневских. Напиши мне хорошее, ИСКРЕННЕЕ, а не выдуманное письмо.

    Твоя Соня Толстая» (ПСТ. С. 695 - 696).

    Соничка и получит на этот раз просимое: письма мужа, проникнутые вполне искренней заботой о тех, кому было в России в тот год по-настоящему бедственно и тяжело. Иное дело — порадует ли её ТАКАЯ искренность? Судя по небольшому числу ответов — порадовала НЕ ОЧЕНЬ. Что можно было предвидеть уже по этому, 28 апреля, её письму — содержащему искренние сожаления о том, что возрастное уменьшение полового напряжения и чувственных влечений, менструаций и прочего животного отобрало у супругов то единение, которое так и не компенсировалось для Сони подлинно человеческим состоянием — христианской верой и единением в духе и Истине. И снова — никто из двоих и нисколько не виноват…

    Будто услышав мысли Софьи Андреевны, желавшей, приехав в Москву, скорее получить там письмо от мужа, Толстой, не дожидавшись её известий, шлёт 29-го своё первое письмо, а уже следом, 30 апреля — ответ на полученное письмо жены. Приводим эти письма по порядку.

    Письмо от 29 апреля:

    «Посылаю Сашино <А.Л. Толстой. – Р. А.> письмецо. Шпинат и яблоки получили. Очень благодарны. Жаль, что ты не написала, как доехала. Ты очень была нервна, уезжая. Я здоров, только удивительно, или скорее не удивительно слаб для своих 70 лет. Делаем кое-какие распоряжения; сейчас 3 часа, хочу съездить в Никольское.

     До свиданья. Пишу не совсем уверенно, что письмо дойдёт, Соня говорит, что посланный ненадёжен. Из Черни были нынче 3 письма и объявленье на посылку. Из Москвы только узнали по Сашиному письму. Целую тебя, Дору и Лёву.

    Л. Т.

    Писать ничего не пишу, кроме некоторых мыслей, которые мне показались интересными. Но я доволен и спокоен.

    Илюша вчера ездил к Проташинскому, который протестует против столовых в его участке» (84, 308).

    Мы помним, что в 1891 году стараниями журналистов-доносчиков из «Московских ведомостей» был раздут, в связи с деятельностью Толстого на голоде, скандал с политической окраской. Многое забылось — но только не тому консервативному, патриотически-возбуждённому и слегка паранойяльному спецконтингенту, который и по сей день преизбыточествует в России. К таковым относился и Алексей Алексеевич Проташинский, помещик Мценского уезда и тамошний земский начальник: как и многие тогдашние контролёры земской деятельности из числа прежних крепостников, он был убеждённым противником любой общественной самоорганизации, неподконтрольной имперскому чиновничеству. Репутация Толстого в этой среде сразу стала играть с ним дурную игру: одними жалобами Проташинского дело в 1898-м не ограничится… К этому времени совершились репрессии и над печатным органом, согласившимся помочь Толстому. По распоряжению министра внутренних дел 21 апреля 1898 г. издание газеты «Русские ведомости» было принудительно остановлено на два месяца — «за сбор пожертвований в пользу духоборов и за уклонение от исполнения распоряжения московского генерал-губернатора», которое состояло в том, что пожертвования через редакцию в пользу духоборов подлежали передаче администрации, между тем как редакция разумно и смело отослала эти деньги лично Л. Н. Толстому.

    В тот же день 29 апреля, доехав до Москвы, не застав от мужа желанного письма и не ожидая его, Софья Андреевна отправляет в Гринёвку своё уже второе в данном Фрагменте послание:

    «Приехала в Москву, милый Лёвочка, и опять захотелось написать тебе. Сегодня висит что-то коричневое на стуле, мне кажется, что твоя фуфайка; несут что-то разогретое в твоей кастрюле, и мне кажется, что тебе овсянку принесли, и ты сейчас войдёшь. И мне очень тоскливо, что тебя нет. А принесли разогретое для дяди Серёжи, к ужину; он сегодня приехал с Машей своей на скором поезде по делам конверсии <изменение условий займа, с понижением платимого процента. – Р. А.> Дворянского банка, по которым и мне надо было быть здесь к 1-му маю и даже день раньше. Дядя Серёжа бодр, очень жалеет, что тебя не видит. Теперь 10 часов вечера; Миша учился весь день, а теперь играет в винт с дядей Серёжей, Колей Оболенским и Алексеем Маклаковым. А на другом столе играет Таня, Бутенёв, Бухман и Маруся. — Мне это не симпатично; после серьёзной жизни с детьми и вашей помощью народу в Гринёвке, после красивой, просторной, значительной деревенской жизни и работ в Ясной Поляне, — здесь так всё мелко, тесно, не важно и скучно.

     Ездила по поручениям Сони, Ильи, Лёвы — весь день. Устала от всего, поясница лучше, но всякий раз как встану с места, так вскрикну от боли. Ехала я ночь и спала во 2-м классе, в купе с одной дамой — отлично. Села на Козловке.

     Марье Александровне сегодня сделали операцию правого глаза в клинике и вполне благополучно. Она сегодня ночует в моей комнате со мной, потому что весь дом полон гостей.

     Жду с нетерпением известий от тебя, и вообще из Гринёвки от всех. Здесь ещё ничего не узнала интересного. Был один из сотрудников «Русских Ведомостей», спрашивая твой адрес, чтоб послать, кажется, деньги. Коля его спрашивает: «деньги были посланы в редакцию?» — «Да, в редакцию НЕСЧАСТНЫХ «Русских Ведомостей».

    Их запретили на два месяца с тем, чтоб потом сделать их подцензурными, на что они не согласятся, значит им конец. И все говорят, что это за духоборов, т. е. за эти деньги. Это жалко.

    Прощай, милый друг, писать больше нечего, да и утомлена я. Дай Бог, чтоб ты был здоров и спокоен душой. Не утомляйся, пожалуйста, через силу, береги себя, ведь с прошлого голода 7 лет и 6 прошло, не те у тебя уж силы. Целую тебя.

    Твоя Соня Толстая» (ПСТ. С. 696 - 697).

    Следующее письмо Толстого и ответ жене на её письмо от 28 апреля, написано и послано было 30-го:

     «Я написал тебе несколько слов в Ясную с карточкой от Саши, но вероятно тебя это уже не застало. Вчера получил твоё доброе письмо из Ясной. — Я чувствую себя хорошо, — не так слаб, как был при тебе, но и не так бодр, как бы желал и как бываю. Почти ничего не писал. Вчера ездил в Никольское, где окончательно устроил столовые, и к Вариньке. <Племянница Толстого, Варвара Валерьяновна Нагорнова, жившая в своём небольшом имении, в 9 км. от Гринёвки. – Р. А.> Она хлопочет, убирает дом. Её <дочь> Таня сидит в своей комнатке и читает. Мы просидели с Серёжей более часа, она так и не вышла. Муж её тут, но не был дома; поехал в село закупать керосин, гвозди. Насколько Варенька ясна, настолько темны её дети.

   Илюша по случаю протеста Проташинского против столовых ездил 3-го дня во Мценск, в заседание красного креста, а вчера в Орёл к губернатору <А. Н. Трубникову>, от которого получено разрешение на столовые. Видел Стаховича, который хочет в субботу приехать сюда. Нынче он уехал с Андрюшей на ярмарку. Соня старательно занимается помощью, но не совсем основательно, так что, для добросовестности исполнения перед жертвователями их поручений, я рад, что приехал сюда.

    Был 3-го дня в Лапашине <деревня в полутора км. от Гринёвки. – Р. А.>, где тоже надо открыть столовые. Нынче поеду через Бастыево <ж.-д. станция с почтой. – Р. А.>, где отдам это письмо, опять в сторону Спасского <-Лутовинова>, где устрою столовые. Муки всё не купили. Жду ответа из Воронежа.

    Здесь мне во всех отношениях очень хорошо. Все мне приятны, и большие и дети. Илюша дома гораздо лучше, чем вне его.

    Из Москвы ничего не знаю. Кажется, больше недели. И так покойно. Только про детей, в особенности про дочерей, хотя бы с их зубами, хочется знать. Теперь ты будешь писать. Нынче я утро писал письма, очищал старые, боясь, что явятся новые требования ответов.

     Ну, вот всё существенное, кажется, написал. Просьбы мои к тебе следующие:

    1) Книжка длинная на столе адресов, пожалуйста пришли поскорее. 2) Книжка должна быть, «25 лет на Кавказе», Зисермана, часть 2-я. <Книга историка Кавказа Арнольда Львовича Зисермана, нужная Толстому в связи с работой над повестью «Хаджи-Мурат». – Р. А.> Она должна быть в книжном шкапу. 3) Ивану Ивановичу Горбунову скажи, что если желающая приехать барышня может жить на свой счёт, то пусть приезжает. Дела будет много, а Андрюшу заставлять не хочется. Он не откажет, но без охоты. 4) Миша обещал мне сходить в фотографию на Тверской, подле Филиппова, и спросить у ретушёра Краснова мои книги: «Царство Божие», и привезти с Сашей в Ясную. Ну вот сколько просьб.

    Целую тебя. Надеюсь, что тебя не суетят и ты не суетишься, и спишь хорошо, и рано ложишься. Не засиживайся по ночам. Это ужасно вредно именно тебе.

    Письмо моё не такое, какого ты желала, но не могу иначе; по почерку вижу, что я в слабом духе» (84, 309 - 310).

    С губернатором орловским Л.Н. Толстому повезло. Занимавший этот пост с 1894 года Александр Николаевич Трубников (1853 – 1922), из рода военных и ветеран русско-турецкой войны, остался в благодарной памяти орловчан как благоустроитель, благотворитель и просветитель края. Впрочем, и такой толковый человек — был всё же не без имперских замашек и суеверий и, как и тульский губернатор, поначалу, как вспоминает С. А. Толстая, «недоброжелательно посмотрел на участие ТОЛСТЫХ в деле голода. Тогда сын Илья поехал сам с объяснениями к орловскому губернатору, и ему удалось выхлопотать позволение на открытие столовых. По-видимому, начальство заробело и не решилось препятствовать, боясь народа и высших сфер, более разумных и понимающих, чем господин Проташинский» (МЖ – 2. С. 512).

    В Дневнике Л. Н. Толстого этих дней мы находим откровения, подтверждающие основательность для недовольств жены его отъездом и оставанием без неё в имении сына. Например, под 29 апреля читаем следующее:

    «Стал соображать о столовых, о покупке муки, о деньгах, и так нечисто, грустно стало на душе. Область денежная, т. е. всякого рода употребление денег, есть грех. Я взял деньги и взялся употреблять их только для того, чтобы иметь повод уехать из Москвы. И поступил ДУРНО» (53, 193).

    Соничка же искренне, по-доброму радовалась своей новой возможности делать благое и общественное, значимое для многих дело. 1 мая она записывает в дневнике поступившие к ней суммы — с почтой и с посетителями. Светские гости и разговоры ей теперь «томительны, шумны, ничтожны», и на ум приходит постоянно «серьёзная жизнь в Гринёвке». Памятуя, как часто писал ей муж, когда она была “в деле” помощи крестьянам в 1891-93 гг., она ждёт таких же частых писем и теперь, и уже наготове обида и слёзы, что письма от Льва Николаевича к 1 мая всё нет: «Всё моё горячее к нему отношение начинает остывать; я ему два письма написала, полные такой искренней любви к нему и желания духовного сближения; а он мне ни слова!» (ДСАТ – 1. С. 380).

    Она, конечно, не была права. Толстой выехал в нищую и голодавшую местность — что могло привлечь к нему полицейское внимание, усилившееся, как мы видели, в 1897 году, со времени высылки за границу В. Г. Черткова. Письма могли быть задержаны и прочитаны до передачи адресату. Толстой же в тот день, 1 мая, пишет жене уже третье в этой поездке письмо, которое мы и приводим теперь в его очерёдности:

    «Милая Соня,

    Сейчас получил посылку с письмами из Москвы и объявления, которые отсылаю. Вчера я писал тебе и возил сам письмо в Бастыево по дороге из Губаревки, куда я ездил. Очень было мне хорошо, потому что делаемое дело было нужное, и оно спорилось. Голода нет, но — нужда, усиленная неурожаем, очень тяжёлая, и видеть её полезно нам. Весна совсем открылась — зеленеет всё, и соловьи, и жуки. Нынче явились из Полтавы Линденберг и ещё бывший учитель Губонин — помогать. Я отказал им. Столовые две уже действуют.

    Письмо это свезёт Линденберг, который уезжает завтра утром.

    < КОММЕНТАРИЙ.
      Учитель Губонин — лицо практически не известное, упомянут Толстым в Переписке всего дважды. А вот толстовец-общинник Герман Романович Линденберг (1860 - ?), по профессии художник-резчик и гравёр, был старым знакомым Льва Николаевича — ещё по бегичевской “голодной” эпопее. К сожалению, самым ярким воспоминанием о нём у Толстого было негативное: о конфликте с другим толстовцем и бегичевским волонтёром, обожаемым Толстым писателем С. Т. Семёновым — то ли из-за дров, предназначавшихся для крестьян, то ли из-за денег на них. О ссоре их Толстой писал тогда жене в письмах от 9 и 14 февраля 1893 г. (см.: 84, 182, 185). Толстой тогда успел приехать в Бегичевку и предотвратил отъезд необходимого ему Семёнова. Вероятно, по воспоминаниям об этом конфликте он и отказал Линденбергу в участии в новом предприятии помощи голодным. Учитель Губонин, вероятно, просто попал “под раздачу” за компанию с приятелем: ниже в Переписке Толстой жалеет, что прогнал и его.

    Позднее Г. Р. Линденберг помогал в переселении в Канаду духоборов и, вероятно, сам остался в благословенных краях, жить долго и счастливо: следы его на рубеже веков теряются. – Р. А. >

    Мука куплена, по 84 к.

    Занятия писательские не идут, и я не тужу, потому что на досуге хорошо обдумываю и свои писанья и, главное, свою жизнь. Здоровье совершенно хорошо. Только бы желал, чтобы ты была не слишком засуечена и сама не торопилась и не тревожилась. Жду известий.

    <Борис Николаевич> Леонтьев <тоже толстовец-общинник и соратник Толстого в Бегичевке. – Р. А.> тоже предлагает свою помощь. Я в том письме писал, что приму Горбуновскую барышню; но теперь решил, что не нужно. Помогает покамест Вера Романовна <Миллер>, будет помогать Андрюша (я его постараюсь привлечь), а и не будет, то дела так мало, что Илюша, Соня и я всё управим. Целую тебя, Мишу, Таню, Сашу.

    Л. Т.» (84, 310 - 311).

    К 3 мая почта России таки просралась… либо просралась та структура, которая задержала для проверки письма Толстого. Так или иначе, но Соничка получила, по записям её дневника, одно за другим, два письма от супруга 3-го, и ещё два — 5 мая. Но настроение уже было испорчено ожиданием и накручиванием себе нерв. В дневнике её на 3 мая, следом за рвущим за душу суждением о «трагизме материнства», есть такое упоминание: «Получаю часто письма от Л. Н. Он, по крайней мере, теперь хоть несколько сот голодных прокормит. А то грех ему непростительный, что детей своих забросил» (ДСАТ – 1. С. 380).

    Но полученные письма и успокоили Соню, и в ответе её 3 мая — только обычная её грусть весеннего одиночества, но уже не раздражение на мужа, столь недавно пережитое ей:

    «Сейчас получила второе письмо от тебя, милый Лёвочка, и радуюсь, что у вас всё хорошо и что ты здоров. Едет домой Маша, с которой посылаю кое-что съедобное и книгу Зиссермана.

     Таня нашла.

     [ После слова «Зиссермана» зачёркнуто: «но к сожалению — только. Ни книги адресов, ни внутренностей книжек я не нашла нигде. По одной перебрала все книги в шкапу, перерыла все столы — и не нашла. Верно у тебя в коробе, который с книгами у двери». Слова: «Таня нашла» написаны между зачёркнутых строк. ]

      У нас несносная суета, которую устроивает Таня. Вчера у Миши экзамены, он прячется с книгами всюду, а у нас Свербеевы девочки, пропасть для них мальчишек, пенье, шум. Сегодня она хотела ехать к Олсуфьевым, да её тошнило всю ночь от сморчков. Я и вам посылаю немного, берегись их.

     Спина у меня всё болит, но меньше. Делами всё занималась это время. Весна меня приводит в грустное состояние, что я всё ПРОПУЩУ. О тебе как раз думала, что нечего тебе огорчаться, что не пишется; ты и раньше не писал по летам, а теперь тебе столько дела! Береги себя, главное. Какое мне утешение, что ты со мной так хорош в письмах, мне не нужно (хотя бы и то хорошо) нежностей, а нужна искренность, натуральность. Теперь я тебя хорошо чувствую и мне это необходимо. Надеюсь, что встретимся не по-прошлогоднему. Как всё это наболело!

     Таня сейчас нашла твои книжечки и мне стало стыдно. Я понять не могу, где они лежали. Искала я вчера вечером, стала слепа, и очень спина и рука болели. Всё-таки напиши мне, когда ты думаешь быть в Ясной? У Саши новая гувернантка, и я её с ней хочу перевезти 14-го или 15-го мая. Время очень идёт скоро, Миша очень пока усерден и очень нуждается в твёрдой и ласковой поддержке. Тут пикники беспрестанно, и его зовут, а он ни разу не был.

     Ну что ещё сказать, Маша расскажет. Духом я совсем не суетлива, и только иногда грустно, по-весеннему, с сожалениями о непоправимом и желанием чего-то неопределённо счастливого. Целую тебя, детей, внуков. Уехал ли Серёжа?

     Твоя С. Толстая.

     “Ц<арствие> Б<ожие>” Миша забыл, я выручу» (ПСТ. С. 698).

     До 9 мая в письмах С. А. Толстой наступает довольно ощутимый перерыв, поэтому ниже мы приводим в хронологическом порядке только послания к жене Льва Николаевича, начиная с этого встречного, от 3 мая, его письма:

    «Вчера получил другое твоё письмо, милый друг. <От 29 апреля. – Р. А.> Спасибо, что пишешь, продолжай так же. Я тоже пишу третье письмо, если считать маленькое, посланное в Ясную. <Ошибка Толстого: с 29 апреля это его четвёртое письмо. – Р. А.> У нас всё очень хорошо. Дай Бог, чтобы у вас всё было так же, в особенности твоё здоровье и душевное состояние так же хорошо, как моё, которое прекрасно. Вот 2-й или 3-й день, что я перестал чувствовать и физическую и умственную слабость; и в голове укладывается суета многих впечатлений, и распределяются, как должно, по степени важности, мысли и чувства.

    Третьего дня я ходил с приезжим Линденбергом и другим в Каменку <деревня Мценского уезда, в 12 км. от Мценска. – Р. А.> и к сожалению нашёл большую нищету. Говорят, что причина её — пьянство; но детям, женщинам, старикам от этого не легче. Назад шли полями, заблудились и много исходили, славно устали. С этими гостями дружелюбно простился. Вчера утром читал, писал письма, а после обеда ездил в Сидорово и Никольское. Всё было хорошо. У Серёжи застал на террасе кучу гостей. Два брата Цуриковы, <Александр Александрович Цуриков и старший брат его — Сергей Александрович Цуриков, бывший морской офицер, помещик, мировой судья. – Р. А.> три сына Нарышкина, <Юрий, Борис и Пётр — сыновья Александра Алексеевича Нарышкина, женатого на сестре Цурикова. – Р. А.> учитель. Вернулся домой — тут <помещица> Ильинская, сестра Свечина, и Варинька <Нагорнова>, сам четверт. Вечером приехал твой фаворит <М. А.> Стахович. Он хорош как и всякий человек, когда перенесёшься в него и не требуешь от него того, чего он не может дать. Он здесь, и я с ним посылаю это письмо и обратно по почте статью Черткова о духоборах, обращённую к правительственным лицам, чрезвычайно умную, новую и, главное, по кроткому, рассудительному тону очень хорошую.

    Сейчас открыто 8 столовых, человек около 400, и ещё две приготовлены. Больше открывать нельзя по средствам. Соня сейчас выдаёт приехавшим забирать. Андрюша помогает и очень мил.

    Какая ужасная обида, что брат Серёжа приехал без меня. Я всю зиму только мечтал его видеть, и так неудачно. Непременно съезжу к нему, или отдельно, или по дороге. Также жаль очень, что не видал Марьи Александровны, но рад, что операция её удалась.

    Нынче вероятно приедут из Никольска гости с Серёжей — 8, да здесь 2, так что у них суета. Соня и Илюша очень заботятся обо мне. Ну вот, кажется, всё описал. Опиши ты получше. Что ты? что Миша — экзамены? что Таня? Маша, мне думается, приедет сюда. —

    Сплю я прекрасно и сны вижу хорошие. Прощай, целую тебя, и детей.

    Л. Т.

    3 мая.

    Погода чудная, только сухо» (84, 311 - 312).

    И ещё, открытое его письмо 4 мая:

    «Вчера писал тебе с Стаховичем, но сейчас едет Андрюша во Мценск за капустой, пишу ещё словечко, чтоб сказать, что гости уехали, я работаю, здоров и тебя люблю» (84, 313).

    Гости 3-го мая действительно очень засуетили Толстого, так что письмами его работы 3 мая и ограничились. Это и последующее ему, открытое, письмо были получены Софьей Андреевной к 5 мая, и об известиях, с ними полученных, в её дневнике на тот день находим следующую запись:

    «Получила сегодня два письма от Л.  Н.  Он бодр и здоров, слава богу. Пишет, что открыл восемь столовых и что денег больше нет.  Всегда мне казалось, что если одного, двух прокормить — и то хорошо,  а  не  только несколько  сот  человек.  А сегодня показалось так ничтожно девять столовых перед миллионами бедняков. Пожертвований мы не вызывали, Л. Н. уже не по силам много работать; а если б вызвать — денег нам дали бы много» (ДСАТ – 1. С. 381).

    И о здоровье, силах, определяемых возрастом — тоже правда… Уезжая 12 апреля из Гринёвки, Софья Андреевна была расстроена не только разлукой с любимым, но и его настроению, не радостному и не спокойному. Собираясь с силами для хлопотного предстоящего дела, он как будто прислушивался к себе: достанет ли их, этих сил? В Дневнике его под 27 апреля есть запись: «Мне хорошо. Немного нездоров.  Соня нынче утром уехала — грустная и расстроенная.  Очень ей тяжело. И очень её жалко и не могу ещё помочь» (53, 191).

    От слабости и сомнений в перспективах начатого дела панацеей оказалась — энергическая деятельность, и именно поэтому Толстой воспринимал перерывы в ней, как нежелательные. Его следующее, 5 мая, открытое письмо к жене, небольшое и явно писанное между делами — хорошо передаёт эту торопливую энергичность Толстого к работе Богу:

    «Еду на Бастыево свезти письмо англичанину, узнать, нет ли от тебя писем, и заехать в деревню, где открыли столовую, и вот пишу тебе два слова, чтобы сказать, что мы все благополучны вполне. Жара стоит летняя, всё распустилось вдруг: дуб, черёмуха. Я утром набрал фиалок (отцветают). Дождя нет, грозы ходят кругом. —

     Л. Т.

    <P. S.> Где мои все письма? Я ничего не получаю» (84, 313).

    Софья Андреевна, не работавшая в полиции и не занимавшаяся перлюстрацией чужих писем, вряд ли могла бы ответить мужу на этот вопрос.

    Письмо Толстого от 6 мая писано было вечером, после всех дневных трудов, на остатках сил — но, несмотря на это, довольно длинно и обстоятельно. Но настроение его, конечно, уже совсем иное, именно вечернее, расслабленное, с созерцанием впечатлений дня и даже немного с философией:

    «Нынче, 6-го, не писал тебе, милая Соня. Теперь вечер. 10 часов. Только что приехали <дочь> Маша с Колей <Оболенским>. Я им очень рад. Андрюша едет завтра в Москву, и вот я с ним пишу это. Нынче был сильный дождь с градом. Это важное событие, потому что жара была очень тяжёлая. Я нынче только после дождя съездил в деревню Каменку, где не дружное общество и столовая не ладится, так что я совсем отказал и перенесу в другую деревню. Зато вчера, после того, как я тебе написал письмо на станции, я поехал дальше, в дальние бедные две деревни, Губаревки, и там всё идёт прекрасно. Назад ехал через лес тургеневского Спасского вечерней зарёй: свежая зелень в лесу и под ногами, звёзды в небе, запахи цветущей ракиты, вянущего берёзового листа, звуки соловья, гул жуков, кукушка и уединение, и приятное под тобой, бодрое движение лошади, и физическое, и душевное здоровье. И я думал, как думаю беспрестанно, о смерти. И так мне ясно было, что так же хорошо, хотя и по-другому будет на той стороне смерти, и понятно было, почему евреи рай изображали садом. Самая чистая радость, радость природы. Мне ясно было, что там будет так же хорошо, — нет, лучше. Я постарался вызвать в себе сомнение в той жизни, как бывало прежде, — и не мог, как прежде, но мог вызвать в себе уверенность.

    Если тебе сколько-нибудь неприятно моё желание дать денег на столовые, то посмотри на это желание comme non avenu [фр. как небывшее] и забудь.

    Я управлюсь тем, что есть.

    Хорошо, что Миша выдержал латынь. Очень бы за него обидно было, коли бы он опять остался.

    Я совершенно здоров. Напрасно ты присылаешь эти горы провизии.

    Много заняли время полученные письма, из которых многие интересны. Больше читаю, чем пишу, и не жалею, потому что совсем неожиданно приходят новые мысли, которые, думается, мне самому полезны. Ну прощай, целую тебя, Мишу, Сашу. Таня у Олсуфьевых, и прекрасно сделала.

    Л. Т.

    6 Мая 1898.

    Когда ты уезжаешь из Москвы? Я теперь жалею, что не оставил полтавского учителя. А то на Соню и Илюшу оставить всё — не прочно. Но во всяком случае приеду, когда ты приедешь. Потом можно будет съездить проведать» (84, 314 - 315).

    Письмо, которое можно бы было считать ответом на это письмо Льва Николаевича, датируется только 9-м мая. Но остаётся неясным, получила ли она следовавшие за 30-м апреля письма мужа. Положение её усугублялось тем, что, не подозревая возможности полицейской задержки и перлюстрации писем, она связывала их от мужа неприбытие с собственным его решением не тратить, отрывая от “голодных” дел, времени на переписку, а это решение, в свою очередь, грустным образом связывала со своей “брошенностью” мужем — и в тех мучительных условиях, в которые ставила себе своим образом жизни, да с такими, осаждавшими её, мыслями и настроениями она, что немудрено, чувствовала себя всё хуже и хуже. В книге «Моя жизнь» Софья Андреевна вспоминает:

    «Разлуки с Львом Николаевичем и дочерями, весна в городе, куда пришлось вернуться, усиленная работа над корректурами, — всё это мне страшно расстроило нервы. Невралгия спины и лица меня мучила по ночам. Днём всё меня расстраивало и я беспрестанно плакала. После смерти Ванички у меня делалась мучительная галлюцинация запаха. Мне казалось, что это запах трупа. Так случилось и в ту весну. Это меня всегда ужасало…» (МЖ – 2. С. 515).

    На эти состояния жалуется Соня и в письме к мужу от 9 мая:

    «Мне кажется, что я так давно не писала тебе, милый Лёвочка; эти дни я совсем разладилась, бессонница мучила и боль в левой стороне шеи, спины, лопатки и руки. Сегодня же до 5; часов, несмотря на все мои старания, даже глаз не замкнула, а когда заснула, разбудили судороги внутренние (у меня сколько раз это бывало). Я вскочила, приняла все меры, какие могла, а когда опять заснула, разбудил этот нервный ЗАПАХ. Он так наполнил всю меня, и комнату, и весь воздух, что я схватила апельсин, приложила к носу и убежала из своей спальни. Это было так ужасно, что я плакала. Чем я лучше тех сумасшедших, которых видела 3-го дня на Канатчиковой даче, где навестила больного священника <из Никольского-Вяземского>? Я о нём писала подробно Александру Афанасьевичу. <А. А. Успенский, управляющий в имении С. Л. Толстого Никольском-Вяземском. – Р. А.> Он смирен, доволен судьбою, но худ, бледен, и какая-то улыбочка на устах, чего-то недосказанного. Местность довольно скучная, сливающаяся с Москвою, ничего не похоже на деревню.

     Мы с Серёжей сегодня ходили всякий в свою сторону искать помощницу голодающим, но всё неудачно. Он не застал Матильду Павловну, а у Горбуновых БЫЛА барышня, да уехала на голод, а о другой ничего неизвестно без Ивана Ивановича <Горбунова-Посадова>, а он приедет только во вторник.

     Ещё ты просил взять книги у ретушёра Краснова. Я сама там была, и мне сказали, что этот Краснов давно уже уехал в Вятку совсем, а у кого он там — неизвестно. Всё это досадно и научит тебя не давать первому встречному книги, которыми ты дорожишь. Мне всё-таки грустно, что тебе это будет неприятно.

    Я очень занята всё это время самыми разнородными делами; начались корректуры, которые читают мне Андрюша, Маруся и Саша. Потом нашла, после долгих усилий, няню для Лёвы; теперь ищу немку для Сони и продаю лошадь, и покупки, и книжные дела — всё скопилось к концу, как всегда. Сейчас получила ещё поручения от Доры и Лёвы.

     Таня пишет, что старики Олсуфьевы так ей рады и так умоляют её остаться ещё, что она согласилась прожить у них до понедельника, 11-го. Пусть её! Ходит за сморчками и отдыхает от города, и обдумывает себя.

     Миша выдержал устный греческий экзамен и очень усердно готовится к математике. Приходит какой-то студент утром, от 10 – 1 дня, и вечером от 8 – 10. Андрюша благоразумен, но легкомыслен в покупках нессесеров, бумажных воротничков и всякого вздору, нужных, будто бы, для дороги. Сегодня они с Мишей таки едут слушать цыган в каком-то театре «Фантазия», но я их провожала, Миша меня вдруг поцеловал в щёку и говорит: «не беспокойся, мам;, я вернусь рано и ничего предпринимать не будем».

    Андрюша едет с братом Сашей 16-го утром, сначала по Волге, потом Астрахань, Каспийское море, Баку, Владикавказ, Тифлис и Пятигорск.

    Саша переезжает с гувернанткой, которая очень хороша, 15-го скорым в Ясную. Ей не особенно хочется. Я её свезу, пробуду 4, 5 дней и вернусь к Мише. У него 22-го очень трудный экзамен, и я хочу 21-го уже быть с ним. Может быть в последний раз я ему нужна. — Тут Соня Мамонова 5 дней, сегодня уезжает.

    Стало холодно, чувствуешь ли ты перемену и здоров ли? Я избаловалась твоими частыми письмами и так и жду их. Спасибо. Целую всех. Ещё хочется писать, да негде. Напишу скоро ещё. Много писем послала на Чернь. Бедный ты, всё это отвечать. Ужасно ты занят, и я мучаюсь, что не помогаю тебе. Ведь и с моими детьми МНЕ никто не помогает! Увижу ли я тебя в Ясной? Неужели нет? А трудно опять ехать в Гринёвку. Я очень нервна и устаю легко. Ну, прощай.

    С. Т.» (ПСТ. С. 701 - 702).

    В свою очередь, письмо Л. Н. Толстого от следующего дня, 10 мая, очевидно не является ответом на только что приведённое нами письмо С. А. Толстой: супруг не успел ещё получить его, а получив, быть может, в тот же день — счёл ненужным писать ещё раз. Приводим полный текст письма Л. Н. Толстого к жене от 10-го мая.

    «Это, кажется, самый длинный перерыв, что я не писал тебе, милая Соня, — третий день.

     Нового у нас ничего. Каждый день всё прибавляем по столовой, за исключением вчерашнего дня, Николина дня. Всех столовых теперь 10, около 600 человек. Можно ещё прибавить человек 200, что я и сделаю нынче и завтра, если Бог даст, в двух деревнях: Михайлов брод и Плисково, и на том покончим. Вера Романовна <Цурикова> передаст тебе это письмо и расскажет про нас. Я совершенно здоров. Немного работаю. <Толстой в это время начал работать над «Воззванием», которое послужило началом для статей по рабочему вопросу: «Неужели это так надо?» и «Где выход?». – Р. А.> Нездоровье моё неисцелимое и неприятное — 70 лет дают себя чувствовать, и я привыкаю к нему. Нынче видел тебя во сне, а вчера целую ночь видел во сне Ваничку, и он такой маленький и миленький, и я ласкаю его, и радуюсь на него.

   Нынче утром <внук> Миша, согнув спинку, озабоченно и махая согнутыми руками, бежит, спешит мне навстречу в дверь. Дверь стукнула: извини, милый дедушка, что я зашумел, и пробежал в спальню, не затворив дверь. И из спальни слышен заспанный грубый голос Ильи (не то, что я не люблю его, Илью, но контраст поразителен): Дверь затворяй. Через минуту выбегает назад Миша в слезах. Он искал шляпу, чтоб бежать за Верой Романовной и Анночкой, которые только что поехали. Шляпа в передней, но он не может достать её, и спешит страшно, и плачет тихо. Я достал ему шляпу, он надел резинку и пустился во весь дух за ворота и по дороге. Я вышел посмотреть: — он догонял Веру Романовну и Анночку, догнал и поехал. Потом они остановились, и я вижу, что-то беленькое идёт по дороге; потом это беленькое пошло влево. Я решил, что это не он, а он уехал с ними. Оказывается, это он пошёл к стаду свиней и вернулся часа через 11/2 с рассказами, как хряк чужой победил нашего хряка. Как на другом конце <жизни> естественно чувствуешь свою близость с теми, кто на начале её. И странно и жалко, что неизбежно они должны нести все те грехи, которые набрали предшественники. Утешаешься тем, что меньше. И цель жизни, или, скорее, единственно разумное употребление её в том, чтобы помочь им меньше нести набранных предшественниками привычек лжи и зла.

    Сейчас еду в Михайлов брод. Если ты не пришлёшь денег, то я обойдусь, если и пришлёшь, то я, может быть, возвращу их.
 
    Прощай, милый друг.

    Целую тебя и детей. Нынче верно получу от тебя известие. Что Миша?

     Л. Т.

     10 мая» (84, 315 - 316).

     В Дневнике Льва Николаевича на 11 мая есть такая запись об ощущении возраста: «С помощью моих гимнастических опытов убедился в первый раз, что я стар и слаб и физические  упражнения  надо  совсем оставить.  Это приятно даже» (53, 195).

     Следующим днём, 11 мая, датирован такой ответ С. А. Толстой на это письмо:

     «Милый Лёвочка, привезла мне Вера Романовна твоё письмо, которое меня тронуло и моим милым внуком Мишей, и твоей добротой ко мне, и тем, что я не могу жить теперь этими простыми, настоящими радостями, которые делали меня всегда лучше, спокойнее, добрее и достойнее, — а именно общением с детьми и с тобой. Последнее время я всё хуже и хуже. Сегодня я весь день поминутно плачу. Надеюсь, что это пройдёт; это от бессонницы и боли в спине и виске, которые сегодня разошлись.  Надо опять холодную ванну взять.

    Приехала Таня от Олсуфьевых и сейчас же ко мне отнеслась не дружелюбно, и теперь слегла от живота. Как мы все слабы, что от физических причин делаемся строги и не добры к самым близким людям.

    Миша сегодня выдержал математику и очень счастлив и он, и я, и няня. Теперь только русский страшен; их будет два. Андрюша эти дни был с нами; вчера ездили в «Freisch;tz» с ним, Серёжей и Сашей. Ей хотелось, да и очень уж опера хороша; а мне больше хотелось за город, такой был чудесный вечер. А сегодня Андрюша с утра пропал, и теперь вечер, а его нет. Готовят чай в саду.

    Так как ты упорно умалчиваешь о своём приезде, то я уж больше не буду тебя спрашивать. Если ты не приедешь жить в Ясную к 15-му, с Сашей, то я съезжу с тобой повидаться на денёк в Гринёвку, вернусь к Лёве и Доре, пробуду с ними три дня, и во всяком случае вернусь к Мише 21-го. Первые дни моего отсутствия в Москве — тут будет Таня, т. е. до 17-го, потом она приедет к Саше в Ясную.

    СОВСЕМ я приеду в Ясную 29-го или 30-го. У Миши 29-го последний экзамен. Может быть и ты к тому времени совсем переедешь.

     Вчера была у Дунаева, и там все накинулись меня убеждать взять на помощь Ф. А. Страхова. Он с женой что-то решил, что лучше пожить врознь (чего я никогда не умела понять и решать всю жизнь) и лучше при деле. Я очень советую его взять, он сгоряча отлично будет работать и тебя заменить может.

     Вера Романовна мало о тебе и о вас рассказывала, я не поняла и не почувствовала твоего настроения. Кажется оно хорошее и спокойное. Я часто думаю, что мне гораздо приятнее, что ты с внуками и детьми, чем с чужими. Как хорошо, трогательно ты мне описал Мишу! Я так его всего почувствовала, и всю ту сложную и часто трагически-значительную внутреннюю жизнь, которую переживает и Миша, переживал сильно Ваничка и переживают все хорошие дети. И я рада за Мишу, что он тебя познал, полюбил, и, верно, уж не забудет этого времени, хоть не по событиям, а по влиянию, которое ты внёс в их жизнь. Анночка менее чутка, а те малы. — Ты пишешь, чтоб я дала денег, а не пишешь сколько? Я уж дала 300 р., а теперь за проданную медаль посылаем 98 р. 99 коп. и ещё 4 р. от кого-то, и письма, и повестки. Денег и мне хочется дать, совестно не дать, а очень трудно теперь именно: уплаты разные, переезд, а я всё подобрала, что могла, и отдала за дом и издание.

    Целую всех. Очень хочется тебя видеть, и УСПОКОЕНИЕ мне только от тебя и есть на свете. И вот я опять плачу, совсем расшаталась.

    Ну, прощай.

    С. Т.» (ПСТ. С. 703 - 704).
    
      Упомянутый в письме «Freisch;tz» — это, конечно же, опера Вебера «Волшебный стрелок». С. А. Толстая была на последнем повторном исполнении оперы в пользу пострадавших от неурожая. Пели учащиеся консерватории и играл оркестр из учеников под управлением Сафонова. Это был экзаменационный спектакль, состоявшийся в Малом театре.

    Фраза «успокоение только от тебя», как и высказывавшаяся Соней в дневнике противоположная установка: искать успокоения в новых, отделённых от рутины впечатлениях жизни — хорошая иллюстрация эмоциональной неустойчивости Софьи Андреевны и даже (как призналась она сама в письме выше, описывая свои галлюцинации и пр.) душевного нездоровья.

    Уловив настроение жены, Толстой выражает о нём своё сожаление в ответе 12 мая:

     «Получил сейчас твоё письмо, через Серёжу. Как жалко мне тебя, что ты всё не здорова. Поскорее бы тебе деревня, гулянье, купанье и спокойствие. — Я писал тебе, что приеду в Ясную, когда ты совсем переедешь. Это почти необходимо, так как в те две недели, которые остались до 28, 29, дай Бог здесь всё наладить. Со вчерашнего дня дело усложнилось тем, что в Чернском уезде выдана земская ссуда мукою, большей частью на те самые семьи, которые ходят в наши столовые. Надо уменьшить в этих деревнях и увеличить помощь в других; особенно в Мценском уезде, где нет выдачи, и из которого ходят новые <т. е. не пользовавшиеся прежде столовыми. – Р. А.> деревни. Так нынче были из двух, в которых вероятно очень нужна помощь.

    Вчера и нынче никуда не ездил, так как немного расстроился желудок — без всякой боли, — но я стараюсь быть осторожным, и нынче к вечеру совсем хорошо. Вчера довольно много работал <над «Воззванием»>, а, главное, увидал ясно, что нужно в начатых мною работах. Нет той неопределённости, которая бывает от неясности мысли, а ясно видишь, что должно быть, куда надо идти, и задерживает в работе не нерешительность и незнание как, а только время; есть спокойная уверенность, что если будет время, то сделаешь.

     Приятно, что Миша выдерживает, очень рад этому за него и за себя. Соня мне очень хорошо переписывает, впрочем, два дня только, но очень хорошо и много.

    Страхова я колеблюсь пригласить, хотя очень люблю его и с ним легко, и он хороший работник. Но дела так немного, что Соня почти управится. Помощник же для неё лучше женского пола, когда я уеду. Серёжа говорил про Муромцеву. И прекрасно. Соня хочет съездить в Паники, свезти Анночку и Андрюшу, впрочем она сама напишет. Если ты приедешь сюда во время её отсутствия, то будет прекрасно. Посылаю объявления. Если пожертвуешь сколько-нибудь денег, будет хорошо, и не пожертвуешь, ничего. Я рад узнать, что тебе и самой этого хочется.

     То, что у тебя нынешний год много расходов, я знаю. Прощай, милая Соня. Целую тебя, Мишу, Сашу и Таню; но её верно нет с тобой.

     Л. Т. 12 мая» (84, 317 - 318).

     В письме Лев Николаевич спутал фамилию помощницы С. Н. Толстой, которая должна была заступить на его место по отбытии из Гринёвки в Ясную Поляну. Ею была юная, прекрасная Елена Павловна Муравская, в ту пору студентка математического отделения. О ней С. Н. Толстая вспоминала в письме к А. И. Толстой от 13 февраля 1933 г.: Муравская «быстро освоилась с местностью и народом, аккуратно выдавала, отвешивала и записывала продукты; мы с ней просидели три дня перед отъездом Л. Н-ча днём и ночью, чтобы свести отчёт денежный» (Цит. по: 84, 317 - 318).

     И, наконец, письмо Л. Н. Толстого от 14-го, последнее перед небольшим перерывом, связанным с визитом 17 – 19 мая С. А. Толстой в Гринёвку:

     «Ты, вероятно, уж в Ясной, милая Соня, и, судя по твоему письму <от 11 мая>, если всё будет хорошо, приедешь к нам, чему я очень радуюсь, хотя и беспокоюсь за то, что это утомит тебя. — Что Дора милая? <Д. Ф. Толстая, жена Л. Л. Толстого, готовилась к рождению ребёнка. – Р. А.> Как-то её здоровье и положение? Я об них, о ней и Лёве, давно не имею известий.

     Иду сейчас пешком в Каменку и Бастыево. Боюсь, что в последнем письме, где я говорил о не совсем исправном желудке, я вызвал твоё готовое всегда поднять[ся] беспокойство. Я совсем здоров. Вчера ездил довольно далеко и открыл 4 столовые, в Мценск[ом] уезде. В Чернском выдает земство очень богато, так что естественно наше дело переносится в Мценс[кий] уезд, где и бедноты больше. Вчера я был в деревне, знаменитой Кукуевке. <Кукуевка в те времена была памятна железнодорожной катастрофой 1882 г. – Р. А.> И нынче оттуда были мужики. Ужасная нищета! — Серёжа был у нас и всё рассказал, и всё у вас очень хорошо. Только твои бессонницы и запах <галлюцинации. – Р. А.> огорчают, мучают меня. Это тоже некоторого рода гипнотизация невольная; взята складка, и ты боишься этого состояния, представляешь себе его и потому легко впадаешь в него. Ты настолько энергична духом, что должна победить это. Сейчас пишу, и на столе букет ландышей, анемонов и сирени, и слишком сильный запах, но приятно.

    Вчера и нынче ничего не писал, после того, как похвастался тебе. И не надо. Пока до свиданья. Целую Лёву и Дору. Дай Бог им хорошо пережить это важное время.

    Л. Т.

    14 Мая.

    Если можно будет, захвати мне белые фуражки.

    От Тани получил хорошее письмо. Не пишу ей, надеясь скоро её увидеть» (Там же. С. 318 - 319).

     В «Моей жизни» Соня вспоминает об этом послании супруга:

     «Лев Николаевич мне писал <о душевном расстройстве. – Р. А.>, что я настолько энергична, что должна победить в себе это чувство.  И я старалась это сделать посредством разных занятий и развлечений. Писала я тогда очень усердно и с увлечением повесть; потом ездила с детьми и друзьями за город. […] В Кунцове гуляли, а вернувшись в хамовнический наш дом, упросили Сергея Ивановича нам поиграть. […] А в этот же день, 8-го мая, Лев Николаевич поехал в имение Раевских и там заболел своими обычными болями. <О них он пишет в письмах к жене 12 и 14 мая. – Р. А.> К счастью, это продолжалось очень недолго и мне не пришлось ехать к нему. […] Это новое беспокойство усилило моё нервное недомогание и мой страх за здоровье Льва Николаевича. Огорчало меня и то, что мы с ним работаем не вместе, а во всём врознь» (МЖ – 2. С. 515).

     Согласившись с завершением для неё домашней “карьеры” жены в патриархальной “семейной ячейке”, Соничка не могла примириться с ограничением её новых ролей при муже-старике — функциями “вспомогательного персонала”: няньки, лекаря, переписчицы… Это хорошо прослеживается по записям её дневника, относящимся к визиту в Гринёвку, и ряду последующих.

    Она мечтала о муже-ДРУГЕ, о РАВЕНСТВЕ сотворческих и партнёрских прав в литературных и общественно-благотворительных его предприятиях. Но — могла ли она сама обеспечить такую именно систему отношений? Не слишком ли для этого принадлежала она — своему веку и своей проклятой стране?

      О равенстве не могло быть речи. За внешним согласием супругов, выраженном в последних письмах, скрывалось у Софьи Андреевны всё то же раздражённое, на время только приглушённое недовольство отсутствием мужа постоянно при себе, неподконтрольностью его замыслов и поступков — рационализируемое серией стремительно год от года (с возрастанием детей) терявших даже видимость справедливости обвинений в “бросании” её и детей, неучастии в жизни семьи и детском воспитании. Именно эти обвинения маркируют для нас супругу Толстого как воспитанницу ПАТРИАРХАЛЬНОГО и лжехристианского, православного, поганого, дрянного и сволочного «русского мира» — с его вечным ЧЕРТКОВСКИМ фарисейством, прикрывающим вожделеющее (денег ли, славы или чего-то иного) хищничество самого отвратительного на планете Земля животного: человека без живой (руководящей помыслами и поступками) христианской веры.

     На деле из множества акторов воспитания и социализации детей Толстого, судя по собственным, всех их, воспоминаниям об отце и даже по дневникам родителей, вряд ли кто-то, даже мать, оказал на них столь же огромное положительное влияние — именно тем незаурядным образом своей жизни и осмысления жизни окружающей, какие явил им отец на пути своего христианского исповедничества, во всех явленных поприщах: от художественных шедевров и манифестов всемирного значения до мельчайшей бытовой повседневности. Соничка была эгоистически не права, и эта её неправота разительно являет себя из сопоставления её сдержанных писем к мужу — с выпадами в его адрес и планами какой-то “независимой” от супруга жизни в дневнике 1897-1898 гг.

     Раздражения чередовались с депрессивными состояниями, когда в дневнике появлялись умилённо-раскаянные строки. Так, например, о письме своём мужу от 9 мая она записывает:

     «Написала письмо Льву Николаевичу и о нём болезненно думала.  То наслаждение, которое я получаю от игры Сергея Ивановича, доставляет страдание моему мужу. <Это тоже неправда. – Р. А.> И это мучительно думать. Почему нельзя всего помирить, со всеми быть счастливой, любящей; от всякого брать ту долю радости, которую он может дать» (ДСАТ – 1. С. 381). Следом, 10 мая, новый позыв к раздражению она переносит с супруга на В. Г. Черткова, лицемерие которого замечала, как мы знаем, уже и лет за 10-ть до того (см., напр., запись в её дневнике от 9 марта 1887 г. – ДСАТ – 1. С. 116):

    «Прочла сегодня письмо Черткова к Л. Н. Всё письмо не натуральное, всё те же рассуждения о борьбе с плотью, о деньгах и грехе их иметь… Всё фальшь, фальшь, а я ЕЁ-ТО и не терплю» (Там же).

     Вот она приезжает в Гринёвку и, крайне неудачно, два раза за один день, 17 мая, неделикатно прерывает духовно значимое для мужа общение с кем-то из духоборов, которым он взялся помочь эвакуироваться из проклятой России. Духобор цитировал наизусть гимны своей общины, и Соня, прервав его лишь для того, чтобы вытащить на прогулку с ней и младшими детьми, была выпровожена Толстым «с досадой» и ушла в слезах; вероятно, духобор справедливо упрекнул Толстого в таком поведении, потому что тот скоро разыскал жену и помирился с ней (ДСАТ – 1. С. 382).

    Вот ещё ценные наблюдения Сони о том, что она читала в письмах мужа, а теперь увидела вживую или узнала “из первых уст”:

    «В Гринёвке идёт горячая жизнь, и мне жаль было, что я не могу в ней участвовать. Открыто двадцать столовых, кроме того, раздача идёт муки; весь день народ с мешками на подводах: то привозят купленное: муку, картофель, пшено, то получают недельную выдачу и развозят по столовым. […] С начальством идёт какая-то глупая путаница: орловский губернатор Трубников выдал Илье официальную бумагу с позволением открыть столовые и даже  выразил  благодарность  за  них. Земский  же  начальник  запрещает  их открывать, говоря, что у него  тайное  предписание  не  допускать  открытия столовых, а арестовать и  выслать  всех  тех,  кто  вздумает жить  среди  народа  и  помогать  ему.  Каково правительство! И кто кого обманывает?» (Там же. С. 382 - 383).

    Вечная лукаво-лживая дрянь по имени государство Российское, вооружась специфическим “опытом” 1891-93 гг., стремилось скрыть от общественности, а особенно от “заграницы” масштабы нового голода и помешать благотворительной работе Толстого — за которой, как они знали, последует и работа публициста-обличителя, критика лжехристианского устройства жизни в России, имевшего теперь, в 1898-м, в сравнении с 1891-1893 годами, куда большие возможности именно для ЗАГРАНИЧНОГО позорения российского режима — и, конечно же, готового, ради Божьей правды-Истины и народного блага, устроить царю с помощничками такое, давно ими заслуженное, позорище в неподцензурной печати. В письме около 17 марта к В. Г. Черткову Толстой упоминает беседу с «богатым лицом» (по предположению исследователей, с купцом и меценатом К. Т. Солдатенковым) о том, «как устроить за границей печатный орган, в котором печатались бы все дурные дела, совершаемые русским правительством»: «Я сказал,  что  обличение  зла  есть  одно  из  проявлений  христианской деятельности и что если бы лицо это и не желало вполне служить своими средствами  делу  религиозному,  люди  наших  верований  могли бы  вести  такую  обличительную  газету…» (88, 84).

    Вот чем были вызваны противостояние Толстому, слежка за ним и, как мы предполагаем — задержание и чтение писем его к жене, бывшей в начале 1890-х его активной помощницей в тогдашней “голодной” эпопее. В апреле 1898 г.  орловский губернатор А.  Н.  Трубников дал разрешение И. Л. Толстому на открытие ОДНОЙ столовой для нуждающихся крестьян.  В это же время он отправил мценскому уездному исправнику секретное предписание вести наблюдение за столовой.  В своих донесениях исправник А. А.  Иванов, сообщая о деятельности Л. Н. и И. Л. Толстых по оказанию помощи крестьянам, писал, что помещики встревожены возможными волнениями крестьян соседних деревень, которые будут завидовать кормимым в столовых, и утверждают, что голода в их местности нет (Копелев В. Новые документы о Льве Толстом // Новый мир. – 1956. - № 7. – С. 275 - 276). Вероятно, и земская выдача муки именно тем крестьянам, которые уже посещали столовые, была сделана с целью, с одной стороны, продемонстрировать Толстым “излишнесть” их благотворительного вмешательства, с другой же — натравить голодавших, не получивших ещё совершенно никакой поддержки, на тех, кто получил её избыточно, из двух источников, дабы потом обвинить благотворителей в устроении «общественных беспорядков». Между тем, исходя из действительной ситуации, Толстой с сыном и его женой, С. Н. Толстой, открыл куда больше столовых, чем было дозволено. 19 мая 1898 г. А. Н. Трубников направил И. Л. Толстому письмо с просьбой столовых больше не открывать.
   
    Выехав 19-го из Гринёвки, Софья Андреевна 20-го была в Ясной Поляне, оставив в дневнике на этот день очень, очень характерные для неё и замечательные записи мыслей, тесно связанные с восприятием природной весенней красоты:

    «Какой блеск, какая красота весны! Ясные, солнечпые дни, лунные ночи, пышное, необыкновенное нынешний год, цветение сирени, особенно белой; осыпающийся цвет яблонь, соловьи... — всё это опьяняет, восхищает, и ловишь эти мимолётные впечатления красоты весенней природы, и бесконечно жаль их.

     […] Еду завтра в Тулу по делам противного Бибикова, который затеял отрезать у нас землю; а вечером еду в Москву.  Сегодня отправила повара с провизией к Льву Николаевичу; написала ему длинное письмо.

     […] Передо мной портрет Льва Николаевича с таким выразительным взглядом, который всё меня к себе притягивает.  И, глядя на него, я вспоминаю его упрёки, его поцелуи, но не могу припомнить искренне-ласковых слов, дружелюбно-доверчивого отношения...

    Были ли они когда?..  У меня был порою страстный любовник или  строгий судья  в  лице  моего мужа,  но  у меня никогда не было друга — да и теперь нет, менее чем когда-либо.

    Ах, как соловьи поют!

    […] Перечла жизнь и учение Сократа и с новой стороны поняла  его. Все великие люди схожи: гениальность есть уродство, убожество, потому что она исключительна.  В гениальных людях нет гармонии, и потому они мучают своей неуравновешенностью» (ДСАТ – 1. С. 383 - 384).

    По всей вероятности, С. А. Толстая читала книгу А. М. Калмыковой «Греческий учитель Сократ», которую Лев Николаевич подверг в 1885 году огромной редакции — по сути, выведя в ней СВОЕГО, «толстовского» Сократа, до смешного напоминающего местами самого Толстого. Остаётся пожалеть, что на написана никогда была столь же подробная, как о Сократе, биография его ЖЕНЫ, дабы Соня могла оценить степень уравновешенности и внутренней душевной гармонии и этой личности. Так или иначе, книга навсегда оставила в ней неприятный осадок: будучи не в силах изменить своего характера, она до конца дней своих будет бояться суждений о себе среди современников и памяти о себе среди потомков, как о “толстовской Ксантиппе”.

     Мы не знаем, насколько мысли или настроения Софьи Андреевны этого созерцательного и почти волшебного дня нашли выражение в её письме к мужу, ею упомянутом — но, к сожалению, не имевшем общей с прочими письмами публикации и не доступном нам. В публикации дневника Софьи Андреевны есть следующая цитата из него:

     «Милый Лёвочка, всё думаю о твоём нездоровье и мучаюсь, что ничего о тебе не знаю… Как ваши дела со столовыми? …Побывав у вас, я опять втянулась в ваши интересы» (Цит. по: ДСАТ – 1. С. 585. Комментарии).

     Встречное, тоже 20 мая, письмо своё Л. Н. Толстой направил в Москву, зная, что жена со дня на день будет там (она приехала в Москву 22-го утром). Вот его основное содержание:

     «Пишу тебе в Москву, милый друг, 20-го, 5 часов вечера, надеясь, что ты туда уже благополучно приехала.

     В Ясную не успел тебе написать, да ты, я думаю, и не ожидала. Новости у нас следующие: здоровье мое всё не так хорошо, как я привык — болит позвонок и большая вялость. Но кажется, что лучше. Я вчера довольно далеко тихим шагом ходил пешком по лесам, в Каменку и Бастыево, а нынче сижу дома и берегусь. Утром довольно усердно писал, а теперь берусь за письма, из которых первое пишу тебе.

    Илюша вчера ездил в Бастыево и привёз замечательно глупое и жалкое письмо губернатора, который пишет ему, что он разрешил одну ИЛИ ДВЕ столовые, а не многие и потому просит больше не открывать, так как ему донёс земский начальник, т. е. Проташинский, что нужды нет, а Проташинский вчера же сам с Илюшей выбирал нуждающихся в своей деревне и признал их больше, чем записал Илюша. Барышню <Муравскую> нынче утром повёз Илюша к Ильинской, в Ефремовский уезд.

      […] Вот все новости наши. Да вчера еще получено из Черни объявление <денежный перевод. – Р. А.> на моё имя на 1000 р. Не знаю, откуда и зачем. Когда ты получишь это письмо, будет оставаться уже меньше недели до нашего соединения. Надеюсь, что ты проведёшь эту неделю, не слишком утруждая себя и сдерживаясь в своей поспешности. Целую тебя и Мишу. […]» (84, 319 - 320).

    Дело Толстыми, отцом и сыном было поставлено хорошо, и Льву Николаевичу скоро можно было уехать к супруге. Как нельзя кстати, к окончанию денег для голодных у Толстого и у жены, подоспели частные пожертвования, о которых Лев Николаевич упоминает и в следующем письме к жене, датируемом 22-м мая. В начале его он упоминает, что писал ей днём раньше, однако такое письмо неизвестно. Вероятно, это простая ошибка памяти Льва Николаевича, и он имеет в виду своё письмо именно от 20-го.

     Вот основное содержание письма от 22-го мая:

    «Вчера писал тебе, милый друг, в Москву. Надеюсь, что ты получила, как ожидала. Вчера приехал <повар> Семён, и вчера же было от тебя письмо. <От 20 мая. – Р. А.> А сегодня приехала Таня и привезла кучу писем, на которые я сейчас отвечаю. Третьего дня ответил 13 писем. В числе этих писем есть известие от режиссёра, Петербургской драматической группы, которые собрали 2000 рублей для голодающих Тульской губ. Я отвечал и постараюсь поместить их в Ефремовском уезде или в здешней местности, но после урожая (который так дурен). Я так и написал режисёру. 1000 р. получил от Мансуровой и 500 р. от Кудашевой из Киева.

    Вчера были здесь, т. е. у нас, студент и курсистка, которые приехали с деньгами от Вольно-экономического общества в Мценский уезд, за 40 вёрст от нас, и их высылают. Наша барышня Муромцева приехала — болезненная, но кроткая и усердная. Илюша нынче поехал к губернатору.

    Я совершенно здоров. По утрам пишу и вечером бодр. Вчера ездил в бедную деревню, 10 дворов, 4 лошади и 4 коровы; денег во всей деревне нет ни копейки. Шубы и кафтаны заложены. И было радостно видеть, что можно помочь хоть немного, хоть на время. Оттуда заехал в Гущино, на ужин (тоже очень бедная деревня, 50 домов, 24 без лошадей). Застал 80 человек за столами под навесом-двором. Чинно и весело сидят старики с стариками, старухи с старухами, дети с детьми. Хозяин обходит с ковригой и ножом, подкладывая хлеб, у кого съеден. Удивительно чинно и трогательно. — Нынче никуда не ездил. Сейчас пойду пройдусь. Целую тебя и Мишу.

    Л. Т.

    Как ты доехала? […]» (84, 320 - 321).

    И небольшое открытое письмо к С. А. Толстой от 24 мая, интересное главным образом упоминанием им о писании своей, о помощи голодающим, статьи «Голод или не голод?»:

    «Ты, вероятно, уже получила мои последние два письма. С тех пор ничего нового. Я продолжаю быть здоров. Два дня был занят писанием отчёта и статьи об употреблении пожертвований. Не знаю, куда направить. Попробую <зачёркнуто: «Неделю», «Нов. вр[емя]» и «Сын [отечества]»> «Петербург[ские] Вед[омости]», а потом «Сын Отеч[ества]» или «Бирж[евые] [ведомости]»; поручу это Меншикову. <Публицист, сотр. газ. «Неделя», в то время близкий по взглядам к Толстому. – Р. А.> — До скорого свиданья. Еду на почту в надежде получить от тебя письмо» (Там же. С. 332).
   
    Надежды Л. Н. Толстого в тот день не оправдались: следующее письмо к нему Соня написала только 25 мая, переехав уже в Ясную Поляну и поджидая туда, по уговору, супруга. По пути, по случаю праздника Троицы, она навестила на кладбище в Никольском могилки своих детей, Алёши и Ванечки: «Прочла “Отче наш” и попросила в душе моих младенцев молить Бога о моей грешной и больной душе» (ДСАТ – 1. С. 385).

    Вчитаемся в письмо С. А. Толстой 25 мая:

    «Милый Лёвочка, я так рада была сегодня получить опять письмо <22 мая> от тебя, да ещё с известием, что ты здоров. Слава Богу! Сама я дурно себя чувствую, так, как бывает, когда у меня горлом кровь идёт, а второй день по утрам это происходит. Неправильное обращение крови.

    Очень я занята тоже, хотя делами, не дающими, увы! никакого нравственного удовлетворения. Я думаю, что лошадь, которой не хочется везти на гору воз, а которая видит и чувствует, что иначе нельзя, а то воз этот потянет назад и она будет увлечена и разбита им, — лошадь эта должна испытывать то самое, что испытываю я, занимаясь делами, корректурами и даже Мишиными экзаменами. Миша огорчительно пропадал вчера до 5 часов утра, а теперь уехал на два дня к Мартыновым. У него ещё экзамен закона Божьего, французского, — а главное переэкзаменовка латинского, 29-го. Он собирается на Кавказ, хочет соединиться с Берсами и Андрюшей. Я боюсь, что это не выйдет. Он потеряет время, деньги на поиски их, удовольствия не найдёт и их может не найти.

    Вчера (Троицын день) с утра мы поехали с няней на могилки детей, посадили цветы, обложили их дёрном. Потом у Камоловых пили чай, потом я пошла с девочкой за две версты в монастырь женский, построенный в бывшем имении гр. Анны Михайловны Олсуфьевой. Там лес, старинные аллеи липовые, монастырская чистота, застывшие старушки монахини; но в общем впечатление собственно монастыря — не хорошее; рядом совсем — деревня и дачи. <Казанский-Головинский женский монастырь при селе Головино, в семи верстах от ст. Химки. Уничтожен в 1920-е гг. Локация в современной Москве: Кронштадтский бульвар, д. 33. – Р. А.>

    Вернувшись, поела и села читать корректуры. Читает их мне очень толково и хорошо — Жиляева. <Варвара Павловна Жиляева, урожд. Арнаутова (1851—1924), мать ученика С. И. Танеева, музыканта и композитора Николая Сергеевича Жиляева. – Р. А.> […] Спасибо, что я вспомнила о Жиляевой. Здесь этих корректур и 15-ой части и «Книг для чтения» накопилось без меня 8 больших листов. До 2 часов ночи два вечера я читала, даже глаза болят. Ни одной души не видала знакомых, да никого тут и нет. Иногда так тоскливо, что просто, по-детски, плакать хочется.

     Теперь скоро съедемся, надеюсь, в Ясной, все. Грешный я человек, НЕ РАДУЮСЬ, что тебе столько денег голодающим посылают, это тебя затянет в дело, а я и так мало тобой и с тобой живу эти последние годы.

   […] Пришла Жиляева, опять будем читать корректуры. Теперь 11-ть ч. утра, понедельник. Целую тебя, детей моих, Таню, о здоровье которой и душевном, и физическом много думаю и тревожусь, и милых малышей. Напишу завтра Мише. Ну, прощай.

    Твоя Соня Толстая» (ПСТ. С. 705 - 706).

    В сдержанной форме Софья Андреевна выражает всё то же своё раздражение двум главнейшим обстоятельствам, в одном из которых — разделении с мужем и его, в сравнении с началом 1890-х, недоверии ей общего дела христианского служения народу — она виновата была сама. В другом — в ограниченности для неё и большинства женщин в России доступных социальных статусов и поприщ — было, как мы не раз уже говорили, повинно то ложное устройство жизни, с которым боролся христианской проповедью Лев Николаевич. К сожалению, выраженная им ревнивая неприязнь к отношениям жены с С. И. Танеевым дало Соне новые основания винить в экзистенциальной пустоте своей повседневности одного мужа, а не те ложь и зло общественного строя и церковной эрзац-религии, с которыми боролся Лев Николаевич. Субъективная неприязнь к Толстому и современных, XXI столетия, борцов за женское равноправие, феминистов и феминисток, лишь указует на внутреннее, на уровне бессознательных инстинктов доминирования / подчинения, влечений и поганоподлых страстишек, приятие ими того нехристианского и насильнического строя жизни, с которым они, публично, гордо и декларативно, ЯКОБЫ «борются» за права и человеческое достоинство женщин.

    Толстого “вытягивали” из Гринёвки не только её письма, но и воспоминания о её приезде и разговорах с ней — и, конечно, собственная усталость: ведь со служением народу он сочетал и труды своих писаний. Затруднительно точно сказать, получил ли он приведённое выше письмо Сони к 27 мая, времени написания последнего своего письма к жене из Гринёвки, но были в этом письме известия, которые могли её порадовать:

    «Я писал тебе, милый друг Соня, не совсем определённо о своей поездке в Ефремовский уезд, потому что не окончательно решил; но нынче, 27, решил, что необходимо это сделать и распределить поступающие ко мне деньги наилучшим образом, и мы сейчас с Соней <с С. Н. Толстой супругой И. Л. Толстого. – Р. А.> выезжаем к Цуриковым <в имение А. А. Цурикова Огничное, Чернского уезда, в 28 км. от Гринёвки. – Р. А.>, оттуда к Афремовым, <в их имение Гремячево, Чернского уезда, в 8 км. от Огничного. – Р. А.> оттуда к Левицким <имение Алексеевское, Чернского уезда. – Р. А.> уже завтра. Соня ухаживает за мною даже слишком, и я сам себя берегу, имея тебя в памяти. Я ждал нынче твоего письма, но к сожалению не получил. Я телеграфирую тебе и попрошу тебя телеграфировать в Караси <станция Елецкой ветки Сызрано-Вяземской ж. д. – Р. А.>, до востребованья, когда ты выезжаешь. Я могу окончить всё так, чтобы быть дома в Туле в 5 часов 29-го; но если ты не приедешь 29-го, то я лучше, не торопясь, приеду 30. Всё это, как я всегда люблю прибавлять, если мы все будем живы и здоровы. Очень рад за Мишу, что он кончил, и болею за тебя, что ты очень устаёшь и много трудишься скучными делами. Я, было, расстроился вчера и потому тоже отложил отъезд; нынче же чувствую себя совсем бодрым и здоровым. Всё время, последние дни, писал свою статью о голоде — кажется скромно и понятно, но боюсь, что не пропустят.

    Письмо это сам свезу в Черни на почту. Прощай, голубушка, будь здорова и спокойна, насколько можешь. Соня оттуда едет в Паники, а Таня подхватывает меня, и мы с ней возвращаемся в Ясную.

    Прощай, целую тебя и Мишу.

    Л. Т.» (84, 322 - 323).

    Случай, бог-изобретатель — сокрушил планы Толстого о благополучном возвращении к семье. В завершение данного Фрагмента нашей аналитической презентации восстановим ряд событий, с которыми будут связаны и последние, уже телеграфические, послания Л. Н. Толстого к жене из упомянутой выше станции Караси.

    В ожидании мужа с 26 по 30 мая Софья Андреевна — снова в Москве, и, пока возможно — в общении с платоническим, «музыкальным» своим возлюбленным мужчиной:

    «…Корректуры, одиночество, грусть. Раз вечером на этих днях играю в угловой комнате, и так мне захотелось видеть и послушать Сергея Ивановича, и через несколько времени вижу в окне три фигуры, не узнаю сначала,  потом  узнала  и  не  удивилась.  Это были  Маслов,  Танеев  и  Померанцев.  Маслов ушёл  раньше;  потом Померанцев играл  мне,  потом и Сергей Иванович  стал  играть:  играл  свои  романсы,  свой  квартет  в  четыре руки с Юшсй.

    29-го он опять пришел ко мне вечером  вместе с  Гольденвейзером. Но просидел очень мало времени и, какой-то взволнованный, торопливо ушёл» (ДСАТ - 1. С. 385).

    Было ли общение, какие-то объяснения между любовниками Аполлона — неизвестно. О концерте же следующего дня — наверняка. Своё мастерство в Консерватории демонстрировали её юные воспитанники. Софья Андреевна, под стать погоде и юным музыкантам, оделась, как юная девочка — в «лёгкое, свежее, весеннее» бледно-лиловое кисейное платьице, и удостоилась комплиментов от всех сочувствовавших ей знакомых и самого Василия Ильича Сафонова (1852 - 1918), в те годы ректора Московской консерватории: «Вы точно сама весна!», «Какая свеженькая!» и под. (Там же; ср.: МЖ – 2. С. 517).

    А дома, по окончании концерта, Соничку ждало уже новое упоительное свидание:

    «Приезжаю домой, выхожу на балкон, вижу — сидит на лавочке в саду Сергей Иванович и читает газету. Я страшно обрадовалась…» (ДСАТ – 1. С. 385). Спровадив сына Мишу, Соничка осталась с возлюбленным наедине:

    «…Мы сидели и разговаривали так, как разговаривают люди, до конца доверяющие друг другу: серьёзно, искренно, без застенчивости, без глупых шуточек; говорили только  о  том, что действительно нас интересует обоих. Ни разу не было неловко или скучно.

    Какой был вечер!  Последний в Москве, а может быть, и в моей жизни.

    В девять часов он стал собираться уходить, и я не стала его удерживать. Он, прощаясь, только тихо и грустно сказал: «Когда-нибудь надо уходить».  Я ничего не ответила, мне хотелось  плакать.  Я проводила его до двери и ушла в сад» (Там же. С. 386).
   
    Вероятно, именно в этот чудесный вечер любовники сообщили друг дружке необходимое: она — о ревности к их отношениям Льва Николаевича, а он, если бы набрался смелости — должен был, ради справедливости, рассказать о той интимной причине, по которой ревность Л. Н. Толстого была неосновательна. Но, вероятнее всего, не рассказал, а Соня, привыкнув за долгие годы к периодически-прохладному отношению к ней мужа-бисексуала, находила в поведении С. И. Танеева лишь свойства застенчивого характера и глубочайшей воспитанности, не распознавая более потаённых, гомосексуальных причин.

    Оба думали, что расстаются уже совершенно, и 11 июня, живя в Ясной Поляне, Софья Андреевна сделала в дневнике такую грустную запись:

   «Поставила рояль в мастерской Тани.  Играла сегодня часа три и плакала ужасно от бессилия, желания послушать ещё когда-нибудь музыку Сергея Ивановича.  Ведь были же эти два счастливых лета! Зато после какого страшного несчастия — смерти Ванечки — послано мне было это утешение! Благодарю тебя, господи, и за то» (Там же. С. 387).

     Но отношения с С. И. Танеевым у неё недолго после этого, но продолжились, и, к несчастию, снова не без ревнивых выпадов со стороны Льва Николаевича.

    Вернёмся теперь в тот тёплый, предпоследний вечер весны 1898 года. Проводив Танеева, Соня ушла в сад, чтобы выплакаться и прийти в себя. Тем же вечером, уложив вещи и захватив с собой освободившегося от экзаменов сына, она уехала на полуночном поезде в Ясную Поляну. И вот что ждало её там (по записи дневника 31 мая):

    «Утром тяжёлый приезд в Ясную. Ни Тани, ни Льва Николаевича, и три телеграммы — он болен, лежит у Левицких!  Он обещал никуда не ездить, а съехаться со мной в Ясной и вместо этого уехал с  Соней  (невесткой) в  коляске  странствовать  по  соседям  и  будто  бы  изучать положение  страны  в  смысле  голода  и  будущего  урожая. Были они у Цуриковых, у Афремовых и у Левицких, где Л. Н. уже слёг в жару, с дизентерией» (Там же. С. 386).

   Прводим ниже тексты двух известных телеграмм от Л. Н. Толстого (со станции Караси на Козлову Засеку). Первая, утренняя:

    «Задержался день. Буду 30» (84, 323).

    И вторая, того же 30 мая:

   «Чувствую себя лучше. Благоразумнее день переждать» (Там же).
   
    Судя по информированности С. А. Толстой в этот день, сведения о болезни она получила из третьей телеграммы, неизвестной нам — и, вероятнее всего, не от Л. Н. Толстого.

    Толстой слёг с дизентерией в Алексеевском, Чернского уезда, имении помещика П. И. Левицкого. «Проплакав весь день» 1 июня и сама заболев, сопровождаемая и утешаемая в пути аскетичной и строгой М. А. Шмидт, Софья Андреевна отправилась к Левицким:

    «Прекрасная семья, занятая, либеральная в хорошем смысле, особенно он, умный, твёрдый человек.

    Трудный уход и забота за больным Л.  Н.  в чужом доме, с сложной вегетарианской пищей.  Посылала за доктором, давали висмут с опием, компрессы. Скучно, холодно, тоскливо и досадно. Лев Николаевич поехал уже больной. Что за легкомыслие, и как не совестно…» (Там же. С. 386 - 387).

    Благодаря ли предпринятым врачевательным усилиям супруги, вопреки ли им, но Лев Николаевич в несколько дней поднялся на ноги и 6-го июня вечером воротился наконец домой — в Ясную Поляну.


                Конец Сорок Четвёртого Эпизода

                ____________________
   





                Эпизод Сорок Пятый.
                КИЕВСКОЕ ПАЛОМНИЧЕСТВО СОНИ ТОЛСТОЙ
                (13 - 17 июля 1898 г.)

     Вернёмся к путеводной в веках академической Хронологии трудов и дней Льва Николаевича Толстого в 1898 году, по возможности давая слово и Софье Андреевне.
 
     12 июня. «После трёхлетнего перерыва Толстой “совсем неожиданно стал доканчивать” “Отца Сергия”.

     Запись Толстого в Дневнике: “Рассказ «Купон» («Фальшивый купон») очень хочется дописать”».

     13, 14, 28 – 30 июня. «Работа над повестью “Отец Сергий”»

     18 июня. «В Ясную Поляну приехали из Харькова шестеро гимназистов и гимназисток с собранными 100 рублями нуждающимся крестьянам. Местная администрация запретила лавочнику отпускать им муку, а их самих выслала. Об этом Толстой написал статью — письмо в газеты» (53, 408 - 409).

     Из дневника на 18 июня С. А. Толстой:

     «Вернувшись <с прогулки>, застала Льва Николаевича, диктующего статью газетную  Тане,  которую,  впрочем,  раздумали  посылать.

    Дело вот в чём: приехали в Ясную шесть человек гимназисток и гимназистов, привезли 100 р. для нуждающихся крестьян.  Л.  Н.  послал их к священнику,  попечителю здешних  мест,  и  священник  указал  на  особенно  бедных. Гимназисты купили в Ясенках муки, которую и выдавали беднейшим. Явился становой и урядник и строго запретили купцу в Ясенках выдавать муку мужикам по запискам от нас или гимназистов.  Просто безобразие!  Не смей никто  в  России милостыню  подать бедным — становой  не велит. Мы с  Таней  глубоко возмущались, и  обе  охотно  бы поехали прямо к царю или его матери и предостерегли бы их  от того  возмущения,  которое может  подняться в  народе от озлобления к подобным мерам» (ДСАТ – 1. С. 391).

    Гадкий скандал с полицейской высылкой народных волонтёров повторился 20 июня (Там же).

    Прекрасный, наследственно-немецкий, просвещённый и воспитанный ум Софьи Андреевны отторгал многое в стране воров, рабов и дураков, которой была и осталась по сей день Россия. Совсем скоро ей придётся столкнуться с другим неизбывным русским безобразием, о котором рассказывает в дневнике под 26 июня:

    «Вчера провела тяжёлый очень вечер.  Наш сосед, юный Бибиков, оттягал у нас купленную у его отца землю; теперь приходится защищаться, началось судебное дело. Вчера нужно было собрать  окольных свидетелей, и собрали только из Телятинок, деревни  Бибикова… По всему видно,  что  свидетели, судья, землемер — все подкуплены и угощены были вчера Бибиковым. Допрос тоже производили мошеннически. Сначала я горячилась, а потом  просто пришла  в  недоумение:  суд,  допрос,  присяга, — и  всё  это  одно  мошенничество.

     Просидела из любопытства до самой ночи в избе старосты» (Там же. С. 393).

    Это то самое недоуменное любопытство, с которым и в наши дни взирает на страну-мазохиста и народ-самоубийцу весь свободный и цивилизованный мир.

    На несколько дней, примерно с 16 по 21 июня, к Толстому вернулись боли в животе и желудке и общая слабость — вероятные последствия перенесённой дизентерии. Работа над «Отцом Сергием» была до 28 июня вынужденно оставлена, и Толстой в эти дни по преимуществу писал ответы на скопившиеся письма. Это приводило в раздражение Соню, уже надеявшуюся заполучить повесть для своего доходного издания сочинений мужа. Подавленность и депрессии чередовались в её настроениях со вспышками энергической деятельности, растрачиваемой в немалой части на придирчивое раздражение повседневностью и супругом:

    28 июня. «Жизнь моя идёт всё так же мучительно, скучно. Льва Николаевича я почти не вижу, он всё один в своём кабинете, пишет без конца письма во все стороны и ткёт усердно паутину своей будущей славы, так как эти письма будут составлять огромные томы. […] Дневник он уже неохотно пишет, он знает, что я могу его прочесть, а письма разлетаются по всему миру, а дома копируются дочерями» (ДСАТ – 1. С. 395).

    1 июля. «Лев Николаевич сегодня первый день совсем хорошо себя чувствует, и спал хорошо, и что-то усердно писал.

    Своей жизнью я очень недовольна: проходят дни в болтовне […], в мелких делах […], — без мысли, без чтения, без искусства, без настоящего дела…» (Там же. С. 395 - 396).

    Она находит это дело тем же вечером, и до трёх часов ночи «пишет с удовольствием свою повесть “Песня без слов”» — заодно, как видим, придумав ей в эти часы творческого подъёма название. Но подъём сменился 4 июля новыми приступами депрессии и обонятельных галлюцинаций: «Только музыка меня спасает от тоски и от запаха этого» (Там же. С. 396). А музыка всегда может раздражить мужа, напомнив о связи жены с С. И. Танеевым, и она пугается, бедная, играть, затворяет рояль — и плачет, плачет… убегает в лес, и в лесу рыдает отчаянно, с таким смертным надрывом, что «птицы и те перепугались от её воплей и слёз»: «Самые больные — это одинокие слёзы и страдания, о которых никто никогда не узнает». Но и в лесу ей не было покоя: с ней вдруг случались галлюцинации слуховые, и она «слышала чьи-то ещё другие стоны… умершие чьи-нибудь души мне вторили или отсутствующие» (Там же. С. 392 - 393).

    Спасительный, и такой лёгкий летом выход из этого положения — путешествие к родне, в гости, куда и отправляется Софья Андреевна 12 июля. Первым адресом её поездки было имение дочери Маши («жизнь крайне бедная, еда отвратительная» - Там же. С. 397), а второе — имение Селищи в Карачевском уезде Орловской губ., владения давних друзей семейства Толстых, гостеприимных, хлебосольных и высококультурных Масловых. Там Соничку ждало вожделенное ей свидание с Сергеем Ивановичем Танеевым, и вновь несчастная женщина, так утешаемая музыкой, услышала его «прелестную игру, лучше которой не считала никакой другой», и вдоволь нагулялась со своим возлюбленным в искусстве (МЖ – 2. С. 519). К сожалению, фотографировавшая счастливых гостей, включая и Соню с Танеевым, хозяйка дома, добрая, но, вероятно, очень наивная Аннушка Маслова, имела неосторожность послать фотографии в Ясную Поляну, и Лев Николаевич получил их ещё до возвращения супруги (Там же. С. 520). Уезжая 15 июля из Селищ в Киев, чтобы навестить жившую там с семейством сестру Татьяну (в замужестве Кузминскую), несчастная Соня не могла знать, КАКАЯ её ждала встреча по возвращении домой!..

    К этой поездке относятся по две корреспонденции каждого из супругов, но письмо С. А. Толстой от 17 июля, к сожалению, недоступно для нас. Приводим ниже тексты остальных в хронологической и логической последовательности.

    Письмо Л. Н. Толстого от 13 июля 1898 г.:

   «Письмо это вероятно вместе с тобой приедет в Киев, но всё-таки ты узнаешь всё то, что у нас делалось в те 1; сутки, которые прошли после твоего отъезда. Таня и я оба поправляемся. Мне вчера было лучше, а нынче уж совсем хорошо. И я сейчас целое утро писал письма и окончил все нужные ответы, счётом 8 без твоего. Таня вчера рисовала Дору в мастерской, вместе с барышнями. 

    […] У меня вчера, воскресенье, было человек 7 посетителей интелигентов из Тулы. 

    […] Как-то ты доехала? Там на месте тебе уходят. Передай мой поклон всем Кузминским старым и малым.

     Страннее всех мне было бы видеть Митичку. Ну, покамест прощай, милая Соня. Не беспокойся ни о чём и не торопись. У нас всё хорошо. Сейчас получил гору писем ещё.

    Да, вот просьба. Не знает ли Таня кн. Кудашеву, которая мне прислала 500 р. Деньги эти ещё не израсходованы — и будут употреблены на столовые в следующем году, т. е. урожайном году, если она этого хочет, если же она такая женщина, которая наверно сочувствует положению духоборов, то не разрешит ли она употребить эти деньги на помощь переселяющимся духоборам? Вопрос этот можно делать только, если наверное знаешь, что она сочувствует духоборам, не боится правительства и наверно даст утвердительный ответ.

    Так не знает ли Таня?» (84, 325).

    Княгиня Екатерина Васильевна Кудашева — и посмертно остаётся жертвой большевицкой, палаческой эпохи в жизни России: многие сведения о ней затерялись; не известны, в частности, даты жизни и смерти. Известно, что в 1898-м она жила в Киеве с мужем-инженером и активно проявляла себя в благотворительности. Но, при всей прогрессивности многих её общественных воззрений, по вероисповеданию она оставалась ортодоксально православной — да и вряд ли желала бы втянуть СВОЮ семью в опасное предприятие: поддержание деньгами гонимых и НЕНАВИДИМЫХ «христианской» Россией людей. Это и в наши дни небезопасно... Сведений о её ответе на запрос, через жену, Л. Н. Толстого так же не уцелело. В 1930-е гг. она жила в СССР, и редакция Полного собрания сочинений Толстого направила «бывшей княгине» письменный запрос о судьбе запроса толстовского. Но в ответ «Е. В. Кудашева сообщила редакции 6 февраля 1934 г., что по этому поводу никто к ней не обращался и что она не была поставлена в известность о судьбе пожертвованных ею денег» (84, 325). Забыла? Соврала ль от страха, что ГОСУДАРСТВЕННАЯ (коммунистической гадины) редакционная комиссия что-то выясняет о её княжьей и богатой молодости в царской России? Или, что весьма вероятно, сама Софья Андреевна “бойкотировала” тогда, в 1898-м, исполнение просьбы супруга? Ведь она-то внутренне ОЧЕНЬ не сочувствовала трате денег и вообще всем вмешательствам мужа в дела духоборов. Ответа на остающиеся вопросы мы не узнаем, вероятно, уже никогда.

    Местечко в Киеве, где поселились Кузминские и куда прибыла 18 июля к ним в гости Соня, именуется Китаїв. И в наши дни оно сохранило остатки своей красоты — приведшей тяготевшую к ней Софью Андреевну в абсолютный восторг. Конечно, встреча была не без пятнышка горечи… Толстой признавался в письме жене, что вид подросшего сына Кузминских Митички, друга детства умершего Ванички, произвёл бы на него «странное» впечатление (84, 324). Несчастную же мать, Софью Андреевну, он едва не довёл до слёз: «Митя уже большой, десятилетний мальчик, а Ванечки нет!» (ДСАТ – 1. С. 398).

    Но в целом, конечно, в благоустроенной летней даче Кузминских Соня оказалась «среди своих» и могла отдохнуть и телом, и душой. Вот её единственное, к сожалению, доступное нам письмо из Киева, написанное в день приезда, 16 июля, в ответ на письмо мужа от 13-го:

    «Очень меня обрадовало твоё письмо, милый Лёвочка, и тем, что вы с Таней здоровы, и тем, что это показало твоё доброе ко мне чувство, которое всегда новая мне радость и новое желание самой его заслуживать. — До сих пор всё шло для меня прекрасно: и у Маши было подушевно, и у Масловых очень хорошо: они меня принимали и соблюдали, как только возможно лучше. Места там удивительно красивые: мы с Анной Ивановной всюду ездили и ходили, и в речке купались, и белые грибы (их ещё мало) в сосновом бору рвали, и фотографией занимались. Она же меня в карете на станцию свезла. Живут они относительно окружающих и народа — удивительно достойно и хорошо; поучительно было видеть.

    Таня сестра меня вчера встретила ночью на станции, и мы с ней ночевали, и едем на дачу, в Китаев, а теперь утро, рано, и у Тани в городе дела. Детей и Сашу я ещё не видала. Здоровье моё всё не совсем, т. е. желудок, и я почти ничего не ем, и всё принимаю висмут с содой. — Вчера у нас сломался вагон, и его отцепили вовремя; вот как все под Богом ходим! Описывать, — т. е. писать о впечатлениях дороги, пассажиров и проч., или очень много можно или ничего. А мы с Таней спешим ехать, и потому я всех вас целую и прощаюсь. Дай бог вас всех увидать здоровыми и весёлыми.
   
    Пробуду я здесь дня четыре, не меньше.

    С. Толстая» (ПСТ. С. 706 - 707).

    Соня пробыла у сестры по 20 июля включительно, успев получить от мужа ещё одно, тоже от 16 июля, письмо (точнее же — пространную ПРИПИСКУ к письму А. Л. Толстой), следующего содержания:

    «Ты говорила, что тебе приятно видеть мой почерк, и я, вспомнив это, сел приписать тебе, но, как всегда, прочтя письмо Саши, не знаю, что ещё писать. Посетители были: странный богатый и образованный, но малоумный башкирский султан, потом Трескин <приятель С. Л. и И. Л. Толстых. – Р. А.>, потом нынче жалкий, бывший студент, без средств и денег, но женатый. Я совсем здоров и вчера работал так хорошо, как давно не было. Думал, что пойдёт также и нынче, но, напротив, ничего не мог делать умственно. Хотел бы посмотреть вас, бывши невидимым, и послушать, как вы с Таней беседуете. Хорошо бы, кабы удалась твоя смелая мечта привезти её. Письма за это время для меня интересные только от Чертковой о переселении духоборов, которое теперь, вероятно, началось. Суллержицкий просится помогать им, а Чертков пишет, чтобы послать им человека. Я написал Голицыну, прося его разрешения. <Кн. Григорий Сергеевич Голицын, главноначальствующий на Кавказе. – Р. А.> Что будет от него? Поклон всем Кузминским, старым и малым. Будь здорова, покойна и весела.

    Л. Т.» (84, 325).

    Соничка и была, сколь была вообще способна, и спокойна, и весела, отдыхая и от удивительного почерка в нескончаемых черновиках Льва Николаевича, и от прочих дел, и, главное, от атмосферы несогласия в родном доме, которому бы с радостью предпочла дом сестры, в котором «отец так заботится о сыновьях и вместе с тем так с ними дружен» (ДСАТ – 1. С. 399).

    Китаев стал ЕЁ «деревенской ванной», а самый Киев — культурной и духовной Меккой. Отдав туристическую дань местным театрам, соборам, Хмельницкому и князю Владимиру, она навестила, конечно же, Пещеры, где пережила припадок страха, о котором упоминает в дневнике: «пришло мне в голову», что дьявол мне заграждает путь». Сопровождавший её монах сделал суровое внушение и велел молиться, и страх вдруг миновал, сменившись нормальным туристическим любопытством (Там же. С. 398 - 399).

    Сговорив ехать с собой сестру Таню, Соничка 22 июля вернулась в Ясную Поляну… угодив сразу под “контрастный душ” ледяного пламени мужниной ревности. В дневнике Соня потаила настоящую причину гнева Льва Николаевича и лукаво выразила недоумение о его ревности: ведь она предупредила перед отъездом, что навестит Масловых и даже получила совершенное на то согласие мужа (Там же). А вот на страницах мемуаров, писанных в покаянном 1915-м году, когда Толстого уже не было в живых, она честно признаётся, что Льва Николаевича взбесили полученные от Анны Ивановны Масловой фотоснимки, на которых фигурировала она (снятая, например, в дупле дерева) и Сергей Иванович Танеев (МЖ – 2. С. 520). Лукавство Соне не удалось сполна: супруг, жалея её и себя, постепенно, в несколько дней, “сдался”, простил ей и даже был с женою ласков, а вот разобравшаяся в ситуации умнейшая Таня Кузминская в приватной беседе с сестрой выразила ей порицание — как призналась Соня в дневнике: «за пристрастие и к Сергею Ивановичу, и к музыке, и за то, что огорчаю мужа» (ДСАТ – 1. С. 399 - 400).

                Конец Сорок Пятого Эпизода.

                _______________________

                Эпизод Сорок Шестой.
                НА ЗАДВОРКАХ ДУХОБОРЧЕСКОЙ ЭПОПЕИ
                (1 сентября - 1 декабря 1898 г.)

    
    Как упоминалось выше, Софья Андреевна пугалась и не сочувствовала схватке мужа СО СМЕРТЬЮ ЗА ЖИЗНЬ: с Россией и её политическим режимом — за жизни духоборов, которых взялся эвакуировать из этой страны вечных мрака, рабства, страданий и гарантированной погибели как плоти, так и души. Чем «всемирней» он становился, чем больше обрастал связями, дискурсами и поддержкой передовых людей своей эпохи — тем всё меньше и меньше принадлежал хотя и критично воспринимавшемуся Софьей Андреевной, умной дочерью немца, но всё-таки привычному для неё «русскому миру», тем необратимее рвал с ним связи внушённых с детства обманов сословной эрзац-культуры и церковной эрзац-религии — в пользу всечеловеческого культурного и духовного самостроения и в пользу живой, руководящей поступками, веры Христа, учения Христа как познанной Божьей правды-Истины.

    Но совершенно порвать с семейством — он не желал и не мог никогда. В эго эпистолярном диалоге с супругой предстоящих нашему презентованию и анализу месяцев — даже «между строк» не меньше христианского, смиренного и доброго содержания, чем в любом из “исторических” писем, посланных в эти же дни разным адресатам в связи с продолжением духоборческой кампании. Мы бы хотели, чтобы наш читатель, терпеливо прочтя с нами эти “скучные”, по поверхностной оценке, письма — увидел это и убедился в этом.

    Далее — снова основные вехи в биографии Л. Н. Толстого промежуточных между Эпизодами великой Переписки дней.

    17 июля. «Запись в Дневнике: “С[оня] уехала в Киев. Внутренняя борьба… Не радуюсь экзамену, признавая вперёд, что не выдержу… Всю ночь нынче не спал… Взялся за «Воскресение», и сначала шло хорошо, но с тех пор, как встревожился <отъездом жены. – Р. А.> — два дня ничего не мог сделать. […] Силы нет противустоять привычному соблазну» <мыслям об уходе. – Р. А.>

    19 июля. «Разговор с приехавшим И. И. Горбуновым-Посадовым о возможности ухода из Ясной Поляны и временного приезда к нему в Калугу» (Гусев Н. Н. Летопись… 1891 – 1910. С. 290 - 291).

    21 июля Толстой пишет письмо к В. Г. Черткову на ту же тему: о возможности ухода из Ясной Поляны. Страшная причина, по которой он не решился тогда совершить уход, была раскрыта Толстым в одной из бесед с Л. П. Никифоровым. Заключалась она «в боязни переступить через кровь, через труп» — то есть довести до гибели, до самоубийства жену, Софью Андреевну (Никифоров Л. П. Воспоминания о Л. Н. Толстом // Лев Николаевич Толстой. Юбилейный сборник. М., 1929. С. 225).
 
    Ночь с 28 на 29 июля. «Продолжительный разговор с женой об её увлечении С. И. Танеевым» (Гусев Н. Н. Указ. соч. С. 292). Позднее этот диалог был восстановлен в памяти и внесён Л. Н. Толстым в Дневник (см. 53, 383 - 388).

    Результатом этого непродуктивного разговора был сильнейший нервный припадок у Софьи Андреевны, во время которого она «вся тряслась, рыдала, заговаривалась, пугалась», а кончилось всё тяжёлой, психотической «окоченелостью», во время которой Соня больше суток пролежала в тёмной комнате и «никого не любила, ни о чём не жалела, ничего не желала, кроме смерти» (ДСАТ – 1. С. 400).

    31 июля – 4 августа. «Поездка Толстого верхом в Пирогово» (Гусев). «Толстой уехал в Пирогово к брату Сергею Николаевичу» (53, 409).

   О последовавших за отъездом мужа днях 1 и 2 августа Соня записала в дневнике: «Чувствую радость одиночества и комфорта жизни с каким-то небывалым ещё во мне ощущением» (ДСАТ – 1. С. 400).

    К началу августа супруги совершенно примирились, Софья Андреевна взялась переписывать чернового «Отца Сергия», а Лев Николаевич продолжил работу над «Воскресением». В Дневнике под 3 августа он внёс в Дневник такую поистине “эзоповскую” запись: «Пережил очень много. Экзамена не выдержал. Но не отчаиваюсь и хочу переэкзаменовки. Особенно дурно держал экзамен потому, что имел намерение перейти в другое заведение. Вот эти мысли надо бросить, тогда будешь лучше учиться» (53, 205).

    То есть: не рваться уйти из дома, а учиться смирению и — дарению доверия и свободы любимому существу. Соничка ли не заслужила их?

    3 августа. «Приезд к Толстому (без паспортов) духоборов П. В. Планидина и Постникова за советами по делу переселения» (Гусев, с. 293).

    Софья Андреевна разместила тайных визитёров в знаменитом Павильоне — садовом домике близ большого яснополянского дома — и с тревогой, раздражением на мужа ожидала визита полиции. Всё тогда, однако, обошлось.

    4, 5 августа. «Письмо Толстого к богатым людям с призывом сделать пожертвования на дело переселения духоборов» (Гусев, с. 293).

     Одному из первых Лев Николаевич написал богатейшему сахарозаводчику Л.И. Бродскому. Но тот, отстроив только что в родном Киеве роскошную синагогу (где через несколько лет его и будут отпевать), благоразумно эвакуировался из России в Швейцарию — заслуженно-СЛАДКО, спокойно и медленно дожить век, сколько Бог даст. Из сахарной конторы вместо денег пришла отписка: держитесь, Лев Николаевич, и всего вам наилучшего! К.Т. Солдатёнков промешкал на денежных мешках аж до конца января 1899 г., когда, 30-го числа, всё-таки занёс 5 тысяч рублей лично в ручки Софье Андреевне Толстой — тем самым наградив себя за финансовые “потери” общением с чудеснейшей женщиной! За богатейшего, но и жаднейшего золотопромышленника Сибирякова тысячу рублей прислала тайком его дочь Анна. С.Т. Морозов и ещё ряд толстосумов — просто послали мысленно Толстого нахуй и не ответили ему. А П.М. Третьяков отказал открыто и решительно — не сочувствуя, как православный россиянин, делу эвакуации из России гонимых сектантов.

     7 августа. «Выехала из Батума на остров Кипр партия духоборов в количестве 1139 человек».

    15 августа. «Написана статья «Две войны» (Гусев, с. 293).

      Это единственное писание, на которое Толстой отвлёкся за месяцы своего “ударного” труда над будущим романом «Воскресение». В статье Л.Н. Толстой сравнил тогдашнюю испано-американскую войну с избиением сильным и молодым человеком (Америкой, ясный пень...) «выжившего из ума и сил старика». Восхваление американцев в прессе названо в статье «умственным повреждением» хвалителей (31, 98).

    А «Второй войной» является для Толстого обратившее уже в это время его внимание противостояние русскому правительству выселенных им на Кавказ сектантов-духоборов, воздерживавшихся от греха повиновения властям, в частности — от призыва на службу в войско. Толстой называет духоборцев «героями войны против войны» за их отказ отношения оружия и от военной службы (Там же. С. 99-100). Так что, как видим, отвлёкся Толстой от художественного сочинения не напрасно: публикацией через В. Г. Черткова статьи в бесцензурной заграничной печати он ещё раз — и отнюдь не лишний! — напомнил мировой общественности о гонимых в России духовных христианах и о необходимости помощи им.

     27 августа. «Статья “Две войны” отправлена В. Г. Черткову для издания».

     «Авторская дата третьей редакции “Воскресения”» (Гусев, с. 294).

     28 августа. «Семидесятилетие Толстого. Получено около ста телеграмм от разных лиц» (Там же. С. 295).

    Софья Андреевна записала в этот день в дневнике примечательную беседу с мужем о романе «Воскресение»:

     «Утром Л. Н. писал «Воскресение» и был очень доволен своей работой того дня. «Знаешь, — сказал он  мне,  когда  я  к нему  вошла, — ведь  он  на  ней  не  женится,  и  я  сегодня все  кончил,  т.  е.  решил, и  так  хорошо!»  Я ему сказала: «Разумеется, не  женится. Я тебе это давно говорила; если б он  женился,  это  была  бы ФАЛЬШЬ» (ДСАТ – 1. С. 405).

    Наконец, дневник С. А. Толстой сохранил свидетельства того, как первоначальный план Л. Н. Толстого подготовить для издания ради сбора средств духоборам три сочинения: «Отец Сергий», «Хаджи-Мурат» и «Воскресение» было скорректировано в пользу продажи на исключительных условиях одного «Воскресения», которое в последующие месяцы было расширено Толстым из повести до романа (Там же. С. 401, 405). Откуда ни возьмись, как в “лучшие годы” продажи «Войны и мира», Толстой вновь явил и деловую хватку, и настойчивость в переговорах с будущим издателем «Воскресения» богатым евреем Адольфом Марксом. И, уже не имея пенять на нестяжательство мужа, Соничка только выражает обиду, что деньги уйдут мимо семьи, мимо “бедствующих” в своих поместьях детей Толстого (Там же. С. 401). Но Толстой знал, что такое НАСТОЯЩЕЕ бедствие!
 
    1 сентября Софья Андреевна, захватив с собой няню, уезжает из Ясной Поляны в Москву — по делам своего издания и к сыну Мише, перешедшему в лицее в 7-й класс. К этой поездке относятся два письма, которыми обменялись супруги. Вот, писанное вослед жене, небольшое открытое письмо Л. Н. Толстого от 1(2?) сентября:

    «Серёжа, как ты знаешь, проспал и поэтому мог сообщить тебе, что мы все живы и здоровы. Так тепло, что Саша с Машиной Машей <«Машина Маша», предположительно, это кто-то из прислуги М. Л. Толстой. – Р. А.> купалась, а мы живём на дворе, и Машенька не жалуется. Жаль только тебя. Как-то прошло твоё вчерашнее оживление?

    Л. Т.» (84, 326).

    Письмо становится понятней при чтении ответа на него С. А. Толстой, написанного 3 сентября из Москвы:

    «Надеюсь, милый Лёвочка, что вы мне будете писать не на моё имя, а на Матвея Никитыча с передачей <М. Н. Румянцев, артельщик, заведывавший складом книг в хамовническом доме. – Р. А.>; очень боюсь, что опять все письма будут возвращаться, как Танины. Ждала сегодня с скорым Серёжу, но теперь 12 часов, и его нет. Он очень меня удивил, когда сунулся в наше купэ, и я узнала родной голос своего собственного сына. В каком он был волнении и отчаянии, что проспал Козловку и не видал тебя! Мы с няней его уговаривали не возвращаться в Ясную, а он всё-таки решил вернуться; очень мне интересно, как отнёсся к этому ты, и рад ли ты был, что Серёжа вернулся.

    Я всё ещё живу интересами яснополянской жизни и никак не могу втянуться в деловитость московскую; всё это так скучно, надоело, всё так, в сущности, меня мало интересует. И опять мрачное впечатление вывесок «Гробовая лавка Зверева», и «Перлов с сыновьями» на василькового цвета фоне; и мишурный грязный покров на бедняке покойнике, которого несли по Покровке, и за которым шли плачущие женщины в чёрных платочках, и всевозможные гимназисты, лицеисты, девочки в коричневых платьях, с отцами, матерями, одни, пешком и на резиновых шинах — всё это сразу навело тоску на меня; а Сашины астры так мне живо напоминают то, что я оставила, и особенно тот чудесный, летний день, в который я так весело бегала по Ясной с своим фотографическим аппаратом. Нужно бы и хотелось бы внести ту же энергию в московские дела, но это невозможно.

     Впрочем я кажется пишу нечто в роде «Русского Вестника», как бывало милая Варичка <В. В. Нагорнова в молодые годы вела подробный дневник. – Р. А.>, а о Мише ни слова. Он говорит, что экзамен латыни устный выдержал хорошо, а письменный написал плохо; но что он ходит в 7-й класс, а летние работы обещал приготовить к субботе. — Он так мало правдив, что я не знаю, чему верить.

    Здоровье моё так себе: я очень нервна и под ложечкой всё болит; а есть совсем не хочется. Чтоб не терять времени, я всё-таки ездила сегодня по таким делам, которые не требуют умственного усилия, но очень устала.

     Таню могу порадовать, что у Гросман и Кнёбель говорили, что у них работы очень много и что им особенно приятно бы было её отдать дочери Льва Николаевича. Хозяин должен у меня быть завтра в 11 часов. <«Гросман и Кнёбель» — книжная фирма художественных изданий. Речь идёт о желании Т. Л. Толстой работать над иллюстрациями для изданий. – Р. А.>

     Лёву же должна огорчить, что ПИЛКИ не взяли назад, потому что они были уже в употреблении. Вообще покупки и поручения исполнять не скоро и не легко; и я, проездив до 6; часов, ещё половины покупок не сделала, а артельщик говорит, что записи так много, что в три дня не отделаешься. В банках тоже ещё не была и НАСТОЯЩИЕ дела никакие ещё не делала.

    Очень мне жаль, что я не увижу Соню и Андрюшу, поцелуйте их от меня. И как жаль мне было, что увезли Мишу и Анночку!

    Дядя Костя меня сегодня посетил, пришёл НА АВОСЬ меня застать, либо нет, как он выразился, и ахал, что не послал тебе телеграмму <на юбилей. – Р. А.>, а что будто у Шереметевых в этот день пили за твоё здоровье.

    Ну, будет писать, пора спать, хотя не хочется, а эта леденящая тишина и одиночество в Москве — на меня привычно, но дурно влияет.

    Целую тебя и всех вас. Пусть в воскресенье утром выедут за мной на Козловку в плетушке. Если не приеду, то в понедельник. Значит я не покончила дела с артельщиком и домом. Ну, прощай, милый друг.

    С. Т» (ПСТ. С. 707 - 708).
   
    Помимо дел книжного издания и хозяйственных, Соня принимала много гостей, среди которых, к её досаде, совершенно почти затерялся её возлюбленный в искусстве — Сергей Иванович Танеев. Любовники не нашли в этот раз случая для уединённых сношений, и лишь в вечер 3 сентября «перекинулись несколькими фразами, им одним понятными» (ДСАТ – 1. С. 408). На следующий день, ещё грустя о любимом, Соничка гадала на картах, и вдруг выпало ей страшное: «смерть трефового короля», то есть мужа, Толстого:

    «Я ужаснулась, и мне вдруг так  захотелось к Лёвочке, опять быть с ним, не терять ни минуты жизни с ним,  дать ему побольше  счастья, — а  между  тем,  когда ушёл Сергеи Иванович, мне стало грустно, что я долго его не увижу.  И вот, измученная внутренним разладом, мне захотелось немедленно  бежать  куда-нибудь,  чтоб  лишить себя  жизни.  Я долго стояла в своей комнате с страшной борьбой...  Если б кто мог в такие минуты заглянуть и понять, что делается в душе  человека...  Но постепенно страдание перешло в  молитву,  я  долго  молилась  упорно, вызывая  в  себе  лучшие  мысли — и  стало  легче» (Там же).

    Она поспешила завершить все дела, но 5-го опоздала на ночной поезд, и приехала скорым уже 6-го, в воскресенье — как и обещала в письме.


                * * * * *

     Новый отъезд Софьи Андреевны Толстой из Ясной Поляны в Москву — и новые дни переписки с мужем — относится к периоду с 16 по 28 сентября. С ним связан следующий ряд событий. В дни 12 и 13 сентября была плохая погода, да к тому же и много нежеланных Соне гостей в яснополянском доме — среди которых, конечно, не могло быть Сергея Ивановича. И некуда бежать: дождь, слякоть… А муж, прелестный муж, затеял в оба дня читать вслух гостям отрывки из нового своего сочинения — именовавшегося тогда ещё “повестью” — «Воскресения». И не всё ей понравилось в этих отрывках: в интимных отношениях главных героев и героини ей явственно послышались отзвуки печально и мучительно памятных ей по Дневнику мужа “похождений” его холостой молодости. И каково ей это слушать при гостях! По их разъезде 13-го в вечер последовало конфликтное общение:

    «Повесть эта привела меня в тяжёлое настроение. Я вдруг решила, что уеду в  Москву,  что ЛЮБИТЬ  и это дело  моего  мужа  я  не  могу;  что  между нами все  меньше и  меньше  общего...  Он  заметил  моё настроение  и  начал мне  упрекать, что я ничего  не люблю того, что он любит, чем он занят. […]

   — Да вот и  дело моё духоборов  ты  не  любишь... — упрекнул он мне.

    […] Делу помощи голодающим  в  1891  и  1892  году,  да  и теперь,  я  сочувствовала,  помогала,  работала  сама  и  давала  деньги.  И  теперь, если  кому  помогать  деньгами,  то только  своим  смиренным, умирающим с голоду  мужикам, а не гордым революционерам — духоборам.

    […] Не могу я вместит в  свою  голову  и  сердце,  что  эту  повесть, после того как Л.  Н. отказался от авторских прав, напечатав об этом  в  газете,  теперь  почему-то  надо  за  огромную  цену продать в  «Ниву»  Марксу и отдать эти деньги не внукам, у которых  белого  хлеба  нет,  п  не  бедствующим  детям, а  совершенно  чуждым  духоборам,  которых  я  никак  не могу  полюбить  больше  своих  детей.  Но зато всему  миру будет  известно  участие  Толстого  в  помощи  духоборам,  и газеты,  и  история  будут  об  этом  писать.  Л внуки и дети чёрного хлеба поедят!» (ДСАТ – 1. С. 411 - 412).

    По поводу этой именно сентенции Софьи Андреевны в дневнике В. Б. Шкловский, биограф Толстого, высказал некогда ценное уточняющее замечание:

    «Внуки и дети имели состояние больше, чем полмиллиона, и права на одиннадцать томов собрания сочинений, а белый хлеб стоил четыре копейки фунт, и они могли купить поезд ситного хлеба» (Шкловский В.Б. Лев Толстой. М., 1963. С. 707).
    
    Конечно, денег хотелось бесконечно больше… Но о настоящих, ещё менее приглядных причинах метаний Сони читатель может догадаться из вышеизложенного.

    14-го сентября состоялось примирение: «…Я по какому-то внутреннему, сердечному толчку пошла к нему вниз, в кабинет, и выразила ему сожаление о резких  словах  моих  и  желание быть  вместе, быть дружными. И мы оба расплакались, и оба почувствовали, что, несмотря ни на какие внешние разъединения,  внутренне  мы  были  все  эти  тридцать шесть лет связаны любовью, а это дороже всего» (ДСАТ – 1. С. 412).

    Вечером 16 сентября Софья Андреевна вернулась в Москву. Письмо её, написанное тогда же, сразу по прибытии, не опубликовано. Первое же из писем Толстого к жене в те дни, от 18(19?) сентября, не содержит прямых сведений о его получении. По порядку хронологии приводим ниже его текст.

    «Ни разу не написал тебе, милый друг, и не от того, чтобы не помнил тебя и не желал написать, а редко мне бывало так много дела, как эти дни. Дело, много дела, у меня не от того, что извне дела, а от того, что работается, и тогда жалеешь потерять хоть полчаса, а от того устаёшь. А жалеешь потерять потому, что знаешь, что таких полчасов осталось уж немного. Кроме того, и извне: Андрюша с Ольгой <Ольга Константиновна Дитерихс (1872 - 1951), с 8 января 1899 г. жена Андрея Львовича Толстого. — Р. А.>, и Самарины <давние знакомые Толстого, Пётр Фёдорович Самарин (1830 — 1901) и его жена Александра Павловна, урожд. Евреинова (1836 — 1905). – Р. А.>, и ещё кто-то. Я, впрочем, люблю это. Ещё поправлял немецкий перевод «Христианского учения», который мне прислали, прося поскорее просмотреть. <Статью прислал автору Эуген Генрих Шмит, немецкий издатель и переводчик. — Р. А.> Я поверял его два дня с Сашей, которая ко мне очень мила и которую я помню. Ещё духоборческие дела, которые находятся в очень напряжённом состоянии. Надо ехать 2000 человекам, а денег не хватает 50 тысяч. Верю, что устроится, а делаю, что могу, не волнуясь, но и не унывая.

    Ну, тебе нечего жалеть о природе. Хороший день был только один, кажется. Машенька каждый день немножко покапризничает, а потом очень мила. Самарин был очень мне приятен, надеюсь, что [и] я ему. Серёжа уехал в Пари[ж] и вероятно скоро будет у нас.

    Об Андрюше с Ольгой ничего не пишу, потому что знаю, что ты поступишь хорошо. Прощай, целую тебя.

    Л. Т.

    За книги благодари» (84, 327).

    Очевидно, суждение Л. Н. Толстого о природе как раз отвечает на какой-то фрагмент неизвестного нам письма С. А. Толстой. Сожаления о разлуке с Ясной Поляной и природой были нередки в её письмах.

    Письмо привёз матери Михаил Львович, и 21 сентября Софья Андреевна отвечала на него из Москвы следующим:

    «Милый друг Лёвочка, Миша приехал из Ясной и ровно ничего для меня интересного мне не рассказал. Только огорчил меня своим замечанием, что ты грустен, о чём и Машенька мне писала и что меня огорчило.

    Что озабочивает тебя? Здоров ли ты? Как идёт твоя работа? Ты до сих пор мне ни слова не написал. Андрюшины дела меня тоже очень огорчают. Если когда и совершится этот несчастный брак, то наверное не на долго. Вообще весёлого мало: она его лет на пять старше, холодная, не симпатичная девушка, бедная, а Андрюша её не прокормит; дурной породы. Сочувствовать я не могу и лгать не умею. Жаль мне его, а могло бы быть ещё хуже.

    Вчера с утра уехала в Петровское-Разумовское, и восхищалась своим внуком. <В Петровском-Разумовском у Рачинских жил сын Сергея Львовича Сергей Сергеевич Толстой. – Р. А.> Лучше, симпатичнее ребёнок не может быть. Своей деликатностью он мне напомнил Ваничку. Например: мать ему говорит: «Серёжа, поласкай маму». Он гладит её по щекам ручками, и сейчас же, слегка конфузясь, бросился ко мне и меня погладил так же. Ему дали яблоко, он дал няне откусить, посмотрел, откусано ли, улыбнулся и сейчас же предложил мне, а потом осмотрел комнату, нет ли ещё кого. И здоровый, весёлый, очень сложением и головой похож на Серёжу, своего отца. <«Совсем как Ванечка, который, разнося конфекты, никогда не обносил лакеев и вообще прислугу, а всех угощал подряд. И всех ровно ласкал и любил». – С. А. Толстая. Дневник. 20 сентября 1898 г.>

    Гуляли по саду, а в 8 вечера я была дома, одна; пришёл Гольденвейзер, пил со мной чай и рано ушёл. Третьего дня сидел весь вечер Сергеенко. <Пётр Алексеевич Сергеенко (1854—1930), знакомый Толстых с 1892 г., бывавший у них в Ясной Поляне и в Хамовниках. – Р. А.> Годились ли книги, которые он добыл? Если ещё что нужно, то напиши. 

     Как жаль, что я Самариных не видала.

     Был ли ты в Пирогове? Миша мне не мог этого сказать. Сегодня весь день ездила, искала гувернанток у пасторов, в Евангелическом обществе и т. д. Узнать их — невозможно. Думаю взять молодую немку, учившуюся в высшей школе в Риге, и 8 лет жившую в Париже. Лучше ли молодую? Не знаю, на что решаться. Дождь льёт, и я очень устала, огромные концы. Сейчас укладывала вещи Машеньки к отправке; буду кроить, потом грибы с няней чистить, и читать статьи о тебе.

    Прощай, милый друг, напиши мне. Завтра сижу дома и буду принимать гувернанток отовсюду. Целую всех.

    С. Т.» (ПСТ. С. 709 - 710).

    Ответ Л. Н. Толстого, 25 сентября:

    «У нас всё хорошо. Напрасно Машенька написала, что я грустен. Я чувствую себя и физически и нравственно очень спокойно, хорошо. В работе равномерно подвигаюсь, кажется, не дурно. С Машенькой и Варей и своими очень приятно. Жаль, что тебя нет, особенно теперь, когда, как мне кажется, начнётся хорошая погода, которую я жду в октябре. Нынче, 25, я еду в Орёл к Стаховичу, где пробуду 11/2 дня, т. е. вернусь 27 с ночным поездом, так что застану ещё Машеньку, которая уезжает в понедельник, и встречу тебя, всё, если будем живы. <Толстой ездил по договорённости в Орёл, чтобы осмотреть тамошнюю тюрьму — для описания в романе «Воскресение». – Р. А.>

    Нынче получил от Сони письмо, которая со слов Илюши описывает твой приём Андрюши и Ольги. Она для меня трогательна тем, что она несомненно неудержимо любит его. — Я как и знал, ты поступила хорошо. Прощай, целую тебя. Немножко грустно уезжать, ничего, или мало зная о тебе. Ты очень мало писала в этот отъезд. А Миша ничего, как тебе обо мне, так и мне о тебе, не рассказал» (84, 327 - 328).

    День 23 сентября был днём свадьбы Сони и Льва — уже не первым в их жизни, проведённым в разлуке. Вероятно, несмотря на договорённость на позднейшую дату, Толстой не терял надежды на её приезд в этот день — оттого и отложил писание письма на 25-е, получив её письмо из Москвы, вероятно, не позднее 22-го. Но Соня лишь выразила в дневниковой записи от 23-го сожаление в этой розни — как последствии душевного разъединения (ДСАТ – 1. С. 414). С наслаждением она встречалась с любимым С.И. Танеевым — не только слушая его игру, но и обращаясь уже доверительно за моральной поддержкой и советами — «спокойной мудростью», даровавшей ей, вкупе с музыкой, «силу жить, бодрость духа и спокойствие души» (Там же).

    «Подкрепив» себя таким образом психологически и культурно, 28-го она выехала к мужу, в Ясную Поляну.


                * * * * *

    Следующая поездка Софьи Андреевны, к учившемуся сыну Мише и к накопившимся делам, в Москву, относится к периоду с 11 по 26 октября. За эти дни Толстой собрал более 15 тысяч денег для эвакуации из России духобор и договорился с художником Л.О. Пастернаком об иллюстрациях для «Воскресенья» — всё ещё повести, в понимании автора, хотя переговоры с будущим её издателем, с хитрым и жадным евреем Адольфом Марксом, подталкивали Льва Николаевича к переработке повести в большой роман, с которого издатель сорвал бы куш, но который бы и продать ему можно было очень дорого. Соня в связи с этими переговорами вспоминает в дневнике старый грех мужа, продажу в 1862-м в журнал Каткова повести «Казаки» из-за карточного долга, и сетует на «торговлю душой человеческой» (ДСАТ – 1. С. 416). Вероятно, читателю не надо напоминать, что ТОГДА, в 1860-х, и позднее, в 1870-е гг., когда денежки с продаж шли на обеспечение её с детьми барской, зажиточной жизни в Ясной Поляне, а не на убиваемых, ненавидимых её «отчизной» духовных христиан — Соня отнюдь не возражала против такой торговли!

    С 11-го числа Соня с дочерью Сашей снова в Москве, а 12-го супруги обмениваются встречными письмами. Так как письмо Сони по обыкновению провидит зрячим, любящим сердцем и отвечает на вопросы супруга, начнём ниже с письма Льва Николаевича. На конверте письма снова только два слова: «Софье Андреевне», что указывает на его отсылку по оказии, минуя почту. С кем именно — делается ясным из текста письма:

    «Пишу, милый друг, действительно для того, чтобы ты видела мой почерк. Гольденвейзер тебе всё расскажет. Мы все здоровы. Я только не похвалюсь работой за эти последние дни.

     Марксу послал согласие, взяв только 12 тысяч под одну повесть. Суворин предлагал те же условия. Может быть, коли будет нужда и время, и силы, дам ему другую.

    Как ты начала жить? Пожалуйста, ne veille pas [фр. не бодрствуй] до 3 часов. Это ужасно расстраивает. Таня весела. Едет провожать Стаховича. — Пиши. Целую тебя, Сашу и Мишу.

    Л. Т.» (84, 328).

    Издатель газеты «Новое время» А. С. Суворин опоздал с переговорами о публикации «Воскресения», и 12 октября все права были выкуплены Адольфом Марксом для публикации в «Ниве». 

    Встречное, того же дня, письмо С. А. Толстой:

   «Вот ровно сутки, милый Лёвочка, что мы с Сашей в Москве. Ехали просторно, дремали на длинных диванах, Саша всю дорогу ела, пила и читала. Я прочла перевод по рукописи, и ничего нового там не почерпнула — всё из твоих сочинений, и совсем не так уж хорошо изложено. <Исследователи делали предположение, что С. А. Толстая читала в пути рукопись Эрнеста Кросби с изложением взглядов Л. Н. Толстого. См.: ПСС. С. 711. Примечания. – Р. А.>

    В Серпухове я вышла купить Саше клюквенного квасу, а сама съесть бульону (у меня всё желудок не хорош), и вдруг студент какой-то меня окликнул — это был Митя Дьяков <сын покойного Д.А. Дьякова. – Р. А.>. Он сел к нам и ехал до Царицына. В Москве туман и такая слякоть, что терпенья нет; резиновые колёса так и брыжжут в лицо грязью, сегодня мне глаз залепило, когда мы с Сашей ездили в Центральные бани и к “Мюр и Мерилиз” купить тетрадей, перьев и проч. принадлежности для ученья.

    До бани же, т. е. до 4-х часов дня, и вчера до 4-х часов ночи мы раскладывали вещи и всё убирали. Кладовые у Дуняши были в таком виде, что пришлось всё мыть и чистить, прежде чем что поставить и положить. Уж и работали мы все! И Саша, и я, и няня, и Маша, и Никита с Аннушкой <муж и жена Воробьёвы, домашняя прислуга. – Р. А.>. Яблоки в подвал таскали, я в первый раз в жизни была в нашем подвале.

    Теперь приблизительно всё убрано, кроме верха, где я ещё не буду ни топить, ни освещать, чтобы экономию делать.

    Мальчики вчера нас ждали с обедом, Миша выразил радость, что мы приехали и тотчас же ушёл к Дьякову, где пропадал до 2-х часов, а сегодня ни тот, ни другой не обедали, уходили к знакомым. Хочу сегодня с Мишей иметь серьёзный и, постараюсь, строгий разговор. С Андрюшей вчера было крайне неприятно: когда он узнал, что истратил денег больше, чем у него было, он на меня рассердился и начал кричать, что я поставила его в фальшивое положение, обманув его. Я ему говорю: «извини меня, я наугад сказала, сама не знала, а книжки были в Ясной». Но моё извинение подействовало ещё хуже. Потом он смирился, потому что Миша на него напал, говоря, что он несправедлив ко мне, и что: «мам; ни в чём не виновата, если ты деньги истратил». Стал у меня совета спрашивать, что ему делать, заложить ли ему Самарскую землю? Я не советовала, а говорила, чтоб, женившись, он пожил в Ясной до мая, потом ехал в Самару, а там — что бог даст. Это ему не понравилось. Советовала искать частную службу в Москве и пожить в Москве в меблированных комнатах до весны. И на это рассердился. Уж не знаю, что он сделает.

    Очень мне грустно было расставаться со всеми вами, — промен вас на сыновей с Сашей — не выгоден. Целую всех и всё думаю: теперь обедают, теперь сидят вместе, чай собрались пить, читать. Ну, прощай, милый друг.

    Твоя Соня

    Пришёл дядя Костя» (ПСТ. С. 710 - 711).

    В дневнике на 17 октября Софья Андреевна прибавляет известий о своих занятиях в Москве: о продаже овса «по образцу», делах своего издания и… переписывании снова Дневника мужа. А это занятие, как мы помним, приобретало у неё характер своего рода влечения, всегда бывшего и ставшего теперь «большим терзанием для души» (ДСАТ – 1. С. 417). А второе, чем терзала себе душу Софья Андреевна, был небольшой, в несколько дней, перерыв в письмах супруга. Адольф Маркс “нагрузил” автора пожеланиями о своей недешёвой покупке, и, как назло, необходимость напряжённой работы совпала у Толстого с простудой и ослаблением сил. С письмом от Эйльмера Моода пришли известия о непростых переговорах его с канадским правительством об условиях переселения духобор в Канаду (остров Кипр привыкшие страдать и быть гонимыми сектанты отвергли из-за чрезмерного для них комфорта). И Толстой был в эти дни обременён сомнениями в том, как он пишет В.Г. Черткову в раздражённом письме 15 октября, «стоило ли столько трудов и отступлений от требований христианства для того, чтобы от одного бессердечного и жестокого хозяина перейти к другому, не менее, если ещё не более бессердечному» (88, 133).

    Этот упадок сил и уверенности был “эхом” споров с женой, недовольной продажей «Воскресенья» ради помощи духоборам.
 
    Урвав всё-таки время от удовлетворения Маркса, Толстой написал жене вот такое, вполне приличное, содержательное письмо:

    «Мне ужасно совестно, милая Соня, что так давно не писал тебе. Последнее время у меня насморк, — ещё с тех пор, или новый был, — и я был вял и не поспевал, или кто мешал. Нынче тепло и насморк прошёл, но голова болит, кажется, от угару. Работа идёт и хорошо, и дурно. Больше в воображении уясняется, а на бумаге ещё нет. Нет того состояния высшего обладания всеми своими силами, которое для этого нужно. Посетитель у нас был англичанин с Гавайских островов для переговоров о переселении туда духоборов. <Некто Марлсден. Вероятно, вербовщик от какой-нибудь крупной фирмы. – Р. А.> К сожалению, уж слишком поздно. Он всех нас пленил описанием этих чудных островов. Другой посетитель был только <сын> Андрюша, который тоже пленил нас, — меня, — той несомненной переменой, которая происходит в нём. Недаром по евангелию одна пропащая и найденная овца дороже 99. Ещё пришёл замечательный старик из Симбирской губернии, христианин, рационалист, который очень замечателен, если понимать его. Про тебя знаю от Анет <Анна Александровна Берс, жена Александра Андреевича Берса. – Р. А.> и по письмам, и кажется мне, что ты если не вполне покойном, то не в беспокойном состоянии духа. Наши девочки очень хороши, даже собой, что и тебе желаю. Шучу, совсем не желаю. Желаю тебе спокойствия, твёрдости, которыми бы ты сама была довольна. А то меня всегда и пугает и трогает, когда ты говоришь про свою расшатанность. — Не верь тому, что ты слаба, а верь, что ты всемогущественна и будешь всемогущественна в духовной области.

    Я последнее время совсем не выхожу и верхом не езжу. Дивная по погоде осень.

    Прощай, милая, целую тебя, хохочущую милую Сашу и могущего быть милым Мишу.

    Л. Т.» (84, 329).

    А 20-го октября от жидовина был получен аванс в 12 тысяч, и Толстой вовсе повеселел. Но для Сонички были уже поздны и это бодрое письмо, и последующие известия: чтением и переписыванием всегда страшных и ненавистных ей дневниковых записей мужа, суетой, недосыпом, а пуще всего раздражением на запаздывание от мужа ответа она расстроила снова своё нервное и душевное здоровье. 20-го она получила вожделенное письмо, но ответить мужу в тот день не могла: «голова болит, как-то застыла от напряжения всех нерв» (ДСАТ – 1. С. 417). Возобновились обонятельные галлюцинации («запах трупа»), тревожность и осенняя депрессия, требовавшая постоянных усилий перебарывания: «Работаю страшно над собой, — но чувствую, что скоро так или иначе погибну. Что-то назрело в сердце мучительное и безвыходное…» (Там же. С. 418). Встретиться с С. И. Танеевым не удавалось, а другого достойного партнёра для досуга на горизонте не было. О Петре Алексеевиче Сергеенко (1854 - 1930), секретаре, помощнике в духоборческой эпопее и будущем биографе Толстого, заходившем в гости и пригласившем было Соню на прогулку и в театр, она отзывается так: «Похоже, чтоб я С НИМ пошла! И скучно, и несимпатичен он» (Там же). Вот княгиня Цертелева навестила её очень кстати: поплакаться о смерти её единственного сына и о безысходности горя в жизни (Там же). К таким разговорам Соня тянулась с вожделенностью самоубийцы, но и чувствовала себя после них очень, очень худо.

    21-го она написала-таки мужу письмо — «нехорошее», как признаёт в дневнике сама, следующего содержания:

   «Наконец ты мне написал письмо <19 октября>, милый Лёвочка. А я уже сжалась сердцем в своём одиночестве и перестала ждать какого бы то ни было участия от вас, яснополянских жителей. Никак не могу отучить себя перестать многого ждать от любви людей и разочаровываться от того малого, что получаешь. Пишу, кажется, бессмыслицу, которая и будет выражением моего состояния духа. Вот три дня, как у меня болит голова (опять боюсь нервного удара), вероятно от оттепели и проливного дождя.

    Как Серёжа играет сейчас хорошо! Надо бы перестать писать, но я боюсь, что если теперь не напишу, позднее вечером кто-нибудь помешает. Серёжа приехал вчера, был сегодня у жены, ничего не рассказал ещё, тут дядя Костя, при нём неудобно. Серёжа едет завтра в Волоколамск смотреть именья, у него целый список по уездам: Волоколамскому и Рузскому.

    У Андрюши небольшой жар, сидит, пишет письма, и получил 3 карточки Ольги, на которые смотрит. Миша с лицеистами уехал в 4-ю женскую гимназию на бал и спектакль. После концерта я всё сижу дома, работаю, пишу (переписываю кое-что), играю мало, сплю мало, и уж надо признаться, — тоска такая напала, старая, знакомая, осенняя тоска, ничем не утолимая, безвыходная, с запахом трупа; всё, как следует ЕЙ быть. Это дня три только. Знаю я ЕЁ и терплю, как-нибудь пройдёт. Оттого я и не писала эти дни, да боюсь, что ты подумаешь что-нибудь дурное обо мне, а дурного ничего кроме осени и истекающего из неё настроения.

    Как мне жаль моей жизни и моего настроения последних проведённых мною дней в Ясной! Хотела приехать к вам на денёк, — да не могу, воли нет, желанья нет, а большой страх очутиться одной на железной дороге. Приеду, вероятно, к 5-му ноябрю, как хотела.

    Сергеенко вчера привозил свою дочь к Саше, завтра она проведёт у нас весь день, а вечером они поедут в театр. Вижу много Сергеенко и тягочусь им. Ещё много бывает дядя Костя.

    Что твой насморк, не перешёл ли в кашель? Как здоровье Марьи Александровны? Что же Маша так капризничает и не пустила Колю? Что Танино душевное состояние? Верочку <Кузминскую> очень благодарю за письмецо. И оно было бы приятнее раньше, до приезда Андрюши, а то всё в один день, а раньше я тревожилась.

    Прощай, милый Лёвочка, извини за плохое письмо, напишу получше, когда очнусь. Целую тебя, очень рада, что тебе хорошо пишется.

   Твоя Соня» (ПСТ. С. 711 - 712).

    Ответ Льва Николаевича, отправленный 24 октября с оказией:

    «Кроме живой грамоты, Маши, посылаю тебе и мой почерк, милая Соня. Жизнь наша идёт хорошо, и погода 2-й день тёплая и сухая. Жаль, что ты не приехала. Может быть, твоя осенняя тоска и прошла бы. Нынешняя осень и на всех действует удручающе.  У меня, не переставая, болит голова и два дня не мог работать.  Нынче опять работалось, но голова всё болит.

   Твоё письмо ко мне <от 21 октября> было грустное и доброе, и трогательное, а нынешнее к Тане хуже. — Как жаль Серёжу. <21 октября С. А. Толстая писала Татьяне Львовне о размолвках С. Л. Толстого с женой М. К. Толстой. – Р. А.> Я однако не перестаю надеяться, что она образумится. Что между ними, не знаю, но уверен, что самолюбие и гордость, отсутствие смирения с её стороны. Это может пройти с годами.  Удивительно, как иные люди не чувствуют тех обязанностей, которые налагает на супругов сожительство и рождение детей. — Это не обязанность, а связь, которую нельзя разорвать. А она этого не чувствует. 

   Ты приписываешь, вероятно, неправильное значение моему ответу Андрюше на вопрос: хочется ли мне в Москву? Как может хотеться ехать в место, где хуже.  Если еду, то потому, что ты там, имне хочется с тобой быть, а место хуже и беспокойством, и отсутствием природы, и всем тем, чем деревня лучше города. Прощай, до свидания.  Целую тебя.

    Л.  Т.» (84. С. 330).

   Соня писала в те дни сестре: «Без Лёвочки на меня находит тревога и безумие; при нём я, как при нянюшке, спокойна и разумна, и потому счастлива» (Цит. по: МЖ – 2. С. 528). Толстой между тем снова чувствовал себя лучше за художественной работой, живя в родной усадьбе, нежели в Москве. Соня, в свою очередь, не могла надолго оставлять учащегося сына, издательских дел и желала для себя новых культурных, музыкальных впечатлений большого города. Она вспоминает: «Постоянные поездки мои из Москвы в Ясную Поляну и обратно утомляли меня, и страстно хотелось мне, чтоб Лев Николаевич приехал жить со мной» (Там же).
   
   Сергей Иванович таки навестил 21 октября хамовнический дом, и, как пишет С. А. Толстая в дневнике, «был нежен, вдохновлён», сочинил для Сони на предложенные стихи красивый романс и тут же исполнил его. И музыка вновь совершила своё волшебное действие: тоска, по выражению Софьи Андреевны, «отвалилась» от неё (ДСАТ – 1. С. 418). Радостными были и возвращение 26 октября в Ясную Поляну, и следующий за ним день 27-го:

    26 октября. «Вошла к Л. Н. Комната тёмная; он вскочил, начал меня целовать. …Говорит, что последние дни не мог работать, всё думал обо мне и утро моего приезда видел меня во сне»;

    27 октября. «Мы дружны, просты друг с другом. Я много расспрашивала о “Воскресении” и одобрила перемены конца и других мест»;

    28 октября. «Нежно и дружно простились сегодня…» (ДСАТ – 1. С. 419).

    Прибыла Соня в Москву к вечеру 28 октября, и даже успела написать в тот же день небольшое письмецо к мужу. Судя по его содержанию, родная Москва не в первый раз встретила её неприветливым контрастом в сравнении с милой Ясной Поляной:

    «Доехала хорошо, но дома сразу тяжёлая атмосфера нравственная. Андрюша нагрубил за то, что я не даю ему 1000 рублей, которых нет, сказал, что он от УРОДА рождён, оттого сам урод. У Миши вытаращенные преступные глаза и он сразу куда-то удрал; мрачный Митя Дьяков сидит. Илья Васильевич на именины ушёл, горничная сидит в сторожке, и все мрачные, виноватые какие-то. Сразу спало с меня Ясенское весёлое настроение и опять те же усилия душевные всё наладить, подобрать. Ох! — только и могу сказать» (ПСТ. С. 712 - 713).

    Этими и дальнейшими грустными известиями о поведении младших детей Софья Андреевна, конечно же, желала смутить мужа, как бы повторяя “между строк” давние свои упрёки Льву Николаевичу об “оставлении” семьи и неучастии в воспитании детей. 29 октября о своих столкновениях с сыновьями Михаилом и Андреем С. А. Толстая писала и Татьяне Львовне. На приведённое же выше письмо жены Л. Н. Толстой отвечал 30 октября следующим, переданным с оказией:

    «Прочёл твоё письмо к Тане, милая Соня, и ужасно жалко тебя было и больно за тебя. Так ты полагаешь душу на то, чтобы помочь Мише, а он так жестоко, как могут только дети и находящиеся в сумасшествии эгоизма юноши, огорчает тебя. Мне всегда страшно за себя и за других, когда подумаешь, что умрёт тот, кому делаешь больно. Особенно молодым, как Мише, если у него есть сердце, надо помнить об этом. Да у него есть сердце, но он непробудно пьян, не вином, а эгоизмом удовольствий — похмелье и пьянство, пьянство и похмелье. А это плохо, — тратятся жизнь и силы не только телесные, но и духовные; берутся привычки, от которых потом не освободишься. Скажи ему это. Надеюсь, что он очнётся, или уж очнулся. Главное, из-за минутного удовольствия губит счастье истинное, всё счастье жизни.

    У меня гости: Накашидзе И. П. и Archer, англичанин, живущий с Чертковым, привёз хорошие вести, т. е. разъяснения всего неясного. Чертков действует вполне хорошо, Archer очень хороший молодой человек. Я здоров, благодарю за посылку.

    Тебя люблю и помню. Работаю порядочно. На душе хорошо. Целую тебя. Видел во сне немку и всех вас за обедом.

    Л. Т.» (84, С. 330- 331).

    Герберт Арчер — англичанин-учитель, ставший толстовцем под влиянием проповедей пастора Джона Кенворти, бывший его сподвижником и другом, но переманенный к себе В. Г. Чертковым в качестве сотрудника издательства; в те годы заведывал делом издания переводов «Воскресения».

    Софья Андреевна отвечала на это письмо супруга уже на следующий день, 31 октября:

    «Милый Лёвочка, спасибо за письмо тебе, и Машу тоже поблагодари. Мне стало очень грустно, когда я вдруг поняла, что долго её не увижу.

    Твоё письмо больше относится к Мише, но я ещё не успела ему передать твоих слов; он куда-то ушёл, потому что сегодня суббота. Вчера он смягчился как будто и немного занимался; спасибо Серёже, что он его так хорошо, серьёзно увещевал и урезонивал.

   Мне очень скучно живётся, такая потребность сердечная примкнуть опять к тебе и вдруг успокоиться, распуститься душой ВО ВСЮ, — не могу тебе хорошенько объяснить своё чувство, когда я при тебе, — но ты поймёшь. Во всяком случае оно очень хорошее, и я страшно боюсь его утратить, как часто утрачивала, когда жила слишком долго без тебя, и не хороша — эта утрата.

   Сейчас Миша вернулся, я спросила, как он вечер проводит, он хотел со мной в квартетное ехать. Он говорит: «а я хочу в цирк». Я говорю: это дикое удовольствие, а квартетное — эстетическое. Он с места начал кричать, что «я делаю, что хочу, оставь меня в покое».

   С ним не справишься, — этот вовсе как камень какой.

   Возьму Сашу в квартетное сегодня; у меня была m-me Пастернак <жена Л. О. Пастернака. – Р. А.>, у неё лишний билет, она мне дала для Миши или Саши.

   Тут Цуриков, Суллержицкий, Серёжа, — и все приятны. Твоё поручение Пастернаку я передала, он ждёт ответа из Парижа и тогда уж, по получении, заявит своё.

    Писать нечего, стараюсь подняться, чтоб найти хоть в чём-нибудь интерес, и не могу. Даже музыка уж не замещает пустоты, хотя развлекает всё-таки.

    Целую тебя, берегись здоровьем, soignez [фр. лечи] твой насморк, а то будет хронический, и это скучно. Таню, Машу, Веру, Колю, Лёву и Дору — всех целую, и тебя лучше всех.

    С. Толстая» (ПСТ. С. 713).

    И снова Толстой, о поведении и воспитании детей и о своих планах — в письме С. А. Толстой от 31 октября:

    «Утешаюсь мыслью, что теперь Миша опомнился и приходит в естественное состояние. Это ужасно — его поведение. Меня это ужасно огорчает. И не могу тебе сказать, как мне тебя жалко, милая Соня. Я написал ему письмо <не сохранилось. – Р. А.>, но почти уверен, что оно не оставит на нём никакого следа. Слишком уж он затянулся в привычке одурения себя: табак, вино, песни и вероятно женщины. С людьми в таком положении нельзя говорить — их надо лечить, дать слабительного, успокоительного, чистый воздух, движение, сон и только после этого у него начнёт действовать и настоящее человеческое чувство и разум.

    Всё это я говорю отчасти затем, чтобы и тебя предостеречь и избавить от страданий. В том положении, в котором он теперь, с ним нельзя говорить и нельзя принимать его слова к сердцу. Есть пьянство резкое, — то, которое получается сейчас от выпитого вина, но человек, который пьёт, ненормален и на другой и на третий день и продолжает быть отравленным. Утешаюсь я только тем, что все они, почти все проходят через это. И что это проходит как-то своими средствами изнутри. И Сережа кутил. Ни на ком так не видно, как на Серёже, как изменяется человек от воздержной жизни. Он совсем стал другой. Правда, что это cercle vicieux [порочный круг]: сделается внутренняя перемена, — перестанет опьяняться, опомнится, — и сделается внутренняя перемена. — Перемена происходит изнутри, а извне слова очень мало действуют, а всё-таки мы не можем не пытаться воздействовать, и ты хорошо делаешь, что говоришь и действуешь. Только надо самому не раздражаться: fais ce que dois, advienne que pourra. [фр. Делай то, что должно, и пусть всё будет так, как будет].

    Дай Бог, дай Бог, чтобы эти рассуждения были излишни и чтобы он сам за это время опомнился. У нас всё хорошо. Я с нынешнего дня чувствую себя лучше. Довольно хорошо и много работаю. Сейчас далеко ходил гулять. Вчера я искал у себя начатую историю «Кто прав», чтобы послать из неё[?] для прочтения и не нашёл. И потому послал другой отрывок, который вчера тебе послала Таня.

    Прощай, Соня, целую Сашу, Мишу. […]» (84, 331 - 332).

    В своём Дневнике Толстой записал под 2 ноября 1898 г.: «Дела очень много, но я весь поглощён “Воскресением”, берегу воду и пускаю только на “Воскресение”» (53, 211). Но на время он отвлёкся от романа на совершенно другое предприятие. Тогдашнее «Общество народных развлечений» в Москве известило Льва Николаевича о намерении устроить вечер в его честь и просило прислать для него «эксклюзивный», как сказали бы в наше время, отрывок из неизвестного публике сочинения. Толстой начал было искать неоконченную повесть «Кто прав?», создававшуюся им, как мы помним, в дни голодной эпопеи 1891-93 гг., но без Софьи Андреевны не нашёл, запутался в своих черновиках, но в конце концов отыскал отрывок из другого неоконченного сочинения, повести «История матери». Его отправила 3 ноября с письмом к матери дочь Татьяна Львовна. 7 ноября Софья Андреевна получала цензурное разрешение на его публичное чтение, а 8 ноября вечером, когда в хамовническом доме собрались гости (кстати и С. И. Танеев), прочла его сама, к огромному общему удовольствию (ДСАТ – 1. С. 421 - 422). Отрывок её очень впечатлил — недвусмысленным сближением судьбы героини с собственной её нелёгкой судьбой:

    «Сюжет тот, что мать восьми детей, прекрасная, нежная, заботливая мать остаётся одинока к старости и живёт при монастыре с горьким, непризнанным, драматическим сознанием, что вся жизнь убита на детей, и не только ей нет счастья от них, но и сами они несчастливы» (Там же. С. 420).

    19 марта состоялся в театре Корша долгожданный, “со скрипом” разрешённый цензурой Толстовский вечер, на котором «Историю матери» читал, по выбору и просьбе самого Л. Н. Толстого, гениальный Вл. Ив. Немирович-Данченко.

    Умнейшая Татьяна Львовна, глубоко понимавшая отца, в своём письме к матери от 1 ноября нашла слова и для Миши, и для мамы — отчасти взяв брата под защиту. Прочитав её письмо перед отправкой и поразившись близости к собственным его воззрениям и мудрости оного, Толстой сделал к нему такую приписку:

    «Чтобы ты видела мой почерк, а, главное, чтобы сказать тебе, что я тебя люблю, а ещё, чтобы сказать, что Танино письмо одобряю. Приписываю эти неск[олько] слов. Целую тебя и детей.

     Л. Т.» (84, 332 - 333).

    И вот уже последнее перед очередным возвращением Сони в Ясную Поляну, письмо к ней Льва Николаевича от 2 ноября:

     «Ты во всяком письме меня немного упрекаешь, милая Соня, а я, напротив, в эту нашу разлуку особенно часто и охотно тебе пишу. Ты говоришь, что ошибаешься, думая, что я отдал отрывок для того, чтобы тебе сделать приятное. Напрасно. Мне всегда всей душой хочется сделать всё, что тебе хорошо и приятно, и, разумеется, твоё желание для меня много значит.

    Нынче было первое солнце, кажется за 2 месяца, прекрасный день. Я совершенно здоров и очень усердно и много работаю два последние дня.

   Посетители у нас не переводятся. То были Маклаков с Плевако, Плевако даровитый и скорее приятный человек, хотя не полный, как все специалисты. Вчера приехал Суллер и Арчер. Нынче Серёжа. Арчер передаст тебе это письмо. Я хотел, чтобы он познакомился с тобой. Он невзрачный, но очень хороший и замечательно деловито умный человек. Ты ничем к нему не обязана и не стесняйся им.

    Твоё нездоровье, было, смутило нас, и мы с Таней подумывали ехать к тебе, но последнее письмо успокоило. Дай Бог, чтобы Мишино душевное состояние пришло в порядок. Я надеюсь и верю в его доброе чувство.

    Теперь за душу тянет Маша. < В ней умер ребёнок, которого она и родила преждевременно — мёртвого». – Примеч. С. А. Толстой.> Видно, она не в силах была выносить. Очень жаль её, хотя она нравственно очень хорошо и разумно относится к своему положению. Положение её такое: были схватки (она говорит), потом прошло, и вот три дня ничего. То она лежала, нынче ходила гулять, и только тяжесть внизу живота и движений нет. Нет тоже и никаких истечений.

    Милую Сашу целую и благодарю за письмо. Что-то её воспитанник, Андрюша? Он её осрамил своим обращением с тобой перед отъездом. Как это мне всегда больно слышать. Уж им ли тебе грубить? Марью Алексеевну Маклакову благодарю за груши. Необыкновенно вкусные.

    Прощай, милая Соня, целую тебя.

    Л. Т.» (84, 333 - 334).

    Маклаков и Плевако помогали Толстому со “скоростным” теперь сбором материала для «Воскресения». Суллержицкий готовил переезд духоборов и только что воротился с новостями с Кавказа. Не напрасно в это же время явился в Ясную Поляну и Герберт Арчер, помощник Черткова и Моода в переводе и издании в Англии сочинений Л. Н. Толстого. В последующие месяцы ему суждено будет обеспечивать в Англии интересы, пожалуй, самого экстравагантного из писателей эпохи: желавшего получить деньги за издание переводов романа (пусть даже и для нужд духоборов!), не обеспечивая прав собственности на эти переводы. Надорвавшись на этом, Арчер в начале 1899-го сбежит сам в Канаду, помогать духоборам обустраиваться на месте — оставив титаническое, затяжное дело с романом В. Г. Черткову.

    В переписке с Адольфом Марксом, в письме 17 ноября 1898 г., Толстой окончательно согласился называть «Воскресение» романом (71, 491).

    Толстой рассчитывал кончить основные работы над романом до 1 декабря, уже дав обещание жене переехать около этого срока в Москву. В коротеньком письме 1 ноября духовно близким людям, Альберту Шкарвану и Хрисанфу Абрикосову, Толстой сообщал: «Я никогда не был  так  занят  и  делом  духоборов,  и отношениями  самыми  радостными  с  разными  лицами,  и,  главное,  своим  Воскресением.  Я так увлечён этим делом, что думаю о нём день и ночь.  Думаю, что оно будет иметь значение» (71, 477).

    Софья Андреевна выехала в Ясную Поляну только 13 ноября, но к 9-му относится уже последнее перед отъездом её письмо к мужу — судя по началу, ответ на его письмо от 2 ноября. Приводим ниже полный его текст.

    «Это правда, милый Лёвочка, что ты мне часто теперь пишешь, за что очень благодарю тебя. Сегодня был Арчер и привёз твоё письмо, а его привезла барышня Генкина, и трудно было с Арчером разговаривать; спросишь, — он ответит и опять молчание. Чужие они какие-то эти англичане. Так Серёжа и уехал с Суллером? <«Серёжа уезжал в Канаду с духоборами». – Примеч. С. А. Толстой> Бедный, бессемейный Серёжа! Все дети за душу тянут, всякий по-своему; если нет настоящего острого несчастья, — то всё же всякий по-своему не — счастлив.

     Переписала я для цензуры, а вчера вечером прочла кое-кому твой отрывок прекрасный и трогательный. Он мне очень понравился, и всем. И когда обрывается, то так страшно хочется знать: ЧТО же дальше, так хочется заглянуть в душу и в жизнь этой сразу симпатичной матери. Я один в субботу свезла в цензуру, потом другой экземпляр отдала попечителю на утверждение, а потом ещё через полицию должно пройти. Просто безобразие, до чего дошло у нас: прочесть беллетристический рассказ — и надо через десять мытарств его пропустить.

    Прочти моё письмо к Маше, я там описала Мишу и Сашу. О себе же тебе только напишу: я помню, ты говорил, что есть старческий возраст, в котором остановишься и начнёшь колебаться, куда итти: в гору, т. е. к нравственному совершенствованию, или под гору, т. е. к пустой, пошлой, материальной жизни. Ты дал пример этого быстрого упадка нравственного — Васеньку Перфильева. И вот я с ужасом чувствую, что я быстро иду под гору. Иногда со слезами и мукой в сердце испытываю желание подняться, уметь опять молиться и быть мудрой, и не могу; сейчас же затоскую ужасно и ищу развлечений, и опять раскаяние, зачем платье сшила или в театр пошла, или глупости болтала, — и так всё хуже и хуже. Неужели это непоправимо? Вчера, отчасти от скуки, отчасти, чтоб воскресенье для детей сделать занимательным, я — не позвала, а согласилась на предложение Лавровской мне петь. <Кн. Елизавета Андреевна Цертелева (Лавровская) (1845, по др. данным 1849 – 1919), певица, преподавательница пения в Московской консерватории. – Р. А.> И она пела весь вечер, а Танеев играл, а я читала твой отрывок. Были, кроме этих двух музыкантов — Саша брат с женой, дядя Костя, Маруся с братом, Померанцев для перевёртыванья страниц. Очень хороший, серьёзный провели вечер, — весь в искусстве. Саша никуда не выезжала эти дни и была в восторге; Саша брат тоже. Слыхал ли ты когда Лавровскую? У ней прекрасный голос, и она жалкая, убитая горем женщина, 50 лет, но когда поёт, вся оживает, музыку понимает прекрасно. Она мне осенью сделала визит, я ей его отдала, а потом мы в концертах встречались, и она мне всё говорила, что хочет мне за мою ласку к ней — чем-нибудь послужить, я её и позвала себя веселить, и было очень приятно. Разошлись раньше 12-ти и Миша нигде не пропадал эти дни, всегда был или дома или рано возвращался, со мной ласков.

    Что ты ничего не пишешь о Тане? О Маше я ужасно сокрушаюсь, так мне жутко за неё, так всё не по-настоящему идёт её жизнь. И муж её не настоящий, и ребёнок, и здоровье, и положение, — как будто всё это ПОКА, а вот будет ПОТОМ лучше. А между тем всё хуже и хуже.

    Очень радуюсь быть опять с вами. Но уж не может быть вторично так хорошо, как тот раз. Так было естественно весело, легко и любовно. — Ну, будем надеяться, что опять так же будет, а может быть и лучше ещё. Жду известий о дороге, куда ехать? Целую тебя, милый друг.

    Твоя С. Толстая.

    Сегодня головы половина болит очень. Представь себе, что я сплю всего три часа в ночь: от 3-х до 6-ти. Даже ошалела совсем. Это только эти две последние ночи. У вас снег, а у нас ни порошинки. Только чувствуется мороз в воздухе, а небо ясно» (ПСТ. С. 714 - 714).

   В Ясную Соня приезжала на этот раз с обоими младшими детьми, пробыла там до 16 ноября в радостном, душевном общении с мужем и с природой, и утром 16-го «проснулась в горьких слезах»:

    «Страшно не хотелось возвращаться в Москву, главное, расставаться с Л. Н. […] Л. Н. удивился, что я плачу, и начал меня ласкать и сам прослезился  и  обещал приехать  сюда  в  Москву  1  декабря.  Мне очень этого хочется, но это будет дурно — вызывать сюда его, отрывать от его успешных  занятий,  от  той  помощи,  которую  ему оказывают дочери,  переписывая  ему,  и  Александр  Петрович, так хорошо помогающий ему своей перепиской. Постараюсь не быть эгоисткой и оставить Л. Н. в Ясной» (ДСАТ – 1. С. 424).

    К несчастью и сожалению, Соне не удалось исполнить этой благой установки: слёзы при отъезде (из-за невозможности забрать мужа и всё хорошее яснополянское с собой) знаменовали начало нового нервного и депрессивного расстройства здоровья супруги Льва Николаевича. Но сам Лев Николаевич продолжал недооценивать опасность для душевного здоровья супруги её «слёзных» состояний, что видим, в частности, и из письма его вослед Соне, в Москву от 17 ноября:

    «Не могу отделаться от умилённого и грустного чувства, милая, дорогая Соня, когда вспоминаю твои утренние слёзы в день отъезда.
Я совершенно уверен, что-то хорошее, Божеское, которого так много в тебе, победит всё то, что тебя угнетает и томит, всю ту апатию и бессодержательность жизни, на которую ты жалуешься, и что ещё будешь жить радостной, твёрдой и спокойной жизнью.

    Я только боюсь, как бы не помешать тебе, а помогать я не могу ничем иным, кроме увеличением любви к тебе, которое я последнее время постоянно чувствую.

   У нас полон дом народа. Завтра не будет никого, кроме <Л. О.> Пастернака.

   Я вчера далеко ездил верхом, нынче только гулял с Волкенштейном и мало работал. Оба дня болит немного голова, и чувствую себя не бодрым.

    Пишу нынче <А. Ф.> Марксу, чтобы отложить печатание до марта. Это нужно и мне, и Пастернаку, и издателям за границей. Вчера получил остальные коректуры до 40 главы включительно. Пастернака наброски прекрасны. Пожалуйста, пиши, голубушка, почаще и не злоупотребляй своим здоровьем — ходи, не торопись никуда и раньше ложись.

    Пока прощай. Я рад, что хоть немного поговорил с Мишей. Он произвел на меня своим разговором хорошее впечатление. Надеюсь, что это было искренно и твердо. Толстую, милую Сашу целую.

    Л. Т.» (84, 334 – 335).

    Упомянутый в письме Толстого Александр Александрович Волкенштейн (1852 – 1925) со времён помощи Толстому в работе на голоде в 1892 году был связан с ним связями разнообразными и непростыми. Бывший под судом и оправданный «народник», Волкенштейн на рубеже 1880-1890-х гг. увлёкся «толстовством», и в своём желании “опрощения” встретил жестокий отпор второй жены — в отличие от первой, осуждённой революционерки, особы совершенно не романтической и не особо любимой. На почве затяжного конфликта с женой он и сблизился в начале 1894 г. с Толстым, до этого быв только адресатом переписки и жертвователем на голодных. В ноябре 1896 г. его первая, любимая жена вышла на свободу — под надзор полиции и без права покидать о. Сахалин. Волкенштейн долго, тяжело, но выхлопотал разрешение выехать к ней, и в тот ноябрьский день 1898 г. заглянул к Толстому для прощальной беседы. В результате Александр Александрович, выехав на Сахалин через Европу и Америку, смог исполнить ряд деликатных поручений Толстого, в частности — передал некое нецензурное (не могущее быть отправленным по почте) письмо для Эрнеста Ховарда Кросби, американского единомышленника Льва Николаевича. На Сахалине, а позднее во Владивостоке Волкенштейн работал по специальности, врачом и сожительствовал с возлюбленной. А Льву Николаевичу пришлось ещё успокаивать письменно вторую, оставленную с детьми, жену Волкенштейна, обратившуюся к нему в письме за разъяснениями.

    В тот же день, 17 ноября, отправила мужу из Москвы письмо и Софья Андреевна. Для нас оно значимо упоминанием С. А. Толстой полицейской перлюстрации Переписки как известного и ей, и супругу факта. Вот полный текст письма:

    «Милый друг, пишу тебе совсем не в том духе, который ты ждёшь от меня. Дело в том, что я узнала сегодня (не называю в письме никого, ввиду того, что наши письма читают), что в Петербурге ходят очень упорные слухи о том, что недавно в наших яснополянских окрестностях несли икону, и ты будто бы подъехал или подошёл и сказал: “что вы несёте?” Мужики ответили: “царицу небесную”, а ты будто сказал: “Если есть царица НЕБЕСНАЯ, то на небе, а это доска”. И будто мужики возмутились и что-то тебе неприятное сказали или сделали. Так как я о таком событии ничего не слыхала, а мне нужно ПОСКОРЕЙ И НАВЕРНОЕ узнать от тебя: правда это или неправда, то пожалуйста, напиши мне НЕМЕДЛЕННО об этом, лучше с Пастернаком или ещё с кем, а не почтой. Что-то не похоже, чтоб ты с мужиками вёл такие беседы, этого никогда не было.

   Приехав сюда, вошла в свою московскую скорлупу, грустную, одинокую. Сегодня весь день провела с Марусей в саду; мы сажали липки и берёзки, привезённые из Ясной с очень плохими, обрубленными кореньями, за что я совсем не благодарна садовнику. День тёплый, птицы пищали, солнце выглянуло, очень хорошо. Потом подстригали акации, сметали листья.

    У Саши нога болит, она не в духе и точно не совсем здорова. Миша всё уходит, опять он в не твёрдом настроении; вчера, в тот же вечер, когда я вернулась, он пропадал до 3-го часа ночи, и сейчас, вечер, опять ушёл.

    Из Ясной я, и все мы, женский пол, вынесли очень хорошее и даже трогательное впечатление. Теперь я его заглушаю, чтоб не очень грустить. Целую тебя и всех. — Как скучно, что так ЗЛОБНО заняты нами в высших сферах Петербурга! Ну, да это не нарушит того НАСТОЯЩЕГО нашего внутреннего счастья, которым мы живём, как например, жили эти 2; дня в Ясной. Прощай, напиши же мне непременно, и скорей.

    Твоя С. Толстая» (ПСТ. С. 716).

    О взволновавшем Софью Андреевну, пересказанном ей неверно событии Л. Н. Толстой даёт достаточные пояснения в ответном, отправленном из Тулы, письме 20 ноября. Ему предшествовало ещё одно его письмо, от 18-го. Ниже приводим оба письма по порядку хронолого-диалогическому: за каждым письмом Л. Н. Толстого — ответ на него Софьи Андреевны.
   
    18 ноября:

    «Вчера писал тебе, милая Соня; но хочется ещё написать хоть несколько слов с Пастернаком]. Вера <Толстая> и Пастернак] уезжают, так что у нас остаётся только Лиза <Оболенская>. Как ты провела эти два или три дня? Надеюсь, что хорошо. Если бы ты хоть немного чувствовала себя лучше, то было бы прекрасно. По изречению Саши: «Paris n’a pas ;t; b;ti en un jour» [фр. «Париж не сразу строился»]. Только бы ты спокойно ждала успокоения, зная и твёрдо веря, что оно придёт.

     Маша совсем здорова. Я чувствую, что переживаю период упадка: не [ра]ботается, как прежде, как я тебе похвалился. Спокойно ожидаю, когда вернётся, стараясь только не испортить то, что сделано в хорошее время. Так и в жизни надо.

     От Серёжи телеграмма из Тифлиса: «Получил разрешение, едем Батум 17-го». <С. Л. Толстой сопровождал вторую партию духоборов в Америку. Пароход с духоборами, на котором ехал С. Л. Толстой, «Lake Superior», вышел из Батума с 2000 духоборов 23 декабря 1898 г. – Р. А.>

    Читаю прекрасную книгу, присланную Crosby, о буддизме.

    «Жизнь и смерть одно и то же. Жизнь постоянная перемена, смерть тоже только перемена».

    «Роскошь, изнеженность мешают душе видеть, понять себя. Также мешает аскетизм, мучение своего тела. В обоих случаях человек думает о теле. А об нём надо забыть».

    Прекрасная книга. <Речь идёт о присланной Э. Кросби книге Фильдинга «The soul of a people», переведённой по инициативе Толстого на русский язык П. А. Буланже: «Душа одного народа. Рассказ английского офицера Фильдинга о жизни его в Бирме», «Посредник», М., 1902. – Р. А.>

    Целую тебя, и Сашу, и Мишу и жду письма нынче. Твой
 
    Л. Т.» (84, 335 – 336).

    Вот что записано в дневнике С. А. Толстой о получении этого письма от мужа:

    «Событие дня — письмо Льва Николаевича ко мне. Привезла Вера Толстая. Умилённое, полное любви письмо. А у меня УМИЛЕНЬЕ прошло, поддерживать его — больно. Вперёд, вперёд в жизни, — и поскорее к концу. НИЧЕГО больше не даст жизнь.  Листья опадают, старость — лучше уж скорее конец» (ДСАТ – 1. С. 425).

    В ответе 19 ноября С. А. Толстая указывает на внешнюю причину такого своего настроения:

    «Сегодня утром привёз Пастернак ещё письмо от тебя, милый Лёвочка, а вчера Вера Толстая, которую мы видели, как всегда, одну секунду, в шубе и шапке, суетящуюся и стремящуюся куда-то: это всегда несносно и досадно, лучше бы вовсе не приходила. Твои письма такие ласковые и добрые и мне помогли эти дни тем, что я хоть издали чувствовала твоё участие; а мне было очень плохо эти дни. В тот самый день, как я тебе писала, Миша опять пропал до 3-х часов ночи; в воскресенье, без нас, он пропадал всю ночь, признался, что был кутёж, и его угощали; и так всякий день. Наконец, когда после вторника, в среду утром я встала после напролёт бессонной ночи, прямо все часы пересчитала, я решила ехать опять к директору <лицея>, написала прошение о принятии Миши на полный пансион. Он, как всегда, отнёсся умно, участливо и осторожно. Сказал, что «vous jouez gros jeu, comtesse» [фр. вы сильно рискуете, графиня] — этим подразумевая, что Миша вовсе уйдёт из лицея.

    Когда я уехала, он показал моё прошение Мише, предложил хоть на неделю поступить в пансион. Миша говорил, что он вовсе не кутил, что учиться расположен и обещал поступить, если ослабеет. Когда он пришёл домой, я ему сказала, что или поступай, или уезжай из дому, а что всякая твоя ночь мне стоит год жизни, что я измучилась, что сиденье вечера у товарища слишком дорого обходится для моей жизни и здоровья. Он говорит: «я этого не умел сопоставить, теперь я буду помнить, ты во всём права, прости меня».

     Тот же вечер провёл дома, пошёл гулять и вдруг с виноватой улыбкой мне подаёт 3 груши, «это тебе, мам;, ты никогда их не ешь, вот и нашлась груша». А у нас шутка была в вагоне, что пропала груша.

    Вчера и сегодня он получил три пятёрки и в очень хорошем настроении, учится, а вечер проведёт с приехавшими из Орла Лопухиными, Анночка его прельстила <дочь С. А. и А. П. Лопухиных. – Р. А.>.

    Саша, после Ясной, тоже поворчала, потосковала, нога болела, но теперь наладилась и опять очень мила. Я сижу дома, перешиваю Саше её кофту, пишу, немного играла. Вообще в спокойном и будничном расположении духа, рада, что опять не даром пропали мои очень тяжёлые усилия с Мишей.

    Вчера была вечером Елена Павловна, Дунаев, Маруся, Сергеенко и Гольденвейзер, который принёс переписанный отрывок; очень сконфужен и трогателен. Никто у него не брал этой рукописи, и читали только в его семье. Он нам играл очень хорошо сонату Apassionata Бетховена, прекрасно сыграл первую балладу Шопена и ещё кое-что.

    Очень мне жаль, милый друг, что твоё вдохновение ослабело, и меня мучает, что не я ли тому причиной и мой приезд? Что делать, и я живой человек с моими слабостями и жизненными требованиями, и некуда меня девать, такое назначение моё — быть твоей женой и мешать, а когда и помогать тебе.

    Ещё меня огорчило, что ты второй раз уже с лошадью падаешь, лучше подожди ездить, а то КАК упадёшь. Прощай, милый друг, кончаю письмо, и так длинно. Целую тебя, Таню, Оболенских всех. Береги своё здоровье.

    Твоя Соня Толстая» (ПСТ. С. 717 - 718).

    На очереди письмо Л. Н. Толстого, ответ жене на её беспокойства, от 20 ноября. Слово «событие» в начале письма подчёркнуто, обозначая таким образом ироническое отношение самого Льва Николаевича к «событию» с носильщиками иконы:

    «СОБЫТИЕ состоит в том, что я, наткнувшись на икону, объехал её полями, но на станции <опять> встретил смотрителя, шедшего ей на встречу. Я сказал ему, что не советую предаваться идолопоклонству и обману. Мужикам же, к сожалению, в этот раз не пришлось ничего сказать. Также и мужики, кроме ласковых приветствий, ничего мне не говорили. Я удивляюсь, что ты можешь интересоваться такими пустяками. Я 20 лет и словом, и печатью, и всеми средствами передаю своё отвращение к обману и любовь к истине, и даже министру писал, что, считая это своей обязанностью, я это буду делать, пока жив. <См. письмо Толстого министру юстиции Н. В. Муравьёву 20 апреля 1896 г. – Р. А.> Как же тебя может интересовать такой ничтожный случай. Какой дурак тебя напугал, и какое нам дело до того, что говорят в Петербурге или Казани? Целую тебя.

    Л. Т.

    Письмо это пишу на станции в Туле» (Там же. С. 336).

    Ответ С. А. Толстой, 20 ноября:

    «Я не особенно НАПУГАЛАСЬ, милый Лёвочка, как ты пишешь. Сведения эти просил Сергеенко для Ухтомского. Сейчас вернулись с Сашей из прекрасного симфонического концерта, Миша дома, сконфужен, но я с ним совсем не разговариваю.

     Как трудно с ним! Ни с кем так не было. Может быть выберется на свет, — но может быть меня тогда уже не будет на свете.

     Много думаю и скучаю по Серёже. Если будете иметь известия о нём, сообщите мне.

     Идёт дождь, тепло и грязно. Целую всех, будьте здоровы и счастливее нас.

    С. Т.» (ПСТ. С. 718).

    Как и многие письма С. А. Толстой, следующее её письмо к мужу, от 23 ноября — написано НОЧЬЮ. Бессонной и тоскующей… На причины укажет нам опять же дневниковая её запись, 22 ноября:

    «Если стоны души можно передать дневнику, то могу только стонать и стонать.  Миша совсем погибает. Раскаяния его минутные. Третьего дня опять пропадал всю ночь до седьмого часа утра у цыган, вчера посидел дома, сегодня опять  пропал.  Где он, с кем он — ничего не  могу  дознаться.  Всякий день новые товарищи, какие-то дикие,  неизвестные.

    […] Сергей Иванович играл свой квартет, ноктюрн Шопена.  Он успокаивал мой гнев, он был ласков,  добр  со  всеми, — добродушно  весел. Но и он не  успокоил  моего  страдающего  о  Мише  сердца.
Недаром я  плакала,  уезжая  из  Ясной  Поляны.  Как мне не  хотелось  расставаться  с  Л.  Н., как нужна была его помощь, защита от жизни, от самой себя...  Он прав перед человечеством: он великий писатель.  Но мне от этого  не легче,  он  мне  не  муж,  в  смысле  помощи,  он,  главное,  не отец  своих  воспитывающихся  детей,  и  это  ужасно  для матери» (ДСАТ – 1. С. 426).

    Текст ночного письма между тем сдержан и намеренно повествует более о ДЕЛАХ, а не чувствах и проблемах Сони: можно догадаться, что она выполняла, пока было по силам, свою установку на то, чтобы не расстраивать Льва Николаевича и не отвлекать от писательских занятий.

   Вот основной текст её письма от 23 ноября:

   «…Миша опять вернулся домой рано, и опять с раскаяньем.

   Очевидно мои душевные страданья из-за него, — и его тянут за душу, и это ещё хорошо, пока не совсем ещё огрубел.

   Съездила в концерт Ауера с Есиповой <скрипач Леопольд Ауэр (1845—1930) и пианистка Анна Николаевна Есипова (1851—1914). – Р. А.>, играли 3 сонаты Бетховена со скрипкой, и очень хорошо. В том числе Крейцерову. Домой ехала с Алексеем Маклаковым, и всё советовалась о Мише. Думала, что он знает молодёжь и их жизнь. Но он плохо утешал, всё приговаривал: «ничего нельзя сделать». А я всё надеюсь, что можно.

    Вечер 28-го в театре Корша НЕ Толстовский, и распорядители в отчаянии, что всё нет разрешения, и я злюсь на этих холопов московских, которые ни один не имеет ни воли, ни мнения, а как прикажут ГОСПОДА свыше. Завтра увижу часть этих хамов у Екатерины Петровны Ермоловой.

    Вчера вернулся великий князь, и вот теперь ждут его решения. Стараюсь стать выше всего этого лакейства и не сердиться, и никак не могу. А главное, если б зло, но УМНО, а то всё и подло, и глупо что делается. […]

     Извините, что душу вас, серьёзных людей, нашими московскими дрязгами. Я приехала под впечатлением толков публики. Целую всех» (ПСТ. С. 721).

    К тому же дню 23 ноября относится не опубликованное письмо Софьи Андреевны к дочери Тане, в котором она (зная, что Таня всё перескажет отцу) уже прямо отговаривает её и Льва Николаевича от спешки с переездом в Москву (ДСАТ – 1. С. 427, 589. Комментарии). Письмо это пришло с запозданием, и супруги посчитали было его потерянным.

    К 25 ноября относится ответ Л. Н. Толстого на письмо С. А. Толстой от 23 ноября, такого содержания:

    «Сегодня получил твоё маленькое письмецо... Нам кажется, что одно твоё письмо к Тане пропало и не дошло. Ты упоминаешь о письме Тане, а она получила только коротенькую записку. Мы всё живём по-прежнему. Положение Маши всё то же. Я много опять работал, — не знаю только, хорошо ли, но много и охотно. Беспрестанно думаю о тебе, милый друг, и рад, что скоро приеду. По крайней мере буду видеть и знать и, может быть, и помогать твоему душевному состоянию. А то издалека следишь по тону писем и утешаешься или огорчаешься, может быть, без основания. О Серёже знаю только, что он 17-го поехал в Батум. Нынче пишу ему. Ботинки и калоши превосходны, в самую пору. Погода унылая. Тепло, сыро. Сейчас вечер, я вышел походить, темнота и грязь ужасные. Таня бодрится и хорошо занята. Маша с Колей переписывают. <Переписчик> Александр Петрович осрамился. Опять начал пить, и в пьяном виде был ужасно неприятен, не переставая злился и бранил всех: Авдотью Васильевну и меня, так что неприятно о нём вспомнить. Про Марью Александровну ничего не знаем. Очень хотелось мне съездить в Пирогово до отъезда, но погода и дорога так дурны, что едва ли исполню это. <Такая поездка состоялась 28 – 29 ноября. – Р. А.>

    Напрасно ты сердишься на запрещение вечера. Меня это скорее радует. Уже так много про меня говорят и пишут, что я понимаю, как многих это должно совершенно справедливо раздражать. Мне бы невольно был противен человек, о котором столько бы говорили такого вздора.

    Писем особенно интересных не получал. Читаю по вечерам книгу (о буддизме) и Дикенса. Скажи милой Саше, что радуюсь услыхать её смех, и до отъезда мне как раз остаётся 6 её груш.

    Прощай, целую тебя, Мишу, Сашу.

    Л. Т.» (84, 337 - 338).

    27 ноября Софью Андреевну известили, что Толстовский вечер всё же разрешён, хотя и с массой чудовищных условий: запрещено было не только говорить речи о Льве Николаевиче, но даже упоминать о том, что вечер устроен в его ЧЕСТЬ (ДСАТ – 1. С. 427).

   В дневниковых записях 27 ноября Соничка упоминает и о полученном из Ясной Поляны письме супруга, и тут же исхитряется радостное известие о его скором возвращении свести на негатив:

    «Мне ужасно подумать, что он будет страдать от городской  жизни: посетители, шум, уличная суета, отсутствие досуга, природы, дочерей  н  их  помощи — все это  ему ужасно.  А мои интересы воспитания детей, музыка, мои знакомые,  мои выезды, хотя и редкие, в концерты и театр — всё это прекратить  мне  трудно, а его раздражает. Переписывать же ему его переправляемые им без конца писания я уже и по зрению, и по приливам крови к голове — уже не  могу, как  прежде,  и  это  тоже его будет сердить  и  огорчать» (Там же).

    Но 28 ноября всё встало на свои места. Была получена открытка Льва Николаевича от 27-го, такого содержания:

    «Нынче получили твоё письмо к Тане <23 ноября>. Я непременно приеду 1-го с курьерским, и радуюсь мысли быть с тобой.

    У нас всё по-прежнему — хорошо.
 
    Л. Т» (84, 338).

    И радость была уже полной, беспримесной: «Мы с Сашей обрадовались ужасно и даже прыгали и кружились вместе» (ДСАТ – 1. С. 428).

    Но не могла Соня радоваться долго и чисто, не испортив себе своей же радости. Не терпя дождаться к 1-му декабря мужа, она вдруг, странным порывом, 29-го едет в Ясную Поляну к нему… а на деле — ЗА НИМ. Чтоб уж не увильнул. Ох!.. и не любил же такого Лев Николаевич! Получилось в результате всё плохо и тяжело, безмерно хуже, чем могло бы быть. Записей в Дневнике Л. Н. Толстого на эти дни мы не имеем; придётся удовольствоваться Соничкиной версией событий, по её дневнику на 30 ноября и 1 декабря.

    30 ноября. В Ясной Поляне. «Л.  Н.  ездил третьего  дня в  Пирогово (35 вёрст)  верхом и верхом же на другой день вернулся, и оттого уставши  и  вял.  Обещав приехать  в  Москву  1  декабря,  он  теперь как будто отвиливает от этого приезда.  А я так приготовилась к  радости  привезти  его  в  Москву  и  пожить с ним. Привезла и хлеба отрубного, и фиников, и спирт — всё для  дороги;  велела  в  Москве  приготовить  комнату, обед,  фрукты,  хотела  сама  ему  уложить  вещи,  устроить ему  переезд  в  Москву  как  можно  незаметнее.  К  вечеру уже  было  решено,  что  он  не  едет;  я  плакала,  и  голова у меня разболелась,  так что  совсем слегла»

    1 декабря. «Я опять в Москве. Не спала всю ночь от тяжёлого  сомнения:  “1-го приеду  в  Москву”,— писал  мне Л.  Н. Сегодня 1-е,  я  еду со скорым и думаю:  неужели он не  уложится  утром  и  не  поедет  со  мной?  Сердце билось, всю меня  бросало  в  жар,  и  утром  он  встал,  пошёл  вниз и слова мне не сказал. Я встала около 10 часов, узнаю, что Л. Н. не укладывается и не  едет. Слёзы  меня  так и душат.  Одеваюсь, велю запрягать — он ни слова. Поднимается суета:  Марья  Александровна  Шмидт,  Таня, Л.  Н. — зачем я еду?  Как зачем?  Да  я  так  и  собиралась, и лошади за нами выедут, и дети, и внуки ждут в Москве. Рыданья меня душат неудержимо.  Беру  свои  мешочки, иду  пешком,  велю  лошадям  меня  догонять,  боюсь всех расстроить своим видом, не хочу дать  Льву  Николаевичу удовлетворения  в  том,  чего  он  каждый  год  добивается, т. е. вида  моего  горя  от  его  нежелания  жить  со  мной в Москве.  Но это делается невозможно: именно это-то его отношение жестокое и приводит меня в отчаяние. Вижу, с лошадьми и  Лев  Николаевич  в  полушубке.  “Не езди, погоди”.  Возвращаемся домой.  Он  начинает мне  мораль читать противным тоном, а меня рыданья душат.  Посидели полчаса, во мне происходила адская боль и борьба с  отчаянием.  Таня пришла.  “Я  понимаю, что  вам  больно”, — говорит  она. Наконец уехала, простившись со всеми и прося  меня  простить.  Никогда во всю жизнь я не забуду этого переезда до Ясенков.  Какой был ветер ужасный! Перегнувшись пополам, я так рыдала всю дорогу, что голова  треснуть  точно  хотела. И как они все меня пустили в таком виде!  Одно меня удержало от того, что я не легла  под  поезд,— это  то,  что  меня  не  похоронили  бы возле Ванечки,  а это моя id;e fixe.  В вагоне все пассажиры на меня  узрились — так  я  плакала  всю  дорогу,  потом задремала.  Ничего я весь день во рту не  имела.  Домой приехала — унылая встреча детей и внуков,  и  опять  я плакала.  Получила телеграмму  от  Л. Н.:  «Как  доехала Соня, приеду завтра» (ДСАТ – 1. С. 428 - 429).
    
     Телеграмму Толстой отправил на имя Софьи Николаевны Толстой, а жене в тот же день, 1 ноября, написал такое письмо:

    «Сижу и мучаюсь о твоём физическом и, главное, духовном состоянии и упрекаю себя. Ты говоришь, что я хочу быть правым. Напротив, я хочу быть виноватым и чувствую себя виноватым за то, что не сумел сделать так, чтобы не огорчать тебя. Если ты страдаешь, и от меня, то, стало быть, я виноват. И жестоко каюсь в этой вине. Если ты была возбуждена и нервна, то тем более я виноват, что вовремя не перенёсся душой в тебя и не пожалел тебя. А жалею теперь, но поздно. Мне так, взвесивши все pour et contre [фр. за и против] московской жизни, равно где быть — так как там неудобства города, но преимущество быть с тобой совершенно уравновешиваются, что не было никакого основания мне не хотеть ехать. Если я сказал вчера, что мне лучше не ехать, то только потому, что <был> устал ещё и не хотелось суеты [?] переезда. — Ну, да всё равно; как бы ни было, — нет причины огорчаться, и я с радостью приеду, особенно теперь, потому что не буду спокоен за тебя.

    Пишу, и не пишется, потому что ты так напугала меня тем, что все слова мои понимала так, что они огорчали тебя, что боюсь писать. Ну, да что много говорить. Если я по недоразумению и дурному, усталому настроению огорчил тебя нечаянно, то прости меня. Я потому прибавляю: нечаянно, что не мог нарочно сделать тебе больно, так как, как я писал тебе и говорил, я в последнее время чувствовал всё только большую и большую любовь к тебе.

    Ну вот, отвечай поскорее, а я поскорее приеду и, может быть, в этот промежуток съезжу в Пирогово, но главное дело в том, чтобы ты не страдала так, как ты страдала здесь и уезжая. — Страдая так, ты страдаешь не одна, а и я тоже. И не могу же я de gait; de coeur [фр. умышленно] себя мучить. Стало быть, если это случается, то по какому-нибудь несчастному подозрению.

    Целую тебя. Напиши скорее.

    Л. Т.» (84, 338 - 339).

    Писать она вряд ли бы стала, но уже и не понадобилось: 2 декабря Л. Н. Толстой, конечно же, приезжает в Москву. Увы! его не встретила там та добрая, благожелательная обстановка, какую бы он застал, реши он неожиданно вернуться чуть ранее уговоренного дня: скажем, 28 ноября. Записи Софьи Андреевны в дневнике на 2 декабря сквозят горькой обидой и затаённой злостью:

    «Вечером получила от Льва Николаевича письмо: он просит прощенья за свою якобы невольную жестокость, за  недоразумение,  за  своё  утомление  и другие разные причины,  почему он не  поехал и так  меня измучил.  Потом он и сам приехал...  У меня невралгия правого виска, у меня болит вся внутренность, я не спала всю ночь, всё во  мне  застыло,  оцепенело  как-то.  Ни злобы,  ни  радости,  ни  любви,  ни  энергии  жизни — ничего нет. Всё хочется плакать, и жаль мне даже своей свободы, своего здоровья  и  своих  друзей,  которых  теперь,  если  и придётся видать,  то не так,  как когда  я  одна  и когда  они мне  всецело  принадлежат.  Один день  страданий  убил  во мне всё!» (ДСАТ – 1. С. 429 - 430).

    В «Моей жизни» С. А. Толстая вспоминает тяжёлые в доме психологические последствия новой своей «пирровой победы» над супругом:

    «…Я видела, что Лев Николаевич, приехавший 2-го декабря, как будто раскаялся в своём замедлении приезда в Москву. Но и приезд его принёс мало радости. Мы все поняли и почувствовали, что он был вынужден, и я жалела очень об этом. Перед приездом Льва Николаевича все жили бодро, дружно; молодёжь даже весело. А как только Лев Николаевич приехал, точно случилось что-то тяжёлое. Говорили шёпотом, ходили на цыпочках; какая разница настроения всего дома! Прожил Лев Николаевич в Москве до 19-го декабря и снова уехал в Ясную Поляну, и я уже не удерживала его, тем более что мы все решили провести праздники в Ясной Поляне.

    […] Все были веселы, все радовались быть в деревне всем вместе. […] Прожив все праздники, мы вернулись в Москву уже 10-го января 1899 года» (МЖ – 2. С. 534 - 535).

                КОНЕЦ СОРОК ШЕСТОГО ЭПИЗОДА


Рецензии