Я жил в СССР

     Наше поколение кончало школу и выходило в жизнь  в год, когда человечество впервые вышло в Космос. Мы были на четвертом курсе университета, когда полетел Гагарин, и на преддипломную практику  почти вся наша учебная группа разъехалась по ракетным KB и НИИ. Мне тоже повезло прикоснуться хотя и ненадолго к самой сердцевине событий, имевших определяющее значение для дальнейшего развития нашего мира, быть деятельным участником этого радостного и тревожного времени.
     Но и обычная жизнь всегда наполнена массой радостных событий. Это прежде всего спорт: стрельба и гребля, волейбол и лыжи, велосипед и парус - неизменная и безотказная радость движения, наслаждение совершенством нашего прекрасного тела и бесконечностью пространства, ему соразмерного. А путешествия, а восхитительная стройность математики, а музыка - тревожащее душу волшебство божественных звуков! А крепость мужской дружбы, а жуткие качели любви!
     Невозможно смириться с тем, что всё это уходит без следа. Хочется выплеснуть половодье эмоций наружу, убедить ближних и дальних, что жизнь дана на радость, что жизнь прекрасна! Так что всё здесь написанное, в сущности, сродни счастливому визгу поросёнка, сообщающего всему свету как хороша лужа после весеннего ливня.


     Предисловие

Поздно вечером я ехал на велосипеде по дамбе у Казанского кремля сквозь теплый воздух, напоенный божественным ароматом цветущих лип, и смотрел за водную гладь на город, красиво освещенный на фоне дотлевающей зари. Совершенно новый город двадцать первого века с высотными домами, мириадами огней, отраженных зеркалом воды, с миллионом людей, тоже совсем для меня новых.

И это мой город? Но я помню на этом месте только поросшие кустарником бугры, а позже – фанерные садовые будки. Я помню речку Казанку десятиметровой ширины, илистая пойма которой после половодья обсыхала и покрывалась коркой с мелкой сеткой трещин, и если идти по ней босиком, то между пальцев выдавливалась теплая мягкая, как сметана, грязь. В молодости я бегал на лыжах по этим местам, где теперь стоят высотные дома. Мой город был в другой стране, в необыкновенной стране со странно теперь уже звучащим названием: СССР, где все было не так как у других людей. Мы все были подопытными кроликами в грандиозной лаборатории, проводившей величайший в истории цивилизации социологический эксперимент. Но вот он завершился. Обработка результатов потребует, видимо, не одного десятилетия, и не нам о них судить.

А я в результате оказался в совершенно новой стране, в новом прекрасном городе, среди новых людей, иначе, чем мое поколение, относящихся к жизни. Я смотрел на этот город, и меня распирало счастливое чувство от сознания, что я живу в этом мире давно – долго, что, не меняя точки в пространстве, я перемещаюсь в четвертом, временном измерении по разным городам и странам, оставаясь каким-то необъяснимым образом почти неизменным внутри себя, в своем мироощущении.

И мне хочется сказать этим новым людям, молодым и веселым и тем, кто постарше: «Я рад, что я с вами, что могу участвовать в ваших делах, ваших заботах и радостях. Давайте, я расскажу вам об удивительной стране, откуда я родом, откуда я отправился в это восхитительное путешествие, из которого нет возврата, какие волшебные страны я видел по пути, как бесконечна дорога, как хороша жизнь».

 
            Кем быть


Ибо для счастия созданы люди, и кто вполне счастлив, тот прямо удостоен сказать себе: «Я выполнил завет божий на сей земле».
Ф. М. Достоевский.


     Как сделать ребенка счастливым

Рада Михайловна Грановская великолепно читала курс психологии. Весной 1983 года, будучи слушателем факультета повышения квалификации тогда еще Ленинградского университета, я ездил слушать ее лекции из общежития в Петергофе в до неприличия запущенное старое здание мехмата на Васильевском острове. К счастью для меня, это была вторая пара – с десяти утра, а первой парой в той же поточной, с амфитеатром старинных парт аудитории, пожилой преподаватель читал для нас же не то диалектический материализм, не то научный коммунизм. По правилам посещение занятий слушателями ФПК было обязательным, но в ЛГУ ко всем формальностям относились бесконечно либерально, и ходили мы только туда, куда хотели. К концу первой пары в обшарпанном фойе на втором этаже перед дверью аудитории собиралась толпа жаждущих послушать Раду Михайловну. Самые нетерпеливые приоткрывали дверь и заглядывали внутрь. Им было видно, что там всего несколько человек клюют носами на задних сидениях подальше от лектора, а он, стоя перед кафедрой, не глядя в аудиторию, произносит в пространство свой давно заученный текст. А когда, наконец, раздавался звонок на перерыв, дверь распахивалась настежь, и вся толпа вваливалась внутрь бурным потоком, торопясь занять места поближе, быстро заполняя все ряды от первого до самых верхних, подпотолочных. Очень скоро свободных сидячих мест не оставалось, и пришедшие к началу лекции (как обычно делал и я) располагались на ступеньках лестницы или стояли вдоль стен. Последние, опоздавшие, виновато проскользнув внутрь, оставались стоять у двери. И все двадцать минут перерыва слушатели сидели на занятых местах в радостном ожидании. Мне всегда немного жалко было предыдущего лектора. Ему приходилось обрывать свой монолог по звонку на полуслове и потом с подчеркнуто независимым видом дожидаться, пока ринувшаяся в дверь толпа слушателей (пренебрегших им слушателей!) прорвется внутрь и даст ему возможность уйти.

И вот со звонком в аудиторию входила Рада Михайловна Грановская, маленькая, энергичная, интеллектуального возраста женщина, клала на стол старинные карманные часы, любящим и победительным взглядом окидывала битком набитую людьми аудиторию и начинала лекцию. Все слушали ее с напряженным и радостным вниманием, лихорадочно записывали. Даже у меня, никогда за все времена учебы не записавшего ни одной лекции, сохранились какие-то конспекты. Удивительно, с какой несомненной убедительностью умела она создавать впечатление экспромта. Мне в жизни встречался еще только один такой мастер чтения лекций – это незабвенный Леонид Иванович Седов, академик Седов, создатель курса Механики сплошной среды в наших университетах. Даже слушая Раду Михайловну через пять лет по второму разу, и, видя, что она слово в слово повторяет свои лекции, точно воспроизводит те же самые тексты и интонации, я все же не мог отделаться от веры в то, что она действительно вдохновенно импровизирует. Она сразу захватывала внимание аудитории каким-нибудь экстравагантным примером и дальше уже не выпускала его ни разу, так что к концу лекции мы посматривали на часы неприязненно, жаль было, что остается так мало этого удовольствия. И как в хорошем сериале, в последние минуты она снова подкидывала нам какую-то наживку, но звенел звонок, и оставалось только с нетерпением ждать следующей встречи.

Было известно, что кульминацией курса будет тема с условным названием: как быть счастливым. Если и на каждую ее лекцию мы шли с предвкушением удовольствия, старались ни в коем случае не пропустить, то на эту пришли как на праздник. Аудитория была переполнена, встать негде. Рада Михайловна вошла тоже явно в приподнятом настроении, как фигуристка на показательном выступлении. Положила на стол свой хронометр, открыла крышку, оглядела аудиторию, задумалась на секунду – с чего бы лучше начать. Начала по классике, с отрицания: («То не ветер ветку клонит, не дубравушка шумит…») и богатые тоже плачут, и принцы бывают несчастны, и головой в омут прыгают, в основном, молодые и здоровые. Раскачав этими примерами (с захватывающими подробностями) мышление аудитории, инициировав в какой-то мере наше сопротивление, вдруг потянула всех к сотрудничеству вопросом: «Вот вы, все отцы и матери, хотите ли сделать своих детей счастливыми? Давайте подумаем, что мы им можем дать для этого?» И аудитория завелась: большинство предлагало хорошее образование – все же это были, в основном, преподаватели вузов. На втором месте было воспитание, на третьем – связи. Деньги почти не предлагали, не те были времена, да и не для любителей денег были эти лекции. Она принимала предложения, как фехтовальщик – удар противника, и тут же парировала его контраргументацией – статистикой и примерами. Не приносят родительские деньги счастья детям, и хорошее воспитание ничего не гарантирует. И только отбив все удары, она нанесла свой. Это был ее коронный тезис: чтобы сделать ребенка счастливым, дайте ему достойную цель в жизни. И уже решительно поставив всех на место, она сама стала развивать эту мысль на известных примерах.

Конечно, можно было бы и сразу привести массу возражений против ее тезиса, но спектакль был так хорошо поставлен, так убедительно, таким радостным тоном только что сделанного открытия говорила эта маленькая, энергичная женщина, так заразителен был ее энтузиазм, что я еще много лет, особенно не задумываясь, как находку, пересказывал ее мысли своим знакомым. И только взявшись писать воспоминания и перебирая по годам единственный, зато самый важный пример собственной жизни, глядя своим взрослым взглядом на прошлое, на себя-ребенка, я подумал, что, пожалуй, Рада Михайловна говорила хоть и правду, только все же не всю правду. Высокая цель, конечно, важна, она и охраняет, и ведет, и утешает, и награждает. Но очень важно, чтобы она соответствовала характеру ребенка. Вряд ли стал бы счастливым Александр Пушкин, направленный родителями по юридической линии, или Александр Блок на военной службе. Человечество так предусмотрительно организовано, что для каждой роли в жизни, для каждой ниши в обществе в каждом поколении рождаются свои подходящие кандидаты, и иной раз с забавной определенностью проявляется в самом нежном возрасте, что вот этот – будущий воин, а эта – артистка. И только на предназначенном ему Природой поприще человек будет по-настоящему, без внутренних конфликтов, счастливым. Все же сначала – предназначение, а потом уже – цель, вовсе не обязательно великая.


     Литература

Мои родители не слушали лекций психологов, их учила жизнь, а она, вопреки расхожему мнению – плохой учитель, слишком ограниченный и суровый. Да и пропаганда, почти всемогущая в те годы – грозные сороковые и скудные пятидесятые – вся давила в одну сторону, герой нашего времени был физик, а не лирик. Тем не менее, класса с пятого я начал писать стихи на обёртках учебников и впервые испытал щемящую радость творчества. Постепенно гуманитарные мои способности, любовь к слову стали проявляться вполне определенно. Я украшал цветистыми фразами школьные изложения, писал образцовые сочинения на уроках литературы и бесконечные стихи о тщетно пролетающей юности в тайные общие тетради (см. в конце главы). Помню, с каким сладким восторгом билось сердце, когда уже в постели, уже закрыв глаза, я все еще не мог оторваться от извилистой судьбы Дэвида Копперфильда, и вдруг – не решил, нет, а осознал всем юным организмом, душой и телом вместе ощутил, что тоже буду когда-нибудь писателем, что это – во мне, что это моя духовная родина. Из нашей разгороженной дощатой перегородкой комнаты в старом доме, со своей железной кровати за печкой, сжавшись в комок под ватным одеялом, я вдруг проник воображением в завещанное мне будущее. Оно было огромно и просторно, ветрено и сурово, и таким оно – прекрасной и немного грустной музыкой перетекало из-под моего пера в мои книги. Чувство было кратким, но таким острым и упоительным, что я запомнил его на всю жизнь. А было мне тогда лет тринадцать или четырнадцать. Потом был Тургенев с его «Вешними водами», «Дымом», рассказами («Три встречи», «Три портрета»). Он вошел мне в душу так, будто там все это давно уже было, и он только включил свет. Я совершенно сливался с авторским образом. Я думаю, у нас был единый генетический код, и можно было бы пересаживать органы от одного к другому, не боясь реакции отторжения.

Эти мои тайные тетради, а может быть и не совсем пролетарский генетический код постепенно отделяли меня от школьных друзей. Я и раньше-то в компании сверстников всегда ощущал себя немного чужим, завидовал легкости, с которой сходятся другие мальчишки, а сам всегда оставался немного в оболочке и чувствовал, что и меня принимают не полностью, на правах наблюдателя. Переживал это болезненно. А тут почувствовал, что вообще ухожу куда-то в сторону, в одиночество. Даже с лучшим другом, Ильдаркой, с которым дружили с четырехлетнего возраста, появилась напряженность. Сначала я огорошил его к тому времени мною самим уже в какой-то мере пережитой мыслью о бесцельности нашего существования. Всего человечества и каждого из нас лично. Было жалко на него смотреть, как он пытался вывернуться из-под непереносимой тяжести этой мысли с помощью каких-то беспомощных софизмов. Он буквально заболел от нее, жалобно мне исповедовался и меня же проклинал, обвиняя в том, что я лишил его радости жизни. Но я уже понимал, что это – нормальная реакция на прививку, что это пройдет, и снова все будет хорошо. Оно прошло, но все же щель между нами оставило. А потом я как-то взял его с собой на мою, обычно одинокую, обязательную вечернюю прогулку. Ходил я всегда по одному и тому же маршруту, поскольку местностью были заняты только ноги, а сам я в эти полчаса витал в мечтах. И вот вдруг оказалось, что вместе нам неловко. Ему было не-интересно идти молча, а в мечты свои я его не пускал, и его мучила эта моя отстраненность. А ведь это был мой самый близкий друг.

Стихи стихами – это была ревниво хранимая часть жизни (секрет Полишинеля!), а остальные уроки я тоже делал исправно, поскольку чувство ответственности, видимо, входило у меня в немереном количестве (к сожалению) все в тот же генетический код, да и умом Бог не обидел, и математика шла у меня неплохо, хотя, конечно, здесь я уступал признанному таланту в этой области Борису Гулину и вечному (с пятого класса) своему сопернику по первенству в классе Коле Гурьянову. Не то, чтобы математика мне нравилась, она всегда требовала усилия (и в какой-то мере насилия), тут не было восхитительных свободных полетов, зато все было однозначно и определенно, не надо было, как в поэзии, идти туда – не знаю куда, все дорожки четко промаркированы, и нужно всего лишь хорошо знать правила езды и дорожные знаки. Не хотелось бы обидеть математику, которая всю жизнь меня кормит и утешает, но все же, мне кажется, в поэзии меньше опорных реперов, и выше необходимый уровень концентрации воображения и интуиции, этого сверхмышления. Хотя, конечно, многое зависит от уровня, на котором работаешь, от того, какого ты полета птица.


     Кораблики

Так что с предназначением моим, несмотря на мои ночные прозрения, все было не так уж однозначно. Было и еще одно, с детства идущее увлечение, которое прошло сквозь всю мою жизнь. Сначала это были кораблики. Те самые, с парусами в косую линейку. Пятилетним мальчишкой свежим летним утром бежал я, на Черное озеро к громадным старым тополям и с замиранием сердца, с надеждой оглядывал влажную в пупырышках от ночного дождя землю под ними. И – какое счастье! – на земле лежал отвалившийся от неохватного ствола кусочек плотной тополевой коры. Я доставал из кармана складной ножик (сколько их было потеряно, сколько слез по этому поводу пролито!) – и скоро у меня в руках был отличный кораблик с мачтой и парусом из серебристого с одной стороны листа, подаренного тем же старым тополем.

Как-то к нам собрался прийти в гости товарищ отца с фотоаппаратом. Готовиться к этому визиту начали с самого утра. Мать торопилась приготовить угощение и прилично одеться, а я в лихорадочной спешке строил новый корабль. Ввиду экстренности случая мне разрешили мусорить в коридоре на окне, времени было мало, я нервничал, что не получается достаточно глубоко выдолбить трюмы, и потому мой кораблик будет тяжеловат на ходу, отец успокаивал: «На фото не видно будет трюмов, главное, чтобы мачты повыше и паруса покрасивее». Так мы и получились на маленькой (6 х 9) фотографии, все в напряженных позах: отец при галстуке с тщательно зачесанными назад волосами, мать худющая, с торчащими из-под платья с подкладными плечами ключицами. И между ними я, чернявый, большеглазый в мать, держу в руках свежепостроенный парусник. Я остался недоволен фотографией – зря я согласился на уговоры отца и воткнул такие длинные мачты. Без хороших трюмов не может он нести столько парусов и непременно перевернется.

Но даже с маленькой мачтой они все равно переворачивались или от порыва ветра, или от камней мальчишек с враждебного тринадцатого двора. И вот в этой борьбе за остойчивость судна я наткнулся на идею тяжелого киля. Идея была замечательная, но, к сожалению, лужи, в которых я пускал свои корабли, в большинстве своем были такие мелкие, что киль ложился в донную грязь. И все же она привела меня, может быть, первый раз в жизни к настоящему изобретательскому успеху.

Прямо перед нашим домом, на Черном озере, которое на самом-то деле давно уже не было озером, а просто детским парком, каждый год осенью заливали каток, а каждую весну, когда лед таял, на несколько дней оно становилось действительно озером с предательскими снежными берегами. Вот там-то я и запустил свой экспериментальный парусник с тяжелым килем. Он был сделан из обрезка старой доски, причем мачта была воткнута в узкую грань, а к другой грани проволочными скобами притянут ржавый болт, подобранный по весу так, чтобы корабль мой, что называется, стоял на ребре и только немного выступал над поверхностью воды. Мачту я воткнул коротенькую, а пузатый парус сделал из промасленной бумаги.

После школы у воды всегда крутилось полно мальчишек. Одни пускали кораблики, другие их расстреливали снежными комьями. Принес и я свою новую яхту. Мне удалось запустить ее немного в стороне, не привлекая ничьего внимания. На воде она смотрелась очень скромно и успела уйти довольно далеко от берега, прежде чем стрелки поняли, что эта «шмокадявка» бросает вызов всей их тяжелой артиллерии. Кидались они снежками, слепленными из промокшего снега. Необязательно было добиться прямого попадания, брызги и крутая волна от близкого удара по воде такого снаряда обычно быстро опрокидывали легкую скорлупку, и из гордого парусника она превращалась в грязную щепку с плывущей рядом размокшей бумажкой. Творцы и разрушители тренировали тут на будущее свои инстинкты. Однако моя скромняга шла себе и шла с независимо поднятым парусом, несмотря на все усиливающийся обстрел. Вот один, совсем близкий, почти в борт снежок все же заставил ее лечь на воду, прилепив на секунду вощеную бумагу к поверхности волны, но она, красавица моя, как заколдованная снова поднялась на прямой киль, и ветер расправил ее перекошенный брызгами парус. Она уходила все дальше, и попасть в нее становилось все труднее. Еще немного, и она покинула пределы досягаемости вражеской артиллерии. Некоторые еще могли добросить туда снежок, но это был уже не прицельный огонь! Она осталась неуязвимой – это был мой триумф!

Правда, торжествовал я недолго, яхта моя и с самого начала совсем немного поднималась над водой, а по мере удаления от берега борта ее становились все ниже, гнилая доска быстро намокала, и скоро она сама, без всяких враждебных действий, потихоньку затонула, но это уже никого не интересовало, кроме меня. А я побежал домой делать новый образец, сообразив, что надо увеличить плавучесть верхней части и уменьшить – нижней, и тогда станет больше момент восстанавливающей силы. Научными терминами в своих планах я тогда, конечно, не пользовался, но шел по правильному пути, и дело это меня увлекло.

Позже я узнал, что в Ленинграде есть кораблестроительный институт, и в уме у меня как-то само собой сложилось намерение после окончания школы ехать туда учиться. Таким образом, где-то к девятому классу жизненных планов у меня скопилось, как минимум, два. Причем первый казался мне слишком прекрасным, для того, чтобы быть реально выполнимым, я просто стыдился сознаться, что дерзаю об этом мечтать, второй же держался на заднем плане сознания, не очень о себе напоминая. И тут я занялся спортом.


     Дорога в спорт

Где-то в классе уже, наверно, в восьмом, видимо, потому что я помню точно одного парня, который дошел с нами до выпуска, а после седьмого у нас состав очень сильно поменялся, так вот классе в восьмом, в начале осени (мне было тогда четырнадцать лет), учитель физкультуры заставил нас бежать на время вокруг Ленинского сада. Это, я думаю, меньше километра, да может быть, и не полный круг бежали, помню только, что до конца я добежать не смог, дошел шагом. Дыхание я сорвал, и очень болела грудь. А тот товарищ, двоечник и куряка добежал в числе первых, и учитель с ним уважительно договаривался о футбольном первенстве. Я себя всегда воображал крепким и выносливым парнем, немножко, как сейчас бы сказали, суперменом, который все может, такой одинокий волк. И для меня было неприятным открытием, что в забеге я оказался чуть ли не последним. На всю жизнь я запомнил тот урок физкультуры, и тогда, видимо, начал ходить по спортивным секциям.

Вторым чувствительным ударом по моему самолюбию стал медосмотр в физкультурном диспансере, который надо было пройти, чтобы поступить в модную тогда (после очередного фильма на спортивную тему) секцию борьбы. На первую тренировку мы все втроем уже сходили (Ильдарка Закиров, Герка Уклонский и я). Тренировались в большом неуютном зале со щелястым полом, кажется в КАИ поздно вечером. Народу было много, в беге цепочка спортсменов растягивалась почти по всему периметру зала. Сначала просто бегали, потом вприпрыжку, на одной ноге, гусиным шагом, с соседом на плечах. Приседали, отжимались, все с грузом, все два часа. Видимо, постоянный состав был достаточно тренированный, а с новичками не церемонились.

Ночь после этого была сплошным кошмаром. Перетруженный организм никак не мог расслабиться, всю ночь я крутился в промокшей от пота постели, не будучи в состоянии просто лежать спокойно. Молодой организм перегрузку выдержал, но, когда через день-другой мы пришли в физкультурный диспансер за справкой (насколько все-таки хорошо было поставлено это дело в Союзе!), оказалось, что из всех троих у меня одного повышенное давление. Я был заводилой в нашей тройке, лидером, я – суровый морской волк, чуть сутулящийся при ходьбе немного враскачку, я держался со скромным превосходством и развернутыми плечами. Но известная всей спортивной Казани Хая Григорьевна Мацис, главный врач диспансера, посмотрела на меня сочувственно (а я-то надеялся, что посмотрит с восхищением), на мой хиловатый, женских пропорций костяк, разновысокие плечи, плоские мышцы и посоветовала заняться каким-нибудь другим видом, где нагрузки поменьше, чем в борьбе. Самое обидное, что друзьям моим, которых я привел – они были просто со мной – им справки дали без звука. Удивительно, что и этот новый конфуз не пошатнул в моем воображении образ меня – сильного, я по-прежнему верил, что могу все.

Однако без справки на борьбу не брали, и мы двинулись сначала на гимнастику, а потом, когда при первом же отборе меня, с моей хилой фигурой, конечно, отбраковали – на стрельбу. Стреляли из малокалиберной винтовки в вонючем тире, а потом из трехлинейки, приспособленной под снайперскую винтовку с оптическим прицелом на полигоне. Там не нужны были широкие плечи и мощное сердце, а в основном - хороший глаз и терпение, и дело у меня пошло лучше. Я даже стал чемпионом своей 24ой школы, что очень возмущало моего друга Ильдарку, ведь у него бывали результаты и получше тех, за которые я получил кубок. Кубок конечно, копеечный, но мать его всю жизнь с гордостью хранила на видном месте, и надо сказать, что он оказался в моей жизни не последним. Но стрельба скоро надоела своей статичностью, хотелось движения.


     Из тайных тетрадей

1951 год (автору 11 лет).

Великий Сталин счастье народное,
Великий Сталин счастье всей земли.
Борец за мир и лучший друг рабочих,
С надеждой о котором думает весь мир.
Его фамилию вторят американцы,
Французы любят и ценят его.
И пусть, как хочет, лжет и бьется Трумэн,
Но все народы борются за мир.
Все против Трумэна и всех подслужников его.

1955 год.

Все реже искренним теплом
Горит твой взгляд, и как огнем,
Гореньем мысли отчужденной
Твой друг, как будто обожженный
Глаза опустит и скорей
Отходит в сторону, смущенный
Печальной думою твоей.

На уроке алгебры.

Резкие контрасты света и теней,
На стене чубастый профиль все черней.
Час перед закатом, предвечерний час.
В свете полосатом чуть бормочет класс.

Тихие радости. 1956

Тихо в квартире пустой,
Окна глядят темнотой,
Лампа горит над столом
Под голубым колпаком.
В свете от лампы тетрадь,
Я собираюсь писать.

Любимая грусть. Апрель 1956

…на шумных вечерах
Засяду в угол где-нибудь
И думаю о прошлых днях,
О будущем. И тут-то грусть
Тиха, приятна и мила
Приходит, будто здесь ждала
Меня, и я счастливей всех,
Не нужно мне других утех,
Смеяться, бегать не хочу,
Сижу в углу, грущу, молчу.


…Лечу туда, мечты быстрей,
К равнинам родины моей,
К ее задумчивым лесам,
Спокойным рекам и лугам.
Лечу – и вот ласкает взор
Родной волнующий простор.

Из Байрона (из учебника английского языка).
Прощайте берега земли
Любимой и родной,
Вы исчезаете в дали
В лазури голубой.
Ночные ветры дышат чуть,
Но голос моря дик,
И горем разрывает грудь
Тоскливый чаек крик.
Вот солнце в море на покой
Садится. Мы за ним,
Как по дорожке золотой
От родины бежим.
Надолго расстаюсь с тобой,
Любимая страна.
Спокойной ночи, край родной
И золотого сна!

Я не живу. Жизнь – созиданье,
А повторение других –
Не жизнь, а лишь существованье
В мирке, где воздух тепл и тих,
Где день за днем течет уныло,
Где дух покоя, дух могилы.

Я бурь хочу, я рад ненастью,
Во мне кипит избыток сил,
Хочу любить со всею страстью,
Хочу в труде добиться счастья,
Хочу писать…

Апрель 1956

…Из будущего счастья мне сырым
И темным ветром мартовским пахнуло,
А с ним трудом суровым и большим
И вдохновенным! Я встаю со стула,
По полутемной комнате моей
Хожу меж окон, за спиной сильней
Бушует ветер в теми грозной сада;
Я с ним наедине, и труд мой, как и он,
Свободою суровой вдохновлен,
Прекрасен и могуч мой труд, моя отрада;
Я весь в нем, я живу лишь для него
И больше мне не надо ничего.
А слава? Да о ней когда-то
В душе своей
Мечтал я и мечтой крылатой
Летел за ней.
Она мне счастие сулила.
(Мечты, мечты! Их много было
Простых и ясных детских грез.
Я с ними жил, я с ними рос,
Я в них над миром гордо реял
Как демон. Но потом развеял
И с детством вместе прочь унес
Их возраст. Но опять мечтой
С ее наивной простотой
Я в даль пытаюсь заглянуть
И разглядеть хоть что-нибудь.)
И вижу я все тот же сад,
Все ту же комнату, шумят
Как прежде листья на ветру,
Я то хожу, то вновь беру
Перо дрожащею рукой,
Пишу…

Подражание Фету (март 1957)

Звуки певучие, звуки весенние
Говор, журчанье, хоры воробьиные,
Запахов тонкое переплетение,
В воздухе свежесть и в сердце волнение,
Небо пространное синее-синее!
В лужи смотрю на свое отражение,
Сырость вдыхаю с тревогой забытою.
Скоро ли вновь лихорадка весенняя
Жизнь взбудоражит рукой деловитою?


Хорошая улочка, тихий подъем,
Деревья взбегают неровным рядком
Наверх, где взобравшись на серый гранит,
Ульянов стремительный речь говорит.
Люблю эту улицу, этот подъем.
Бывало, в раздумье, окольным путем
Блуждая, его я к концу выбирал,
Мне чем-то понравился этот квартал.
В то время я там возбужденный бродил,
Не зная, куда мне бунтующих сил
Избыток девать, я горел, но потом…
Люблю эту улицу, этот подъем,
Деревьев опавших сбегающий ряд,
И памятник серый, и маленький сад.


            Гребля
 
     Кабан

И вот летом 1956 года, после девятого класса пришли мы все той же компанией на озеро Кабан, на гребную станцию «Динамо» . Кто посоветовал, кто привел – начисто не помню. Помню длинный, крашеный подсиненной известкой забор, отгораживающий озеро и лодки от улицы с трамваями. За забором до самого илистого берега было царство каких-то сараев и курятников (это в самом центре города, на месте нынешнего Татарского театра!). Среди них и скрывалась  водная станция «Динамо»: большой деревянный ангар, торцом стоящий у самой воды, и причаленный к берегу плот на ржавых металлических емкостях с почерневшим от времени дощатым настилом. Если смотреть с дальнего конца плота на озеро, то сразу налево, за устьем Булака щегольская двухэтажная база «Спартака», вечных наших соперников, вдалеке, по тому же берегу чуть видна база «Пищевик» – эти нам не ровня, по правому берегу на пригорке база ДОСААФ, но там, в основном, гребли на шлюпках.
Начинали мы, видимо, в начале лета, в июне. Помню жаркую улицу, лаз в заборе, проход через чей-то двор, хозяйку – старую апу, едва говорившую по-русски. Сырой полусумрак сарая, старые клинкерные байдарки на деревянных кронштейнах вдоль стен, фанерную дверь в «тренерскую», запертую на висячий замок, несколько мальчишек нашего возраста, слоняющихся по земляному полу, ревниво поглядывая друг на друга. Потом вдруг кто-то приносил весть: «Едет!», и все бросались занимать позицию у фанерной двери. Появлялся тренер Герман Николаевич, невысокий, плотный, жизнерадостный, заветная дверь открывалась и надо было успеть удачно выхватить  весло из кучи стоящих в углу этой комнатушки. Тут важны были и разворотливость и удача, потому что хоть куча была довольно большая, но живых весел было там всего штук пять или шесть, а остальные – разный лом: треснутые байдарочные, несколько весел от «академички», от ялика и «народных» лодок. Схватишь за серединку, за веретено раньше других, выдернешь из кучи, а у него половины лопасти нет! А другие тем временем уж все разобраны. Но если ухитрился выхватить рабочее весло, радоваться тоже еще рано, надо еще успеть хорошую байдарку захватить. Совсем целых, таких, чтобы можно было сколько хочешь грести и не затонуть, было только две. Еще штук пять было в разной степени пригодности, одни текли терпимо, так что можно было рискнуть дойти до «Пищевика», а из других надо было сливать воду каждые четверть часа. И уж если к целому веслу доставалась еще и живая байдарка – это был восторг!

Так это и осталось на всю жизнь – солнце, ветер, вода (или асфальт, курумник, снег) и наконец-то ничто не держит – снаряжение готово, напряги свои мышцы, хлебни побольше воздуха грудью и – вперед! На байдарке, на каноэ, в походе в горах, на яхте, на парусной доске, на велосипеде – менялось снаряжение, а счастливое мальчишеское чувство движения вперед и вдаль избыточной играющей силой своего прекрасного тела, умелых, выносливых мышц, объемистых легких, жадно вдыхающих сладкий воздух, безотказного сердца, которое может добавить еще и еще, это прекрасное чувство повторялось неизменным множество раз, принося радость полноты жизни.

Клинкерная байдарка тяжелая, даже сухую ее вытаскивали на воду вдвоем, а поднять потом на плот, наполовину залитую водой для пацанов и вовсе было не простой операцией. Не помню, чтобы мне когда-нибудь доставалась совсем целая байдарка, обычно она бессовестно текла, и уходить далеко от плота было рискованно. Так что сам процесс гребли занимал сравнительно небольшую часть времени. И все же это была радость.

Кроме нашей кучи-малы на базе «Динамо» к этому времени уже существовала и молодежная аристократия – ребята нашего же поколения, но их тренер уже знал в лицо и по имени, их уже готовили к соревнованиям. Для них чуть позже были получены новые байдарки, «Скифы», отличавшиеся от старой рухляди, как небо от земли. Легонькие, с гладкой, блестящей поверхностью дна, сверху закрытые тонкой, как папиросная бумага перепонкой из пропитанной лаком ткани. Такая байдарка-одиночка весила всего 16 килограмм, и хозяин гордо нес ее к воде, одев отверстием для сидения на одно плечо. У каждой из них был свой хозяин, и нашей вольнице трогать их не позволялось. Всего их было, по-моему, пять: 2 двойки и три одиночки. Тон задавала двойка Сайткулов, Веденин. Абрик Сайткулов тонкий, стройный как тростиночка, со своеобразной, только ему присущей грацией движений, Славка (Салават, как потом выяснилось) широкоплечий, спокойный, доброжелательный и справедливый, опора любой компании. Они к этому времени уже не раз выигрывали свои коронные 500 метров на достаточно серьезных соревнованиях, были уже сложившимися спортсменами. Но и вторая двойка, Саттаров, Павлов все время наступала им на хвост. Идгай Саттаров, спорщик и заводила, его веселый, немного картавый голос громче всех был слышен и на плоту и в зале. Среди одиночников на первенство всегда претендовал самолюбивый и задиристый Витя Щеголев, но и Андрей Макаров, знаменитый тем, что мог пропрыгать на заду вокруг зала, не давал ему расслабиться, спокойный Володя Тарасов всегда держался немного в стороне.


     Поход

С этими новыми байдарками связаны у меня приятные воспоминания о походе на Волгу. У одной из одиночек (четвертой) при получении оказался сломанным руль и по этому поводу она лежала на кронштейнах без использования, хотя хозяин вроде бы у нее имелся. Руки у меня были неплохие, с самого детства умел я и с деревом работать – все же был я внуком столяра, да и отец в молодости плотничал – и слесарить я немного умел, кое-какой инструмент дома у меня был. Поэтому поломка руля совершенно не казалась мне настоящей причиной того, что неисправную байдарку маринуют в эллинге, я считал про себя, что есть, наверно, у тренера какие-то свои соображения на этот счет, и предложить свои услуги стеснялся. И тут счастливые обладатели новых лодок засобирались идти на них в поход на Волгу. И друзья мои школьные, с которыми мы вместе пришли на базу, тоже собирались. Ох, как хотелось и мне принять участие в этом деле! И вот тогда я отважился спросить тренера, не будет ли мне позволено починить калеку и пойти на ней со всеми вместе. И я, конечно, починил, это было самой легкой частью мероприятия, и вот я уже почти полноправный участник. (Удивительно, сколько раз еще повторялась в моей жизни эта ситуация: мне очень хотелось со всеми, я поднимал из праха, вдыхал жизнь в забракованное счастливчиками снаряжение и отправлялся вслед за ними, вместе с ними). Почти – потому что в последний момент мог объявиться хозяин, мог передумать тренер, осознав, что этот пацан не то что недостаточно подготовлен для выхода на большую воду, а вообще еще не пробовал садиться в новую лодку, тогда как все остальные накатали на них уже по многу километров.
Еще только осторожно оттолкнувшись веслом от надежной опоры родного пирса, я со страхом обнаружил, насколько новая байдарка менее устойчива, чем привычная клинкерная. Это был совсем другой класс, сохранять равновесие, не опираясь на весло, было вообще невозможно! Остальные участники уже отвалили от плота и, весело переговариваясь, разворачивались по крутой дуге в сторону моста через Булак, а я все еще напряженно балансировал у самого пирса. Больше всего я боялся, что перевернусь прямо здесь, в двух метрах от плота, и меня с позором вернут назад. Главное в тот момент было благополучно уйти за мост – с глаз долой, выйти на маршрут. А что надо будет так вот балансировать посреди Волги, я старался не думать.

На мое счастье, тренер не стал дожидаться, пока последний участник исчезнет из виду, и ушел в эллинг. Товарищи мои скрылись за мостом, только Валера Гайдук на каноэ махал веслом впереди меня. Немного успокоившись, я смелее стал отрывать лопасти весла от воды, новая моя байдарка – заемная принцесса плавно сделала широкую дугу по застойной воде Кабана и заскользила между пятнами тины, пузырями и плавающим мусором у берега. Мост надо было обносить поверху через оживленную дорогу и трамвайные пути – уровень воды в Булаке был выше, чем в озере и под мостом их разделял бревенчатый заплот – на байдарке не пройти. Вот и узкий Булак с крутыми откосами зеленых берегов, так непривычно видеть их снизу с воды. Все уже ушли далеко вперед, я здесь один, сверху люди ходят, смотрят на меня – спортсмена на новой скифовой байдарке, стыдно переворачиваться, и я держусь изо всех сил. Тут окончательно унялась дрожь от первого испуга, и я с восторгом ощутил, как непривычно легко скользит по воде новая лодка, как послушно откликается на малейшие наклоны рулевых педалей. После клинкера это воспринималось, как свободный полет после движения ползком по земле!

Вот и конец Булака, тупик. Дальше огромные горы песка, местные Кара-Кумы. На огромной площади вдоль поймы Казанки все перерыто бульдозерами и скреперами, и этот хаос окантован идущей от кремлевских стен к Кировской дамбе новой гигантской дамбой с гладким бетонным скатом и асфальтовой дорожкой поверху из неоткуда в никуда. И старая Кировская дамба, по которой ходил «первый» трамвай через Петрушкин разъезд к Устью (Казанки), где летом была волжская пристань, тоже вся перекопана, сильно расширена, на ней красуются два новых моста, железнодорожный и автомобильный, хотя под мостами пока сухо – тот же самый перекопанный песок да обломки забракованных бетонных конструкций, как и на всем видимом пространстве речной поймы. Но сама Казанка пока еще (последнее лето) течет по старому руслу через Адмиралтейскую слободу к «Устью».

Ребята уже ушли с частью лодок вперед. Мы с Валерой берем на плечи его каноэ и торопимся через бугры им  вдогонку, к берегу Казанки у Кремля, а потом возвращаемся за моей байдаркой, и когда я снова в нее сажусь, уже на новой, текучей речной воде, все опять уже далеко впереди. Но на Казанке заблудиться негде, река узкая, без рукавов. Единственно, что меня пугает, это цвет ее воды. Когда я, работая частыми мелкими гребками, чтобы легче было держать равновесие, втянулся меж крутых берегов под мост перед льнокомбинатом, вода в реке приобрела яркий ядовито зеленый цвет, как будто это был крепкий раствор медного купороса, и по поверхности вокруг моей байдарки поплыли какие-то подозрительные бледные пузыри и клочья пены. Даже руки макать в такую воду было брезгливо и противно. И главное, до этого места, по чистой воде все шло хорошо, я уже немного присиделся в новой лодке, осмелел, стал уверенней забирать лопатками воду. А тут рука дрогнула, весло слишком круто вошло в воду, я на секунду потерял опору и даже не успев закрыть глаза и рот, вывалился боком в этот компот. Я думаю, до меня в этом месте многие годы никто не купался, не купаются и теперь, когда этот участок Казанки превратился в непроточную канаву. Неприятность не исчерпывалась только цветом воды. Дело в том, что я не мог снова сесть в байдарку на плаву, нужно было вылить попавшую внутрь воду и иметь твердую опору. А берега у Казанки и за городом-то не очень комфортны – крутые, илистые, заросшие кустарником. А здесь они были еще завалены городским мусором, торчащим в толстом слое слизистого ила. Но светило солнце, мне было 16 лет, и я очень хотел выйти на байдарке на Волгу. И я туда вышел, и все было очень хорошо.

Пятьдесят лет прошло с тех пор, а я все помню этот момент. Застойную глянцевитость Казанки вдруг сменила изрытая мелкой ветровой волной, быстро струящаяся, завихряющаяся у препятствий серая волжская вода. Открывшийся речной простор казалось, сплющил пространство, прижал небо к поверхности реки, приглушил яркость солнца. Стало как будто темней, свежей, тревожней и радостней. То была еще старая Волга, километровой ширины, с быстрым течением, оживленная, тесноватая от множества судов. Я был один на большом пространстве реки, выше меня по течению у берега светилась белизной старинная башня водозабора, на середине, вдоль фарватера на много сотен метров тянулась темная полоса плотов, их тянул едва видный вдали буксирный пароход с высокой черной трубой и неспешно шлепающими по воде колесами в широких боковых кожухах. Высокий правый берег замыкал это продутое ветром, наполненное своими особыми запахами пространство, знакомый и любимый мир большой реки.

Лопасти весел моих товарищей поблескивали уже далеко впереди, ближе к середине реки. Устремился туда и я, вовсе не задумываясь над тем, что буду делать, если снова вывалюсь из лодки в полукилометре от берега. Речной ветер наполнял мои легкие, а восторг – душу. Издали мне показалось, что ребята собираются пристать к плотам и подняться с ними вверх по течению. Я даже успел мысленно осудить их затею, как слишком опасную. Я по опыту знал, что это только издали кажется, что огромный деревянный остров почти неподвижен и к нему легко пристать. Но когда подойдешь ближе, видно, какие шальные воронки крутятся у его глубоко уходящих в воду сучкастых краев, как мощно и прихотливо струится вдоль бревен вода, как временами в неожиданном месте вдруг с шумом выскакивает на поверхность одинокий бурун – пугало подводное. Затащит под бревна, как щепку и никто не заметит! Но ребята и без меня поменяли направление и легкой стайкой повернули к Маркизу. Вылезли на берег, разложили по пляжу лодки, развесили по кустам намокшую одежку, зажгли костер. Тут и мы с Валерой подоспели. Мне хотелось поскорее высушить майку и я расправлял ее над огнем, как трубу. Сильный ветер гнал пламя внутрь, майка сохла на глазах, и, конечно, прогорела. Но и ждать было невтерпеж, мокрый и голодный я замерз на ветру так, что меня сотрясала неудержимая дрожь.

Мы ночевали в Набережных Морквашах, это почти два-дцать километров вверх по течению, в поле у костра. Ни о каком снаряжении, палатках или спальных мешках и речи не было. Но был котел и запас провизии. Сверху нам ярко светила луна, а снизу из-под горы всю ночь неотразимо сладким зовом стучались в мое сердце негромкие гудки пароходов и деловитое шлепанье плиц пароходных колес.


     Я становлюсь каноистом

Июнь мы все трое прокрутились на Кабане, июль я маялся от скуки, живя с родителями в деревне Бахчисарай на правом, высоком берегу Волги. Бродил в одиночестве по просторным правобережным лугам и не знал, куда себя деть. А в августе уже снова был на водной станции «Динамо» и с энтузиазмом боролся за место под солнцем среди все той же безымянной компании.

И тут в дело вступил случай. Кроме байдарок в нашей гребной секции были еще и каноэ. Гребля на каноэ, как массовый вид спорта тогда только-только начиналась в Союзе. В «Динамо» у нас была одна двойка – мужиков уже солидных, за двадцать (Блинов и Кузин), да наш ровесник фанат Валера Гайдук. От победного выступления на юношеском первенстве Союза Рафаила Самигуллина осталась только таинственная краснодеревая лодка в углу эллинга, которую никому не позволено было брать. Но, видимо в тот год резко расширили программу соревнований по каноэ. Понадобились новые участники, новые зачетные экипажи. И вот как-то раз в конце августа наш тренер Герман Николаевич вышел на плот, где колготились, как мошкара, безымянные пока будущие чемпионы, огляделся, как мужик, пришедший в лес за жердью для забора, и выдернул первое, что показалось ему подходящим. «Эй, иди-ка сюда». Я подошел, польщенный непривычным вниманием. «Тебя как зовут? – Женя? Ну и хорошо, будет два Жени. Садись в каноэ, попробуем». Тогда только я заметил, что на плоту лежит уже готовое к спуску на воду новое каноэ из тех, что были получены вместе с байдарками, но я на них никогда внимания не обращал, потому что все мы мечтали стать байдаристами. Около приготовленной лодки уже стоял в ожидании парень моего возраста, тоже, как дальше выяснилось, впервые привлеченный к этому делу и тоже Женя. Тренер показал, куда класть набитые пробковой крошкой подушки, как вставать в лодке на одно колено, дал новенькие весла с одной лопастью и поперечной ручкой на другом конце, и мы отвалили от плота.

Совершенно не помню ни подробностей первого выхода, ни были ли другие тренировки. Помню только уже сами соревнования, первенство города 1956 года. Замечательную обстановку на базе, яростное соперничество на каждой дистанции со «Спартаком», множество народу на плоту, много уже взрослых, уважительное, заботливое отношение ко всем участникам гонок: помогали вынести лодку, провожали, напутствовали, после гонки встречали, поздравляли или утешали – участники были в центре внимания. Особенно это запомнилось, потому что и нас так же провожали и ободряли. Не тушуйтесь, пацаны, все будет хорошо! Мы шли на 1000 метров за юношей. Старт давали почти у Вахитовского моста, напротив базы «Пищевик». Помню мандраж перед стартом, первые лихорадочные гребки вразнобой с напарником, он что-то кричит, лодка резко кренится и хлебает воду высоким бортом, но потом выпрямляется и дальше идет уже нормально, на прямом киле. Помню глухое отчаяние где-то в начале последней трети дистанции, когда показалось, что все силы кончились и вот это – последние три гребка, после которых бессильно рухну за борт. Но потом были еще три, и еще три, и вот уже судейская лодка видна, конец близок, и оказывается, что еще можно собрать что-то внутри, чтобы выдать финишный рывок. Помню, что было совершенно не понятно, где линия финиша, и которыми по счету мы ее пересекли. И только по реакции встречающих на плоту я понял, что хоть и не чемпионы, но прошли достойно, не подвели. А были мы на самом-то деле третьими из четырех, только двойку « Пищевика» оставили позади. Но и тренер, и участники, особенно старшие отнеслись к нам с уважением и это, именно это сделало из меня спортсмена. Не спеша, подрулили к плоту, вылезли на теплые доски, весло в руках, а уж лодку понесли на место в сарай болельщики.


     Последняя школьная зима

Осенью жизнь на Кабане затихла, да и вся гребная активность взяла таймаут, и я снова со всей страстью души ушел в мечтательность и одиночество. Была любовь, а кроме того нужно было выяснить, наконец, предназначение человека, цель его существования на этой Земле, сущность красоты и отличие Борца от Обывателя. Вот запись в дневнике, сделанная в октябре 1956 года: «Существование человека бесцельно. (Это я уже, кажется, писал.) Сейчас главная мысль – буду ли я писателем? Я давно об этом думал, но только нынче она волнует меня так мучительно и бурно. Кто из меня выйдет, что нужно для писателя, есть ли у меня хоть малейшие способности и множество, множество вопросов, и все это перерабатывается внутри, вся их энергия остается в мозгу, не вызывая никаких отзвуков на поверхности, во внешнем мире: я сочиняю стихи, тут же читаю это кому-нибудь (мысленно)  и представляю, какой он дает отзыв, я слушаю его (чаще ее), я спорю с ним и вдруг представляю себе, что все это было только в мечте, и что я описываю эти пригрезившиеся встречи, описываю красочно, с жаром, стараясь угадать ответ читателя, который тут, рядом, и снова все это лишь мечта; ум изнывает и гнется под бременем воображения, я жалуюсь на его бешеную горячку ей – вот она, рядом со мной, мы идем по мокрой огнистой улице вечернего города, и я чувствую легкую дрожь ее, и пылко, с болью, как мучительный крик выкладываю ей все; стихи мои льются непринужденно и плавно с такой искренней тоской, с бурной суровой и чуть осеннее серой красотой, мне приятно ее грустное сочувствие, тепло ее руки, мои стихи; гордость, любовь, обида, ожидание чего-то, радость, грусть – все это переплетается в давящий горло комок и я…спотыкаюсь о порог и иду домой с обычным лицом с обычной вечерней прогулки….я как заключенный уже много лет живу только в мечтах…».

И тут судьба подбросила мне очередной подарок. В новом 1957 году руководить юношеской секцией гребли в «Динамо» назначили замечательного человека - Николая Степановича Тетеркина. Невысокого роста, рыжеватый, крепкий, всегда веселый и энергичный, даже задорный какой-то, участник первых для наших гребцов олимпийских игр в Хельсинки, призер европейских соревнований, чемпион Советского Союза, от него веяло свежим ветром открытого мира, удачливого, победного отношения к жизни. Мы были первыми его воспитанниками, он нянчился с нами как с младшими братьями, старался научить всему, что сам знал и умел, учил побеждать.

Я получил от него очень много. Самое, может быть, важное, что ему удалось каким-то образом донести до нас простую мысль: чтобы победить, надо сначала внутри себя набраться решимости – победить, стать победителем в душе и только тогда можешь одолеть всех на дистанции. Да и не только на дистанции, в любом деле тоже. Это – из высоких материй. А с другой стороны, я увидел жизнь, прежде всего спортивную, его глазами совершенно с другой точки зрения, чем раньше, чем меня учили дома и в школе, открытыми на все подробности глазами. Он научил меня замечать вокруг такие вещи, которых, как нас убеждало воспитание, нет, потому что не должно быть в нашем социалистическом обществе, учил от-носиться к ним снисходительно, с пониманием и даже любовью. В мире спорта побеждает не только (и не столько) сила и благородство, но еще предельная собранность, жесткий расчет с учетом всех слабостей противника и судей, игра на грани фола. Противника нужно уважать, но прижать его к буйку – твое святое право. И судей надо уважать, но стартовать все-таки надо до того, как твоих ушей достигнет звук выстрела стартового пистолета. Слишком дорого стоят эти начальные доли секунды: лишний метр преимущества – и ты хватаешь веслом спокойную, надежную опору, а противнику достаются твои пузыристые буруны и брызги. А то, что судья нервничает из-за твоих фальстартов – ну вернет раз, вернет два, да и махнет рукой, главное – не нахальничать слишком сильно. Вроде бы деталям учил – правильно напрягать мышцы во время гребка, а потом успеть расслабить их на заносе. И я на всю жизнь запомнил его сентенцию: побеждает не тот, кто хорошо напрягается, а кто хорошо расслабляется. Очень это мне потом пригодилось в жизни.

С приходом Николая Степановича спортивная жизнь в секции резко активизировалась. Раза четыре в неделю ходили в спортзал, занимались общефизической подготовкой, много играли в баскетбол по упрощенным правилам, без фолов, примерно, как в хоккее, по воскресеньям бегали на лыжах. Пытались даже сделать самодельный гребной тренажер. А рассказы Николая Степановича о гонках в далеких странах, о том, какие лодки у венгров, какие весла у чехов, о кознях коварных соперников, о глупых проигрышах и вырванных в последний момент на одних зубах победах! Подробные разборки, чем силен каждый из мировых чемпионов, бесконечные, захватывающие разговоры о технике гребка, о тактике, все это на горячечном фоне невысказанных грез о собственных победах. Первые упоминания о кинохронике индивидуальной техники, о стратегии тренировок. Планы, проекты, мечты! Он горел сам и зажег в нас огонек творчества, дал нам ту самую, общую на всех цель, нам стало весело в жизни и хорошо всем вместе. Мы вставали в шесть утра и по темным еще зимним улицам бежали в спортзал разминаться и играть в баскетбол. День проходил в ожидании вечерней тренировки. В десять вечера мы уходили из спортзала. Перед этим я выжимал свою майку, и из нее обильно капал пот. Интересно, что, принимая участие в возбужденных разговорах о том, как бы поскорее выйти на воду, я немного кривил душой. В тот момент мне было слишком хорошо там, в зале, в приятной компании, сплоченной мечтами о будущих победах, и перспектива сесть в лодку, сменить праздник ожидания праздника на сам праздник меня вовсе не привлекала (и даже немного пугала).
И уже девятого апреля в той же тайной тетради записано: «Гребля увлекла меня очень сильно. Все, что раньше уходило на литературу, идет теперь в спорт».


     Новый напарник

Мой первый напарник Женя Ландо долго в гребле не задержался, и еще осенью я нашел себе нового напарника. Стас Бельтюков учился в нашей же 24-ой школе, был на год младше меня, немного ниже ростом, зато пошире в плечах и как-то поосновательней характером.

Конец зимы и весна прошли в интенсивных тренировках. Как только растаял лед на Кабане, вышли со Стасом на воду. Стас стоял впереди меня на левом колене и греб слева, я – за ним и греб справа.

Общая наша со Стасом гоночная биография началась не слишком счастливо, можно сказать, с драмы. Соревнования по случаю открытия гребного сезона в том году были посвящены, как и множество других мероприятий, предстоящему Всемирному фестивалю демократической молодежи в Москве. Так что проводились они с особой торжественностью. Как и всегда на соревнованиях, на плоту и в эллинге было полно народу. Но теперь я уже многих знал и в лицо и по имени, а главное, что и мы со Стасом были полноправными участниками, и наши шансы котировались довольно высоко. С нами здоровались, жали руки, интересовались настроением. Я парил душой в этой чудной дружеской атмосфере команды, взаимного уважения, общей цели. Заезд наш был где-то в самом конце и, постояв на плоту и послонявшись по эллингу, я решил, что еще успею сбегать домой немного перекусить – пятнадцать минут ходу в один конец. На обратном пути страх уже грыз меня где-то в желудке, я почти все время бежал, а когда, запыхавшись, заскочил внутрь, то не узнал эллинга. Все было как в страшном сне: вместо оживленной толпы – тихо и пусто. И только на плоту, рядом с нашей лодкой, опираясь на весло, стоял мой Стас и молча смотрел на меня сухими глазами.
Мне было бы легче, наверно, если бы меня побили, обсудили, осудили, но все просто ушли, вместе со своим уважением. Один мой Стас остался. Не было ни обвинений, ни упреков, только голос у него стал глуше. Договорились о новом замке на шкафчик, о следующей тренировке. Вина моя была беспричинна и огромна, и не было мне прощения!
Можно было подумать, что это хотя бы чему-то меня научит. Увы!

В июне нам устроили «сборы». Это значит, нам давали талоны на питание в элитную столовую в «доме Кекина» и жить мы должны были вместе где-то на базе, чтобы не отвлекаться от тренировок. Жили, конечно, по домам, но тренировались действительно, по два раза в день, да еще по три раза все вместе ходили в столовую, так что спортом было занято все время с утра до вечера. Все разговоры крутились вокруг правильного гребка, старта, спурта, вокруг фирменных лодок и весел, какие обводы у «Струера», чем хорош «Коберруп».

Как-то раз уже перед самым входом в столовую на улице Горького, тогда еще довольно тихой, меня окликнули по фамилии. Я оторвался от разговора с друзьями и поднял глаза на человека, меня окликнувшего. Это был интеллигентного вида мужчина, несомненно, мне знакомый, но я никак не мог понять (врубиться) о чем речь, пока, наконец, как из глубокого сна, в памяти не всплыли школьные экзамены, волнения по поводу темы сочинения («Война и мир» или «Онегин»?), последние нервные наставления учителей!…Да, учителей – тут я понял, кто передо мной. Это же наш физик… и он мне пытается объяснить, что золотую медаль мне не утвердили, потому что где-то в четверти у меня оказалась ни кем не замеченная четверка, и все это уже в последний момент, когда поздно было что-то исправлять. Он начал рассказ сразу с конца, рассчитывая, видимо, что все подробности у меня в голове, и мне только намекнуть надо, чем же все кончилось, а я мучительно пытался вспомнить, как же его зовут. Наверное, я обидел его, он был добрый человек, хоть и не очень компетентный, как я сейчас понимаю. Он хотел меня утешить, а я постарался поскорее от него отделаться и скорее бежать вдогонку за товарищами с веслами в руках, чтобы снова с головой погрузиться в наш прекрасный гребной мир.


     Первый раз в Москву

А закончились сборы совсем уж празднично, мы со Стасом были включены в команду на первенство ЦС (центрального совета) «Динамо», которое проводилось в начале второй декады июля в Москве. В Москве! «Как много в этом звуке…». Это дети мои в Москве побывали раньше, чем в школу пошли, а внук в 12 лет обозревал Париж с Эйфелевой башни. А в наше скудное время, я думаю, во всей 24ой школе единицы, редкие счастливчики видели столицу нашей великой Родины своими глазами. При этом в нашем объявленном обществе всеобщего равенства усиленно насаждалось чинопочитание, неравенство всячески культивировалось, подчеркивалось. Вождь был бог – до него от простого человека расстояние – бесконечность, правительство (тогда было партия-правительство) – полубоги, расстояние конечное, но немереное, писатель, скажем, или артист – тоже небожители. Разумеется, и место пребывания небожителей, столица нашей родины Москва тоже отстояла от Казани не на 800км, а на два парсека, поскольку Казань была хоть и тоже столица, но автономии, то есть на одну бесконечность ниже, чем Киев или Кишинев. Сколько песен про это написано, сколько умиленных славословий сочинялось для верноподданной провинции, чтобы могли мы достойно славить гнездо небожителей. «Москва, Москва, поет о тебе вся страна…». Люди – очень внушаемые существа, а если еще по всем правилам психологии внушение идет с хорошей музыкальной подложкой: « Москва моя, ты самая любимая!», то мало чье сердце не растает, особенно молодое. И вот туда, к этим небожителям нас и посылали, да не просто в турпоездку с мамой-папой, а в команде казанского «Динамо» на серьезное мужское дело, на первенство страны по гребле среди юношей. С каким уважением смотрели родители – сын едет в Москву на соревнования! Я уж не говорю о младшем братишке, я думаю, он на голову вырос в глазах своих друзей, у которых братья в Москву не ездили.

Не помню, была ли у нас полная команда, с байдаристами, была, наверное, по крайней мере каноисты были в полном составе: одиночки и двойки на тысячу и на десять тысяч метров. Мы со Стасом готовились на «десятку». Даже лодки свои привезли, на грузовике, оборудованном сложной трубчатой рамой, на каждую крепилось больше десятка байдарок и каноэ. Сколько сил и денег вкладывалось, чтобы вырастить из мальчишек спортсменов. Правда, потом выяснилось, что тем, кто лодки не привез, москвичи дали на время соревнований свои, на порядок более хорошие, чем наши фанерные «калоши». А ведь и наши были получены только что, совсем новенькие, отечественного производства (Ленинградские). Но в московском «Динамо» к тому времени гребли уже на импортных «Струерах». Тренером с нами поехал боец пожарной команды байдарист и лыжник Миша Ледянкин.

От первой встречи с Москвой в памяти осталось только, как покупали билеты в метро: я стал спрашивать в кассе, сколько стоит билет до станции «Динамо», а кассирша раздраженно выкрикнула мне в окошко: «Не знаешь что ли, ты из какой деревни явился?». Наш радиус тогда кончался станцией «Сокол», дальше до водной станции «Динамо» надо было ехать на троллейбусе.

Поселили нас в бараке прямо на территории водной станции. Дали талоны на питание, дорогие, московские. Приехали мы за день до стартов, успели еще выйти на тренировку, попробовать московскую воду. Для гребцов вода везде разная. Считалось, что на Кабане она тяжелая, грести там трудней, чем в других водоемах, и поэтому с одной стороны на Казанских соревнованиях уровень результатов всегда невысокий, а с другой – наши на выезде гребут всегда лучше, чем дома. Очень удобно, что Кабан в центре города – и на тренировки ходить близко и соревнования собирают много зрителей. Но есть у Кабана и недостаток – там не бывает крупной волны, нет возможности привыкнуть к качке. Другое дело – Химкинское водохранилище, где расположен московский водный стадион «Динамо». Простор там достаточно широк, ветер гуляет свободно и временами нагоняет хорошую волну, да и судовой ход недалеко, и всяких катеров–лодок без счету даже тогда было.
После тренировки съездили в город, на Красную площадь, на мавзолей посмотрели, да и спать пораньше – завтра гонки.

Утро было свежим и солнечным. Утро было прекрасным, если учесть, что нам было по семнадцать лет, и мы шли в столичную столовую, где за столами, накрытыми белоснежными скатертями сидели и завтракали красивые, статные, одетые в необыкновенные формы спортсмены, наши и иностранные, а улыбчивые официантки в передничках и кокошниках разносили им – и нам тоже! – сосиски с зеленым горошком и чай в тонких стаканах с подстаканниками. Первый раз в жизни нас обслуживали, как взрослых, как иностранцев. А как кормили! Завтрак был рассчитан с запасом на крупного мужчину, которому предстоит тяжелая физическая работа. Кроме сосисок была еще большая тарелка манной каши, брусочки масла со слезой, не мерено белого хлеба к нему, полный стакан сметаны и завернутые каждый в отдельную голубенькую бумажку продолговатые кусочки московского рафинада.
Столовая была расположена под трибунами водного ста-диона, на выход, наверх мы поднимались по лестнице разморенные обильной едой и почетом, лениво рассуждая на тему, что лучше бы ее сделать наверху, чтобы забегать туда налегке, а сытыми, с тяжелыми животами спускаться по лестнице вниз. Мы не сразу поняли, что бегущий к столовой человек кричит грубые слова и машет руками именно нам, и что это не кто иной, как наш тренер Миша Ледянкин. Но вот он приблизился, и стало ясно, что он чем-то очень недоволен. Слов он не выбирал, да и интонация говорила сама за себя – мы, наконец, осознали, что пока мы гуляли, соревнования уже начались, и наш заезд уже вызван на старт.

Такая вот смена освещения: только что безмятежно светило солнышко и лица холодил ленивый ветерок, и вдруг все вокруг посуровело и загудело высоким напряжением. Мы, было, дернулись бежать к своему бараку за веслами и подушками под колено, но тренер закричал, что всё уже на берегу, всё за нас принесли, а мы…. И мы кинулись к пирсу. Там наша лодка уже лежит кверху килем на краю плота, подушки и весла – рядом. А две лодки соперников уже стоят на старте, гребцы нервно перебирают веслами, чтобы ветром не вынесло за створ, третья тоже на воде, подходит к судейскому буйку. Пока мы поставили свое корыто на воду, пока кинули на место подушки, устоялись, отошли от плота, тут уж и стартовый выстрел прозвучал. А нам еще до стартовой линии метров сто идти. «Давай, – кричит тренер, – давай, старт вам зачли, давай, так вас растак…». И мы рванули, что было сил вдогонку соперникам. Благо впереди было еще десять километров дистанции.

Светило солнце, боковой ветер гнал крутую волну, задувал высокую корму нашей нелепой лодки, так что приходилось все время энергично подруливать. Мы быстро вошли в привычный рабочий ритм: замах, схватить воду лопаткой, сильная проводка с резким выбросом вконце и снова замах.

Скоро пересекли стартовый створ, и работа вошла в накатанную колею. Нельзя сказать, что десятка была у нас так уж хорошо отрепетирована, целиком до этого мы проходили ее, может быть, раз или два, но все же сработанность к этому времени уже была. Совсем недалеко за стартовым створом к своему удивлению, догнали последних из стартовавших соперников, похоже, было, что ребята никак не могут справиться с боковым ветром, сбивавшим их с курса. Тогда же выяснилось, что и вторая лодка ушла не так уж далеко от нас и расстояние до нее постепенно сокращается. Это придало нам прыти, и при заходе на второй поворот, в конце первого трехкилометрового круга как раз там, где нас могли видеть с пирса зрители, мы по всем правилам «прижали» соперников к поворотному бую, так что им пришлось табанить обоими веслами, чтобы в него не воткнуться. Они потеряли ход, ветер снес их за буй внутрь кольца, а мы победно прошли мимо, сделав положенное в таких случаях ускорение, и втянулись во второй круг. В пределах видимости впереди нас больше не было никого. Лодку, ушедшую первой, мы видели только на старте и в следующий раз увидели уже через месяц на новых сборах. Ребята из Николаева были почти на два года старше нас со Стасом и несравненно сильнее, (а на самом деле, может быть, еще старше, ходили слухи, что у них не все чисто с документами) в том году они стали чемпионами Союза среди юношей на этой дистанции.
Все складывалось для нас не так уж и плохо, оставалось бороться с собственными слабостями. Десять километров – это почти час полного напряжения сил, а наш организм работает совсем не так равномерно, как двигатель самолета в крейсерском режиме. Как ни стараешься сохранять ритм и темп, но и мышечные усилия и особенно психическое состояние идут волнами – то подъем, радостное ощущение силы и неутомимости тренированного тела, то спад: кажется, еще один взмах, и мышцы откажутся тянуть тяжелое весло, тоска и безнадежность на сердце, оставшиеся километры кажутся невозможно длинными. Причем эти подъемы и провалы духа не зависят от длины дистанции, меняется только абсолютное время между ними, а пропорции остаются. На десятке психологически тяжело дается конец второго, начало третьего круга. И вот как раз там, в самый неприятный момент я обнаружил, что в поле моего бокового зрения опять появилась давно оставленная нами позади лодка соперников. Появилась и упорно продвигалась вперед. Две черные фигурки, как заводные солдатики кланялись и кланялись встречной волне, и темп их был значительно выше нашего. А тут еще у Стаса заболело плечо. «Давай, Стас, давай, добавим немного, обойдут ведь!». Но Стас положил весло на борт и стал разминать затекшие плечевые мышцы. «Ну Стас, ну давай, еще немного!» Но Стасу было всего 16 лет и семь километров тяжелой дистанции за кормой. А черные солдатики, как на пружинках все кланялись и кланялись волнам и из бокового зрения уже перебрались в переднее. Мы все-таки прибавили немного, некоторое время шли с ними вровень. Но опять у напарника отказало толчковое плечо, и опять я повернулся к нему с уговорами.

Усталую грудь обдувал все тот же, не очень удобный для нас боковой ветер, стучала в фанерный нос крупная рябь, временами в стороне от дистанции, там, где пролегал судовой ход, проходили большие самоходные баржи и пассажирские теплоходы, пологая зыбь докатывалась до дистанции и то набегала на нос, то устраивала нервную бортовую качку. Совсем близко прошел чумазый коротышка – буксирный катер, даром что маленький, а волну пустил высокую и крутую, пришлось ее пережидать, положив для устойчивости лопатки весел на воду. Мой напарник опять взялся за больное плечо. «Ну, как?» – спросил я его с мольбой и надеждой. Он морщился, с болезненной гримасой мял мышцы плеча пальцами. И вдруг лицо его прояснилось, стало удивленным, почти радостным. Я улыбнулся ему в ответ, еще не понимая толком, в чем дело, почему он показывает мне движеньем головы и взглядом вперед, туда, где обходят нас наши соперники. Я повернул голову и сначала не увидел ни лодки, ни механически гребущих солдатиков – на серой поверхности воды не было никакого постороннего движения. И только чуть приглядевшись, я, наконец, рассмотрел полузатопленное каноэ и рядом две мокрых головы, ныряющие как поплавки на водной ряби.

Грех, конечно, радоваться чужому несчастью. Да я и не обрадовался. Просто сразу свалилось с плеч напряжение гонки. Мы, собственно, ни на что не рассчитывали, собираясь на эти соревнования, как это ни странно, ни планов на выигрыш, ни амбиций у нас не было никаких. Так что нельзя сказать, чтобы мы очень уж стремились выиграть. И все же, когда так вот все повернулось, когда первую лодку уже и не видно впереди, а единственные реальные соперники безнадежно выбыли из игры, у нас как камень с плеч свалился. Все! Не надо больше выжимать из себя последние соки, не надо заставлять работать измученное тело. Надо всего лишь дотянуть последние километры до финиша, а это уж дело привычное. И плечо у Стаса прошло, и темнота в глазах исчезла. По-прежнему мешал боковой ветер, болело намятое на жесткой подушке колено. «Давай, Давай» – вяло кричали с пирса. Но было ясно, что «давать» не обязательно, минутой больше, минутой меньше – значения уже не имело. На своей дистанции мы были вторыми.

Впоследствии выяснилось, что соперники наши были перворазрядники, хорошо тренированные ребята, но не то боксеры, не то борцы, а в каноэ сидели чуть ли не первый раз.
Не помню, чтобы была радость победы, было только огромное облегчение, что все кончилось и даже кончилось благополучно. А главное, мне и некогда было особенно радоваться. Нужно было срочно собираться и бежать на поезд в Казань – на следующий день я должен был явиться на последнюю (а для меня и первую!) предэкзаменационную консультацию, а еще на следующий – сдавать вступительный экзамен на физико-математический факультет Казанского университета. Я и книжки с собой возил, алгебру Киселева и задачник Ларичева, но ни разу, конечно, их не открывал.

Вот где сказалось, что не прошел я на золотую медаль. «Золотых» принимали без экзаменов, а «серебряники» должны были сдавать математику устно и письменно и, как я узнал много позже, нужно было набрать не меньше девяти баллов для льготного зачисления, остальные сдавали в августе вместе со всеми.

Так что, не дождавшись окончания гонок (а после нас пошли «десятку» еще одиночки), я побежал собираться домой. Собрать вещи было пустяк, какие там были вещи! Но нужно было проделать важную торговую операцию – отоварить талоны в столовую. Талоны на значительную по тем временам сумму были нам выданы на все дни соревнований. Но мы и приехали с опозданием, и уезжали раньше времени. Самые предприимчивые хитрецы умудрялись поменять эти талоны даже на деньги, но это уже не для таких «чайников», как мы со Стасом. Для нас было уже полным счастьем, что наши бумажки обменяли на шоколад и московское в пачках печенье. Не один к одному, конечно, но все же меньше половины взяли, как нынче говорится, на «откат» и даже просроченные талоны приняли.

Счастливый был день. Везло нам, но мы все продолжали испытывать судьбу. Казанский поезд уходил где-то днем, часа в два или в три может быть. По крайней мере так, что я уже нервничал, отправляясь на обменную операцию, но и бросить эти талоны было жалко. Время езды от водной станции на троллейбусе я заметил раньше, а на метро, мне казалось, доедем в один момент. Громкая слава московского метро, мощный шум поездов, видимо, произвели на меня большое впечатление. Но оказалось, что езда в метро тоже требует времени и не малого. Минуты шли быстрее, чем грохотал по рельсам наш поезд. Окончательно сгубили нас доброхоты «советчики», сказали, что на Казанский вокзал надо выходить на станции «Красные ворота». Мы и вышли, вернее, выскочили, все уже делалось бегом, до поезда оставались совсем короткие минутки. Уже не помню, как мы добирались дальше, помню только, что в дверях из вокзального зала на перрон дорогу нам преградила тетка в железнодорожной форме: «Куда!?» «На Казанский, на 27-ой» – выкрикнули мы со Стасом, пытаясь прорваться. «Можете не торопиться, вон он идет». И действительно из дверей был виден хвост уходящего состава и был он уже довольно далеко, в конце перрона.

Второй раз за этот день мы опоздали, причем на такие мероприятия, на которые опаздывать не следует. Я впервые был так далеко от дома, один, без родителей, никакого дорожного опыта у меня еще не было, и денег на новый билет не было тоже. Опоздание на поезд было в моих глазах катастрофой. Что делать дальше, я не знал. Помогла та же тетка, которая так бесцеремонно тормознула нас в дверях на перрон. Объяснила, что билеты наши не пропали, что надо идти в кассу и быстренько перекомпостировать их на другой поезд, попозже.
 


          Университет

 
     Вступительные экзамены

Следующая сцена – первая физическая аудитория старого здания университета. Просторный амфитеатр, ярко освещенный летним солнцем через широкие окна, молодой преподаватель у доски под величественным коринфским портиком, довольно много – человек, может быть, 40 абитуриентов на скамьях, робкие вопросы, бодрые ответы преподавателя. Бледный, как картофельный проросток юноша с тонкими руками, трогательно торчащими из просторной безрукавки, спрашивает, будут ли на экзамене сложные проценты. Экзаменатор отвечает, что, напрямую, в билетах сложных процентов нет, но…Я сижу в заднем ряду, на самом верху один, спокойный, загорелый, продутый всеми ветрами. Все эти бледнолицые братья по классу мне не знакомы, сложные проценты – тоже, но меня это ничуть не беспокоит. Экзамены представляются мне очередной гонкой на длинную дистанцию, я готов бороться и будь что будет.

Первый, письменный экзамен проводился на другой день во второй физической аудитории главного здания университета. Аудитория просторная, светлая.
Как я теперь понимаю, наша математичка, толстая, с обвислыми склеротическими щеками пожилая женщина по прозвищу «Тумба» была хорошим учителем математики. И хотя по ее предмету в нашем десятом «А» я был не первым, и испортившая мне аттестат четверка была как раз по одному из ее разделов, тем не менее, экзаменационные задачи (рассчитанные на уровень медалистов!) я решил довольно быстро. Оставалось проверить и переписать все начисто – пустяки. Главная часть дистанции была пройдена, до контрольного срока времени еще с запасом. По правилам гонки следовало немного расслабиться перед финишным рывком.

Я поднял голову и огляделся. Народу в аудитории было довольно много. Слева от меня сидящих с краю сквозь большие окна заливает веселое летнее солнце. Видно, как снаружи вольный ветер играет вершинами недавно отцветших лип, то согнет ветки, и все листья на них затрепещут в притворном испуге, то отпустит, и все замрет в счастливом ожидании новой встречи.
Мечты мои прервал осторожный шепот. Я повернул голову на звук, очень тихий и, тем не менее, очень явственный в рабочем молчании аудитории. Шептала сидевшая позади меня девушка и обращалась она именно ко мне: «Решил?» «Решил» – ответил я почти полным голосом, не опускаясь до того, чтобы скрываться. «Покажи» – прошелестела она совсем уж беззвучно. «Пожалуйста» – ответил я все так же в открытую, но передать листочки не успел. Остановил меня голос экзаменатора, до этого в полном молчании шагавшего туда – сюда перед амфитеатром поднимающихся к задним окнам парт: «Встаньте, молодой человек!» Все дружно подняли головы от своих листочков, встревоженные металлом в его голосе. Посмотрел на него и я. Похоже, приказание относилось как раз ко мне. «Вы, вы!» Я встал. «Университету нужны не только грамотные, но в первую очередь честные люди – продолжал он громко, с профессиональной дикцией, – можете быть свободны!». Все смотрели на меня с любопытством и некоторым испугом. Что было делать? Я пожал плечами, выбрался в проход из-за старинной деревянной парты, за которой, наверное, еще молодой Ульянов мечтал заварить кровавую кашу, легко сбежал по ступеням вниз, и высокая старинная дверь без скрипа выпустила меня наружу, в пустой коридор. Так закончился мой первый экзамен в университете.
На другой день по расписанию была математика устная. С утра явился я в университет, совершенно не представляя, в каком теперь я статусе. Прошел по просторным безлюдным по случаю лета коридорам, поднялся по лестнице на второй этаж и снова оказался перед той же высокой дверью, через которую я вчера вышел вон. Теперь на ней был приколот листок бумаги с колонкой фамилий. Я прочитал весь список, моей фамилии в нем  не было. Хорошо это или плохо, я не знал и прошел дальше, туда, где толпились абитуриенты.
Большинство присутствующих, в основном ребята, кучковались перед дверью в первую физическою аудиторию, знакомую мне по последней консультации. Там, видимо, давно уже составилась очередь. Первые ревниво оберегали свои места у самого створа двери, девушки, как обычно, выясняли отношения, несколько групп по двое – трое, обсуждали, какие там (внутри) задают вопросы и как надо отвечать. Похоже было, что большинство уже так или иначе перезнакомились. Я, видимо, как всегда, опоздал и чувствовал себя здесь чужим. Подойти близко я не решился – это вызвало бы беспокойство ревнителей порядка, пришлось бы как минимум спросить: кто крайний. А спрашивать мне было неловко по нескольким причинам. Во-первых, я просто стеснялся этих незнакомых, уверенных в себе парней, а уж тем более девушек. Во-вторых, я не был уверен, что за дверью проходит тот самый экзамен, на который я пришел, а если и тот, то не ясно, ждут ли меня на этом экзамене после вчерашнего изгнания. Услышать при всех, что я здесь уже лишний, было бы для меня непереносимо. И, наконец, мне как-то неудобно было вставать в очередь здесь, в университете, я был слишком индивидуалист, чтобы выстраиваться в линию и слишком уважал университет, чтобы стоять здесь в очереди, как за колбасой в гастрономе. Застенчивым снобом с независимым видом расхаживал я по просторному коридору, не без зависти поглядывая одним глазом на уютное сборище у дверей – я всегда страдал от недостатка дружбы и всегда жить не мог без одиночества.

Время шло, подходили еще ребята, выясняли, кто последний, вливались в общий разговор. Теперь вставать в очередь было как-то уж совсем глупо. Время от времени дверь в аудиторию приоткрывалась ровно на столько, чтобы мог проскользнуть человек с зачеткой в руках, все дружно его облепляли, наперебой старались узнать: «Сколько? Что спрашивали? Какой билет взял, какой номер? Какие были вопросы?» Кто-то составлял список вопросов, кто-то обсуждал, хорош ли был ответ. А тем временем первый по порядку очередник скрывался за высокой дверью.

И вдруг стройный порядок был нарушен. Снизу по лестнице поднялись двое: интеллигентного вида молодой человек, всего лишь на несколько лет старше большинства присутствующих вел за руку невысокого рыжеватого и носатого парня, явно абитуриента. Они шли быстро, но спокойно, с видом людей, которые не сомневаются в своем праве делать то, что они делают. « Разрешите» – не допускающим сомнения тоном сказал старший, подойдя к столпившейся у входа группе. Все расступились. Он широко открыл дверь, пропустил туда рыжего, закрыл ее за ним со стуком и так же спокойно удалился. «Вот так, – подумал я, – и никакой очереди!». Пожалуй, это был выход из моей тупиковой ситуации. Сердце мое забилось чаще, я еще колебался секунду, но уже понял, что меня понесло, и в такой момент лучше не тормозить.

Стартовую позицию я выбрал тоже под лестницей. Упругим шагом, через две ступеньки поднялся в короткий коридор и, не сбавлял хода, направился к заветной двери. От меня шарахнулись, видимо я разлетелся лишнего. «Извините!» – сказал я у самого входа громко с подъемом голоса в конце, как говорят «Поберегись!» и рванул на себя массивную дверь. Она подалась нехотя, зато, разогнавшись, открылась широко и захлопнулась за мной со стуком.
Я стоял на пороге просторного амфитеатра, ярко освещенного летним солнцем. Поднимающиеся передо мной ряды скамей были пусты! В первый момент мне вообще показалось, что в аудитории никого нет, и лишь опустив глаза долу, я увидел, что внизу, перед первым рядом парт поставлены три стола, за которыми сидят экзаменаторы и рядом с ними абитуриенты. И что за левым от меня столом, прямо перед дверью экзаменатор сидит один, и что он смотрит на меня улыбающимися глазами и молча манит к себе пальцем.
«Ну что, – спросил он меня, когда я подошел ближе, без подготовки отвечать будете?». «Буду» – ответил я, не раздумывая. Не помню, о чем он меня спрашивал. Помню, что отвечал я не на все вопросы, что-то мы обсуждали, что-то я пытался выводить. Мы просидели довольно долго, но вот, наконец, он взял мою зачетку и начал писать в ней не спеша, со спокойным лицом. Мне была видна только его крупная рука в рыжеватых волосиках, загораживающая от меня то, что он там выводит. Написал, как-то с удовольствием захлопнул мою книжицу, вручил ее мне: «Вот, пожалуйста!». «Спасибо»,- сказал я, встал и пошел к двери все тем же упругим шагом спортсмена.
«Сколько? – накинулись на меня за дверью, – Что спрашивали? Кому отвечал?» Но я, не останавливаясь, молча направился в сторону лестницы. Не знал я, ни кому отвечал, ни что получил, а открыть зачетку на глазах у всех и посмотреть, что там – гордость не позволяла, боялся оказаться жалким. Только уже за поворотом, где меня не видно было собравшимся у двери, я первый раз рассмотрел свою зачетную книжку повнимательней. В голубеньких картонных корочках, сероватая газетная бумага, на первой странице моя фамилия. Не без волнения пролистнул дальше. Вот и оценки. За математику письменно стояло «хор», за сегодняшний экзамен – «отлично»! Я захлопнул корочки, вздохнул и пролетел оба пролета лестницы в один прием, едва касаясь мраморных ступеней кончиками подошв. Радость распирала меня изнутри, делала невесомым и звонким, как настроенная скрипка. Будущее утопало в солнечном сиянии.

Многие годы вся эта история выглядела для меня именно так, веселой смесью лихачества и удачи. И только не ясным до конца оставалось, почему я все же поступал именно на механику в университет. Ну, мне понятно было, что не хотел я идти вслед за всей толпой в Авиационный, что не решился на истфилфак – не серьезно (хотя читал найденный где-то учебник по лингвистике с огромным интересом!). И оглядываясь назад, понимал, что тогдашний выбор мой, по крайней мере, в Казани, был для меня бесспорно наилучшим: и корабли, и романтика, и элитность (что, как мне теперь кажется, было для меня немаловажно, а в то время механики в университете действительно были элитой!). И все же я чувствовал какой-то пробел в этом месте, пока мать не рассказала мне незадолго до смерти, как они с отцом ходили тогда за советом к «Мишке» и как именно он решил, что лучшим местом для учебы их сына будет кафедра механики университета.

Мишкой родители называли тогдашнего ректора университета Михаила Тихоновича Нужина, чей бюст стоит теперь на площадке перед «УНИКС»ом в окружении университетских зданий, в большой мере его заботами построенных. С моим отцом они были земляками, приехали в Казань поступать в только что открывшийся Авиационный институт из соседних деревень, жили в одном общежитии, том самом доме, где я прожил первые 19 лет моей жизни, и по семейной легенде «Мишка», заглядывая в гости, носил меня на руках, завернутого в газеты вместо пеленок, которых тогда было не достать. Вот к нему-то, оказывается и пришли мои родители за советом, когда выросший из газет первенец окончил школу. Мне сейчас легко представить этот разговор и очевидно решение. Я про себя горжусь, что получил благословение из таких рук, и хоть, наверно, не совсем оправдал его надежды, но прошел этот путь достойно. Единственно, что немного гложет даже не совесть мою, а скорее гордыню, это подозрение, что не одна лихая удача вела меня через вступительные экзамены, что, как воздушный акробат (правда, не подозревая об этом) работал я с лонжей. Не хочется так думать, но узнать правду теперь уж не у кого.


     На комсомольской стройке

Дальше – провал. Чем занимался – не помню, но помню хорошо, что через несколько дней родители послали меня купить билеты на пароход до Тихих гор – дядя Вася, брат отца, ветеран зенитчик с простреленной рукой приехал к нам в гости, и пора ему было уже возвращаться домой. Городская билетная касса была на улице Парижской коммуны, и путь мой туда от нашего старого дома лежал мимо университета. Вот мать и напомнила, чтобы зашел я заодно в приемную комиссию и узнал, чем дело кончилось с экзаменами. Я и зашел.

В коридорах университета было тихо и пусто. Южного пристроя со спортзалом, который теперь переделали в кабинет ректора, еще не было, и вестибюль наполняло послеобеденное солнце. Я прошел по пустому коридору биофака и робко заглянул в дверь приемной комиссии. В большой светлой комнате тоже было пусто, но из смежной комнаты слышался разговор. Я постучал. Из-за внутренней двери появилась женщина, посмотрела на меня с недоумением: «Что вы хотите?». Я сбивчиво объяснил, что не знаю, где висят списки результатов экзаменов, которые я недавно сдавал, я хотел бы их посмотреть. Женщина, недовольно ворча что-то на тему, что раньше надо было беспокоиться, давно уж все сняли, принялась рыться в бумагах на столе, в одной пачке, в другой, в третьей, видимо все было не то. Я следил за ее поисками со все возрастающей тревогой. Наконец она нашла нужный список, спросила: «Как фамилия?», пробежала глазами по листу и молча сунула его на старое место. Так же молча навела на столе порядок и только после этого, уже покидая комнату, бросила мне через плечо: «Зайдите в комитет комсомола, там вам все скажут».
Дверь комитета комсомола была первой, если идти из вестибюля направо, напротив буфета. Еще сразу по приходе я отметил, что это было единственное место, где слышалось какое-то движение. И действительно, там меня встретил весь в делах и заботах Леша Кондратьев. Как я потом узнал, первым секретарем (теперь уже ухо режет это слово: почему руководил организацией не председатель или президент, а секретарь?) был в то время Юра Наживин – человек замечательный, личность легендарная. Но не менее замечательной личностью был и Леша – главнокомандующий студенческим трудовым фронтом. Маленький, очень подвижный, со всеми запростона ты, сгусток энергии и коммунистического энтузиазма. «Ты откуда» – спросил он меня. Я начал сбивчиво объяснять насчет списков и дамы в приемной комиссии. «А, понятно, – прервал он, – где ж ты так долго болтался, ваши давно уже работают. Пойдешь на второе общежитие!». И сел за стол выписывать мне документ.

Через пять минут я уже стоял за дверью, пытаясь осмыслить произошедшее. Ответа на вопрос, с которым я зашел в университет, я не получил. Но в руках у меня теперь была небольшая, сложенная тетрадкой бумажка с призывом мелкими буквами к пролетариям всех стран соединяться и напечатанным более крупно названием: «Комсомольская путевка». На внутренней стороне этого листочка я прочитал, что Комитет ВЛКСМ Казанского ордена Трудового Красного Знамени государственного университета имени В.И.Ульянова-Ленина направляет студента I курса Филатова Е.И. на работу по строительству внутренних объектов КГУ. На третьей страничке в графе: «время прибытия на стройку» стояло сегодняшнее число: 27 июля 1957г. Графа «Количество выработанных нормодней» была пока пустой. Зато на обороте твердым Лешиным почерком было написано: Вселить в общежитие с 27/VII-57.
Со смешанным чувством рассматривал я эту бумагу. Не такого выбора я ожидал. Молча предполагались два варианта: либо провал – и тогда с первого августа снова нужно сдавать теперь уже пять экзаменов в общем потоке абитуриентов, либо победа, и это – радость свободы до самого первого сентября, до начала многообещающей новой жизни в университете. А тут вроде бы и победа, но вместо Кабана и лодок надо идти на стройку. К тому времени я уже успел пару лет поработать с классом летом в колхозах, и Лешиного энтузиазма относительно строительства коммунизма на внутренних объектах категорически не разделял. Коллективный принуди-тельный труд вызывал во мне мучительную тоску. Так что была, конечно, и радость, и облегчение было, но все это смазалось тоскливой перспективой отбывания на стройке. И непонятно было, то ли сразу отсюда должен я идти на это общежитие (а время было послеобеденное), то ли можно отложить до завтра. Мысль о том, что можно как-то получить освобождение от этого неприятного занятия или попросту его саботировать даже в голову не приходила – воспитаны мы были в суровой обязательности.

На стройке я оказался в бригаде геологов второго или третьего курса. У них была своя веселая компания, где тон задавал известный ныне поэт Коля Беляев, шутник и балагур. К условиям работы, то есть к безделью и халтуре, они уже приспособились. Играли в карты, сидя в тени штабеля досок, уходили куда-то, пока нет бригадира, а на меня, молодого и застенчивого, внимания не обращали. Работой нас не обременяли, если и поручали что-то сделать, то заведомую ерунду: перенести горбыль из одного угла двора в другой, рассортировать кирпич, почистить дорогу.

Я слонялся без занятия по углам захламленной стройплощадки под жарким июльским солнцем и не знал, куда себя деть. Для меня было праздником, когда собирали бригаду на кирпичный завод за кирпичом. Это было настоящее мужское дело с началом и концом, с темпом, силой и ловкостью. На заводе кирпич вывозили из печей по рельсам в вагонетках. Мы подъезжали прямо к этим вагонеткам, выстраивались цепочкой (русский конвейер) и перекидывали очередной штабель еще горячих кирпичей в кузов пятитонки, три вагонетки – полторы тысячи штук в одну машину. Кирпичи были шершавые, жгли руки сквозь брезент рукавиц, нужно было перекидывать их соседу в одно касание, почти ударом, но аккуратно, так чтобы и соседу было удобно его послать дальше. Временами кому-то очередной бросок не удавался: «Берегись!» – беглый кирпич грохотал по доскам кузова, налаженный процесс на секунду сбивался с темпа, но только на секунду. И та же система повторялась по возвращении на стройплощадку, только теперь кирпичи летели уже из кузова вниз, в штабеля на земле. Десять минут, и все готово.
И опять целые часы тоскливого безделья. Солнце над головой, пыль, унылое ожидание, когда, наконец, можно уйти.. Первая неделя осела в памяти одним бесконечным днем, и не видел я никакого просвета. Хотя если бы не опускаться покорно на дно, а хоть немного уважительнее относиться к своим желаниям и нежеланиям, то выход, как показало время, найти было не трудно. Но я опустил лапки, и судьбе пришлось позаботиться обо мне самой.


     На первенство Союза

Избавление пришло неожиданно и сказочно счастливо в конце одного из этих томительных дней в лице моего напарника Стаса. Мне было странно видеть его в этом мире пыли, кирпичей и досок, и я долго не мог, как нынче говорят, врубиться, о чем он мне говорит, настолько то, что он пытался мне втолковать, было далеко от окружавшего нас унылого пейзажа. Но уж когда понял (вот она - непосредственность молодости), внутри у меня вдруг сработал переключатель, в другом темпе забилось сердце, другим светом солнышко заиграло, и окружающее вдруг стало смотреться так, будто я бинокль перевернул к глазам обратной стороной! Все, я был уже там, на голубой воде, крепкие руки мои сжимали весло, и плотный ветер упирался в разгоряченную грудь! А дальше уж и вообразить было страшновато: Москва, первенство Союза! И это в те дни, когда в столице проводится Всемирный фестиваль молодежи, про который последнее время только и трезвонят все газеты и радиопередачи!
Оказалось, что всех гребцов, занявших первые и вторые места на июльском первенстве ЦС (Центрального Совета) «Динамо», приглашают на тренировочный сбор в Москву с тем, чтобы потом они (то есть мы!) приняли участие в первенстве страны,  которое в тот год разыгрывалось между командами спортобществ. В казанский областной Совет «Динамо» пришла из Москвы гербовая бумага с нашими фамилиями, и надо срочно оформлять документы для поездки. Из каноистов должны ехать трое занявших вторые места на ЦС: мы со Стасом и одиночник Валера Гайдук. Едем сами, без опеки, лодку и тренера дадут в Москве.

И тогда минутные стрелки моих часов сорвались с места и понеслись по кругу с нами наперегонки. Получить освобождение , купить билеты, оформить документы, получить деньги и талоны на еду. Спорткомитет осчастливил новыми веслами, новыми подколенными подушками, в пять минут были выписаны удостоверения спортсменов-разрядников и мы оказались новоиспеченными второразрядниками по гребле на каноэ. С какой гордостью мы собрались на вокзале, с чемоданчиками и веслами в руках, спортсмены, едущие в столицу защищать честь своего общества на первенстве Союза!
Снова в Москве
Наш радиус метро кончался тогда станцией «Сокол». Дальше надо было ехать на троллейбусе (№6) в сторону речного порта до остановки «Водный стадион». Наверное, в то время это было лучшее место в Москве для водных видов спорта. Вдоль берега довольно широкого Химкинского водохранилища были расположены многоярусные трибуны, как на ипподроме, и последние сто метров перед финишем гонка проходила вдоль этих трибун. Эффектнее всего смотрелись финишные рывки «академичек»-восьмерок. «Последние десять гребков, – пискливым голосом выкрикивает в маленький, прижатый ко рту резиночкой рупор мальчишка-рулевой, – и-и-и…» Восемь катающихся на сиденьях-тележках гигантов, повинуясь команде, складываются  в пружинистые комки. «Раз!» – комки с оттягом распрямляются во всю свою отборную длину, щедро вкладывая остатки энергии тренированных тел в резкое движение хищно изогнутых лопастей длиннющих – под стать лодке – весел. И лодка, как невесомая, как будто это про-сто тонкая яркая линия на серой поверхности воды, разом смещается на десяток метров вперед к вожделенному финишу. «И-и-и…» – пищит рулевой, и пружины сворачиваются в новый цикл. Будто кто-то карандашом чертит прямую: прицелится, проведет отрезок, еще раз прицелится… А рядом рисует линию еще один карандаш наперегонки с первым, и важно, кто быстрее прицеливается. А с трибуны болельщики (тогда еще не было фанатов), надрывая голоса, дублируют своей лодке: «и-и-и раз! и-и-и… два!» И на «Десять!» – финиш!

Тут же поблизости десятиметровая вышка, и низкие причальные боны для спортивных лодок, и просторные по тогдашним нашим понятиям эллинги, и тренировочные площадки, и какая-то гостиница там тоже, очевидно, была, поскольку столовая в здании под трибунами была большая и с раннего утра многолюдная. Но мы, прибывшие на динамовские сборы провинциалы, обладали, видимо, в той ситуации самым последним приоритетом на фоне молодежной сборной Союза и многочисленных команд разных стран, приехавших на Международные дружеские игры молодежи, приуроченные к Всемирному фестивалю демократической молодежи и студентов. И поселили нас не в гостинице «Москва» и даже не в корпусе под трибунами, а прямо у берега в пляжной раздевалке.

Это был длинный фанерный сарай с земляным полом и белеными стенами, разделенный пополам фанерной перегородкой, в которой были провернуты многочисленные маленькие дырки на уровне глаз для подглядывания в женскую половину, в большинстве заклеенные с той стороны. И наши старшие товарищи по команде сразу же с энтузиазмом приобщились к этой забаве. Помещение было довольно просторное, без окон, освещалось подвешенной под потолком лампочкой. Все свободное пространство было заставлено узкими железными койками. И еще навсегда запомнился царивший там запах – нестерпимой крепости запах дуста, того самого ДДТ, за который автор получил Нобелевскую премию, и который потом стали обнаруживать даже в костях глубоководных рыб. И в моих костях он тоже, конечно, присутствует, поскольку, кроме всего прочего, дышал я два десятка ночей этим воздухом, густо напоенным смертельным для всех клопов и тараканов ароматом. Куда оно ушло, это романтическое время, когда казалось, что физика и химия решат все наши проблемы навсегда?

Жили мы в этом сарае вместе с нашими взрослыми байдаристами и входившими в состав нашей юношеской динамовской команды каноистами из Киева и Николаева. Украинские ребята были заметно взрослее и крупнее нас – казанцев, и как-то вольнее, лучше одеты, лучше раскормлены, менее суровы и мобилизованы, чем мы, разговоры вели о развлечениях и модных тряпках, что было для нас удивительно.

Но главное место для нас, конечно, было не гостиница и даже не столовая, хотя столовая эта была, быть может, самой большой роскошью во всем мероприятии. Главным местом был эллинг, плот, просторная акватория Химкинского водохранилища с множеством разнообразных гребных судов поблизости, белыми парусами у противоположного берега и важными красавцами-теплоходами вдали у речного порта.

На этот раз мы привезли с собой только весла и подушки под колено, лодку нам дали на месте. Конечно, не самую новую, но все же настоящий “Struer”. Красивый спорт – гребля: синее небо, бликующая солнечными зайчиками вода, белопенный гребешок волны у носа лодки, ну и сама лодка, стремительная красавица с изящными обводами из жесткой краснодеревой фанеры, вылизанная и отполированная, легкая и звонкая как скрипка. Стоит нам со Стасом зацепить у самого носа кончиками наших клееных весел воду и соскучившимися по настоящей работе мышцами потянуть водную поверхность к себе, к бедру, к опертому на подушку колену, сначала как бы шутя, а потом со все возрастающим усилием так, чтобы в конце гребка не было холостого хода, и лодка заскользит вперед, по-кошачьи мягко вписываясь в гуляющую по заливу зыбь, или звонко резонируя на пощечины мелких ветровых волн. Замечательная была лодка, никакого сравнения с нелепым фанерным пельменем, на котором мы в этой же акватории завоевали свое право на уважение. И тренер нам достался замечательный: Владимир Силаев. Брат его, Александр Силаев был одним из сильнейших каноистов Союза, а значит, и мира.
Я много в жизни был счастливым. Говорят, что это – генетическое свойство человека, счастливость, и оно передается по наследству. Я думаю, что сам получил его от отца – он был веселый и жизнерадостный человек, и я очень надеюсь, что оно, это свойство, проявится и во внуках. Иногда только через годы, только в воспоминаниях осознаешь, как был счастлив когда-то, но довольно часто я нес в себе это чувство вместе с его осознанием, сразу смотрел на себя счастливого со стороны, радуясь, побаиваясь и сожалея, что так скоротечно время.

Ну а в том августе все было определено вполне официально: защищать в Москве честь своего спортивного общества на первенстве Союза, да еще параллельно с Фестивалем молодежи – это было декларированное всеми масс-медиа, общепризнанное, несомненное счастье.
Оно и вправду таким было. Мы играючи несли нашу темно-вишневую, поблескивающую полированными боками красавицу на пирс, привычным движением ставили ее на воду, тщательно уминали кулаками ямку в подушке под колено, дружно разом залезали по местам, положив весла поперек бортов так, чтобы они опирались на доски пирса, вставали в рабочую позу: я – справа впереди, Стас – слева, сзади, наружный отгребал немного, чтобы отойти от края плота, и тогда уж, сначала без усилия, просто разминая суставы и входя в ритм, еще в поллопатки и с короткой проводкой гребли в сторону, противоположную трибунам на наш обычный поли-гон, где поменьше тренирующихся, а соответственно и тренерских моторок. Нас тренер сопровождением на моторной лодке, конечно, не баловал, но план тренировок, расписанный по дням у нас был, два раза в день мы выходили на воду, и на каждый раз было подробное задание, что именно отрабатывается на этот раз: сколько ускорений, в каком темпе, сколько всего километров. И надо сказать, что регулярные занятия хоть и по немудреной, но все же системе, очень быстро давали результаты, с каждым разом мы чувствовали себя все уверенней и профессиональней. Уже через неделю с высоты достигнутого мы сами месячной давности на своей нелепой фанере представлялись себе неумелыми и беспомощными провинциалами. Вот теперь мы бы не позволили соперникам достать себя на третьем круге!

Есть и еще одно прекрасное свойство работы под руководством тренера – это переложенная на него ответственность. Не надо самому думать, что еще ты мог бы сделать для победы. Отмахал свои километры, выложил, не жалея, все остатки энергии мышц в последний плановый спурт, и со счастливой расслабленностью, с чувством выполненного долга машешь тихонечко веслом в сторону базы, наслаждаясь легким скольжением лодки и приятно холодящим потное тело ветерком. И дальше, может быть, самые лучшие, безмятежно счастливые минуты – на пирсе, пока купаемся тут же, прыгая в воду с края плота, а потом обсыхаем, не торопясь уходить, наслаждаясь, растворяясь всеми чувствами в этом много-мерном ласковом и радостном пространстве. Глаза видят легкие облака на высоком небе, мелкие волны, трепещущий флаг на мачте у финишного створа, трепещущие подолы цветных маек на девушках, несущих над головами к воде изящную парную двойку. Можно закрыть глаза, но окружающий мир останется в шуме ветра в ушных раковинах, плеске волнишек о низкий край пирса, в звонкой болтовне и смехе этих рослых девушек, в обрывках прилетающих с разных концов плота разноязыких разговоров, в дальнем тарахтении моторных лодок. Да если и не слушать, то есть еще всей обнаженной кожей благодарно принимаемая упругая ласка влажных воздушных струй и явно осязаемое прикосновение солнечных лучей и, сверх того, неосознаваемый, но, может быть, самый действенный, основа счастливого настроения, тонкий букет запахов летней воды и с того берега прилетевших ароматов трав, ивняка и прибрежных сосняков.

А какие люди ходят по пирсу! Вот восемь гигантов в одинаковых сине-белых майках (наши – динамовские!) несут на поднятых вверх руках бесконечной длины академическую лодку-восьмерку, а сзади ими детским голоском командует мальчишка-рулевой в яркой кепочке с огромным солнцезащитным козырьком, с широким ремнем на поясе, к которому пришит по окружности длинный мешочек-кошелек, но это не для денег, а для дроби, которую насыпают туда перед контрольным взвешиванием, чтобы рулевой не оказался легче положенного. Академисты идут тихонько вдоль края плота, а рулевой все молчит, выбирает, где лучше садиться. Наконец, выкрикивает с комичной суровостью: «Стой», – и вся колонна замирает. «Опускай», – мощные рычаги мускулистых рук синхронно, в пошаговом режиме – раз, два, три – сгибаются, наклоняются, как детали хорошо отлаженного механизма, и вот уже лодка всей своей длиной сразу ложится на поверхность воды у края плота. Дальше недолгая суета с установкой весел в уключины, с зашнуровкой ступней в туфлях, с пробным катанием тележки – сидения. Рулевой уже на месте, нетерпеливо опрашивает о готовности: «Первый номер, готов? Второй…» Самим им отойти трудно – весла с одной стороны всей своей трехметровой длиной лежат на досках пирса. Но помощников хватает, девушка в явно заграничной яркой майке по своей инициативе осторожно отводит лодку от края, держась за лопасть одного из весел. Оттолкнула, положила лопасть аккуратно на воду, машет рукой, смеется и кричит что-то не по-нашему, и все восемь молодых лиц отвечают ей улыбками и криками «Спасибо», и только рулевой по-прежнему суров и собран – кто-то же должен всегда следить за порядком на судне! Команда загребному – и вот уже длинная как сабля «академичка» медлительно разворачивается на курс, показывая нам узкую спину рулевого, и вдруг, как призрак, начинает стремительно уменьшаться в поле зрения и в считанные секунды растворяется в бликующем водном пространстве.

А на другом конце плота под этим радостным солнцем – крики и слезы. Кричит тренер, грубо ругает двух своих подопечных девушек. Девушки статные, красивые, с симпатичными интеллигентными лицами, с ними рядом совершенно неуместны слова, которыми облегчает душу расстроенный тренер . Жалко, конечно, лодку, вот она лежит на плоту рядом с ними, светлым деревом и изящными линиями похожая на музыкальный инструмент, импортная распашная двойка, как явствует из причитаний тренера, совсем новая, первый раз спущенная на воду для пробы, для подготовки к гонке, и вот сразу же безнадежно разбитая. И действительно, вся передняя часть до самой платформы первого номера рас-пластана на досках пирса длинной вытянутой мочалкой из узеньких лент краснодеревной дранки. Девушки в упоении восторга от новой лодки не заметили железного буя и врезались в него, в самую середину, прямо красным шариком, венчавшим острый нос их красавицы. Тонкая упругая оболочка от лобового удара потеряла устойчивость и сложилась, разойдясь по сторонам узкими полосами, как штаны Пьеро.

Вот принесли почти такую же, как у нас, лодку двое, на наш взгляд, уже пожилых гребцов. Деловито, почти без слов, положили ее на воду, устроились на своих местах и споро, сразу в хорошем темпе ушли на тренировку. Мы не подходим, смотрим издали, хотя, можно сказать, знакомы. В прошлый раз не оказалось на месте нашей лодки, нам разрешили взять другую, похожую. Вернувшись с тренировки, мы обнаружили, что на пирсе нас ждут двое уже готовых к выходу с подушками и веслами коллег. Запомнилось уважительное отношение с их стороны – не было ни демонстративной торопливости, ни упреков. Подождали спокойно, пока мы вылезем, сели в лодку и также вот споро ушли. Потом нам сказали, что это олимпийские чемпионы Мельбурна: Павел Харин и Грациан Ботев.

Проходили мимо широкоплечие байдаристы, легко неся в одной руке весло, в другой  прижатую к плечу легкую байдарку, клали ее на воду, и вот уже это не человек и лодка, а мощный водоплавающий кентавр легко скользит по поверхности воды, от избытка силы виляя из стороны в сторону при каждом гребке узким, как хвост сороки, задом.

Над плотом разноязычный говор и несмолкающий смех. Еще бы, ведь здесь люди особые, избранные, отобранные сначала на спортивную дорожку в жизни своим активным характером, душевной подвижностью, оптимизмом, а потом еще раз прошедшие предварительные этапы и прикидки, чтобы попасть уже на эти соревнования. Невиданные, непривычно яркие, с надписями и картинками заграничные майки и плавки, легкомысленные шапочки и цветные прозрачные козырьки, мускулистые, стройные, бронзовые от загара тела. Все молодые, красивые и сильные, дружелюбные и веселые. Какое счастье быть частицей этого мира, этой прекрасной жизни.
К хорошему быстро привыкаешь. Там, на плоту, на гребной базе «Динамо» я воспринимал это окружение как нечто вполне естественное, как воздух и солнечный свет, и только позже, уже дома в Казани пережил буквально потрясение, попав днем в городскую баню (жили-то мы тогда в коммунальных квартирах, где ни душа, ни ванны и в помине не было). Господи, каким сборищем карикатурных уродов показалась моим, привыкшим к иному окружению, глазам обычная банная публика в обнаженном виде: дряблые мышцы, бледная серая кожа, кривые тощие ноги, висячие животики, кошмар с полотна Иеронима Босха.

После тренировок – обед в общей столовой под трибунами вместе с раскованными иностранцами и нашими суровыми чемпионами, за столами с белыми крахмальными скатертями, тонкими стаканами в мельхиоровых подстаканниках, строгими официантками. В кассе на выходе на оставшиеся от обеденного талона деньги можно взять шоколадку или пачку-другую московского печенья – по нашим казанским меркам, лакомство редкостное, а тут – хоть три раза в день.

Ближе к вечеру еще один выход на воду, закрепление утреннего урока, и только потом – свободное время, и можно поехать в город. Однако первое посещение столицы Всемирного фестиваля молодежи разочаровало. Да и трудно было ожидать чего-то другого. Уж больно раздули наши газеты и радио это событие, наобещали нечто невообразимо яркое и звонкое, песни и танцы, непрерывный восторг без границ. А тут тихие, почти пустынные предвечерние улицы, просторная Красная площадь с редкими группами прохожих, по виду, провинциалов, вроде нас, тоже, видимо, ищущих основное русло праздника.

В устье улицы «25 октября» вдруг, как пылевой вихрь на асфальте, закрутился сгусток людей. Мы оказались рядом, про-толкнулись к центру толпы: маленький чернявый иностранец раздавал всем желающим свои визитные карточки, и люди с жадностью за ними тянулись: «И мне, и мне!» Мне тоже хотелось, но тянуть руку и кричать казалось стыдным. А пачка карточек таяла на глазах. Вот осталась одна, последняя, чернявый задумался на секунду, потом поднял ее вверх и, перекрикивая шум, спросил: «Who speak English?» На миг все замолчали, и я успел всунуться в эту паузу: «I speak English», благодаря чему вожделенный подарок достался мне. Это был, пожалуй, первый в моей жизни случай полезного использования любви к иностранному языку, хотя польза, конечно, символическая – раздачей карточек толпе аборигенов все и кончилось, никакого общения не получилось, и траектория жизни бесконечно далекого от меня индийца, по целому клубку случайностей прошедшая рядом с моей, так с ней и не соприкоснулась и снова ушла в совсем другие измерения.

В центре города во многих местах были вывешены флаги, лозунги с приветствиями гостям фестиваля, плакаты с «Миру-мир» и «Мир победит войну». На плакатах крупным планом, широко улыбаясь, шли нам навстречу «дети разных народов», все с фестивальными значками на ярких майках, но на тротуарах в этот тихий час попадались, в основном, только наши милиционеры. Расплавленная лава праздника, так заманчиво представляемая в газетах, может быть, где-то и текла, где-нибудь в концертных залах или эстрадах парков в назначенные часы, но на улицах этого не ощущалось.

Насколько мы были тогда суровыми провинциалами очень ярко показывает такой случай. В одно из вечерних посещений столицы мы со Стасом потеряли друг друга. Я благополучно вернулся к положенному сроку в наш барак. Время шло, темнело, а Стаса все не было. Я уже начал беспокоиться. Вернулись из города Николаевские охальники и тоже заметили намечающееся опоздание моего напарника. Дело в том, что в бараке общим голосованием были установлены суровые правила распорядка, в частности, отбой в десять вечера. Николаевские амбалы были самыми большими ревнителями этого порядка. Около десяти тщательно проверяли, все ли на месте. Если кого-то не было, в воздухе повисало злорадное ожидание. Ровно в десять выключался свет. Окон в бараке не было и все погружалось в кромешную тьму и напряженную тишину. Долго ждать, обычно, не приходилось, злостных гуляк не было, опаздывали на минуты. Вот опоздавший тихонечко проскальзывал в дверь, несколько секунд стоял, привыкая к темноте и с надеждой вслушиваясь в тишину, и успокоенный начинал на ощупь бесшумно пробираться к своей койке. Ему давали раздеться, и тут щелкал выключатель, загоралась голая двухсотсвечевая лампочка под потолком и вся орда с ревом и свистом кидалась на нарушителя. Беднягу растягивали животом на кровати, снимали трусы, и палач под поощрительные крики и улюлюканье толпы с пристрастием бил провинившегося по голому заду тяжеленной китайской кедой. Причем, чтобы не страдал тренировочный процесс, байдаристов били по половинной норме, чтобы не слишком попортить рабочее место.

И вот такая опасность нависла над моим товарищем. А он, не найдя меня, решил возвращаться домой один, но, пошарив в кармане, с ужасом обнаружил, что все наши деньги остались у меня, а у него после метро оказалось всего 30 копеек, тогда как билет на троллейбус до водного стадиона стоил в два раза дороже. Проехать без билета – и мысли не было. Но плата за проезд тогда зависела от расстояния. И он решил лишнее расстояние пробежать на своих двоих. Вот бежит он по асфальту вдоль Ленинградского шоссе, автобусы и троллейбусы проносятся мимо. Пробежал одну остановку, другую, заскочил в троллейбус, спросил кондукторшу: «Сколько стоит до Водного стадиона?» Много, еще бежать надо. А время поджимает, совсем немного до десяти осталось, до китайской кеды. Но и сил уже нет дальше бежать, сел в автобус и, какое счастье, как раз 30 копеек за проезд и потребовали. Успел мой Стас к выключению света, другого в тот вечер пороли.

На первенстве Союза шли мы тысячу метров вместо «десятки», на которую сначала готовились. В финал мы пробились, но в финальном заезде выступили неудачно, отчасти как раз потому, что не умели стартовать на короткой дистанции: замешкались, попали в «отработанную воду» за другими участниками и с нашим воробьиным весом (немного больше ста килограмм на двоих) выбраться на свободную дорожку уже не смогли. Хотя выглядели не хуже других, проиграли предпоследним одну десятую секунды. А первая динамовская двойка, братья Богатыренко из Киева, на нашей дистанции стали чемпионами Союза среди юношей.


     Новая жизнь

Несмотря на скромный результат, в Казань мы вернулись героями. Нас, конечно, не встречали с музыкой на вокзале, но наш неофициальный статус на родном Кабане неизмеримо возрос. Теперь мы были на нашей базе уважаемыми персонами, людьми с именем. Легко, с шиком обойдя соперников на ближнем к базе повороте, где все зрители могли это видеть, выиграли «детскую» дистанцию в пять тысяч метров на осеннем первенстве города. Это было последнее воскресенье августа. Мы отрабатывали тогда «чешский» стиль: гребли короткими частыми гребками, почти одним плечевым поясом, не сгибая спины. Это был последний писк гребной моды. И голова, и тренированное тело были заняты этим – работой синхронным гребком. С этим я и шел в 7 часов 50 минут первого сентября 1957 года по улице, тогда еще Чернышевской, от моего дома к университету. Шел, конечно, по проезжей части – машины там были редкостью, летящей походкой спортсмена, по еще школьной привычке впритык к началу лекции, а если чуть замешкаться, то и с опозданием. В любимой призовой «олимпийке» из тонкой синей шерсти, с независимым видом много повидавшего и знающего жизнь человека.

 На самом деле я не знал даже, куда, собственно, надо идти. Сначала мне повезло. Первая лекция оказалась в той же самой «второй физической», в которой сдавали мы письменную математику. Это был матанализ для всего потока математиков и механиков. Лектор, тщедушный, с зачесанной набок челкой пегих волос и розовеющим носом, читал хорошо поставленным, неожиданно громким и басовитым голосом. Писал на доске левой рукой, так что спина не загораживала написанное. Я сел наверху, на предпоследнюю парту, рассматривая спины однокурсников и однокурсниц. Ритмичная, отработанная речь лектора звучала музыкальным фоном, проходя поверх сознания, мысли текли неторопливо, сами по себе, не оставляя никакого следа в приготовленной тетради.

Тогда «пара» еще действительно состояла из двух частей, двух сорокапятиминуток, разделенных десятиминутным перерывом. Все выходили в коридор. Парни солидно закуривали, сразу сбились в кучки, некоторые были знакомы еще по школе, другие – по общей сдаче экзаменов. И у меня здесь было двое одноклассников, но они уже пристали к одной из компаний, и подойти к ним вроде бы не было повода. Я уже не говорю о девушках, отдельно толпящихся в сторонке, это – за стеклянной стеной застенчивости. В гордом одиночестве чинно топтался я эти десять минут у лестницы, мучаясь своей неспособностью запросто влиться в одну из этих веселых групп, маясь от непривычной малоподвижности, от острого желания в два прыжка пролететь вниз вдоль перил широкой мраморной лестницы, а потом в три прыжка на марш – вверх. Все пять лет были для меня томительны эти малые перерывы.

Но лекция кончилась, так и не оставив в моей тетради ничего, кроме заголовка и списка литературы. Я с достоинством дождался наверху, пока шумная толпа вытечет в дверь, а, когда вышел сам, в коридоре никого из наших, кого мне удалось запомнить в малый перерыв, уже не было. Что делать дальше, я не знал. Деканат физмата тогда был прямо напротив второй физической. Рядом с дверью на стене обнаружился лист с расписанием занятий. Из него следовало, что на вторую пару – практику по матанализу механикам первого курса следует идти в «первую механическую» аудиторию. Название это не говорило мне ничего. Открыть дверь деканата и спросить было для меня совершенно невозможно. Я обошел соседние аудитории – ничего похожего, спустился на первый этаж и с деловым видом двинулся в сторону вестибюля, мимоходом просматривая таблички на дверях – все не то. Миновал вестибюль. На другой стороне пошли уж совсем неподходящие названия, там явно биофак. Топтаться в вестибюле, демонстрируя свою нерешительность, мне было стыдно. Я вышел наружу к колоннам. Студенты и преподаватели торопливо проходили мимо, видимо, уже опаздывая на вторую пару. Я чувствовал себя в душе маленьким мальчиком, брошенным и несчастным, с ходу нарушающим установленный порядок, но бессильным что-либо предпринять. Однако же и стоять в раздумье в этом деловом потоке мне, лидеру и чемпиону, было невозможно. Но не домой же возвращаться! И своей летящей походкой спортсмена я отправился на Кабан.


     В «механичке»

В «первую механичку» я попал только на следующей неделе все на ту же практику по матанализу. Там впервые по настоящему разглядел своих коллег – одногруппников. Сидел сзади и смотрел немного со стороны, глазами постороннего наблюдателя. Сразу обратили на себя внимание свободой поведения ребята из Соцгорода: Слава Резников, Булат Фарзан, товарищ моего детства Юра Коноплев. Они как-то очень просто, не по-школьному общались с преподавателем, громко и сразу по-деловому обсуждали подробности задач, детали решения, тогда как я, да и, видимо, многие остальные, были еще только на стадии осознания непривычной обстановки, вживания в ситуацию. Сразу запомнился необыкновенными красными штанами из той же компании Володя Чебурахин. Да еще Валера Костюк какими-то немного странноватыми, неуловимо «ненашими» манерами и тоже стремлением в лидерство. Внешне сдержаннее, но, по-видимому, тоже уже вполне включенно работали мой одноклассник Коля Гурьянов – он и в школе-то всегда был первым по математике и самым трудолюбивым – и однокашник мой по начальной школе Эдик Скворцов. Остальные выглядели заторможено, сидели тихо, что-то писали молча, в дискуссию лидеров не вступали. Девушек было мало, еще меньше таких, что останавливали взгляд, расположились они скромно в заднем ряду. Не помню, чтобы в аудитории было тесно, а «первая механичка» – комната небольшая, три ряда старинных дубовых столов, мест на пятнадцать, максимум двадцать. Народу же в нашей группе в это время было значительно больше. Желающих поступить на механику в тот год было очень много, конкурс был человек пять на место, кроме того были всякие льготники, да и «позвоночники» тоже. Так что кроме ядра, которое осталось в конце учебного года, в начале его у группы был еще некий ореол из людей в основном постарше нас, наверно, интересных, порой не без странностей, с которыми мы не успели толком даже познакомиться и очень быстро потом их забыли (помню атлетически сложенного отставного моряка, носившего в обычном для того времени чемоданчике спортивные ядра и пару гантелей для постоянной тренировки мышц, и все же матанализ оказался ему не под силу).

Практику по матанализу вел у нас Лев Борисович Эскин. Похоже, это был его первый опыт, во всяком случае, он был еще полон энтузиазма, увлекался сам и старался увлечь нас, вытянуть на соревнование, разжечь конкуренцию. Ходил по аудитории, все время теребя щепотью завиток волос на затылке, подзуживал передовиков, заглядывал в тетради. Другой стороной медали было то, что он откровенно отдавал предпочтение способным, а к слабым относился безжалостно, и многие из «ореола» ушли из университета именно по результатам его первых контрольных работ.

Поначалу и мне пришлось у него не просто. И все же именно он помирил меня с математикой. Начало, как и полагается, было трудным. Трудности, были разные, по существу дела и случайные, большие и маленькие, причем их относительные размеры в масштабе того времени, сейчас кажутся совершенно непонятными и необъяснимыми. Пример тому – ненайденная «первая механическая» аудитория, вполне возможно, что я попал в нее не со второго и даже не с третьего раза. Так же не сразу, я сделал открытие, что существует «толстый Фихтенгольц», в  котором ясно и подробно объясняется все, о чем я так мучительно догадывался по своим корявым и обрывочным записям лекций. Были и другие, казалось бы, пустяки, которые отнимали много душевных сил.


     Лиха беда начало.

Но были трудности и другого рода. Одна из них состояла в том, что я так до самого конца и не научился воспринимать то, что говорилось на лекции, в качестве руководства к действию. То, что излагал Яблоков, нужно было запомнить и рассказать на экзамене, не более того, а методам математического анализа меня учил Эскин.
Как я понимаю сейчас, у этого раскола были очень глубокие корни. По книжкам, вообще по официальным изданиям того времени невозможно было учиться жизни. Все мы с самых ранних лет твердо усваивали, что в книгах – одно, то, как полагается быть, а в жизни – совсем другое, то, что есть на самом деле. Все мы прекрасно понимали, что только круглый идиот может, например, пойти защищать свободу слова с помощью самой демократической в мире советской конституции, что инструкции пишутся для проверяющих, но научить делать реальное дело может только тот, кто делает его сам. Ведь даже на географических картах все было не совсем так, как на земле, и там где нарисованы лес и болото вполне можно наткнуться на высокий забор с колючей проволокой наверху. В книгах была своя, «параллельная» жизнь, более красивая и стройная, чем у нас, но с нашей обычной жизнью слабо пересекающаяся. В сущности, это школярское отношение к образованию, разделение схоластической науки и практики имеет тысячелетние традиции, не минул его и я.

Второй принципиальной трудностью было само мое отношение к учебе в университете, некое высокомерие, комплекс «Человека» с большой буквы. Я не желал соглашаться с тем, что ученье математике – мое единственное дело, и даже с тем, что это – главное дело. Этот сверхчеловек всегда сидел во мне, у него были свои твердые понятия, чем я должен быть и чего я должен достичь, он не умел делать снисхождений, а только без конца что-то диктовал и требовал. Слово «должен» было его главным словом. Маятник часов днем и ночью тревожно стучал у него в груди, время утекало, но каждая минута должна была оставить после себя что-то полезное, время должно работать, как вода на гидроэлектростанции, каждая минута имеет свою цену. Я должен был стать широко образованным человеком, знать живопись и музыку, свободно владеть по крайней мере одним иностранным языком, при этом, конечно, быть хорошим спортсменом и писать, еще писать – пока не понятно что и не понятно о чем, но это должно прорасти само. Он многого хотел, этот первый, и второму, тому, кто все это был должен проводить в жизнь, временами приходилось очень туго. Он, второй, не был рассчитан природой на такие нагрузки, на лошадиные нагрузки, на многокилометровые гонки галопом. Природа создала его хищником, воином или поэтом, способным на мощный, но короткий рывок, способным за несколько кратких часов вдохновения сжечь недельный запас ментальной энергии и после этого безнадежно долго лежать трупом, а минуты тем временем протекают мимо впустую!

Запись в дневнике 1 октября 1957 года: «Идет дождь…Еще не совсем вечер, но уже трудно читать, свет слабый, как на рассвете и клонит ко сну. А дел еще бездна. Математика, проклятая математика, сколько еще придется намучиться с ней! Нет у меня к ней способностей, все приходится брать задом, а двадцать четыре часа – так мало! Так и буду в отстающих. На огород, на стройку, на собрания – столько тягостных «надо», а главное – никакого просвета впереди, петля затягивается все туже и туже, дела подступают со всех сторон, и нет им конца! Так и бьюсь целый день, часто без толку, временами доходя до тихого бешенства».


     Распорядок дня.

Им – первым, был определен жесткий распорядок дня. Еще часов с пяти утра в голове уже начинал стучать бессонный маятник, без пяти шесть я затыкал звонок будильника, чтобы он не будил домашних, выстреливал подтянутыми к животу ногами, одним движением сбрасывая одеяло и поднимаясь, в темноте поспешно натягивал спортивный костюм, толстые китайские кеды (с дыркой под большим пальцем на правой ноге), а в дверь уже стучит мой неизменный товарищ, Ильдарка Закиров. Лицо у него заспанное, волосы всклокочены, из-за пазухи торчит конец полотенца. По темной и пустой в этот час улице мы бежим через Черное озеро в динамовский спортзал, (в бывшей протестантской кирхе), уже предвкушая по пути удовольствие коллективной игры.
Как хорошо, что народ собрался, что все в порядке, можно играть. Баскетбол всем приелся, теперь большинство за волейбол, тем более, когда народу хватает. Раздеваемся и сразу на площадку. А там уже подача была, уже надо брать, вроде – весь внимание и все-таки мяч вместо третьего номера летит на трибуну! «Ну куда бьешь, куда бьешь! Не успеет прийти и сразу в аут колотит! Играть надо!» – ворчит Андрей, но ему лучше не отвечать – себе дороже выйдет, да и не до выяснения отношений, времени в обрез, времени в нашем распоряжении всего сорок минут.

Какие удивительно длинные минуты в молодости! Можно успеть еще после игры принять душ рядом с раздевалкой, мимоходом обсудив очередной раз проблему перехода или неперехода в спортшколу. (Раздевалки спортзалов – это отдельная песня. В них своя жизнь, свои запахи, свой климат, мужские разговоры.) Домой прибегаем двадцать минут восьмого. Надо еще успеть переодеться, позавтракать уже стоящим на столе обжигающим супом (вечером вечно все недогретое, а тут все еще в ложке кипит!), пять минут на полубег прямо по середине тогда еще Чернышевской улицы до колонн главного здания (машина на улице – большая редкость) и заскочить во вторую физическую, раньше Лаптева (хорошо, что он всегда минут на пять – семь опаздывает). Сесть на «свое» место в предпоследнем ряду (мне сверху видно все) и только тут можно немного расслабиться.

И сразу необоримо наваливается сон, безотчетно проваливаюсь на какой-то краткий миг в сладкое забытье. Но маятник стучит, требовательно стучит, вокруг кипит жизнь, я должен быть на высоте положения (по крайней мере, выглядеть!). Лектор уже успел написать на доске несколько формул. Силюсь понять написанное, из ближней памяти хоть и с трудом, но все же выплывают только что звучавшие слова. С напряжением добираюсь до текущего момента, догнал, дальше легче, можно идти след в след за лектором без напряжения – он не торопит, можно немного расслабиться. Но тут глаза мои начинают съезжать то на спины однокурсниц, то в окно, на милую сердцу Волгу. Так же плывут и мысли. Временами он (первый) одергивает меня, ставит на вид, я, встрепенувшись и устыдившись, некоторое время снова пытаюсь следить за мыслью лектора, что-то записать, снова включаю форсаж чтобы восстановить пропущенные детали. Но дальше внимание мое опять незаметно уплывает по волнам мечты.

Самое неприятное время – перерыв, особенно малый, пять минут в середине пары. Все выходят в коридор перед аудиторией, встают группками по интересам, достают папиросы, а кто-то уже и сигареты, чиркают спичками, закуривают, пускают дым к потолку. Вот у них уже и прошла половина перерыва. Можно попросить спички у соседа, можно обругать курево – вот и разговор на вторую половину. А мне о чем говорить? Сразу о смысле жизни? А стоять просто так одному истуканом стыдно. И мышцы просят движения. Вот уж если Валерка Костюк затеет «сало жать» или прыгать через «козла» прямо тут, в коридоре, тут уж не устоять в стороне, хоть и неловко влезать в компанию непрошенным, но уж очень хочется попрыгать. Мучительно тянутся эти пять (реально – десять, а то и больше) минут.

Вторая пара – контрольная по аналитике, событие значительное и волнующее. О ней было объявлено заранее, и, кидая мяч в кольцо, ложась спать, беря книжку со стола, я загадывал: попаду – напишу, не задену кровати – все будет хорошо, совсем как: «любит-не любит». Анализ перед этим написал, и, кажется, удачно, но что будет здесь?

Пришел, как всегда с опозданием, проскользнул незаметно за широкой спиной Широкова к «нашим», сразу получил листочек с задачами. Вроде, не трудные. Первую решил довольно быстро. Сразу успокоился, появилась уверенность в себе. Со второй вышло хуже: провозился впустую больше часа. Вроде бы я и знал, как ее решать, но в моих знаниях явно чего-то не хватало. Третьи задачи у нас с Валеркой были одинаковые, он долго сидел над ней и решил все-таки. Можно было бы списать, но не хотелось в глазах Широкова выглядеть обманщиком. Я закрыл тетрадь и сдал с одной решенной задачей.

Лучше всего, конечно, помню матанализ. Голос Яблокова: «А ну-ка студент Резник, выйдите к доске…» Его красивым, аккуратным почерком выписанные на доске остаточные члены формулы Тейлора в виде Лагранжа и в виде Пеано, и мое недоумение: «А как же им пользоваться, таким коротеньким, какое-то оно слишком неопределенное». И сам себя утешил: «Да ладно, обойдусь первым, там все понятно». Значит, к этому времени уже выбрался я на твердую почву и чувствовал себя достаточно уверенно. А поначалу как темный лес были все эти эпсилон-дельта фокусы, как кисель – не-понятно, куда все оно течет и на что можно опереться. И практика не очень помогала. Вполне школярские задачи на пределы, много преобразований, дело знакомое, дававшееся мне достаточно легко, но неинтересное. Так и первую, для многих самую страшную, а для некоторых (из ореола) и последнюю контрольную по пределам написал я хоть и не очень хорошо, но уверенно, не было это проблемой. Но интереса не было. Мучила неопределенность цели абстрактных теоретических построений, угнетало огромное количество задаваемых на дом задач, пугала нарастающая лавина непонятого, неосвоенного по всем предметам. В конце недели, к вечеру мозги вообще отказывались работать, охватывало тихое отчаяние: «Ну зачем мне все это надо!? Не могу я, нет у меня к этому способностей!»

Но и первое облегчение, первая светлая дорожка в темном лесу обнаружилась в матанализе, когда добрались, наконец, до анализа функций с помощью производных. Просто, видимо, к этому времени сошлось и то, что втянулся в новый режим работы, привык к обстановке, и до книжек, наконец, добрался, по ним оказалось все проще (хотя, я долго не мог к этому привыкнуть!)

Аудитория, видимо, все та же «механичка», но я уже в первом ряду рядом с Эдиком и Славкой. Перед нами ходит туда-сюда Лев Борисович. В верхнем углу доски написан ряд номеров задач – план на все занятие, но мы - первый ряд, уже смели эту мелочевку и теперь он, как Мефистофель искушает нас все новыми вершинами. «А вот такую попробуйте», – и он пишет на доске номер из конца раздела (Демидовича) со сложной комбинацией тригонометрических и гиперболических функций. Мы кидаемся на нее, как гончие псы на медведя. Самое интересное, что решаем вроде бы и наперегонки, но и вместе, проговаривая действия вслух, и находка каждого толкает вперед всех. Минуты и твердый орешек расколот, результаты нарисованы в виде графиков и свора готова к новой погоне. И сам охотник заразился азартом: «А вот такая задача (из дополнительных), кто решит, тому сразу зачет!» И похоже, сам испугался своей щедрости – зачет по матанализу высился впереди такой громадой, что казалось нереальным получить его единым махом. Однако и задача оказалась сложна, оружия, которым мы только что столь эффективно пользовались, было недостаточно. Да, похоже, он и сам не очень представлял решение. Так что потоптались вокруг, обсудили, как можно сделать, а тут и спасительный звонок всем позволил сохранить лицо.



Хвалебная песня

(25 января 1958 года, воскресенье.
Часть озера Средний Кабан, куда спускали воду с ТЭЦ, не замерзала всю зиму. Там тренировки начинались сразу после Нового года.)

Вьюга поет в проводах,
Ветер неистов -
Вот с чем сегодня вода
Ждет каноистов!

Солнце не светит нам
И ветер воет:
Плыви, плыви по волнам
Мое каноэ!
Плыви, плыви веселей
Под вой и свисты.
Кто на воде смелей,
Чем каноисты?!

На горизонте звезда,
Свет ее нежен и чист,
Стала темней вода –
Стой, каноист!
В ночь кормой повернись,
Волн простор беспокойный
Дышит мглой, торопись
К базе своей канойной!

Берег ближе, теплей,
Свет из избушки близкой.
Что может быть милей
Должности каноистской!?

 

          Байкальский хребет – 1961

(Дневник, написанный после похода)
 
По горам, по долам,
Нынче здесь, завтра там,
По вершинам горным и хребтам,
Нынче здесь, а завтра там.

Отнес рюкзак в сарай. Снял его с плеч и забросил на полати. Поход окончен. Мамаша выстирала фуфайки, сохнут проявленные пленки, а в них все незнакомо и неинтересно. Уехала Ленка, на практике Лялька, Мила канула обратно в неизвестность, только Анька и Роза встречаются на стройке, да и то, как чужие, будто не стояли бок о бок на камнях перевала. Я снова один, мне тоскливо, я не знаю чем заняться и пою вполголоса «те» песни. А на воле ветер, небо просвечивает сквозь бегущие облака и при взгляде на них мне хочется снова в поход, теперь уже все равно куда, лишь бы с группой, лишь бы с песней. Но нужно работать, три часа ездить до стройки и обратно, бессмысленно ковырять землю. Бегут облака. Я стараюсь найти радость, в воспоминаниях.

4/VII-1961
До четырех часов дня закупали продукты. Мяса нет ни в каком виде, консервы только рыба. До восьми укладывались, и в Ленкиной квартире был страшный кавардак. Около ноля часов прибыли на вокзал. Первый раз я видел столько провожающих. Были восстановлены дружеские отношения с Аней. Черт с тобой, мол, все равно не вернешься. Перед отходом вместе пели. Ждали, когда поезд наконец двинется, а он все стоял, и захиревшая было песня поднималась вновь. А когда все-таки поехали (обычная жара и толкучка в вагоне, занятие третьих полок), я обнаружил, что штормовку забыл у Ленки – первая неприятность.
У нас 10 билетов на 13 человек. По ночам дежурим, чтобы не застали врасплох. Сегодня Виталька с Риммой; остальные спят. Мы с Лялей – завтра днем.

5/VII-1961
Обживаем вагон. Проводник – пожилой дядя, к нам относится хорошо, хотя, наверное, давно уже нас пересчитал, пьем чай из подвешенного меж полками ведра. Обильно питаемся подаянием провожающих. Как приятно, когда есть, что есть
6/VII-1961
«Поезд летит торопливо». Девчонки поют в тамбуре. Я дошиваю рюкзак у потускневшего окна. Только, что утихла дискуссия на тему «О религиозных убеждениях», которая перешла в бурный спор по общим вопросам жизни, например, о свободе слова за границей и у нас, о сущности понятия свободы, причем с громом и искрами столкнулись материализм и агностицизм. Я давно не видел такого задора, такой откровенности и эрудированности масс. У нас чудесная группа. «И где ты, Ленка, таких насобирала?»
А теперь «надоело говорить и спорить» и девчонки с Юркой ушли в тамбур петь. Мне тоже хочется туда, но нужно кончить шить (утешаю я себя, а по правде – просто стесняюсь).

7/VII-1961
Новосибирск мне не понравился. Вокзал большой, удобный, но обещанной грандиозности нет. Площадь перед ним мусорная и троллейбусы ходят с перерывами.

Жарко, парит. Поехали купаться на Обь. Из трамвая видны одноэтажные облупленные домишки, деревянный забор (говорят за ним оперный театр!) Неопрятный город. Зато Обь хороша! Сильное течение, крутой берег и чистая, сероватого цвета вода. Прыгнули с разбега, я долго скользил под водой, блаженно расправив тело, потом вынырнул, а брасс не выходит – организм раскис в поезде.

В турклубе так никого и не дождались – черт с ними. Но какое мучительство новосибирские гастрономы – везде одни рыбные консервы, даже в «Молоко». У меня голова от них разболелась. Ужинали на улице у камеры хранения, сев в кружок на рюкзаки. Жевали капусту белокочанную (ей принадлежит большое место во всей нашей истории) и говорили о гидромеханике, а над головой у нас с ревом пронеслись непривычного вида скоростные машины.

Наш поезд: Челябинск – Владивосток. (Владивосток – куда забрались!) Он пришел уже в темноте, сначала осветив нас прожектором: десять с рюкзаками и трое – скромно в сторонке. Проводницы – молодые девчонки, въедливые и злые. У нас сразу упало настроение. А каково было Ляле сидеть под рюкзаками между лавок. На верхних полках обреченно потели четверо обреченных. При нас из вагона выгнали человека с неправильным билетом (но все же с билетом!).

Дежурим мы с Лялей. Проводница ходит с мечтательным выражением лица и все считает ноги на полках. Я иду в тамбур. Там Валька, он без конца о чем-то рассказывает Ляле, а в промежутках она поет. Я прилип к стеклу и слушаю. Слов не разобрать из-за стука колес, но поет она хорошо. Интересный человек Валька. Столько времени может занимать разговором. Мне было бы, вернее будет с ней неловко.

Ушел и Валька. Мы вдвоем в тамбуре, прилепились носами к одному стеклу. Ночь на исходе. Мелькают огни полустанков. Проводница выходит открывать дверь, смотрит на нас понимающе. Ляля усмехается: «Мы как будто парочка...» Мне немного обидно, я завидую Вальке. Время от времени Ляля ходит в вагон, следить, чтобы не торчало с полок по три ноги.

В пять утра Тайга. Мне страшно хочется спать, и я шагаю по перрону туда-сюда, чтобы на холоде развести сон. Никакой тайги вокруг нет. Вполне приличный вокзал, а до него и после – березовые рощи. В шесть тяну за ногу Вальку, а сам ложусь на его нижнюю полку и сразу проваливаюсь в сон.

8/VII-1961
Пока я спал, проходил ревизор. Все благополучно, считать нас он не стал, поинтересоваться, куда мы едем, и ушел. Это единственная проверка на всем длинном пути – нам везет.
Я собирался проспать весь день, но в 12 меня разбудили и потребовали есть – выдать продукты дело завхоза. Пришлось на время прерваться. Вечером Красноярск. Валька рассказывает о столбах, мы собираемся заехать туда на обратном пути, Юрка задает наивные вопросы – ему все приходится объяснять как ребенку. К Ленке на сбор он явился с огромным рюкзаком, так что продукты можно было разве что на ремнях привесить. Ленка выгрузила оттуда кучу абсолютно ненужных вещей, но не все, так что при всяком удобном случае Юрка озабоченно перебирает свое «бельишко».

9/VII-1961
Хороший городок Иркутск, хоть мы и приехали туда под дождем. Вошли в вокзал и поместились в самом дальнем углу зала. У меня разгорелись глаза на буфет: там кефир и творог – такой роскоши мы давно не видели, белокочанная капуста была нашим уделом все последнее время. Собрал авоськи и прямо так, в самодельном плаще, отправился в город в обществе Зины. Зина в детстве жила в Слюдянке, в Иркутске бывала, но в отрывочной детской памяти удержались лишь названия улиц, и в проводники она явно не годилась. Местные пижоны, толпящиеся у центрального кинотеатра, смотрели на нас с превосходством, мы отвечали им тем же. Улица уютная, невысокие двух-трех этажные дома все разные по виду, все – особняки, но встречаются и большие, красивые. Во многих местах светит реклама, на витринах не одни банки с консервами.

Моросил мелкий дождик, но было тепло. Я кутался в плащ, сделанный из куска полиэтиленовой пленки, и медленно беседовал с 3иной подбирая слова покрасивей – мне было немного неловко с ней, я чувствовал себя мужланом. Мы шли по улице, лежащей за много тысяч км от родной Чернышевской, в городе, о котором большинство соотечественников всю жизнь знают лишь, что он на краю света, мы шли и видели таких же людей и дома, и все как обычно. От этого становилось грустно, сквозь гордость путешественника пробивалось разочарование.

Возвращались уже поздно, нагруженные сетками с рассыпающимися кульками. Магазины не оправдали наших надежд – нигде нет ни мяса, ни колбасы.
Ночевали в общежитии иркутского университета. В большой комнате стояло шесть кроватей и столы, так что мы пили чай в непривычной роскоши – сидя на стульях. Разыграли кровати и как нарочно, все достались девчонкам. Мы улеглись на полу, но сколько ни увещевала нас Ленка – завтра рано вставать – долго еще все давились от смеха – радостный вечер, окончена надоевшая дорога, завтра Байкал, а люди все такие хорошие! И мы смеялись до колик, уж не помню над чем.

10/VII-1961
Немного качает. Идет дождь. Он начался в обед, все небо затянуло облаками и кажется, им не будет конца. Холодные серые волны несут пенные гребни, мрачен и безлюден водный простор, черен острозубый гребень гор на горизонте, беспросветно небо. Будто в загробном мире плывем, и черный дым висит за нами бесконечной полосой от самого горизонта.

Мы поднялись рано (а так хотелось спать!) и, не завтракая, двинулись к автобусу. Опять собирался дождь, ветер носил пыль по улицам и забивал в глаза. От плотины пришлось топать пешком до пристани. Мы шли и утешались тем, что дальше понесемся на «Ракете». Но не тут-то было. На «Ракете» уехал Ким Ир Сен, а нам подали ОМ, на котором мы тащились до Байкала два с половиной часа. Девчонки пели в каюте с двумя ленинградками, догонявшими свою группу, моросил дождь, ветер рвал полы плаща, на палубе долго не простоишь.

Через час пути потребовали завтрака: «Ты что, завхоз, голодом нас уморить хочешь?» Смейся, завхоз, над разбитыми надеждами, смейся и доставай припрятанный на обед сыр!
Подошли к истоку Ангары. Здесь водохранилище сужается, река течет быстро над близким дном, и сквозь прозрачную воду светится драгоценностью каждый камешек, сияют лунным светом консервные банки и обрывки бумаги. Холодна и чиста Ангара, притягательно чист преломившийся в ее водах свет. А вокруг низкие, островершинные горы, покрытые заваленной буреломом тайгой, дичь и безмолвие и мелкий дождь.

Здесь я фотографировал девчонок, смеющихся и поющих, свесившись с носа ОМа. Мы пели «Славное море»... и оно открылось нам затянутое туманом. Прозрачная серая вода, нерешительное солнце, тайга на берегах, а вдали бесплотные силуэты Хамар-Дабана. Мы на Байкале! Солнце выглянуло, наконец, до дна пронзив чудесно голубую воду.
Высадившись в посёлке Байкал, мы, в ожидании парохода, отправились купаться на Ангару.

Парило. Придя с Виталькой на берег, мы нашли там Геныча, который уже раздевался, и девчонок, смотревших на него выжидательно. Берег не очень крутой, усыпан галькой и ракушками, будто шлаком, а вода такая, что на дне каждый камень сияет на солнце, и кажется, будто рядом. Геныч залез в воду, даже поплавал немного. Вылез весь красный, как варёный рак и долго растирался и бегал по берегу, даже ногу порезал. Попробовал и я, разбежался и прыгнул. Вода как расплавленный лед изумительно прозрачная и тяжелая. Она даже не обжигает, а сразу сковывает, голову будто стягивают обручами, руки и ноги деревенеют, и долго еще не можешь прийти в себя на берегу. Нам сказали потом, что мы купались в самом холодном месте. Здесь у истока реки вода идет со дна Байкала, где никогда не бывает солнечный луч.

Вернувшись в порт, мы узнали, что нас повезет тот самый странный коротышка «Комсомолец», которому мы удивлялись, глядя с Ома, что посадка началась, и что самое лучшее место – у трубы. Большим и непонятным казался пароход сначала. Переходы, трапы, двери, мостики, высокий нос, с которого, как с третьего этажа дома смотришь вниз. И везде толкучка. У трубы жарища, нужно оттаскивать сумки, чтобы не испортились продукты, все кричат и толкаются, кругом неразбериха, в камбуз пока не пускают, и все стоим у причала – скорей бы уж уйти.

Вот и ушли. Далеко внизу форштевень вспарывает бледно-серые волны, ветер сечет дождем, и уже на много километров протянулся сзади безжизненный дымный след.
На обед была каша и соленый кофе – последнее Розкино изобретение – досталось же ей за него. Поставили палатку на корме и свалили туда рюкзаки, бродили по пароходу, пели у трубы.

Наступил вечер. Мы стояли вдвоем на мостике. Холодный ветер стегал нас дождем, качало, волны с шумом бились о высокий борт. Изредка включался прожектор и в его луче без конца неслись навстречу снежно-белые гривы волн. Потом прожектор гас, и только ходовой огонь раскачивался на мачте за сеткой дождя. «Слышишь, Лен, оно будет двенадцать метров в длину и около четырех в ширину, яхта или тендер, может быть шхуна. Мы установим и мотор на всякий случай». – «Лучше – бригантина, пусть – бригантина, ладно?» – «Я не знаю, но пусть по-твоему, пусть бригантина. Мы оснастим ее в Лиепае, знаешь, есть порт Лиепая». Она не знала Лиепаи, но она тоже хотела поднять паруса и идти к острову Мадейра через порт Плимут. Мы замерзли и промокли, но было радостно – теперь нас трое, собирающихся поднять паруса и взять курс на Мадейру. Мы долго стояли в тот вечер, обсуждая подробности. Я говорил шутливо, тоном сказки для детей, она отвечала мне так же. Не знаю, верила ли она в реальность нашей бригантины или красивая мечта нравилась ей отчасти грустью неосуществимости? Верил ли я сам тогда? Нам было хорошо на темном мостике, где Байкал швырял в нас холодные брызги

11/VII-61
Странное море Байкал. Он тих и мрачен как таинственные воды подземного царства, низко стоят над ним синие облака, медленно сползая по черным склонам гор к воде, холодной и пустынной – ни паруса, ни стука мотора, только раз в неделю далеко от берегов проплывает серой тенью пароход, будто призрак, и вот уже нет его, растаял, только дымный след долго еще висит над поверхностью воды черный и неподвижный. Безлюдны воды, а вокруг, как ограда ада, стоят черные зубцы гор, пустынные и мертвые, если смотреть на них против солнца. И вокруг тишина, неземная, нерушимая.
Не выспался. Под утро пытался спать, сидя на лестнице, но она слишком крута и неудобна. Наконец, лег на пол между дверьми кают в сплошной куче тел, но не успел заснуть, как соседи начали подниматься. На палубе дождь. Мы только, что снялись с якоря у бухты Песчаная – торчали там с вечера. Штормило, моторный бот залило и пассажиров на берег перевозили на шлюпке. Она болталась в луче прожектора, как скорлупка и никак не могла вернуться назад к пароходу. Попросили еще гребцов. Виталька успел прыгнуть в шлюпку и занять место, а мне уже отказали. Они ушли, провожаемые лучом, я смотрел им вслед, было страшно и завидно. Но какая необыкновенная вода – она светится до огромной глубины, кажется без конца, и, уходя в глубину, белый луч расцветает редкой чистоты тонами и переливами, голубыми и зелеными.
Шлюпки не было долго, они вернулись насквозь мокрые и усталые – пассажиров пришлось доставлять на сушу на себе. Провозились с высадкой до утра, опаздываем на девять часов.

Все так же идет дождь. Делать совершенно нечего, да и не хочется. Хорошо бы поспать. Пытались спать в палатках на корме. Но на дне палатки вода, и когда поворачиваешься на другой бок – хлюпает. Благо тепло – внизу машинное отделение, зато туман в палатке, как в парной.

Юрка выклянчил для нас кают-компанию, и обедали там. Там же и спать улеглись, между привинченными к полу ножками стола. Тоскливый день. С нами едут москвичи (на Лену) и ленинградцы (в Баргузинский заповедник).
А сегодня помощник капитана долго и настойчиво искал, кто же это сходит в Хужире (у нас билеты до Xужира!).

12/VII-61
Хорошо жить выспавшись, даже если еще не завтракал. Дождь кончился, над Байкалом светлее и вода его из серой сделалась бесцветной, самой настоящей необыкновенно бесцветной водой, про которую написано в учебниках физики. Кажется будто она из только что растаявшего льда, а на гребнях волн снежно белая пена. Мы уже свыклись с пароходом. Он кажется небольшим и компактным – настоящее морское судно: высокий нос без надстроек с якорными клюзами и лебедкой, в середине приподнятый широкий мостик с рулевой рубкой, где названивает машинный телеграф, а по бокам борта уходят вниз – та самая ступенька перехода высокой передней части корпуса в более низкую заднюю (на бак), которую я всегда рисовал мальчишкой.

Я долго стоял внизу у кормы, прислонившись к холодному железу фальшборта, и смотрел, как бежит по обшивке вода, наблюдал прилипание пограничного слоя, удивлялся, как велико трение воды. До воды примерно метр, борт уходит вниз вертикальной стеной, и весь пароход бороздит воду как тяжелый утюг. Меня приводят в восхищение его закопченные мачты в паутине тросов и веревочных лестниц – наша посудина способна ходить под парусами! Я ложусь на лавку на носу, передо мной только это сплетение канатов и веревочных лестниц да низкие облака над ними. Вьется на мачте флаг, и можно мечтать о чем угодно.

Был день проводов. Сначала провожали ленинградцев. Вместе пели, стоя на палубе в ожидании шлюпки, сфотографировались группой на корме. У шлюпки толпой народ, кто слезает, кто провожает. Они спускались с рюкзаками по одному, а мы смотрели сверху и все еще пели. У ленинградцев билетов оказалось еще меньше, чем у нас, под билетами они сунули старпому пять рублей. Это покоробило меня, особенно то, как легко и гладко они это сделали. Шлюпка пошла к берегу, они прокричали благодарность команде, мы им: «Счастливого пути и легких рюкзаков!» Вот они вы-садились на берег и тоненькой цепочкой потянулись к домикам у входа в ущелье. Я позавидовал им, какие места! Широкое лесистое ущелье, втягиваясь между двумя хребтами, сужается и заканчивается вдалеке снежными вершинами. Тропа вьется по берегу речки и ответвляется вверх. Я все еще сомневался, увидим ли мы подобные хребты там, куда едем, не лучше ли было слезть в Усть-Баргузине, но Валька утешал – там выше горы, снежников будет больше.

Меж тем вышло солнце, робкое и чужое здесь, среди облаков, качающихся на гребнях волн. Вода снова стала голубой, ветер теплым, а жизнь легкой. Мы смотрели в бинокль, как сползают по склонам гор облака, как пенятся в каньонах речки, неотличимые простым глазом от полос снега.
На закате в пролете меж хребтов показался пик Черского, наша цель, изюминка нашего похода – 2765 метров Мы смотрели на него по очереди в бинокль, и он казался диким и нереальным. На Байкале горы хороши на востоке, когда они млеют в теплых лучах заходящего солнца, наш же Байкальский хребет чернел на светлом небе безжизненными острыми зубцами таинственно и немного страшно.

Собраны рюкзаки. В полутьме уже показался маяк на косе и огоньки у причала в Байкальском. Теперь провожают нас. Мы стоим под фонарем на палубе и проводы не клеятся, мешает репродуктор на мачте. «Я не знаю, где встретиться...»,- несется из его железной глотки. Мы надеемся, что здесь же.

Наконец-то мы в шлюпке. Байкал мягко качает нас, теплая ночь вокруг, один огонек впереди. Медленно плывем к нему, в тишине глухо стучит мотор. Подваливаем к деревянному пирсу (хорошо, что не надо лезть в воду), вылезаем, выходим на дорогу. Вот и добрались мы до этой далекой земли, которая теперь мягкой пылью ложится нам под ноги. Тихо, тепло. Деревня спит в доброй тьме ночи, сколько оказывается родных, земных запахов в ней живет!

13/VII
Горы обступают Байкальское с трех сторон. Село стоит на выходе широкой долины реки Рель к Байкалу. В дельте Рели берег низкий, но в сторону гор он быстро повышается, и восточный конец села замыкает живописная скала с маяком. Байкальские волны в пенные брызги разбиваются о ее крутое подножье. Сзади село упирается в горы, на западе дорога уходит вдоль реки в глубину долины.
Я оставил Лялю варить завтрак, а сам отправился с Юркой в магазин за гречкой, которая по слухам здесь есть. Мы прошли всю деревню, которая днем показалась нам гораздо длиннее, закупили всякой всячины, начиная с крупы и кончая зубной пастой, но никакого мяса нет и здесь.

На обратном пути встретил девчонок, и они повели меня в магазин – купи им банановых пряников! Мы шли по деревне «под ручку» и плевались шелухой кедровых орешков – счастливые люди!
Близились сумерки, когда все собрались у костра. Ребята сняли у геологов хорошую карту, узнали дорогу, продукты закуплены, мы готовы в путь.

14/VII-61
Я отлично помню это ясное утро. Помню, как варил впервые за последние годы гречневую кашу, и она у меня подгорела, конечно. Помню, как собирались еще непривычно, долго примеряясь, что куда положить и по нескольку раз развязывая рюкзак, чтобы уложить забытое. Помню, фотографировались перед выходом, уже надев рюкзаки, улыбающуюся Галину и серьезного Юрку с ледорубом в руках и Ленку в гетрах и чепчике. И, наконец, двинулись! Цепочкой, затылок в затылок запылили по дороге в горы, впереди Юрка и Геныч, я за девчонками, но перед Алькой (пусть мою пыль глотает), Валька по другой обочине.

Помню первый привал «поговорим о болезнях», тоже еще непривычный, устать еще не успели и бродили вокруг рюкзаков, не зная, что делать. Постепенно углубились в лес, просторный и светлый бор. Широкая автомобильная дорога незаметно поднималась вверх. День был жаркий, дорога пыльная, рюкзаки резали плечи. Ботинки почему-то стали натирать, а идти нужно быстро, чтобы не отставать. Мы шагали с Ленкой сзади и болтали. Ей, видимо, тоже было тяжело выдерживать темп, капельки пота выступили на лбу ниже беретки.
На привале стреляли первый раз из пистолета . Он часто осекался, но стоило мне взяться продемонстрировать надежность предохранителя, сразу же раздался выстрел. Пришлось предохранитель выкинуть. Стреляли в бубнового туза, нацепленного на сосну, сначала ребята, но потом и девчонок разобрало. Потом охотились с Генычем за бурундуками и несколько раз в поте лица догоняли группу бегом (тогда еще не страшно было потеть!)

Часа через два заметили вдруг, что под ногами уже не машинная дорога, а скорее широкая лошадиная тропа, которая скоро завела нас в болото, к счастью, неглубокое – я остался сухим, но кто был в кедах промокли. За болотом сделали привал. Сначала сели, но очень скоро все снова оказались на ногах – невозможно было сидеть, заедали комары. «Ну что, пора намазаться, – сказала Ленка – у кого диметилка? У Юрки. Давай доставай!» И Юрка полез в свой бездонный рюкзак, а все сгрудились вокруг него, изо всех сил отбиваясь от комаров и с возрастающим нетерпением ожидая, когда он, наконец, нашарит среди своего барахла бутылку со спасительной жидкостью. Но секунды шли, рука его в рюкзаке двигалась все медленнее, потом показалась наружу пустая. «Нету,- сказал он, не поднимая глаз». «Как нету?! – взвилась Ленка, – я же тебе сама давала дома, когда собирались, чтобы ты упаковал и хранил, как зеницу ока! Как нету!? Ну-ка вытряхивай все из рюкзака!» И на всеобщее обозрение появились мятые простынки, теплое белье, хрустальный бокал и еще множество странных здесь вещей. Но бутылки с диметилкой действительно не было! А комары, как будто поняв это, накинулись на нас с удвоенной силой!  Момент был напряженный. Валька достал свою личную заначку – маленький тюбик противокомариной мази. И тогда была объявлена реквизиция, все личные запасы были собраны у Галки (врача) и она тут же накапала каждому на ладонь его скудную порцию спасения от кровопийц. Намазались и вздохнули облегченно.

Я вымазал лицо и руки и плечи, так как рубашка совсем не спасала (дернул же черт взять эту старую тряпку!). Очень скоро я усвоил, что с диметилкой потеть нельзя, ибо она стекает с потом или стирается рукавом, а комары только этого и ждут, так что идти надо размеренно и ровно. Часа через полтора я понял также, что избавление не вечно и обряд нуждается в повторении, это при том, что диметилки у нас в обрез и выдавать ее будут лишь три раза в день на маршруте – печальные истины. Вот в такие минуты и даются клятвы: «Если пойду в тайгу, возьму личную бутыль про запас!» «Как же, возьмешь!»

К обеду взяли первый перевал (600 м.!), о чем нам сообщил всеведущий Валька. Обедать устроились на берегу Рели у впадения в нее ручья. Рель здесь, широкая с темной голубой водой, по сторонам склонилась над ней тайга, некоторые деревья нависли над водой – вот-вот упадут, а вдали горы. Они казались совсем рядом, уже видны отдельные деревья на склонах, пену речек уже можно было отличить от снега.

До вечера шли по тропе, то поднимались вверх, то снова спускались к реке – перелезали через прижимы. Тропа пыльная, потные лица стали грязными, затекали на подъемах ноги. Часам к пяти тропа вдруг вывела нас из тайги на просторный берег Рели. На дне долины деревья не растут, весной здесь, наверное, все затопляет водой, камни покрыты сверху мхом и травой, так что вид как у болота: кочки и глубокие провалы между ними – береги ноги.

В одном месте тайга клином выходит к реке и на конце клина отличная лагерная стоянка. День прошел прекрасно, мы были радостно настроены, и что же плохого в том, что мы остановимся так рано, не проходить же мимо такого места. Правда, Валька упирался изо всех сил, говоря, что он на чужих стоянках не останавливается, что надо искать свои нетронутые места. Но инструктор решила по другому и к моему удовлетворению мы встали – уж очень место было удобное и красивое.

Кострище и дрова были готовые, но ведь это первая стоянка, и Ленка потащила меня пилить сушину чуть не за полкилометра от лагеря. А после этого, пока еще не стемнело, как не сходить на охоту. И мы полезли с Виталькой в гору без тропы, через кусты и бурелом. Однако моего пыла хватило ненадолго: настороженно и беззвучно окружала нас тайга, и мне стало не по себе одному. Я крикнул Витальке и повернул домой.

 А дома купались. Геныч залез в реку, и она пронесла его над камнями метров сто пятьдесят и выбросила на берег у самого переката. Полезли в воду и остальные – вода прозрачная и стремительная, только коленки не сгибай – обобьешь о камни.
Но пора бы и ужинать. Потихоньку все собрались у костра, а вёдра еще в стороне стоят – кто же сегодня дежурные-то?... Мила взяла ведра и пошла к реке. «Что же, Юрка, у тебя Мила за водой ходит?» – заметила Ленка. – «Счас, счас я пойду», – бормотал Юрка, засовывая в мешок свои манатки. «Все бельишко перебирает», – захихикала Лялька. Мила взялась варить суп, а Юрку пришлось понукать, чтобы он нарубил дров, чтобы разжег костер. Он неумело колол напиленные чурбаки, а я со страхом и раздражением следил, чем это кончиться для моего топора – я так долго и тщательно точил его перед отъездом, а подо мхом – камни.

В тот вечер до упора пили кисель, а потом по очереди стреляли из пистолета, по три патрона, поддразнивали с Валькой Геныча, что он все равно промажет и инструктировали девчонок, как надо нажимать на спуск, чтобы выстрелило.
Завтра дежурный инструктор Виталька, и спать он уложил нас чуть ли не засветло.

15/VII-61
Ожидание радости жило в моем сердце. Мы шли в горы, и радостен был тяжелый путь, и радостен отдых ввиду их лесистых склонов. Начальствовал Виталька. Солнце еще только вышло из-за хребта, когда он с криком и бранью стал поднимать нас: «Нечестивые животные, хамье, сволочи, вы будете вставать или вас пинками надо поднимать?» (Как грубо это звучит, сейчас, а тогда не вызывало удивления, но и кабийский сыр казался нам не хуже голландского, слух как и вкус грубеют в походе). Я чувствовал, что выспался, слышал, как вставали соседи, но все ждал с закрытыми глазами, чтобы вскочить сразу, бодрым и веселым, открыть глаза и увидеть кругом и вдали горы, горы и реку, горы и товарищей, любимых и желанных, увидеть и улыбнуться им: «Доброе утро, я рад вас видеть!»

Мы собрались за два часа и по вдавленной меж камнями тропинке двинулись вдоль рельской долины в тайгу. Снова через прижимы, вверх и вниз вела пыльная тропа. Помню «разговор о болезнях» в начале первого большого спуска: кусали комары и Галка выдавала диметилку из своего одеколонного пузырька по капле в ладошку, Геныч возился со своим радиоприемником, Виталька пристроился на камнях лежа, Ленка прихорашивалась перед зеркалом, пряча волосы под задранный на затылок чепчик. Было тихо и тепло в тайге, с нас тоже еще не сошло сонное настроение, шутили негромко и ласково: «Смотри Виталька, будем ругать, зачем ведешь то вверх, то вниз».

Я шел замыкающим, как обычно, должность тихая и почетная. Вчера мне показалось, что мой рюкзак слишком легок, зато в этот день плечи болели от ремней и ноги заплетались на последних минутах, а в мозгу навязчиво вертелись мысли о добавленных и ушедших килограммах. На втором переходе поручили Альке считать шаги. Оказалось, что идем примерно 3,5 км в час, то есть в 50 ходовых минут – не много.

С горного склона спустились обратно в долину и несколько раз переходили притоки и заводи, хлюпая по болотистым берегам, там уж от комаров совсем спасу нет. Римма запевала, подхватывали Ляля с Галкой. Закончив: «По горам, по долам» перешли на пионерские песни, потом на песни о Сталине: «Сталин наша слава боевая…» – неслось над Байкальским хребтом и назойливо билось у меня в голове . Про Сталина здорово пела Роза.

Помню привал после третьего перехода. Мы остановились перед спуском, расположившись на склоне на мху и старых листьях. О чем-то интересном шел разговор, картежники наши под деревом забивали дурака, кровь токала в утомленных ногах – так не хотелось вставать: «Имей совесть, Виталька, дай еще пять минут. Надо же делать большой перерыв. Смотри, не будет тебе пощады!» Но инструктор был неумолим, и мы шагали дальше по все более густой и низкорослой тайге, мимо охотничьей избушки с плоской земляной крышей и лесного озера в зеленых берегах, где наверно живут русалки.

16/VII-61
Вспоминаю третий день нашего похода. Мы встали рано, как всегда, раньше солнца и комаров, раньше геологов в палатках, и только утро проснулось раньше, свежее, безмолвное утро в горах. Перед подъемом девчонки долго болтали, глядя в светившееся небо. Валька объяснял Ляле звезды и вдруг увидел бегущую звезду. Она пересекла небо над горами и растаяла в свете зари. Наверно это был спутник, хоть о нем и не объявляли все радиостанции Советского Союза, или старая ракета-носитель, еще не вернувшаяся на Землю. А может быть, Валька просто придумал эту звезду для Ляли. Мы поверили ему – легче ходить по земле имея на небе спутника.

Дежурный инструктор – Курбатов. Подъем в 5 часов, выход в 6.30. Я уже не помню точно сборов, только складывались долго, несколько раз мне пришлось развязывать рюкзак, а потом еще привязывать сверху бересту – это от медведей. Все слегка побаивались, но нас много, и опасность рождала вместо страха возбуждение, напряженное ожидание каждой новой минуты. Я опять замыкающий. Утром Алька ныл из-за прибавленных ему банок, я махнул рукой и положил их снова к себе, хотя и с тяжелым чувством – вчера рюкзак был великоват, но пару мешочков взял себе Геныч – как-нибудь протяну.

Уже тогда я ощущал себя опытным  туристом, дальше вера в себя только росла, и даже не взойдя на пик Черского, я не почувствовал себя побежденным, как утверждал Валька. Я пришел в эти горы как на родину и уехал, оставив родные места - Прибайкалье. Сколько уже родин у меня, и все милы, и все тянут к себе, а я пойду искать новую родину, новую любовь и разлуку. Нет, я не космополит, я – патриот Земли. Но давно уже ждет внука белая церковь на высокой горе над Камой. Ползут внизу палубы барж и пароходные крыши, высоко-высоко летят облака, скрипит землечерпалка  у пристани, идут годы. Скоро ли, наконец, я приеду сюда, и узнаю ли места, расставание с которыми опечалило меня в отрочестве до слез.
Я был замыкающим и мне пришлось ждать, пока Юрка зашнурует  ботинки .  Все уже углубились в лес, когда мы наконец тронулись. Я последний раз огляделся – мы покидали красивое место: довольно широкая, плоская долина, выложенная ровным слоем наносных камней замыкалась на юге тайгой, на севере тоже была тайга, но долина там сужалась, поднимаясь к водоразделу. Речка неслась по другой стороне долины и шум ее почти не был слышен, в тишине из-за хребта поднималось солнце.

Юрка стоял у кромки леса в нерешительности, группа ушла уже далеко и он боялся. Честно говоря, у меня в таких случаях тоже тревожно сосет внутри, но должность обязывает и я бодро полез сквозь заросли наверх. Скоро впереди замелькали рюкзаки с берестой, я выпустил Юрку вперед и успокоился – все в порядке. Подъем сразу начался довольно крутой. С камня на камень, продираясь сквозь сплетения ветвей, мы добрались до более чистого кулуара и сели отдыхать – «поговорим о болезнях». Собака увязалась за нами, мы гоняли ее, пока она не отстала. Жалко было кидать в нее камнями и хотелось бы взять с собой – плохо в тайге без собаки, но топографы просили не уводить ее – нельзя обманывать друзей.

А дальше мы уже не считали времени, не делали привалов. Потом казалось, что все произошло очень быстро, но часовая стрелка успела отсчитать четыре деления, пока мы на четвереньках карабкались по мокрым камням вверх.

Наконец перед нами, появился гребень горы, отороченный снежным полем, а наверху Валька. Такой близкий гребень и такой крошечный Валька на темно-синем небесном фоне. Девчонки неистовствовали: «Валька, бить будем, хвастун, паршивец!» И Ляля визжала на весь байкальский простор: «Валька слезай сейчас же, выпорем! Хвасту-ун!»

Я был замыкающим, я был глаза и уши, я жил и все же меня не было, я исчез в этой голубой безбрежности, в бесконечных хребтах среди неба и может быть Байкала, а может быть облаков там, на горизонте. Это был не Монблан и не Эльбрус, и все же это было счастье вершины, гармония мира, полный покой душевного равновесия, мир. Мы сели на край горы, свесив ноги вниз, смотрели вниз, болтали и смеялись. Байкальский хребет сбегал под нами к морю цепями островерхих гор.

Дальше шли по гребню хребта, то голому, то поросшему кедровым стлаником. Сияло солнце, кусали комары, тянул тяжелый рюкзак, но идти было легко. Сквозь кусты, по звериным (медвежьим) тропам спустились в седловину, прошли ее широкую нижнюю часть и, взобравшись на бугор из камней сели отдыхать.
Тишина и простор вокруг, и внутри тишина, мыслей нет, нет забот и мелких соображений, все выглядит простым и достижимым, и спокойно течет всемогущее время.

Из седловины нужно было подниматься вверх по голому, неровному склону, по буграм и ложбинам почти до самой вершины 2080 м. Между вершиной слева и каром справа оставался узкий проход: «ворота», о которых нам говорили топографы. Вел Геныч. Для него подъем, как шпоры для скакуна, Геныч закусил удила и двинулся вперед чуть не бегом. Группа растянулась по склону: далеко впереди Курбатов, Валька, Виталька, с ними Ляля. Галка пыталась угнаться за ними, но скоро отстала к Розе и Альке. Метрах в тридцати от них другая группа: Ленка не может быстро ходить, Мила маленькая и неторопливая около нее, а передо мной Юрка со своим грязным накомарником, он отстал, как всегда, при подъеме догнать ему тоже не под силу и вот маячит весь день предо мной.

Но прошло полчаса, и Юрку сменила Римма. Видимо у нее болела нога, к тому же в горах она впервые. Я видел, как тяжело ей приходится: она шла покачиваясь, рывками пытаясь уйти вперед и опять отставала все больше, но не сдавалась, даже не шутила извиняющимся тоном, а шла упорно вверх, не оборачиваясь – сказывалась закалка многих походов. Я шел сзади и ждал привала. Мне было радостно снова идти наверх, привычно и сильно работали ноги, сердце билось мощно и четко, дышалось легко: две тысячи – не четыре. Я бы ушел вперед к Генычу, я бы полез на пределе возможности час и два, все вверх, лишь бы вверх. Но Римма отставала, и это было укором моим решениям завхоза. Геныч бежал, а она не могла идти, из этого нужно было сделать выводы. А время шло, и мы добрались наконец до плоского каменистого склона вблизи вершины, где авангард уже расположился на обед.

Странные горы. Мы остановились на голом месте у гребня хребта, но холодно не было, не было пронзительного ветра высокогорных перевалов, зато дрова в избытке в виде засохшего стланика, который давно уже здесь не растет. Не надо греться, не надо торопиться вниз в теплую долину, можно лежать здесь, наверху сколько угодно, можно остаться здесь на ночь – здесь совсем не страшные горы! И мы лежали и ждали, когда вскипит чай (такая роскошь – чай на обед в горах!) потом жевали сухой сыр и болтали не помню уж о чем, а Юрка спал на камнях, укрывшись плащом. Летели облака и комары кусали, а вершина была совсем близко.

Нет ничего красивее облаков, освещенных солнцем. Нет большего счастья, чем смотреть на них, лежа на камнях гор, или в траве лугов, или на рюкзаке в снегу северных лесов. Какая нежная прелесть в северных закатах, сколько в них красоты и поэзии –это как знакомая мелодия, слышанная давно-давно, в годы первой любви.

Перед выходом я взял у Риммы из рюкзака часть продуктов, она не возмущалась и не спорила: «Пшенка и манка вот, банок – четыре, у меня «непромок», так что ты мне дай лучше сахар, а крупу забери». И все же мало я сделал выводов из первого склона, дальше группа опять растянулась. Ленка не права, конечно, говоря, что она в любом случае не может успеть за Генычем, когда идешь в гору, в конечном счете все решает рюкзак.

«Геныч, – попросил я, – возьмем вершинку мимоходом?». – «А как же, обязательно, иначе зачем мы здесь!» И вот я ждал, а вершина оставалась все дальше слева, Геныч же бежал вперед, не останавливаясь.

Виталька со своим ружьём был с ними, там, впереди, когда девчонки вдруг остановились и шепотом передали: «Тихо, куропатка!» Я сбросил рюкзак, выхватил из него пистолет, взвел курок. Куропатка сидела на камне впереди метрах в двадцати маленькая, как белый голубь. Я прокрался пригнувшись, пока до нее не осталось шагов десять, присел, взял пистолет двумя руками, как винтовку, прицелился тщательно – только бы не осечка. Выстрел раздался, я видел (это не фантазия охотника!), как от крыла отлетело и упало белое перышко, возможно пуля чуть задела ее, но все же промазал – куропатка улетела. Я кинулся вслед, но она уже не подпустила меня на выстрел. Долго еще я бежал за ней, бросил шляпу на ходу, чтобы не мешала, а потом долго пинал ее на обратном пути – бесславное возвращение. А ведь возьми я чуть правее и радость первой добычи досталась бы мне, а не Витальке, который, кстати, подстрелил в этот же день такую же (ту же самую?) белую куропатку.

Куропатка убежала, и мы, напившись из лужицы воды, двинулись дальше, втягиваясь в ворота между вершиной и каром. И только когда вершина уже совсем осталась позади, мы увидели, наконец, наш авангард, расположившийся на привал.

Скинули рюкзаки, взяли аппараты, оружие и отправились на вершинку. Подъем оказался минутным делом, меня это удивило, я все еще не отвык от Тянь-Шанских масштабов, тут все несравненно проще.
Вершина – небольшой гребень, в байкальскую сторону обрывается каром, с двух сторон довольно крутой склон, а сзади гребешок, по которому мы и залезли. Дали залп из всего оружия, посмотрели вниз с обрыва – далеко видно с вершины, написали записку – долго сочиняли, как бы посмешнее, и все подписались. Наша первая вершина, жаль, что все снимки там так плохо получились. Мы были горды собой, сплочены и полны надежд. Только Юрка посапывал внизу на камнях и его пришлось будить, чтобы не остался без полдника, без этих чудных сухарей и великолепного, пресноватого и жесткого печенья в дырочках, как домашнее.

День угасал. Но сумерки еще не поднялись сюда. Кто сказал, что сумерки спускаются на землю? Неправда! Сумерки – это сон Земли, она засыпает тихонько, когда Солнце перестает светить. Сны уже витали где-то в глубине долин, а здесь наверху просто становился слабее свет, все замирало, теряло яркость и веселость – наступал вечер.

Мы шли, разделившись на две группы: впереди ребята и Ляля, они шли выше, нам казалось, по самому гребню хребта, по краю огромного снежного поля. Снег почти сливался с бледно-серым небом, и темные фигурки медленно двигались в пространстве, шевеля ручками и ножками, как в кукольном театре. Остановились отдохнуть. Я перевязал палец, собиравшийся натереть мозоль. Галка щедро налила на ладошки диметилки - благодарите добрых топографов. Говорили мало, только Юрка без конца что-то рассказывал. Все утомились и день угасал. Неподвижно и безжизненно становилось все вокруг, ручей на обрыве замер темной жилкой, воздух недвижим, беззвучно поднимались из ущелий теплые сны Земли.

Продираясь через кустарник, Юрка отстал, и мы одни плелись в полутьме по крутому снежнику, я останавливался и ждал его, а он издали все рассказывал мне, как ходил зимой в поход, и спрашивал, каким спортом нужно заниматься туристу.

Уже почти стемнело, когда мы подошли к биваку. Костер еще не горел, но уже лежала куча хвороста в уютном углу кедровых зарослей. Ляля с Генычем ушли на разведку на ближнюю вершину, остальные в полутьме рубили упругий, жилистый кедрач. В  тот вечер много пели, несмотря на усталость. Я чинил у костра Лялькины ботинки и слушал. Потом легли спать на мху прямо под небом, и мы с Виталькой положили около себя ружье, заряженный пистолет, топор и нож, мы спали на медвежьей территории.

17/VII-61
День четвертый. Я дежурный инструктор. С вечера еще взял у Юрки часы, и проснулся сам, вместе с дежурившими Валькой и Розой, посмотрел на стрелки и лег еще подремать, пока комары не беспокоят. Сквозь сон слушал, как Роза скандалит по поводу неразожженного костра: «Ну что ты, Валька, возишься, время-то идет ведь, сейчас люди встанут, сразу запросят есть!» Ну и голосок у нее, да еще слова она растягивает обиженно, а Валька только ухмыляется: «Успокойся, сейчас все будет в порядке. Кашу сварим – ложки оближут». Они уже не первый раз ходят вместе и ворчать –это просто ритуал.

Взошло солнце, вокруг тишина и простор. Приятно проснуться среди вершин, под самым небом. Внизу снежник, его нам придется перейти, чтобы подняться на противоположный гребень хребта, по нему мы обогнем долину и попытаемся выйти к перевалу, вернее, к тому месту, которое мы пометили на карте как наиболее удобное, для перевала. Я смотрел карту, слушал, что говорил Геныч, но все же чувствовал себя не совсем уверенно – веду я впервые.

Позавтракали, причем надо отдать должное Вальке с Розой – давно мы не едали такой вкусной каши. А перед уходом, пока Ляле бинтовали мозоли, а Юрка ковырялся в своих чирьях, я двойной властью завхоза и инструктора распотрошил у девчонок рюкзаки, оставив меньше, чем по 6 кг общственного груза. Было много крика, Галка чуть не силой пыталась утащить мешочки, Ленка надулась и пыталась возражать: «Неправильно, Женька делаешь, так нельзя!» Но я остался непреклонен: «Инструктор я, или нет?!» – и оказался прав, в этот день девчонки не отставали.

Направляющим назначил Геныча, не принято было вести самому, да и он лучше знал, куда идти. Перешли снежник и долго взбирались на противоположный склон, а когда залезли, перед нами открылось небольшое плоскогорье, скорее просто плоский верх хребта, ровная поросшая травой местность, как Тянь-Шанские предгорья. Шли вразброд, не торопясь, только Геныч все удирал вперед. Юрка фотографировал на ходу, Зинка объясняла что-то про тряпки, Виталька уныло тащился замыкающим, как наказанный ребенок.

Остановились отдыхать у обрыва глубокого кара, сели на край, свесив ноги, и смотрели вниз. Там на дне, наверно, в километре от нас лежали маленькие озерца, казавшиеся сверху почти черными, из них как на карте, вились тоненькие речки, где-то там, далеко, сливаясь в Горемыку – по ней мы пойдем назад Быстро проходят десять минут, у картежников еще не определился окончательный дурак, а я уже встаю, поднимаю за лямку рюкзак на плечо: «Пошли?» И мы идем дальше, по вершинам гор, под самым небом.

И вдруг передние встали, пополз по цепочке шепот: «Виталька, олени!» Я тоже сбросил мешок, но пистолета не взял – бесполезно, открыл крышку фотоаппарата и побежал за Виталькой. Олени стояли на площадке у вершины горы, на которой кончалась вся эта плоская равнина. Их было трое: олень с ветвистыми рогами, самка и олененок. От нагретой земли поднималось марево и их профили трепетали, будто мираж. Виталька пошел в обход, по краю кара, а я стал обходить их справа, приготовившись фотографировать. Олени спокойно паслись, но вдруг самец поднял голову, осмотрелся, как мне показалось, презрительно, закинул рога на спину, и вся семейка понеслась прочь вниз по склону, на снежники. Как мираж – колыхнулся в воздухе и пропал.

Я вернулся к группе, они уже шли навстречу, неся наши рюкзаки. Олени убежали, но вершина оставалась на месте, 2180 м. (пик Боргунда) и мы отправились туда, чтоб осмотреться и отдохнуть, благо лезть недалеко. Опять записка, опять фотографии и пальба из пистолета. Виталька тем временем бегал внизу за оленями. Мы видели сверху, как из ложи театра всю эту комедию: маленьких подвижных оленей, стадами пасшихся у снежника и маленького медленного Витальку с ружьем, который подбирался к ним на четвереньках. Он был еще совсем далеко от них, когда олени вдруг разом сорвались с места и через снег, как птицы унеслись вниз, а Виталька встал на ноги и смотрел им вслед.

Довольно долго просидели на вершине: сказывался вчерашний длинный день – идти было тяжело. А я сознательно не подгонял группу, давал отдыхать, когда люди садились сами – получалось это естественно, и я не только не хотел командовать, но старался подчеркнуть ненужность Ленкиного командирства: «Подъем! Привал!» Люди умные, и им не нужна нянька, а инструктор – чтобы следить за маршрутом и иногда, незаметно создавать рабочее настроение. Например, отдыхали после длинного спуска бегом на полусогнутых, метров триста перепада за раз.

Отдохнули, залезли немного вверх и опять длиннющий спуск среди кустарника по звериной тропе – как ее Геныч умудрился найти? Слезли чуть ли не на самое дно долины, к двум озерам, густо заросшим по берегам травой и зелеными кустами – отрадное зрелище после желтоватого кедрача. Там среди ветвей, на огромных камнях остановились обедать.


На время обеда инструктора во мне сменил завхоз, и начались мои обычные мучения. Не так-то просто решить, что отдать на обед сегодня, если не знаешь, где мы будем завтра, сколько еще дней впереди. Я долго копался в своей записной книжке, морщил лоб и считал: на шесть дней сыр, на два камбала, на два сгущенка с крошками… «Камбалы три банки и бычки сюда же, сухари, масло, печенье» – объявил я и полез в рюкзак за маслом, третий поход я хожу все с теми же бидонами на спине. «Опять камбала! – протянул Геныч и состроил обреченную мину, – значит, я опять голодный!» (Странный факт, в походах я оказываюсь самым непривередливым, все равно, что есть, лишь бы было!).

Расселись на камнях вокруг банок, потянулись с ложками к дежурным за маслом, пили воду с сахаром. «Надо как следует отдохнуть – разглагольствовал Юрка, тогда, хоть время днем потеряем, зато потом сразу пройдем больше!» Римма объясняла ему серьезно, что ходить в темноте неудобно. «Так надо раньше выходить! Понимаешь, встаем мы, например в шесть….». Геныч сидел унылый, жевал сухарик и вздыхал: «Мне, наверно, дома кошмары будут сниться с камбалой жареной в масле, в ад попаду, там есть давать совсем ничего не будут, только везде будут стоять открытые банки камбалы и ложки из них торчат…».

Уже устали, а пройти еще надо много и поэтому нет вечернего веселья. Лялька песен не поет, лежит и болтает с Галкой. Юрка спит, спит и Алька, накрывшись штормовкой. Мирно беседуют Геныч с Виталькой, только Валька заводит Розу: «Ну как же, Роза, скоро за мои ботинки возьмешься, свои-то уже все кончаешь?» «А, иди ты…» – отмахивается Роза улыбаясь.

Я лежу на камне и смотрю в небо, комары не трогают, рядом товарищи, здоров и сыт, чего еще надо человеку. И мне в самом деле ничего не надо, редкий покой в душе, редкая гармония. Я наслаждаюсь ей, хотя и знаю, что это ненадолго: пройдет неделя-другая, и мы уйдем отсюда в город, к жизни сложной и часто невеселой, и угроза армии ждет меня за порогом университета. Но я знаю также, что нельзя иначе, что нельзя остаться здесь навсегда и вечно наслаждаться покоем, что это лишь отдых после дней трудных и противоречивых.

Вышли в три часа и сразу полезли в гору. Вел Геныч и моего руководства не требовалось. Шли сначала по каменистой почве, потом по курумнику. Была половина четвертого, когда мы остановились на краю кара, обрывистый край его поднимался до самой вершины, одной из тех двух, что ограничивали перевал. Нам предстояло или лезть через вершину по узкому гребню, который, возможно обрывается вниз перед пиком, или спуститься вниз к подножью седловины, к крошечным озерам и реке – ручейку, к кедровым зарослям, казавшимся сверху травой. За два дня мы взяли много спусков и подъемов и этот спуск показался мне вполне проходимым. Он круто уходил вниз, наверху был сложен из довольно крупных камней, а внизу виднелась плавно сбегающая к подножью осыпь.

Спуск как спуск, за полчаса возьмем, прикинул я про себя, а к вечеру будем за перевалом. Все же Валька предупредил, чтобы не шевелили камни и кричали, если камень полетел. Расставили людей, так, чтобы за слабым шел сильный. Впереди Геныч, я замыкающий. Наметили вьющуюся серпантином ложбинку меж камней и Геныч двинулся. Я ждал наверху, пока товарищи постепенно втягивались на спуск. Дул ветер, солнце близилось к закату. Чудесный вид открывался с обрыва (Валька сказал, что это самая грандиозная картина, которая ему приходилось только видеть, и Геныч с ним согласился, я же усмехнулся про себя: «Тянь-Шань, не забуду твоих вершин!»

Глубокий кар с крутыми склонами с двух сторон, которые смыкались седловиной на западе, в сторону Байкала расширялся в долину сначала узкую каменистую со множеством речек, казавшихся сверху перепутанными нитками, потом понижаясь, долина расширялась, там начиналась тайга и речки скрывались в ее темной зелени. Далеко-далеко была видна другая, большая долина, в которую впадала эта, а за ней хребты, а над ними облака, зардевшиеся от закатного солнца. Все это вырисовывалось мелко и четко, бесконечно яркими красками: и кустарники внизу, и озера среди снежных полей, и стражи-вершины у перевала, в снежных панцирях. Тишина.

И вдруг раздался грохот, испуганный алькин крик: «Каа-мень!» Камень летел на Вальку, тот успел отскочить; все стояли в напряженных позах и смотрели, как рождается камнепад. Но вот он попал на твердое место, камни стали останавливаться по одному, затихли. Однако страх уже закрался в грудь, все тело тревожно напряглось, тоскливое чувство опасности, беды заныло в мозгу, как сигнал воздушной тревоги.

Геныч не пошел по намеченному сверху серпантину, а стал спускаться, пересекая склон в сторону перевала. Напряженно, перебежками один за другим двигались за ним остальные. Камни качались под ногами с утробным гулом, а иногда вдруг со стуком срывались с места и летели вниз. Тогда все замирали и ждали, пока они остановятся. Казалось, тоскливо тянулись минуты, но когда я посмотрел на часы, то обнаружил, что идем уже час. Примерно треть склона была пройдена, перебежали по одному осыпь в небольшом кулуаре, и тогда вот выяснилось окончательно то, что я заподозрил уже давно, все не желая верить глазам. Перед осыпью была стенка.

Все остановились, каждый посмотрел наверх туда, откуда пришли. Там – крутой склон, камни, оживающие под рукой, час напряженного труда и - поражение. Вперед и вниз: обрыв, кое-где поросший стлаником, примерно двадцать метров почти вертикального спуска! Я молчал в нерешительности. Если бы Геныч замялся и спросил моего решения – сегодня я решал, и ответственность была на мне – я бы повернул группу назад – лезть вниз, на мой взгляд, было опасным лихачеством. Но Геныч двинулся дальше, осторожно, на четвереньках стал спускаться на узкий карниз каменистого кулуара, за которым стенку покрывал кедровый стланик. Я еще был наверху, когда Геныч, не снимая рюкзака, стал карабкаться по отвесным камням кулуара к кустам, таща за собой конец веревки. Другой конец держал Валька, сидя на карнизе из осыпных камней – жалкая страховка! Геныч перелез на ту сторону, укрепился в кустах, веревку натянули, и Виталька первый пошел по узкой выбоине через кулуар.

Следующий участник уже стоял, вернее лежал у края, держась за щели в камнях. Остальные смирно ждали своей очереди, сидя на карнизе, на который (надо сказать, не без страха) сполз на пятой точке и я – уж больно маленький и округлый был выступ, чуть не затормозишь и полетишь вниз с обрыва, и град камней с грохотом понесется вслед. Мне долго пришлось ждать своей очереди, широкий простор перед и надо мной скорее нервировал, чем успокаивал. Стараясь изобразить непринужденность, я полез фотографировать переход кулуара. Неверный камень выскользнул у меня из-под ноги и застучал внизу по осыпи, я сразу опустился на четвереньки и выругался.  «Чего ты возишься, сиди уж!» – сказала Ленка недовольно, – и мне стало стыдно.

Наконец, пришла и моя очередь, я взялся за веревку и  быстро перебрался к кустам, где сидели уже все остальные, возбужденные и веселые, а Юрка, спустившись по кустам к подножью стенки, уже бежал вниз, скользя ногами по осыпи. Закрепили веревку за куст, и по одному стали спускаться к заветной осыпи, к надежной горизонтальной твердой земле. Вот уже две фигурки бегут вниз, вот еще одна: уползает в кустарник, а потом появляется у подножья маленькая букашка и странно долго бежит вниз, где, как отсюда  кажется, уже давно и склона-то нет.

Ушел Геныч, ушла шедшая весь спуск передо мной Ленка. Полез вниз и я, пропустив веревку через корень, хотя можно было бы и без веревки – густые кусты держат хорошо и лишь в одном месте метра три голой стенки. Слез, вытянул веревку, сложил в рюкзак. «Женька — кричит где-то за кустами Ленка,- Женька, слез что ли?» «Слез!» – кричу я в ответ и качусь вниз по мелкой осыпи. Как легко и радостно! Подножье, казавшееся сверху почти горизонтальным, убегает из под ног крутой мелкокаменной осыпью. А по стенке, где кончается полоса стланика, текут темными струйками ручьи, и кажется странным, почему они не отрываются от камня, а струятся тихо по его гладкой поверхности. Приникаю ртом к ручью и долго ненасытно пью холодную воду. Измочился весь, с трудом оторвался от камней и снова несусь вниз, скользя на пятках по рыхлому склону Ура! Мы победили!

Для ночевки выбрали чудесное место у озера, лежащего наполовину в снежном лоне под самым перевалом. Среди поросших травой и мхом камней светлели желтые цветы, а рядом лежал снег. Долина, которой мы любовались сверху, лежала все так же под нами, но облака над дальним хребтом уже только чуть теплились на спокойном вечернем небе. Солнце давно село, наступал вечер. Дежурные хлопотали с обедом, ставили камни вместо рогатин, и дымок уже потек лениво к небу, создавая бивачный уют. Три часа прошло с тех пор, как мы смотрели на эти камни с вершины, три тяжелых часа, и вот мы дома, голодны и веселы, горит костер и дежурные уже копошатся у ведра. Как легко и весело жить, сколько радостей впереди, сегодня и завтра и всегда!

«Устала я, Женька, кто бы меня подвез до кустов, так я бы дров принесла!» – жалуется Ленка, и я везу ее на спине галопом по камням. «Хватит, сумасшедший, – кричит она, – и тянет меня за уши, – Упадем же, пусти!» – «Не упадем, – кричу я, как боевой клич, – нам теперь все нипочем!»

Девчонки развалились на дровах и поют орательные песни, неважно о чем, лишь бы кричать, а потом ловят Вальку, и пошла куча мала! Ляля верещит так, что ее слышно, наверное, за перевалом: «Попался, ага!» – «Выпорем Ляльку!» – кричит Валька, и они нападают на нее с Виталькой вдвоем. Навалялись, а потом легли полукругом, как на фотографиях военных лет и опять поют. Я даже позавидовал, как у них хорошо. Стемнело совсем. Все собрались вокруг костра и ждут ужина. Геныч с Галкой мудрят над ведром, Юрке заказана мешалка и он стругает ее своим огромным ножом. Девчонки поют.

18/VII-61
На другой день без приключений взяли перевал и нашим взглядам открылись поросшие хилой тайгой сопки Прибайкалья, невысокие, беспорядочно раскиданные, не образующие хребтов – совсем другая страна, непохожая на почти настоящие горы Байкальского хребта. С перевала посмотрели в последний раз на далекий Байкал, который оставался за спиной, и двинулись по голой и каменистой сначала, а потом густо заросшей местами заболоченным лесом долине вниз, в сторону Верхнеирельского озера.

В этот злосчастный день дежурным инструктором был Юрка. Опять Юрка! Можно было, наверно, больше не испытывать судьбу, хватит его прежних подвигов, но в Ленке взял верх воспитательный пыл и этим полным надежд утром Юрка получил все права дежурного инструктора и с ними вместе командирскую сумку с картой, компасом и документами. Казалось, риск небольшой. Дорога понятная – перевал близко, а дальше вниз по долине, заблудиться негде. И ведущий – Геныч, человек надежный.

Так мы и шли весь день, не заглядывая в карту. Уже в на-ступающих сумерках вышли, как и планировали, на берег Верхнеирельского озера. Тишина, ни ветерка, тепло и влажно, комары неистовствуют. Берег отмелый, пока потный добежишь до глубины и спрячешься в холодной чистой воде – всего облепляют. Зато обратно на берег можно идти не спеша – холодного и мокрого комары не трогают, видимо, датчики у них на тепло настроены.

Ну вот, вроде благополучно прошел день под Юркиным руководством. Давай парень, сдавай дежурство, отчитайся, верни командирскую сумку. Где у тебя командирская сумка? И опять как в страшном сне, повторяется все, что уже было в истории с диметилкой: Юркины бегающие глаза, суетливое, безнадежное копание в рюкзаке. Опять он зачем-то выкладывает на траву грязную простынку, мотоциклетные краги, всякий хлам, хотя ясно, что сумка не может быть на дне рюкзака. В сумке наша карта, маршрутная книжка, деньги, но главное, там паспорт Геныча и его направление на работу на номерное предприятие в Хабаровске – он должен туда ехать сразу после похода. Все собрались вокруг и молча ждут. Сумки, разумеется, нет. И где он ее оставил – он, разумеется, не помнит. Целый день мы шли, в основном, звериными тропами, перелезали через завалы, прыгали по камням. Повторить этот путь в точности – невозможно. Геныч, конечно, сразу кинулся искать – может быть, где-то недалеко. Но тщетно, да и темно уже было.

Ночевали на берегу озера. На той, байкальской стороне хребта, с заходом солнца быстро холодало, и комары пропадали, ночь можно было спать спокойно даже и вовсе без палатки, накрывшись ей сверху, как одеялом. А здесь, в Сибири, комары донимали и в темноте, да и без них настроение было подавленное.

 Последние дни все чаще поднимался спор, идти или нет на пик Черского. Валька и Геныч рвались вперед, Виталька их поддерживал, Ленка, чье слово было решающим, все больше отмалчивалась. Движение напрямую через тайгу, болота, заросшие кедровым стлаником крутые склоны, осыпи и качающийся под ногами курумник, все это отнимало больше сил и времени, чем казалось издалека. Мы вставали на рассвете и с восходом солнца уже выходили на маршрут, шли с жестким распорядком, всего на час останавливаясь на обед. И все же, хотя и понемногу, но непоправимо отставали от намеченного заранее графика. Валька валил все на «белковое голодание» – у нас были в достатке сахар, крупы и масло, но из мяса было одна трехсотграммовая баночка тушенки в день на всех, немного сыра и рыбных консервов – все, что удалось «достать» перед отъездом в Казани и на пути до Иркутска. Наверно и это играло свою роль, но и просто сильно уставали и не успевали восстановиться за ночь. И видно было, что наш инструктор с каждым днем укрепляется в сомнении, что у нас хватит сил и времени на штурм пика Черского. Пароход заходит в Байкальское раз в 5 дней, и опоздать мы не имели права. Без карты, без компаса, потеряв время на поиски! Вечером никто на эту тему не заговаривал, да и песни плохо пелись, легли рано.

19/VII-61
На другой день ребята ушли на поиски сумки, а мы с Ленкой – завхоз и инструктор, пошли на базу геологической партии здесь же, на берегу Верхнеирельского озера. До этого мы уже дважды имели дело с геологами и топографами, встречали нас радостно и помогали охотно. С таким настроением пришли мы и на этот раз – ожидая распростертых объятий. Тем болезненней и обидней был отказ. Начальник партии - женщина лет под сорок в брезентовых брюках и керзачах с наганом в кожаной кобуре на боку встретила нас очень холодно, жалобы наши выслушала на ходу с брезгливым выражением (лезут самонадеянные щенки в тайгу, а обжегшись, требуют, чтобы занятые люди занимались их спасением). Открыла склад – бревенчатый домик без окон с небольшой, но толстой дверью, запираемой тяжелым замком на широкой железной закладке – от медведей. Мы думали, она собирается поделиться с нами продуктами, но оказалось, она просто занимается своими делами – разносит кладовщика за какие-то упущения, не обращая больше на нас внимания. В конце концов, она сказала нам, что дать может только муки, а мяса самим (рабочим, а не гуляющим бездельникам) не хватает. Показать карту, а тем более разрешить что-то из нее копировать отказалась категорически - карта секретная, у нее револьвер для охраны этой карты. Так мы и ушли от нее как оплеванные.

И ребята вернулись ни с чем, сумку, конечно, не нашли. Ленка молчала. Но было ясно, что теперь бесполезно и заговаривать о пике Черского, времени оставалось только на обратный путь. Зато работяги покатали девчонок по озеру на резиновой лодке, а к ужину Розка напекла из дареной муки блинов, так что в этот вечер хоть и грустно, но пелось.

20/VII-61
Геологи показали вьючную тропу, которая вела от озера к перевалу через Байкальский хребет и дальше к мысу Котельниковский на берегу Байкала. Эта тропа и стала для нас путеводной нитью на два следующих дня. Она хорошо прослеживалась в тайге, но на каменистых, особенно осыпных склонах местами совсем пропадала, и тогда замыкающий оставался на последнем заметном месте, чтобы не потерять тропу совсем, а группа двигалась вперед наугад, по направлению, стараясь найти ее признаки впереди. Зато через многие ручьи, и даже речки были переброшены бревна или широкие плахи, и тут уж впереди всегда был Виталька. Он перебегал по любому бревну без всякого видимого усилия, как канатоходец, и если переправа была трудной, натягивал с той стороны веревку, а если простая – инструктировал девчонок, чтобы они обязательно ставили ступни на бревне в разные стороны, так вроде страшнее, но намного надежнее.

21/VII-61
На мыс Котельниковский вышли в середине дня. День был пасмурный и прохладный. На берегу снова встретили отряд геологов с лодкой. От них узнали, что до Байкальского отсюда 50 км по хорошей тропе, идущей в стороне от берега, и что поблизости есть горячие источники, на которые местные буряты приезжают лечиться. Геологи тоже собирались на другой день идти на лодке в Байкальское. Взять всех нас в лодку они, конечно, не могли, но предложили взять наши рюкзаки. К концу похода рюкзаки, конечно, не очень тяжелые, но совсем налегке нам казалось – полетим. И решили так: полдня потратим на горячие источники, а завтра оставшиеся километры пробежим бегом.

Курорт на источниках выглядит довольно жалко. Пара крошечных бревенчатых банек, внутри – долбленые  колоды, через которые течет горячая, крепко пахнущая сероводородом вода. Можно дыру в дне колоды заткнуть, и тогда вода наполнит ее до краев. Я полежал в этой колоде несколько минут, а когда вылез наружу, на ветер, то так задрог, что очень долго не мог прийти в себя. Мне не понравились источники, было холодно и тоскливо.

22/VII-61
Рано утром этого последнего на маршруте дня все, что оставалось тяжелого, упаковали в несколько рюкзаков и погрузили в лодку к геологам, туда же села и Ляля со своими кровавыми мозолями на ногах. Прокричали с берега прощальные слова, помахали руками и налегке двинулись по тропе к Байкальскому. Поначалу было как-то даже неудобно без груза за спиной, казалось – бегом пробежим, но километры по горам, по камням, хоть и по тропе свое берут, и уже к обеду стало ясно, что если хотим прийти до темноты, то надо поторапливаться. А тут еще охотник наш успел все-таки ухватить за хвост удачу – подстрелил тетерку. Девочки дружно взвизгнули и отвернулись, когда он деловито оторвал подобранной птице голову: «Живоглот!! Что ты делаешь!! Разве так можно!» А он только смеется. Но потрошить и готовить дичь было уже некогда, да и не в чем – котлы в лодке, перекусили второпях, да и дальше пошли.

На пыльную мягкую дорогу перед селом вышли уже в сумерках. Болели коленки от напряжения, мои рабочие ботинки все же натерли мне ноги, у Витальки кеды вообще развалились и он кончал маршрут в шерстяных носках. Через темную, почти без огней, молчаливую деревню прошли сразу к бухте. Там уже ждала нас Ляля с вещами. Расположились прямо на берегу, зажгли костер из плавника, поставили вариться ужин – ведро супа с птицей и ведро каши. Ночь была тихая и теплая, слабо мерцали нечастые звезды, поверхность воды почти неотличима от темного берега.

Проснулся я все-таки от холода. Костер почти догорел, суп перестал булькать в ведре, все спали вокруг огня в случайных позах. А в бухте светился огнями пароход, наш «Комсомолец», к приходу которого мы так торопились и который вернется сюда только через пять дней! На палубе было включено освещение, заметна была какая-то суета, видимо, погрузка закончилась, и собирались сниматься с якоря. «Подъем! Скорей, подъем! Валька, где твой фальшфейер?!» От самой кромки воды в тринадцать тренированных глоток дружно: «Шлюпку, шлюпку, пас-са-жи-ры, пас-са-жи-ры!!» Прошло несколько тревожных минут в неопределенности, но вот стало видно, что уже поднятая было на борт шлюпка снова пошла вниз к воде, застучал мотор – идут! Костер к этому моменту уже ожил, при его свете бегом собрали вещи, ведра с супом и с кашей – в руки, и вот мы уже в шлюпке, и вот мы уже на палубе родного «Комсомольца», можно и поужинать спокойно горячим супом. Отгремела якорная цепь, освещение на палубе выключили, стало видно, как медленно удаляется темный контур берега.
 


          Первый год молодого специалиста
 

…И снег, и ветер, и звезд ночной полет,
Меня мое сердце в тревожную даль зовет.
(Из песни 60х годов)

…Но прежних сердца ран,
Глубоких ран любви ничто не излечило...
 (А. С. Пушкин)


21/IX-1962
Инженерский этап жизни начался в хорошем темпе: еще только утро первого дня в Днепропетровске, а я уже на больничной койке, уже прооперированный и зашитый.

Вставать можно будет только завтра. А выписать обещают не раньше, чем через пять дней. Попросил медсестру послать родителям телеграмму: «Все порядке, оформляюсь работу». Она улыбнулась, прочитав текст, но отправить обещала, хотя денег у меня нет – одежда на хранении. Пять дней делать абсолютно нечего, самое время писать мемуары. Не очень удобно писать лежа, но все же лучше, чем на вагонной полке, не трясет, по крайней мере.

Вчера утром приехал в Москву с радостным ожиданием новой жизни. Адрес в путевке весьма лаконичный: г. Днепропетровск, п/я. 203 . Поразмыслив, поехал на Киевский вокзал, походил там от кассы к кассе, нигде Днепропетровска не нашел, пришлось идти в справочную. Только там узнал, что в Днепропетровск поезда идут с Курского. Пришлось опять спускаться в метро и возвращаться с тихого Киевского на суетливый Курский. Отстоял, как положено, часа полтора в очереди в кассу, закомпостировал на пять вечера свой билет в плацкартный вагон – инженеру не положено в общем, не чета вечно безбилетному студенту.

Оставалось еще часа четыре, чтобы погулять по Москве. Перед отъездом предвкушал, как пройдусь по центру, по Красной площади, зайду в Пушкинский или в Третьяковку, если будет время. Таким аппетитным лакомством мне эти часы представлялись! А тут, когда билет был уже в кармане, и вся Москва передо мной, как-то неожиданно вяло я себя почувствовал. Не бурлили силы. Побаливала голова, возникла и никак не уходила боль в низу живота. Но не терять же было эти драгоценные часы в столице! Мысленно встряхнулся, призвал себя к порядку и все тем же метро поехал в центр. Вышел у Детского мира, прошелся до Кремля, но как-то ничто вокруг не радовало. Не пошел ни в какой музей, перекусил в пельменной за стоячим столиком, да и вернулся на вокзал раньше времени – позор ленивым!

В поезде живот у меня разболелся не на шутку. Сначала, в Москве еще, боль была почти неразличима – просто какое-то нездоровье, разлитое по всему телу. Потом она постепенно собиралась в одно место, в низ живота, концентрировалась, оформилась в большой черный пульсирующий шар. Внутри него стучало свое черное сердце, и каждый его удар разбегался во все стороны и грозил разбить оболочку. К ночи боль стала нестерпимой, было одинаково плохо и лежать и сидеть и стоять.

Я не знал, что предпринять: может быть мне сойти на ближайшей остановке и пойти искать больницу? Но где сойти и где там, в незнакомом, чужом месте, что-то искать. Мне казалось, что у меня жар и лихорадка, побаливала голова. Может быть, можно вызвать скорую помощь прямо к поезду, но такой ли уж это важный случай? Мне нужен был совет, поддержка. Я пошел к проводнику, постучал в дверь его купе. Было уже поздно. «Сейчас подойду, – сказал он мне через дверь недовольным голосом, – какое место?» Он подошел через несколько минут к моей средней полке заспанный, помятый мужик средних лет с полуопределившейся лысиной в сальных волосах: «Чего у тебя?» Я объяснил: «Болит, сил нет, не знаю что делать». «Где болит-то?» Я показал. Он привстал на нижней полке и полез мне в штаны, шаря тяжелой рукой сначала по низу живота, а потом вдруг в пах, по чувствительным местам. Я сначала замер от неожиданности, потом не очень решительно начал выталкивать грубую руку, а она сопротивлялась и мы возились молча несколько секунд, пока он все-таки не исчез в мутной полутьме спящего вагона, а я остался опять один на один со своей болью.

Видимо, я все же засыпал временами, но когда поезд останавливался и стоял некоторое время, и за окном слышались станционные звуки: голос информатора, разговоры по громкой связи, я приподнимался и снова начинал нерешительно собираться – все же надо, наверно, выйти и что-то предпринять, дальше так терпеть невозможно! Но поезд трогался, снова вагон начало кидать из стороны в сторону, и оставалось только лежать на спине, подтянув ноги стараться смягчить толчки и бесконечно брести вперед через эту боль, как босиком по острым камням.

Последняя большая остановка в Лозовой, но у меня уже не было сил на что-либо решиться. В восемь утра поезд пришел в Днепропетровск. Я вяло собрался, с трудом поднял свой полупустой чемодан и вышел на незнакомый перрон.

По плану дальше надо было сдать чемодан в камеру хранения и ехать искать свой «почтовый ящик». Не было дано никаких подсказок, где его искать в почти миллионном городе. Но и сил пока на это не было. Сил хватило, чтобы все-таки сдать чемодан, после чего я понял, что план действий надо менять. Я нашел на вокзале медпункт, пожаловался там на свой живот мужику с волосатыми руками в грязном белом халате, какие бывают у продавцов мяса. Он налил в пятидесятиграммовую стопочку мутную, воняющую дезинфекцией жидкость: «Пей». Я покорно выпил. Подкатила тошнота, но я сдержался. Больше он не смотрел на меня, видимо, лечение было закончено.

Боль становилась все нестерпимой, невозможно было стоять на месте, надо было что-то делать. Я вышел на площадь перед вокзалом. Было теплое, ясное утро конца сентября. Солнце грело, как у нас летом, первые желтые листья расцвечивали городской пейзаж. Шумно, многолюдно, много машин, троллейбусов, народ толпился на трамвайной остановке, пошел туда и я. В 1962 году на привокзальной площади было кольцо нескольких трамвайных маршрутов. Я сел в первый попавшийся трамвай и попросил женщину-водителя высадить меня у ближайшей больницы. Ехали вечность. Вагон трясло и кидало из стороны в сторону  на старых рельсах, я ехал стоя, стараясь смягчить тряску ногами. Но вот, наконец, стандартное больничное здание, белый, не слишком чистый коридор, народ у каждой двери, шум и спертый воздух, вечная неподвижная очередь у окошечек регистратуры. Видимо, на первом этаже поликлиника и надо было получить какой-нибудь талончик. Простояв в конце «хвоста» несколько минут, я понял, что мое терпение уже на исходе. В отчаянии я остановил проходившую мимо девушку в белом халате: «Извините, терпения нет, как болит, нельзя ли что-нибудь сделать?»: Спасибо девушке, спасибо этой совершенно случайной на моем пути больнице – я был услышан.

Девушка взяла меня за руку и привела в кабинет, не к двери, не в очередь, а прямо к врачу. И тот сразу бегло ощупал мой живот, сунул мне в руку станок с безопасной бритвой, и вот уже другая девушка ведет меня в душ с наказом подбрить волосы в паху, а из душа дальше на каталке голый, накрытый простыней, по длинному коридору, на лифте вверх и снова по коридору в полную яркого света операционную. И там уже – другая боль, сильная тупая и противная, как будто жилы из меня тянут, но не страшная и, главное, временная. И я, чтобы отвлечься, пугаю молодую хирургшу: «Все, больше сил нет терпеть, сейчас кричать буду, на весь этаж!- «Кричи»,- смеется она. А я не кричу, конечно, но все заговариваю себя, все грожусь, тяну время. И вот она что-то бросает в таз, и оно там с хлюпом лопается. «Ну, ты и везунчик,- говорит она мне,- еще бы немного и – перитонит». Я не знаю, что такое перитонит, да и зачем мне знать, если проскочил мимо, но мне хорошо, что все благополучно кончилось, что врач молодая и симпатичная и что боль уже почти ушла. Как хороша жизнь!

Палата просторная и светлая, на шесть человек, моя койка слева у входа. Соседи, как я понял, в основном, язвенники самого разного возраста. Разговоры о всяких хозяйственных мелочах, о зарплате. К одному, тощему и лысоватому пришла толстая жена с большой хозяйственной сумкой. Наложила полную тумбочку продуктов: суп в стеклянной банке, курица, яйца, пироги – за неделю не съесть. Сидит у него на постели.
Нянечка принесла поднос с обедом – каждому свое по диете, все дружно отказались, щедро предлагали все мне: «Не стесняйся, хлопец, пользуйся». А сами по очереди прячут лица в тумбочки, и тогда раздаются аппетитные хрусты и чавканье и видно, как ходят уши вслед за энергичным движением челюстей. Это мне странно. Я привык, что в любом обществе все угощают друг друга, а потом вместе и перекусывают, пускай даже каждый свое, но вместе. Но тут у каждого свое хозяйство, и никто этому не удивляется (кроме меня). Новые, непривычные черты новой родины.


22/IX-62
Можно самому дойти до туалета – это главное в жизни. Пытался читать книжки. Их тут полно, на каждой тумбочке лежат. Я, конечно, понимал, что ни старины Хэма , ни Бунина здесь не встречу, но то, что я нашел, меня все же поразило. Опять всплыло возникшее еще в трамвае ощущение «зазеркалья». Книжки на первый взгляд обычные, в картонных переплетах, на желтоватой газетной бумаге, недавно изданные, разных авторов и издательств, но внутри! Совершенно карикатурные сюжеты про передовых доярок, внешне суровых, но душевных и справедливых секретарей райкомов, чувствительных начальниках цехов…Неужели они все это читают? Есть некоторые потрепанные, затертые – зачитанные? Я, по крайней мере, такое читать не могу даже при больничном безделье. Уж слишком жирный, бессовестный и грубый подхалимаж к власти – это вызывает отвращение.

Второй загадкой стал больничный чай, налитый в граненые стаканы. Любопытно, из чего они делают эту темно-бурую сладковатую жидкость, неужели такое можно получить из обычной чайной заварки?

К соседу пришла симпатичная девушка, краснеет и смущается. Ко мне прийти здесь некому, все в прошлом, а будущее отложилось на пять дней.

23/IX-62.
Можно писать сидя, на книжке на коленях, значительно удобней, чем лежа. Соседи удивляются, кому это я столько писем пишу. А мне удивительно, что я все-таки в Днепропетровске. Если учесть, что в конце четвертого курса все начиналось вообще с армии. Ужасно подавленное настроение было в то лето. Смертная тоска меня брала, когда вспоминал, что должен служить всю жизнь офицером. И тогда даже не умом, а чем-то глубинным, безрассудным нутром уперся – хоть стреляйте – не пойду. Прятался, когда товарищи ходили в военкомат, заполняли анкеты, снимали мерки на форму. И когда предложили аспирантуру при кафедре – это было как избавление! И практика в Ленинграде, в ЛГУ, все было хорошо. Но съездили ребята на практику в Калининград, вернулись возбужденные, разговоры про ракеты, про пуски, про космонавтов, а я на кафедре должен раскладывать функции в ряды Лорана по пыльным книжкам. Затосковал я снова. И не было бы счастья, да несчастье помогло: в последний момент Ученый совет отказал в рекомендации – лишняя четверка в зачетке. С каким скорбным видом сообщил мне об этом Ученый секретарь и как, наверно, удивлялся моей радости – свободен! Такой вот получился подарок мне в день рождения на двадцатидвухлетие.

Послали письмо в министерство, было предложено три места: Тула, Красноярск и Днепропетровск. Тула отпала сразу – ребята там были, не космос. В Калининград под Москвой тоже можно было ехать, но без общежития, и к тому же Слава написал, что там трудно пробиться в люди. Оставались Красноярск и Днепропетровск. Про Днепропетровск говорили, что там «отличная фирма, то, что надо». Красноярск манил и пугал

И я вот сижу здесь, на больничной койке, соседи лениво обсуждают домашние дела, в открытое окно залетает ласковый воздух теплой южной осени, и я по-прежнему переполнен сомнениями и грустью этих бесконечных расставаний.

Я хотел оторвать старое разом и безболезненно, но судьба – она есть, и она отпустила мне длинную, полновесную осень, долгое прощание со всем, к чему прижился, лишние слезы. Сначала ждал письма из министерства, потом путевки, потом денег. Неотвязные мысли о недавних свиданиях, как зубная боль, ночью и днем. Проводы близких друзей. Желтыми листьями запестрели дороги, холодный ветер понес сетку дождя, «милая, что тебе снится?» Съездил в сад, был поражен красотой осеннего леса – так знакомо и так восхитительно. Дорожка среди берез и дубов черная в пятнах желтых листьев. Так тихо! Душа полна молчаливым счастьем. Все-таки для меня главное в жизни – красота. Любовь, романтика странствий, тепло дома – все не так сладостно, все только фон красоты, только окна в нее, без них нет напряжения чувств, закрыты глаза, чтобы увидеть ее. Нельзя быть ее жрецом, ее рабом, нужно завоевывать ее сердце каждую минуту – жить!

25/IX-62.
Завтра обещают выписать. Соседи мои с пристрастием обсуждают мою ситуацию. В путевке у меня только номер почтового ящика, причем этот номер оказался никому не известным. Ходили на консультацию в соседнюю палату, было названо несколько номеров, по их мнению, вполне для меня подходящих, но моего среди них не было. Однако раз я по специальности аэродинамик да еще университетский, твердо решили, что ехать мне надо на «Автозавод». У вокзала сесть на первый трамвай и ехать на гору до центральной проходной, а там вправо по улице отдел кадров. Заодно рассказали и историю Автозавода, что собирались там делать грузовые машины под маркой «ДАЗ», но выпустили только одну партию, а потом перешли на ракеты. А чтобы никто об этом не дога-дался, каждый месяц из главных ворот выходит колонна тракторов, которые собирают в отдельном цехе из готовых деталей. Было даже сказано, уже почти шепотом, какие именно ракеты, но это уж, разумеется, государственная тайна и обсуждению в больнице не подлежит. Похоже, все-таки я действительно попал, куда надо. И все же Красноярск гложет мою совесть.

27/IX-62.
На проспекте Карла Маркса. Один. Второй день на воле. Первый день взялась за меня тоска. Хожу пока еще еле-еле. Денег мало, дела нет, цели нет, время лишнее – вот и тоска.
Купил блокнот, а чернил для ручки пока не нашел, придется писать карандашом.

Вчера из больницы приехал все тем же трамваем назад на привокзальную площадь. Теплый солнечный день, красивый шумный город в первой осенней желтизне. С вокзала сразу отправился на Автозавод, как советовали больничные знакомые. Долго тащился в битком набитом маленьком трамвае Усть-Катавского производства –  такое же, видимо, побочное, нелюбимое дитя танкостроительного гиганта на Урале, как несостоявшиеся «ДАЗ»ы. У меня кружилась голова после пяти дней на койке. Болел шов, я тщетно старался защитить его рукой от чужих локтей и сумок. Сначала в окно были видны обычные старые городские улицы (все же я немало повидал городов!), но скоро трамвай полез в гору, и с обеих сторон пошли частные дома с палисадниками и совсем уж деревенские хаты. Так продолжалось довольно долго, трамвай гулко скрежетал металлом колес по металлу рельсов и наверху снова заехал в город: сначала два-три квартала «сталинок», потом новенькие блочные «хрущевки», а дальше горизонт перегородил бесконечный капитальный забор с колючей проволокой наверху – это конечно мой «ящик».

К моему огромному облегчению документы мои: диплом, направление, «форма» (секретности), оказались в порядке. Я заполнил анкету из 34 пунктов (форма 1), где надо было перечислить родственников до третьего колена и не служил ли кто из них в белой армии, а если служил, то где и когда, какой имел последний чин и т.д., и не был ли в плену в период отечественной войны против немецких оккупантов сам или кто из родственников, и нет друзей или знакомых за границей, а если есть, то чем они занимаются и на какой счет они там живут, и еще массу подробностей на которые я с легким сердцем отвечал: нет, не был, не имею. Все было у меня в порядке: отец из крестьян, мать из служащих, никто не воевал и не привлекался, орденов нет, жены нет, а значит и ее родственников тоже. Написал автобиографию, коротенькую в несколько строк: родился в 1940, кончил школу в 1957, закончил университет в 1962. Удивился, что так коротко получилось: Оказывается все, чем душа горела все эти годы никого не интересует.

Тут же выяснилось, что до работы меня допустят не сразу. Около месяца первый (секретный) отдел будет проверять, всю ли правду я написал в анкете, и действительно ли я – не вражеский лазутчик, а честный советский человек, которому можно доверить государственные секреты. Кстати, с уровнем моего допуска произошел конфуз: в университете перестарались и оформили нам первую форму. В отделе кадров такой уровень только у начальника.
Зато сразу дали направление в общежитие. На направлении стоял адрес: проспект Кирова 57. Видимо, мне попался неудачный советник на улице, и я вернулся искать проспект Кирова снова в старый город.

Днепропетровск, как я понял за эти два дня, расположен в основном, вдоль правого берега Днепра. Старый город лежит в приречной пойме. Центральный проспект Карла Маркса вытянут вдоль берега Днепра от вокзала с одной стороны до парка на горе с другой. Полоса города довольно узкая, а дальше идут полудеревенские пригороды с частными домами, садами и огородами. Автозавод построили наверху, на речной террасе. Там же и новый жилой район, на горе, над городом. Так что вчера, вместо того, чтобы пройти пешком несколько кварталов от отдела кадров до общежития, я спустился на все том же рабочем трамвае в старый город, к началу проспекта Кирова, сел там в троллейбус и снова поехал в гору, почти туда, откуда недавно ушел. Был конец рабочего дня, я с трудом втиснулся в битком набитый троллейбус, мне было душно и плохо, очень болел шов, ехать оказалось далеко.

Но все кончилось благополучно. И вот я в общежитии для рабочих и ИТР. Стандартная блочная пятиэтажка последняя в ряду таких же: вниз, в сторону города – пустырь, явно приготовленный под строительство, сзади – старое еврейское кладбище.

Надо признать, что я всегда немного завидовал общежитейским, легендарным студенческим попойкам, романтическим встречам и приключениям. Было в душе сожаление, что мне этого почти не досталось.
Оказалось, что кастелянша уже ушла и постель мне выдать не могут, но могут поселить в комнату – и женщина-комендант стала водить пальцем по плану общежития, висящему на стене ее убогого кабинета. Водила долго, что-то соображая. Я не понимал ее резонов и следил за ее пальцем без интереса. Наконец она, как- то неуверенно остановилась на одной из клеток, сказала, тоже с сомнением и каким-то извинением что ли в голосе: «Ну, давайте попробуем вот сюда», и написала на картонном прямоугольничке пропуска номер комнаты: 86 – «Это на пятом этаже». Я молча взял его, не глядя, сунул в карман и пошел на пятый этаж начинать новую жизнь.

Ключа мне не дали, но дверь была не заперта. Я постучал и вошел. Стандартная комната – пенал шесть на три – восемнадцать квадратных метров с одним окном напротив двери, четыре кровати, стол, пара стульев, справа у входа шифоньер, голая лампочка на проводе, свисающем с середины потолочной плиты. Двое парней лежат одетыми поверх неубранных постелей, третья постель заправлена, четвертая слева у входа чернеет голой сеткой. Парни беседовали и не сразу обратили на меня внимание. Потом взглянули без интереса и вроде с сочувственным сожалением: «Новый жилец? Ну, живи, попробуй! Ключей от двери у нас нет, открываем расческами, в щель сунешь и порядок. Вот эта койка у двери – твоя. Ты откуда? Из Казани? Ну, значит, будешь «татарин»!» Решив, таким образом, вопросы с вселением и с прозвищем, парни потеряли ко мне интерес и вернулись к своему разговору, а я пошел на первый этаж в буфет.

Вещей у меня с собой никаких не было, и спать я стал устраиваться на голой сетке, в чем был, не раздеваясь и подложив под голову свои старые китайские туфли с квадратными носами. Увидев это, тот, что лежал у окна справа, симпатичный немного повыше меня парень со светлыми, волнистыми волосами – Анатоль предложил мне воспользоваться заправленной койкой: «Ложись, его не будет, он уехал в Харьков, у него там жена рожает».

Я долго не мог уснуть на новом месте. Лежал и смотрел на пятна света на полке, прислушивался к происходящему за дверью. Несмотря на поздний час, общежитие было наполнено звуками: по коридору то плюхали шлепанцы, то бухали тяжелые каблуки, кому-то с кухни кричали, что у него пригорела картошка, издалека слышался подавленный женский визг и смех (в мужском общежитии!). Я никак не мог расслабиться, выпустить из себя, как воздух из мяча, дневное возбуждение, сон не шел.

Видимо, я все-таки уснул, но самому мне показалось, что без всякого перерыва одни из тяжелых шагов вдруг остановились перед нашей комнатой, дверь распахнулась, загорелась двухсотсвечевая лампочка под потолком, кто-то большой и шумный подошел к моей кровати: «А это еще кто?». Ему ответили. Я слышал, что соседи встают, но глаз не открывал, делая вид, что сплю. Пришедший стащил с меня одеяло, схватил сильной лапой за рубашку, посадил: «Вставай, пить будем, у меня дочь родилась!»

Это был хозяин кровати, Женя Соколов, парень крупный, грузный, уже начинающий лысеть, прямодушный и веселый. Из двух огромных сумок он начал доставать и выставлять на стол все, чему по такому случаю на нем положено быть: несколько бутылок с белыми головками – водки московской, большой кусок ветчинно-рубленой по два двадцать за килограмм, смалец в полулитровой, захватанной жирными руками банке, вареные яйца, пару буханок хлеба, батон, несколько луковиц. При этом он возбужденно рассказывал, как все происходило, как он ходил вокруг роддома, как узнал, сколько дал нянечке, похохатывал, потирал руки, поставив на стол бутылки. А парни молча, привычно по-деловому оделись, достали из шкафа стаканы и ложки, постелили на стол газету, нарезали хлеб, лук и колбасу, принесли еще один стул – для меня. Я, тоже молча оделся, кое-как убрал постель, сел за стол. Откуда-то появились еще несколько человек, дверь уже не закрывалась, в комнате стало шумно и весело.

Кое-как, кто сидя, кто стоя расположились вокруг стола. Женя разлил всем водку – по пол стакана. Для меня это было явно лишнего, но в такой ситуации капризничать я не решился. «Давайте, за девку!» Все выпили залпом, минуту-другую молча закусывали, а потом шум стал быстро нарастать, пошел общий треп. Я был представлен обществу как «татарин». Оказалось, что я тут не один из Казани. Что в трех комнатах подряд живут практиканты из ХАИ, МАИ и КАИ, что практика у них полгода, в марте они должны защитить дипломы, и тогда по настоящему на работу, скорее всего в те же отделы, где практикуются, что на фирму им надо являться каждый день, но не обязательно с утра, можно к обеду, что некоторые женаты, но жены в Харькове, а они здесь – последний глоток свободы. Выяснилось также, что у моей койки уже было трое хозяев до меня, но все не выдержали веселой жизни (вот почему комендантша колебалась!)

Сегодня с утра съездил забрал из камеры хранения свой чемодан. Я долго мучился, как мне быть – поднимать тяжелое нельзя. На вокзале я заметил, что алкаши предлагают за рубль помощь в качестве носильщиков. Выбрал худосочного мужичка лет сорока и предложил ему отвезти мой чемодан в общежитие. Мне было неудобно, что я такой молодой и сильный заставляю этого дохляка тащить свои вещи, я оправдывался операцией и швом. Мужичок, видя мое смущение, заважничал, положению моему посочувствовал, но сказал, что такая большая работа будет стоить уже не рубль, а…три. Мне показалось, что он и сам удивился своему нахальству. Три рубля – это стоимость моего трехдневного пропитания, но спорить я постеснялся. По дороге сначала в трамвае, потом в троллейбусе мне было неловко молчать, и я развлекал его разговором. Поднялись на пятый этаж, в комнате никого не было. Я достал деньги и стал его благодарить, снова оправдываясь временной немощью. И тут вдруг мужичок насупился, посуровел лицом и сказал, что три рубля – мало, он не учел, что надо ехать с пересадкой и потом еще тащить такую тяжесть на пятый этаж. Что за пятый этаж я должен ему пять (!) рублей! Потеря пяти рублей – почти катастрофа! Но я молча, отдал ему синенькую бумажку и облегченно вздохнул, когда он, наконец, ушел.

Целый день тщетно ждал коменданта, чтобы сдать ему паспорт для прописки – на работу без прописки не оформляют.
Ребята собрались в нашей комнате и резались в карты. Оказывается, наша комната у них – клубная. Типичные технари – народ представительный, общественный, ушлый. Я чужой среди картежников, сойдусь ли вообще. Стесняюсь, например, при всех заниматься английским, писать или играть на губной гармошке.

30/IX-62.
Вечером попал на собрание жильцов, внизу, в «читальном зале», большой комнате со столами и стульями. Я как всегда опоздал, попал в самый разгар споров и долго не мог понять, в чем дело, из-за чего так яростно, с горящими глазами ругаются эти люди. Людей было не очень много, человек 15-20, в основном постарше меня, за тридцать, серьезные мужчины, некоторые с усами и с бородками. Что могло вызвать такие страсти? Сначала я надеялся понять проблему по репликам – кого-то оскорбили? воровство? донос? Наконец, я спросил соседа, в чем дело? То, что он сказал, было так неожиданно, что я не сразу понял смысл его слов и потом долго не мог поверить, что это действительно так. Это – второй шоковый удар по моему представлению о местной публике после больничных книг. Оказывается, буря страстей была вызвана тем, что некоторым комнатам выданы «пикейные» коврики на стену у кровати, а другим – простые. Эти цветущие мужчины не смогли смириться с такой вопиющей, ничем не мотивированной несправедливостью и вот пришли отстаивать свои законные права на форум. Мне стало одиноко и грустно, и я потихоньку вышел вон. Коврика мне не дали никакого.

2/X-62.
Я плохо сплю здесь, просыпаюсь ночью и ворочаюсь. Встаю в семь и без зарядки прямо в буфет на завтрак. Сосед Гена пришел рано утром с работы и съел мой кефир. Я даже обиделся и все увещевал себя: не будь свиньей, велика важность – кефир, а потом нашел на столе записку: «Ж. извини...», и мне стало действительно стыдно.

Читал Бунина до обеда, гладил брюки. Женя спрашивал, почему я, холостой парень, не развлекаюсь. Ответил: нет денег. Это не совсем правда, я стесняюсь.

Паспорт опять не готов, обещают в пятницу. Я снова почувствовал себя несчастным. Ребята дуются в карты теперь в соседней комнате. Решил идти к паспортистке. Долго и тщетно искал домоуправление, обедал паршивой капустой – грустные мелочи. Паспортистка ничего ускорить с пропиской не может. Завтра пойду в отдел кадров, может быть, начнут оформлять так.

Вышел в подавленном настроении. Все тело ослабло, где-то внутри всегда натянутая пружина размякла, хотелось к маме, чтобы кто-нибудь утешил.

 Написал письмо родителям, сознался, что только еще прописываюсь, это после двух писем, в которых «оформляюсь», но сочинять уже противно, пусть так. На набережной темнеет. Выложился и стало легче, только воспоминания о недавних свиданиях все так же жгучи.

В отделе кадров дали заполнять бумаги, но все же надо ждать прописки. Сажусь на рубль в день с сегодняшнего дня. Их осталось 17, это примерно на 15 дней, протяну авось.

Здесь нет ветров, и сейчас парк стоит как мертвый, только падающие листья тихонько лепечут. Но когда налетает порыв, они осыпаются наперегонки. Пасмурно, в пожухлых листьях земля, и на скамейке опавшие листья. Ручей не бежит в бетонных серых берегах. Я пишу мемуары.

6/X-62.
Шестнадцатый день на новом месте, пошла вторая половина месяца.
Был на приеме у Янгеля. Явился двадцать пять минут девятого и долго ждал у бюро пропусков. Потом оказалось, что пропуск еще не выписан, и опять ждал вместе с каким-то парнем, тоже молодым специалистом.

Прошли через центральную проходную по временному пропуску, дальше широкая аллея меж заводскими корпусами и посередине во всю длину, на несколько сотен метров цветник, роскошные розы сплошным ковром. В конце, поперек – мой «ящик», краснокирпичное четырехэтажное здание с огромным лозунгом на крыше: «Наша цель – коммунизм». Я аж вздрогнул и опасливо огляделся. Неужели никто не чувствует явную, издевательскую двусмысленность такого лозунга, для предприятия, выпускающего боевые ракеты!

Долго сидели в приемной, чуть не уснул. Наконец наш куратор Куркин привел нас в кабинет – такой важный в отделе кадров, в кабинете Главного он вдруг согнулся и забегал на цыпочках. Но мне-то бояться нечего.

Янгель встретил нас приветливо, пожал руки, предложил сесть, сам сел по другую сторону длинного стола. Среднего роста, подтянутый, одет во все темное, с темными короткими волосами «ежиком» и таким серьезным лицом, что оно тоже кажется темным. Он неожиданно глубоко заинтересовался моим дипломом, семьей, чем хочу заниматься. Пообещал, что буду работать по специальности. Мне он понравился.

Вышли с завода, вернулись в отдел кадров. Товарищ мой всю дорогу радовался, что удачно ответил на вопросы Янгеля – угадал! Я подумал, что я еще не самый большой невежа.

7/X-62.
Всю ночь крутился и встал-таки в 6.15. Торопился уйти, никого не разбудив. Ехал 35 минут до вокзала и успел к отходу поезда. Целый час поезд тащился по железнодорожному узлу – вот это станция Днепропетровск! Ехал вместе со школьниками. Веселый и глупый народ, как бездумно они подражают глупым канонам глупых, тоже подражающих взрослых!

Прошел через весь Новомосковск (без билета ехал, конечно, и трусил. Когда привыкну?) Вышел на шоссе, потом на проселок. Очень людные места. И леса не те, слишком домашние, без дикости, слишком роскошные и мягкие. Везде полно отдыхающих. До четырех часов шел наугад, стараясь держать на север и часто выходя на берег Самары. Огромные села без улиц, белые мазанки, ласковые хозяйки, однако молока не нашел. Удивительно мягкий и ласковый здесь воздух, особенно ближе к закату он наливается теплым медовым светом. Валялся под соснами на скользкой игольчатой подстилке, вверху ветер, колеблются тени и блики. Шел по желтой дороге, по берегу холодной уже реки. Похожа на Илеть, но нет сокровенности, девственной дикости.

В пять вышел к большому селу, застенчивые ребятишки перевезли на тот берег, я зашагал в обратный путь. Долго колебался, не пойти ли на гору, куда, собственно, держал путь весь день, да больно далеко, решил: все хорошо в меру. Попал на капустное поле. С трепетом и предосторожностями свалил вилок и – шасть в канаву. Там и сжевал часть. А капуста – до горизонта, чего трушу!

К городу шел уже в сумерках. Легко и радостно шагал вдоль шоссе, играл сам себе марш на гармошке. Солнце село, заблестели звезды, стало прохладно. Давно я не был так бодр и весел, так полон сил. Кажется, я переболел переезд, кажется, прижился. В темноте уже пришел в город, на автостанцию. Купил билет, сел с книжкой в углу. Пришли студенты и студентки, и я позавидовал, какие симпатичные, умные девушки, когда-то я тоже с такими дружил.

10/X-62.
Первый рабочий день. Утром получил пропуск. Шел по заводу и сиял улыбкой. Оформил бумажки, пришел в отдел аэродинамики и тепловых режимов, в котором буду работать. Отдел сидит пока в актовом зале, говорят, ОКБ скоро переедет в новый корпус. Я попал сначала на сцену – все не по-людски. Зал большой, весь плотно заставлен разнокалиберными столами, так, что трудно найти проход, глухой гул от голосов как туман висит в воздухе. Несколько человек в разных углах одновременно говорят по телефону. На сцене тоже столы – пореже. Не сразу нашел своих. Сказали: начальник отдела Федор Иванович Кондратенко будет вон за тем столом. Я подождал, подошли парни, остановились у стола, заспорили. Я колебался: неужели это и есть начальник? Обратился. «Да, я».

Поговорили. Он предложил заниматься разреженным газом, аэродинамикой искусственных спутников. Потом стал объяснять, чем они еще занимаются, но я дальше слушал плохо, сразу решил: спутники – это мое. Он предупредил, что я буду первым в этом направлении. Что ж, неплохо и лестно. Отправил меня к непосредственному начальнику Юре (Семенову) – парень стремительный и простой. Пробивали с ним вместе допуск к материалам библиотеки. Он посоветовал найти в каталоге все по теме. Я ни черта не нашел, как обычно, ограничился вялыми попытками. Тогда он сам дал номера – вот почитай. Остальное время бегал, собирал подписи под заявлением об авансе.

Посадили пока за чей-то чужой стол – хозяйка в декретном отпуске.
Вечером записался в районную библиотеку. Зашел в столовую с кучей книжек, там дым и шум, у рабочих зарплата. И тут погас свет, еле меня выпустили со всем хозяйством.

11/X-62.
Как радостно бежать по свежести на восходе – лучшие минуты дня. На работу двадцать минут девятого. Весь день читал отчеты. Очень туго идет дело, зеваю и мечтаю, но не работаю. За соседним столом сидит бывший слесарь, учится вечерником в институте, семейный, положительный товарищ, мне немного неудобно называть его на «ты».

Бегал пробивал секретную тетрадь и заявление на деньги. В обед ходил в комитет ВЛКСМ – встал на учет. Познакомился с другим соседом по столу – комсорг Юра, симпатичный парень, улыбаемся друг другу. Говорит, есть здесь и туристы и гребцы – познакомит. Сам – стесняюсь. Дал он мне билет на лекцию по международному положению, вечером сидел в читальном зале – много хороших книг.

С лекции сбежал, сидел, смотрел, как парни в комнате играют в карты. С ними мне хорошо. Валера изучает английский. Без стеснения играл им на гармошке, но зачем-то соврал, что мне ее подарили.

12/X-62.
В обед давали в отделе зарплату, я сидел, дулся, чувствовал себя таким лишним и несчастным, что вот-вот заплачу, но и смешно это было одновременно. Землячка моя Наташа мне улыбается, но не подходит, я тоже.

В конце дня – техническая учеба. Я сиял весь этот час – парень с простецкой курносой рожей запросто говорил о таких вещах, как в самых громких сообщениях ТАСС!
Вечером поехал искать журналы. Не могу спокойно идти по проспекту, каждое личико – воспоминания и тоска.

13/X-62.
С утра задержался в библиотеке и не появился за столом в 9.00, за что и получил первый нагоняй. Работа совершенно не идет. Через час отправился в бухгалтерию с подписанной всеми бумагой на аванс, но оказалось, что я зря старался, она не нужна. Нужно просто отчитаться за путевку (дурак, говорили же сразу в отделе кадров!) Пошел в отдел кадров (хорошо хоть с завода выпустили), сбегал домой за билетом, но в бухгалтерии все равно отказались начислять деньги – нет тарифного листа. Пошел снова к главному бухгалтеру. Сколько ни просил его, он остался неумолим: нужен документ. Я сказал ему: «Вам человек должен быть нужен, а не документ!» Сгреб бумажки и вышел, не простясь.

Выйдя на улицу, свернул сразу в сторону, где никого нет: слезы неудержимо лезли наружу, в горле – комок. Кое-как подавил ненастье, заставил себя посмотреть на небо, улыбнуться. «Помнишь, Женька, первый день, когда ты еще больной, без знакомых, под дождем оставался один, и не было на ночь крыши над головой, и впереди все было смутно. Но ты же не унывал тогда: жизнь прекрасна и удивительна – не пропадем!». (Правда, денег осталось сорок копеек, но когда они были?) Легко я обижаюсь (тот я, который живет). А через час Юра-комсорг предложил денег взаймы, якобы от отдела по общественной линии. Ну что ж, это выход.

Работаем в субботу без обеда до трех. Выйдя наружу, я великолепно пообедал, поехал в библиотеку, но журналов не нашел. Прогулялся по кондитерским, зашел в филармонию, но там сегодня ничего нет, в театр пойти не решился: слезная драма в постановке Криворожского театра. Приехал домой.

Говорили со Славой. Он практику проходит здесь вместе со всеми своими из ХАИ, а работать поедет в филиал фирмы, в Павлоград, фактически в ссылку из-за скандальной истории. Провожали друга в свадебное путешествие. Пока поднимали очередной тост на перроне, оказалось, что пропали уже погруженные в поезд  вещи. Кто-то поехал на такси выяснять, не дома ли их забыли, но потом выяснилось, что просто перепутали вагон. Все это так и осталось бы одной из комических глав студенческого эпоса, если бы утром следующего дня мертвецки пьяного Славу не нашла охрана режимного предприятия на своей тщательно охраняемой территории. Начальник охраны только что на коленях не стоял, пытаясь мольбами и угрозами выяснить, как же смог он преодолеть высокие заборы, собак и колючую проволоку. Обещал замолчать это дело, если Слава сознается, как сумел пролезть. Но Слава молчал, как партизан. Не мог он ничем помочь несчастному начальнику, не помнил он, как туда попал. Написали бумагу в институт. Сначала его хотели совсем выгнать, потом пожалели – все же последний курс. Заменили исключение ссылкой в Павлоград. Жаль, что он не остается здесь, мне с ним хорошо.

Приехали ребята с бутылкой, стали жарить картошку, устроили вечеринку. Выпили и пытались петь, но очень слабо. Все как-то без инициативы и скучно, девушек нет, а так я вялый. Позже они сели писать пулю большой компанией, с советчиками. Загородили газетой лампочку: «Ты спи, татарин, мы тихо!» Но какое «Тихо», если временами чуть не до драки. Им с утра не вставать, а мне к девяти на работу.

14/X-62.
Воскресенье, воскресник. Приехал в восемь к проходной и стоял в одиночестве у стеночки. К своему отделу подходить – какой смысл, я там практически ни с кем не знаком. Но в машину сел со своими. В кузов набились туристы, снова знакомая обстановка: машина, песня, женский локоть. Привезли на стройку. Распределили. Нас пятерых отправили на погрузку. Заговорил с парнем – турист. Он рассказал, что занимается и яхтой, но их мало и неизвестно, как с этим делом – нужно узнать, в отделе есть парень. Альпинистов полно, есть и секция – только занимайся. Он был в горной «тройке» по Кавказу. Я все же малявка со своими «двойками», а про себя важничал. Прохалтурили три часа на машине. Вместе ехали домой.

Читал саянский дневник. Какой все же я болван, что не пошел нынче на Саяны. Позор трусам, пусть их мучает вечное раскаяние. Поспал. Так и прошло первое рабочее воскресенье – бессмысленно. И снова грустно. И снова неотвязная память о прошлом лете, о наших бесконечных расставаниях, о ней.

19/X-62.
Новый мой знакомый Слава сказал: «Недели полетят». Вот одна почти пролетела.

Понедельник: Семенов уехал, я один, сам по себе. Читаю с утра отчеты, после обеда – Паттерсона. Уговорили сходить на кружок философии – дрянь, копаются в скучных мелочах. Потом – в столовую и в город. Писем нет. Я брел по проспекту когда меня окликнул женский голос – Женина подруга Неля. Я проводил ее до остановки. Долго ждали трамвая. Она весьма мила, как всякая кем-то любимая девушка.

Вторник. Отчеты проясняются. Начинаю кое-что понимать. Но скучно сидеть подряд семь часов. Вечером приехал на водную станцию. Блестит вода от фонарей. В темноте вытаскивают скользкие лодки. Нет, я отсюда не уйду! Это мое родное, глубинное. Жаль, никого не нашел.
Писем нет.
Среда. Медленно стал работать. Страшно, что углы уже не цепляют, а обходятся. В обед целый час обедал, ну и обжора стал.

Вечером нашел на водной станции парусников. Девушка – Галка. Водила меня по базе, потом заставила ждать всех, потом потащила провожать себя до дому и опять долго ждали трамвая. Мне было хорошо. Но она страшненькая. Обещала: будут еще нынче выходить на воду.
В общежитии открылась столовая, стой теперь в очереди.

Четверг. Утром бегаю пока по полчаса, буду больше. День читаю отчеты. Звонил в отдел кадров, сказали: приказ о зачислении будет завтра или послезавтра. Комсорг говорит: «Ты не стесняйся, надо надоедать». Но я стесняюсь.

Вечером поехал в универмаг. Из нужного там нет ничего, ни ботинок, ни штурмовки. И кед нет.

Вчера после обеда часа два не мог заставить себя читать отчеты – воспоминания одолели. Неостывшие летние свидания меня мучают. Все мечтаю, как мы снова встретимся. Почти твердо решил поехать к ней седьмого ноября, но сначала же нужно написать! Может быть, и поеду, но вернее – нет.

23/X-62.
«Мелькают дни, идут года, цветы цветут...» В воскресенье до полудня играли в мяч на гребной базе в парке и бегали, и катались на лодке. Я теперь «народник», раз в яхтсмены не берут (сказали, что сезон кончился и все будет только с весны).

Вчера – день как день, давлю Калихмана, все знакомое по практике в ЛГУ. Вечером читалка, столовая, телевизор. Пришло сразу три письма: от Эммы, Кольки и из дома. Колька огромное письмище сочинил. Написал про всех наших. Похоже, лучше меня-то вряд ли кто устроился. Написал длиннющее письмо Ильдарке. Хорошо бы поговорить с ним.

Сегодня. Разминка теперь 35 минут. Калихман больше не лезет, хоть убей, нужен отдых. Собрался в Севастополь на праздники, из отдела многие собираются. Вечером со Славой бегали и гребли в «народной» лодке, мы почти друзья уже.

Ночью на волнах на лодке – хорошо, родная стихия! Гребу я, однако же, слабо.

А внутри стучит все тот же метроном неотвязной памяти.

11/XI-62/
Съездил в Севастополь. Как-то довольно уныло это получилось. Все оказалось неожиданно мелким, малозначительным, по сравнению с ожиданием, даже море. Узкая бухта, белесовато-голубая вода в мелких волнишках, вокруг голые сухие горки (для холмов они слишком крутые, а для гор – ростом не вышли). Небольшой город, тесные улицы, маленькая набережная, тонкая колонна памятника затонувшим кораблям на скромном постаменте в десятке метров от берега, небольшие стальные корпуса крейсеров и миноносцев на недалеком рейде под маленьким бледным ноябрьским солнцем. Вот он – прославленный город-герой. Пешком прошли через Малахов курган. Голая, каменистая, желтая от известняка и высохшей редкой травы земля. Мне стыдно было слушать, с какой заученной гордостью экскурсовод говорила, как матросы в одних тельняшках в полный рост шли здесь на немецкие пулеметы. Сколько народу здесь полегло. Какой же это героизм, это – отчаяние. Все-таки герои это те, кто побеждают и прежде всего умом. Обидно за наших. Почему за каждого немца платили по десять наших жизней? Чего-то я не понимаю в этой нашей героической победе. И Малая земля тоже маленькая, черная, плоская.

А в воскресенье съездил в Новомосковск. Было пасмурно, тихо и грустно. Пустые поля, пустой голый лес, тусклая река. Щемящее душу одиночество. Искупался в Самаре, не то, чтобы хотелось, просто, чтобы отметиться в ноябре.

А мечта о встрече растаяла теперь в неопределенном будущем.

14/XI-62
На техучебе – доклад начальника нашего сектора Петра Авраамовича Латайко. Он – крупный, широкий в кости, с плоским лицом, нижнюю треть лица занимает мощный подбородок, а среднюю – свернутый на бок нос (на ринге?). Длинные залысины в жиденьких светлых волосах еще увеличивают площадь лица и на этом пространстве как-то теряются неопределенного цвета глаза со странным руководящим и в то же время неуверенным, заискивающим выражением. Излагал новый (им разработанный) метод решения алгебраических уравнений четвертого порядка. Реально решают уравнение Кирхгофа для излучения при расчете теплового режима спутника на орбите.

Я до самого конца не мог понять – это все всерьез или это такая английская шутка, когда без улыбки несут заведомую чушь. Всю шею открутил, но народ сидит с серьезными лицами, слушают, некоторые еще и записывают. Но ведь это же метод секущих (см. Справочник для инженеров и студентов ВТУЗов стр.145)! Минут двадцать он топтался на одном месте, потом стал показывать графики, как хорошо все получается. И в конце сказал, что они готовят статью в журнал «Ракетная техника». Все прошло очень солидно, даже торжественно. Я сначала дергался выскочить насчет страницы 145, но к счастью, застеснялся.

А вчера сдавал ему же свою первую живую работу. Нужно было выдать тридцать четвертому отделу сопротивление унифицированной платформы по углам атаки для разных высот. Посчитал все на логарифмической линейке, похвалил сам себя, что так быстро сделал и понес к Латайко подписывать. Он долго молча смотрел на мой график своим фальшивым взглядом, молча выслушал все мои объяснения, тяжело вздохнул и сказал, что это не похоже на правду, надо перепроверить. Я немного даже обиженный вернулся за свой стол и быстренько пересчитал. Оказалось – действительно, наврал в нескольких местах при счете. Он снова так же долго и так же молча смотрел на новый график, а потом спросил, почему у меня две кривые пересекаются. И снова отправил меня проверять, и снова оказался прав. Только на четвертый раз он подписался под моими результатами и понес их на подпись Кондратенко. Причем, я точно знаю, что в аэродинамике спутников он ничего не понимает. Но я-то каков лопух!

16/XI-62
Вляпался в глупую ситуацию. В отделе четыре не молодые уже женщины-«техники» должны считать на «Рейнметаллах». Но все стоят в очередь к Наташе, а эти три тетки целый день слоняются без дела, лузгают семечки в углу. Я расписал большую «простыню» А1, подошел к одной и стал объяснять, как считать. Она долго не могла понять, что я от нее хочу, потом посмотрела на меня, как на идиота, и сказала, что так все и сделает. Через час оказалось, что она еще и не начинала. Еще через час она написала две колонки результатов, но – ни одной правильной цифры! Я объяснил еще раз, как надо и, кипя, вернулся к своему столу. И тут мне Лида объяснила, что я и в самом деле идиот. Что Наташа действительно работает у нас техником, сразу после школы (и учится в университете на вечернем), а эти тетки – просто жены наших сотрудников, погибших при аварийном пуске вместе с маршалом Неделиным, они просто получают зарплату вместо пенсии. Вечно я все узнаю в последнюю очередь!

12/XII-62.
Удивительно, уже почти половина декабря, а снегу и в помине нет, трава на клумбах зеленая, дожди, хожу в плаще. Темнеет только рано, и вечером уже ехать в город не хочется. В субботу Гена получил от родителей посылку – ящик с сахарным песком. «Беги, Татарин, поменяй на вино в гастрономе». Я принес, как обычно, портвейн «Таврический» и кусок ветчинно-рубленой.

Выпив, решили идти на танцы в клуб драться. Как-то я при обсуждении этого дела так и не понял до конца, насколько проект всерьез, но ножи взяли. Танцы были скучные, темноватый зал, серая публика. Я уже было собрался потихоньку слинять, но тут Валера зацепился за каких-то двух парней, и все толпой двинулись на выход выяснять отношения. В такой ситуации уйти было уже неудобно, и я присоединился к своим. Однако на улице противников оказалось не двое, а значительно больше. Это нас, собственно и спасло, потому что серьезной драки не получилось за явным преимуществом одной стороны. Подробностей я не видел, так как меня сразу перебросили через невысокую ограду сквера у входа в клуб, а когда я поднялся и вернулся на поле брани, противник уже вернулся в зал, а наши махали кулаками после драки.

Вернулись к себе, и Женя предложил в память о славной победе поставить памятник в вестибюле, благо памятников прямо за стеной – сколько хочешь. Выбрали на кладбище толстую мраморную колонну в рост человека, с трудом опрокинули и попытались катить, но она проваливалась в грязь между холмиками и не шла. Перемазались, но главное, к ней было не подойти всем вместе, а для двоих-троих она была слишком тяжела. Володя притащил веревку и тогда дело пошло живей. Прихватили колонну петлей, впряглись всей веселой компанией и поволокли ее к крыльцу. Самое сложное было увести на время с проходной дежурную. С гиком и хохотом закатили колонну по ступенькам в дверь и поставили на попа посреди вестибюля, а сами перемазанные и счастливые поспешили убраться к себе наверх. Сегодня она еще стоит на том же самом месте, не так-то просто ее вынести. Говорят, пригонят кран и попробуют через дверь краном.

16/XII-62
И вот мне 22 года, и я в Москве, в гостинице Ярославская. По радио звучит увертюра к «детям капитана Гранта». Я не выспался, день прошел хорошо, а вечер – даром. Я – инженер, я – в командировке, солидные люди говорят со мной с уважением. Зачем же жизнь? Четыре одинаковых кровати, чистые покрывала, стандартные тумбочки. Никто нигде не ждет меня, нет места, где меня любят, где обнимут и погладят по голове.

А хотелось дальних дорог, трудных дел, даже одиночества, величественного одиночества. Вот оно есть. Очень много хочется сделать, но я больше не могу без ласки.

Прилетел в субботу с больной головой, устроился в гостинице, бродил по городу печальный и ненужный, метель больше не развлекала меня, как прежде. А в шесть вечера в магазине меня потянули за рукав – Вера! Мы удивились оба – приятная встреча. Я проводил ее до вокзала, говорил пустяки, улыбался, она рассказывала с перерывами о своей жизни, про других однокурсников. «Тоска у нас. Все живут в разных концах. Со Светкой встречаемся только на работе, да и то не разговариваем». «Почему?!» – «Не знаю, она не говорит. Идем во вторник на лекцию, приходи, Ленка будет». – «Что ж, приду».

Я посадил ее в электричку и ушел, не дожидаясь, пока закроются двери. Правда, мы никогда не были очень близки. И все же, как резко и как насовсем оборвано прошлое!

В Калининграде, на Королевской фирме я чувствовал себя бедным родственником. Долго объяснял в проходной по висячему глуховатому телефону, зачем приехал и кто именно мне нужен. Долго ждал попуска. Пришел за мной молодой парень, долго вел сначала через заснеженную территорию между цехами, потом по длинным кривым коридорам. А разговор получился совсем короткий. Считают они практически так же, как и мы, и вообще при их массах и временах жизни аэродинамика не очень существенна. Расчетом занимается парень после МАИ. Не очень-то ему нравится там, платят тоже мало, на десять рублей больше, чем у нас, а перспектив практически нет: начальник отдела доктор наук, еще не старый, начальник группы – кандидат.

Больше понравилось в Болшево, в НИИ-4. Там разговор получился намного более заинтересованный. И продвинулись они дальше. Они не пользуются аналитическими формулами, а интегрируют по элементарным площадкам на машине, как у меня только еще в планах. Понравилось, что стоило мне только начать говорить про мою идею, как экспериментально определять коэффициент аккомодации импульса по разности сопротивлений близких спутников, так мой коллега сразу загорелся и сказал: «Пойдем к начальнику управления!» И мы сразу, без звонков по телефону, постучались в дверь кабинета начальника и сразу обсудили с ним эту идею, которая уже давно болталась у меня в голове: два спутника разной формы, например: шар и конус, соединить веревочкой с динамометром, замерять разность аэродинамического сопротивления и по ней определять эту самую «альфу», про которую никто не может сказать ничего определенного. Начальник пожилой, лысоватый, доброжелательный и немного ироничный сразу ухватил суть дела, тупыми толстыми пальцами взял со стола заграничную шариковую ручку и тут же прикинул на листе бумаги: разница будет только в отраженном импульсе, это примерно на порядок меньше падающего, да на средний косинус…Число получилось очень маленькое, за пределами точности реально имеющихся приборов, да и разных помех будет много, трудно будет выделить такой слабый сигнал. Он рассуждал вслух, а получив результат, не оборвал разговор, а стал расспрашивать меня о работе и моих планах, так что я не почувствовал себя дурацким прожектером, а ушел из кабинета с приятным чувством уважения к себе.

11/II-63.
В обед в столовой увидел человека с перебинтованной головой. На первого не обратил внимания, мало ли чего бывает. А потом смотрю, чуть ли не половина очереди таких! Оказывается, они – с помороженными ушами. Я тоже, конечно, мерз в своей беретке по дороге на работу – мороз где-нибудь под двадцать и с сильным ветром (недаром по-украински февраль – «лютый»). Но здешний народ, видно, совсем без привычки к настоящей зиме.

Вечером шли домой вместе с Валерой из отдела компоновки спутников. Он тоже в старом драповом пальтишке, как из крашеной мешковины и дырявых туфлях, и денег у него тоже не хватает до получки, хотя он уже третий год работает. Но он, вроде бы даже гордится этим. Говорит: «Со стороны можно подумать, что мы нищие какие-нибудь, работяги или дворники, а на самом деле, когда по всесоюзному радио, торжественно сообщают, что: «Искусственный спутник Земли Космос №… успешно выведен на околоземную орбиту» – так это – про нас. И не важно, что никто этого не знает. Главное – что мы делаем». Он говорит, что раньше в КБ платили лучше, за успешный пуск могли дать премию в целую зарплату, на полигоне полагались двойные командировочные, и премия тогда была до тридцати процентов в месяц, а не двенадцать, как сейчас. И в общежитии инженеры жили по трое, а сначала даже и по двое в комнате.

Тридцать процентов – это хорошо, можно было бы купить новые ботинки, чтобы ноги были сухие.

21/II-63.
Скорей бы март. Я все еще чего-то жду от времени, все еще живу неопределенной надеждой на лучшее завтра. Но разве плохое сегодня? Работа интересная, идеальная. Приходят и просят с уважением: пожалуйста, сделайте, нам очень нужно и как можно скорее. Я делаю, до слез в глазах, до тяжести в висках, учусь и делаю одновременно. Загонял Лиду. Нехорошо, что я обращаюсь с ней как начальник, но она сама поддерживает этот тон. Она – хороший помощник, но слишком принижает себя и льстит мне, а так трудно добиться простоты. Валера смотрит на нас с завистью, мне не терпится и его затянуть в дело, отчасти из честолюбия, нас будет трое – группа аэродинамики спутников Земли! Но и действительно не хватало рук последние дни. Пробил временный пропуск в сборочный цех, потрогал руками ракету, сунул голову в сопло, посмотрел, как выглядит в натуре наш объект (расстроился – так много деталей я еще не учитываю!) Так что тебе еще надо, парень?

В воскресенье уехала Тамара Недзвецкая. Два дня мне ее не хватало, теперь забыл, кажется. Ее подруга, проходя, сказала: а Тома тебя ждала! Да, я обещал: может быть, приду донести вещи до вокзала, – и не пришел. Плохо не то, что не пришел, плохо, что не сказал твердо «нет» – становишься мелочным, Женька. Мы быстро нашли общий язык, быстро стали близкими, искренними друзьями, не больше, по крайней мере, с моей стороны.

Так вот и жду чего-то неопределенного впереди, чьей-то близости, простой, мягкой, настоящей. Трещат суставы, болит плечо, на улице вместо снега дождь и грязь и сильный мокрый южный ветер, мартовский ветер, мой старый товарищ. Как же мало я изменился с тринадцати лет (10 лет), как мало поумнел (но и охладел мало)!

Чекмарев сказал: полжизни я буду жить, и только вторую половину писать. Хорошо бы так, да не охладеть бы ко второй половине. Много хочется, и до сих пор я не сделал выбора. Или сделал, фактически? Здесь складывается карьера, трудно будет ломать ее потом, только бы не привыкнуть к фальшивой жизни. А настоящая ли она сейчас? Кажется, да.
Вчера в филармонии зал был набит народом до предела. Артист читал Евтушенко, Рождественского. Но мне больше нравится читать стихи самому.

15/III -63.
Жизнь опять – гонка изо всех сил. Никто не заставляет меня столько работать, никто не заставляет учиться, я сам жалею каждую потерянную на отдых минуту. Бегу, бегу вперед, оглянусь, до передних еще далеко, хоть есть кто-то уже и сзади, а что толку. Но сейчас вся жизнь в этой гонке, только вперед, скорей вперед, скорей все знать, скорей все уметь, скорей быть всем нужным. Ходить на совещания у Главного, подписывать протоколы, этой отравы я уже хлебнул и чувствую себя обманщиком – так мало я еще знаю, так зыбки результаты. День проходит как минута, я успеваю засечь только, как сажусь за стол, как нарочито медленно стираю пыль и переодеваю туфли. А дальше – понесло! Досадный перерыв на зарядку, хорошо, когда нет ее, и до обеда обычно сделано едва поло-вина намеченного, а тут еще непредвиденные разговоры с начальством или заказчиками – уходит время. И, скрепя сердце, опять отдаю послеобеденные часы спешной текучке – товарищи просят выдать завтра, пожалуйста, очень нужно. Я не хожу курить в коридор, я работаю без перерывов, все время спеша, не разговариваю с соседями, я чужой в отделе, как полгода назад, когда пришел сюда. Я рвусь вперед, в этом смысл жизни.

А как ничтожны результаты этой гонки! Я все тот же молодой спец на испытательном сроке, на обрезанной сторублевой зарплате, меня не мучают деньги, хотя неплохо было бы купить кеды, но это такая мелочь! Меня мучит гордость, я хочу быть впереди, в этом для меня смысл жизни. Всегда впереди, может быть это и хорошо. Только – вечное одиночество. Я не живу, как большинство вокруг, спокойно шагая, я все хочу успеть больше.

Мне жалко времени на пьянку, жалко просто проболтать вечер. И вообще, проводить вечер без цели, без пользы, просто с удовольствием, кажется мне преступлением. Мне жалко времени на друзей, я всегда слишком занят.

И только вечером, обессиленный валяясь на кровати с гармошкой, я отдаюсь воспоминаниям о наших летних встречах. Они живут во мне весь день под арифметикой расчетов, как заглушенная зубная боль, но только теперь я отдаюсь им совсем, я жду ее, все еще ее, ворочаюсь от нетерпенья с боку на бок, каждый удар сердца – долгий срок, отделяющий нас от встречи, я не могу больше, я не могу!

Тогда я одеваюсь и бегу на проспект, два километра вниз, два вверх, тяну резину, отжимаюсь, работаю. Потом читаю, потом пишу, потом лягу в кровать и тогда мысли о ней снова захлестнут меня нестерпимым ожиданием, пока не заглушит их неспокойный сон.

18/III – 63.
Мороз, метет снег по заледенелым лужам. «Митина любовь» – все так же, то же ожидание, только веры у меня больше, и время лучше. Но как она хороша, разве не лучше Больцмана, Женька? Разве не лучше Валландеровской теории? Весна живет в его описаниях, запах весны, чувства весны, я много дал бы за то, чтобы суметь высказать такие вещи. Опять «бы», однако – не пытаюсь. И много желанных вещей еще не сделано, а я занимаюсь аэродинамикой, чужой мне, в сущности наукой.

Обнаружил сегодня, что все выданные результаты не верны, что я неправильно понимал смысл посчитанных коэффициентов. Опустились руки, ходил вялый весь день, – как я глуп, сколько времени прошло уже, и как мало я знаю, как мало могу. Освоил несколько примитивных формул – и только, и это за полгода! Крепнет решение сбежать учиться дальше, хочу учиться. Лида укоряет, что я не хожу в кино, что думаю только о работе, опять в сухари попал. А о чем еще можно говорить с не очень приятным, но полезным человеком. Второй мой помощник Валера – совершенный ребенок, беспомощен и покорен, работай с такими, да еще попробуй не поглупеть. Так и прошел день без толку, с одной мыслью – как я глуп!

Когда вечером звенит звонок, все сидят еще на местах, или собираются группами, либо по делу, либо с домино. А я всем чужой, ухожу один, сразу – грустно

19/III – 63.
Пришел утром Васильев: «Ну как, посмотрел?» Я понял, что он экзаменует меня. Он вообще-то из другого отдела, но мой главный заказчик. Я темнить не стал, все рассказал как есть. – «Ну, это другое дело!» Мы поговорили еще о работе и о разном, мне легко с ним, хоть он и старше меня намного. Зашла речь о его командировке и, наконец, о графиках. Я признался, чуть покраснев, что они не верны. – «Да, слишком много свободы тебе дают». Я сыграл бедненького: «Думаешь так хорошо нести на себе ответственность!?» На самом деле я этим горжусь. Я очень боюсь, что ошибка откроется, и от меня отвернутся, перестанут доверять. В коридоре снова зашел разговор, сообщать ли его начальству. «Я не хочу замалчивать, – сказал я, посмотрев ему в глаза, – если ты считаешь нужным, можешь сообщить». А потом не выдержал характера и все же попросил: «Не говори, если можно, мы исправим и так». «Ладно, – сказал он – переделаем сами».

«Много свободы» – это польстило мне, это правда, плохо только, что я мало учусь. Уже не хочется работать, хотя конец все виден, но время наступает не рабочее. Митина любовь к тому же повергла меня в мечты, и память мучает теперь и днем. Валера относится ко мне как семиклассник к репетитору, хотя по должности мы одинаковые инженеры. Лида чем-то обижена, видимо чувствует, что неприятна мне. Английским я плохо владею, тоже надо взяться. А вечером в общежитии, когда я, собравшись на Днепр, писал письма, пришел комендант с какими-то парнями, вселил двоих ко мне в комнату на время, пока не явятся на работу мои прежние друзья. Только сейчас я понял насколько уже близко сошелся с моими буйными авиаторами, кажется противоестественным, что в нашей комнате будут жить какие-то другие люди. Я даже не посмотрел толком, что за народ, но, кажется, рабочие.

Приехал на Днепр расслабленный и грустный. Нет теперь у меня моего одиночества, моего беззастенчивого я, которое бывает только за запертой дверью, опять я потеряюсь в своей многоликости, в своей собственной игре.

Солнечно и морозно. Печально догорала заря за Днепром, стыли голые деревья, льдисто блестели звезды. Милая моя – где ты? Мне так одиноко, так хочется спрятаться у тебя на груди. Я снова маленький мальчик, я снова хочу плакать от тоски, когда сереют в кустах жалобные сумерки, тоскливые лесные сумерки в голых ветвях.

А письма в ящике опять все тому же Фуникову, черт бы его побрал.

13/IV-63.
Идет дождь, теплый летний дождь, с запахом земли и детства, грустного счастья ненастных дней, я не хочу вспоминать прошлого, не хочу размягчаться, ушедшей легкостью и лаской, иначе можно не выдержать и разреветься горькими слезами со всхлипыванием, мне так часто хочется сделать это последнее время.

Год еще не прошел, но минуло полгода, я многого достиг, и много натворил неприятностей и сейчас стою на пороге одной из самых больших. Мне очень тяжело сегодня, так, будто я совершил преступление, и никто не знает еще об этом, хотя след уже обнаружен. Так тяжело, как было пятнадцать, наверное, лет назад, в такой же сырой апрельский, или еще мартовский день, после того, как нас обобрали в парке мальчишки. Почему-то это казалось очень тяжким проступком с нашей стороны, хотелось расплакаться и сознаться, чтобы мама наругала и утешила, но я сидел на диване и крепился, тоской глядя в серые окна. Сырая весна, серые окна, но мамы больше нет, а я опять креплюсь – потерпи, пройдет и этот момент.

Пройдет, но как медленно нынче движется время, какие это длинные, бесконечно длинные зимние полгода. Когда же, наконец, весна? Я хочу полевых цветов, большой, неряшливый букет пахучих цветов в пыли и солнце. Хочу горячих лугов, высокой травы, запаха теплой земли и цветенья, и свежей зелени, сыроватых, скрытных в тени стеблей. Хочу лечь в траву и лежать, глядя на небо, или закрыв глаза, вдыхая мир и вслушиваясь в него, вдыхая покой. Я перестал мечтать о горах, теперь мне снятся тенистые леса, сосны, марийские подснежники, наши шумные слеты, тепло дружбы и ее мягкие руки.

Но леса и горы далеко. А я зачем-то живу в другом мире за высокой каменной стеной и колючей проволокой, отдаю ему всю свою жизнь и не могу уйти. Одно ли честолюбие тому причиной? Я жду повышения в должности, это моя цель, очередная цель этой сумасшедшей гонки. Я стал нервен и слаб физически, легко раздражаюсь и долго не могу успокоиться, я стал никчемным мужчиной, и вот все готово рассыпаться прахом из-за этой дурацкой командировки. Я забыл взять форму! Это так просто. Просто забыл.

Командировка была нежданной радостью. Пришел во вторник начальник группы и сказал: «В субботу полетишь». Васильев оформлял бумаги, мне нужно было только получить деньги – это я сделал. Послал ей в Москву телеграмму: «Еду». Но кто-то не смог в субботу, перенесли на понедельник, ну что ж, я перенес встречу на понедельник. Я спешил на свидание в самом лучшем настроении. Был солнечный день. Внизу под крылом нашего фирменного ИЛ-14 медленно сменялись снежные поля и черные деревни, болела голова от шума. Внуково тоже сияло солнцем и лужами, мы сошли с чемоданчиками в солнечное сияние и пошлепали по снежной слякоти всем коллективом в ресторан обедать. Потом ездили по гостиницам в центре Москвы, встречая таких же, как мы бездомных знакомых, тщетно надеясь, что нас где-то примут.

Без двадцати восемь я попрощался с ними, пообещал прийти завтра к девяти к проходной и поспешил на троллейбусе к Маяковской, к условленному месту встречи…

Она повезла меня в театр Ленинского комсомола. Спектакль уже кончался, мы досматривали конец, стоя в страшной духоте на галерке, сцепив потные руки. Потом гуляли по фойе, она держалась за мой локоть, а мне все хотелось взглянуть на нее со стороны, и было немного стыдно нашей близости. Из театра она повела меня в шашлычную. Там был шум и чад, и отличное вино, и соседи – элегантный парень и чуть пошловатая, почти совсем хорошая девушка. Они пили коньяк, беседовали и смеялись, перебирая друзей, и назначали свидание, а я им завидовал. Я никогда не был элегантным студентом и не назначал свиданий в кафе почти совсем хорошим девушкам. И моя девушка была сегодня совсем некрасивой в своем топорном платье. Мне было грустно.

Мы вышли поздно, около одиннадцати, посидели на лавочке перед памятником Пушкину, замерзли и поехали на троллейбусе до Покровско-Стрешневской. Поцелуй на перроне, я вскочил на встречную электричку и поехал на рижский вокзал. Снова пустые вагоны, снова бьет от холода дрожь, бесприютная, вокзальная жизнь, зачем я держусь за нее – не ясно, но держусь крепко.

Ночь провел, как обычно, в «Заре». В девять утра был уже в проходной «Ящика» – ничем не примечательного пятиэтажного здания с большими занавешенными окнами почти в центре Москвы. Наши уже собрались в тесном вестибюльчике. Изнутри уже вышел Васильев, сказал, что все в порядке, нас ждут, давайте ваши командировки и допуски. Все полезли во внутренние карманы. И я полез, хотя при последнем слове у меня внутри (не в кармане, а гораздо глубже) что-то оборвалось. Я еще не хотел осознать, не хотел верить, еще дрыгал ногами в пустоте, но уже чувствовал, что проваливаюсь, лечу в никуда – я уже понял, что не взял допуск, я как школьник свой дневник, забыл взять «форму-2», справку о допуске к секретным документам!

Васильев собрал комплексную бригаду, представителей всех задействованных отделов. Я представлял от нашей фирмы аэродинамику – эксперт фирмы Янгеля. Легче было бы застрелиться от стыда, но пришлось при всех спокойным голосом сообщить, что я – нет, не глупый щенок, не кретин и идиот, а без аффектации: не взял… Золотой человек Васильев, он и раньше мне очень нравился (и мне казалось, что и он ко мне – с доверием, и от этого особенно больно!), молча взял мое командировочное удостоверение, молча вернул его через десять минут со всеми положенными отметками. Свободен.
Было еще только начало десятого, фирменный самолет в восемь вечера, свидетели моего позора ушли за проходную, а на улице – обалденное апрельское солнце. Только это солнце, да синее до темноты небо, да будоражащий запах тающего в полях снега, да ее мягкие руки запомнились от этого дня, короткого, как один вздох.
Пока я возвращался электричкой из Истры и потом добирался автобусом во Внуково, стемнело. В аэропорту сразу нашел своих, даже посмеялся про себя, как точно все соответствовало данному мне описанию: «Увидишь, где самая большая куча вещей – это наши». Молча пристроился рядом со своим портфельчиком. Скоро пришел бортпроводник, заурядного вида мужичек в штатском, но завсегдатаи его знали, все зашевелились, стали разбирать коробки и чемоданы. Он сказал, что все в порядке, сейчас полетим, только сегодня с нами секретный груз и поэтому всем надо отметить в его полетном листе свои справки о допуске. Я молча повернулся и пошел к выходу. Поезд на Днепропетровск ушел два часа назад.

17/IV-63.
Вернулся поездом и два дня ходил, чувствуя себя еще неразоблаченным мошенником, обманом получившим уважение окружающих. В бухгалтерии потребовали, чтобы я объяснил, почему провел в Москве лишний день. Я сказал, что не было мест в самолете. Потребовали справку из транспортной группы. Пошел туда. Женщина достала бортжурнал, полистала, нашла лист с тем несчастным днем – там значилось одно свободное место! Еще день я ходил в тоске, страшно не хотелось признаваться, но выхода не было. Все же легче всего было сказать правду чужим в транспортной группе. Я написал заявление с просьбой подтвердить, что меня не взяли в самолет по причине…и дальше очень многословно и столь же невнятно. И тут наконец-то мне повезло. Вместо дотошной женщины я попал на мужичка, у которого не было ни малейшего желания разбираться в смысле моего витиеватого сочинения. Он поморщился, подмахнул подпись и залепил все сверху синей печатью, после которой уж и вовсе невозможно было что-либо разобрать. Бегом я вернулся в бухгалтерию: «Вот бумага, которую вы просили!» Камень с души упал, вроде, пронесло.

28/IV-63.
Идею побега подала Лида. Сначала я не принял её всерьез. Говорил друзьям полу шутя, бравируя своей смелостью: «Очень просто. Все равно перед праздником день никто не работает. Никто и не заметит, есть я или нет меня, а номерок мне перевернут. Двадцать восьмого только придется тоже пораньше уйти». Сначала я сам не верил, что сделаю так, мне просто хотелось узнать отношение окружающих к этой авантюре. Отношение было спокойное. Никого это особенно не удивило, хотя, как потом выяснилось, в основном, потому, что они тоже мало верили в реальность моих замыслов. А я постепенно сживался с мыслью о побеге, и наконец, двадцать шестого заказал билет до Казани на московский поезд на пять часов вечера двадцать восьмого апреля.

Нужно знать мой дурацкий характер, чтобы понять, сколько крови и нервов я перепортил себе, прежде чем пришел к окончательному решению, сколько раз я мысленно пережил все кары, вплоть до увольнения, которые могли свалиться на мою голову. Как я мысленно сотни раз оправдывал свой поступок: «Мне очень надо поехать, меня ждет там любимая девушка. В чем счастье, в конце концов?!» Сколько раз я признавал свою вину (но не ошибку!), соглашаясь, что увольнения я заслужил. Шагая в обед в столовую, я без конца снова и снова объяснял Кондратенко, как мне совестно обманывать его, и как нужно, лишался премии, переводился в Красноярск. Ночь на двадцать восьмое я почти не мог спать. Сначала был Кондратенко, потом появилось Светкино лицо, и каждый раз, когда я начинал засыпать, в сознании вновь прояснялась мысль, что я увижу её послезавтра, и сердце начинало биться учащенно.

День прошел кое-как. С утра я ещё делал что-то, подбирал хвосты, чтобы не оказаться нужным в эти дни, но после обеда мысли начали разбегаться, сердце колотилось все чаще, меня лихорадило.
Стрелка часов приближалась к четырем, все было уже решено, оставалось самое простое – сделать. «Ну что, Женичка, иди уже», - говорила Лида, а я все тянул, считая минуты. «Иди, всё будет хорошо, мы сочиним что-нибудь, скажем, что ушел в библиотеку. До свидания, Женичка, желаю тебе хорошо отдохнуть!» Да, пора было идти. Я оставил на столе разложенные бумаги, сдал секретную тетрадь и спустился к выходу. Болела голова от бессонной ночи и волнения. У выхода купил пирожок, пожевал немного, засунул в урну на углу здания – есть не мог. Нужно было ещё зайти за вещами в камеру хранения у центральной проходной. Кончилась смена в цехах, из проходной густо шел народ. «Только бы не остановил кто-нибудь сейчас», - думал я, торопливо пересекая площадь к проходной, только бы уехать, потом – что угодно.

На вокзал приехал за десять минут до отхода поезда. Положил вещи в вагон, вышел на перрон, медленно ходил взад и вперед вдоль стены вокзала, с тревогой озираясь вокруг – не встретить бы знакомого. Было жарко и пыльно, я вспотел в пиджачке, болела голова, слезились глаза от напряжения, стучало в висках. Я уже не мог держать себя в руках, скорее бы уехать!

Привычная вагонная обстановка немного успокоила. Менялись за окном знакомые пейзажи, стучали колеса, пассажиры начали свой бесконечный обед-ужин. Я ехал к Светке.

3/V-63
Родители меня не провожали. Мы приехали на вокзал рано, больше чем за полчаса до отхода поезда. Не было никаких проблем с тем, как занять это время. На перрон, где вся толпа, не пошли. Отошли в соседний садик. Что с того, что там фонарей больше, чем деревьев и листья еще не распустились, все равно это штатное место для гуляний. Встали у дерева, я поставил свой чемоданчик к ногам, счастливо вздохнул, прижал Светку спиной к стволу и утонул в её мягких, послушных губах. Ни фонарей, ни мыслей, ни времени…Первой очнулась она: «Ты посмотри на часы, как бы не опоздать!» Я посмотрел и засмеялся. Можно было не торопиться, мой поезд уже миновал Адмиралтейскую слободу.

Пошли на вокзал. Вечером полно поездов на Москву, перекомпостировали на ближайший и вернулись в садик. Но теперь уже были осторожней.

Сегодня в девять утра я был, как и положено, на своём рабочем месте. Ещё когда шел к столу, мне показалось, что все смотрят на меня с нездоровым любопытством. И тут Лида сказала, что не успел я уйти, как понадобилась моя подпись под методическим отчетом (сам же хотел быть всем нужным!). Вроде я всё предусмотрел, всё подписал, где участвовал, а про этот старый и думать забыл. А его как раз и решили выдать к празднику в качестве перевыполнения плана. На этом я и попался. Искали меня вечер, искали на следующий день, начальство гневалось.
Но сегодня оно меня пока просто не замечает. Видимо, чтобы прочувствовал и созрел для порки.

11/V-63
Сидел на лавочке в саду и ужинал печеньем. Вечерело, солнце уже стало красным и уютным, нежась в последних лучах, притихли аллеи, прекрасные облака одни светились ярко и нежно в голубом океане неба. Дети играли в бег. Девочка лет восьми командовала тремя лет по пяти мальчишками. Они выстраивались на старте, неумело приседали на корточки, опираясь пальчиками о дорожку. «Внимание, марш!» - звонко командовала девочка, - мальчишки неуклюже поднимались на ноги, выжидательно смотрели друг на друга и бежали, стараясь держаться вместе. Только один, самый маленький, не оглядываясь, бежал вперед, попадая прямо в объятья девочки, она целовала его в щечки и объявляла, что он победил. Судейство было явно пристрастным. Мамаши смотрели на игру детей и тихонько беседовали, сидя на лавочках. Аллею наполнял тихий вечерний воздух. Свистел соловей. Мне впервые за последние месяцы было легко, хотя мысли о жизни лишь обострились. Где искать счастье? (замечательное выражение: в поисках радости). Через год я либо поступлю в аспирантуру, либо подамся в какую-нибудь экспедицию. Пойду рабочим в партию.


18/V-63
Стал, можно сказать, знаменитостью. Сегодня в проходной с удивлением обнаружил, что на меня в очереди пальцем показывают, перешептываются и сзади из очереди приходят смотреть. Я сначала не понял, в чем дело, даже тревожно стало, а потом мужик подошел и спрашивает: «Это тебя что ли за пирожки выгоняют?» Я даже загордился немного такой известностью.

Пусть выгоняют. Как раз год почти прошел, тот год, что я давал себе на размышление. Весна, тепло, и у меня чемоданное настроение. Потянуло на приключения, снова в душе зазвучал зов дальних дорог. Глядишь, все-таки доберусь я до Сибири, Красноярск – ждет.

А история получилась смешная. Обед в КБ с половины первого, часов до двух, сидя за столом, мучительно разлепляешь веки, но часа в четыре снова привычно хочется есть, и тут нос ловит божественный запах пирожков с маком. Это в буфет на первом этаже принесли свежую выпечку. Любят на Украине поесть и понимают в этом толк! Не устояли мы с Валерой, спустились с нашего четвертого вниз, вроде как по делу, купили по паре еще теплых, с затвердевшей в печи корочкой и еще живым духом внутри. Стоим в коридоре, жуем эти пирожки, делаем вид, что читаем стенную газету.

Вдруг чувствую, кто-то грубо схватил меня за плечо. Я поднял голову и глазам не поверил – похоже, Янгель! Я до этого видел его только раз, на приеме, но, судя по бесцеремонности обращения – это Главный. Стриженные ежиком волосы торчком, лицо серое, глаза злые. «Кто такие?» Я залепетал какие-то оправдания насчет: «конец дня, проходили мимо и остановились на минутку…». «Пропуска!» – оборвал он меня на полуслове, как мне показалось с ненавистью и обидой. Мы молча протянули ему пластиковые карточки своих пропусков. Он схватил их и, не удостаивая нас больше ни словом, ни взглядом, быстро направился к своему кабинету на втором этаже. Мы с трудом поспевали за ним почти бегом.

Рывком открыв дверь, он, не сбавляя шага, пересек приемную, бросил на стол референту наши пропуска, все тем же ненавидящим голосом бросил короткое: «уволить!» и скрылся у себя. А мы остались стоять на входе у самой двери не зная, как быть дальше. Страха не было, было немного неловко – неприятность, конечно, но уж больно анекдотическая ситуация. Референт тем временем решительно названивал по телефону: « Начальника комплекса, найти, срочно к Главному!» Через пять минут вошел с встревоженным лицом представительный Ковтуненко, остановился перед столом референта, молча, одним взглядом спросил: «Что случилось?» Тот, копируя жест шефа, подержал в руке и бросил на стол наши пропуска: «Уволить!» Ковтуненко почти незаметно пожал плечами, не спрашивая разрешения, пододвинул к себе телефон, набрал номер: «Начальника отдела, к Главному, срочно!» И все повторилось почти в точности, как в сказке про репку: обеспокоенное, почти испуганное лицо в нервно открываемой двери, тревожный вопрос, потом телефон, резкая перемена голоса на начальственный: «Начальника сектора…».

Мы все ещё стояли у двери, переминаясь с ноги на ногу, никто не обращал на нас внимания. Мне стало неловко и скучно, похоже, мы были здесь лишние. Я потихоньку открыл дверь и вышел, Валера последовал за мной. Никто нас не окликнул. Мы поднялись к себе наверх. Рабочий день подходил к концу, в основном шел уже треп, зал успокоительно гудел многими голосами. Никто не обратил на нас внимания.

Страха нет и сейчас. Чистое любопытство, чем все это кончится?

11/VI-63.
Жара мучает. Приходим с работы и лежим голыми на мокрых простынях. Нет сил шевелиться, даже не читаю. Вчера ходили купаться на Комсомольский остров. Поплыл с пляжа на фарватер, на свежую струю. Ну и грязный Днепр! Всякий мусор плывет вокруг от веток до презервативов. На пляже толкотня, а на середине хорошо: только вода и небо.

Но оказалось – не положено! Подлетел катер, схватили меня за руки, за ноги, затащили внутрь. Там уже сидело человек шесть-семь таких же пловцов. Привезли к берегу, к пирсу спасательной станции. Один спасатель повел всю нашу штрафную команду к помещению, а двое других остались в катере. Метров пятьдесят надо было пройти от берега через огороженный участок пляжа к станции. На середине пути один из парней выскочил из строя и побежал в сторону. Конвоир наш дернулся, но не бросать же остальных! Парни в лодке тоже были уже далеко, да и ясно было, что не станут они бегать по горячему песку ради одного нарушителя. А я все шел за спиной переднего, и секунды шли, уходили, и я так и не решился. А парень перелез через жиденький заборчик и исчез в толпе на общем пляже.

Позорник! Быстрее надо соображать! Нельзя быть покорным. Как у старины Хэма в «Прощай оружии», мало ли что власть соберется с тобой сделать, нельзя быть покорным! Не так обидны три рубля штрафа, как то, что послушно подчинился.
Хотя и три рубля жалко. Уж очень некстати. Апрельскую премию отняли за то, что уехал домой, майскую – за пирожки.

Такое грозное было начало с этими пирожками, думалось – драматический поворот судьбы, я уже мысленно прощался с фирмой (с облегчением!) и собирался в дорогу, а кончилось мелочно и обидно – лишили на два месяца премии, опять не удастся купить новые кеды.

14/VII-63.
Жду ее. Еще мучительнее, чем раньше. Сегодня (суббота) не поехал за город – вдруг телеграмма придет вечером. Написал письмо, слезное, с угрозой забыть, и не отправил – ведь ждать можно до конца июля.

Жарко. Как зарядило 36°С с начала июня, так и держит. После дождя от асфальта поднимается пар, воздух как в бане. Переехали в новое здание КБ: стекло и бетон. Все внутренние стены стеклянные и двери тоже. Вчера шел по коридору в тридцать четвертый отдел, задумался о чем-то и промахнулся мимо двери, прошел немного лишнего. С разгона, вместо двери уперся в толстое стекло стены, стукнулся в нее лбом так, что она загудела, как барабан – весь отдел за стеклом поднял головы и уставился на меня, как на идиота. А потом все дружно засмеялись. После пирожков для меня это выглядит нормально.

Через огромные окна весь этаж целый день просвечивается солнцем. После обеда – жара, механизированные форточки уже все сломались, бесплатная газировка из автомата моментально выходит наружу потом, нестерпимо тянет в сон. Днем невозможно работать. А хочется. Хочется очень многое сделать. Много материала, требующего усвоения и много – обработки. Может быть, через год я сделаю что-нибудь сам, может быть и раньше. Специалистом, по крайней мере, через год я стану (или два года) Огорчает, как медленно одолевается наука, как мало времени отдается работе активной, как подавляюще много всякой промежуточной суеты.

Вадим умеет спать сидя с открытыми глазами, просит меня, чтобы я его пинал сзади, если он начинает храпеть. Рассказывал, как его демобилизовали из авиации. Он летал вторым пилотом на ИЛ-28, первом нашем реактивном бомбере. Было учебное бомбометание на полигоне в Грузии, недалеко от Менгичаурского водохранилища. Они шли ведомыми. Бомбы надо положить как можно плотнее, поэтому желательно сбросить их всем одновременно. Но по команде голосом так не получается. Все равно есть задержка, пока от уха через мозг сигнал идет до рук. Поэтому ведомый следит за командирским самолетом одним глазом, и как только у того начинают открываться бомболюки, так и он нажимает на кнопку своего бомболюка и сразу на пуск. А в тот раз получилось так, что командир раньше, чем надо начал открывать бомболюк и команду голосом на пуск на несколько секунд задержал. Но они-то все сделали как всегда, и поэтому их бомбы легли не на полигон, а на соседнее пастбище. К счастью, бомбы были холостые, без взрывателей, никто не пострадал, кроме нескольких овечек, да самих летчиков – начальство воспользовалось случаем, чтобы отправить их всех в отставку.

24/IX-63.
Вот и все. Она уехала, и я воспринял это даже с облегчением. Не надо крутиться с поисками места для ночлега, не надо думать, у кого бы еще занять денег. Как это ни стыдно, но деньги, пожалуй, едва ли не главная причина, почему я почти хотел, чтобы все это кончилось ничем. В последний день я обнимал ее, стоя перед ней на коленях, прижимался щекой к ее мягкому животу, ладони мои горели и таяли на ее плотных округлостях, а в голове неотвязно крутилась поганенькая забота: где бы еще занять денег. Снова захотелось покоя и свободы. Расставание получилось грустным.

А начиналось многообещающе. Отпуск подписали с понедельника, последнего понедельника августа. В четверг получил отпускные, заказал на пятницу разговор. В пятницу вечером прискакал в радостном возбуждении на проспект Карла Маркса на центральный переговорный пункт. Длинный плохо освещенный зал, напряженно ждущие люди на стульях вдоль одной стены, приглушенные дверями кабин торопливые переговоры: «Мама, мама, ты меня слышишь…» Усталый, безразличный голос женщины-информатора по громкой связи: Павлоград – десятая кабина, Москва – первая, Владивосток, еще раз повторяю, кто будет говорить с Владивостоком…» Никто не хотел говорить с Владивостоком. И наконец, меня: «Истра, кто заказывал Истру – пройдите в девятую кабину!»

Грязная, душная кабина и ее неожиданно вялый, вроде даже недовольный голос в трубке: «Ну, здравствуй». За пять минут разговора она так и не сказала ничего определенного. Ни про отпуск, ни про планы, ни, даже, хочет ли меня видеть. Мне казалось, она чего-то не договаривает. Минуты кончились, я шел к себе на гору по темному проспекту Кирова, и все многодневное мучительное ожидание перегорало во мне горечью и гневом. Утром дал телеграмму с одним словом: «Еду».

На вокзале оказалось, что билетов на московский поезд нет никаких на три дня вперед, вагоны набиты до отказа, бригадир ходит вдоль состава и ругается с проводниками, те злые как собаки даже слышать ни о чем не хотят, до отправления остаются минуты, а я не могу оставаться здесь, меня будут встречать завтра утром на Курском вокзале (или не будут?!).

И вот уже проводники начали загонять пассажиров в вагоны, пора было на что-то решаться. Задача моя немного упрощалась тем, что был я налегке, с пустыми руками. Парнишка деревенского вида с чемоданом и тюком спешил к вагону, подошел с ним и я. Он показал проводнику свой билет, залезать ему было неудобно, я схватил у него из рук чемодан и, не оглядываясь, полез в тамбур, краем глаза отметив, как парень раскрыл рот от удивления. «А ты куда?!» заорал мне вслед проводник. «Провожаю, не видишь что ли», – не оборачиваясь, так же грубо закричал я в ответ, быстро-быстро пошел в середину вагона, поставил там чемодан, одним махом вскочил на пустующую багажную полку, и притих там, как мышка, даже дыхание затаил, напряженно отсчитывая секунды до отхода поезда по ударам сердца, и их казалось невозможно много.

Она ждала меня на перроне, стояла, прислонившись к столбу тихая, немного заспанная. Я взял ее за руку, и все мои волнения последних месяцев мгновенно ушли в ее теплую ладошку, как статический заряд в землю. Я вздохнул спокойно и счастливо.

Дальше снова Днепропетровск, потом Симферополь, Феодосия, Планерское, тихие бухты, окруженные стеной гор. Вода из криницы, тропа, местами уходящая в море. Все эти дни я чувствовал себя безмятежно счастливым. В Днепропетровске в общежитии, укладывая в рюкзак взятую у Анатоля брезентовую палатку без дна, казенные одеяла, котелки, сверху положил ее вещи, купальник, бюстгальтер. Сердце радостно екнуло от обыденности этих прикосновений.

Допотопный зеленый вагон пригородного поезда Симферополь – Феодосия почти пустой, мы были одни в купе и все же устроились на одной лежачей полке вдвоем. Я изнывал от напряженного желания, от невозможности пойти дальше поцелуев в проходном вагоне.

 Мы поставили палатку в самой дальней бухте, в последней, куда можно попасть по берегу. Все было за нас, и тихие звезды над маленьким, уютным заливом, и безмятежное море, и надежно загородившие нас с трех сторон сонные горы и скрывающие палатку кусты, тихие, боящиеся шевельнуться, чтобы не потревожить, не помешать: «Будьте счастливы, дети Земли!» Увы, я не смог воспользоваться их добротой. Все мое напряжение перегорело в прах и безнадежно сникло в благословенной тишине ночи. Я обманул их ожидания, да и ее, конечно, тоже.

Шли дни, но ничего не менялось. Через неделю стало скучно сидеть на одном месте, несмотря на все окружающее великолепие. Откочевали на запад, деньги кончались, надо было возвращаться домой.

В Алуште зашли в кафе. Там на глазах у посетителей жарили чебуреки и тут же продавали еще шипящие, божественно пахнущие мясом и луком. Невозможно было устоять, хотя денег было уже в обрез. Взяли по одному, сели за столик. При наших-то аппетитах, после купания и пройденных километров это было издевательски мало. За соседним столиком тоже расположилась пара. Мужчина был постарше меня, на вид рабочий, но, видимо, с деньгами. Он стоял в очереди к раздаче передо мной, набрал целое блюдо чебуреков и еще бутылку местного марочного портвейна. А потом, чуть поколебавшись, сразу взял и вторую. Мы сидели молча, а у соседей разговор сразу пошел на повышенных тонах. Девушка в чем-то его обвиняла, потом заплакала, потом вскочила со стула и побежала к выходу. Мужчина тоже встал, но без поспешности, оглядел с сожалением почти нетронутое угощение, неоткрытую бутылку сунул в карман брюк, повернулся к нам, сказал: «Ну это, ребята – вам, пользуйтесь», – хорошо сказал, не обидно и тоже пошел на выход.

Только эти роскошные чебуреки оказались и в самом деле несчастливыми. Потому что подруга моя все молчала, а потом у нее тоже закапали слезы. «Ты чего?» – забеспокоился я. Но она не отвечала и совсем разревелась. Да и сам я чувствовал себя тоскливо и неприкаянно. Видимо, менялась погода. С утра еще безукоризненно ясную морскую даль затянуло нездоровой дымкой, не ласкал лицо обычный дневной бриз, какая-то усталость висела в воздухе.

Возвращаться решили через Одессу. В Ялте купили один палубный билет на пароход до ближайшей остановки – Евпатории, я с рюкзаком и всем нашим хозяйством прошел на борт с билетом, а она в суете провожающих-отъезжающих просочилась так. На сэкономленные деньги в корабельном буфете были куплены бутерброды с черной икрой. Но и тут получился конфуз. К вечеру погода действительно испортилась, поднялся ветер, началась качка. Я долго крепился, жалко было потраченных денег, и все же икру пришлось вернуть в родную стихию. Это сразу принесло облегчение, и физическое и моральное.

В Одессу пришли рано утром. В порту было ветрено и холодно. Холодно и неуютно было и на пустом городском пляже, все вокруг говорило о приближающейся осени. Человеку с пустым карманом и пустым желудком Одесса представлялась городом пустоватым и неуютным.

Вечером сели в поезд на Днепропетровск. Так же, как и на пароход, был куплен один билет, но на этот раз до конца. Ночь прошла спокойно, но утром в наш коротенький, всего из пяти вагонов состав пришли ревизоры. Лезть по-студенчески в ящик было стыдно. Я попытался пройти в другой вагон, но из следующего тамбура тоже выглянул ревизор и показал мне кулак. Я вернулся к своему месту. Здесь уже собралась целая команда нашего брата – безбилетников, всех нас постепенно теснили к концу вагона.

И тут поезд начал тормозить, в окне замелькали станционные постройки. Я выскочил в тамбур, дернул ручку наружной двери, не очень-то надеясь, что она открыта, но дверь медленно подалась. Поезд еще шел довольно быстро, но за дверью тамбура уже топали тяжелые шаги. Я выпрыгнул на земляной перрон и побежал за поездом, рассчитывая заскочить в последний вагон, который ревизоры уже проверили, но из последней двери высунулась фигура в железнодорожной форме и показала мне кулак. Я остановился, сделал в ответ неприличный жест и пошел, не спеша к зданию вокзала, а поезд, так и не остановившись окончательно снова начал набирать ход и скоро исчез вдали.

Было солнечное утро середины сентября, синева неба и тишина вокруг. Я был одет в старенькое трико, на котором вообще не было карманов, но это меня мало беспокоило. Мы уже успели позавтракать, после этого я хорошо размялся и был в прекрасном настроении. До завтрашнего утра, когда мне надо быть на работе, еще целые сутки, а езды на поезде оставалось всего часов восемь. Подъеду на чем-нибудь!

Однако на маленьком абсолютно пустом вокзальчике, куда я зашел узнать, когда будет следующий поезд, меня ждал довольно неприятный сюрприз. Оказалось, что пассажирский по этой ветке проходит раз в двое суток и сегодняшний, к сожалению, как раз только что прошел. «Ты совсем немного опоздал!» – с искренним сочувствием сказал мне пожилой тщедушный мужичок в форме, видимо, дежурный по вокзалу, единственный живой человек которого мне удалось отыскать. «Что же делать?! Мне завтра утром на работу!» Мы вышли наружу, дежурный на секунду задумался, а потом неожиданно зычным голосом закричал прямо в совершенно безлюдное пространство заставленных вагонами путей: « Оксана!», – и еще раз: «Окса-а-а-на-а-а!» И тут как из под земли перед нами явилась дева Оксана: лет двадцати от роду, богатырского роста и сложения, чудо как хороша собой, с румянцем на щеках, с белокурой косой, уложенной на затылке, и кувалдой на плече. Подошла, закраснелась и молча ждала, что скажет начальник.  А он сказал: «С седьмого пути порожняк пойдет до Синельникова, посади парня, скажи Петровичу, что я просил».

Видимо, это действительно была какая-то боковая ветка. Целый день наш угольный порожняк громыхал в одиночестве по разболтанным рельсам, подолгу стоял на пустых полустанках, а то и вовсе посреди просторных, местами еще неубранных полей. Я сидел на тормозной площадке, на ветерке, жевал почти совсем спелую кукурузу, лущил сырые семечки из огромных черных колес подсолнухов. Тишина и благодать.

В Днепропетровск приехал электричкой. В Синельниково перед отправлением зашел в вокзальный туалет, напился воды из крана – целый день попить было негде, заодно и лицо вымыл немного. Еще в электричке меня немного удивило, что ревизор посмотрел на меня как-то странно и про билет спрашивать не стал. Но и в троллейбусе водитель, проверяя на выходе билеты, на меня только глаза вытаращил. Все стало понятно, когда я посмотрел на себя в зеркало уже в общежитии. Как жаль, что не было зрителей! Сам я не мог удержаться от бурного веселья: все волосы дыбом и под ними сверкают белки глаз на эфиопски черном с грязными разводами от умывания лице.

Она прожила в Днепре еще несколько дней. Ходили в клуб на танцы. Какой-то парень пригласил ее, и она с ним пошла, а я сначала рот открыл от неожиданности, что она может танцевать не со мной, а потом стоял и злился. А когда она ушла в туалет и не появлялась оттуда Бог знает сколько, я весь измучился от нетерпения, готов был закричать: «Выходи скорей, я не могу больше ждать!» Вокруг нее для меня – поле спокойствия, поле тепла, стоит из него выйти и я – как на морозном ветру, весь в напряжении.

И вот она уехала. Я дал ей уехать, так и не сказав и не сделав того, чего она ожидала от меня, чего я и сам от себя ожидал. Я снова один. Хочется «лечь на дно и позывные не подавать».

16/X-63.
Десять дней до аванса. Процентов двадцать мыслей о том, сколько получу, куда истрачу, какие долги отдам первыми, о том, что мало получаю, что должен бы получать больше, ведь хорошо же работаю, в полную силу. До меня здесь собственно, не было ничего, все, чем мы пользуемся, собрано мной. Я двигаю дело вперед. Почему же 190 рублей получает мой начальник, а я – меньше всех.

Работа надоела, делать одно и то же второй раз для меня противно органически, я почти не могу заставить себя заниматься этим однообразным счетом. Пытаюсь делать новое. Пытаюсь проверить и улучшить, по возможности, Баранцевскую схему отражения. Планируется это дело (мной самим) на май, примерно, месяц – создать обоснованную молекулярным расчетом схему. Вот и сижу, давлю потихоньку физхимию, намереваюсь слушать и давить квантовую механику. К новому году примерно, собираюсь протолкнуть программирование промежуточных расчетов, Взялся за М-20. Это планы активных действий, но, боже мой, как много всякой текучки, и как она противна. А ведь для нее, собственно, и стараюсь.

За спиной у меня разговоры о неурядицах жизни. Бывший пилот Вадим уже год работает, но до сих пор не может прописаться. Чтобы получить хотя бы временную прописку ему пришлось написать заявление о том, что он больше не живет с женой, что она не жена ему теперь и навсегда. Боюсь, что я не пошел бы на это, во мне еще крепко сидит такой предрассудок, как честь. Жена его тоже не прописана, они мыкаются, по углам на милости хозяек, а строительство, говорят, сокращают. Рассказывают, что некоторые молодые специалисты не оформляют брак, мать-одиночка имеет большую возможность получить квартиру и ясли. Хлеба белого тоже нет, нет и сахара, газеты хором сообщают о перевыполнении планов, письмо о недороде читают в закрытой обстановке. Кого обманывают? Неурядицы и показуха достигают угнетающих размеров.

Начальник мой вступил в партию. Я говорил ему, что коммунисты, открывшие экономические законы и похваляющиеся этим, меньше всех учитывают эти законы в своей деятельности, в частности, основной закон социализма попирается на каждом шагу, и в результате мощное обратное действие, народ восстанавливается против социализма, сознание идет назад, преступность, пассивность. Он соглашается. Он хороший парень, но нет в нем принципиальности, он, может быть, искренне хороший, но получается так, что все, что он делает, идет на выгоду прежде всего ему. К тому же он – лентяй, в нем вовсе нет стремления вперед. Надо сказать, что при моем нетерпеливом беге тоже получается очень мало результатов – чего я добился за год? Пустяки.

Он говорит: надо, чтобы честные люди боролись с показухой. Но я не хочу бороться. Мне не хочется отдавать этому свое время и энергию. У каждого свое призвание, и я не рожден борцом за справедливость. Я стремлюсь уйти от общих неурядиц в науку, в любование красотой, к красоте природы, к стройности человеческого мышления. Боюсь, что мне не удастся этого сделать. По крайней мере, хлеб ем черный.

«Ты вообще мало чего замечаешь» – сказал мне сегодня Анатоль. Он прав, я дольше всех бываю слеп, и слишком внимательно гляжу в себя и на облака, и рассеяно на людей, слишком нереальными кажутся мне они, и очень мало я знаю про них. А как узнать больше?

И все чаще становится мне скучно, и все чаще задается старый вопрос, а то ли это, Женька, чего ты хочешь? Я утешаюсь пока тем, что обещал же сидеть здесь не менее двух лет. Но что дальше? Пока ничем не связан, пока силен, нужно искать себя и, кажется, не в аэродинамике. Жизнь так богата красками, неужели это монашество цифр самое интересное место. Может быть, нужно бежать в НИИ или ВУЗ. А может быть наоборот стоит на год пойти рабочим в партию, в экспедицию, завербоваться на метеостанцию. Хочется дела, которое бы органически нравилось. Но и знать больше хочется.
Иногда я со страхом чувствую, как уплывает от меня прежняя романтика, развеивается, как туман, и мне нечем становится жить, нечем дышать. Разве можно существовать только этой посредственной работой, выпивкой без цели, пошивом тряпок в ателье и походами в кинотеатр. Даже семьей и детьми, разве можно жить? Нет, я не хочу быть взрослым. Я хочу пойти на Хан-Тенгри, любить, писать о жизни и заниматься физикой с помощью математики. Я не хочу, чтобы она уходила.

И поэтому я посылаю теперь письма по другому адресу, в далекий Казахстан, о других встречах мечтаю, и по ночам мне снятся ледовые Тянь-Шаньские перевалы.
 


            Весна в горах

 «Здесь Вам не равнина, здесь климат иной…»
                В.Высоцкий

     Идея и сборы

Средняя Азия – это была, конечно, ее идея, ее фирменный стиль, магнитный полюс, куда неизменно склонялись все ее замыслы после первой студенческой практики на Сурхандарье. Заразила она и нас с другом этим сладким недугом. Первый раз я ходил с ней еще студентом через снежные перевалы Киргизского хребта мимо Сон-Куля к Иссык-Кулю. А потом зимой уже все втроем с другом и еще с группой таких же лихих энтузиастов тащили байдарки через заваленный снегом Туркестанский хребет и потом плыли на них по бурному Зеравшану вплоть до самого древнего города Пенджикента.

Но то были беззаботные студенческие годы, а отсюда, с уютной, рационально мыслящей Украины, из почти сплошь стеклянных стен нашего совершенно секретного КБ Средняя Азия зимой казалась мне всего лишь голубым миражем на сером фоне моей инженерской жизни. Однако в конце февраля от друга пришло письмо. В необыкновенно толстом конверте оказался дневник похода по Алайскому хребту, который он организовал в студенческие каникулы. Группа собралась несерьезная, в основном девчонки. Горного снаряжения никакого. Дошли они до кишлака Зардале, но дальше глубокий снег, морозные ночи и болезни участников заставили их повернуть назад. Восхищался горами («Какие здесь горы! Посмотри на карту – темнее пятна можешь и не найти. Кавказ бледнеет, «…Дых-тау так тысяч пять» - это я своими глазами теперь сравнил), подходами к Зардале: «…узкое ущелье – две стены по километру, между ними бьется голубой Сох (и где там может пройти тропа?), вокруг уже пикообразные пятитысячники и висячие ледники, снега много – это не утешительно, но красиво», тропой: «…ну и тропа! Самые неожиданные повороты и серпантины делает она по стене, то спускаясь до Соха, то взлетая на сотню – другую метров вверх, ветер не воет, а свистит, тропа буквально вырублена в камне в виде покатой обледенелой ниши, Солнца не видно, а только кусок голубого неба». Писал, как трудно было принять решение повернуть назад. Очень сожалел, что не было с ним на этот раз нас, тогда, может быть, все сложилось бы по-другому.

Пришло и от нее письмо на эту тему. Она уже знала про их неудачу и восприняла ее как вызов. Так родилась идея. Так оказалось, что маршрут для нас фактически уже выбран: из Ферганской долины через Алайский хребет в Алайскую долину. И отступать – постыдно.

Теперь нужна была карта. Из нового века трудно даже представить, насколько плохо было с картами в стране победившего социализма. В магазинах и библиотеках можно было найти только обзорные мелкомасштабные фактически не карты, а планы местности, так как на них не было никакой привязки, и к тому же они специально искажались, чтобы враги не смогли ими воспользоваться (а своим зачем карты?). В письме была выкопировка с гипсометрической десятикилометровки, которая имелась в университетской библиотеке «для служебного пользования». Это было лучше, чем ничего, но никаких подробностей там, конечно, не было, о расположении перевалов можно было только гадать по рисунку изолиний высоты.

И тут мне повезло. Где-то в марте месяце меня послали в командировку в подмосковный Калининград (бывшие Подлипки, а ныне – город Королев) и там выяснилось, что начальник группы в том самом отделе, куда я приехал по работе, – мастер спорта по альпинизму и чуть ли не председатель Всесоюзной маршрутной комиссии. К сожалению, по молодости у меня была манера говорить о делах небрежно, вроде как свысока. Вот и с ним я начал разговор о нашем проекте в небрежном тоне, не к нему лично небрежном, а к горам, которые он даже по должности должен был защищать от самонадеянных пижонов (которых потом приходится спасать, теряя бесценное время летнего сезона). Я сказал, что у нас с подругой отпуск в апреле, что мы тоже (как и он!) ходим в горы и на этот раз собираемся перевалить с севера в Алайскую долину. Так нет ли у него хоть какой-нибудь карты этих мест (а собрались, значит, без карты!).

Для меня была несколько неожиданной его резкая реакция – мы же хорошо сотрудничали по работе, он даже заводил разговор об аспирантуре, да плюс еще родство душ по горам! Не доходило до меня, что я ставлю его в ложное положение. Он довольно прямолинейно объяснил мне, что ходить в горы в апреле – это глупая авантюра неграмотных юнцов (что было святой правдой), что подобных идиотов близко нельзя пускать к горам и т. д.! Но, в конце концов, смягчился и, видимо понимая, что словами меня не остановить, сказал, что есть там же другой район, более простой и безопасный и не менее интересный, и это – Фанские горы. (Так я первый раз засобирался в Фаны, и собирался туда еще трижды, последний раз был совсем-совсем близко, на перевале Анзоб, видел эти горы, но так туда и не попал, и, видно, уже не судьба.) Он повел меня домой. Супруга его, тоже альпинистка, встретила нас очень прохладно. Я чувствовал себя весьма неуютно, пока она с раздраженным ворчанием сбрасывала с антресолей пыльные рулоны калек – карты и кроки. Мне хотелось махнуть на все рукой и с облегчением уйти, но пришлось дождаться, пока были найдены обещанные кроки, и я получил их до завтра, чтобы сделать копию (на кальке тушью, разумеется, до ксероксов было еще тридцать лет).

В той же командировке я купил в ЦУМе (повезло!) чешские горные ботинки с длинной шнуровкой, коричневой, благородной кожи, с глубоким «вибрамом». Кажется, за всю жизнь ни одна вещь мне так не нравилась, как эти ботинки. И еще пластинку с ноктюрнами и вальсами Шопена в чуть приторможенном, как бы прислушивающимся с удивлением к себе исполнении Черни-Стефаньской. Тоже любовь на всю жизнь. Горные ботинки и пластинка Шопена – для моего инженерского кармана это был предел.

В последний момент перед отъездом в горы, когда я у себя в общежитии уже клал в рюкзак старую брезентовую палатку без дна, с которой ездил в Крым прошлым летом (тоже не мою, конечно) вдруг выяснилось, что соседу по комнате Анатолю недавно подарили вроде бы тоже палатку, правда, внутрь упаковки он не заглядывал. Не стал смотреть и я, сунул так. Продукты, котелки, спальник, даже штурмовку для меня  – все обещала взять она. Я добавил к палатке топорик, надел свои новые ботинки и поспешил на московский поезд. Путь мой лежал через Москву, Куйбышев, Оренбург, Арысь на Ташкент и потом в Ферганскую долину или в Душанбе, если идти в Фаны. Была середина апреля. У нас в Днепропетровске днем +20С°, почти совсем лето.
Все мечты сбываются
Она ждала меня на перроне в Арыси. Господи, какая маленькая! Под пузырями лыжного костюма вовсе ничего, тугие косички торчат в стороны из-под узбекской тюбетейки, черные глазищи на меня не смотрят. Как всегда ни привета, ни телячьих нежностей – с ходу о деле: что есть и что еще надо сделать. Она еще застенчивей меня, совсем не умеет приласкаться, прячется за деловой тон, и у меня это всегда вызывает теплую волну нежности и желания защитить ее от ее собственных комплексов и от непонимания окружающих, сделать ее счастливой. (Вот так мы и сочиняем друг друга. Даже сейчас, через полвека совместной жизни я не могу сказать с уверенностью, много ли угадал в своих фантазиях, и только само чувство острой жалости к ее незащищенности оказалось самым настоящим, самым неизменным и неистощимым в моей душе на всю жизнь.)

Ко мне привел её мой старейший друг, её однокурсник по геофаку Ильдар Закиров: «Вот Натка хочет ехать на велике на слёт в Марийку, ищет, с кем». И мы отправились туда, на совершенно неизвестное мне озеро «Глухое» в тот же день к вечеру, ночевали вдвоем в лесу у дороги, просто на земле, стесняясь коснуться друг друга. Для меня, второкурсника физмата, юноши вполне домашнего, всё это было внове, удивительно и интересно. Потом была зимняя единичка по Уралу, морозы, плутанья по тёмным лесным дорогам, наш с ней подъем в ночи на гору к  ретранслятору, холодная ночевка в трехместной палатке на одиннадцать человек. Её безумная храбрость и физическая слабость, беззащитность. И дальше каждые каникулы: по Центральному Тянь-Шаню с вьючными ишаками летом, по Ветреному поясу в Архангельской области на лыжах зимой и через год снова её любимая Средняя Азия – нелепый и развесёлый зимний сплав по Зеравшану. Это не считая поездок на слёты в Марийскую. Она инструктор, я завхоз.

Однако потом другие бури меня закачали, и я почти совсем потерял её из виду, пока не получил от неё коротенькое письмо из Казахской глубинки, куда она уехала работать  по распределению в геофизическую экспедицию. Письмо было грустным. Ей, как и мне в первый год работы, тяжело давался переход от прежней романтики походов и ожидания светлого будущего, к однообразным будням в такой «дыре» как Агадырь. Переписка оживилась, и вот мы снова вместе. 

Но как она по пересадкам добиралась с таким грузом из своего центрального Казахстана! У нее оказалось два ящика с продуктами, огромный рюкзак и еще довольно увесистый брезентовый мешок, как выяснилось – большой экспедиционный спальник, «с чехлом – восемь килограмм», – гордо сказала она. Тут и обсудили, куда пойдем. До первого мая, когда очень хотелось быть на университетском туристском слете в Марийской, было еще больше двух недель – огромный срок, целая жизнь! Решили: одна неделя – на Алай, другая – на Фаны.

В Ташкенте половину продуктов, в основном банки с тушенкой и сгущенкой (все в железных банках – хорошо снабжали геологов!) отправили посылкой в Душанбе до востребования. А сами сели в Андижанский поезд и на следующее утро были в Коканде, откуда автобусом приехали в Сох. Помню чистенькую пустую гостиницу в Сохе, за ночь надо было заплатить какие-то смешные деньги, видимо рубль за двоих. Дежурная никак не хотела пустить нас ночевать в одну комнату – нет отметки в паспортах. Это было неожиданно и немного смешно на фоне предстоящих недель в одном спальном мешке, но узбечка была непреклонна.

На другой день на попутной машине добрались до кишлака Кан. Дальше вверх по ущелью Соха до кишлака Зардале – только тропа. А еще дальше – морены, ледник и где-то на высоте примерно 4400 метров над уровнем моря – перевал в Алайскую долину, к Сурхобу. В качестве карты у нас все та же выкопировка с гипсометрической десятикилометровки.

Тропа к Зардале в самом деле впечатляющая. Сначала она идет по просторным травянистым склонам, но скоро втягивается в узкое ущелье и дальше лепится по осыпям и скальным стенам. Видно, что ее все время улучшают: вместо жиденьких, пружинящих под ногами оврингов местами уже пробиты в скалах достаточно широкие полки, чтобы безопасно пройти и ишаку с вьюком и человеку. Местами тропа спрямлена и видно, как раньше приходилось облезать скальную стенку поверху.

На первый отдых сели у пастушьей стоянки. Стоянка – большая брезентовая палатка и перед ней густо загаженный загончик, где доят овец. Скоро подъехал пожилой киргиз в затертом ватнике и зимней шапке. Он сидел на ишаке поверх мешков и при этом почти задевал ногами землю, второй ишак шел сзади на привязи. Я подошел и попытался заговорить с ним на предмет аренды вьючного животного. Торг наш получился долгим и мучительным. Старик совершенно не понимал по-русски, а мне надо было объяснить ему, что я не собираюсь покупать ишака насовсем, а только взять его напрокат до Зардале, а там оставить. В Кане мы с большим трудом растолкали свой груз по рюкзакам, получилось тяжело, так что стимул договориться у меня был очень весомый. По-видимому, я уж никогда и не узнаю, как выглядел наш договор с его стороны, но я считал, что мы договорились о лизинге. Я сунул в его черные заскорузлые пальцы синенькую пятирублевку, такую неуместную, нездешнюю на фоне каменных гор и библейского вида моего визави. Однако деньги он взял, спрятал за пазуху, скинул мешки со второго ишака и отдал мне веревочный повод. Я еще раз заверил его, что «до Зардале и назад». Он не возражал, но, вроде как, и не слушал меня, старый киргиз с высохшим на солнце темно серым лицом и покорными глазами. Мне было неудобно, что мы забираем ишака за такие небольшие деньги, и я все оправдывался, что «завтра – назад».

Совсем другое дело – идти по горам с ишаком! Идти налегке с одной только палкой в руках. Ишак идет ровно, вроде бы лениво, не спеша, но зато почти без остановок, и в результате получается быстрее, чем шли бы сами, без него. День клонился к вечеру, было довольно тепло (градусов 10 – 12С°), временами накрапывал дождь, временами сквозь плотную дымку обозначалось солнце, цвел урюк – на корявых ветвях, казалось бы, сто лет назад высохших деревьев совершенно неожиданные для глаз нежно-розовые цветы. Женская половина группы начинала маршрут в юбке, с голыми икрами, хвостики косичек висят из-под беретки, мужская – в лыжном костюме и в великолепных новых ботинках.

Прошли немного, дождь становился сильней, решили заночевать, пока не втянулись в ущелье. Выбрали место поровней на довольно просторном склоне. Я достал мешок с палаткой еще в фабричной упаковке. Интересно, что там внутри? К счастью палатка оказалась – что надо: двухместный домик с низкими стенками, из палаточной ткани, не промокавшей, если по ней не ерзать. Теплая волна благодарности согрела сердце: спасибо Анатолю, здесь его подарок очень кстати. Поставить палатку хорошо, конечно, не удалось, в нашем распоряжении только посох, ледоруб и топорик – стойки коротковатые. Но много места и не нужно, спальный мешок у нас один на двоих. Правда, проверить, как мы в нем умещаемся, случая пока не было. Оказалось – терпимо, если расстегнуть все пуговицы и не совать головы в капюшон, то одному можно было даже лежать на спине. Ишака я привязал нашей «основной» веревкой за камень, опасаясь, как бы он не утек ночью домой.

С утра втянулись в ущелье. Каменные стены все ближе сходились друг с другом, далеко внизу ревел, перекатывая камни черный Сох (а зимой товарищ видел его голубым!), тропа удивляла все новыми дух захватывающими оврингами и серпантинами, большие горы принимали нас в свои объятья, и это наполняло сердце странным спокойствием. Мы шли вдвоем к перевалу, который два месяца назад не смогли взять наши товарищи и были полны молодой уверенности в своих силах.

Кишлак Зардале расположен в месте, где сходятся три речки из трех ущелий, образуя бурный Сох. Кишлак растянулся по его левому берегу, тогда как мы пришли по правому, и нам надо было перейти Сох через мост. Хороший деревянный, из настоящих досок мост, без перил, конечно, но достаточно широкий, да и в длину каких-нибудь 10 – 15 метров. Однако ишак наш идти по мосту категорически отказался. Ослиное упрямство прославлено в веках и больше всего в нем возмущает бессмысленность, а вернее, наша неспособность понять его резоны. Как-то мы все же перебрались на другой берег, но у нас осталось твердое убеждение, что для ишака мост – почти непреодолимая преграда. А еще нас удивила выстроенная в ряд у моста вереница железных бочек с водой. Оказалось, в них отстаивается вода для питья. Мощный Сох катит по дну камни, и они, как в шаровой мельнице, перемалывают камни поменьше в песок и пыль, образуя вместо воды темно серую взвесь.

В Зардале нашли дом охотника, у которого зимой останавливались наши друзья, привезли ему от них привет и подарок. У него и ночевали, не разбирая рюкзаков. Он угощал нас вяленым мясом киика (дикого козла) и, как обычно, лепешками и чаем с урюком. По-русски он говорил очень плохо, да и уж очень непересекающиеся миры мы представляли. Только горы у нас были общие. Вернее, его горы были предметом нашего интереса. На эту тему он и высказался при расставании, хотя и вечером это уже говорил. « Сейчас в горы не надо ходить, – говорил он мне (разговор шел, разумеется, между мужчинами) – жить надо. Ты молодой, тебе жить надо. Летом придешь, в июле, в августе, хорошо будет. Сейчас не надо ходить. Жить надо». Умом я понимал, что он, конечно, прав. Да и то же самое уже говорил мне председатель маршрутной комиссии, даже кричал на меня. Но нас было двое. И страх, осторожность, осмотрительность были в ее круге обязанностей, ее дело было – вовремя остановиться, мое – идти вперед. И такой расклад сообщал мне странное спокойствие. Она уже была в настоящих горных походах, ее учили правилам в альплагере. Ее молчание как бы давало некую гарантию нашей безопасности, как канарейка в шахте.

Мы быстро собрались и двинулись в сторону среднего из трех приходящих сверху к Зардале ущелий. Три ущелья как птичья лапа.
К перевалу
Но прежде чем идти дальше в горы, надо было отправить домой ишака. Как-то надо было ему объяснить, что возвращаться придется самому. Помня вечерние мучения, мы отвели его к мосту, переманили на другой берег куском лепешки и пошли назад в твердой уверенности, что в кишлак ему теперь пути нет, и придется возвращаться к себе в Кан. Каково же было наше разочарование, когда он совершенно спокойно застучал копытами по доскам моста вслед за нами. Мы ему понравились, мы, может быть, первые за всю его долгую жизнь угостили его лепешкой, и он совсем не хотел с нами расставаться. Что было делать? Мы вернулись за реку – и он за нами. Поставили его мордой в сторону родного кишлака, и я стал колотить его палкой по мосластому заду, а потом побежал от него проч. Он повернулся и нерешительно затрусил за мной. Тогда я стал швырять в него камни с дороги. Он остановился, глядя на меня с укором. И тогда мы ушли, больше не оглядываясь. Надеюсь, он вернулся к своему хозяину и его не задрали по дороге волки (говорят, что у ишака такое жесткое мясо, что им даже волки брезгают), а иначе зачем же мы весь этот день тащили наши тяжеленые рюкзаки на себе. Правда, тропа в тот день была уже плохая, по осыпям он прошел бы нормально, а вот по крупно каменным завалам ишак идет с трудом.

К обеду поднялись в Шудман – несколько полуразрушенных строений из местного камня, не дающих укрытия даже от дождя. А он моросил все настойчивей. Вверх ущелье опять разветвлялось на два и в левом, нашем лежал снег. Решили ночевать здесь, на камнях.

Утром нас разбудили странные звуки, раздававшиеся прямо у двери палатки. Я расстегнул застежки и выглянул наружу: тихое бессолнечное утро наполняло светом близкие горы, а на площадке прямо перед входом топталось несколько довольно крупных птиц, чуть ли не с курицу размером, только значительно изящней, с маленькими хохлатыми головками. Улары! Легендарные горные индейки улары, такие осторожные, что их невозможно увидеть! А здесь они – пожалуйста, пасутся прямо перед палаткой, еще и базар устроили. Даже немножко жутко стало, как будто мы попали в страну, откуда выхода не будет и потому нам теперь открыты все тайны.

Наша палатка стояла на травянистой площадке, рядом были еще хилые кустики, но уже после первого перехода стал попадаться снег. Сначала это были снежные языки, выходившие из боковых кулуаров. Местами снег был ровный и плотный, идти по нему было даже приятно, как по асфальту, новый «вибрам» держал прекрасно. Потом все чаще стали попадаться узкие языки, сплошь свалянные из твердых снежных комков, некоторые упирались в самое русло реки. Идти по ним было труднее, как по головам толпы, ком может держаться крепко, а может и покачнуться и даже покатиться. Но совсем мучительной стала эта ходьба к концу дня, когда мы поднялись достаточно высоко (выше 3500 метров), где вчерашний дождь весь еще лежал нетронутым в виде достаточно толстого слоя свежего ярко белого снега.

Было пасмурно, безветренно, очень тихо. С обеда снова заморосил дождь, к вечеру разошелся сильней. Смеркалось. Не то, чтобы зашло солнце, а просто окружавшая нас весь день серость стала густеть и пространство вокруг нас сокращаться. При этом казалось, что уходящие во мглу хребты растут, и нас, маленьких и беспомощных обступает со всех сторон бесконечная горная страна без единого огонька и человеческого звука. Вылезли на старую морену. Пора было ставить лагерь.

Весь следующий день поднимались вверх. Солнца не было. Рассеянный свет, отражаясь от снежной поверхности, не давал никакой информации об ее деталях, совершенно непонятно было, куда ставишь ногу: на жесткий ком или в пустоту промежутка. А рюкзак тяжелый, и ощупывать ногой следующую опору утомительно. К тому времени все вокруг нас было уже бело: и склон, по которому мы шли (левый по ходу), и противоположный склон, и только далеко впереди, видимо у перелома ледника чернели редкие вертикальные полоски скал. Было так тихо, будто уши плотно заложены ватой, сырой снег беззвучно уминался под ногой, ветра не было, и только время от времени непонятно откуда, как из-под земли приходил низкий зловещий гул, то совсем далекий, едва слышный, то откуда-то поблизости. Только на другой день я догадался, что это гудят лавины. Вся обстановка вокруг, несмотря на полную неподвижность и тишину, таила в себе непонятную тревогу. Зверь лежал спокойно с закрытыми глазами и не подавал никаких признаков угрозы, мы все приближались, а он все так же не обращал на нас внимания.

Ближе к сумеркам, когда рассеянный в этом белом безмолвии свет стал незаметно слабеть, на нашем пути появились следы барса по-кошачьи круглые, совсем свежие, четко пропечатанные в мягком снегу. Идти по ним было очень хорошо, барс всегда ставил ногу точно на комок и путь выбирал самый удобный. Он тоже направлялся вверх к перевалу. К сожалению, счастье было недолгим. Сначала я увидел далеко впереди на девственной белизне снега что-то темное, шел к нему и все не мог понять, что же это такое. И только подойдя вплотную, понял, что это голова архара с рогами и окровавленными лохмотьями жил и шкуры на шее. Следы крови были повсюду на снегу, а отпечатки лап барса уходили круто вниз – нам туда, к счастью, не надо. И опять – то же чувство списанности со счетов – перед нами можно уже не закрывать занавески.

Сумерки сгущались, но мы шли и шли вперед и вверх, потому что поставить палатку было негде на этом довольно крутом снежном склоне. Какое-то странное оцепенение мной владело. Я понимал, что мы делаем, как нельзя делать. Нужно ночевать под перевалом, а на перевал идти с утра, пока подмораживает. Я понимал, что мы искушаем Зверя, но тот пока лежал тихо, хотя мы были уже у самой его пасти, но главное, испугаться должна была она. Она же опытная и грамотная, она же все знает про Зверя, и бояться – ее обязанность. Но она молча держалась за мной под своим тоже немалым рюкзаком, не проявляя никаких признаков беспокойства, и мне оставалось только вкладывать всю мою тревогу в ноги, в новые и новые шаги вперед.

Как во сне мы поднялись на перевальное седло. Крутой последний взлет, все тот же сырой, проседающий выше ботинка снег, глубокие серые сумерки. Наверху узкая горизонтальная площадка, слева поднимается крутой снежный склон, справа скала, впереди снежная поверхность плавно уходит вниз в темноту. Весь день была какая-то томительная, потусторонняя тишина, даже на последнем взлете шли сквозь сумерки, как сквозь толщу воды наверх, а на перевале задуло, не очень сильно, но упорно. Хорошо хоть мороза нет, что-то около нуля. Нет и полной темноты. Небо темное, но снег светится бледным фосфорическим светом, без усилия можно разбирать вещи в рюкзаках.

Решили ночевать здесь. Она, конечно, сразу занялась палаткой, пытаясь втоптать растяжки в мокрый снег, но веревки вылетали при малейшем натяжении – безнадежное дело. Нужно было придумать что-то другое. Я обошел площадку кругом, поковырял топориком снежный склон – снег был достаточно плотный. Поколебался немного и решил копать пещеру. Лопаты у нас, разумеется, не было. Я ковырял снег топориком и выгребал его из лаза рукавицами. Тревога меня подгоняла, дело шло споро. Скоро я уже зарылся в снежный склон целиком. Внутри было тихо и тепло и даже немного светло, как будто даже светлее, чем снаружи. Лежа на боку, как шахтер, я рубил впереди себя снег, отгребал его, сколько мог, руками, а дальше выпихивал наружу ботинками. Я торопился, потому что она мерзла там, на ветру.

И вдруг я почувствовал, что задыхаюсь. Было тихо тепло уютно, но мне не хватало воздуха. Согнувшись, я посмотрел назад – выхода наружу не было! Я забил его снегом, который выталкивал ногами так, что и следа не осталось. Я пнул стенку ногой, но ничего не произошло, влажный снег уже хорошо уплотнился, в полутьме весь был одинаковый, и невозможно было определить, где же раньше был вход. И тут меня охватила паника. Мне вдруг представилась вся бесконечная огромность ночных гор и я, как червяк, за-печатанный в толщу снега на четырехкилометровой высоте. Я начал судорожно колотить ногами куда попало, стенка обвалилась, и я выполз наружу на свежий воздух. Все мои одежки при этом задрались, снег набился под майку и за пояс, я тяжело дышал, холодный пот меня прошиб. Снаружи все так же фосфоресцировал снег, так же дул ветер. Палатка все же стояла, вся обвиснув. Я залез внутрь, в нагретый спальник как был, даже не вытряхнув толком снег из одежды, с трудом развязав негнущимися пальцами шнурки ботинок.

Проснулся от игры солнечных пятен на крыше палатки. Она еще спала, спрятав лицо в капюшон штурмовки у меня на плече. Свободной рукой я тихонько расстегнул вход и в открывшуюся щель увидел ярчайшее синее небо и с сумасшедшей скоростью бегущие прямо на нас облака. Вот облако налетело молодое, белотелое, все состоящее из выпуклостей, наполнило палатку сырой свежестью и умчалось дальше, и снова: звеняще-синее небо, ослепительный снег и черная скала справа.

«Эй, вставай, пора идти!» «Н-е-е, – капризничает она, я еще немного посплю». Вылезаю наружу – восторг! Мы уже почти на самом небе, ярчайший снег кругом, ветра не чувствуется, но световые пятна летят сквозь нас с курьерской скоростью, наполняя сердце радостью и силой. Мы живы, у нас все в порядке и целый день, прекрасный день впереди. Лежа в палатке, варим густейшее какао в солдатском котелке на таблетках сухого спирта (ну и вонючее топливо!). Однако ночью морозило, мокрые ботинки, брошенные вечером у входа, замерзли и их приходится разминать обухом топора (жалко – поцарапал).
Спуск
Вот мы и готовы: сыты, одеты, обуты, собранные рюкзаки за плечами, и времени прошло от подъема не больше часа, но как изменилась погода! Ветер пропал, пропало все вокруг. Полное впечатление, что уши заткнули ватой, а вплотную к глазам поставили лист белой бумаги. Оглядываясь назад, вижу ее в двух шагах за мной уже немного расплывчато, а скальной стенки в десяти метрах справа уже нет. И где оно теперь – справа? Все поглотил тихий плотный совершенно одинаковый во всех направлениях туман. Он немного светится, как вечером светился снег. И что делать? Мы даже приблизительно не знаем, что представляет собой спуск с перевала, куда нам сейчас идти. Но и ждать неизвестно сколько, когда весь уже собран, не только вещи, но и все мышцы, ум и сердце – невозможно ждать! И мы пошли. Потихоньку. В сторону склона, куда шарик катится. Я делал шаг и, когда выбрасывал ногу вперед, носок ботинка скатывал из верхнего мягкого снега шарик. Я видел некоторое время, как он катится по склону, наматывая на себя новые слои, пока он не растворится в тумане. Он обгонял меня на два-три моих шага и, если он катился спокойно, значит на два шага впереди – все тот же ровный, не слишком крутой склон. Свои побитые ботинки и снежные шарики – это все, что я мог видеть перед собой в течение первых двух часов спуска, сколько ни напрягал зрение.

Когда туман немного поредел, мы увидели, что спускаемся по снежному склону в узкое черное ущелье с очень крутыми, местами скальными, местами осыпными стенами. Впереди оно то ли делало крутой поворот, то ли вообще замыкалось высокими скальными останцами. Было совершенно неясно, есть ли выход из этой мрачноватой щели, стоит ли вообще туда спускаться. Однако выбора не было. Сейчас уже не осталось в памяти подробностей того дня, только сумеречный свет, черные тесные горы вокруг и постоянное тревожное ожидание, что же все-таки впереди. И опять теперь уже знакомые, глухие, как из желудка чревовещателя голоса лавин, то далекие, то совсем близкие. Не раз приходилось пересекать их хвосты по плотным, хорошо утрамбованным комьям.

К вечеру при переходе с осыпи к скальному прижиму обнаружили следы тропы. Еще нельзя было сказать уверенно, что это тропа, но похоже было, что люди здесь ходили. Значит ущелье это проходимо вниз, а значит, пройдем и мы. Следы тропы привели нас на берег потока, который струился в ледяном ложе по дну ущелья. Тропа определенно уходила на тот берег. Поток был не очень широкий – метра четыре и не очень бурный – перейти можно, однако ледяная вода. Но так не хотелось терять эту ниточку надежды, что мы, обнявшись за плечи для устойчивости, пошли вброд на другой берег.

На ночь палатку поставили на снежном пупе в самой середине большого цирка – три ущелья, считая и наше, сливались в этом месте в одно. Я понимал, что пуп этот насыпан хвостами лавин, однако был он уже припорошен позавчерашним снегом, расположен на равном удалении от всех склонов и вечером показался мне достаточно безобидным. Но видимо, сделала свое дело теплая ночь. Утром мы только еще зажгли таблетки сухого спирта под котелком, когда загрохотало где-то совсем близко, еще не у нас, но так, что стало совсем не до еды. Спешно сложили палатку, кое-как покидали все в рюкзаки и – прочь отсюда! Но не тут-то было – на первом же поспешном шаге я повис на локтях и лямках рюкзака, провалившись в присыпанную снегом щель между комьями. Лихорадочно выбрался на твердый край, она сзади помогала мне вытянуть рюкзак. Выбрался и с бьющимся сердцем поспешно зашагал вперед, подальше от этого проклятого места. Позже выяснилось, что позабыли там множество вещей, жальче всего было топорик.

День был пасмурный и очень тихий. С утра это гнетущее безмолвие время от времени дополнялось зловещим гулом лавин. Но ближе к обеду, когда выбрались, наконец, из сплошного напитанного водой снега, безжизненное до того звуковое пространство постепенно окрасилось журчаньем бегущей по дну ущелья воды. Вчерашнего тумана не было, но воздух наполняла какая-то белесая мгла вверху такая плотная, что солнца не было видно совсем. Несмотря на сплошной снег вокруг, было довольно тепло, даже ночью не было мороза, а днем был заметный плюс, ни руки, ни постоянно мокрые ноги не мерзли. Снег мокрый и мертвый, на который с таким желанием ступили четыре дня назад, бесконечно, тягостно на-доел, даже черная щебенка осыпей, временами начавшая появляться на нашем пути, казалась теплой и живой.

Не видели мы солнца в тот день, совсем его не было. Однако, проснувшись на следующее утро, я обнаружил, что не могу открыть глаза, не могу разлепить веки, плотно склеенные накопившимся за ночь гноем, а когда все же открыл с помощью рук, то они сразу же и закрылись снова от острой рези. Глаза мои болезненно реагировали даже на слабый свет внутри палатки, а когда я вылез наружу, то и вовсе не мог держать их открытыми. Но ведь не было солнца, не видели мы даже яркого пятна на небе за весь наш снежный путь! И тем не менее, глаза я обжег. Черных очков у нас не было, но были очки с простыми стеклами – от ультрафиолета, которые в эту смурную погоду я и не думал надевать. Я попытался затемнить стекла, намазав их сгущенным какао, но опыт не удался.

Так я и шел этот последний день ведомым, почти слепым, периодически с усилием разлепляя узкую щелку у одного из слезящихся глаз, чтобы за краткий миг увидеть и запомнить, куда ставить ноги. И только потом на фотографиях (а она снимала много!) с удивлением увидел, по какой головокружительной тропе шли мы в тот день, какие узенькие, прогибающиеся под ногой овринги висели вдоль скальных стенок, какие величественные пространства открывались под нами. К счастью это была хоть и очень узкая и мало ухоженная, но все же живая тропа, и к вечеру она привела нас к выходу из нашего ущелья в довольно широкую долину, где и влилась в хорошую торную тропу, на которой уже вместо кустарных сооружений из бревен и камней, был настоящий железный мост. Все это означало, что перевал мы прошли, что мы – победили!
Торжество наше по поводу нашей победы выразилось довольно буднично – мы поставили палатку под большим деревом на сухой прогретой, пахнущей жизнью земле (не на холодном, проседающем под коленями и локтями снегу и не на мокрой остробокой щебенке) и завалились спать. И проспали почти сутки. Проспали бы, наверно, и больше, если бы не пришли двое киргизов. Они сначала деликатно топтались вокруг, негромко переговариваясь по-своему, но любопытство все же взяло верх, и один стал заглядывать вовнутрь. Я с трудом выплыл из блаженного сна, попытался открыть глаза – ура! – открылись, хоть и немного, но без рези. Медленно ворочая расслабленными членами, выполз из палатки в теплый, хоть и бессолнечный весенний день. По-русски мужики говорили плохо, и, по-моему, они так и не поверили, что мы пришли из-за хребта (нельзя там пройти в это время, только летом будет можно). Ладно еще они не видели вторую половину группы с ее косичками, тогда бы они уж точно сочли меня хвастуном и обманщиком. Зато я выяснил главное, что по тропе вниз можно за полдня дойти до брошенного кишлака Ярхичкала, а дальше есть дорога к основному тракту на Сталинабад. Мужики ушли, а я заполз назад в палатку, и мы продолжили свое победное пиршество до следующего утра.
По пути в Ярхичкалу заметили высеченные на скальной стене скорбные фигуры женщин – памятник жителям кишлака Хаит, погибшим под катастрофическим селем в июле 1949 года. В Ярхичкале нам повезло, мы застали там случайную машину, идущую в Таджикабад. Вообще-то нам туда было не надо и мы сначала собирались доехать только до тракта (Таджикабад расположен на другом, левом берегу Кызылсу), но шофер сказал, что из города будет проще найти попутку с утра пораньше, нежели ждать ее у дороги на ночь глядя, путь впереди неблизкий, а в темноте здесь не ездят. Он был прав, конечно, и хорошо, что у нас хватило ума с ним согласиться.


     На тракте

В Таджикабаде запомнились две вещи. Одна: сияющий в лунном свете голубыми снегами хребет Петра первого. Я смотрел на него с темной улочки городка и обещал себе, что обязательно доберусь до него в следующий раз. (В какой-то мере я это обещание выполнил, хотя и не совсем так, как мечталось.) Вторая: местная баня. Мы же неделю не раздевались с последней цивилизованной ночевки в гостинице Риштана. И вот – совершенно пустая городская баня, тесная холодная раздевалка, помоечная: – бетонный ящик три на четыре с низким потолком и двумя каменными лавками внутри. Из стены торчат два обрубка труб с кранами, но вода идет только холодная. Холодно и внутри, градусов десять, не больше. Но что делать, помыться-то надо, и я начал намыливаться холодной водой, мыло я принес свое. И тут ко мне в помоечную вошли два таджика: Толстый и Тонкий. Я даже вздрогнул, до этого везде было так безлюдно, я уже и не ожидал, что мое одиночество может быть нарушено. У Тонкого в руках была литая алюминиевая шайка, такая же, как у меня (такая же, какие давали в казанских банях и в московских и в мурманских – по всему великому Советскому союзу). Тонкий подошел к стене и стал с размаху колотить этой шайкой по бетону. Я открыл рот от удивления, не понимая, что все это значит. И вдруг из совсем уж короткого обрубка трубы, который я раньше и не заметил, с громким шипением повалил пар. Он моментально заполнил все маленькое пространство, спер дыхание, охватил тело мокрым жаром, ничего не стало видно, а он все влетал с ревом, так что мне стало не по себе и я уже приготовился было выпрыгнуть в дверь, ориентируясь по расположению лавки, за которую держался рукой, когда его рев так же неожиданно оборвался, как и начался. Я увидел, что Тонкий открыл горячий кран и оттуда пошла вода, по всей видимости, горячая. Он ополоснул этой водой лавку, помог Толстому на нее лечь, облил его из шайки, а потом стал осторожно массировать складки жира на груди и на животе. К тому времени я уже согрелся и решился тоже подойти к кранам – все в порядке, для меня горячая вода теперь тоже шла. Нормально помывшись и уходя уже, я еще раз посмотрел, что поделывают соседи. Они явно не торопились, Толстый постанывал от удовольствия, Тонкий тер его мягкие бока основанием ладони, помогая ей другой рукой – сгонял грязь с кожи в плотные катышки и потом смывал их водой из горсти. Мыла они с собой не принесли.

Утром оказалось, что возможностей уехать не так уж и много. Уехать вместе вообще не получалось. Прямо до Сталинабада шла милицейская машина, но у них было только одно свободное место. Мне достался бензовоз, идущий только до Орджоникидзеабада (Вахда;та), но оттуда уже можно доехать автобусом. Договорились встретиться в Сталинабаде на вокзале, и я уехал вперед, пошутив, что у моей подруги надежная охрана. Однако дорожная судьба распорядилась по-своему.

Дорога Джиргиталь – Сталинабад вторая по значимости транспортная артерия советского Памира в эти весенние дни (вторая половина апреля) жила своей очень напряженной жизнью. Это самое мокрое время в горах. Туманы, дожди, быстро тает выпавший за зиму снег. Осыпи сочатся водой, по каждой канаве течет ручей, речки, которые через месяц пересохнут до следующей весны, становятся серьезным препятствием. Я не раз еще ездил и по этой дороге, и по большому Памирскому тракту, и каждый раз меня удивляло насколько разное качество этих дорог в разных местах. То гладкий трехполосный асфальт чуть ли не с разметкой, то крупная щебенка, а местами под колесами скальная порода в колею шириной, стена с одной стороны и ничем не помеченная пропасть с другой.

В одиночестве наш бензовоз ехал недолго. Как только переехали по мосту на правый берег Сурхоба, на основную трассу от Джиргаталя, сразу попали в пробку. Ручей перемыл дорогу, одна машина застряла в потоке, трактор вытаскивал ее тросом, остальные ждали, пока не переберутся все. Дальше поехали колонной. Очередной затор образовался перед Гармом: обвалился откос и огромные камни перегородили полотно дороги. Два бульдозера, натужно рыча, сбрасывали камни в пропасть. Тут нас и догнала наша милицейская машина. К этому времени у них освободилось еще одно место в кабине и дальше мы поехали вместе. Это было тем более кстати, что в Гарме милиционеры решили пообедать, остановились у чайханы, пригласили и нас. Довольно долго неспешно ждали, пока приготовят плов, но уж зато плов был такой, что запомнился мне на всю жизнь. В Сталинабад приехали уже поздно ночью, милиционеры привезли нас прямо в гостиницу и сами достучались до дежурной.

Следующим утром меня разбудили яркие солнечные пятна на белой занавеске моего окна. А вот и милое, слегка припухшее от сна личико моей подруги в проеме приоткрытой двери, на ней светлая рубашка и красная косынка на шее – пора идти завтракать. Какие роскошные сливки были в этом солнечном городе! Как прекрасна  жизнь!

Днем поехали за город, купаться в озере. Озеро оказалось пустяковым, по нашим понятиям – просто пруд. Голые берега, голые каменистые горы вокруг. И солнце, слегка приглушенное парной дымкой, и земля скудная, желтовато-серая, но уже вся покрытая нежным пушком свежей травы. Я пал на нее грудью, всем телом, теплую, мощно дышащую ароматами роста. Я вышел из снегов, я был жив и цел и всеми клетками молодого тела со сладостью и болью чувствовал, как хорошо жить, чувствовал, как в меня горячим потоком переливается живая сила обновляющейся земли, любовь к жизни меня переполняла.

На другой день получили на почте отправленные из Коканда продукты, и можно было выходить на второй круг, как сначала планировалось – в Фаны. Перевал Анзоб был еще закрыт – для транспорта он откроется только в июне, так что поход наш надо было начинать почти с того озера, в котором купались. И опять – снега, комья лавин, лед, туман. Нет, этим мы были сыты! Хотелось солнца, зелени, праздника жизни. Но не могли же мы совсем отступить от своих суровых замыслов. Нет, конечно, просто мы выбрали горы пониже, хотя тоже Памир и тоже вполне густо коричневые на карте – хребет Байсунтау.


     Снова в горы

Междугородний автобус в ту сторону шел до Денау. Мы сидели рядом, я в ковбойке, она в рубашке с закатанными выше локтя рукавами, завязанные на концах цветными тряпочками косички торчат из-под узбекской тюбетейки. Без лохматого лыжного костюма она совсем бестелесная. Смотрели в окно на плоскую равнину, тополя и арык вдоль дороги, бурые низкие горы на горизонте. В Денау приехали уже после обеда, рынок был совершенно пустой, в кафе в качестве рагу из баранины принесли по две голые косточки с рисовой кашей.

До кишлака Байсун добрались местным автобусом и на-прямую без дороги пошли в сторону недалеких гор. К вечеру заблудились в межах и арыках, в полутьме уже выбрались к небольшому озеру и поставили палатку на зеленой лужайке под деревьями.
А утром нас разбудили мужские голоса. Два или три таджика стояли у палатки и о чем-то громко спорили по-своему, причем разговор явно шел о нас. Наконец один из них стал заглядывать в палатку и звать нас наружу, очень плохо владея русским. Я вылез. Их было трое и у них было охотничье ружье. Сначала это меня немного напрягло, но державший ружье стал совать его мне в руки, а тот, что говорил по-русски, показывал на озеро, и я наконец понял, что он говорит: «Стреляй утка, утка стреляй!» Действительно, на воде совсем близко от нас плавали утки, не проявляя ни малейшего беспокойства по поводу нашего соседства. Трудно было поверить, что они дикие, да и кишлак просматривался  в стороне не очень далеко. Ружье я взял – дешевая тульская одностволка, но стрелять не стал. Конечно, сразу пошел разговор на тему: куда и зачем идем. Я, было, попытался объяснить, что мы просто хотим посмотреть на эти горы, но зная из опыта, что местному человеку в это поверить невозможно, сразу согласился с предложенной стандартной версией геологов. Геолог – это понятно, геолог получает за свои мучения большие деньги. Гости поговорили и ушли, а мы так и не поняли, всерьез они нам предлагали настрелять уток, или это была все-таки шутка.

Есть наша общая фотография с врачом и санитарками на фоне местной больнички. Обычно врачом в такой глубинке был молодой специалист, присланный по распределению из Москвы или Ленинграда, и для него было большой радостью пообщаться со свежими людьми из России, хотя бы вволю поговорить по-русски. Там мы и оставили всё свое хозяйство и дальше гулять пошли налегке. Шли по совершенно сухим голым каменистым складкам, постепенно переходящим в невысокие хребты. С утра солнце светило сквозь мутную дымку, к обеду муть совсем закрыла солнце, начал моросить мелкий дождь, который постепенно делался все крупнее и гуще пока не превратился в настоящий ливень. Небо совсем почернело на всем видимом пространстве, с разных сторон зазмеились молнии, ударил гром как будто персонально по нам, поскольку больше ничего и не было в этой каменистой пустыне.

Мы были легко одеты, даже штурмовки не взяли, такая благостная была обстановка последних дней. Сначала старались просто не обращать на дождь внимания – тепло же! Потом остановились в раздумье, и тут – ударило! Тогда только решили повернуть назад. Но позади себя мы уже не нашли тех каменистых увалов и сухих балок, по которым только что прошли. Перед нами были бурные горные реки в обрамлении обрывистых берегов. Мутные потоки с шумом неслись вниз, в долину, преграждая нам путь. Пришлось идти не туда, куда хотелось, а куда пускала вода – вдоль основного хребта, переходя вброд мелкие притоки. Шли долго. Гроза немного унялась, но ливень все так же неистовствовал, и плечи уже онемели от непрерывных ударов струй.

Стало заметно смеркаться, когда впереди как на плохом черно-белом снимке начали нерешительно проявляться контуры какого-то кишлака. Огней видно не было и поэтому до самого последнего момента было непонятно, действительно ли это человеческое жилье, или только лежащие тут тысячи лет безжизненные кучи камней. К нашему счастью, это все же был кишлак. С тревожным чувством мы шли по совершенно безжизненной улице между глухих каменных дувалов – все затаилось, только дождь лупит не утихая. Наконец, мне показалось, что за одной из стен во внутреннем строении что-то мелькнуло. Я встал на цыпочки и несколько секунд вглядывался поверх стены – действительно, за двумя сосед-ними окошками угадывался свет, видимо внутри горела керосиновая лампа. Обойдя дувал вокруг, мы нашли в нем деревянные ворота, они были не заперты. Мы несмело пересекли совершенно пустой двор и постучались в дверь низкого глинобитного дома, в маленьких окошках которого проглядывался свет.

Очень скоро дверь открылась, и я увидел перед собой тоненькую большеглазую девочку лет десяти. Секунду она смотрела на меня с недоумением, а потом ее глаза еще расширились, стали наполняться ужасом, она страшно закричала и бросилась от двери внутрь дома. Потрясенный ее неожиданной реакцией, я стоял в недоумении, не зная, что делать дальше. Девочка все с теми же ужасными криками билась в истерике где-то внутри дома и вдруг оттуда, давясь проклятиями, выскочила древняя старуха и скрюченными своими пальцами попыталась вцепиться мне в горло, но не достала и повисла, вся трясясь и визгливо ругаясь на моей мокрой рубашке. Я был в полной растерянности. Спас меня молодой узбек, появившийся, наконец, вслед за старухой. Он попытался оторвать ее от меня, но она шипела, визжала и плевалась, не давая разжать кривые пальцы. Тогда он рванул ее сильно и грубо и бесцеремонно уволок в темноту дома. А мы опять остались стоять перед дверью под струями дождя в нерешительности – проситься на ночлег в этот дом было уже невозможно, но и уйти потихоньку было неудобно, вроде как нашкодили и смылись.

Через минуту парень вернулся и сразу стал извиняться. Он достаточно хорошо говорил по-русски, сказал, что с его стороны просто невозможно не пустить нас на ночлег в такую погоду, но вы же видите, с девочкой истерика, да и старуха все равно не даст нам покоя. «Пойдемте,- предложил он,- я отведу вас к бригадиру, у него дом большой, у него вам будет лучше». Проходя через двор, покосился с осуждением на собачью будку – удивительно, как вас собаки не тронули, у меня свирепые псы, разорвать человека могут. (Какие собаки! Дождь продолжал хлестать по земле и собаки носа не высовывали из сухой конуры.)

Опять довольно долго шлепали по грязи в темноте между дувалами, пока не добрались до больших деревянных ворот бригадира. Наш проводник нащупал на земле камень и стал с размаху колотить им по воротам, громко что-то выкрикивая, причем было ясно, что на быстрый результат он не рассчитывает. Действительно, прошло немало времени, пока за воротами послышались слабые звуки открываемой двери и затем чавкающие шаги через двор в нашу сторону. При этом проводник наш перешел от просто призывных криков на громкие объяснения цели нашего визита, так что когда хозяин дошлепал до ворот, он уже был проинформирован, кому и зачем просят открыть. Перед тем, как сдать нас с рук на руки новому хозяину, парень еще раз извинился перед нами, что не принял нас в своем доме. Все так нелепо получилось: девочка испугалась, а старуха бросилась ее защищать. – Но что же все-таки так напугало девочку, неужели мы так страшно выглядим? – Нет, просто чужие люди и она сразу подумала, что это басмачи. Для него это было просто: первая, естественная реакция ребенка на незнакомых людей – басмачи. Для меня и слово-то это осталось только в самом дальнем углу памяти, а у нее – первая реакция! Потом уже я узнал, что места эти были самым центром сопротивления большевизму, что в окрестностях Байсунтау борьба с басмачами не прекращалась до самой войны.

Бригадир был мужчина крупный, с разбойничьим лицом и громким властным голосом. Он вышел нас встречать в ватном халате и в теплой шапке. Дальше все было так, как положено по ритуалу. Мы были гости. Нас провели в отдельную комнату. Молчаливые женщины принесли сначала ватные халаты и штаны для обоих одинаковые. Вторым заходом, когда мы уже переоделись в сухое, принесли и расстелили на полу ватные одеяла. Затем между одеялами расстелили дастархан, на нем появились старые фарфоровые чайники с зеленым чаем, лепешки, урюк на блюде и только после всей этой подготовки – сам хозяин в красивом халате, явно не в том, в котором он встречал нас под дождем. Он неплохо говорил по-русски и, угощая нас чаем, вежливо поддерживал разговор, как мне казалось с искренним интересом расспрашивая меня о нашем путешествии и подробностях жизни в далеком Днепропетровске, деликатно не касаясь наших взаимоотношений. Никакого вина, разумеется, только горячий чай. Посидел минут сорок и ушел, пожелав спокойной ночи. Ночь мы проспали как у Христа за пазухой.


     Долгий путь домой

А дальше долгий путь домой. Невозможно было не остановиться в Бухаре. На станцию Каган наш поезд прибыл среди ночи. Здание вокзала было закрыто, и мы улеглись досыпать на лавках на привокзальной площади. Было тихо и непривычно тепло. Поднявшееся над горизонтом солнце разбудило меня и дальше я, то снова погружался в сладкую дрему, то, приоткрыв один глаз, наблюдал, что происходит вокруг. Подруга моя спала на соседней лавке, обхватив голову рукой в своей лохматой лыжной куртке. Сразу вслед за солнцем на площади появился сухонький пожилой узбек. Сначала он не спеша прошелся по совершенно пустой, озаренной ранним светом площади, как будто проверяя, все ли в порядке. Затем так же неспешно откуда-то принес и поставил посреди площади треногу. В следующую ходку на треноге появился казан – котел литров на десять. Когда я в следующий раз выплыл из дремы, под котлом уже дымился костер и дед помешивал варево длинной деревянной ложкой. Окончательно я проснулся от призывного позвякивания алюминиевых мисок. Посмотрел на часы – ровно семь. Посмотрел вокруг: на лавках вокруг площади расположилось довольно много народу, все мужчины. Люди не спеша, один за другим подходили к котлу и повар одним привычным движением накладывал каждому полную миску дымящегося плова. Подошли и мы со своими мисками. Все удовольствие стоило пятьдесят копеек, как обед в студенческой столовой.

В свое время эмир запретил проводить нечестивую дорогу через свою правоверную столицу, поэтому со станции в город надо ехать семь километров на автобусе.

Начали, конечно, с базара, но день был будний, и людей на базаре было мало: пыль да пустые деревянные прилавки. Всю дорогу у нас шел разговор о необыкновенной, замечательной, имеющей тысячелетние традиции бухарской халве. Вот с нее и начали. Халву продавали в нескольких местах, но уж очень неожиданно неинтересный вид у нее был: плоские брикеты, больше всего похожие на куски детского мыла. Мы долго выбирали которую взять, еще дольше искали место, где бы сесть, чтобы насладиться лакомством в достойной обстановке. А когда сели, наконец, у пустого прилавка и попробовали свою покупку на вкус, то убедились, что внешность ее не была обманчивой, так что остатки пришлось выбросить.

Бухара хороша тем, что старая часть небольшая, и за день мы исходили ее вдоль и поперек. И если в Самарканде сохранились совсем уж отдельные памятники, то здесь это все же пятна старинной застройки, дворцы в родном саманно-деревянном окружении, причем дерево использовано очень экономно, только в опорах, дверях или воротах и почти везде с красивой резьбой, как драгоценные детали. В таком месте, не очень оглядываясь по сторонам, еще можно почувствовать себя находящимся в старинной Бухаре у дворца эмира или богатого купца. Но со всех сторон старинную Бухару затопляет однообразный серо-бетонный трех и пятиэтажный социалистический город.

День пробродили по городу, на последний автобус, конечно, опоздали – провинциальная Бухара спать ложится с темнотой. Семь километров плюс – не велика добавка к нашему походу, шли не спеша в полной тишине к умирающей полоске вечерней зари, когда сзади вдруг прорезался и все определенные стал приближаться звук мотора. Ура, машина! Я выскочил на середину дороги и замахал руками. Увидев меня, шофер сбросил газ, однако тормозить не торопился и тяжелый грузовик, медленно теряя скорость, проехал мимо нас и покатился дальше. Мы были в недоумении: если не хочет брать, зачем сбросил газ, если хочет, чего не тормозит – дразнит что ли? Однако все же трусили вслед за машиной. Уже в кабине шофер – молодой здоровенный парень с Украины с извинениями объяснил, что у него тормоза не держат совсем, так вот и ездит уже давно, а узбек завгар не чешется.

В Казань приехали перед самыми майскими праздниками и почти сразу втроем вместе с другом уехали на университетский слет на озеро Шутьер. Я не помню другого времени, когда бы я чувствовал себя столь же безоблачно счастливым. После тяжелых снегов Памира, опасностей и тревог была почти уже родная Марийская земля, дышащие весенним возрождением леса и воды, самые близкие друзья рядом, теплые встречи почти у каждого костра. Верная дружба и песни под звездами, что может быть прекрасней в этом мире в двадцать лет.

Но счастье не может длиться долго. Она улетала первой. Мы провожали ее в старом аэропорту вдвоем с ее мамой. «Ну, пока!» Помахали друг другу руками, и она поднялась по трапу в самолет. А я сказал ее маме «до свидания» и прямо через поле пошел к своему дому – мне тоже пора было собираться в Днепропетровск, отпуск кончался, скоро снова за работу.

Вот и все, что было в этом прекрасном весеннем месяце апреле, а о чем не написано, того и не было, к сожалению ли или к счастью – всему свое время.
 


            Возвращение (Адрес аудио варианта этой главы после списка книг)

     Жена

И вот, наконец, мы остались одни в нашей крохотной съёмной комнатушке. Позади бегство из ресторана со своей, всё-таки устроенной товарищами и, конечно, Лидой шумной свадьбы (убежали тайно, на чёрном ЗИМе, с приехавшими из родной Казани свидетелями: Виталькой и Ольгой), опоздание на поезд в Карпаты, куда собирались в свадебное путешествие, ночь в общем вагоне по дороге на Кавказ (предлагали за пять рублей перейти в купе, но мы гордо отказались), утренний солнечный Ростов, катание в креслах подъёмника вдоль крутого склона Чегета (наверх едешь лицом к склону, вольготно развалясь в просторном кресле и даже не пристегнув цепочку, а вниз – огромный простор под ногами, впечатление полёта над ущельем - мурашки по спине, хочется втиснуться в кресло как можно глубже). Последней ночью над горами бушевала непогода, буйный ветер сотрясал вершины деревьев и сыпал снег на брезентовую крышу нашей палатки, вывернул поблизости с корнем старую сосну. Но к утру всё стихло, вышло тихое солнце, и Виталька подал нам кружки с горячим какао прямо в постель. До Эльбруса, как хотелось, мы, конечно не дошли, и без того четыре дня в горах пролетели как единый миг.

Друзья уехали московским поездом в Казань, а мы сошли у себя в Днепропетровске и поехали на троллейбусе ДОМОЙ, в наше новое семейное гнездо. Чайки откладывают яйца прямо на камни, такого же типа было и наше первое жильё. Комнатушка в частном доме на полусельской окраине размером в четыре или пять квадратных метров, столик в углу, один стул и брезентовая раскладушка, которой я предусмотрительно разжился в общежитии – наше первое супружеское ложе. Мне кажется, что эта раскладушка в не-котором смысле могла бы служить символом всей нашей семейной жизни – высокомерного пренебрежения удобствами, дорогими деталями, вообще всяческим антуражем – важно только существо дела.

Ну, так вот, впервые после свадьбы мы остались одни и это самое существо дела нетерпеливо нас ожидало. Однако молодая супруга моя всё что-то возилась со своими вещами, всем видом показывая, что очень занята. Пристроила на столе привезённую с собой из Казахстана настольную лампу-грибок с металлическим абажуром, который крепился прямо на лампочке, разложила под лампой потрёпанный учебник, толстый словарь, тетради и сказала мне с извиняющейся улыбкой, что наконец-то у неё выпало свободное время заняться английским языком – давно пора сдавать «тыщи» в её заочном Электротехническом институте. И это тоже стало непременным ритуалом нашей совместной жизни.

Был поздний вечер десятого или одиннадцатого марта 1965 года.  День рождения дочери - одиннадцатое  декабря того же года. 

Через неделю отпуск моей супруги закончился, и она от-правилась в Казахстан в свою геофизическую экспедицию. Начисто не помню ни этих последних дней перед разлукой, ни как провожал, ни как она уезжала: поездом или, как при прежних посещениях, улетела самолётом. Зато хорошо помню, с каким облегчением распрощался с нашим домохозяином. Странный он был человек, вроде и не злой, но какой-то ущербный, показывал нам письма дочери, которая самовольно уехала на чужую сторону учиться, а он ей тем не менее деньги посылал, но с условием, что она ему полный финансовый отчёт предоставляет, всё до копейки: нет отчёта – нет и следующего перевода. Его большой, образцово обставленный и безлюдный дом (мебель под полиэтиленовой плёнкой, тёплый туалет в кафеле, хотя пользовались «скворечником» в саду) весь как сыростью был пропитан серой тоской, и мне так не хотелось лишний  раз видеть его, что я сразу нагрузил на себя всё наше нехитрое хозяйство, раскладушку – подмышку, и пошёл пешком в сторону общежития с удовольствием, хотя и не без иронии смакуя про себя мысль о нашей мобильности и неприверженности вещизму.
Увы! Боюсь, что чувство облегчения, с которым я, несмотря на полный рюкзак и оттянутые грузом руки, возвращался в общежитие, питалось не только расставанием с неприятным домом. И даже не только возвращением к моему любимому одиночеству, внутренней независимости, которой в общежитии, несмотря на постоянное присутствие рядом других людей, почти всегда располагаешь и по которой я успел соскучиться за эти дни. Но, может быть, здесь было и неосознаваемое явно освобождение от «чувства локтя», которое, как соринка в глазу отравляло мне жизнь все последние месяцы, да и многие годы потом.  Я уткнулся в эти острые локотки в самом начале нашей новой истории, в один из первых её приездов  ко мне в Днепропетровск.  Мы гуляли в совершенно пустом в этот поздний вечерний час городском саду. Шёл ледяной дождь. Я в первый раз тогда видел такое: все деревья вплоть до тончайших веточек были заключены в прозрачный ледяной панцирь, вокруг фонарей - кружевные манжеты из светящихся концентрических кругов – царство Снежной королевы! Было страшно, что моя подруга тоже превратиться в сверкающий ледяной памятник самой себе. Хотелось защитить и согреть. И для меня была шоком её реакция, её локти, упёршиеся в мою грудь, когда я попытался спрятать её у себя на груди. Руки мои сразу стали холодными и чужими


     В общежитии всё по-старому

Жена уехала, и жизнь моя вернулась в прежнее русло: наша комната в общежитии на пятом этаже с окном теперь уже не на старое еврейское кладбище, а на недавно построенную на этом месте стандартную пятиэтажку, привычная койка слева у двери, впереди у окна - Гена, справа - Анатоль, койку напротив занимает теперь новенький - Володя. Мы предупредили его, когда он пришёл заселяться на Славино место (Славу всё же заслали в Павлоград за то пьяное приключение), что с нами может оказаться не очень комфортно, но он сказал, что живёт по общагам с восьмого класса, с тех пор, как поехал учиться в школу-интернат с физическим уклоном – успел  привыкнуть ко всякому.  И действительно, были у него, конечно, специфическое издержки общежитейского воспитания, например, возвращаясь ночью, он совершенно спокойно включал верхнюю двухсотсвечевую лампочку и вообще всё делал так, как будто был в комнате один, но зато сам никогда не выставлял никаких претензий, не отказывался от вечеринок вскладчину, с ним легко было молчать, оставаясь в комнате вдвоём.

Ближе всех за эти три года мы сошлись с Анатолем. Всё началось с Бернарда Шоу. Я читал его пьесы, лёжа на своей кровати у двери, и временами давился смехом, а остальные на меня с удивлением поглядывали. Первым заинтересовался Анатоль: «Дай-ка, Татарин, я посмотрю, чего это у тебя такое смешное?» Шоу не подвёл: читали и хохотали по очереди. Но только Анатоль стал читать и другие мои книжки. Вообще-то меня удивляло насколько костный народ эти технари - МАИ-КАИ-ХАИсты. Полагалось жёстко придерживаться очень ограниченного набора занятий и развлечений. Выпивка, карты, женщины – вот, в сущности, и всё, что они могли себе позволить. Кино вместо театров и концертов, если что-то читать, то только детективы. Они смотрели на меня, как на экзотическое животное, когда я вместо положенных ста граммов ветчинно-рубленой колбасы (по два рубля двадцать копеек за килограмм) принёс себе на ужин к хлебу кусочек сыра.

И то, что я привёз из Казани лыжи и коньки, летом бегал в парке кроссы, выступал на соревнованиях по гребле, зимой играл в хоккей за комплекс, ездил в лес на лыжах, даже новый 1965 год встречал в лесу вдвоём с Дедом Морозом – всё это воспринималось как простительное чужаку-университетчику чудачество.

Анатоля я уговорил как-то в марте поехать кататься на коньках на речку Самару.  Берега Самары были моим вторым домом, там я мог оставаться один, особенно зимой, лыжников практически не было. Там же под сенью леса была наша с Наташей настоящая первая семейная квартира, всё та же брезентовая палатка без дна, неизвестно кому принадлежавшая, но такая для меня родная.
И вот в середине марта, когда в городе давно уже сухо и тепло, мы поехали с Анатолем на воскресенье к его родителям в Павлоград. Солнечным утром спустились к ещё покрытой льдом Самаре, одели коньки и покатили вдоль берега в сторону леса. Берега были уже совсем сухие, деревья млели на солнце, наливаясь весенними соками, морщины дубовой коры излучали тепло, сосны светились медной желтизной, мартовское небо, казалось, звенело от напряжённого сияния. Самара в этом месте шириной метров пятьдесят. На середине реки лёд ноздреватый, неровный, покрытый коркой подтаявшего снега. А вдоль обрывистых берегов, видимо под действием излучения от нагретых солнцем сухих уже склонов – узкая, но непрерывная полоса голубого зеркального льда, глазам больно, как отражается в них солнце. Вот по этой полосе мы и скользили с Анатолем на коньках совсем одни вдоль лесной речки под весенним солнцем по тёплому ветру, и я чувствовал себя абсолютно счастливым. Жалко, Анатоль довольно скоро сказал, что с непривычки ноги у него болтаются в ботинках и не держат. А я всё тащил его вперёд – ещё один, последний поворот! – хотя и понимал, что наш восторг в большой мере поддерживается ветром в спину, а возвращаться на усталых ногах против ветра будет значительно тяжелей.

Перед городом на реке лежали аккуратно вырезанные кубы льда примерно метрового размера совершенно восхитительной прозрачности и голубизны.
Как я понял, отец Анатоля, отставной полковник ещё не старый, крепкий, с навсегда въевшимся в лицо выражением требовательности специально перевёлся к концу службы поближе к будущему месту работы сына. За обедом, пока мать Анатоля молча подавала тарелки с жирными щами, он устроил мне форменный допрос о поведении сына. Мне было неловко перед другом, я пытался отшучиваться, но он мои шутки встречал хмурым молчанием.

В том же ключе получилась и моя вторая с ним встреча. Где-то уже к концу моего проживания в общежитии Анатоль попал в больницу с почечной коликой. Нас он просил родителям ничего не сообщать, а если спросят, сказать, что уехал в командировку на полигон. И вдруг недели через полторы врывается в нашу комнату его отец всё с тем же суровым выражением на лице, и требует сказать, где Анатоль? Мы были явно не готовы к такому напору. Но уговор был, и Гена запинающимся голосом начал объяснять про командировку. Я молчал, сосед напротив делал вид, что его это не касается. Полковник, едва поняв, в чём дело, взорвался: «Что вы мне голову морочите, какая командировка, почему он так долго не звонит и не пишет!» Повернулся кругом и вышел вон, с ненавистью хлопнув дверью. Молчание. Вообще-то он был мне неприятен, но ясно было, что мы нехорошо поступили с человеком, что уговор наш – детские глупости в таком деле неуместные. Я поднялся с кровати и вышел вслед за ним в коридор. То ли размышления мои заняли так мало времени, то ли полковник долго не мог решить, куда идти дальше, но он был ещё там. Я извинился и сказал ему про больницу что сам знал (к моему стыду, знал очень мало), а потом пытался оправдаться данным Анатолю обещанием, но он слушать дальше не стал, а принялся меня отчитывать, как провинившегося лейтенантика, вываливая на мою голову с непримиримой враждебностью всё накопившееся в нём раздражение. Мне было неловко уйти, и я терпеливо дослушал до конца его командирскую брань.


Третий год работы

Той весной мы с Анатолем вместо завтрака с утра покупали по литру разливного молока в стеклянные бутылки, которые тут же и сдавали назад в обмен на двадцать копеек, и к молоку - белый батон за двадцать две копейки, один на двоих. Магазин открывался в восемь, а до половины девятого надо было перевернуть номерок на красной доске в вестибюле КБ, в восемь тридцать стеклянные дверки доски закрывались на висячий замок.

Уже почти по-летнему жарко светило солнце сквозь стеклянные стены нашего модернового здания, всё неодолимей клонило в сон после обеда, всё труднее было высиживать целый день за столом, и я ходил по отделу, болтал с сотрудниками, рисовал Лиде блок-схемы программ для М-20, сидя у неё на краешке стола. Мы работали с ней в паре: я писал алгоритм, она программировала и заполняла бланки, дальше работали программисты в вычислительном центре. Потом она приносила мне ленты с распечатками результатов, я рисовал по ним графики на листах миллиметровки и отдавал Эду. Дальше уже шла его работа – политика: кому, когда и в каком виде эти результаты выдать, потому что есть план, есть встречные обязательства отдела по его перевыполнению, есть друзья и недруги и, наконец, никогда нельзя забывать о точке зрения аварийной комиссии, которая, случись чего, будет искать крайнего.

В глубине души я понимал, что надо бы самому освоить программирование, но Лида меня избаловала, с ней всё было так просто. Это она, конечно, организовала сотрудников нашего тридцать третьего отдела купить мне костюм к свадьбе. «Женичка, ну нельзя же так, нельзя же, чтобы жених был в старом джемпере, ты же - инженер. И подавать заявление стыдно было в таком виде»! Она повела меня в центральный универмаг и заставила мерить на себя блестящие, как вощёная бумага, импортные ГДРовские пары и тройки. Я ещё ни разу в жизни не покупал  костюма, представления не имел, какой мне нужен размер и, вместо того чтобы примерять пиджаки, возился с брюками, громко возмущаясь из примерочной, на какие животы всё это рассчитано. Конечно, Лида, десятая дочь в семье, гораздо более трезвая и практичная женщина могла бы меня одёрнуть. Но уж слишком некритичным, слишком всепрощающим взглядом она на меня смотрела, слишком легко соглашалась с моим как всегда категорическим мнением, вот и торчали у меня потом руки из нового пиджака, как у подростка после лета в деревне.

К концу шёл третий год моей работы на фирме, последний год обязательной отработки, последний год молодого специалиста, и было ясно, что впереди очередная, может быть последняя в жизни большая развилка: останусь ли я здесь насовсем, или буду искать себя дальше. С одной стороны на фирме всё складывалось хорошо. Ещё с самого начала работы несколько неожиданно для меня самого обнаружилось, что в Казанском университете я получил сравнительно хорошее математическое образование. Мне-то казалось, что учусь я, как говорится, шаляй-валяй, но оказалось, что полученные знания позволяют мне чувствовать себя достаточно уверенно в любой ситуации.

Кроме того у меня проявился очень высоко ценимый на фирме талант легко и красиво писать официальные письма. Мой начальник группы Эд Я., тщетно промучившись пол дня над первой фразой письма, которое пойдёт за подписью Главного в какую-нибудь высокую инстанцию, приходил ко мне со своим секретным блокнотом, с тяжёлым вздохом переворачивал исчёрканную страничку, и я, сидя на краю Лидиного стола, без единой помарки диктовал ему кудрявые фразы на специальном канцелярском языке типа: «…принимая во внимание изложенное в пунктах m и n параграфа NN Вашего исходящего от nn.nn.NNNN, а также в соответствии с …- etc., etc.

К третьему году работы я был уже основным исполнителем в нескольких технических отчётах и автором двух статей (разумеется с соавторами вплоть до начальника комплекса) в секретном журнале «Ракетная техника». Шёл разговор об аспирантуре в ЦНИИМАШ’е под Москвой, и ещё Лида мне доложила по секрету, что у неё есть надёжная информация, будто мне готовится должность начальника группы. К лету 1965 года группа аэродинамики спутников (группа Я-ча, а мне казалось справедливым, чтобы она была группой Филатова!) выросла уже до пяти человек, притом что, по моему мнению, практически всю работу делали мы с Лидой вдвоём (то есть я с её помощью). Сначала, ещё на первом году работы нам придали Эда в качестве начальника и вместе с ним молодого специалиста Валеру А. для численности, чтобы действительно была группа. А в конце моей работы в КБ пришёл ещё Вадим К., тоже выпускник Днепропетровского университета, высокий, с длинным, слегка свёрнутым набок лицом и торчащей вперёд, как у бульдозера, челюстью, очень дружелюбный и общительный. Но если в тихом Валере неспособность что-либо сделать до конца воспринималась как совершенно естественная (зато как подробно он пересказывал кинофильмы!), то незначительность результатов, происходивших вследствие очевидно титанических усилий Вадима, парня энергичного и  спортивного,  меня поначалу поражала. Расчёты  были явно не его стезей. Тем не менее, потом он быстро пошёл вверх и стал, я думаю, хорошим руководителем. Рост группы ещё больше усиливал муки моего честолюбия, я ревновал мою разреженную аэродинамику к пришельцам, это был мой охотничий участок, и все трофеи должны были принадлежать только мне.

Удивительно, что такое действительно великое дело, как выход в космическое пространство, творили люди в массе своей недалёкие и малообразованные. По-настоящему умных и грамотных были единицы. При создании конструкторского бюро, когда нужно было срочно заполнить утверждённые штаты, брали всех, кто подвернулся под руку, главное, чтобы у человека был допуск к секретным документам. Но при этом было несколько человек, пришедших ещё от Королева, были удачи в наборе, выпускники московских ВУЗов, они и определили успех дела. Успех дал возможность расширения предприятия, я пришёл со второй волной. Те, кто работали два-три года до меня, с ностальгией вспоминали, каким маленьким и дружным был коллектив, как одному приходилось делать расчёты, на которых теперь кормятся несколько отделов, как перед пусками по суткам не вылезали из КБ, частые командировки на полигон, спирт в канистрах, радость победы. А также и о том, какие тогда были хорошие премии, не то, что нынешние десять процентов, да и квартиры давали почти сразу.

Чуть-чуть не успели мы на романтические годы первых пусков, и нам достался уже совсем другой климат. Людей стало слишком много, чтобы они чувствовали свою личную ответственность за изделие. Ходячая шутка утверждала, что только начальник группы работает обеими руками, потому что начальнику сектора приходится одной рукой держаться за стул, а начальник отдела держится за стул уже обеими руками.

На самом деле начальники отделов как раз и были людьми, лично причастными и также лично ответственными за всё изделие, за то, выйдет ли ракета на расчётную траекторию, разделятся ли в нужный момент ступени, будет ли устойчиво работать на спутнике система жизнеобеспечения приборов. Каждый из них отвечал за свою сторону дела, наш – за аэродинамику и тепловые режимы ракет и спутников. В отделе было человек двадцать инженеров, из них заметно выделялись лишь несколько работающих активно. Они по готовым и утверждённым методикам, конечно, но всё же самостоятельно обсчитывали различные варианты компоновок, тогда как большинство просто играли роль калькуляторов: считали на логарифмической линейке, чертили графики, готовили отчёты. Очень ценился, например, выдающийся специалист по стиранию букв, к нему приходили даже из других отделов, острым лезвием он убирал с кальки в готовом отчёте ненужный знак так чисто, что исправление получалось совершенно незаметным.

Один Главный – Михаил Кузьмич Янгель отвечал за всё, у него были самые большие риски, но и огромные, почти фантастические возможности самореализации – а на таком уровне какая ещё может быть плата за сожжение жизни в непрерывной гонке, не оставляющей ни минуты ни на что, кроме работы. По легенде, когда он предложил сделать боевую межконтинентальную ракету, которую можно приготовить к пуску за полчаса, ему был предоставлен карт-бланш - любые возможности гигантской советской индустрии на выбор. Он остановился на только что построенном и сделавшем первый выпуск грузовиков марки ДАЗ днепропетровском автомобильном заводе. (Я думаю, не последним соображением при этом выборе была удалённость от всемогущего бывшего шефа – С.П. – Королёва, подальше от угнездившегося в Подмосковье конгломерата соперничающих ракетных фирм.)

Многим ли людям в мире выпадала такая возможность: реализовать свою идею, используя всю мощь огромного государства, добиться победы, услышать, как глава государства с трибуны Объединенных наций Земли угрожает созданным тобой оружием крупнейшей державе мира, позволяя себе в радостной самоуверенности не церемониться в выражениях и требовать от аудитории всего Мира тишины, колотя по трибуне снятой с ноги туфлей. Хрущев чувствовал за собой страшную силу, и эту силу дал ему наш Главный. Можно очень по-разному оценивать эти события, и у меня к ним, ко всему нашему коммунистическому эксперименту, очень сложное и разнозначное отношение, но нельзя не признать высоты достигнутого пика, и хочется хотя бы в отражённом свете, хотя бы в воображении ощутить полноту счастья человека, достигшего такой полноты самореализации.

Конечно не секрет, что большое счастье на самом деле, в реальности состоит из повседневной нервотрёпки, выбивания денег в правительстве, торговли с тупыми и своекорыстными генералами и хищными подрядчиками, козней близких друзей-соперников и горячо дышащих в спину заокеанских соперников-врагов, и, что особенно обидно, из непонимания  и разгильдяйства соратников и работников собственной фирмы. И всё же месяц за месяцем всё больше было удачных пусков, после первой, удовлетворительной (не фурор, но всё же - подтверждение идеи) ракеты, была спроектирована и сделана вторая, уже полноценная, в некотором смысле на тот момент - абсолютное оружие, стопроцентное выполнение данного под карт-бланш обещания. Причём спроектирована она была с такими запасами прочности во всех узлах и с таким запасом энтузиазма создателей, что ещё в процессе её сдачи армии и освоения, только лишь за счёт инерции творческого горения коллектива и на сэкономленные средства была разработана ещё одна такая же ракета, но уже без прежней опасливой осторожности, не по принципу: «Лучшее – враг хорошего», которого жёстко придерживались в основном проекте, а с использованием всех известных на тот момент достижений науки, всего накопленного опыта, раскованного творческого потенциала людей, новых материалов и новых принципов устройства. (Например, вместо управления ракетой с помощью специальных рулевых сопел использовали изменение вектора тяги вдувом боковой струйки в основное сопло.) В результате новая ракета получилась очень компактной и гораздо более дешёвой, чем предыдущая, не говоря уж о том, что для неё требовалась гораздо меньших размеров шахта (это были шахтные ракеты), а выкопать одну шахту стоило в то время дороже, чем построить пятиэтажный дом. Романтик был Главный, хотелось ему совершенства для любимого детища, и, я думаю, он очень им гордился. А ведь не мог он, при его-то опыте правительственных коридоров, не знать в глубине души хотя бы, чем всё это кончится.

Кончилось вполне предсказуемо. Сделали проект, построили несколько экземпляров, (а это значит, всю оснастку для производства заново сделали!), провели успешные испытания и с гордостью предложили новый вариант родной армии: конфетка – не ракета!  «И что? - спросили генералы, - ТТХ (тактико-технические характеристики) те же? Все возможности те же? Ну, так какая нам выгода от того, что новая дешевле, а тем более, что красиво, по уму сделана? Что нам с этого? Надо будет новые инструкции изучать, офицерам в войсках легко запутаться, где старые, где новые!» Кончилось тем, что одну из оставшихся трёх ракет передали в музей московского ВУЗа, одну оставили в музее фирмы, а третью – под пресс! Недаром всё-таки Главные долго не живут.

И мне хотелось тоже хоть немножко принадлежать к этому кругу создателей, непосредственных участников большого дела. Два последних года я получал 120 рублей в месяц, стандартная зарплата инженера, это деньги, которых с трудом хватало на пропитание. Любая покупка была мучительной  проблемой. Ещё осенью с помощью старого портного, работавшего на дому, я перелицевал своё студенческое пальто и подновил старые брюки.  Говорили, что на гражданских предприятиях платят намного лучше, но здесь основной платой было чувство причастности к главному делу нашего века. Я очень остро ощущал это чувство, особенно в командировках, когда приезжал в подмосковные институты и предприятия, звонил из проходной и представлялся: я – от Янгеля, и на это волшебное слово сразу откликались, приходил человек с пропуском, вёл внутрь, там встречали с пониманием, как своего коллегу, говорили об общих проблемах, все готовы были помочь. (Правда, это братство было только на низовом, инженерском уровне. Чуть выше вступала в силу беспощадная политика.)  Это чувство причастности было главным, что держало меня на фирме.

Но с другой стороны к концу третьего года работы я видел, что исчерпал свой ресурс грамотности, полученный от Alma Mater, что мои усилия по самообразованию параллельно с работой мало результативны, и во мне всё больше крепла мысль, что надо идти учиться дальше. Подтолкнул меня ещё и такой эпизод. В основном-то  я занимался задачами движения в разреженном газе, а тут как-то раз меня озадачили проблемой взаимодействия струи ракетного двигателя с отделяющейся ступенью ракеты. И я вдруг понял, что совершенно не имею представления, как это надо делать на современном уровне, остро почувствовал свою малограмотность. Я, конечно, выдал какие-то результаты, скорее всего и неплохие для уровня КБ. Но потому и запомнил этот эпизод, что решил тогда: всё, таким быть нельзя, надо учиться дальше. Причём намерение было вполне определённым: учиться, чтобы вернуться на фирму на следующем уровне грамотности.


Письмо

Она уехала, я и сразу начал ждать писем. Каждый вечер, возвращаясь в общежитие, сначала с радостным ожиданием, потом с тёплой уверенностью, потом с надеждой, с беспокойством, наконец, с мрачным любопытством перебирал я тоненькую стопку конвертов в ячейке под буквой «Ф», но всё они были не мне. Прошёл весенний месяц март, пролетел почти летний по нашим понятиям апрель, вот уже и настоящее лето пришло, а писем из далёкого Казахстана всё не было. Раньше она писала часто, даже из полевых выездов, независимо от того, отвечал я или нет. О всяких бытовых мелочах, о том, как тоскует, о планах на будущее.

Собственно, вся история с женитьбой началась с письма. К тому времени прежняя переписка в мажорном, ещё студенческом  тоне угасла, кадры той счастливой, но невозвратимо ушедшей жизни почти исчезли под новыми впечатлениями – другие заботы, другие люди. И вдруг - нежданное письмо оттуда – из милого прошлого. Мой адрес на конверте был написан чётко шариком, а обратный – неясно, как бы неуверенно, в последний момент простым карандашом так, что и разобрать трудно, но при желании всё-таки можно. Я ушёл с ним за общежитие на соседний пустырь, устроился среди высохшей травы (лейтмотивом в мозгу звучал Блок: «Сквозь кусты и листы и колючие ветки, я знаю, старый дом глянет в сердце моё, глянет небо, опять розовея от края до края…») Письмо было коротеньким, написано всё тем же карандашом на одном тетрадном листочке и дышало призывом о помощи: жизнь потеряла радость и смысл, будни тоскливы, завтра бесцветно. Мог ли я не разобрать адрес – вопрос чисто риторический.

И вот теперь она вдруг замолчала.  Я сначала писал часто - длинные письма, потом – реже, короткие и тревожные, потом раз-другой с недоумением, и тоже замолчал. Меня мучили поочерёдно то тревога, то обида. Умом я понимал, что дурные вести бегают быстро, и очень-то беспокоиться не стоит - не на войну уехала. И всё же, почему она молчит? Ведь не может же она не знать, как я жду её писем!
К июню месяцу всё это превратилось в постоянно ноющую болячку в глубине души, и это было почти всё, что осталось от нашей странной женитьбы. А в остальном жизнь катилась, как и прежде: торопливое утро, успеть перевернуть номерок на доске, а дальше можно спокойно подняться  на четвёртый этаж к себе в отдел, здороваясь по пути направо и налево с сотрудниками, пройти наш зал насквозь до своего рабочего стола, посидеть немного, глядя сквозь стеклянную стену на высокий заводской забор и восстанавливая в уме оставленную вчера вечером рабочую ситуацию и дальше – понеслось! Не успеваешь поднять головы, как уже и обеденный перерыв.

 За час перерыва надо было перекусить в столовой и, что главное - успеть сгонять партии три-четыре в волейбол. Волейбол – это была настоящая страсть, самая неизменная страсть всей моей жизни. Говорят, человеку нравится то, что у него получается. У Человека может быть и так, а у меня, несмотря на моё огромное желание, игра всегда получалось весьма посредственно, а то и вовсе из рук вон плохо. Я всю жизнь играл в волейбол при любой возможности, если только меня брали в команду, и тем не менее даже стабильно принимать подачу так и не научился.

На обед уходили по звонку, общему для всего здания, но это не значило, что все в равных условиях. Дело в том, что наш отдел был расположен на самом верхнем – четвёртом этаже в южном крыле здания КБ, тогда как столовая - в подвале северного крыла. К тому же я сидел в конце зала лицом к  окну. Так что мне надо было с первым звуком звонка проскочить весь наш зал, лестничную площадку и почти не касаясь ступенек пролететь шесть маршей лестницы, после чего передо мной оказывался длиннющий коридор совершенно ещё пустой, но с обеих сторон уже открывались двери и из них появлялись люди. Эта картинка, замершая, как моментальный снимок, навсегда осталась жить в моей памяти: пустой коридор и половинки людей в открытых дверях. Промедлишь секунду, и люди выйдут из дверей целиком, заполнят коридор плотной массой, и эта уже готовая очередь не спеша потянется к лестнице, ведущей вниз, в столовую в самом конце коридора. И тогда пропал волейбол (или обед, разумеется). Стыдно, конечно, инженеру Филатову, которого приглашали на совещания к замам Главного, мчаться как мальчишке по коридору с опасностью сбить кого-нибудь с ног, но уж очень хотелось всё успеть.

Обычно я пробегал большую часть дистанции напрямую, потом ещё сколько-то, лавируя между людьми, и попадал к началу раздачи в числе первых. По местным представлениям, основным преимуществом первых было то, что в качестве гарнира к фирменной котлете «Автозаводская» можно было взять картофельное пюре. Раздатчицы – румяные толстощёкие хохлушки, не спрашивая, выставляли этот дефицит на длинный алюминиевый прилавок, и не сразу понимали, чего я ещё хочу, когда вместо фирменной котлеты я просил дать наполовину хлебные биточки да ещё с гречкой. Гречку на Украине не любят. Не надо думать, что я опасался отяжелить желудок перед игрой, просто фирменное блюдо стоило целый рубль – один процент от зарплаты, и для меня – инженера и будущего начальника группы это было слишком дорого.

Десять минут занимала еда, ещё десять – натянуть сетку на столбы на волейбольной площадке во дворе, а дальше – тридцать пять минут полного счастья, которое, хотя и структурировалось внутри очень по-разному: от полного восторга, когда удавалось удачно ударить через сетку, до жестокого огорчения и самобичевания, если загубил несколько приёмов подряд, всё равно в сумме было светлым счастьем.

А дальше приходил самый тяжёлый час, когда в душноватом, переполненном солнечным светом сквозь стеклянные стены  зале, после обеда и игры нестерпимо хотелось спать. Пот струйкой тёк по канавке вдоль позвоночника, голова сама клонилась к столу, отяжелевшие веки невозможно было удержать открытыми, казалось, всё бы отдал,  чтобы хоть на минуту перестать бороться и отдаться сладчайшей дрёме. Бесплатная газировка из автоматов, стоявших на всех этажах, не помогала, вода моментально выходила наружу потом.

Но всё проходит в этом мире, проходил и этот час слабости, из смежных отделов являлись заказчики, начальник отдела собирал на совещание, надо было писать отчёты и планировать обязательства по перевыполнению плана на следующий месяц, сочинять официальные письма, собирать взносы. Ну и отчёты смежных организаций по нашей тематике, особенно отраслевых институтов, на нас работавших, тоже когда-то читать надо. Не успеешь оглянуться, а ребята из сектора тепловых режимов уже за домино засели, значит, пора домой. Кстати сказать, у доминошников страсть была не слабее нашей волейбольной, но другая тактика. В обеденный перерыв они прямо со звонком высыпали на стол кости и успевали начать партию раньше, чем я долетал до раздачи, а обедать шли в конце часа в опустевшую столовую.

В субботу работали до трёх часов дня без обеда. В три – бегом в общежитие переодеться, взять рюкзак и скорее на вокзал. На вокзале собирались группой и ехали на трамвае через бесконечные одноэтажные пригороды до самого конца трамвайного маршрута на берегу Днепра, практически уже за городом. Там за десять копеек с головы (проехать в трамвае стоило три копейки) местные мужики перевозили нас на деревянных лодках, на вёслах на песчаный левый берег, в днепровские плавни. Днепр в этом месте не очень широк, практически в старом русле, и пару раз, подзуженный знакомым парнем из соседнего отдела, я сэкономил копейки за перевоз, перебравшись через реку вплавь. В первый раз мы плыли вровень, хотя товарищ мой был явно сильней меня физически. А во второй вдоль реки дул довольно сильный ветер, волны закручивались пенными гребнями, товарищ мой уплыл далеко вперёд, а я к концу уже с большим трудом выпрастывал голову из очередной волны. Но страха не было, как ни удивительно.

Выходили на песчаный берег и шли по тропе на озера – старые русла Днепра, днепровские старицы. Весь район стариц невелик: километров семь-восемь вдоль реки и километра три поперёк. Спасало его от огромного города полное отсутствие дорог, да и машин у горожан тогда было очень мало. Пройти можно было только по узким тропам, протоптанным сквозь густые заросли водолюбивых кустарников и деревьев. На пригорках тропа выходила в светлые, ароматные сосняки, но скоро снова ныряла в чернолесье, в в густой ивняк и камыши, местами переходя через протоки вброд. Озера длинные, но не очень широкие, значительно уже современного Днепра, удивительно чистые и прозрачные и, конечно, совсем тёплые для купания уже с мая месяца. В тот последний год пришла мода на подводную охоту. Добывали в основном щук. Как-то раз  на моих глазах из воды вышел высокий, прекрасно сложенный парень с красивым, мужественным лицом, со свинцовыми подвесками на поясе, с подводным ружьём в одной руке, в другой руке он с напряжением нёс идеально сложенного красавца-сазана килограмм на двадцать весом. Вода с них обоих ещё стекала, и солнечные лучи играли на мокрых мышцах парня и крупных как рублёвые монеты золотистых чешуйках сазана.

Я конечно, тоже не мог остаться в стороне от такого дела, нырял с гарпунным ружьём по три часа кряду до неудержимой дрожи в теле, но настоящего охотника из меня не получилось.

Письмо пришло пятого июня в субботу. Я уже и не ждал, просто по привычке проверил на бегу содержимое ячейки, торопясь в комнату за рюкзаком. Ещё надо было успеть перекусить в столовой до отъезда. Конверт был совсем тоненький, на ощупь как пустой, видимо, один листочек. Так оно и оказалось, когда я вскрыл его у себя наверху. На половинке тетрадной странички несколько неровных строк. Я пробежал их все сразу обиженным, почти брезгливым взглядом, потом ещё раз, уже вникая в смысл, и ещё раз, уже пытаясь охватить этот новый, незнакомый и непривычный смысл целиком. Походил по комнате, прочитал ещё раз кривые строчки: «Просто у Жени Филатова будет, наверное, сын». Двигаясь по инерции по прежнему плану, который вдруг как-то поблёк и потерял актуальность, собрал рюкзак, спустился в столовую, взял биточки с макаронами, сел за стол и с удивлением обнаружил, что не могу есть, не лезет в горло – такого со мной ещё не случалось. Сидел один за столом и глупо улыбался, не в состоянии понять, чего в моём волнении больше: радости или тревоги. Сын. Мой сын. Моя Натка уже носит сына. Смешная Натка, а почему, собственно, сына? Может быть и дочь. Дочь я знаю как назвать. А сына – не знаю. Может быть - Иваном, у меня же и отец и дед – Иваны. Странные слова, короткие и совсем разные: «сын» - наверно татарское, грудное, а «дочь» - немного немецкое, и оба диковатые, из глубины времён.

Я всё-таки заставил себя съесть эти биточки, но макароны так и оставил нетронутыми. Мне казалось, что с этого момента я должен начать делать что-то новое, чувство долга толкнулось в сердце, и стало как-то стыдно ехать на развлекательную прогулку, но другого сколько ни будь осмысленного варианта не высвечивалось, и ноги сами понесли меня по обычному субботнему маршруту за Днепр на озёра. К началу дальнего озера вышли уже в темноте, надо было ещё с километр идти по берегу. Я отдал кому-то свой рюкзак, а сам с разбегу прыгнул  в чёрную ласковую воду и поплыл вслед за группой, держась середины озера. Плыл потихоньку на спине, смотрел на близкие тёплые звёзды, расталкивал мокрым затылком их отражения на спящей воде и чувствовал абсолютное единение с этим прекрасным миром.


     Две летние встречи

В конце июня у неё была экзаменационная сессия в электротехническом институте им. А.Попова в Ленинграде, где она заочно получала второе образование.  Мне очень хотелось приехать к ней туда, побродить в обнимку по невским набережным прозрачными белыми ночами. Я перерыл в фирменной библиотеке все научные отчёты по нашей тематике, поинтересовался в ОНТИ, не знают ли они чего про достижения ленинградских учёных. Конечно, в ленинградском университете, где я проходил практику, занимались проблемами движения в разреженном газе, но непосредственно с нашей фирмой они не работали и поэтому пробить командировку в ЛГУ было сложно. Наконец я нашёл забредший к нам случайно отчёт Военно-воздушной академии Можайского, в котором приводились результаты исследований по продувкам решёток разреженным газом. Как-то я его связал с нашими проблемами и ринулся убеждать начальство в необходимости поехать в Ленинград, чтобы ознакомиться с работой на месте. Все мои доводы были, конечно, шиты белыми нитками, всем было ясно, что мне просто хочется в Ленинград, финансы из командировочного фонда всегда выдавались со скрипом, но желание моё было так велико, что начальник отдела махнул рукой и заявление моё на командировку подписал.

И вот я в ЛЭТИ. Огромный зал высотой в четыре этажа со стеклянной крышей наверху и четырьмя галереями по внутреннему периметру, наполненный гулом голосов человеческого муравейника, находящегося в беспрерывном движении вдоль металлических, отделанных старым деревом перил по лестницам и балконам, из одной двери в другую. С большим трудом я нашёл комнатку деканата заочного обучения, там оказалось, что приехавших на сессию расселяют в разных общежитиях, где искать – не понятно, тем более, что я даже не мог сказать, под какой она числиться фамилией. Тем не менее, пожилая секретарша с исконной ленинградской доброжелательностью взялась обзванивать все точки, и мне повезло – жена моя нашлась почти сразу, и даже удалось позвать её к телефону. «Привет, сказал я ей, - а я здесь,  инстинктивно ожидая в ответ если уж не восторгов, то хотя бы удивления, как это мне удалось устроить. Но она, даже не спросив, когда и надолго ли я приехал, скучным голосом сказала, что сейчас ей некогда, у неё дела, а если я хочу (!), мы можем встретиться около института в пять часов вечера.

 До пяти было ещё почти три часа свободного (пропадающего впустую!) времени, можно было сжевать булку, сидя на лавочке в парке, или даже пообедать в столовой. (В то время ленинградские столовые как небо от земли отличались от казанских или днепропетровских. В центре на Невском, на Васильевском острове, на Петроградской стороне в обыкновенных уличных столовых столы были накрыты не клеёнкой, а настоящими белыми скатертями, на них стояли приборы с солью, горчицей и перцем,  часто обслуживали официантки, кормили разнообразно, вкусно и не очень дорого и главное, чувствовалась высокая  культура этого дела, не дешёвый ресторанный шик, а уровень грамотности.) Но в столовую – это уж надо идти вместе!

К этому моменту свои необходимые дела я уже сделал. Приехав в пять утра, я с московского вокзала пешком по Невскому проспекту, когда на нем ещё одни только дворники моют из шлангов асфальт, мимо совершенно пустой в этот час Дворцовой площади, через Дворцовый мост над искрящимися под невысоким солнцем струями Невы, вдоль набережной пришёл к главному входу в университет, поднялся на второй этаж, выпил в безлюдном пока кафе чашечку настоящего восхитительно ароматного кофе с рогаликом, таким хрустким, будто только что из печи. Поднялся на третий этаж в газодинамическую лабораторию. Секретарша уже пришла, я отметил у неё командировочное удостоверение и узнал, что все будут завтра – с утра семинар у Гинзбурга, на нём будут и Баранцев и Филиппов.

Но отметка ЛГУ дела не решала, университет был побочной целью, главное – отметиться в Академии Можайского. А там вышел конфуз. Я долго не мог её найти, никаких адресов же не полагалось – почтовый ящик номер N и только. Отыскав, наконец, нужную дверку в глухой стене, из проходной по глуховатому настенному телефону стал искать нужного мне человека – исполнителя того самого отчёта, который меня якобы заинтересовал. Найдя, сказал, по возможности солидным тоном, что нас – фирму Янгеля - заинтересовали результаты их работы, и я приехал, чтобы познакомиться с ними поближе. Но то ли голос у меня дрогнул, то ли ситуация была слишком очевидной, а моему собеседнику не хотелось возиться с оформлением пропуска для меня, только он, чуть подумав, предложил мне встретиться снаружи, в его машине и там всё обсудить. А если мне просто надо отметить командировку – нет проблем, он пришлёт сотрудника, и тот всё сделает. Мне бы сразу согласиться на его любезное и разумное предложение, но я не сумел оперативно выйти из надетой на себя роли посланника фирмы, стал настаивать на важности моего визита, коллега вышел, мы за-лезли, скрючившись, в его маленький «Москвич», кое-как устроились, и буквально через три минуты выяснилось, что говорить-то, собственно не о чем, что я и в самом деле притянул за уши их работу к нашим проблемам. Мне было нестерпимо стыдно, но извиниться – не хватило смелости. Коллега взял моё командировочное удостоверение и, ни слова больше не говоря, ушёл за проходную. Минут через двадцать парнишка вынес мне мою бумагу со всеми положенными подписями и печатями. Так что всё закончилось благополучно, но тягостное чувство стыда долго ещё лежало у меня на душе. Я утешал себя тем, что за радость встречи надо платить, что есть, ради чего терпеть.

Мы встретились в парке у метро «Горьковская». Её фигура ещё совсем не изменилась, но выглядела она хмурой и вроде как раздосадованной моим приездом. Ни о чем меня не спрашивала, ни - как удалось вырваться, ни - как доехал. Говорила всё о том, как плохо себя чувствует, что очень занята экзаменами (тыщи надо сдавать!), что завтра уезжает к себе в Агадырь (повезло мне, что успел застать!). Я с огорчением отметил  про себя, что как-то подчёркнуто отсутствовал во всех её ближайших планах.  На мой вопрос, нельзя ли устроиться ночевать у неё в общежитии, как мы это делали в Днепропетровске, ответила категорическим отказом, а на робкое предложение прогулять белую ночь по набережным, обиженно промолчала. К себе в общежитие в гости она меня не пригласила – не положено. Так что свидание наше длилось недолго и закончилось без радости.

Так вот и получилось, что белой ночью я наслаждался в одиночестве. Я шёл, не спеша, пешком через Кировский мост, по гранитным камням Дворцовой набережной, мимо дома Кшесинской и Зимнего дворца слева, а справа профиль Петропавловского собора всё чётче вырисовывался на нежном, элегическом фоне закатного неба. Взор мой с наслаждением купался в прелестях любимых пейзажей, мне было и сладко и грустно и очень жаль, что я наслаждаюсь всем этим один, что не могу поделиться, подарить кому-то всю эту красоту.

Когда я пришёл в гостиницу «Октябрьская» на Московском вокзале, ноги мои гудели, как телеграфные столбы (с пяти утра на ногах, однако). Сознавая всю нелепость вопроса, я всё же спросил величественную, как и сама гостиница, администраторшу, нет ли  у них свободного места для командировочного инженера. К моему удивлению, администраторша молча взяла мой паспорт и выдала мне бланк анкеты. Я, ещё не веря в такую скорую удачу, поспешно заполнил анкету, заплатил один рубль, и другая женщина попроще повела меня глухими коридорами вглубь здания.  Поворот, ещё поворот, высокая дверь в стене и мы оказались в огромном двухсветном зале, сплошь уставленном обыкновенными брезентовыми раскладушками. «Ложись на любую свободную», - сказала мне сопровождающая и исчезла за дверью. Большинство коек было уже занято. Мягкий свет белой ночи, наполнявший всё огромное пространство зала, в котором когда-то, наверно гремели балы с участием коронованных особ, был как дымом замутнён ровным гулом от множества спящих, беседующих и снующих по узким проходам людей. Но мне–то до всего этого уже не было никакого дела. Я рухнул на ближайшую застеленную койку и провалился в блаженный сон.

А в июле мне дали отпуск и мы съехались в Казани. В городе почти и не были, сразу отправились в поход с Серёжиной группой - школьниками в тот год созданного одиннадцатого класса - в лесную Марийскую республику, ходили по дальним озёрам, сплавлялись по узенькой Большой Кокшаге на деревянных плотах. Без конца купались, причём  было уже явно видно, что в нашей семье ожидается пополнение. Из всех подробностей в памяти осталось только уважительное отношение младшего брата и его друзей ко мне – инженеру с ракетной фирмы и к моей супруге – геологу из Казахстана. Это было приятно. К тому же погода была прекрасная, вода в речке – хоть вовсе не вылезай, но вот полного душевного покоя, незамутнённой радости не было, острые локотки никуда не делись за время молчания и встречали меня в самых неожиданных местах.

В один из последних дней к вечеру засобиралась гроза, налилась чернотой туча, загремел гром. Мы спешно причалили плоты к берегу, стали выгружать на песок всё большое хозяйство, а жена моя  тем временем быстренько поставила на ближайшей горке нашу палатку. Скоро и я бегом притащил наши вещи, закинул их внутрь палатки и сам собирался туда залезть, но дождь всё не шёл, можно было успеть сделать что-то ещё, как-то доиспользовать несгоревший адреналин. И вот я взял да и переставил понадёжней впопыхах кое-как воткнутые женой колышки, подтянул верёвочки, чтобы не провисали скаты крыши.

А дождь так и не пошёл. Туча, погромыхала и растаяла в вечерних сумерках. Я ушёл рубить дрова и разводить костёр. А когда вернулся к палатке,  выяснилось, что моя беременная жена пропала. Искали всей группой до глубокой темноты, пока она не пришла сама, отчуждённая, с непримиримым выражением на лице. Сказала, что сейчас же уходит домой  (это километров двадцать до железной дороги напрямую через лес). Главное, я никак не мог понять, что же всё-таки случилось? Ясно было, что это я в чем-то провинился перед ней, но в чём? Увы, мне потребовался не один год и слишком много таких грозовых вечеров, чтобы догадаться, что вина моя исконна и прощения за неё не бывает.


     Светловодск

К концу третьего года моей работы наше КАИ-МАИ-ХАИ сообщество поредело. Исчез из поля зрения Женя Соколов, женился и ушёл к жене Женя Верес, его место в соседней восемьдесят седьмой комнате занял Володя Н., тоже выпускник КАИ, мужичок небольшого  роста с длинным утиным  носом на вечно мятом лице. Разговор его всегда быстро скатывался к замечательному размеру его гениталий, которые, якобы очень ценила вся прекрасная половина человечества. Время от времени он приводил с собой  тихую, довольно симпатичную женщину. Входя в комнату вслед за Володей, она вежливо здоровалась и пыталась вступить в общий  разговор, стараясь придать своему очередному визиту хотя бы внешнее приличие. И я каждый раз испытывал чувство стыда перед ней, когда мы не мешкая, по-деловому поднимались и уходили, оставляя их одних. Почти не появлялся Пальков-Свирщевский, а если приходил, то ненадолго и всегда с женщиной, каждый раз новой, молодой и интересной, и жена его красавица-цыганка с горящими ненавистью неправдоподобно яркими очами и огромными золотыми кольцами в изящных ушках  почти уже перестала вершить свои свирепые  набеги на наши комнаты с битьём кулачками в запертые изнутри двери и криками на весь этаж, что всё равно узнает, с кем он там закрылся. Все как-то успокоились и поскучнели, стала таять незримая, тем не менее, всегда остро ощущавшаяся атмосфера общности.

Особенно заметно это стало после женитьбы Жени Вереса. Его свадьба была летом, тёплым субботним вечером. Мы все собрались во дворе у невестиной хаты, парни, как положено, в черных костюмах поверх белых рубашек, пиджаки можно будет снять только сев за стол, снять и повесить на спинки стульев. Построенный из досок стол был накрыт прямо под вишнями, но к нему пока не приглашали, женщины ещё суетились с закусками, хотя главные ударные силы в белых алюминиевых шлёмах уже стояли в полной готовности в два ряда  вдоль всего стола и их боевой вид вызывал игривое возбуждение собравшихся мужчин. Кто-то от нетерпения затеял перестрелку вишнёвыми косточками, в меня стрельнули, я ответил с мальчишеским энтузиазмом и попал Гене в грудь, прямо на ритуальную белую рубашку. Мокрая косточка оставила на самом видном месте вопиющий красный след. Я ещё улыбался, надеясь, что в такой замечательный вечер испачканная рубашка - не причина портить настроение, но Гена сразу посерьёзнел и менторским тоном стал делать мне выговор. Гена всегда был такой, ему простительно. Добило меня то, что и другие не сделали попытки свести дело к шутке. Я вдруг почувствовал себя чужим и неуместным на этом празднике, сказал, что сейчас куплю ему новую рубашку и пошёл со двора вон.

В душе у меня кипела обида, я действительно хотел при-нести и положить перед ним новую рубашку – на, успокойся! Хотя и чувство вины тоже конечно было. Неприятность ситуации была в том, что у меня не было подходящей рубашки, которую я мог бы без стыда предложить взамен испорченной, и денег на новую рубашку у меня тоже не было. Уходя со двора, я не имел никакого плана действий, и если бы кто-нибудь выглянул за ворота и позвал вернуться, я бы, конечно, вернулся. Но никто не выглянул, и чем дальше я уходил по тихой улице предместья, тем слабее становилось притяжение свадебного веселья. Не зная, что предпринять, я поехал на троллейбусе в центр города, в универмаг, потолкался там по отделу мужской одежды, убедился, что подходящих рубашек всё равно нет, так что искать где-то денег взаймы бесполезно и, успокоенный этой мыслью, отправился бродить по любимым местам.

Вышел на набережную Днепра, прогулялся до речного вокзала, посмотрел на рейсовые теплоходы у пристани. Один из них готовился к отплытию, народ сновал по сходням с пристани на палубу и обратно: провожающие, отъезжающие – суета последних минут перед отплытием. Зашёл и я, просто чтобы ещё раз ощутить любимую обстановку старого парохода, прикоснуться к начищенным латунным поручням трапов, услышать дрожь палубы, вздохи  и запахи паровой машины. Не спеша поднялся на верхнюю палубу, прошёлся вокруг, посмотрел на реку сверху. Дали третий гудок, внизу матрос закричал, чтобы все провожающие уходили – отправляемся! Мне идти было некуда: возвращаться на свадьбу - бессмысленно, там все уже совершенно пьяны, и догнать их невозможно, идти в пустое общежитие?

Я остался стоять на палубе и смотрел сверху, как матросик сбрасывал с кнехтов причальные концы, как расширялась тёмная полоса воды между бортом и берегом. Быстрее зашлёпало плицами гребное колесо, выросла и побежала в стороны от носа пенная волна, пароход  набрал скорость и вдоль гористого правого берега побежал вверх по Днепру. С середины реки в постепенно густеющих сумерках город был виден как на ладони. Вот засветились первые огни на проспекте Карла Маркса, заблестели фонари вдоль набережной, в далёком парке играла музыка. Выше моста парадную набережную сменили серые дома заводского района, а ещё дальше как преисподняя, как многоглавый змей, испепеливший всё вокруг себя до черноты, задышал огнями металлургических печей завод Петровского. В просторном небе затеплилась первая звезда. Мои лицо и грудь за тонкой тканью рубашки купались в ласковых струях встречного потока ещё не успевшего остыть воздуха. На душе было отрешённо и счастливо, словно я во сне в стеклянном коридоре нашего КБ вдруг увидел прозрачную дверь и свернул в неё по странному капризу, но не стукнулся лбом в стекло (как получилось в реальности), а свободно сделал шаг, и вместо удивлённых лиц коллег из соседнего отдела, увидел небо и сиреневые дали, чему нисколько не удивился, будто за этим сюда и шёл.

Наглядевшись на берега, я отправился осматривать свой корабль. Как ни удивительно, но это и в самом деле был настоящий пароход, «Росинант» моего детства, небольшой, двухпалубный, с гребными колёсами по обеим сторонам корпуса, спрятанными в полукруглые коробки кожухов, с неспешной, устало вздыхающей паровой машиной и настоящим свистком у трубы за капитанской рубкой. Удивительно было и то, что, несмотря на прекрасную погоду и отпускное время, народу на нём было совсем немного. На верхней палубе ещё светились кое-какие окна в каютах, да в ярко освещённом ресторане на носу сидело несколько человек за ужином, но внизу в помещении третьего класса и тем более уж в четвёртом классе, в трюме, куда я, в конце концов, отправился спать, не было ни души.

Спал я прекрасно, несмотря на пустой желудок и на то, что завёрнутые в газету туфли, которые я положил под голову вместо подушки, всю ночь норовили вывернуться из упаковки и оставить мою голову на голой лавке. Проснулся от тишины. Мы где-то стояли. Обулся и вышел на палубу. Меня встретило ясное летнее утро. Однако на палубе везде была тень, потому что наш пароход был пришвартован к стенке узкой коробки шлюза, и со всех сторон совсем близко над нами возвышались на много метров вверх его мокрые бетонные стены. Мы были в самом низу, когда я вышел на палубу, но вода уже пошла в шлюз, и наш пароход стал довольно быстро подниматься вместе с уровнем воды, а рядом с пароходом поднималась по специальным вертикальным рельсам тележка, к которой мы были причалены. Пара минут, и из сырости и полумрака мы вынырнули в наполненный солнцем простор. Впереди на-сколько хватало глаз, сияло отражённой синевой зеркало водохранилища. Слева на берегу чуть в стороне был виден небольшой посёлок. Высокое небо, простор, тишина, совершенно безлюдно вокруг, только на палубе несколько человек наблюдают за  шлюзованием. В какой-то момент перила ограждения верхней палубы оказались на одном уровне с бетонным парапетом набережной. Только на одну секунду я подумал, что неловко перед пассажирами так делать, но уже в следующую шёл по шершавому бетону набережной, и парохода за спиной для меня уже не существовало.

Мне было двадцать пять, и я был свободен как птица. Правда, желудок был пуст со вчерашнего дня, и пора бы было подумать о завтраке, но восхитительное чувство свободы было сильнее голода и требовало немедленно какого-то другого выхода.  Уж очень скучно выглядел расположенный на пригорке посёлок, зато неотразимо привлекательной - безбрежная гладь водохранилища. Ноги сами понесли меня по высокой бетонной дамбе, сначала прямой как стрела и лишь вдали плавной дугой уходящей за горизонт. Шёл и пританцовывал на ходу просто от радости движения. А потом скинул одежду, разбежался по крутому склону дамбы и длинным, сколько хватило воздуха, нырком ушёл в голубую даль. Заплыл далеко-далеко и, лёжа на спине, смотрел в бесконечную глубину неба, почти не шевелясь, наслаждаясь одиночеством и покоем, пока гребешок волны не заплеснул мне воду в лицо и в уши. Я засмеялся шутке и поплыл назад, уже едва ворочая уставшими членами.
Заранее смакуя про себя, как лягу на согретый солнцем бетон, на четвереньках не спеша полез на крутой склон дамбы. Однако вылезти из воды удалось только до пояса, после чего я поскользнулся и съехал по мокрому склону назад в воду. Понимающе улыбнулся и этой шутке, и сделал бросок поэнергичней, сколько возможно оттолкнувшись от поверхности воды. И опять съехал на четвереньках назад в воду. Дело в том, что бетон под водой и примерно на полметра выше уровня воды, куда ещё доставали волны наката, был покрыт зелёным ковром водорослей, очень плотным внутри и соплевидным снаружи, так что ни опереться, ни ухватиться было не за что, руки и ноги скользили как по киселю. Возмущённый таким коварством, я сделал ещё несколько отчаянных попыток выбраться на берег, стараясь ногтями прорваться в упругую глубину зелёной массы. Меньше полметра отделяло меня каждый раз от сухого бетона, и всё же я неизменно скатывался назад вслед за отбегавшей волной.

Забавная складывалась ситуация. Прекрасный солнечный день, тёплый ветер, ласковое море, бесконечная в обе стороны дамба, и я не могу сам выбраться на сушу. Прелестная природа вдруг оборотилась большой мышеловкой! И я, как глупая мышка, кидаюсь в панике на проволочную стенку. «Подожди, - сказал я себе, - не психуй. Хотел приключений – получи! Подумай спокойно». Я стал медленно продвигаться вдоль дамбы, внимательно осматривая уходящий в воду склон, и обнаружил, что бетон склона не сплошной, что так же, как и на волжских дамбах, между гладкими участками есть вертикальные швы. Края швов немного крошились, в одном месте мне удалось, используя набежавшую волну повыше других, дотянуться и выковырять из шва небольшой осколок бетона. Это был уже инструмент!  Я начал расковыривать им место шва немного ниже уровня воды и скоро мне удалось проковырять там ямку. Вторую ямку, снова по шву, я сделал наверху, там, где ещё доставала рука. Укрепился рукой и ногой в этих ямках и, дождавшись волны, рванулся вместе с ней вверх по склону, используя камень, как третью зацепку. При рывке нога соскользнула с неверной опоры, но всё же общего импульса хватило, чтобы дотянуться свободной рукой до сухого края шва. Я выполз наверх на шершавый бетон и долго лежал неподвижно, наслаждаясь идущим от нагретой поверхности теплом. Всё так же ласково грело солнце, всё так же нежно обвевал дрожащее тело ветер, и синий простор моря всё так же призывно поблёскивал белыми гребешками. Они пошутили, чего ты занервничал. Они любят тебя, но таким же, как они сами, бесстрашным и сильным.

Однако пора бы было и позавтракать. Посёлок с красивым названием Светловодск произвёл на меня тоскливое впечатление: скопище блочных домов-бараков, построенных не для жизни людей, а в силу производственной необходимости. Видимо и мысли не было сделать его красивым, даже озеленить не потрудились, и это там, где «ткни в землю грабли – вырастет яблоня». Ну и сервис там был соответствующий, сугубо советский. Хлеба в магазинчике не оказалось, только прошлогоднее печенье в пачках. Хорошо хоть кефир удалось купить.

День я провёл на берегу этого странного рукотворного моря, а в тихий предвечерний час взошёл на борт парохода, следовавшего вниз по Днепру, точно таким же способом, каким сошёл с него утром. Единственно, что удивило и  запомнилось, это густая каша водорослей, которую перемешивал своим гребным колесом пароход на выходе из нижнего бьефа шлюза в реку.

В Днепропетровск пароход прибывал так удачно, что в девять утра я, как ни в чём не бывало, сидел на своём рабочем месте. Вечером все разговоры в комнате были про подробности свадьбы. Я слушал, понимал, что мне было бы там скучно, но было жаль, что это событие, которое могло бы нас объединять, теперь ещё больше отдалило меня от товарищей.


     Академгородок

В середине сентября я собрался перевезти свою беременную жену в Днепропетровск. Как раз к этому моменту истекли три года моей обязательной отработки на фирме, дальше я мог располагать собой по своему усмотрению. В отделе я был на хорошем счёту, но никаких официальных предложений пока что сделано не было. В очереди на получение жилья – комнаты или даже однокомнатной «малосемейки» - я был в числе первых, однако получилось так, что прямо перед нашей женитьбой были сданы в эксплуатацию сразу четыре заводских дома, и поэтому следующий дом ожидался нескоро, через год или даже больше. Со своей стороны тёща уговаривала переезжать в Казань, писала, что комната в их доме для нас найдётся, и водиться с ребёнком она поможет. Но главное, мне не давала покоя мысль, что надо расти дальше, надо учиться. Я написал товарищу письмо в Казань, в котором заодно интересовался аспирантурой на кафедре, где мы учились, а он теперь работал. Но возвращаться – всегда в какой-то степени отступление, поражение. Хотелось – вперёд! Тогда на самом пике роста и славы был Сибирский филиал Академии наук СССР. Вот туда я и направил свои мечты и свои стопы вслед за ними.

Золотой человек Владимир Иванович Кондратенко – мой начальник отдела третий раз за этот год дал мне три дня отпуска за свой счёт, да ещё и командировку подписал, чтобы оплатить часть дороги – везло мне в жизни на хороших людей, жаль только благодарностью я их не очень баловал. Гласно я планировал забрать жену из экспедиции со всеми её вещами и привезти в Днепропетровск. А про себя собирался по пути заехать в новосибирский Академгородок, попытаться найти там работу.
Все бумаги были уже подписаны, взяты взаймы деньги, найдена хата для совместной жизни, когда я обнаружил к ужасу своему, что просчитался с началом декретного отпуска почти на месяц! Но отступать было уже некуда. Ладно, - решил я, - заберу всё её хозяйство, а налегке она потом приедет сама.

Интересный это момент, когда видишь в натуре то, о чем так много наслышан. Удивительно то, что уже сложившееся  в мечтах представление почти никогда не подтверждается при встрече, что, впрочем, нисколько не мешает ему навсегда остаться неизменным и главным. Я начал с Академгородка. Старый, набитый людьми автобус долго тащился по разбитой дороге среди промышленных пригородов Новосибирска, потом среди огородов и полей. Я с нетерпением ждал, когда же появится обещанная тайга, но вокруг была только степь. И когда все стали выходить на конечной остановке, ничего похожего на Академгородок моей мечты вокруг не наблюдалось. Жиденькие сосновые посадки между кварталами новостроек, тропинки через них напрямую, как где-нибудь в подмосковном Жуковском. Разве что широкий проспект Науки с институтами по сторонам был таким, как живописали в прессе.

Я прошёл его весь из конца в конец и обратно. В подходящие, на мой взгляд, институты заходил, объяснял вахтёру, что ищу работу, стучался в дверь с табличкой «отдел кадров», объяснял женщине за столом с бумагами, кто я такой, где работаю сейчас и чего хочу. Меня удивило, что каждый раз после первых же моих слов меня спрашивали как-то подозрительно, почти враждебно: «Кандидат?» Кандидат наук – имелось в виду. И только услышав отрицательный ответ уже спокойно, иногда даже с интересом или сочувствием выслушивали до конца. Однако в конце везде говорили одно и то же: новые научные сотрудники не нужны. Не очень-то приятно, когда вам говорят, что вас тут не ждали. Настроение моё, уверенность в себе, стремительно падали от двери к двери.

Не пошла на пользу и неожиданная встреча с однокурсником прямо на улице. Оказалось, что его пригласил на стажировку начальник отдела института Вычислительной математики, что он здесь живёт в общежитии и работает уже больше месяца. Шеф предлагает переехать насовсем, но у нас в Казанском университете ему нравится больше. Он перечислил аргументы: и вырасти в должности в Казани можно быстрее, и платить в конечном счёте будут больше, и с квартирой здесь очень сложно. Такой взгляд меня поразил: как можно вообще сравнивать счастье работы в передовом центре советской науки с преподаванием в нашем старом университете! Честно говоря, поначалу я очень обрадовался этой встрече, я надеялся, что он, будучи здесь уже своим, знакомым с положением дел человеком поможет мне сориентироваться или хотя бы устроиться на ночёвку – в общежитии всегда есть такая возможность. Но он сказал, что спешит и оставил меня на проспекте Науки снова в одиночестве и тоске.

В институте гидродинамики, на который я возлагал наибольшие надежды, мне отказали наиболее жёстко, если вообще различать оттенки слова «нет». Но зато там я встретил казанского парня моих лет с воспалёнными от усталости глазами, который неожиданно принял участие в моей судьбе. Память моя не сохранила ни его имени, ни обстоятельств нашего знакомства. Он привёл меня к себе в общежитие, и я ночевал в его комнате на голой койке с панцирной сеткой, что для меня было прекрасным вариантом. Вечером мы варили макароны на электрической плите на пустой плохо освещённой кухне, и он подробно рассказывал мне о своей жизни, о работе в институте, о том, что из сотрудников выжимают все соки, а защищать кандидатскую не дают, бесконечно откладывают, потому, что кандидатов наук и так намного больше, чем положено по штату – от этого страдает фонд зарплаты. К тому же кандидату надо давать жильё, а с этим здесь напряжёнка. Объяснил, что ходить по отделам кадров бесполезно, через них берут только обслуживающий персонал, особенно дефицитны квалифицированные слесари или стеклодувы, обещал свести меня со своим знакомым в институте теплофизики. Мы запивали пустые макароны чаем, и его жизнь в этом замечательном месте с его слов представлялась мне такой же тусклой, как свет от висевшей над нами никогда не мытой лампочки без абажура.

Своё обещание он выполнил и следующим утром представил меня бывшему КАИсту, а на тот момент заведующему отделом института теплофизики (академика Кутателадзе), в котором занимались динамикой разреженных газов. Фамилия его была Ребров. Он встретил меня с интересом, подробно расспрашивал, чем я занимаюсь на фирме, и, отвечая на его вопросы, я вместе с ним впервые оценил со стороны свой накопленный за три года багаж знаний и опыта. Не очень-то много, но и не пусто. «Ладно, - сказал он в конце разговора, - я тебя возьму со следующего месяца. Только не знаю пока точно нового штатного расписания. Зайди на следующей неделе в Президиум, и мы там всё решим». Здорово, всё получалось в самом лучшем виде! «А где этот Президиум?» - спросил я уже в дверях. «Ну, на Ленинском проспекте!» - немного даже раздосадованный моей непонятливостью ответил мой будущий начальник. Я попытался восстановить в памяти географию Академгородка: Морской проспект, проспект Науки…Ленинского проспекта там не было, но переспрашивать ещё раз я не решился. И только когда уже вышли в коридор, товарищ мне объяснил, что имеется в виду Президиум академии наук в Москве, где всё начальство проводит половину своего времени в командировках. «Ладно, - подумал я,-  на обратном пути из Казахстана у меня как раз пересадка в Москве, вот и зайду».


     Агадырь

На станцию Жарык Алма-Атинской железной дороги я приехал часов в 10 или 11 утра. До Агадыря, где в геофизической экспедиции работала моя жена, оставалось меньше ста километров, «Поезд будет только завтра, - сказала мне с сочувствием пожилая кассирша, и перед тем как закрыть окошечко кассы, добавила - товарняк будет с седьмого пути». И я пошёл искать седьмой путь, надеясь найти там готовый к отправлению товарный состав, но ничего такого там не увидел. Вместо этого прямо передо мной тепловоз медленно протащил  длиннющий хвост угольных платформ. Потом так же медленно мимо покатились бесчисленные вагоны с лесом. Из багажа у меня была только полупустая сумка на ремне через плечо. Подтянув её поудобней, я изо всех сил побежал за  проходящим мимо меня вагоном. Это только со стороны казалось, что он чуть ползёт, а сравняться с ним в скорости я так и не смог. Тем не менее, я схватился руками за проплывающие мимо поручни тормозной площадки и они очень крепко меня дёрнули. Я хорошо запомнил эту секунду - нужно было мгновенно решать: или отпустить поручни пока ещё не сильно разнесло, или уж держаться до конца. Но руки уже решили сами – пальцы сжались сильней и я повис почти горизонтально над мелькающими подо мной концами шпал, потом подтянулся, поставил ногу на ступеньку, вылез на тормозную площадку. Поезд шёл уже довольно быстро, на такой скорости и мысли бы не возникло в него запрыгивать.

Вагон был старый с крашеными бурой облупившейся краской дощатыми стенками в мой рост, сверху открытый, гружёный берёзовым кругляком. Брёвна были метра на два короче вагона, и сзади образовалось свободное пространство, куда я и перелез с продувной тормозной площадки. Было довольно свежо - градусов восемь-десять выше нуля, временами солнышко выглядывало в разрывы облаков, а на мне был всё тот же свадебный парадный костюмчик из немецкой синтетики. Удобно устроившись на выступающих концах брёвен, я расслабился и даже попытался немного задремать. Неподрессоренные колеса вагона жёстко стучали на разболтанных стыках, металлический пол и деревянные стенки многократно усиливали грохот, мелкая пыль висела в воздухе от постоянной вибрации, и изнутри мне начинало казаться, что поезд мчится с космической скоростью по безбрежной казахской степи - не проскочить бы мне Агадырь! Но стоило подойти к борту и, подтянувшись на руках, выглянуть наружу, как наваждение сразу исчезало, было видно, что катится он ни шатко, ни валко и значит, сто километров до Агадыря ещё ехать и ехать.

Однако сидя я скоро замёрз, и чтобы согреться, стал ходить по свободному пространству поперёк вагона и громко петь песни, все подряд, какие мог вспомнить. Надо сказать, что песен хватило до самого Агадыря. Больше всего меня беспокоил не холод, а полная неизвестность, куда идёт мой состав, вернее сказать, где он остановится? Обнадёживала мысль, что не зря же кассирша послала меня на восьмой путь, ну и вообще Агадырь – крупная станция, там, наверно, все останавливаются. Закончилось всё благополучно. Часа через три за бортом в голой степи появились какие-то развалины, бараки, потом станционные строения, поезд начал не то, чтобы тормозить, но понемногу терять ход. Я вылез на нижнюю ступеньку тормозной площадки, дождался момента, когда скорость показалась мне уже терпимой и прыгнул, оттолкнувшись от поручней сколько мог назад. Совсем погасить скорость, конечно, не получилось, но удалось удержаться на ногах.

Домашнего адреса я не знал, поэтому сразу пошёл искать экспедицию. Экспедиций в посёлке оказалось три, но геофизическая – одна, и первый же встречный сразу мне показал, в котором из бараков её контора. В кабинете начальника с открытой настежь дверью женщина, сидя за столом, ругала стоящего напротив пожилого работягу. Я хотел переждать, пока они закончат, боясь попасть под горячую руку, но она сразу повернулась ко мне: «Вам кого?» Я объяснил, что ищу жену Петрову Наталью Анатольевну. «А, Наташу! Её сейчас здесь нет, она в отряд уехала, на Актау. Завтра туда машина пойдёт с завхозом. Вы ночуйте у неё в комнате, а завтра приходите сюда часам к двенадцати. У неё ключ от двери под ковриком. Вам, может быть, аванс выписать?»  От неожиданного предложения денег я отказался, хотя были бы они очень даже кстати.
Ключ действительно оказался под ковриком у двери. Не-большая комната, одно окошко, кирпичная печь под уголь, на стене книжные полки из некрашеных досок, на столике из картонных коробок радиола «Кама», низкие потолочные балки с застывшими капельками смолы на ядрёной древесине. Мне было немного неловко, что я без спросу вхожу в её жилище, где на всём следы её личной жизни без меня. По вещам, по тому, как ложится свет из окошка, по этим капелькам смолы, на которые она тоже смотрела каждый вечер, перед тем, как заснуть, я мог представить её мысли, её настроение, и мне конечно, казалось, что ей было очень одиноко вечерами перед этим низким окошком, смотрящим на серую безлюдную улицу, и сердце моё сжималось от сочувствия и нежности.

К вечеру, уже в подступающих сумерках отправился гулять. По широкой немощёной улице без деревьев с одноэтажными барачного типа домами по сторонам вышел в степь. Идти можно в любую сторону, хоть по дороге, хоть напрямую, куда глаза глядят – земля ровная, каменистая, как будто посыпанная чёрным гравием пополам с пылью и потом хорошо утрамбованная, редкая, давно высохшая щетинка травы почти бесплотно рассыпается под ногой. Поднялся на пологий холм. Стемнело. Присутствие посёлка перестало ощущаться сразу, как только я вышел за последний ряд бараков. Вокруг только пустая степь да небо с разгорающимися звёздами. Вспомнил Луговского: « Я лежу на ладони пустыни, и меня накрывает ладонью пустынная ночь». Его, видимо, держали тёплые ладони,  а я вдруг почувствовал себя в мышеловке, как будто эта холодная пустыня замкнула за мной свой волшебный круг и мне теперь, куда ни иди, не найти ничего, кроме этой зябкой тьмы и пыльной гальки. Робкое сердце моё смутилось, я заторопился назад к людям и скоро с облегчением увидел свет в окошках крайних домов.
Завхозша -  суетливая и бестолковая женщина лет под сорок появилась только после часу дня и очень долго не могла решить, что именно ей надо везти в отряд, потом бегала оформлять бумажки к начальнику и на базу, хотя всё тут было рядом, потом никак не могла найти машину – никто не хотел с ней ехать. Выехали уже после пяти вечера на стареньком ЗИЛе. В кабине за рулём кавказской внешности шофёр, рядом с ним завхозша, я  с краю у окошка, в кузове ватники, спальные мешки, ещё какие-то тюки непонятного назначения.

Хорошая была машина ЗИЛ-130, благородных кровей – наследница безотказного американского «Студебеккера», быстроходная и лёгкая на ходу. Выехали, и посёлка сразу как и не было вовсе, вокруг только просторная слегка всхолмлённая степь да закатное солнце впереди. Легко бежит по холмам накатанная дорога, часто ветвясь развилками то влево, то вправо, легко, с лихостью крутит баранку шофёр, легко бежит старенькая машина, сердце полно покоем и радостью. Пересекли реденькую тополёвую рощицу в низинке, с маху забежали на вершину пологого холма, прямо к закату, а там, на самом верху дорога разбегается на три стороны.  Шофёр молчит, молчит уставшая от суеты завхозша, молчит степь вокруг. Я спрашиваю шофёра: «Ты сам-то откуда»? Он отвечает не сразу: «Кавказ». «Чечен, что-ли»? На этот раз он молчит ещё дольше, как бы давая мне время понять, какую глупость я сморозил. Потом - с возмущением и гордостью: «Я не чечен, я – ингуш»! И всё, больше никаких разговоров.

Стемнело, включили фары, и сразу всё поделилось на безбрежную и враждебную окружающую тьму и тёплый, надёжный мирок кабины, несущий нас как космический корабль сквозь холодную пустоту к людям. Каждый момент кажется, что есть только вот этот коротенький отрезок дороги, вызванный к жизни светом наших фар и дальше мы обрушимся в чёрную пустоту, но свет фар заботливо бежит впереди нас, и в последнюю секунду как фокусник извлекает из темноты и подставляет нам под колёса всё новые и новые спасительные колеи.

И вдруг такое успокаивающее урчание мотора оборвалось, фары погасли, машина, прокатившись ещё немного по инерции, остановилась. Темнота сомкнулась над нами, заполнив кабину тревожной тишиной. Некоторое время все сидели молча. Шофёр тоже молчал, даже не шевелился. Я некоторое время сидел в недоумении – может быть так и надо, просто я чего-то не понимаю? Потом не выдержал: «В чём дело?» - спрашиваю в пространство. Оба молчат, как их нет. Я ещё подождал, уже нервничать начал, и тут шофер говорит безразличным тоном, как будто к нему это отношения не имеет: «Аккумулятор». И опять ушёл в себя. «И что, что с ним может быть, давай посмотрим!» Он помолчал, но не то, чтобы размышляя, а просто по этикету, а потом сообщил, как давно ему известное: «Банку пробило». «Ну, давай посмотрим, может, сделаем что-нибудь!» Он ещё помолчал, потом встал и стал поднимать сиденье, на котором ещё сидела завхозша. Аккумулятор оказался под сиденьем, мы рассматривали его при свете карманного фонарика, который дала нам завхозша. Он был составлен из четырёх банок, соединённых последовательно. Я полный профан в двигателях, но если убрать из цепи пробитую банку, то остальные может быть нормально будут работать? «Давай так сделаем», - предложил я ему. Он посмотрел на меня без всякого интереса и сказал: «Не знаю, какую пробило». «Сейчас найдём», - загорелся я таким почти одобрением моей идеи. Подумал: если бы найти лампочку, привязать к ней кусочки провода…Да, собственно, зачем такие сложности! «Дай-ка какую-нибудь железку»! Он достал гаечный ключ и сам стал прикладывать его (похоже – привычным движением!) к клеммам аккумулятора: так – искрит, так – не искрит! Вот она – пробитая банка, остальные нормальные. Поставили на клеммы проволочный мостик, мотор завёлся с первой попытки. Поехали!

Скоро в свете фар замелькали какие-то постройки. Остановились. Завхозша сказала, что у неё здесь знакомые, и у них будем ночевать. Что-то она им привезла, в степи другого транспорта нет. Ужинали в низкой комнате без мебели, полулёжа на затёртом ковре. Хозяева угощали нас лепёшками и катыком, мы черпали его из мисок кривыми алюминиевыми ложками, ничего своего не доставали. Спать устроились здесь же, не раздеваясь, в чём были. Ночью я мёрз под своим пиджачком, завхозша тоже неспокойно крутилась с боку на бок, шофёр густо храпел.

Рано утром торопливо попили чай с лепёшкой и – к машине. Сели в кабину. Кишлак маленький, мы у крайнего дома, вся степь перед нами безбрежная под утренним солнцем, вся наша, и мы ринулись в неё, как птица в небо. Какая это прелесть – езда на резвой машине по бесконечным степным дорогам! Ровно, без натуги гудит мотор, вольный ветер гуляет по кабине сквозь открытые окна, пейзаж неизменен, но детали его: то зелёное пятно речки, то особенно  изящный изгиб дороги всё время меняются, заявляя о себе очень издалека и давая глазу не спеша освоить новую картину и сполна насладиться её красотой. С утра меня немного мучила жадность,  что скоро приедем, и я не успею насытиться дорогой.

Однако часы шли, солнышко поднялось высоко, а никаких признаков близкого конца пути пока не было. К тому же я стал замечать, что очень уж лихо, без тени сомнений наш водитель выбирает очередную грунтовку на бессчётных и безымянных развилках, и при этом солнышко то светит нам в глаза, то печёт щеку через окно кабины, а то и вовсе тень машины бежит впереди нас. Из разговоров в экспедиции перед отъездом у меня сложилось впечатление, что отряд где-то на юго-западе, у отдельно торчащей горы, но специально дорогой я не интересовался – знают же люди, чего я буду соваться. Но тут я забеспокоился и перед очередной развилкой – благо, видно их там издалека, неуверенно как бы спросил обоих спутников: «Нам, наверно, направо»? Оба промолчали и, так же легко, как раньше, мы свернули направо. И если раньше я ехал пассажиром, то теперь оказался в роли проводника. 

Вот так целый день мы катили по залитой солнцем степи с краткими остановками на перекус. Ножом доставали из грубо вспоротой железной банки куски тушёнки и запивали всё абрикосовым компотом. А когда солнышко скрылось за горизонтом, перестав наконец, мучить наши уставшие за день глаза, шофёр сбросил газ, выключил мотор, положил голову на руль и уснул. Соседка моя тоже не проявляла никаких признаков беспокойства относительно организации ночёвки. Я по их примеру прислонился поудобней к дверке кабины и попытался расслабиться. Но как только двигатель остыл, в кабине стало холодно, сразу вспомнилось, что за тонкой железной стенкой осень. Я вылез наружу. Нижний край огромного чёрного неба, наполненного холодными звёздами, можно было потрогать руками. Крохотная искорка жизни стоял я в случайной точке этого бескрайнего четырёхмерного пространства и тепло моего почти ничем не защищённого тела быстро в него утекало. Меня пробило сладким ознобом от этого космического холода и счастья быть. Я залез в кузов, устроил там нору в мягких тюках - свой маленький, закрытый от наружного холода мирок, и сладко уснул.

На следующее утро поехали дальше, даже не позавтракав. По-моему мои спутники за всю ночь не выходили из кабины дальше заднего баллона. Местность вокруг нас стала более зелёной и плоской, а дорога - более накатанной и определённой. По сторонам дороги стали попадаться гонимые на стрижку стада овец. Завхозша оживилась, сказала, что это уже где-то близко, надо смотреть гору. Но никакой горы пока видно не было – плоская степь. В одном месте прямо у дороги пункт стрижка овец. Лежит на козлах на боку большая бочка с бензином, рядом тарахтит генератор, как в деревенском клубе, три мужика, одетые, как принято было тогда в любой деревне этой шестой части планеты от Мурманска до Кушки, в серые штаны и драные ватники, хватают из одного загона объёмистых, гладких как надутые шарики овец, валят их на бок и быстро-быстро водят по всей длине от хвоста до головы электрической машинкой, снимая за один проход широкий и плотный брус слежавшейся шерсти. На наших глазах три большие плюшевые игрушки превратились в троицу жалких голубоватых скелетиков, пинками провожаемых в другой загон.

Я бы ещё посмотрел на этот аттракцион, но мы уже проехали мимо. Однако далеко уехать не удалось. На совершенно ровном месте без всякого предупреждения мотор вдруг сбросил обороты, а потом и вовсе заглох. Я посмотрел вопросительно на шофёра. Он сидел с отсутствующим видом, уставив скучающий взгляд на дорогу. «И что?» – спросил я. – «Бензин кончился». Я посмотрел на прибор – действительно, стрелка лежала внизу, ниже красной черты и даже ниже нуля. Тут засуетилась завхозша: надо идти просить на стрижке, у них вон какая бочка здоровая, хорошо, что недалеко уехали. Достала мне из кузова два грязных ведра, а я и рад размяться, устал сидеть скрюченным в машине.

Пришёл, поколотил ведром по бочке, подошла казашка в грязнущем халате, по-русски почти не понимает. Вернее, это я её никак не мог понять, что мне надо - и без слов было ясно. Но она не хотела налить мне бензин ни просто так, за спасибо, ни за деньги, хотя я ей и объяснял, что мы не просто проезжие, мы-геологи, а в степи это – магическое слово, геологам грех не помочь. Но что-то её не устраивало. Наконец, подошёл один из мужиков, стригших овец, самый молодой, тоже коряво, но всё же объяснил, что у них плохо с бензином, что она не может дать бензин без разрешения от начальника, который сидит в конторе в посёлке в трёх километрах дальше по дороге. Куда деваться, надо было идти в посёлок.

Пришёл я в посёлок, нашёл контору, не без трепета вошёл в кабинет начальника – у меня безотчётный страх перед любыми начальниками – грязные вёдра за дверью оставил. В довольно большой пустой комнате за конторским столом сидел очень важный начальник. Это было видно с первого взгляда. Ну и я ему, конечно, так сказал – мне ведь нужно было добыть хотя бы одно ведро бензина. Я обрисовал ему всю безнадёжность нашей ситуации и сказал, что только он один во всём мире может нам помочь, что, в сущности, было святой правдой. Позже я понял, что он очень плохо говорит по-русски, и большая часть моего красноречья пропала впустую, тем не менее смысл сказанного, а главное, его пафос, до него дошёл. Его широкое, мясистое лицо стало ещё надутее, заплывшие жиром  глазки ещё уже, а их руководящий взгляд ещё строже, он объяснил мне, густо мешая русские слова с казахскими, что на фронте перевыполнения плана по стрижке овец в Казахстане тоже большие трудности с горюче смазочными материалами, поэтому он никому не позволит разбазаривать государственную собственность, но уважаемых людей – геологов он, так и быть, из беды выручит и разрешит взять из бочки ведро бензина. Только одно ведро. Он поискал на столе, на чем бы написать записку, но никакой бумаги не нашёл и тогда оторвал уголок газеты и на нем наковырял карандашом какие-то каракули, видимо по-казахски, по крайней мере я их прочитать не смог. Бормоча благодарности, я принял записку из его рук и с лёгким сердцем заспешил в обратный путь к бочке, прихватив у двери свои ведра. «Вот, – сказал я, подавая записку сторожихе, - разрешил». Она, не читая, сунула записку в карман халата и по приставной лесенке полезла на бочку черпать в мои ведра бензин.

Залили бензин в бак, поехали, я облегчённо вздохнул, однако и на этот раз далеко уехать не удалось. Дорога наша пересекала канаву метра два глубиной и метров двадцать шириной – какое-то старое русло. Сверху твёрдая дорога, а по дну – солончак, ядовито зелёный, совершенно безобидный на вид, вроде как лужайка. Однако на этот раз завхозша заволновалась, видимо и её уже допекла эта бесконечная езда. «Давай, - говорит, с разгона, а то влипнем!» Но шофёр наш – сам с усам – на тормозах спустил машину по склону, а съехавши вниз, газанул. Мотор аж взвизгнул от высоких оборотов, колёса крутятся, а машина стоит на месте, только загрузает понемногу в эти зелёные сопли. Он газует – она стоит. Газовал, пока окончательно не закопался, намертво. Тогда выключил мотор и дальше сидел молча с видом человека достойно исполнившего свои обязанности. «Ну что, иди, ищи трактор», - сказала мне завхозша. И я понял, что с разминкой в этот день у меня недостатка не будет. И ещё – как хорошо быть геологом, которым все должны помогать.

К лагерю отряда мы подъехали уже после обеда. На звук машины из драной армейской палатки вышли двое: мужчина и женщина. Жена моя не появлялась. У меня сердце ёкнуло от  обиды – и здесь форс держит, не торопиться встречать. Завхозша первая спросила: - А где Наташа, вон к ней муж приехал. «А она уехала домой, в Агадырь, - ответила женщина, обращаясь уже прямо ко мне, - меньше часа назад, совсем немного вы не успели». Вот дурацкое положение: ехал-ехал и что теперь дальше делать? Всем стало немного неловко. «Ну, вы зайдите, у нас ещё суп тёплый, хоть поедите». Палатка высокая, с центральной стойкой метра три высотой, просторная. В старом, побелевшем от времени брезенте местами сквозные дыры, сквозь которые видна плоская окрестность и в отдалении та самая одинокая гора, к которой мы так долго ехали. Пола нет, им служит гладкая гранитная плита, на которой поставлен весь лагерь, вместо стола пара поставленных друг на друга и ничем не покрытых пустых ящиков, ещё несколько таких же ящиков разбросаны по палатке то ли в качестве стульев, то ли просто ещё не собрались выбросить. Рядом со столом вскрытые упаковки с борщом в трехлитровых стеклянных банках. Ветер свободно гуляет по палатке из дыры в дыру, неуютно как на вокзале. Этим же борщом из банки меня и угощали. Пустой был борщ. Если и была в нём тушёнка, то в очень ограниченном количестве, и её уже съели до меня. А хлеб у них кончился. Похлебал я из вежливости предложенное варево, но до конца не смог доесть, никто и не настаивал. И так мне тоскливо стало - хоть волком вой! Как же я теперь из этой дыры выберусь?

Но оказалось всё просто. Оказалось, что недалеко большая дорога, по которой ходят машины с рудой. Залезая по лесенке в кабину БЕЛАЗ’а я с удовольствием посмотрел на его огромное колесо с глубоким протектором – такому, конечно, никакие солончаки не страшны.

В Каражале, куда меня привёз рудовоз, меня поразил вид рудника, где открытым способом добывалась медная руда. Каких-то космических размеров совершенно безжизненный каменный кратер, на дне как букашки шевелятся экскаваторы и от них по спиральным тропинкам как муравьи ползут рудовозы, тоже крошечные, такие же, на каком я приехал – с колёсами в мой рост.

Поезд на Караганду был только на следующее утро, пришлось ночевать в местной гостинице, совершенно пустой и такой же безлюдной, как рудник – буфет был закрыт, в душе не было воды. Под казённым байковым одеяльцем я очень скоро задрог, не включая света, снял со стула пиджак, чтобы им накрыться поверх одеяла. Подумал: «Не вывалились бы документы из внутреннего кармана под кровать». И тут меня как током ударило – а я ведь везде им накрывался, десять раз мог все потерять! С трепетом сунул руку в карман – пусто! Ни паспорта, ни командировки, ни справки о допуске к секретным документам! Лихорадочно стал вспоминать, где мог вывалить. Мог и в кишлаке, где ночевали, и в кузове машины, да мало ли где ещё, в Новосибирске я тоже ни разу ими не пользовался. Одна надежда, что они у жены в комнате под кровать упали, там я тоже ночью подмерзал. Так и ехал дальше с этой страшной тревогой на сердце.

На этот раз с пересадкой мне больше повезло - я успел в Жарыке на встречный пассажирский поезд из Караганды в сторону Агадыря и уже к обеду был на месте. Шёл по безлюдной агадырской улице в сторону экспедиции (про себя подумал: на второй круг вышел!), а впереди – женщина в сером пальтишке и платочке на голове, худенькая, но к середине фигуры пальтецо в обтяжку, беременная, похоже. Как-то постепенно у меня в голове эти детали складывались, я, было, уже на обгон пошёл, и только тут до меня дошло, что не надо мне никуда торопиться, что я уже пришёл. Я её обхватил сзади за живот: «Ну вот, поймал, наконец»! Она не шарахнулась испуганно, будто ждала этого, но руки мои с живота сбросила, отстранилась  и - сразу о делах, как если бы вчера расстались. Так и не удалось мне рассказать ей, как я за ней по степи мотался. Лирики не получилось. А документы мои нашлись у неё под кроватью.

До декретного отпуска был ещё почти месяц, а все другие возможности законно прогулять работу – и очередной отпуск и учебный – она уже использовала. Поэтому забрать её с собой я не мог и удовольствовался тем, что увёз с собой практически всё её хозяйство, оставив только самое ежедневно необходимое. Это оказалось не много сложнее, чем в Днепропетровске. Если там я унёс всё в один приём, то здесь пришлось ходить до вокзала три раза, благо – путь не дальний. Я вёз радиолу «Кама», чемодан пластинок, книги в картонных коробках от сгущённого молока, складной стол и складной стул…В Москве у меня была пересадка, к счастью, на одном вокзале – на Курском, и соседи по вагону рты раскрывали от удивления, когда я раз за разом приносил новую порцию багажа и рассовывал всё это по верхним полкам в своём купе и в соседних тоже. В те времена всё было проще, в плацкартном вагоне атмосфера была очень демократичной и никто особенно не возражал.

Наташа приехала только через три недели и, к моему превеликому удивлению, привезла ещё кучу вещей, хотя мне казалось, что я не оставил ей почти ничего, чтобы не отягощать её в дороге.

 
     Наша хата

Мы поселились в настоящей украинской мазанке в двадцати минутах езды на троллейбусе от нашего КБ. Поиски жилья в таком большом городе, как Днепропетровск – это отдельная песня. У Днепропетровска всегда были большие полусельские пригороды, бесконечные улицы одноэтажных домов с садами и огородами. Но в конце пятидесятых город начал быстро расти, новые улицы блочных пятиэтажек взяли эти слободы в кольцо, местами разрезали на части. Едешь на троллейбусе по проспекту – большой город, свернёшь в сторону – деревня, гуси по улице ходят. Вот тут и можно было искать частное жильё. Но промышленность росла быстрее, чем строили дома, и найти свободную комнату было очень трудно. Множество светлых летних вечеров потратил я на эти обходы. В них, конечно, был и свой отдельный интерес. Каждая попытка – это новая надежда, новое общение с незнакомыми людьми в подавляющем большинстве добрыми, относящимися с пониманием и сочувствием, но и высокомерное раздражение зря потревоженного хозяина – не редкость, а для некоторых ты просто даровая возможность излить свои обиды на неудавшуюся жизнь. Особенно меня задевали цепные псы: задыхаются от злобы, готовы из шкуры своей выскочить, чтобы в тебя вцепиться. Во мне неудержимо росла ответная агрессия, взял бы палку и научил вежливому поведению!

Очень много нервной энергии отнимали эти походы и всё без толку, так и не смог я найти свободной комнаты. У прежнего хозяина комната оставалась незанятой, но противно было туда возвращаться. Выручил меня товарищ, он получил комнату от КБ, а «свою» хату оставил нам. Это было прекрасно, потому что хата была совсем отдельная, даже с отдельным входом с улицы и своим садиком. Это было не очень хорошо, потому что обычно за комнату брали двадцать пять рублей в месяц, а за эту хату надо было платить все тридцать. При зарплате сто двадцать рублей в месяц  это вроде бы и не очень много, но если учесть, что зарплаты и так хватало только на еду, то можно понять, что разница для меня была существенной. Однако другого варианта не было, и оставалось наслаждаться достоинствами этого.

Хозяева: тщедушный, чернявый средних лет еврей, сапожник по специальности и его супруга-домохозяйка на голову его выше, необъятных форм хохлушка были людьми добрыми и практичными. Хату они слепили своими руками на задах участка, а на парадной стороне сразу начали строить настоящий большой дом. И как только накрыли дом крышей, сразу в него и переехали, хотя при нас полы были настелены только в одной комнате. А хата начала приносить свой вклад в строительство дома.

Построена она была очень просто, но достаточно рационально. Была маленькая прихожая и затем уже комната примерно три на четыре метра с земляным полом, одним низеньким окном  и кирпичной печкой напротив двери. Печка была без заслонки и без дверки – уголь надо было загружать в топку сверху через единственную конфорку в чугунной плите. Железная полутораспальная кровать в красном углу завершала благоустройство нашего нового жилья. Правда, под окном была ещё лавочка и раскидистая вишня над ней, но стоял уже октябрь, листья пожухли  и облетали, вечером на лавочке было неуютно.

В первый же субботний вечер по рекомендации хозяина дома и с его же самодельной ручной коляской отправился я из нашей деревни на проспект Гагарина в ближайший мебельный магазин и выписал там за символическую плату пол складометра тарной доски – так наказывал хозяин. Рабочий привёл меня во двор магазина, махнул рукой в сторону огромной кучи разбитых ящиков из-под мебели и удалился. Я с азартом принялся рыться в этом Монблане добра – прекрасные струганные полутора и двухметровые доски - дуб, бук, клён, ещё какие-то незнакомые мне твёрдые сорта! У меня глаза разгорелись. Я же всё-таки внук столяра и сын плотника, такое дерево само по себе художественная ценность, а из него ящики делают для шкафов из прессованной стружки! Жадность меня одолела. С одной стороны я представления не имел, что же это за мера такая – пол складометра. Но всё равно не мог остановиться: клал и клал на свою тележку эту душистую древесину, а в глубине кучи открывались ещё лучшие экземпляры, и я второпях выдёргивал уже нагруженные, чтобы положить новые, и наконец, с таким вот опасно качающимся на кочках огромным ежом двинулся к выходу со двора на проспект, на люди, чувствуя себя грабителем с богатой добычей и каждую секунду ожидая, что выскочат из дверей магазина продавцы и будут на меня орать. Но никто не выскочил, никому эти доски кроме меня не были нужны.

А я на другой день сколотил из этих досок кухонный стол с внутренними полками, полки на стены, тумбочку под радиолу, лавку под вёдра с водой. Жена застелила всё это новой клеёнкой, к раскладному столику посередине комнаты поставила пару раскладных стульев – вот и готов наш семейный уют. Керогаз поставили в прихожей, чтобы не вонял в комнате, после этого можно было устраивать торжественное чаепитие, но не было чайника. Так что первой нашей семейной покупкой был дешёвенький алюминиевый чайник, купленный в хозяйственном магазинчике у центрального рынка города Днепропетровска солнечным октябрьским днём 1965 года.

Очень мало чего сохранилось в моей памяти от этих двух месяцев жизни в нашей хате. В конце октября похолодало, нужно было топить печку. Я выписал на работе уголь. Для этого на заводе существовала специальная бытовая служба, они сами привезли и прямо у нашей калитки свалили полтонны крупного с блестящими гранями антрацита. Хозяин наш вышел посмотреть, что происходит и долго не без зависти цокал языком от восхищения - уж очень хорош уголёк, на городском-то складе одна крошка наполовину с пылью. Но с непривычки и такой уголь разжечь было не просто. Сначала надо было зажечь в топке костерок из досок, оставшихся от «складометра», дождаться, когда дрова почти прогорят, дав хорошие угли и потом уже сыпать сверху антрацит так, чтобы не слишком много, но и не мало. Зато уж, когда каменный уголь разгорался, плита над ним светилась малиновым светом. Тогда выше пояса можно было раздеваться совсем, но около пола всегда оставался холод. Печка была небольшая, кирпичей на двести, труба сквозная без задвижки, но уголь горит долго, так что вечерней заправки хватало почти до утра.

В один из первых дней жена пошла прикрепляться к районной женской консультации и вдруг вызывает меня по телефону в обед к проходной. Я не могу выйти к ней наружу, но можно поговорить через вертушку, пока солдат не начнёт ругаться. Она вся зарёванная, с несчастным лицом. Что случилось? Оказывается, сделали анализы, и выяснилось, что у неё отрицательный резус. А тогда это была новинка в медицине – резус фактор, ну и повышенное внимание к этому фактору. «Вот теперь ребёнок непременно будет калекой, исключительно по моей вине, и вообще значит, мне нельзя иметь детей»! Как мог, её успокоил – не реви, что-нибудь придумаем. Побежал за разрешением на выход в рабочее время и потом дальше в ту же женскую консультацию. Сдал кровь, сделали анализ, а у меня резус фактор тоже отрицательный! Раз надо – пожалуйста!

Дни шли, а никаких известий из Новосибирска я не полу-чал. Зайти в Президиум Академии в Москве, как мне сказал Ребров, я не смог, некуда было девать кучу вещей, которую я вёз с собой, да и времени между поездами оказалось недостаточно. Однако это меня мало тревожило. Для принятия решения я там был не нужен, а результат я могу узнать и так. Я написал Реброву письмо с напоминанием о его обещании и с моим адресом и со дня на день ждал ответа. Однако время шло, а ответа всё не было. Вместо него пришло письмо от однокашника (однокурсника и одноклассника) Коли Гурьянова, в котором он напоминал мне, что во время нашего летнего визита в Казань я интересовался аспирантурой на нашей кафедре, где мы оба учились, так вот как раз сейчас объявлен дополнительный набор, желающих немного и, если я не передумал, то это самый подходящий случай.

Надо сказать, что к этому времени у меня уже были сданы кандидатские экзамены по английскому языку и даже по философии, причём без всякого определённого намерения, просто от избытка энергии. Правда, по философии я получил тройку и мне пришлось потом её пересдавать, а с английским чуть было не оскандалился – пришёл сдавать практически не готовясь, самоуверенно считая, что хватит с них и того, что имею с университетских лет. И всё шло хорошо до тех пор, пока мне не предложили пересказать текст из какой-то передовой статьи с первой страницы нашей газеты. А я и по-русски совершенно не в состоянии это сделать: у меня срабатывает органическое отторжение к таким текстам, не могу удержать в памяти эти мыльные пузырики. Спасибо, милые женщины-экзаменаторы снизошли к моим слабостям и удовольствовались беседой на разные общие темы.

Пришло ещё одно письмо от Наташиных родителей. Тесть предлагал надстроить к своему дому второй этаж, тёща обещала водиться с будущим ребёнком. Мои родители к себе не звали, жить у них с ребёнком было негде. Они считали, что я хорошо устроился, и если быстро дадут какое-то жильё, то чего ещё желать. Скорее всего, так бы оно и вышло, и моё чемоданное настроение прошло бы, как сезонный грипп, но к несчастью (или к счастью?) быстрое получение жилья от фирмы в этот момент нам не светило.

В ноябре стало холодно. Утром, когда я ещё в темноте выскакивал из-под тёплого одеяла и бежал босиком в прихожую опрокинуть горелку керогаза, чтобы намокал фитиль, земляной пол моим голым ступням казался ледяным. Следующей на очереди была печка. Пока медлительно разгорался в топке уголь тело питалось ещё ночным запасом тепла, а потом от низкого потолка слоями начинали нарастать слои африканской жары, однако ниже пояса они никогда не опускались, так что хотя на лице выступал пот, коленки всё равно мёрзли. Самим нам наша хата казалась вполне комфортной, но для маленького ребёнка она явно не годилась.

А ответа из Новосибирска всё не было, и надо было что-то решать. Я сказал своему начальнику группы, что собираюсь поступать в аспирантуру Казанского университета. Я был настроен на спор, на защиту своего решения, но он возражать не стал, что меня немного даже обидело. Вообще-то он, конечно, давно был в курсе моих метаний, но в мои дела не вмешивался, не торопил, терпеливо ждал, когда я сам что-то скажу.


     Шантаж

Прочитал у Хокинга, что человеческий глаз видит не все участки в поле зрения, а даже там, где видит, воспринимает с очень разной детализацией – полную же картину выстраивает уже мозг, затыкая дыры с помощью локальной аппроксимации и базы данных прежнего опыта. Это значит, что мыслим мы моделями, и даже очевидность – всего лишь модель, построенная нашим мышлением. А потом одна из деталей начинает перечить всей картине, и мозг вдруг строит новую согласованную картину – новую очевидность, и бывает удивительно и трудно поверить, в каком ослеплении был миг назад.

Раз после работы «тепловые режимы» засели за домино, зрители задержались вокруг «центра конденсации», остановился и я, чего раньше со мной не бывало, а теперь – женатый человек, можно домой не спешить. Заспорили за политику, перескочили как-то на Войну, всё на ту же, Великую отечественную. Знал я уже давно, что язык мой – враг мой, и до этого не раз он меня подводил, да разве от себя самого убережёшься. Не запомнил совершенно, что именно говорил, но что-то на больную для меня тогда тему сравнения Сталина и Гитлера. Не белое и чёрное, не воплощение добра и зла, для которых общей мерки нет и быть не может, а – на одну доску и одним метром смерим! На то, чтобы посмотреть, что из этого получилось, ещё храбрости не хватало, я тогда ещё только-только до этой «одной доски» добрался, это была к тому времени моя последняя высота, до которой мне удалось подняться в пожизненном непрерывном походе за ответом на вопрос, который мучил меня всю мою сознательную жизнь, всегда, со времен моего деревянного танка с ключиком и нарисованных на лохматой бумаге красно-синим карандашом боевых линкоров с густыми трассами зенитных снарядов по самолётам с черными свастиками.

Сначала  всё было более или менее понятно: они напали на нас неожиданно, но двадцать восемь панфиловцев и Зоя Космодемьянская не дали им пройти к Москве, хотя и тогда Зою было очень жалко. Я смотрел в кинотеатре «Пионер» фильм «Падение Берлина» и гордился нашей Победой. Но чем больше нас убеждали, какой мы могучий и непобедимый народ, тем обиднее мне становилось за то, как бежали до самой Москвы в сорок первом, тем более хотелось найти этому какое-то оправдание, не просто объяснение, а именно – оправдание! Незатейливая ложь пропаганды сталинских лет по мере появления новой информации очень скоро перестала меня утешать. И вот я рванулся к свету, к свежему воздуху, пытаясь всплыть сквозь все эти бесконечные слои лжи и предубеждения, пытаясь взглянуть на события поверх толкований, пытаясь понять и оправдать, а потом уже просто понять, потому что виноватых не оказалось – не могут же быть виноватыми все.

И вот к моменту того несчастного разговора я был на уровне, с которого мне было ясно видно, что Сталин и Гитлер – «близнецы братья», и мне хотелось поделиться этим открытием со всем миром. По наивности (читай – по глупости) я выбрал не самое удачное место для своих откровений. Я был самонадеян и красноречив. Я уже знал об этой войне много такого, о чём мои оппоненты и не слышали. Я получал в ответ смехотворные аргументы, давно уже отвергнутые последними исследованиями, с ними даже спорить не стоило. Я надеялся легко убедить всех в своей правоте. Увы, оказалось, что я пользовался моделью моих собеседников, которая совершенно не отражала их реальных свойств.

Для общежития такой спор был бы обычным делом, и я действительно не запомнил, что конкретно я там говорил в запале. Повитийствовал и забыл. И поэтому, когда на другое утро моё появление в отделе было встречено зловещей тишиной, я долго не мог понять, в чём дело. Обычно я, идучи по проходу между столами от двери к своему месту перед окном мимоходом со всеми здоровался: улыбка, шутка, жест руки, а тут только спины и затылки – все, видите ли, напряжённо работают, хотя ещё и звонок не прозвенел, ни «сын клоуна» Гарри Б., ни землячка Наташа (давно ли вместе под  Шопена танцы устраивали!) – ни одного дружеского взгляда, даже балагур Журавель, когда-то написавший на подаренной им книжке: «Землепроходцу от проходимца» сидит с постным лицом, даже Лида какая-то потерянная и несчастная уткнулась глазами в стол. Я сразу почувствовал враждебность этого молчания – они меня осуждали, эти согнутые над столами спины, не понятно за что, но за какую-то тяжкую, недопустимую вину. Прямо в воздухе висело это тяжёлое бесформенное обвинение, и поскольку оно не было никак сформулировано, то его невозможно было ни оспорить, ни опровергнуть, просто ты – чужой крови, не наш – враг!

Они наступили на мою больную мозоль. Это часто у меня случалось с самого детства, что я – свой, но не до конца, не полностью свой. Это было с разными компаниями, и я давно догадался, что дело не в компании, а во мне самом. Где-то в глубине души я всегда оставался одиночкой и все мои старания перенять внешние признаки: словечки, шутки, развлечения – только маскировка, чтобы не прогоняли. Я любил воображать себя гостем из другой цивилизации, родившимся здесь на Земле в человеческой оболочке, но с памятью об ином, родном мире, и поэтому здесь всё кажется мне таким странным: слова, которыми люди пытаются выразить невыразимое, дикие страсти в  борьбе за обладание этими жалкими вещами, неразумная жестокость, глупая покорность, и только восхитительный язык музыки так откровенен, что даже страшно, что другие тоже могут это расслышать и понять! И поэтому «они» ещё не открытым седьмым чувством ощущают, что я - чужой.

Первая моя реакция была уйти в панцирь. Все чужие? Пусть так! Я в друзья никому не набивался. Пусть они прячут глаза, я за собой вины не знаю, пусть скажут открыто, если они знают. Но никто ничего не говорил, и сам я про себя, сколько ни перебирал поступки последних дней, ничего достойного такого единодушного осуждения не находил. Даже в качестве возможного варианта, в качестве предположения не могло мне прийти в голову, что причиной может быть проходной треп в мужской компании. Больше всего меня возмущало именно единодушие всего отдела, я же действительно многих считал своими хорошими друзьями, чего они потупились и молчат? Пусть скажут, если я их чем-то обидел. Нет же, ждут, как начальство решит. А начальство тоже не торопится: и день и два и три – культивирует во мне чувство вины. А это и в самом деле моё (и не только моё, наверно) слабое место. Где-то в глубине сознания то ли по проекту Создателя, то ли от каких-нибудь детских потрясений заложено это чувство, его легко раскачать снаружи (чем, бывает, пользуются близкие), но иногда оно и само по себе всплывает в расслабленном сном сознании, достигая устрашающих размеров. Как-то я купил новую подушку, набитую новомодным холофайбером  вместо совсем уж сплющенной в блин старой перьевой, и улёгся на неё спать в самом радужном настроении. Однако среди ночи стали меня мучить кошмарные сны, в которых я был так нестерпимо стыдно, так непоправимо виноват, что жить с этим ещё хотя бы минуту было невозможно и я вскочил с кровати, нешуточно испугавшись, не выпрыгнуть бы в окно с нашего девятого этажа. Утром отнёс новую подушку подальше от греха обратно в магазин с претензией, какими они её снами набили.

И на этот раз я первый не выдержал молчания. Дело в том, что для поступления в аспирантуру мне нужна была характеристика от нашего КБ. Даже не столько сама характеристика, сколько соответствующая запись об увольнении в трудовой книжке: не «по собственному желанию», а «в связи с поступлением в аспирантуру». В этом случае мне полагалась не шестидесятирублёвая стипендия, как простым аспирантам после ВУЗа, а почти инженерская зарплата – сто рублей в месяц. У меня вообще-то была готовая характеристика мной же, конечно, и написанная, добротная, со стандартно-хвалебным текстом: «идейно выдержан и морально устойчив, и т.д. и т. п.», со всеми подписями - вместо Янгеля подписал начальник нашего расчётного комплекса академик Ковтуненко, а в качестве секретаря комсомольской организации будущий президент «незалежной» Украины Л.Кучма. Но была она с припиской, что предназначена для сдачи экзаменов кандидатского минимума и, главное, на ней стояла прошлогодняя дата, 1964 год. Так что мне нужно было всего лишь переделать последнюю строчку на: «для поступления в аспирантуру», поставить новую дату и подписать у всех заново практически тот же самый текст – какие могут быть проблемы?

Чтобы напечатать новый текст в машинописном бюро, нужна была виза начальника. Эд замялся, попытался уклониться, ссылаясь на то, что его подписи может оказаться недостаточно, но я настоял, а машинистка не обратила внимания, чья подпись – это было несекретное машбюро. Получив на другой день готовые экземпляры, я внимательно перечитал напечатанный текст ещё раз. Характеристика была абсолютно стандартная, банально хвалебная, но теперь она выглядела вызовом: «…идейно выдержан, пользуется уважением коллектива». Если кто-то думает не так, придётся ему об этом сказать открыто.

Оставалось собрать подписи «треугольника»: профкома, парткома и Главного конструктора. Но до «главных» подписей полагалось поставить местные, отдельческие. Профорг отдела посмотрел на меня удивлённо и даже недоверчиво - как это я в своём положении  имею нахальство соваться с такой бумагой! Помялся, видимо соображая, не испросить ли сначала разрешения начальства, но всё же написал в самом уголке, что задолженности по профвзносам не имеется, ещё помедлил и всё же поставил свою подпись. Ничего от него не зависело, и всё же было ему явно  неуютно.

Следующая подпись – комсорга, но комсоргом был я сам. Получилось это довольно забавно. Где-то в конце второго года работы моя любимая идея фикс о борьбе со всяческой фальшью, ещё со школьных лет не дававшая мне покоя, уж не помню по какому поводу ткнула меня носом в то, что я состою в комсомольской организации, плачу взносы, но абсолютно ничего там не делаю и не собираюсь делать для активного продвижения её принципов в жизнь, фактически вишу в ней балластом. Зачем, спрашивается? Не работаю – не надо и вида делать! Надо честно выйти из неё, остаться сочувствующим! С этим я и пришёл к комсоргу отдела Юре К., тому самому, который предложил мне деньги взаймы, когда я только пришёл в отдел, и мне не на что было поужинать. «Вообще-то ты прав, - сказал Юра, но ты же понимаешь, какая начнётся бодяга. Слушай, я тебя прошу, вот через месяц будут перевыборы, я уйду, потерпи до этого времени!» На перевыборах я не присутствовал, потому что как раз в этот момент ко мне приехал товарищ, совершавший в одиночку пространное турне по нашей стране на всех доступных видах транспорта, и мы с ним четыре незабываемых дня путешествовали по Крыму (чтобы получить три дня отпуска за свой счёт мне пришлось соврать, что приехал брат, но степень близости я не сильно преувеличил!), а вернувшись, я узнал, что избран комсоргом отдела (до этого был профоргом). Такая вот ироническая усмешка судьбы.

Кстати сказать, по этому поводу я  единственный раз в жизни получил номенклатурную подачку от Системы. В первый же месяц после выборов начальник отдела, проходя мимо сказал: «Зайди в кассу». Я удивился – до получки далеко, в командировки в последнее время не ездил, откуда взяться деньгам? Спустился на первый этаж: коридор пуст, перед кассой никого нет, окошечко  закрыто. Я всё же постучал в него робко, не ожидая никакой реакции, однако дверка открылась, и кассирша вместо ожидаемого: «Что надо?» деловито спросила фамилию. Я назвал. Она пошарила по какому-то довольно длинному списку и выдала мне три новенькие красные десятирублёвки. Я ничего спрашивать не стал, оглянулся на пустой коридор, спрятал деньги в карман и заспешил на рабочее место, чувствуя себя обманщиком, потому что «они» сочли меня своим, а я же всё равно чужой и деньги эти по совести мне брать не следовало.

Начисто не помню подробностей визита к начальнику отдела, тогда мне казалось, что он тоже не сказал мне ничего определённого, но скорее всего, это я плохо слушал, трудно понимал, потому что мы пользовались разными представлениями о нашем общем мире. Тем не менее, до меня, наконец, дошло, что в прямую вину мне ставится Гитлер на одной доске с Отцом народов и Гением всех времён, а в непрямую – заносчивость, гордыня и невнимательное отношение к сотрудникам, например, к Лиде. Мне было сказано прямым текстом, что за всё то, что я там наговорил запросто можно оказаться под судом со статьёй об измене Родине, по-этому лучше мне никуда не рыпаться, сидеть тихо пока всё не успокоится. А иначе вместо аспирантуры могу оказаться в местах весьма отдалённых. «Как же, - имел я наглость возразить. Как же можно держать такого опасного человека на секретной фирме?» На что получил обнадёживающий ответ: «Ничего, перевоспитаем в своём коллективе. Иди, работай и веди себя скромнее!» Но уже в дверях всё-таки добавил: «А если хочешь в аспирантуру – устроим заочно в ЦНИИМАШ по нашей квоте».

Тем не менее, сходил я к нему не зря, я понял, что отпускать меня с фирмы, по крайней мере по-хорошему не собираются. Но это же шантаж, хорошо организованный шантаж! Ну ладно – начальство, даже Эда я не винил в душе – должность обязывает к подлости, но остальные то сотрудники! Мы были воспитаны в атмосфере университетской порядочности, избалованы духом святости дружбы и предельной честности наших туристских походов, а тут мой коллега-инженер выдёргивает из кармана белый платочек и ловким жестом вытирает сиденье стула, на который прицелился сесть начальник, и это не шутка, не паясничанье, а быт, никто этого просто не замечает!

При всём при этом встречаю в коридоре КБ начальника нашего комплекса, заместителя Главного конструктора, академика УССР В.М.Ковтуненко, который обычно, разумеется, в упор меня не видел, а тут издалека рукой машет: «Привет, как дела?» Я думал, это не ко мне, оглянулся – сзади никого! На всякий случай отвечаю бодрым голосом: «Нормально, работаем!» - чего я ему ещё могу сказать, не излагать же отдельческие дрязги такому человеку. А он остановился, руку мне пожал, говорит: «Что-то ты, Женя, редко заходишь, ты заходи, чаем угощу, с лимоном». И дальше пошёл по своим государственным делам, а я ещё долго стоял обалделый. Это как же понимать: добрый барин и злые слуги? Грустно мне было.

Ещё более сильное впечатление оставила встреча с парторгом комплекса, начальником сектора из параллельного отдела. Поразила его агрессивная убеждённость в своей правоте. «Вот ты знаешь, почему мы Гитлера победили – спросил он меня с напором, почти с угрозой (и я понял, что победа над Германией до сих пор для него фундамент жизненных убеждений) – потому, что Гитлер держал немцев вот так: он показал мне сжатый кулак, а Сталин ещё крепче! Нельзя народ распускать, чтобы каждый болтал, что в голову взбредёт!»


     Экзамен

Кончился октябрь, наступил срок родов, надо было на что-то решаться. Я взял отпуск по этому поводу и повёз жену рожать к родителям в Казань. В большом доме тестя нам выделили отдельную комнатку. Дом был замечательный - советская копия барской усадьбы. Вообще-то он был бревенчатый, но оштукатуренный и снаружи и внутри, а по фасаду было даже некое подобие пилястр. Внутри - центральный зал с окнами на улицу, а вокруг него три не-больших комнаты и кухня, а также  довольно просторная прихожая, ванная комната и туалет. Всё это отапливалось батареями от автономного газового котла (газ в Казани тогда был ещё новинкой). Кроме тёплых помещений сзади к дому были пристроены ещё две просторные веранды – закрытая и открытая, и, разумеется, крыльцо. Если к этому прибавить ещё бревенчатый под шифером гараж в конце садовой дорожки и металлический гараж в другом углу сада, где, собственно и стояла такая редкая по тем временам машина «Волга», старые антоновские яблони вдоль задней дорожки и круглую клумбу роскошных пионов перед фасадом, то и в этом случае не удастся получить полного впечатления, потому что главным козырем, главной прелестью этой усадьбы были не сами эти строения, как бы хороши они ни были, а их расположение: в пятистах метрах от центральной городской площади на уединённом мысе гористого берега реки Казанки. Из фасадных окон видна была зелёная лужайка и дальше широкие просторы заречных лугов. Тишина, лыжня на Казанку к центральному парку прямо от калитки, и до университета пятнадцать  минут пешком (как и до Кремля).

В университете на родной кафедре меня встретили с распростёртыми объятиями. Действительно был объявлен дополнительный набор в аспирантуру к заведующему нашей кафедрой аэрогидромеханики профессору Тумашеву, у которого я писал дипломную работу. Приём был запланирован с декабря месяца при том, что все, кто заранее планировал это сделать, уже поступили как обычно, в октябре (видимо, надо было «освоить» какие-нибудь неохваченные средства ). Так что соперников у меня не было.

Вот тут-то и встала каменной стеной проблема характеристики - вместе с заявлением и копией диплома я должен был представить характеристику с места работы. Колебания мои были долгими и мучительными. С одной стороны во мне очень глубоко сидит органическое отвращение к любому обману плюс трёхлетняя придирчивая муштра секретного отдела, воспитавшая почти трепетное почтение к официальному документу, с другой стороны меня возмущала мысль, что я позволю этим твердолобым коммунистам распоряжаться моей жизнью по своему усмотрению. Возмущение всё же перевесило, и я в первый и, надеюсь, в последний раз в жизни подделал официальный документ в корыстных целях – исправил дату на старой характеристике с 1964 на 1965 год. Получилось плохо, заметно было, что бумага протёрта чуть не до дыры. Главное, что я этим практически ничего не добился – там же было написано: для сдачи кандидатских экзаменов, а нужно было: для поступления в аспирантуру. Столько нервов я этим себе перепортил, а в отделе аспирантуры вообще не посмотрели на эту бумагу: есть в наличии – и порядок, сунули на дно папки личного дела, так она там и лежит, наверно до сих пор как мина замедленного действия с давно проржавевшим взрывателем.

Поскольку английский и философия у меня были сданы, мне нужно было пройти только вступительный экзамен по специальности. Я приехал в Казань за день до экзамена, и никак к нему не готовился, не до того было, хватало других забот. Явился на кафедру в назначенное время. Там уже ждала меня экзаменационная комиссия: трое моих бывших преподавателей: профессор Тумашев, к которому, собственно, я и поступал в аспирантуру – должен был экзаменовать меня по гидромеханике, доцент Лебедев – по газовой динамике и, наконец, доцент Березин – по теоретической механике. Все пожали мне руку, поинтересовались моей  работой (секрет, конечно, мы понимаем, но всё-таки, что можно) Я как бы оказывался в чем-то выше их, допущенный к самому важному, к настоящему, представитель фирмы, про которую и сказать-то ничего нельзя, даже фамилии Главного нельзя назвать. Такое положение оказалось для меня неожиданным, но очень удобным, и на осторожный вопрос председателя (надо  знать почти детскую бесхитростность и пунктуальность Гумера Галеевича, чтобы понять, что он просто не мог не задать этого вопроса): успел ли я достаточно хорошо подготовиться к экзамену, я солидно ответил, что да, я готовился, но, к сожалению, был очень ограничен во времени.

И вот в этом месте в разговор вступил Константин Алексеевич Березин, легендарный лектор по теоретической механике, про которого утверждали, что каждый год он повторяет свои лекции с точностью до запятой (он их почти целиком писал на доске чётким, красивым почерком), так что можно совершенно спокойно пользоваться конспектами десятилетней давности. Своим скрипучим, совершенно бесцветным голосом он спросил даже не столько меня, сколько окружающее пространство: «А теоретическую механику вы успели подготовить?» И я честно сознался, что именно на это, к моему огромному сожалению времени и не хватило. Причём неожиданно для меня самого прозвучало это так, как будто на всё остальное хватило, и лишь теоретическая механика осталась сиротой. Я даже немного испугался, не обидел ли старика, но на его засушенном временем лице не отразилось ничего. «Ну, я пошёл» - проскрипел он всё так же в пространство, механическими движениями, разбитыми на несколько простых операций снял с вешалки свою фуражку довоенного образца, одел на голову, контрольным движением поправил козырёк и покинул помещение кафедры.

После этого мы перешли в кабинет Гумера Галеевича здесь же на втором этаже нашей старой механички. Там мне дали экзаменационный билет и оставили на два часа одного. На столе я нашёл приготовленную бумагу, ручку и стопку учебников по всей программе экзамена. Вопросы были самые простые, по самым популярным разделам, так что мне хватило и часа, чтобы написать ответы во всех подробностях.

 Дальше можно было ехать домой в Днепропетровск, начинать процесс увольнения  из КБ. Но очень хотелось дождаться рождения ребёнка. Это сейчас все знают заранее, кто родиться, даже фотографии уже в рамочки вставляют чуть ли не со стадии рыбки, а тогда отец только из первой записки из роддома мог узнать, кто же всё-таки получился, с кем дальше будем жить. Когда подошёл написанный в медицинских документах срок, я проводил жену в клинику Груздева и с нетерпением стал ждать, что получится. Она провела там пару дней и вернулась назад ни с чем. Отпуск мой подходил к концу, а дело не двигалось. Десятого декабря вечером пошли в кино, однако на полпути жена моя вдруг забеспокоилась и сказала, что – пора и надо побыстрей! Как раз шли мимо клиники на спуске с Кремлёвской, название на табличке у входа показалось мне подходящим. Дверь была закрыта – восемь вечера, декабрь, темно и холодно. Я позвонил – никакого ответа, но окна светятся. Я стал колотить в дверь кулаками, она не сразу, но отворилась, вышла баба в нечистом белом халате и стала на нас орать в том смысле, что с такими делами постыдились бы людей не вовремя беспокоить – сначала удержу нет, а потом до утра потерпеть не могут! Я опешил. Я считал, что рожать – святое дело, как тут можно ждать до утра. Я ей так и сказал в том же ключе, но тоном ниже, ожидая в ответ второго залпа. Но она вдруг сразу обмякла: «Так вы рожать что ли?» «Ну да, а что же ещё?» «Так вам миленькие, не сюда, здесь совсем другими делами занимаются. Вам надо в роддом на Островского. Дойдёте ли, или давайте я «скорую» вызову?» Мы дошли. Это был тот самый роддом, где родился и я двадцать пять лет тому назад. Там к утру 11 декабря 1965 года родилась и моя дочь.

Однако отпуск мой подошёл к концу, и на следующий день я уехал в Днепропетровск, так что получать мою дочь из роддома пришёл всё тот же мой товарищ, бывший шафером на нашей свадьбе.


     Прощанье

Вернулся в общежитие, вышел на работу и всё пошло по-старому, как будто ничего и не случалось. Начальство делало вид, что простило мои глупости, и все вместе будем  работать дальше, не помня обид. Коллеги снова улыбались по утрам на мои приветствия, наш маленький музыкальный кружок снова собирался в убогой комнате «Сына клоуна», но прежней теплоты уже не было, да и я душой был уже наполовину не там.

Перед Новым годом из Казани сообщили, что приказ о зачислении в аспирантуру вышел, пора было увольняться. Не знал я, что предпринять, чтобы меня отпустили добром. Вот тогда-то и сходил на приём к парторгу комплекса и ещё раз убедился, что прощения просто так не бывает, его надо заслужить. Для меня же это значило - не быть собой. Махнул я на всё рукой, написал заявление об уходе по собственному желанию, положенные по закону три года отработки давно прошли, удерживать меня никто не имел права. Однако обставлено было всё это каким-то зловещим молчанием.
 В отделе кадров я сунул в окошечко своё подписанное заявление, девушка достала мою трудовую книжку, стала заполнять, остановилась, спросила: «Вы по какой причине увольняетесь, что писать?» Вот тебе и на! Я за эти «что писать» месяц муки принимал, тщетно добиваясь расположения начальства, а дверь-то оказалась открытой! «По причине поступления в аспирантуру» - отвечаю я обыденным тоном, ещё не успев до конца осознать размер удачи. Так она и пишет в мою трудовую книжку, и это – решение всех моих проблем, это сто рублей в месяц стипендии, вместо шестидесяти, так уже жить можно, по крайней мере, не стыдно.

Вернулся я в отдел, ещё раз посмотрел, не осталось ли чего нужного в столе. Секретный портфель и печать сданы ещё раньше, книжки в библиотеку – тоже, Лида в отпуске, Эд на совещании в занавешенном кабинете начальника. Ни с кем прощаться не стал, никаких вещей на вынос у меня не было, поэтому удалось уйти незамеченным – я за этот день много раз туда-сюда ходил, так же ушёл и насовсем. По лестницам ещё бежал вниз в напряжении, опасаясь встретить кого-нибудь из своих, и только внизу в коридоре перед выходом из здания наконец почувствовал, что – всё, оторвался, я – не ваш, я – свободный человек из другого мира, не окружённого колючей проволокой, у меня больше нет секретного портфеля, который не дай бог потерять, мне не надо переворачивать номерок  на контрольной доске до 9.00. Сейчас я сдам в проходной свой пропуск и сойду на землю, и пусть ваш ракетный торпедоносец плывёт дальше без меня по бескрайним морям человеческой вражды и ненависти.

Как ни грустно, но от той первоначальной мысли – поучиться в аспирантуре и вернуться не осталось и следа.

Ещё утром я сказал в общежитии, что увольняюсь. Когда я вернулся в комнату под вечер, на столе молчаливо и серьёзно стоял строй бутылок с белыми головками. Я трезво оценил, чем это грозит, аккуратно сложил во внутренний карман пиджака все свои уже полностью оформленные документы, а пиджак спрятал в самый угол нашего общего шкафа, сохраннее места в комнате я не нашел. Скоро вернулись из магазина Анатоль и Гена с колбасой ветчинно-рубленой, хлебом и селёдкой, тараньку и несколько луковиц принёс из дому Женя Верес. Часам к шести собралась за столом вся компания, человек семь-восемь и понеслось. Начали по уже более чем трёхлетней традиции за нашим столом, и я сидел на том же самом месте – спиной к двери, лицом к окну, что и в первую мою ночь в этой комнате, и так же мне налили полстакана водки, и так же я подумал, что мне столько - лишнего, но капризничать не прилично. Правда бутылки в форточку на этот раз не выбрасывал, но мне и так было легко и весело в этой компании.

К ночи захотелось размяться и все вместе двинулись в гости к Жене – он только что получил комнату в заводском доме. Долго и бестолково собирались, меня нервировали эти сборы, идти – так идти! У Жени из мебели был только стол, стоявший посередине комнаты прямо под двухсотсвечёвой лампочкой, свисавшей с потолка на голом проводе. А на столе в центре – большая кастрюля с ещё дымящейся варёной картошкой. И бутылка шампанского, которую я, как главный виновник торжества (не единственный - заодно и новоселье отмечали) сразу же взялся открывать. «Бах» - сделала пробка, и всё пространство вокруг нас вдруг стало раскачиваться из стороны в сторону, и до меня не сразу дошло, что это качается лампочка под потолком, потому что я попал в неё пробкой от шампанского. Угоди она в середину баллона и пропала бы наша картошка, но пробка ударила по касательной, и теперь грех было не сделать вид, что всё так и задумано, что фокус удался и фокусник молодец.

А на обратном пути мы боролись и катали друг друга по только что обильно нападавшему первому этой зимой снегу. Всё лицо у меня было забито снегом, снег был и в носу и в ушах и в волосах, он приятно пах свежестью, и мне было хорошо.

Зато утром мне было плохо. Я проснулся с больной головой и некоторое время лежал неподвижно, зная по опыту, что стоит мне хоть немного её повернуть, и придётся поспешно бежать в туалет «пугать унитаз». Краем глаза я видел, что какая-то посторонняя вещь лежит на стуле рядом с кроватью. Я попытался рассмотреть, что это, двигая только глазами (даже это было больно). Мысли шевелились с трудом, и я долго не мог понять, что это за мятая, подмокшая бумажка, а наконец поняв, ужаснулся бы в другом состоянии, но тут тупое, как песком забитое сознание только прибавило ещё одну тошнотворную тяжесть к уже несомым – это была одна из справок моего комплекта документов, на которые было потрачено столько времени и сил! «А где остальные?» - с трудом протолкнул я сквозь горло вопрос, но ответа дожидаться не стал, потому что даже этого небольшого усилия оказалось достаточно, чтобы во рту стало кисло, и желудок мой стал стремительно подниматься к пищеводу, надо было поторапливаться – туалет в другом конце коридора. А когда я вернулся на дрожащих ногах с зелёным лицом, друзья меня пожалели, не стали говорить, как было задумано, что это всё, что удалось найти в снегу. «На Татарин, держи свои бумажки, не теряй больше!» Оказалось, что длинные сборы к Жене в гости были как раз потому, что никак не могли найти мой пиджак, а на улице всё же январь, и в рубашке идти – не порядок. Пиджак-таки нашли, как я его ни прятал. Ну а дальше мне просто повезло, что кто-то был ещё в норме и заметил мои бумаги на снегу.

И потом ещё много лет я видел во сне длинные коридоры нашего КБ, вздрагивал от мысли, что забыл сдать секретный портфель, болтал с Лидой, с Эдом, с ностальгией ощущал радость причастности к большому общему делу, тёплую атмосферу коллектива, где все тебя любят, и с грустью чувствовал, что это – обман, что я всё-таки – крашеная ворона, и пытался утащить кусочек чужого счастья.


     О Войне

Первым внятным ответом на жгучие очевидные вопросы о Войне для меня были книги Виктора Суворова. Они попали на хорошо подготовленную почву, я сам давно уже до многого догадывался, но у него была масса фактического материала. В сущности, для кого же это был секрет, что наша страна изо всех сил готовилась к войне на чужой территории, новым было всего лишь то, что он открыто и чётко назвал ложью утверждение о миролюбии нашей страны. Всего-то лишь: очевидная ложь была названа ложью, и ведь знал я это и сам, а как поменялась вся картина! Сталина и Гитлера – на одну доску. Только тот, кто при Сталине жил, в ком до сих пор сидит неистребимый страх перед «органами» может до конца понять, как не просто было это сделать. Сам я не смог, хотя уже пришёл к порогу этой мысли, мне помог Виктор Суворов.

Однако это не утешало обиды сорок первого года. Почему же наша доблестная армия, так хорошо подготовленная пусть и разбойная, так позорно катилась назад до самой Москвы. И главное – почему всё-таки почти по десять наших за каждого немца, что же мы хуже что ли? Репрессии и истребление командного состава перед войной объясняли это только отчасти. И когда появился Марк Солонин со своей концепцией антинародной власти: народ не хотел воевать - я воспрянул духом. Мне казалось, я нашёл виновных, нашёл оправдание нашим поражениям. Народ-то хороший, но коммунисты (всё же я молодец – не скатился до коммунистов и евреев!) его задавили и довели почти до уничтожения.

Как медленно работает мысль! Я перевалил через свои полвека на уровне Суворова, уже в пенсионном возрасте добрался до Солонина, и только спустя ещё несколько лет до меня дошла общеизвестная, очевидная, казалось бы, мысль, что народ – это мы, мы все, что не бывает палачей без жертв, что это - единый организм, и если «дурная голова ногам покоя не даёт», то - что же, рубить голову?

И я снова погрузился в военные мемуары «их» и «наши». Я понял, что техника у немцев была не лучше нашей, а отчасти и хуже и, главное, её было значительно меньше, чем у нас, но армия была значительно грамотней и в буквальном смысле, и в смысле владения этой техникой, было грамотное руководство на всех уровнях, хорошо обученные лётчики, танкисты, артиллеристы, имевшие боевую практику в предыдущей двухлетней войне. Плюс высокий боевой дух армии-победительницы. Тогда как на нашей стороне - неграмотные солдаты и малограмотные командиры и, главное, вечная российская показуха во всём. Перед войной демонстрировали на учениях красивые манёвры, а на деле оказалось, что никто ничего толком не умеет делать. Вот вроде бы и причины стали проясняться, но к тому времени я немного поднял голову, посмотрел дальше назад, в историю нашу и с усмешкой подумал: чего это я так удивляюсь событиям сорок первого? Разве не было года 1812го, когда и вовсе Москву сдали, или татарских и польско-литовских нашествий? А ещё 1904, когда отдали Порт-Артур японцам, при этом утопив весь флот. Да и в Первой мировой мы не блистали, те же немцы были и в Киеве и в Брест-Литовске.

Путешествуя по Европе, я мучительно пытался понять, ну почему так, почему они там живут разумно и красиво, а мы здесь – «как всегда». И не нашёл иного ответа, кроме как: а потому, что мы - такие, как хотим, так и живём.
Вот в этом же грустном, горьком, пессимистическом  или, если хотите, наоборот: гордом и самоутверждающем ответе растворились и все мои мучительные вопросы о Войне. Нет, я не хочу праздновать «нашу великую Победу» вместе с нашими президентами. Она не принесла нашему народу освобождения, она ничему нас не научила, жертвы были напрасны. Для меня это трагическая история, особенно трагичная тем, что для многих из неё просто не было честного, красивого выхода даже в смерть.

 

            Памир-77
 
Путевой дневник похода по восточному Памиру в районе пика Патхор в Рушанском хребте в августе 1977 года.

Подъезд
30/VII – 77.
Великолепная семерка они же семеро смелых: Шеф, Прекрасная дама, Завхоз, Альпинист, а также Ремонтник, Менестрель и Летописец будут главными героями предстоящей истории, основная прелесть которой в том, что автор её, взявшись за перо, весьма предположительно представляет ее сюжет, не будучи уверенным даже, сможет ли дописать ее до конца. Но такова уж наша C’est la vie, что, садясь за стол и пуская слюни при виде торта, мы не ведаем, не переберем ли еще под соленые грибочки так, что и принесенное с собой придется оставить у хозяев. Что же гадать о событиях, отделенных от нас тысячами километров пути, реками, горами, пьяными шоферами, привалами большими и малыми, пограничниками и аксакалами. И поэтому автор обещает скромно следовать происходящим событиям и не берет на себя смелость так их приукрашивать, чтобы они могли называться исторически достоверными.

Итак, приступим: 30 июня 1977 года в 15 часов 50 минут, провожаемые шумной толпой соратников, семеро смелых отбыли с третьего пути станции Казань в плацкартном вагоне поезда «Казань-Куйбышев» (места с 1 по 7, постелей не надо). Начало этого славного предприятия было, как и начало других столь же славных событий (вспомните гагаринское «Поехали!» – как это ни удивительно, но совершенно такие же слова при отправлении сказал  наш Завхоз) на редкость простым и скромным: мы вошли в вагон и начали есть.

Этой фразой можно было бы и ограничиться при описании событий первых дней путешествия, но на другой день утром получился досадный перерыв, вызванный пересадкой в Джалал-Абадский поезд. Пришлось с утра поехать на Куйбышевский городской пляж, там ели яблоки (а так же огурцы, помидоры, яйца, халву и огурцы малосольные).

Для полной исторической достоверности, конечно, надо было бы еще перечислить, что и в каком количестве пили, но в Куйбышеве была такая жуткая жара, целый день солнце и горячий ветер, что на эту тему не хватит ни чернил, ни терпения автора, которому и так давно пора что-нибудь съесть и выпить.


1/VIII-77
9.30 утра. Шьем и спим. Ощущается некоторая потеря интереса к жизни – отказались идти обедать в ресторан. Но я надеюсь, что это – временная реакция типа горной болезни, и к обеду тонус восходителей восстановится. Имея столько продуктов (15 кг сахара!) мы обязаны смотреть в будущее с оптимизмом!


2/VIII-77
 Наше путешествие продолжается. С утра по личному указанию Шефа приступили к инвентаризации оставшихся на маршрут продуктов, а так же снаряжения и прочего хозяйства. Оказалось, что продуктов у нас 82 кг, снаряжения общественного 48 кг, итого: 130 кг на 7 человек, это около 20 кг на одну спину. Разделились также по палаткам: Шеф выбрал третьим Колю, курящих (зверинец: Лев Бычкин и В. Мамонтов) изолировали, третью палатку оставили для интеллигенции. Все обсуждения прошли в дружеской и сердечной обстановке при  полном взаимопонимании, под личным руководством Шефа, и в интересах настоящей исторической истины, сразу хочу заметить, что всякие измышления о зажиме критики, культе и т.д. и т.п. – это просто клевета на нашу советскую действительность.

Итак, начнем, как всегда с завтрака. Он оставил у путешественников незабываемое впечатление пирогом с орехами (изготовление Колиных женщин). И если вас опять будут спрашивать (например, проводницы): «Зачем вы едете в горы?» – вы смело можете ответить им рецептом этой поэмы для желудка.
После завтрака, как я уже сказал, в обстановке трудового подъема, вызванного призывами шефа (и пирогом), Завхоз и Альпинист приступили к инвентаризации, а остальные – к зашиванию дырок. В двенадцать проехали Кзыл-Орду. За окном – пустыня. Колбаса, выставленная на ветер вялиться, почернела и потрескалась. А до обеда еще полчаса – тридцать минут – 180 секунд!


3/VIII – 77.
Ну и жара! Даже дышать тяжело. А рюкзаки ждут молчаливые и серьезные, как ревизоры.

Самым ярким событием вчерашнего дня, пожалуй, была кража колбасы, к счастью, не удавшаяся. Похитители напали из темноты с перрона, когда поезд тронулся, и зацепили сетку с колбасой крючком. Но бдительный Лев сработал на стук карабина о стекло и успел схватить драгоценный припас. Налетчики просчитались, натолкнувшись на нашу бдительность. (Напомню, что Шеф лично еще за 10 минут до этого события предупреждал Завхоза: смотри, колбасу-то убрать надо, а то... звёздочки...) Зато потом, выйдя к подножке на темном разъезде, мы их били и уничтожали, подсовывали всякие гадости и вообще торжествовали во всю силу нашего воображения.

Вчера не было так жарко. Казахстан сильно пах полынью и мятой, дул ветерок, было хорошо. Меню на ужин, а также обед и следующий завтрак: яйца с помидорами. Вечером куряки играли в преферанс и совращали Колю, Саня пел, пришли послушать пьяненькие ребята – работают в обслуживании Памирского тракта. Сегодня в 6 утра проехали Ленинабад, в 9 – Коканд. Ну и жара! Сейчас 10.00, уже сложили рюкзаки, кончается суета. Коля уже в походном виде – в зеленом, и даже в шерстяной шапочке. Лев закончил суетиться и нервничать – ждет, Вадик складывает рюкзак в двух трусах, как майский жук, не успевший спрятать нижние цветные крылья, Света уже причесалась (и Коля уже отгоревал над рас-ческой), Шеф еще спокоен. Все сделано, ждем прибытия в Андижан. Что день грядущий нам готовит?


6/VIII – 77
 Начиная писать, дал себе обычный в таких случаях зарок – не запускать, писать, во что бы то ни стало, каждый день. И вот на сколько меня хватило. (Вчера ночью, правда, давал зарок, что сюда больше – ни ногой! Куда угодно – в тайгу, к комарам, но только не на эту треклятую высоту! А уж этим-то зарокам цена давно известна, кто их не давал, пусть кинет в меня камень – их здесь сколько угодно!).

Ну и денечки я вам скажу, уважаемые товарищи потомки, (чтобы вам так не влипнуть) нам достались! Вылезли мы, как полагается, в это пекло, оттащили рюкзаки (и многочисленную ручную кладь – просто диву даешься, как моментально она появляется из ничего и как упорно не желает скрываться обратно в рюкзак), – оттащили на автовокзал и ринулись, как вы уже догадываетесь, на базар. Однако разочарование наше было быстрым (30 мин.) и полным – ничего нужного нам ни на рынке, ни в магазинах Андижана не оказалось.

Сорок минут от Андижана до Оша на автобусе теперь кажутся счастливой прогулкой. Ош порадовал больше. С шести до восьми вечера успели все докупить и даже прилично поужинать.

Ночью ОШивались в ПОТУ (Памирское объединенное транспортное управление?) . Спали на нарах чайханы, под чинарами. Рядом – трасса. Традиционные запахи чайханы: горелого мяса, прибитой водой лессовой пыли и еще не понятно чего – чайханного мешались с запахами бензина, гомон узбеков и вечная и бесконечная музыка из репродуктора – с шумом машин и ревом мотоциклов. Зажглись (после полуночи!) ртутные лампы над чинарами. Кто-то пел странным голосом старого дервиша, бесконечным дуэтом, один просто что-то спрашивал – а тот  в ответ пел, временами что-то гортанно кричали лужеными пастушьими глотками, около часу ночи начали заводить мотоцикл. Брызнул дождичек и передумал, как только мы повскакали и собрали вещички. В половине третьего я еще не спал. Саня прогулялся и сел курить на нарах, ворочались и на соседних кроватях.


     Памирский тракт

В пять нас подняли шоферы, рассвет едва намечался. Мы успели только сложить рюкзаки и умыться. И началось! 520 (а Коля 600 км) за один день по такой дороге даже пассажиром вызывает желание дать зарок, что это – в последний раз!

Все начиналось очень мило. Правда совершенно противоположно вчерашнему договору первыми привязал свои рюкзаки к цистерне (к бочке) и уехал летный состав – Лев с Вадимом. На следующей бочке – мы с Саней, Коле досталась машина не до конца (до Джиланды) и последними, на бортовой с досками и комфортом – Шеф и Света. Завтракали, если можно так назвать чай с лепешками, в чайхане в часе езды от Оша и покатили дальше, обгоняя друг друга и снова сходясь в поселках.

Путь наш можно условно разделить на три части. От Оша до Сарыташа – приятное путешествие по знакомым по характеру дорогам, машины шли быстро, сердце жаждало новизны, глаза наслаждались красивыми пейзажами, но, как выяснилось теперь, эта часть и меньше всего запомнилась. Взяли три перевала: невысокий и не очень заметный Чигирьчик, классический Талдык, с многочисленными друг над другом нарезанными  в кривом склоне серпантинами (хотя пешком его можно было бы пройти прямо по дну долины до самой седловины), и так же с другой стороны и третий – почти без подъема – «40 лет Киргизии», скалистые ущелья сменяются более широкими долинами с карнизами лугов и полей вдоль речек, с кишлаками, просто кибитками и фермами.

В Сары-Таше в 12 часов (тоже впопыхах) отобедали, заправили машины, предъявили пограничникам пропуска и ринулись дальше. Пересекли Алайскую долину (вот и посмотрели ее у начала – прошлый раз были в Дараут-Кургане) и потянулись на юг к перевалу Кзыл-Арт. Вот тут, для меня, по крайней мере, начался Памир еще не виданный.

Сначала все шло как обычно: пустынное, ну, может быть, попустынней немного, чем обычно, ущелье, справа весь в белом массив пика Ленина. Горы вокруг сыпучие, не из камня, а из сплошных осыпей затвердевшей глины с гравием (недаром здесь бесконечные сели), все различных оттенков красного цвета: от ярко розовых и оранжевых, до красно-коричневых, и на них редкие ежики колючки. Ни кустарника, ни речки порядочной, вода ходит, где хочет, и русел промыто без счета. Долина втягивается к седловине, в боковом склоне нарезаны бульдозером крупные серпантины, асфальт давно уже остался позади, полотно – из собранного бульдозером тут же с боков дороги гравия. Машина тянет на второй скорости, но местами не хватает сил перелезть через поворот и шофер, ругаясь, включает первую. Назад с перевала ничего интересного не видно – все эта же пустая, узкая, красная долина.

Перевалили через гребень (4280 метров над уровнем моря) и – в Таджикистане. Однако большого впечатления нет: ни снега, ни льда, ни растительности, внизу все та же пустыня. Да и устали уже, тряска по гравию (по шпалам, как они говорят) выматывает, и глаза уже режет от солнца. Чувствуется перегрузка информацией, любопытство уже насыщено, работает профессиональное: надо – смотри. Сане все хочется увидеть пик Ленина, но тот упорно в облаках. Весь громадный белый массив виден с самого Сары-Таша, а пик закрыт.

 Спуск с Кзыл-Арта в долину Маркансу совсем небольшой. Ну, вот такой пустыни я еще не видел! Это символ пустыни, символ бесплодия земли, куда « и птица не летит, и зверь нейдет, лишь вихорь черный...» По сторонам огороженная бурыми голыми пиками, совершенно голая, покрытая крупным грязным песком вперемешку с гравием, так что каждый порыв ветра выгоняет из нее облако черной пыли, впечатление производит сильное даже на усталые глаза. Меня бы там оставить – через час бы ноги протянул на этой раскаленной сковородке, несмотря на холодный ветер. Дальше – очень пространная, плоская долина озера Кара-Куль. Со всех сторон торчат черные зубья пиков, сразу вершины, без предгорий, такое ощущение, что эти горы засыпали слоем гравия километра в три толщиной, так что остались торчать одни верхушки. Обогнули Кара-Куль, он странного зелено-голубого цвета, все так же голо вокруг, местами берега окантованы солью.

На берегу Кара-Куля застава (вот уж неуютное место, кучка стандартных белых домиков на голой гальке), проверка документов. Шефа и летный состав водили в домик, нас пропустили сразу, и наш шофер сразу погнал дальше.

Длинный подъем вдоль реки Музкол на перевал Акбайтал я помню уже плохо. Широкая долина, все та же галька по обе стороны дороги, сгребенная из нее низкая насыпь, река, текущая где придется по немереной пойме, пограничные заставы слева в стороне, там до Китая – 15 км (несладко здесь, наверное, служится), и все совершенно голо: галька, глина, сыпуха, тоскливые домики дорожных монтеров с брошенной на ветру техникой. И вдруг – два черных-черных киргиза с лопатами на этой бесконечной дороге – что тут можно сделать лопатами?

Ак-Байтал, несмотря на свои 4660 метров высоты (почти Монблан), уже совсем не произвел впечатления и не запомнился.  Ветер был сзади такой силы, что машина никак не могла обогнать собственную пыль, и она застилала кабину, песок насыпался в раздраженные глаза и в волосы. И дальше 90 км до Мургаба, как сказал, коверкая русскую ненормативную лексику, шофер, самый «некачественный и т.д. и т.п.» участок дороги.  Бесконечные объезды разбитых мест, пыль столбом и от машины, и просто от ветра, и все та же широченная голая долина.  Глаза уже не смотрят, мы пытаемся с Саней спать, но слишком сильно трясет, шофер, несмотря на тряску, гонит за 60, от мотора пышет, как от печки, жжет солнце через окна, холодный ветер страшно гудит в открытом верхнем люке кабины, уже ничего не хочется, мы оба сыты по горло пустынями восточного Памира.

 Проехали Мургаб – три десятка саманных домиков на голом склоне.  Заправили машину, выкинули разбитый арбуз и ринулись дальше. Мы с Саней уже не были любопытными путешественниками, а просто грузом в кабине.  Нас трясло и кидало, в ушах гудело, ветер бил в воспаленные лица, болела голова, глаза открывались только ненадолго, когда по ним на очередном вираже ударяло низкое, мучительно-яркое солнце.  Пейзаж все прежний, только вершинки на горизонте  стали еще черней.  Я уже отсчитывал километры до Ванкалы, и тут показался поселок Аличур, мост через речку Аличур, шофер свернул за мостом к берегу, поспешно достал удочки и убежал рыбачить. Мы с Саней с трудом вывалились на гальку.

Солнце село. Быстро темнело. Пронзительный ветер беспрепятственно тек по галечной долине. Мы неосторожно захлопнули дверку кабины, ручки у нее не было и внутрь без ключа было уже не попасть. Я полез на бочку и трясущимися руками стал доставать свитер из рюкзака. Саня побрел к поселку, я потянулся за ним.

Электричества там не было, столовая – без чая. В темноте, все так же дрожа, я с трудом проглотил сухую печенку. Саня есть не стал – ему это было делать бесполезно. Машина еще не пришла, мы сидели на полу в темной комнате и дрожали, временами Саня вставал и уходил ненадолго. Мне тоже было плохо. Мы заехали сразу на четыре тысячи после бессонной ночи, открутив 520 км такой дороги при одноразовом питании, на пятый день пути – как не быть «горняшке».

 Приехала к гостинице наша бочка. Уже в полной темноте, на леденящем ветру отвязали рюкзаки, приволокли их в комнату (скажете: зачем такие мелочи? Но от нас это потребовало героических усилий!). Уже ложились, когда услышали голос Шефа в коридоре, потом приехал летный состав, потолкались в нашей комнате и ушли спать в другую. Значит, нет только Коли.

Я не буду описывать эту ночь, это уже сделано в медицинских справочниках в графе «горная болезнь». Конечно, я клялся, что в горы больше ни ногой и в редких промежутках между бессонницей видел, как меня больного, с крупозным воспалением легких транспортируют обратно в Ош.


5/VIII – 77.
Шестой день в дороге. Нас подняли еще в темноте. Все тот же пронзительный ветер на улице. Жуткая боль в голове. Мы собрали рюкзаки, у нас не было сил даже завидовать тем, кто их не снимал с машины (Шеф и Света), привязали их на бочку, пожевали холодной и противной дыни, сидя в комнате с шоферами. Те посмеивались над нами и хвастались, но лица у них тоже были бледные и усталые.

Погрузили свои страдающие тела в кабину и ринулись дальше. Вдоль Аличура и до перевала Койтезек места все те же, правда есть редкая травяная растительность, пучки колючек, сурки сидят на кочках и демонстративно не обращают внимания на машины, зайцы стоят столбиками и ухом не ведут. В машине стало легче, и Саня даже запел.

За Койтезеком очень крутыми серпантинами спуск, и дальше места резко меняются. В сравнительно узком ущелье – голубая река, ярко зеленая трава, высокие кусты и воздух – Боже мой, какой ароматный, густой воздух! Мы его сразу почувствовали. Вылезли из машины в Джиланды. И голова в один момент перестала болеть, и мир вокруг стал сочным, цветным и прекрасным. Собрались все вместе в столовой. Приехал и Коля, он, оказывается, здесь и ночевал – бедняга, он вчера прогудел еще на сто километров больше нашего. Зато помылся в бане и доволен.

Дальше долина все зеленей и живописней. Нет и намека на вчерашние пустыни. Неширокое ущелье между скалистыми горами, все зелено внизу, на каждой приречной террасе – кишлак, почти сплошные кишлаки. Вылезли у моста через Гунт у реки Патхор. Долго ждали Колю. Стоило бы описать еще, как переправлялись через Патхор по сломанному мосту, но уж терпенья больше нет. Поднялись примерно на один километр по Патхору и встали в прекрасном месте. В два часа дня обедали, наконец-то, любимым супом из пакетиков, а потом завалились по палаткам на послеобеденный сон. Наконец-то подъезд окончился, и мы, порядочно помятые и вымотанные – на маршруте.


     К перевалу

6/VIII -77
 Спали до девяти, теперь бездельничаем. Лев с Колей ушли смотреть дорогу, Саня на рыбалке, Шефа Света повела загорать, а мне уже до колотья надоел этот дневник. Пойду, дожую виноград, если еще не поздно.


7/VIII – 77
 Вчерашний день закончился, как и начался. Был вечер воспоминаний: «Бойцы вспоминали минувшие дни...». Какие оказывается мы все испытанные и опытные, страшно слушать! Дело идет к тому, что скоро не будет смысла идти в горы за новыми приключениями – любая ситуация уже была, и фотографии есть любых пейзажей, переправ и трапез. В главной роли выступал дуэт Л. Бычкин, В. Мамонтов. Остальные пили чай и авторитетно соглашались.

Темнеет тут в восемь. За палаткой шумит река, как непогода. Спится очень хорошо.

 Сегодня первый день на маршруте. Долина Гунта неширокая, с обжитой речной террасой. Справа впадает Патхор, образуя плоский язык с зеленью и кишлаком. Мы идем вверх по Патхору по правому берегу. Прошли три часа – четыре перехода. Идем компактно, как по инструкции, а вокруг восьмеркой кружит Коля с кинокамерой – так что фильм будет (а не будет, так посмотрим прошлогодний, там все это уже есть).

Сейчас обедаем, шумит молочный Патхор, давит оглушительное солнце, но ветер уже прохладный. Все лежат в тени кустов, Коля ушел на разведку. Самая популярная песня – «а я в Россию домой хочу...»
После обеда сделали еще пару переходов и в пять часов остановились на довольно широком и пологом склоне. Через полчаса зашло солнце, наконец-то – очень устаешь от него за день. Принялись с Саней за гимн, но едоки волнуются – пора готовить ужин.
Открылся снежный купол в хребте напротив (Шуднанский), и пик Патхор стал заметно ближе. Напротив за рекой по склону бегают ишаки.

Вечером – концерт, хорошо – еще не холодно, примерно +5;С. По альтиметру поднялись на 180 метров.


8/VIII – 77.
Второй ходовой день. Погода здесь, похоже, всегда одна. В 9 часов из-за хребтика вылезает солнце и начинает жарить, при этом оно довольно резво бежит через ущелье к другому хребтику и в 5 часов 30 минут за него прячется, успев за это короткое время порядком надоесть. Пишу, сидя в тени огромного «чемодана» в штурмовке, а на солнце страшное пекло. Но ветерок прохладный. Очень уж тут все резкое. Резкий свет, контрасты температуры, склоны, пики, колючки, звезды ночью и месяц как клинок.

Подъем был в 8, в  9.15 уж двинулись, сразу в гору. Прошли 3 перехода, но тяжелых – подъемы и спуски по курумнику, и остановились обедать (в 12 часов) под кустиками у реки. На этот раз на разведку ходил красногетрый Лев, а Коля, потоптавшись вокруг от мучительного безделья, лег спать.

До двух провалялись, переваривая корюшку в томате и тухлую колбасу, в два снова ринулись в гору сквозь это жуткое пекло. Прошли полтора перехода, тоже тяжелые, все с перепадами и встали, раздумывая, остановиться на дневку здесь на бугристом мысу или перейти лежащую впереди широкую пойму Патхора (микро Маркансу) и втянуться на морену бокового (слева по ходу) ледника. Шеф с Колей пошли смотреть там место, а мы остались сидеть на камнях на солнце и на ветру, лениво перебирая языками в полной уверенности, что дальше не пойдем. Однако разведчики с энтузиазмом потащили нас дальше, обещав райский уголок. Тяжело подниматься снова, уже расслабившись, снова лезть по камням на морену, но место и впрямь неплохое, ничуть не хуже, чем на мысу, даже с дровами, и все таки ближе к цели. Да и возраст уже, вроде не тот, чтобы спорить из-за такого пустяка.

 Теперь уже напротив открылась целая снежная страна, розовая на закате и сизая в сумерках. На пике видны все подробности, висячий ледник, ребра, снежники в кулуарах. Слева по ходу, наверху просматривается боковое ущелье, там, видимо, ледник, мы стоим на языке высокой морены, которая на первый взгляд, смотрится как просто осыпь. Зашло, наконец, солнце, расставили палатки у больших камней, Коля сделал бассейн для отстоя воды из ручейка. Лев, наконец-то, добрался до примуса.

Ужинаем на большом и еще теплом камне. «Прекрасно жизнь ее текла под сенью пальм и тамарисков...» (В. Мамонтов).


9/VIII – 77.
Сегодня вторник и дневка. Ох, и дрыхли, с 9 до 9! Ну, разве туризм не лучший отдых!? Встаешь, а каша, неизменная, прекрасная рисовая каша уже булькает на примусе (китайцы ее уже 3 тысячи лет едят, и до сих пор не надоело, а наш завхоз пытается замордовать нас с помощью несчастных пяти килограмм – чудак, он не знает, как нас тренировали на холодной овсянке).

Сегодня дежурные провели эксперимент «вертикаль». Они поставили себе цель доказать возможность работы примуса, поставленного на вертикальную стену. В общем, теоретическая возможность такого процесса подтверждена, жаль только что приходится ждать горизонтального чая, так как не разработан пока способ собирания вертикального чая с камней.

Сегодня получено также экспериментальное подтверждение еще одного общетеоретического положения – о преобладающем любопытстве женщин. Света нашла тур с запиской на берегу реки. Записка, полуистлевшая, не очень четко написанная, с чертежом Патхора и ледников адресована некой Ковалевской. В ней написано, что на перевал надо идти по второму слева леднику, по левому краю, что они дошли почти до перевала, но вернулись из-за плохого самочувствия одного из участников.

Сейчас Коля ушел на прогулку на ближайший снежник и утянул с собой Саню. Остальные – по углам.

 Хорошо бы постирушки устроить да помыться в этой мутной водичке. А солнце уже добежало до середины ущелья, небо темное, уже черноватое.



10/VIII -77.
 19 ч. 45 мин., 3980 метров. Вчера никаких заметных событий не было. Хотя, как же это я так! А блины! Удивительные, необыкновенные, несравненные блины! У них был только один недостаток – их недостаток. И, конечно же, испек их, как вы думаете, кто? Если вы переберете быстренько в памяти всех участников (учтите, Свете было некогда), то вам сразу станет ясно, что это был опять Коля. Читающий эти строки наверно думает, что у нас в группе минимум три Коли, но это заблуждение. Оказывается, один человек может быть средоточием стольких талантов и совершать каждый день (что там день – каждую минуту) столько разнообразных подвигов, что постороннему трудно поверить. Да, были блины! А после них обычное соревнование между Львом и Шефом – кто больше вспомнит местных географических названий. «Тегер-меч», – говорит Шеф и на лице его намечается ностальгическая улыбка. – «Алтын Мазар», – сурово отвечает Лев. «Пшарт, Дузахдара, Джиргиталь», – сыпет Шеф, как камни на осыпи. – «Ван-Кала, Турумбек,  Алабашлы», – не сдается Лев. Окружающие слушают с молчаливым почтением. Мероприятие проводится ежедневно при полном сборе и с неизменным успехом.

Костра нет, сидим на большом камне. Вылезли звезды над снежниками Шуднанского хребта. Концерта на этот раз нет, треплемся потихоньку, кто во что горазд.
Сегодня пятый день на маршруте и 3-й день ходу. Идем не спеша. Но на удивление быстро собираемся утром. При подъеме в 8.00 мы в 9.15 уже выходим и так – как часы, каждый раз. Сегодня позавтракали еще на дровах, доели несравненные Колины блины и дальше по моренам, цепочкой, впереди Шеф, в конце пишущий эти строки, Коля наверху. Коля-я-я – кричит Шеф, при-и-вал! Нам кричать не надо. Переходы по полчаса, солнце, ох, уж это солнце, ну и жарит!

Около двенадцати встаем на обед, на голом месте, под солнцем. Хорошо – ветер холодный. Пьем томатный сок – курорт, да и только, каждый день – сок.

 После обеда еще три перехода – до ледника, все время вверх и вверх. Вылезли на ледник. Теперь видна вся география ледника Марковского. Древо Патхора заканчивается разветвленной кроной ледников. Нам – то ли по второму слева с длинным белым языком внизу, то ли по среднему, широкому, крутыми белыми ступеньками поднимающемуся между двумя пиками. Все авторитетно рассуждаем об этом, глядя в схему и вокруг (даже пишущий эти строки не ушел от соблазна сказать свое слово).

Поставили палатки на галечной площадке, плотненько друг к дружке. К шести вечера дежурные выдали на примусе, под неусыпным надзором Льва перловый суп, теперь расползлись по палаткам и каждый занят любимым делом. Шеф спит, в зверинце режутся в карты и соблазняют обучить преферансу Колю, Саня сочиняет нашу сагу. Сыр вот что-то стал странно попахивать в палатке. Камамбер нам, вроде, ни к чему. У нас уже такая колбаса есть. Завхоз стал что-то не таким общительным как прежде. То все уговаривал сухарики есть, а теперь погрустнел. На завтра – разведка, порезвимся, если ноги пойдут, а не пойдут, так Коля расскажет, где там что.


11/VIII -77.
 Вчера был долгий концерт, сначала в зверинце, потом у нас. Небо вечером высотное, черное с яркими звездами.
Сегодня утром мы дежурные. Завтракали в 9, к десяти собрались. Шеф своей палаткой на разведку по левому леднику (его белый язык спускается ровно, и к нему хороший подход), Лев – в лоб через ледник, спускающийся с севера, к предполагаемому перевалу. Льву, несмотря на его протесты, придали Саню. Мы с Вадимом остаемся домовничать, так как кошек (якобы поэтому) только пять пар.

 Сегодня – немного облака, ветер, не жарко. Мы с Вадимом вслед за Шефом лезем на тот же белый язык по голубому внизу, а сверху бело-ноздреватому льду. Ботинки хорошо держат, вверх без рюкзака идти сравнительно легко, быстро набираем высоту. Садимся на пупыре, что называется - курим, смотрим вокруг. Вот и наши восходители мимо нас идут. Голубые трещины перепрыгивают. Перебираемся на морену. Теперь видно Льва с Саней. Они уже ползут по «Северному» леднику, мы его видим анфас, а он оказывается неожиданно длинным. Они машут руками. Скрываются за перегибом.

Мы долго сидим там наверху. Хорошо видна правая, восточная долина, там очень ровный и длинный подъем, сначала морена, потом ровный ледник – очень заманчиво смотрится. «Вот помяни мое слово, – говорит Вадим, – придем и Шеф заведет разговор про этот ледник». Подумаешь, провидец, мне тоже туда хочется, я сразу начинаю строить планы, как бы туда слетать за день. Нет, за день не слетаешь, но, может быть, там перевал есть. Спускаемся по льду, прыгаем через рукава речки, возвращаемся в лагерь, готовим обед к двум часам. Шефская команда, вроде бы, спускалась прямо за нами, но их еще долго нет. Жарим колбасу, ждем, языками помаленьку  чешем.

Приходит Шеф – ничего не ясно, как пройти к предполагаемому перевалу они не видели. Ждем Льва. Немного болит голова, но солнце сегодня уже не утомляет. Лев приходит только в четвертом часу, бурый лицом, начинает рассказывать, что он видел. Коля в нетерпении предлагает ему разные варианты, но Лев упорно договаривает свое. (Саня мимо всех прошел к палатке, отказался от еды и лег вниз лицом). Перевала Лев тоже не видел, дорога плохая, крутая осыпь, крутой ледник, крутой фирн, дальше, вроде бы, перегиб, и что выше – не ясно, может быть перевал. Коля с энтузиазмом за перевал – все же ясно теперь. Я, конечно, в скептиках: даже виденное, но не пройденное – сомнительно, а уж предположения в таком сложном районе – не более чем фантазия. Чувствую, как раздражает Колю мой пессимизм. Ему бы вверх хоть сейчас. А мы тянем.

Дебаты были долгими. Лев защищал свой вариант, но без уверенности. Ясно, что идти там тяжело, а успех сомнителен. Ясно, что Шефу хочется направо. И мне тоже. Коля боится, что отступив здесь, мы можем отступить и там и вернуться в Ван-Калу. Нет, пока, вроде это нам еще не грозит, хотя пробивной потенциал у нас очень невелик, по 1/7 Коли/человека. Итак – решили: завтра со всем хозяйством пойдем по морене восточного ледника и встанем лагерем в конце камней. Потом день на разведку перевала, потом, в случае неудачи возвращаемся и повторяем этот же план на западе. Из сегодняшнего дня ясно одно, что западный вариант довольно сложный: ледники сильно изогнуты и разорваны, перемешаны со скалами и сыпухой, и трудно сказать, где именно тут перевал и есть ли он вообще.

 А я немного устал. У меня в каждом походе есть точка минимального духа, обычно это где-нибудь перед перевалом, когда будущее неясно. «Мама, я хочу домой!»

Интересно все же, что из этого получится. Приятно, конечно, читать, когда следующие листки уже заполнены и можно перелистнуть и узнать, что там. А здесь: поживем – увидим.

Сейчас смеркается. Сегодня «красный чум» у нас. Только зверинец у себя – что-то Вадиму нездоровится. Саня уже взял гитару. Пьем чай.


     Перевал

12/VIII – 77.
19 ч., 20 мин., 4400 м. Я больше никогда, никогда, никогда не пойду на Памир! И вообще в поход не пойду, не дальше Марийской! Как же болит голова! Больше всех Саня страдает – никак не может поесть так, чтоб надолго. Ходит вокруг палатки и сочиняет стих: «Хожу я тенью по морене среди других таких же теней». Хуже всех наверно Вадиму, лицо у него серое, но держится он невозмутимо. Напичкали его химией, лечат.

Лагерь поставили на морене, вернее на засыпанном льду. Если вытащишь камень – под ним вода. Выложили из плоских камней площадки (все на четвереньках, один Коля неутомимо бегает), поставили палатки. Коля жарит блины, Шеф опрокинул готовый суп и теперь варит новый. В зверинце тихо. Но место вокруг замечательное!

Мы вышли в 10 утра (Вадим болеет, но делает вид, что все о'кей) и целый день лезли по гнуснейшей морене по россыпям камней с бугра на бугор. Не видно ничего ни вперед, ни назад, ишачка одна, тяжелая работа. Прошли довольно много, не только вышли к языку бокового ледника, но и поднялись вдоль него. Теперь у нас ледники со всех сторон, классические ледовые реки, как в учебнике, и снежные вершины, куда ни погляди. К длинному и грязному леднику, по которому мы целый день поднимались, (прошли, наконец-то, мимо пика Патхор) выходят здесь (как пальцы) три белых, длинных, слабо изогнутых ледника, поднимающихся почти до вершины. Наш ледник просматривается весь, но перевала не видно. Похоже, придется перелезать через скальный гребень. И неизвестно, какой спуск.

Но как башка трещит! Солнце село и стало холодно. Обгорели у всех лица за сегодня. На завтра планируется подтянуться под перевал и, может быть, сходить на разведку, чтобы послезавтра попытаться перевалить. Другой вариант: завтра подтянуться, послезавтра разведка и на третий день к перевалу. Ну да увидим, что будет.


13/VIII – 77.
 22 ч. 05 мин., 4780 м. Пока с каждым днем тяжелее. Сегодня собирались не спеша, обещан был короткий день – только подтянемся вверх по леднику и встанем. Шли сначала по заваленному камнями льду, виляя между «грибов», потом вышли на лед, грязный, в многочисленных промоинах, речки шумят в голубых руслах, открытые трещины уходят в темноту. Пару переходов шли довольно быстро, подъем был не крутой. Потом ледник пошел на взлет с перегибом. Стало больше снега, начались кальгаспоры, сначала мелкие и сильно подтаявшие: ледорубом заденешь – и рассыпается, потом все гуще и выше и плотнее. Перед взлетом посидели, получили по конфетке, попили водички. Вокруг сплошные ледники, ледопады, заснеженные вершины. Видна восточная сторона Патхора, обвешанная голубыми висячими ледниками.

Потянулись на горб. Сначала мешали только кальгаспоры, потом буквально замордовали трещины. Обход, еще обход, по снежным мостам. Вадим провалился, но застрял с рюкзаком, Лев к нему кинулся сзади, но он его прогнал – вылезу сам.

Темнеет, трудно писать. Все уже разбрелись по палаткам и спят. Так вот, без обеда мы через силу вылезли сквозь этот ледяной лес к скалке, пообедали на снегу, на редких камнях. Ну и жарит солнце, когда со всех сторон только снег, местами еще и льдистой корочкой покрытый!

Ночевать вылезли на скалу, метров пятьдесят над ледником, палатки поставили с самого краешку. Для альпинистов это, может быть обычное дело, а мне как-то непривычно: на скальной полке, так что от палатки и отойти некуда. Темно уже совсем. Пойду спать. На камушках, с Саней в одном спальнике.


14/VIII -77.
19 ч. 45 мин., 4780 м. Все тот же лагерь «альпинистский». Руки мерзнут писать, солнышко уже зашло. (Заметьте – «солнышко», днем я бы так не написал). Днем глаза и все лицо страдает от беспощадного со всех сторон света. Наш лагерь на выступе скалы, над нами желтая, сильно выветренная вершина. Под нами метрах в пятидесяти стекает основной ледник, по которому мы пришли, и за ним весь противоположный берег в выпуклых висячих ледопадах, кое-где только проступает желтый камень. По другую сторону скалки боковой ледник, тоже весь уставленный кальгаспорами, как ледяная тайга или бесконечная стая пингвинов. За этим боковым ледником и вдаль на юг все такие же снежные пики. Еще дальше на юг, даже над этими шести тысячными горами поднимаются в бледнеющее на горизонте небо вовсе уж грандиозные вершины Афганистана: есть трапеции, есть трапеции с пиком на одном углу, все угловатые, массивные, не острые. Весь этот снег днем мучительно сияет, как ни наклонись, как ни закрывайся очками или рукавом все равно откуда-нибудь лучится свет. Лица уже как сковородки.

Итак, сегодня был день разведки. Еще вчера Лев наметил себе предполагаемый перевал, красивый взлет по боковому леднику и дальше снежная гряда прямо к гребню. И все это на виду из нашего лагеря. Я тоже собирался с ним. Шеф собирался искать перевал в цирке основного ледника, по карте это вроде бы так.

Мы с Саней дежурные. Солнышко засветилось на стенке палатки – самое время бы кончать ворочаться и поспать наконец в тепле, но Лев хотел выйти пораньше – надо вставать. Мы с Саней за ночь как нынешние молодожены, успели сойтись и разойтись. Сначала показалось холодно – залезли в один спальник. Среди ночи показалось душно. Вылезли, остыли, перестелились врозь, да так и проворочались до утра от холода. В 7.30 дошло до нас солнышко. Саня! Вставать надо. А за водой-то как далеко идти – под скалку. Хорошо – Коля уже на страже. Я иду разжигать примус и тороплюсь сварить манку, пока некому давать мне советы.

 К десяти разведчики собираются. Оказывается, со Львом идет Коля, значит я с Шефом. Они уходят первые, весь их путь виден из лагеря. Выходим и мы, наконец: Шеф, Света и я, как всегда сзади. Берем сначала крутой подъем по льду с камнями вдоль нашей скалки, потом длинный подъем между кальгаспорами. Господи, сколько их здесь – этих белых пингвинов, сначала ростом по колено и хрупкие – мы ломаем их ботинками, потом, чем круче склон, а он смотрит на юг, тем крупнее.
Проходим несколько трещин, где-то под снегом журчат речки. Солнце жарит. Взлет все круче, метров 150 (по высоте) крутизны, а дальше – зубья гребня и между ними, вроде бы, проходы. Поднимаемся очень медленно, кальгаспоры уже по грудь сплошными бесконечными частоколами поперек склона. Шеф пробивает дорогу ледорубом, Света и я тащимся сзади. Высота около пяти тысяч, дыхания нет, страшно не долезть, уж очень хочется заглянуть за этот гребень. Столько дней потели под рюкзаками, курумник, сыпуха, морена, ледник, трещины, кальгаспоры, и вот остаются метры – так хочется заглянуть на ту сторону! Все больше неба, темно-синего, все меньше снега. Вот уж и перегиб и мы выходим между двумя выветренными скалками на гребень хребта.

 Все. Видно, что за. Видно, что перевала нет - с обратной стороны висячий лед, мы на ледовом карнизе, как в директорской ложе перед огромным театром лежащих за гребнем гор. Видна мощная вершина в Язгулемском хребте, видна долина куда нам нужно спуститься, ледник, морена, речка внизу, зелени не видно – все бело и серо с такой высоты. Видно, что Львиная седловина действительно перевальная.

Ну, вот и все. Мне не хочется говорить, что для меня окупилась вся  ишачка – не те слова. Я бы, и не попав сюда, остался доволен, но все же хорошо очень, что мы вылезли на этот гребень!
Потоптались минут десять. В соответствии с торжественностью момента, конечно, закусили, одели у кого что было запасено и посыпались вниз. Два часа шли вверх, вниз спустились за час.

 Лев уже в лагере. Они тоже были на гребне. Поднимались 1 ч. 10 мин. (а Коля – ровно час). У них, как мы и думали – перевал, и завтра мы пойдем туда.

 Уютно у нас на козыречке. Только что-то меня опять горняшка прихватила. Пришлось снова глотать анальгин. Посплетничали у примуса на кухне, на солнышке, как на Санчо в Марийской. Но вот и солнышко село. Поужинали и спать. Сейчас половина девятого, Саня бренчит у меня под боком на гитаре, уже с трудом видны строчки. Мерзнут руки и ноги. Снежник напротив сиреневый, но вершины еще яркие. Пора спать, завтра перевал.


15/VIII -77.
 19 ч. 00 мин., 4350 метров. Это уже за перевалом. Утром собирались как обычно, вышли в 9.30, весь путь до перевала хорошо виден из лагеря. Вперед побежал Коля, чтобы снимать, как мы будем пыхтеть на подъеме. Подъем сначала не крутой через тень от «нашей» скалки по вчерашней львиной тропе, потом все круче, градусов под 50, по обломанным спинам высоких, по пояс кальгаспоров. Колин рекорд до перевала 1 ч. 10 мин., наше время я скромно не заметил, во всяком случае, в двенадцать мы были уже там, а Коля снимал нас из всех объективов со всех сторон, а потом прибежал нам навстречу, чтобы взять Светин рюкзак (но она не позволила – ишь, ухажер нашелся!).

Всем вам известно, что чувствуют люди, взошедши на перевал, так что я не буду описывать эмоций наших: облегчения, радости, оживления. Шеф объявил: высота 5105 метров по альтиметру, всех, впервые взявших пятитысячный рубеж он поздравляет. Спасибо.
Я пошел фотографироваться на самое эффектное место, с Памиром на фоне. Шеф со Львом отправились уточнять место спуска. Саня лежал на камнях, Вадим курил потихоньку на солнышке в загороженном от ветра закутке. Коля потоптался на месте и, не в силах выдержать безделья, тоже ринулся на разведку.

 Очень это приятно - сидеть в безветренном месте и смотреть с пятитысячной высоты, на которую сам залез, смотреть вниз и вокруг на бесконечные снежные вершины, редкие сиреневые облака над пиком Ленина, черные провалы долин. Снег и лед и черные скалы составляют видимый отсюда мир. Горы одинаково эффектны по обе стороны хребта.

Приходят разведчики, возбужденные: спуск хороший, можно идти. Однако пора уж и обедать. Кипятим чай, обедаем. Сардины и корюшка на 5100 идут прекрасно, сыр хуже. Коля с Львом и Шефом делают тур. Лев после краткого обсуждения пишет записку (названия нового перевала: «Советских пенсионеров» и прочее в этом роде с презрением отвергнуты), что группа казанских туристов под руководством В. Племенкова взяла этот перевал с юга и, не нашед тура, предлагает назвать его именем Евгения Иванова - альпиниста, участвовавшего в покорении пика Патхор.

 Ветер очень холодный на гребне. Коля заставляет нас выстроиться на самом ветру и фотографирует. Вот и все, можно спускаться. Мы с Саней идем последними, он умирает, но не сдается. А какой прекрасный спуск по ровному, плавно изогнутому от крутого, до совсем горизонтального, ярчайшему снежнику. Это при белоснежном, громадного простора окружении. Цепочка людей далеко внизу и не надо пыхтеть и тяжело дышать над каждым шагом, а можно – бегом по пробитой тропе, почти полет.

Спускаемся на чистейшее снежное плато и дальше уже не круто – на закрытый плотным снегом ледник. Покрытие местами ледяное, в мелких ребрах. На первом же привале пытались разобрать Санин рюкзак – болеет он, едва шевелится, но он обхватил его руками и покушавшимся не отдал. Идет медленно, но сам. Катимся вниз, ледник все мокрей и черней, текут ручьи, ледяные грязные ребрышки уже не похожи на те частоколы совершенно одинаковых, плотных кальгаспоров, которые загораживали нам дорогу на южном склоне. Лед под кружевом талости синий, ярко-синий, и везде по нему ручейки.

Сходим на сыпуху. Опять начинает болеть голова. Ветер сзади сильный и очень холодный. Уже близко большой ледник, текущий из восточного цирка на запад. Мы добираемся до его крайней морены и останавливаемся на стыке морены нашего ледника с его мореной. Наконец-то ровная лессовая площадка, не надо ворочать камни, можно ставить палатку прямо так. Тяжело ставить палатку с больной головой, но Саня встает и начинает подтаскивать камни под растяжки.

 Двухдневное стратегическое наступление зверинца на Шефа закончилось успешно – к ужину выдаются наркомовские два наперстка. И снова блины, право, повторение может свести к обыденности даже самые удивительные вещи. После ужина все расползлись по палаткам, солнце здесь прячется рано – холодно. Один Коля отправился на экскурсию по окрестностям и принес любопытные камни – металлические кристаллы в кварцитах – золото, наверно. Завтра вниз, надоел этот холод. Что-то ждет нас на этом пути. Я пуганый.


16/VIII -77.
9.00, там же. Ну и колотун. Облака какие-то, откуда они здесь? Как нравится всем нам город Душанбе. Как сказал Саня, там теплая водка и потные женщины. Всю ночь ворочались. Сначала рядом сыпались камни. Потом Саня сказал, что ручей заливает кухню, и мы ходили с фонарем ее спасать. Тревога оказалась ложной, но все равно не зря вставали. Утром у одного Коли хватило мужества вылезти из палатки до солнца и заварить гречневый блевантин. Мы терпели до тех пор, пока не прозвучала команда «по мискам», скорее проглотили что было, дрожа на ветру, и скорее назад в палатку. Эх, хороший город Душанбе, там помидоры и дыни.
Выход

16/VIII -77.
 19 ч. 05 мин., 3700 м. Лагерь – на тропе и уже прошли один мостик. Река - не знаем какая, куда идет тропа - тоже не знаем, но это не важно, главное, что она есть.

Место, как посмеялись, «джайло» – ровная площадка под осыпью, сплошь уложенная черным от загара щебнем, а сверху пасутся такие же черные «чемоданы». Склоны с обеих сторон крутые, осыпные, с нашей, левой стороны почти черные от загара, напротив светло коричневые, но уже без снега. И тепло здесь, хотя солнышко уже зашло за гору.

Напились разведенного молока, наобедались до упору, теперь публика требует на выход Саню с гитарой – настроение хорошее, праздничное.

А начинали утром с верху, с мороза. Но какое великолепие льдов и снега там было! Я надеюсь, все это будет видно на фото, фотографы в блаженном онемении без конца щелкали затворами. Однако редко ли бывает: что самое желанное, то и не получается. И напрасно говорят, что надо только сильно захотеть. Так вот.

Собрались мы быстренько по морозцу и рванули по морене на центральный (т.к. наш ледник втекал в него сбоку) ледник. Даже Лев сказал, что он впервые такое видит: ледник шириной метров 200 был совершенно чист, ноздреватая наледь и редко наставленные ряды кальгаспоров не мешали идти, воды текло по нему еще не много, замерзшие микроозерца – размером в подошву – хорошо выдерживали нагрузку. Вот мы и рванули на радостях вниз и все оглядывались назад на ледяную, в панцире стену, на белые вершины. Шеф пытался сзади образумить, что надо бы на морену сойти, но какая же морена, если ледник как улица Баумана: можно идти рядом и обсуждать открытый для глаз вид вниз, концевую морену, зеленую травку (ну немножко зеленую).

Так мы досыпались до целого леса «грибов» из огромных камней, лед круто пошел вниз и за перегибом ничего не видно. А долина внизу – вот она, рядом, метров 100 может быть. И тут мы застряли. Шеф и актив долго ходили выяснять, как бы это сойти на боковую морену и дальше по осыпи вниз. Мы замерзли на ветру, да и облаков сегодня – как никогда. Наконец, двинулись по Колиному плану. Ух, и спуск был! Первым бежал Лев, за ним по одному остальные. Лев сказал, что это называется рандклюфт. Я бежал и автоматически твердил про себя это хлюпающее слово: рандклюфт. Это щель под карнизом ледника, между ледником и очень крутым осыпным склоном и по этой щели, как по тоннелю – вода. А сверху, с ледника все время летят камни. Их не слышно, только мелькает тень и потом – хлесткий звук удара внизу. Лев сказал, что надо следить и уклоняться. Если учесть, что при этом спускаешься по заваленной камнями и грязью канаве с наклоном градусов в тридцать, причем обстановка к медленному движению не располагает (ну, я не говорю о Коле, который там чуть не целую пленку исснимал), то какое уж тут: следить – втягиваешь голову в плечи и как заяц с камня на камень, с заду на коленки – вперед, до открытого места. Ух, веселое предприятие!

Все вылезли из этого самого рандклюфта, как из пивной – возбужденные и разговорчивые. После спуска открылся и конец ледника, который нас остановил наверху. Вид у него был как у вытекшего в долину теста: выпуклый, к краям пониже обрыв метров 30-40 совершенно чистого белого и голубого льда, по вертикальным трещинам вниз низвергались ручьи. А Саня предлагал там по веревке, «приставным» шагом.

Пообедали внизу, под ледником. Дальше спуск шел без приключений. Долго шли по старой морене с бугра на бугор. Коля купался в озерце, очень прозрачном – их там несколько было, как всегда всех цветов побежалости: от фиолетового через зеленые на голубой. И с конца этой морены увидели внизу тропу! И помет на тропе. И мостик. Теперь мы только не знаем, куда она идет, но это дело десятое. Завхоз на радостях выдал сухое молоко, и Саня показывал нам новый вид теплого мороженого: две ложки воды на кружку смеси сахара с молоком. Вадиму оно не понравилось. А сейчас вечерний концерт.


18/VIII -77.
10 ч., 3200 м. Дневка. Наконец-то действительно отдых. Предыдущая дневка на полочке с подъемом на гребень 5200 м – это 3 часа тяжелой работы – отдыхом трудно назвать. А сегодня планы простые: полежать, постираться, помыться. Лагерь в райском месте, на зеленой террасе у Басида, в узком ущелье, так что солнце выходит из-за одного склона в половине десятого, а в пять уже заходит за другой. На юге, откуда мы пришли, мощный массив обледенелых вершин: три скалистых пика и еще выше три снежных купола, на севере уже виден провал долины Бартанга. Палатки стоят на зеленой лужайке, вокруг – березы, ручеек светлый тихонечко струится в траве, мимо нас по тропе изредка проходят таджики – полная идиллия. Народ щеголяет в плавках. Лев бритый. Доедаем последние продукты, завтра побежим к дороге.

Вчера (17.08.77) полдня спускались по тропе вдоль речки, названия которой так и не знаем. Спуск не очень интересный, в основном вдоль берега по гальке, местами по верху в обход прижимов. К обеду выкатились в ущелье Басида (тогда-то мы еще не знали, что за река: Басид или Бирдарья) и сразу наткнулись на летовку. Пошли знакомиться и пить айран. В летовке: женщина, еще нестарая и куча детишек, в основном, девчонок всех возрастов. Как всегда – в ярких платьях, грязных до последней степени. Кормили нас айраном из двух мисок двумя ложками – больше и нет, наверное. Там же, в тени большой арчи (а утром были только маленькие кустики смородины) пообедали и – дальше вниз по тропе. Шли еще часа два. Плохо шлось после обеда. Даже Шеф пожаловался, что рюкзак стал тяжелым. Один Коля, как всегда, мчался впереди.

В пятом часу наткнулись на мостик, за мостиком оказалась летовка – райское место, но еще долго спорили – остановиться ли – Коле трудно было преодолеть свой разгон, а Саня рвался к лепешкам кишлака. Все же встали. Поставили палатки, постелили спальники. Дежурные заварили суп. Коля развел жаровню в яме рядом с палатками и взялся за блины. Зашло солнце, но холодно не стало – приятные сумерки часа на два, пока будут светить отраженным светом снежные вершины на юге. Шеф достал флягу из аптечки, взялся за разведение томатного сока, Вадик за сало и колбасу, каждый нашел себе любимое дело – все усердно готовили праздничный стол: сало, колбаса, сухари двух сортов, чеснок, лук, блинчики, а главное «кровавая Мэри» и «сухое вино» собственного производства – все было прекрасно.

Что называется, подвели итоги. Это итоговое собрание трудового коллектива Шеф провел в лучших российских традициях: сначала изрядно подпоил публику и только потом открыл прения. Выступления были, как полагается, только положительные: хвалили шефа, хвалили район, маршрут, горы и себя не забывали. Потом был самодеятельный концерт допоздна, под здешними яркими звездами на светлой дорожке между гребнями боковых хребтов. Вот и окончен маршрут. Завтра на дорогу.
Вдоль Бартанга

21/VIII – 77.
15 ч. 2200 м. Кишлак Спондж (Бартанг). Два дня не записывал по причине тяжелой жизни. Вот где оно оказалось – самое тяжелое место. На дневке все мы считали, что маршрут окончен – чего там, 15 км вниз по тропе до кишлака и семь до дороги – пройдем запросто в пятницу с утра. Пишу, а Лев напоминает, что я должен отразить «все наши муки», чтобы Бартанг «был самым страшным местом» и все дружно его поддерживают. Сам он возлежит на широкой тахте под тенью грецкого ореха, остальные сидят за низким столиком, пьют чай с лепешками и урюком, потихоньку вспоминают всякие Мургабы и Патхоры. Один Коля, как всегда, при деле, караулит машину. Все разговоры о еде, Саня – страдалец, есть не может, вернее может, но без толку, все его жалеют. Машину обещают завтра утром, но Вадику и Коле хочется уехать еще сегодня. Остальным не до спеху, отдышаться бы сначала.

Пришли мы сюда не поздно, в половине первого, но сегодня воскресенье, машины не ходят. Дотащились на последнем издыхании, как сказал Лев – на зубах, теперь в тени все охают и жалеют свои ноги. Три пары отриконенных ботинок стоят отчужденно в стороне, дальше их не берут – прокляли. Очень приятная обстановка, немного ветерок, сидим босиком, идет мелкий треп, теперь-то вроде действительно все кончилось.

Итак, два дня назад, 19 августа утречком пораньше мы бойко побежали вниз по тропе еще с ледорубами в руках. Из того первого полудня я помню только жару. До этого все время дул сильный и прохладный ветер, а в этот день, как на грех, полная тишина. Прошли первую летовку, отказались от осторожного предложения на чай того деда, который вчера выпросил веревку, поулыбались девушкам, приходившим в гости – они с утра пропалывали поле. Километров через пять – вторая летовка, с еще неспелыми урюками, плоскими мазаными домами, грязными ребятишками всех возрастов, дружно кричащими: «здравствуй» каждому из нас. Плутали среди этих микрополей и зарослей разных колючек.

Ущелье довольно широкое, с наклонными обжитыми террасами, все хорошо, вот только – ни ветерка. Я шел и молился и ругался – солнце печет все жарче, а ветер как провалился, стоит воздух. Хорошо хоть подолгу шли в тени скал, причем места явно камнеопасные, стены из конгломерата глины и очень крупной гальки нависают над тропой – как они здесь весной ходят? К выходу ущелье стало сужаться, слева длинной дугой пошла невысокая, но очень крутая стенка из такой же породы, совершенно безжизненная, раскаленная, справа крутой черный осыпной склон. Все пышет жаром, горячий воздух струится над камнями, где же этот проклятый ветер!? Отдыхаем на больших камнях, пьем сок, разведенный  мутной речной водой.

К обеду жара стала нестерпимой, ущелье – совсем узким и все загибалось дугой вправо, тропа ушла в реку, но не лезть же на крутой обход – полезли лучше в воду, еще немного на поворот – и вот, наконец, первые урюки – кишлак Басид. Часть его вытянута вдоль реки Басид, основная часть на мысу у Бартанга. Вот и легендарный Бартанг, черный, широкий, перед кишлаком вверх долина широкая и зеленая, оазис на левом берегу, пятна урюковых садов.

Кишлак большой и чистый. Но магазин совершенно пуст. Слухи о том, что дорога отсюда размыта где-то внизу (38 км) и надо идти пешком до кишлака Бартанг – подтверждаются. 45 км пешком по долине Бартанга вниз. Что ж, 45 км – не очень много, это как от Зеленодольска до Казани – пустяк, дойдем. Пьем чай в доме учителя физкультуры, он угощает нас урюком и лепешками – свои продукты у нас кончились почти все: есть 2 банки рыбы и 2 супа, немного сахара – вот и все. Хозяин дает нам свежей картошки, капусту, пару лепешек. Мы рассыпаемся в благодарностях, предлагаем одно, другое, наконец, оставляем веревку и половину аптеки. Расстаемся друзьями и в три часа пополудни  отправляемся по тропе, идущей вниз вдоль Бартанга, чтобы хоть сколько-нибудь пройти за сегодня.

 Тропа обещана все время вдоль реки. Однако, как только кончается кишлак, прибрежная тропа уходит в воду, и мы начинаем подниматься на обходную, вверх, лицом к солнцу. Берег за кишлаком голый, из черных камней и такой же гальки, все раскалено солнцем, оно лезет прямо в лицо, мы лезем выше и выше на гору, ветра нет. С середины горы кажется, что по нижней тропе все же можно пройти. Мы спускаемся вниз, однако там тропы нет – и снова лезем по черной горе к солнцу, в самое пекло. И так весь переход.

 Особенно я запомнил черный пляж с огромными камнями у первого моста. Ущелье неширокое, но очень глубокое, грязные крутые валы Бартанга, голые берега, этот раскаленный как сковородка пляж из смеси черного песка и гальки, редкие, крупные камни и мучительно знойное солнце. Воздух струится вверх – ни ветерка. Я иду и все намечаю, за который камень упаду. Дыхания нет, надежды дойти до моста – тоже. Да и что толку – у моста и за ним тот же пляж, те же черные горячие скалы. К счастью, но это даже и не ощущается как счастье или спасение – в скалах немного тени, в самой щели. Я долго стою, опершись на руки, пока пройдет дурнота, обливаю голову, грудь, пью, сижу. Сколько же еще таких пере-ходов смогу пройти? У всех бурые лица, воспаленные от солнца глаза.

 Сидим, а потом снова идем, теперь впереди мост. Я подхожу к нему первый, почти бегом – боюсь остановиться, боюсь испугаться: мост очень длинный -метров сорок или даже пятьдесят. Это четыре ржавых троса высоко над рекой, на двух нижних положены поперечные дощечки, верхние служат перилами. Настил наклонен вправо и раскачивается от моих шагов – так и уводит ноги в сторону, но я не торможу. Сосредоточенно глядя только на дощечки настила, я добегаю почти на четвереньках до скалы на другой стороне, и там, уже опять в черепашьем темпе – через черный пляж, по узкой пустынной террасе, но теперь уже вдоль арыка. Значит, будет зелень впереди. Дойду ли только, немного бы еще не скиснуть.

Другим тоже тяжко, вон Лев весь красный и запинается. У Шефа красные глаза, Саня молчит сзади. Но время уже ближе к пяти, ущелье узкое и впереди манит тень хребта. Вот только бы дотянуть до нее. Ползем по краю арыка, царапая ноги об облепиху. В тени сразу садимся. Все, пришли! Обливаемся, пьем грязную воду из арыка. Молчим. До зелени еще с полкилометра, но уж по тени как-нибудь дойдем.

Встали на каменистой площадке у арыка – единственном незаливаемом месте. И в такой день мы с Саней дежурные! Надо вставать с рюкзака, ставить палатку, варить картошку – надо двигаться. Спасибо Коле, добрая душа – приносит воды, можно попить и облиться. Потом потихоньку двигаться. Зверинец ложиться поверх палатки. Мы ставим. Объявляется абориген, приносит дрова, слава богу, не надо мучиться с облепихой – жуткие колючки. Долго сидим, чистим картошку, покуда Саня выступает за картошку в мундире. Зверинец грызет его уже не на шутку: Саня – теоретик.

В девять уже ложимся, на этот раз без концерта. Горячие камни греют сквозь спальник, лежишь как на печке. Душно. Воздух не остывает – греют горы. Если вспомнить, что прошлую ночь я залезал в спальник в двух свитерах, то разница довольно резкая. Ну и тяжелый был день, а ведь впереди еще 40 км.



25/VIII – 77.
Повальный попотач. Выходят из строя даже такие гиганты, как Коля. Но поезд везет. К ночи будет Оренбург, а это уже Россия. Самару ждем как откровения. Ох, и надоела эта Азия. Жара, солнце, пыль, попотач. Скорее бы домой.

Я кончил на первом дне на Бартанге. Второй был не легче. Я встал без четверти семь и стал жарить сваренную вечером картошку. А так как она быстро стынет, то всех сразу и поднял. Зверинец, как всегда за завтраком, чуть поел и моментально собрался. Саня собирается долго, это его манера – ему надо увязать гитару, но шефа ему все же трудно перетянуть – у того семья.

Стартовали в половине девятого и пошли по правой засыпанной камнями террасе в законном порядке: впереди шеф со Светой, потом зверинец, я и Саня, Коля восьмерками вокруг нас в нетерпеливом недоумении. Минут через сорок вышли к мосту, посидели, дождались Шефа.  Встретили у моста таджиков – парень в отпуске из армии, его сопровождает группа мужчин от восьми до двадцати восьми – родственники. Говорят: действительно, дорога размыта, а до кишлака Бартанг 40 км.

Перешли висячий мостик (ох уж эти мостики – качается под ногами, а внизу вода несется бурными валами) и тут замялись: глинистая тропа разветвилась, левая пошла наверх. Вадим сразу молча пополз по верхней. Мы со Львом и Саней сначала поднялись, потом спустились назад, но не до конца, а откуда видно было, как обрывается у воды правая тропа, потоптались там, потом Саня потянулся вверх, последние и мы со Львом. Сначала была надежда, что обход невысокий, за каждым переходом все чудился конец подъема, но длинная Санина фигура все лезла вверх и вверх.

Лев шел перебежками: сделает шагов двадцать и встает отдышаться, я шел потихоньку без отдыха, но оба мы доверху не дотянули и рухнули отдыхать, едва открылся гребень. Лучше бы головой в реку, если бы знать внизу, что здесь такой подъем – метров пятьсот, наверно, разом взяли. Лев ругался последними словами и все проклинал подъем и Вадима, который первый на него полез. Видимо, сказывалась усталость. Еще с утра в зверинце была неожиданная для меня в полушутку грызня по поводу любимых футбольных команд, теперь вот Мамонтов нам подъем устроил.

Я отстал немного наверху. Оттуда открывался прекрасный вид на узкую долину Бартанга, внизу небольшой оазис, дальше видно было еще одно зеленое пятно среди осыпных темных склонов – там, видимо, кишлак, от которого начинается машинная дорога. На гребне дул сильный ветер, тропа спускалась сначала по щелям и уступам почти отвесного скального склона, потом серпантинила по соседней осыпи. Там уже можно было бежать.

Спустились вниз. И там, как это ни прискорбно упоминать (и в настоящей истории этого бы не следовало, конечно, разглашать, а просто написать: через отдельные трудности и недостатки…) – там зверинец поругался. Одно меня утешало, что за столько лет вместе это, наверно, не в первый раз (но по той же логике – и не последний). Ждали шефа – может быть он пошел нижней тропой, ведь там совсем близко (таджики, повздыхав, и покачав сочувственно головами, сказали, что просто нижняя тропа идет прямо по воде). Но они со Светой тоже появились сверху.

До кишлака протопали еще часа полтора, тропа еще дважды уходила в реку, и надо было брести вдоль берега по воде. Пообедали на окраине кишлака, перешли мостик и в три часа дня вышли на дорогу, по которой, как было  обещано, надо идти 32 км. Решили так: 45 минут идем, – 15 – отдыхаем. Ну что такое 32 км по приличной дороге почти без подъемов с полупустыми рюкзаками. Это как из Айши со слета в Казань. На «ура».

Но в конце первого получаса у меня заболела голова и начало плыть в глазах. Нестерпимо ныли плечи. К концу перехода осталась только одна мысль: сесть бы. Посидели на бережке под ивой. С трудом поднялись за Колей. Он бодро пошел вперед, предлагая разговором сократить время и сделать путь веселым и незаметным.

Первым отстал я – невмоготу так бежать, пойду, как говорит Лев, «своим темпом». Некоторое время я шел сзади один, потом догнал Льва, тоже идущего своим темпом, и он сразу предложил сесть. Но мы прошли еще довольно много, с полчаса. Ноги двигались автоматически, действительно, в каком-то своем ритме, плечи болели тоже сами по себе, в своем темпе, дыханье – ртом и там все пересохло, во всем теле такая усталость, что и думать невозможно, что вот эти шаги не последние. «Ну что, вон – до кустиков и сядем», – «Ладно (до привала видно уж не дотянуть)». Сели. И впереди идущие сели в ста метрах от нас. Машут. «Ну что, перейдем?» Лев молча залезает в рюкзак.

Переходим, отдыхаем на дороге под отрицательным скальным склоном с белыми натеками. Все жадно пьют. Место типичное для пройденной части долины: узкое, и впереди и сзади высокие и мрачные темноскальные с небольшими осыпями горы, как зубы, непонятно, как река находит себе русло среди этого нагромождения вертикалей. Зелени почти нет, окружение мрачноватое, даже несколько зловещее. Впечатление это усиливается еще облаками, нижние драные подолы которых волокутся по вершинам. Это, конечно, удивительное везение, для меня особенно, да и для всех тоже – сегодняшняя непогода. Вчерашней жары сегодня мне бы не выдержать.

Шеф встает, надо и нам. Со стоном взваливаю рюкзак. Теперь так: где-то впереди недосягаемый Коля, потом Шеф со Светой и Саня, сзади мы трое. Идем понемногу, минут по 15, потом перекур. Пора бы кончать это мучительное мероприятие, но остановиться негде – дорога вышла на широкую совершенно пустынную галечную пойму. Далеко впереди зеленое пятно, как остров в океане.

 Тяжелые минуты быстро забываются, и сейчас я совершенно не представляю, как мы шли, помню только, что на километре отдыхали раза три. К тому же поднялся ураганный ветер, пыль до небес, все это било в лицо по воспаленным глазам, не давая смотреть вперед, да и не на что там было смотреть – пустыня.

Наконец мы вползли на горку в небольшой кишлак и сели. Сидели и жевали мелкие кислые яблоки, и они нам очень нравились. Но самым приятным было известие, принесенное Колей, что до машины осталось не двадцать, а только двенадцать километров.

Заночевали прямо в кишлаке, поставив палатки на микрополе под деревьями, сварили на примусах суп со свежей картошкой и роскошный компот, к темноте небо расщедрилось даже на небольшой дождичек, и ужинали под деревом. Еще и прогулку организовали на край кишлака совсем уже в ночи.

На следующий день до обеда по пеклу, но без всяких приключений мы протопали до Спонджа (Бартанга). Остальное уже описано.
Я мог бы еще много восхищенных слов сказать по поводу долины Бартанга, которую мы проехали дальше на машине, но после нее была еще долина Пянджа, а на всё у меня просто сил нет – второй день пощусь. Вообще можно сказать, что поход оказался очень удачным во всех отношениях: и в отношении ходового маршрута – высокие горы, великолепное оледенение, и в отношении подъездов – очень разнообразные впечатления, увидели почти весь Памир, и в отношении отношений в группе все было очень не плохо. Лично я видел многое такое, чего никогда прежде не видел: самые высокие горы, самые пустынные пустыни и т.д. Но теперь всем скорее хочется домой, домой в Россию.

     Памирская – лирическая

Который год нас этот шеф таскает в горы,
Который год он нам покоя не дает,
Осточертели все Мургабы и Патхоры,
А нам на нары бы и тепленький компот!
Еще немного, еще чуть-чуть,
Памирский тракт он тяжкий самый,
А я в Россию домой хочу,
Я так давно не видел маму.
Который день «горняшка» мучит – нету мочи,
Который день ем вместо хлеба анальгин,
А нам бы с девочкой на юг поехать, в Сочи,
Иль забежать с двумя друзьями в магазин!
Еще немного, еще чуть-чуть,
Скрипит рюкзак о зад мой тощий,
А я в Россию домой хочу,
Я так давно не видел тещу.
За шагом шаг ползем мы вверх, ледник все ближе,
Увидев нас, в испуге прячутся козлы,
Патхор и прочие вершины стали ниже,
И даже в оптику не видно Ван-Калы.
Еще немного, еще чуть-чуть,
Собрать в кулак остатки воли
И вслед за Колей вперед рвануть,
Найди-ка шеф в бинокль Колю!
И вот разведка вновь идет на перевалы,
Один ледник, другой ледник, а здесь их жуть!
Пять тыщь сто пять в приборе стрелка отсчитала,
Ей все равно, а нам рюкзак туда тянуть!
Еще немного, еще чуть-чуть,
Последний шаг, а дальше – небо,
А я в Россию домой хочу,
Я так давно в Марийской не был!
Нас солнце жгло в долине черного Бартанга,
То вверх, то вниз, то по воде – и нету сил,
И стал рюкзак как Алексеевская штанга,
И лишь бы шеф с привала нас не торопил.
Еще немного, еще чуть-чуть,
Уж впереди кишлак желанный,
А я в Россию домой хочу,
Я так давно не мылся в ванной.
Ура Пахому, он прошел сквозь все преграды,
Все ледники и перевалы победил,
Свобода триконям дана за то в награду,
А нас ждет слава с попотачем впереди.
Еще немного, еще чуть-чуть
Последний шаг – и будем дома,
Но стоит только нам  отдохнуть
И не сдержать в стенах Пахома.


Шеф – Виталий Племенков, 1939 г. р., в то время – доцент химфака Казанского университета (КГУ).
Прекрасная Дама – Светлана Племенкова, 1954 г. р., – научный сотрудник ИОФХ Казанского филиала АН СССР;
Завхоз – Вадим Мамонтов, 1939 г. р., начальник отдела Горгостехнадзора,
Альпинист – Лев Бычкин, 1940 г. р., главный конструктор проекта ЦПКБ Теплоприбор,
Ремонтник – Николай Воробьев, 1943 г. р., доцент кафедры радиоуправления КАИ,
Менестрель – Александр Володин, 1949 г. р., старший научный сотрудник лаборатории МРС физфака КГУ,
Летописец – Евгений Филатов, 1940 г. р., доцент кафедры механики КГУ.
 «Пахом» – общая «партийная кличка» членов неформального туристского сообщества, существующего в Казани с 1963 года.
 

            На Белом море

     Паруса

Всё-таки некоторые влечения заложены в нас генетически. Например, я люблю ходить под парусом. Это действительно, та самая настоящая любовь, которая была заложена в душу при рождении, и нужен только повод, чтобы она проснулась, раскрылась и начала действовать. Мне не надо было для этого попадать на пятимачтовый парусник «Седов» или «Кати Сарк», достаточно было поднять простыню над прогулочным яликом, и душа моя в тихом восторге поплыла над волнами. И дальше я уже точно знал, что стоит ветру наполнить любой лоскут над моей головой, как внутри меня сразу сработает переключатель: исчезнут заботы и тревоги повседневной суеты и станет слышна тихая музыка радости жизни, радости от того, что живешь со всеми вместе на этом свете: чайками, рыбами, спокойными облаками и беспокойным ветром.

Летом 1982 года я жил на даче на волжском берегу рядом с университетским спортлагерем «Кордон» в тридцати километрах вниз по течению от Казани. Гулял по берегу и с завистью смотрел на белые паруса маленькой яхты, которая маячила в пределах видимости несколько дней подряд. И вот однажды я застал момент, когда яхта подошла к берегу, и из неё выскочил в воду крепкий парень. Было в нём что-то располагающее, так что ещё минуту назад я и мысли не допускал как-то включиться в это дело самому, а тут спрыгнул с обрыва, подошёл и без обиняков спросил: «Слушай, а нельзя мне тоже как-нибудь попробовать? Очень хочется!» Я трудно схожусь с людьми, особенно поначалу, но тут просто счастливый случай вышел, во многом изменивший мою жизнь. «Да, конечно, - сказал парень, - я и сам давно смотрю, с кем бы вместе ходить, одному-то неудобно, и парусами управлять надо вдвоём, и особенно вытаскивать тяжело в одиночку». Так что я тут же устроился на узенькой банке у мачты, в руках мягкие кручёные шкоты, над головой божественный полёт тряпичных парусов – грота и стакселя. И сразу отключился внутри обычный стук метронома, время осталось на берегу, а я поплыл по мелким волжским волнам мимо далёкого правого берега в прекрасную даль.

Яхта, правда, была не совсем настоящая, почти игрушечный складной швертбот «Мёва» (Чайка) польской постройки, рассчитанный на одного взрослого и одного подростка, семь или восемь квадратных метров парусов. Зато хозяин швертбота оказался очень даже настоящий. За те три или четыре часа, которые мы вместе «пробалдели» в первом нашем общем плавании, я успел узнать, что он ещё студентом биофака сходил на научном судне в Баренцево море, а потом ещё и в «загранку» с заходом в иностранные порты, что было по тем временам страшной редкостью и жгуче интересно! Что сейчас он работает в московском ВНИРО (институт рыболовства и океанографии), только что вернулся из рейса в Индийский океан, а следующей зимой ему светит рейс в Антарктику. Это нынче, в новом тысячелетии никого не удивишь поездками по миру (Куда, в Австралию? Ну и как там, почём местный доллар?), а в наши семидесятые прошлого века человек, побывавший за границей, мог много лет при полном зале читать лекции на тему «Что я видел». Но главное, моему новому другу Сане Вагину, как и мне, тоже ночами снились паруса, и мы чуть ли не с этого первого выхода решили, что следующим летом, когда он вернётся из рейса, поедем вместе на Белое море. Добудем там лодку, вооружим её бермудским шлюпом и выйдем на ней в прибрежное плавание.

Случайность, конечно, что мы одновременно подошли к берегу у спортлагеря, но дальше всё пошло по уже давно намётанным дорожкам. У меня сохранились ещё детские записные книжки с рисунками лодки, на которой мы с другом собирались плыть сначала по Волге, а потом по морям вокруг Скандинавии. На дощатой стене у моей кровати в детстве висела большая карта СССР, та ещё, довоенная, на которой распухшая коричневая Германия вплотную примыкала к нашей западной границе, но зато остров Сахалин был наполовину японским, и за Монголией на восток уходило государство Манжоу-го. Вот на этой-то карте, проснувшись рано, когда не надо ещё никуда бежать, я выбирал глазами маршрут для нашей лодки, и самым реальным мне представлялся путь вокруг Скандинавского льва из Белого моря в Балтику. И вот они: лодка, парус, суровое Белое море.

А Сане Белое море досталось по наследству от отца. Его отец – крупный учёный-биолог, специалист по морской фауне, переехав работать в Казанский университет из Питера, организовал казанский филиал биостанции Ленинградского тогда университета, базировавшейся в Чупе, на берегу Белого моря. Саня бывал там на практике, прикипел сердцем к этому холодному морю, не раз возвращался на его берега уже просто побродить с ружьём и порыбачить. В последней поездке хозяин дома, в который он попросился переночевать, провожая незваного гостя поутру, приглашал приезжать на подольше, обещал дать лодку и показать рыбные и охотничьи места на островах. Не всех приглашают вернуться после случайной ночёвки, найти друга, услышать друга – редкая удача и большое счастье.

Вот к этому новому другу, в беломорское село Колежма мы и собрались ехать.
Третьим уговорили ассистента нашей кафедры механики, тоже Женю – Евгения Борисовича Филиппова, человека очень оригинального и в своём роде замечательного. Чего стоят только две его незащищённые диссертации! Он был ворчун и крайний пессимист. На уверения его первого научного руководителя, что материала для диссертации достаточно, пора его оформлять и защищать, он ответил, что и во всей работе их группы никакой науки он не видит, а уж сделанное им лично даже тех позорных грошей, которые ему платят, и то не стоит! После этого ему, разумеется, пришлось уйти, и он пришёл работать на кафедру механики.

Здесь его приняли с распростёртыми объятиями – человек грамотный, толковый и, что самое редкое и ценное – золотые руки: сам спланирует эксперимент, сам расчёты сделает и сам же в мастерской всю оснастку изготовит! Китайцы купили его самодельный прибор по определению напряжений, за свой счёт возили к себе в Китай для консультаций, нашему Казанскому заводу сделал он уникальную установку для развески порохов – так это всё сверхурочная экзотика, а плановые научные эксперименты – само собой, и уже на третий год заведующий кафедрой начал нервничать:

- Ну, сколько можно тянуть, Евгений Борисович, полно результатов, надо выходить на защиту!
- Да какие это результаты, ерунда, а не результаты, нет тут никакой науки, - ворчал, как обычно Евгений Борисович, однако же вынужден был поехать с докладом на семинар в МГУ, чтобы оттуда получить отзыв на диссертацию.

А на московских научных семинарах манеры были вот какие: докладчика никто толком не слушает, все разговаривают друг с другом, заходят-выходят, а когда он своё пролепечет, спускают на него молодых аспирантов, и те с высокомерием полузнаек стараются доказать, что ничего нового, важного и интересного в доложенной работе нет. И хотя обычно всё уже заранее обговорено, и благополучный конец известен, тем не менее, только очень матёрый докладчик мог сохранить при такой атаке бодрое состояние духа. А потом уже встаёт благодушный шеф и ставит всё на свои места: конечно, докладчик не Ньютон и не Эйнштейн, но свою малую толику в развитие нашей науки он вложил, результаты его имеют определённый научный интерес, и работа удовлетворяет…

Но на этот раз получился конфуз. Евгений Борисович докладывал в обычной своей манере: очень кратко и с некоторой даже долей брезгливости к ничтожности своих достижений и, ещё даже не договорив до конца, развёл руками: вот, мол, собственно и всё. А едва только первый, самый зелёный и лихой участник семинара налетел на него с утверждениями, что всё изложенное давно известно по работам MM и NN, Евгений Борисович с энтузиазмом его поддержал: «Да я и сам так говорил, не знаю, чего они меня сюда прислали!»

Так и не стал он защищать эту работу, хотя имела бы она несомненный успех – грамотный эксперимент ценится в нашей науке очень высоко. Вообще, неловкие положения были с ним не редкость, потому что мог он сказать вещи неожиданные, какие в обществе не принято говорить вслух, а тем более в глаза, причём сам он правду-матку резать не рвался, но если, скажем, поднять его произнести тост юбиляру, то, может быть, лучше не рисковать. Однако друзья его любили и всё ему прощали.

Зимой на судне в антарктическом рейсе Саня шил паруса и готовил такелаж. Продуктами загрузились в Москве на пересадке. В хозтоварах купили сковородку для рыбы и амбарные петли для руля, в магазине «Охотник» у Казанского вокзала патроны для ружья и новые бродни. Нам надо было ехать до станции Сумский посад на той ветке, что идёт от архангельской дороги к Беломорску вдоль берега Онежской губы, и дальше на почтовой машине в село Колежма на берегу Белого моря, где и жил и (как мы надеялись) ждал нас новый Санин друг.
Настоящие герои…
Мы уже собрали все вещи и были в полной готовности, чтобы выходить из вагона, когда минут за двадцать до указанного в расписании времени поезд неожиданно остановился на станции Колежма – табличка такая висела на станционном строении. Не было такой станции в расписании! Но, может быть, нам просто дико повезло? Думать было некогда, раз написано Колежма, значит надо быстро выгружаться. Не успели выбросить на землю (перрона не было!) все свои вещи, как поезд тронулся (без гудка) и ушёл. И тогда стало ясно, что это вовсе и не станция, а просто разъезд на пассажиров не рассчитанный. С обеих сторон от нас уходили в бесконечность товарные составы и ни одной живой души вокруг чтобы что-то спросить.

Двинулись наугад, протаскивая под вагонами наши тяже-ленные рюкзаки. Один состав, другой, третий. Наконец выбрались к какому-то обитаемому строению – казённому станционному бараку. Саня решительно открыл скрипучую дверь и шагнул внутрь, мы – два Жени - за ним. Из тёмных сеней вошли в довольно просторную комнату, темноватую из-за давно не мытого окна. За столом сидел невыразительного вида человек и что-то писал в конторской книге, лежащий на узком, освобожденном, видимо, одним движением руки пространстве, остальная поверхность стола была завалена различным рабочим снаряжением вперемешку с пустыми консервными банками и засохшими объедками.

Саня подошёл к столу, поздоровался и без паузы, как будто за этим шёл, деловито спросил: «Спирт будешь?» И мужик так же деловито, без удивления и любопытства, пересчитав нас глазами, стал искать на столе свободную посуду, однако оказалось, что есть только один свободный стакан, да ещё полулитровая банка, из которой можно вытряхнуть заварку. Но Жени пить отказались, а Сане все равно пришлось лезть в рюкзак, чтобы достать полутора литровый баллон со спиртом. Заодно достал и кружку. Мужик сбегал с банкой в сени за водой, разлили: «Ну, будем!»

Они выпили, утёрли рты рукавами, немного помолчали, видимо сопровождая мысленно продвижение спирта к желудку, после чего наш новый друг спросил нас уже по-свойски, на том языке, на котором все там говорят между собой, (да и не только там, но и везде в глубинке раньше говорили, а теперь и в университетских центрах освоили) - для чего мы, собственно, сюда пришли. Узнав, что нам надо в село Колежма, объяснил, что отсюда дороги туда нет, дорога только из Сумпосада, а разъезд так называется потому, что стоит на речке Колежма, и пассажирские поезда здесь вообще-то не останавливаются, наш задержали случайно. И что же нам теперь делать? Мужик включил громкую связь, взял микрофон и стал обсуждать ситуацию с диспетчером. «Пошли, я вас в резерв подсажу».

И мы снова полезли через пути, волоча между шпалами свои неподъёмные рюкзаки. Резервом оказалась пара сцепленных зад к заду тепловозов. Машинист что-то кричал нам сверху, но не разобрать было толком сквозь рёв дизелей. Мы залезли в кабину заднего тепловоза, благодарно помахали руками нашему провожатому, облегчённо вздохнули, хотя вообще-то дышалось с трудом - в кабине было полно дыма, и чем дальше, тем его становилось всё больше. Дым шёл откуда-то снизу, из щелей, до слез раздражал глаза и нос, но главное, было страшно, что загоримся всерьёз, и непонятно, что делать - никакой связи с машинистами не было. Резерв этот шёл ни шатко ни валко, мимо проплывали хилые ельнички и болотца, а мы терпели и ждали, когда же это кончится. Наконец прибыли на какой-то дальний путь станции Сумпосад, с огромным облегчением вылезли на свежий воздух, долго шли пешком к деревянному вокзальчику, подходя заметили, что от соседнего здания удалялся по улице почтовый фургон, никакого другого движения не наблюдалось.

На вокзале нам сказали, что в Колежму с почты раз в день ходит машина, что она только что ушла, а завтра, в воскресенье, её не будет, нужно ждать до понедельника! И что теперь делать! Утро было солнечное, мы все взмокли, таская по путям наши рюкзаки, а тут пригнало тучу, и порывистый ветер обещал вскоре дождь. Вокзал был заперт до завтрашнего поезда.

Мы устроились на улице под навесом просторного крыльца какого-то  учреждения или склада. Достали продукты, перекусили, была даже мысль, не остаться ли здесь ждать машину или, может быть, какая другая оказия подвернётся. Широкая, немощёная улица была почти безлюдна, не говоря уж о транспорте. Однако скоро нетвёрдой походкой подплыл мужичок, остановился перед крыльцом, не здороваясь стал созерцать, как мы едим. Саня отрезал своим охотничьим ножом кусок московского «Бородинского» хлеба, накрыл кружком колбасы, предложил: «Присоединяйся!» Мужик помолчал, не отвечая на приглашение, потом сам спросил хриплым голосом: «Кто такие?» У него были явно другие планы на нас. Очень неуютно мы себя почувствовали. Что-то ещё он говорил в том же ключе, было ясно, что ему, во что бы то ни стало, хочется подраться. Конечно, он был один, а нас трое, и все же нам как-то очень неуютно стало на этой пустой улице чужого посёлка. Тревожно и тоскливо.

Дело было совсем не только в этом пьяном мужичке, а в совершенно тёмном статусе пограничной зоны. На самом деле весь Советский союз был тогда зоной, и все же к границам и берегам морей она как-то сгущалась, наливалась особой официальной подозрительностью. И здесь, вблизи Белого моря мы уже всей кожей чувствовали своё почти шпионское положение. Случись драка, появятся какие-нибудь власти, они начнут с того же вопроса. Оставаться не захотелось. Мы взвалили на себя рюкзаки и, несмотря на грозящий дождь, потопали по широкой пустой дороге к выходу из посёлка. В конце концов, двадцать километров это всего лишь пять часов пути, зато на душе спокойно. Я помню, какое облегчение ощущал, всё дальше уходя от враждебного взгляда пустой улицы станционного посёлка.

Короткую белую ночь провели на берегу лесного озера. Было тихо и уютно. С утра не спеша позавтракали и снова пошли пешком - не ждать же на пустынной дороге до понедельника, и хоть и знали, что кроме почтовой машины быть здесь некому, тем не менее, всё поглядывали назад, уж очень плечи болели от тяжеленного груза. И – о, чудо! – сначала послышался звук мотора, а затем из-за редких ёлочек показался экспедиционный «козёл» - уж эти-то не обидят! Действительно, это были геологи, что называется, «свои в доску», и были они полны желания нам помочь, но, увы! ехали не в Колежму, через несколько километров сворачивали в сторону. Что же, хоть немного отдохнём! И мы привязали свой груз на фанерную крышу «газона» - больше некуда было. После рюкзака как на крыльях летишь, но слишком скоро мы снова увидели своих мучителей, молчаливо ожидающих нас на обочине дороги  у развилки.

Песчаная дорога сквозь реденький ельник, солнце, тишина, ни души вокруг. А на сердце всё же тревожно. Вдобавок к погранзоне, где-то здесь поблизости был военный аэродром, правда, его уже нет, но секретный статус-то вполне мог сохраниться. Поэтому, когда уже на подходе к деревне увидели едущий нам навстречу «газик», напряглись. Машина затормозила перед нами, из неё вышел человек явно начальственного вида, хоть и в потрёпанном, но всё же костюме с торчащей из верхнего кармана авторучкой. Но не бежать же нам было наутёк с такими рюкзаками. Остановились, поздоровались. Начальник, однако, на приветствие не ответил, осмотрел нас хмуро, спросил, как при задержании: кто такие, куда направились? Саня стал объяснять, что мы идём в гости к председателю колежменского колхоза Василию Григорьевичу Легкому. «Я - председатель, - оборвал его наш визави. - Здесь пограничная зона, посторонним здесь делать ничего. Поворачивайте обратно!» Сел в машину, хлопнул дверкой и уехал. И что нам было делать? Топать по жаре двадцать километров в обратную сторону? А дальше?
Василий Григорьевич Лёгкий
Машина уехала, впереди из заборов и сараев начиналась деревенская улица, там тоже ни одной живой души. Молча, в подавленном настроении побрели мы вдоль этой бесконечной улицы. Саня адреса не знал, но помнил, что надо выйти к реке и к почте. Спросить было некого, однако двухэтажное административное здание почты было заметно издалека. Свернули к нему по переулку и тут увидели невысокого расхристанного мужичка. Он был крепко навеселе и нетвёрдой походкой шёл нам навстречу, не то напевая, не то разговаривая с самим собой и помогая себе при этом энергичными жестами. Стандартный, как у всех в деревне, серый пиджак был расстёгнут, мятая кепка лихо сдвинута на ухо. Увидев нас, мужичок остановился, с видимым усилием переключил выражение лица с лирического на начальственно строгое и, не очень уверенно владея языком, выдал сакраментальную фразу: «Кто такие»? «Василий Григорьевич, привет!– радостно зачастил Саня, - это же я, Саша Вагин, в прошлом году вы звали приезжать, я у вас ночевал прошлым летом, Саша Вагин…» Мужичок слушал молча, чуть покачиваясь, и в лице его абсолютно ничего не менялось, не понятно было даже, слышит ли он, что ему говорит Саня.

Бесконечно долго тянулась эта минута. Вот сейчас запоёт дальше свою песню, да и пойдёт себе мимо нас по переулку – и конец всей нашей ещё не начавшейся эпопее.
Но нет! В глазах его строгость постепенно стала таять, затвердевшие было скулы снова обмякли, он приветственно взмахнул руками: «Саня, всё помню, бабушка тебя сколько раз вспоминала, пойдём в дом и друзей своих бери». Тяжелее рюкзаков давила тревога и тут разом схлынула, легко стало и радостно.

Не могу не написать ещё раз о том, что сердце моё полно благодарности людям, а совесть болит от неоплаченного долга: во стольких гостеприимных домах по всей Земле был я гостем, столько добрых людей бескорыстно дарили мне тепло своего очага и тепло своего сердца. Это самое ценное сокровище в копилке моих воспоминаний.

Пришли в дом. Дому этому больше ста лет. Под одной крышей на высоком фундаменте целое хозяйство. Из просторных сеней направо дверь в избу, налево сарай с сеновалом, дальше хлев. Ни с чем не сравнимый родной запах жилой деревенской избы, свой особый в сенях, особый в горнице и тем более уж на кухне у печки, где нас усадили за стол у окошечка.

Бабушка Анна Николаевна встретила нас всех по-разному. Саню - ласково, попеняла, что долго не приезжал, расспросила про жену и детей, нас с Женей со спокойной доброжелательностью, мужа по его нынешнему состоянию уничижительно, как бы вовсе не считая достойным внимания, говорила о нём в третьем лице, излагая нам его «художества». Василий Григорьевич её осуждающего тона и едких насмешек как бы не замечал, делал вид, что его это не касается. Было понятно, что хотя в доме командует хозяйка, но в этой области у него автономия. Разговор вёл Саня, мы с Женей сидели и помалкивали.

Мне казалось, что мы попали в очень неловкое положение, ведь баллон с лабораторным спиртом Саня вёз не для того, чтобы поить железнодорожных служащих, вот сейчас и пришло его время! Но как посмотрит на это хозяйка после всех разговоров о том, как достойно отдыхаем мы, и какие круги выписывает «он»! Будь я главным, я был бы в большом затруднении. И вот тут вся разница между моим книжным, мечтательно инфантильным пониманием жизни и Саниным интуитивным – «настоящим», как я для себя это обычно определяю. После первых приветствий, когда хозяйка начала собирать на стол, Саня вышел в сени, где остались наши рюкзаки и, вернувшись со словами «Вот мы тут кое-что привезли для встречи», поставил на стол этот самый баллон со спиртом. И ничего не случилось! Хотя Анна Николаевна и посмотрела на ёмкость осуждающе, (однако, как мне показалось, также и с уважением к её размерам), но принесла и поставила на стол стаканы и ковшик с холодной водой. Она-то понимала, что это ритуал, который с нашей стороны было невозможно нарушить. Саня на правах хозяина угощения развёл спирт в графинчике, по ходу дела рекламируя его высокие качества, разлил по стаканам, налил символическую и хозяйке, хотя она и отказывалась. «Ну, за встречу!» И вот дальше уже потекли настоящие неторопливые и длинные разговоры.

Ритуал знакомства продолжился и на следующий день. Вообще-то было договорено, что на следующий день мы сразу берём лодку и уходим на острова. Лодка была старая, третьего срока: первую жизнь она провела в колхозе, потом её признали отработавшей ресурс, списали, и дальше она ещё много лет служила Василию Григорьевичу, пока он не завёл по случаю другую, почти новую, но и эту не выбросил как дохлую рыбу на берег, а стояла она наплаву у его причала, всё ещё ожидая своего шанса. Хорошая была лодка, на совесть сделанная местным мастером: шпангоуты не сборные, а гнутые, обшивка из цельных досок, две «банки»- лавочки, одна спереди, другая сзади, а середина свободная – для груза. В передней банке круглое отверстие для мачты, сзади транец под мотор.

Белое море это почти озеро, оно сравнительно невелико, со всех сторон окружено нашими российскими берегами и только узким горлом, чуть шире Ламанша соединяется с Ледовитым океаном. И почти вся его площадь складывается из трёх заливов: Кандалакшской, Двинской и Онежской губы. Первые две расширяются в море, а Онежская перегорожена с севера Соловецкими островами и представляет собой очень обособленный водоем, слабо связанный с далеким океаном (однако дыхание его постоянно ощущается в непрерывных приливах и отливах). Старинное село Колежма растянулось по левому берегу речки с таким же названием у самого её впадения в Онежскую губу с юга. При советской власти там был большой рыболовецкий колхоз, были свои сейнеры, зимой ловили селёдку из-подо льда, но с развалом СССР хозяйство оказалось нерентабельным, молодые разбежались кто в Беломорск, а кто и ещё дальше, остались по большей части пенсионеры, село опустело. У каждого уважающего себя деревенского жителя на реке свой причал – лодка на приколе и какой-никакой сарайчик с рыбацким хозяйством.

У Василия Григорьевича дом не близко от реки, но тоже есть своё место на берегу, и очень удобное, у небольшого, но глубокого расширения русла перед мостом, две лодки растянуты на якорях в трёх метрах от берега и сарай немаленький, недаром хозяин бывший зам председателя колхоза. Внутри сарая, вдоль дальней от входа торцовой стены прибита доска и на ней в ряд штук шесть подвесных моторов «Ветерок» разных модификаций. «Как сломается – покупаем новый, - объяснил Василий Григорьевич, – запчастей здесь не достать, починить трудно, приходилось списывать. Вот, Саня, выбирай любой, чините, и пользуйтесь. Тут разные: вон крайний - совсем новый, с электронным зажиганием. Уронили в воду, почти сразу достали, он заводится нормально, но дальше глохнет. Соседний постарей, с магнето, просто перестал заводиться…»Тут уж решение было, конечно, за Женей. Он в своём стиле брезгливо осмотрел весь этот металлолом, к некоторым моторам даже не притронулся, некоторые покрутил, пощупал, утопленником не соблазнился, выбрал тот, что не заводится, и меньше чем через час мотор уже радостно рычал, расплёскивая воду в бочке перед сараем.

А тем временем Саня, как руководитель нашей экспедиции, занимался не менее важным делом – знакомился с местным населением. В глубине сарая на верстаке была постелена газетка, на ней стояла бутылка с разведённым спиртом и три гранёных стакана, рядом лежала порезанная кусочками солёная селёдочка. Мужики заходили в сарай по одному, здоровались за руку, Василий Григорьевич с гордостью представлял Саню – своего московского друга, затем Сане – пришедшего. Новые знакомые ещё раз с энтузиазмом трясли друг другу руки, после чего переходили к главной части ритуала знакомства. «Ну, наливай, - говорил Василий Григорьевич, - ты хозяин!» Гость при этом молчал и будто на священнодействие смотрел, как Саня наполняет его стакан и понемногу плещет на донышки двух других. «Нам больше нельзя, сам понимаешь - каждый раз извиняющимся тоном объяснял Василий Григорьевич». Выпивали за знакомство, закусывали селёдочкой, начинался разговор, в основном, в развитие темы: что бывает, когда переберёшь лишнего. Но хотя было ясно, что ни второй, ни третий стакан собеседник лишним бы не счёл, Василий Григорьевич вежливо, но твёрдо прерывал разговор и прощался. Следующий посетитель появлялся не раньше, чем исчезал предыдущий. Процедура эта длилась довольно долго, больше двух часов, и вышли наши друзья наружу уже отяжелевшие.

А время уходило! На Белом море, как и на всяком настоящем море, свой ритм жизни, свои часы – мерное дыхание приливов и отливов. Высота прилива больше двух метров. Каждые шесть часов ситуация меняется на обратную. Выйти из устья Колежмы в море можно только в высокую воду, это пять-шесть часов вокруг пика прилива, а потом, если не успел, придётся столько же ждать до следующего подъёма. Мы планировали уйти в утреннюю воду, но вот уже отлив начался, а мы ещё не начали грузиться! Свои рюкзаки кинуть в лодку дело недолгое, но прежде чем выйти в море столько ещё всяких мелочей сделать надо! Новым для нас было то, что нужно везти с собой пресную воду – пару больших молочных бидонов. Несколько канистр бензина, вёсла, багор, ружьё – вся середина лодки оказалась заваленной вещами до бортов. Вот уж и выйти бы, но нет – обязательно надо попрощаться с Анной Николаевной, выпить чайку на дорожку.


     Выходим в море

Наконец все мы в лодке, Саня вытащил якорь, я на вёслах повёл потихоньку лодку от прибрежной стоянки на середину реки в струю, Женя вытянул пусковой шнур, мотор чуть помедлил, вроде как выдерживая характер, но всё же взялся с первого раза. Нырнули под мост, и вот мимо поплыли голые, обглоданные северными ветрами берега, сараи, пустыри, скелеты брошенных по старости лодок, шлюпок, ботов, и дальше только серая поверхность воды во все стороны – всё, вышли в море! Наконец-то, мы, как мечталось, сами по себе, ни от кого не зависим, в море на собственной лодке и перед нами открыты все пути. Правда в самом устье чуть не застряли, шли самым тихим ходом, местами винт начинал стучать по камням на дне, мотор выключали и плыли по течению. И долго ещё было непонятно, мы уже в море, или ещё в русле реки, затопленном приливом, вдоль которого, в качестве навигационных знаков, воткнуты кривые шесты.

Надо сказать, что планы у нас были довольно неопределённые. У нас с Саней главная мысль была такая – выйти в море под парусами. Женя вообще в обсуждение этих вопросов не вмешивался, ограничиваясь техникой. У Василия Григорьевича было более конкретное представление о том, что нужно трём мужикам на отдыхе, и он нам наметил свой план действий, пожалев при этом, что не может нас сопровождать. Хотя сейчас я почти уверен, что он, при всей внешней грубоватости, человек очень тактичный, просто застеснялся навязываться в малознакомую компанию, хотя ему и хотелось поехать вместе с нами. Он предложил нам идти на соседний большой остров Мягостров, километров на десять растянувшийся вдоль западного берега Онежской губы, за неширокой и очень мелкой Мягостровской Салмой (проливом), и пожить там в одной из колхозных изб – зимой там живут промысловые рыбацкие бригады, а летом они пустуют. Там хорошая рыбалка, много черники, морошки, брусника вот-вот поспеет, в лесу есть и рябцы и тетёрки. «Саня, ты если лося встретишь, будешь ли брать-то? Сейчас тут охотнадзор шарит, меня вот грозятся под суд отдать, а чего ж мне было делать, если он с острова плыл, даже тащить потом не надо было». И ещё: «Саня, говорят, там у старых лагерей нынче медведя видели, дак ты его не трогай, он сам-то не нападёт, не бойся, но его лучше не трогать».

И действительно, очень удобное и уютное место на Мягострове, мы провели там потом немало счастливых дней, но в тот первый раз у нас оказались другие, более романтические предпочтения, нас позвал к себе скалистый Малый Сосновец, небольшой, сплошь покрытый лесом, с высокой обращённой крутой грудью к северу горой посередине. Там тоже была промысловая изба на песчаном берегу удобной закрытой от ветра маленькой бухты, очень подходящее место для оснащения нашей лодки парусным вооружением.

Высадившись на острове (а ведь это был хотя и временно, но всё-таки необитаемый остров!), путешественники, конечно, двинулись осматривать свои новые владения. В лесу оказалось немеряно подберёзовиков и подосиновиков, а с вершины горы открывался восхитительный вид на тихое, бликующее под низким неярким солнцем море, далёкий зелёный берег материка, бурые скалистые луды и многочисленные лесистые острова. Тихий ветер, тихие компактные облака, как дирижабли висят в воздухе над блестящей поверхностью моря. И мы втроём на вершине, расстелив на плоском тёплом камне карту, решаем, «куда ж нам плыть»? А не махнуть ли сразу на Соловки? И мы меряем спичечным коробком километры до Большого Соловецкого острова – всего-то ничего, шестьдесят с небольшим километров, это четыре-пять часов хода под мотором. Ночи светлые, даже сегодня можем ещё успеть дойти!
Но в любом случае сначала надо пообедать. Спустились в избу, разобрали рюкзаки, достали продукты, посуду. Через какое-то время я выскочил наружу за дровами, и ветер ударил мне в лицо такой плотный, хоть кирпичи из него нарезай. И это в бухте, а что же на море? И я полез на северный склон горы, скальной стеной обрывающийся к воде. Всё бесконечное морское пространство меньше часа назад такое безмятежно спокойное теперь было расчерчено ровными, как по линейке проведёнными полосами пенных гребней. Крутые волны, не разрываясь и не смешиваясь, как ряды атакующей армии непрерывно шли на наш остров и с остервенением кидались на каменную стену, так что брызги взлетали вверх на десятки метров. Ветер сёк мне лицо солёной водяной пылью и пытался сбить меня с ног. Я представил себе нашу старую лодку с задышливым мотором вдали от берегов, или ещё хуже вблизи вот такой скальной стенки, и мой энтузиазм по поводу Соловецких островов показался мне глупым ребячеством.

Переночевали в избе. Изба была новая, бревна ещё светлые. От этого и от немаленьких окон, глядящих на юг и на восток, на бухту, в горнице светло. Я по жизни много раз ночевал, а то и по несколько дней жил в таких вот открытых избах: лесных пасеках, заброшенных кордонах, промысловых избушках. Приятно вспомнить, сколько же их было на моём пути: от крытого мхом охотничьего балагана на берегу Снежной в Забайкалье до складского ангара с замком-молнией вместо двери в окрестности Орлеана! Человеческие постройки, ставшие для меня частью природы. Они - необходимое связующее звено с домами, где я был случайным или званым гостем, а дома – это уже большая часть их хозяев, их жителей, их рассказов и разговоров, что в соединении и составляет для меня мир, в котором я живу. В таком приюте сначала чувствуешь себя немного неловко, все мысленно извиняешься перед далеким, а может быть и несуществующим хозяином за вторжение, но это быстро проходит и дальше живёшь, как у матери природы за пазухой, до самого момента прощания с этим добрым местом, когда срабатывает уже другой инстинкт – благодарности: надо оставить его другим не хуже, чем оно досталось тебе.

На другое утро взялись за обустройство нашего судна. При отъезде Василий Григорьевич предлагал нам взять его мачту и рей, и даже парус – квадратный кусок брезента, но мы гордо отказались. Мы решили вооружить нашу старую рабочую клячу «Бермудским шлюпом». Решили, разумеется, еще прошлым летом, и зимой были пошиты соответствующие косые паруса: грот и стаксель общей площадью около десяти квадратов. Большую площадь для такой сравнительно узкой лодки без киля ставить опасно – трудно откренить её при боковом ветре. Да и вообще, конечно, рыбацкая лодка годится для хождения под парусом только при полных курсах – по ветру, и поэтому я ощущал некоторую неловкость от ребячливой несерьёзности нашей затеи. Это как игра в полярников на льдине во дворе дома. Но море было настоящим и очень хотелось поднять над ним хоть какие-то паруса.

Для треугольных парусов нужна длинная мачта, и за ней пришлось идти в лес. Не так-то просто найти в лесу подходящую по всем параметрам сосновую сушину: прямую, не толстую и без сучков. Гик сделали из подходящей доски, найденной около дома. Ликпаз делать не стали, передняя шкаторина грота должна была крепиться к мачте пришитыми по всей длине завязочками, а для гика вдоль нижней шкаторины был предусмотрен карман. Ванты – тонкие стальные тросы, растянули от конца мачты: бакштаг - к кольцу на носу, а боковые - к колюшкам-уключинам так, чтобы оставалась возможность свободно грести вёслами. Однако эта конструкция оказалась недостаточно жёсткой, так как уключины были расположены слишком близко к мачте, и пришлось поставить ещё ахтерштаг от вершины мачты к транцу на корме. Это было очень неудобно, потому что он не позволял поставить мотор и мешал сидящим в корме лодки, но другого выхода не было.

По проекту для управления нашим «Бермудским шлюпом» мы собирались сделать руль и для этого привезли с собой тяжеленные амбарные петли, чтобы крепить к транцу румпель, который предполагалось сделать из местного материала. Но в последний момент, когда всё уже почти было готово, а время, как всегда поджимало, вдруг решили что попробовать можно и с рулевым веслом, которое я тут же и вырубил топором из подходящего обрезка доски – это для меня было любимое дело. Ну, а временные решения, как известно, самые долговечные.
Паруса над морем
На третий день с утренней водой наконец собрались выйти в плавание. Как обычно, сначала лениво, а потом во всё ускоряющемся темпе упаковали своё хозяйство, прибрались в доме, погрузились. Последние вещи укладывали уже стоя в воде (у двоих сапоги с ботфортами и только у меня до колен). Но вот лодка покачнулась под рукой – на плаву! Быстро сбегать последний раз в избу, проверить, не забыли ли чего, и – вперед! Погода радовала: бледное северное солнце пробивалось сквозь тонкую пелену облаков, дул скорее слабый, чем умеренный северо-западный ветер, пологая волна встретила нас при выходе из бухты. Паруса мы подняли будучи ещё внутри бухты, однако ветер там был слишком слабый и дерганный, проще было идти на вёслах. Но вот выбрались на простор, паруса встали на место и напряглись, зажурчала вода за бортом, приняло нагрузку рулевое весло – мы в плавании!

Через двадцать лет мы приезжали в эти же места с надувной лодкой, оснащённой американским подвесным мотором. Легкая плоскодонка без груза сразу выходила на глиссирование и прыгала с волны на волну, как «блинчик», пущенный опытной рукой. Вот на ней эмоции при первом выходе на воду действительно достойно и сразу венчали все долгие приготовления к этому моменту: добывание, перевозку, возню со сборкой. Это было впечатление почти полёта, восторг вперемешку со страхом вылететь в воду при следующем ударе о волну. Рука опасливо, но неудержимо выкручивала ручку газа до упора, а рот сам собой растягивался в счастливую улыбку. Но то было уже продолжение истории про Белое море. А тогда, с парусами всё было намного спокойней. Паруса напряглись, вода зажурчала, хотя и не громко, но всё же запела музыкой путешествий в моих ушах. Я налёг на рулевое весло, с облегчением почувствовал, что лодка меня слушается, поставил её на курс, на северо-восток в обход покрытых сейчас водой голых каменистых луд, и тихое счастье послушно наполнило мою грудь.

Вот она – осуществлённая мечта: море, паруса над головой и упругое рулевое весло в моих руках. И верные друзья рядом. Чего тебе ещё надобно, старче? Всё действительно было прекрасно. Единственное, что немного отравляло моё счастье, было глубоко запрятанное чувство неловкости перед нашим старым, потрёпанным суровой жизнью мотором, который пришлось снять и положить на дно лодки, чтобы он не мешал поставить ахтерштаг. Для него, конечно, всё это выглядело детской забавой. Это чувство усиливалось ещё тем, что ничего не надо было делать. До этого все дни были переполнены энергичной деятельностью, и вдруг – сиди и любуйся в тишине томительно медленно меняющимся пейзажем. Как-то мы вдруг зависли в пространстве-времени. Смена темпа требовала некоторого внутреннего усилия.

Пару часов шли курсом на восток одним галсом в полный бакштаг, стараясь обойти скалистый мыс Белужий - северную оконечность самого большого в этом районе острова Мягострова. На полном курсе лодка шла довольно ходко, и из не очень широкого с нашего уровня горизонта впереди один за другим появлялись новые острова. Сначала они неуверенно возникали в мареве высоко над водой плоскими блинчиками, как миражи или летающие тарелки, но постепенно росли вниз и всё так же невесомо и безмолвно парили над самой поверхностью моря пышными тортами над праздничным столом, пока, наконец, в неуловимый момент не наливались каменной массивностью и тогда превращались в реальные лесистые или скалистые острова. В таком же порядке возносились над далёкой поверхностью моря и растворялись в воздухе островки и луды у нас за кормой. И всё это в непривычной тишине только подчёркиваемой журчанием воды и дальними криками морских птиц. Движение больше похожее на покой, на вращение Земли, когда мы уверены, что это не мы летим по кругам своим, а солнце и ночные звёзды понимаются из горизонта и потом опускаются с другой стороны покоящейся в пространстве планеты.

Ни специального киля, положенного парусному судну, ни шверта у нашей лодки не было, поэтому её довольно сильно сносило вбок от основного курса. И хотя я старался держаться мористее, но опыта ещё не было, и нас слишком близко подтащило к скалам Белужьего. К тому же там довольно сильные приливные течения, что тоже усложняло навигацию нашего парусника. Однако мы всё же благополучно обогнули Белужий и ещё некоторое время шли на восток, в сторону архипелага небольших островов Боршовцев. К тому времени мы начали уставать от непривычной малоподвижности, хотелось выйти на берег, размяться, да и пообедать удобней было бы на суше. Но берег острова, к которому мы попытались подойти, был очень отмелым, уже шёл отлив, и нельзя было оставить лодку на одном месте, не рискуя, застрять там до следующего прилива. Так что ограничились короткой прогулкой по каменистому пляжу.

От Боршовцев Саня предложил повернуть на юг, к материку. По его словам там, где-то у мыса Наумиха, или Пономарева Носа есть изба, в которую обычно приезжают на лето его знакомые москвичи, и было бы не худо их навестить. Так что мы сменили левый галс на правый и опять полным курсом двинулись в сторону коренного берега.

К нему мы подошли уже в сумерках. На открытом месте было ещё светло, но на берегу в лесу уже стоял таинственный полумрак. Мы углубились в него в надежде встретить там весёлую компанию Саниных друзей, а нас встретили черные безмолвные избы и сараи, скрипучие двери, таинственная темнота сеней и в каждом доме свой жилой дух в едва освещённой через окошечко горнице, запах остывшей печи, сгоревших свечей и старого дерева. И нигде ни одной живой души. Немного тревожно и грустно.
Там же, конечно, и заночевали. За день было пройдено под парусами около сорока километров, или, как положено считать на море, больше двадцати миль.

В первый день плавания ветер был ровным и несильным, и к концу дня мы даже немного заскучали. На другой день с утра море тоже было спокойным, и мы решили сходить на сравнительно далекий от материка (20 км) большой остров Кондостров, где был когда-то скит Соловецкого монастыря. До этого путь наш лежал всё время вблизи каких-нибудь островков и луд, вблизи земли. А тут, как раз тогда, когда мы вышли на большое открытое пространство, ветер начал усиливаться, верхушки волн, до этого пологие,  стали заворачиваться пенными гребнями всё выше и круче, самые резвые всё чаще стали подниматься выше борта лодки и с шумом заплёскиваться внутрь, и всё это не спеша, но неостановимо. Наша лодка, казавшаяся такой массивной, когда слабый ветер с трудом тащил её вперед, вдруг стала малой щепкой в этом безбрежном пространстве. Страх, как холодный дождь потёк сверху из ясного и только недавно такого ласкового неба, проник сквозь все одёжки и мучительной тоской стал наполнять сердце, желудок, все внутренности, предательской слабостью наливать мышцы рук, лица, голос. Пустым было море на огромном пространстве вокруг нас, пустым был воздух над ним, и я остро чувствовал наше безнадёжное одиночество в этом мире. Всё же Саня был самым опытным мореходом среди нас, и он первым предложил спрятаться от ветра за ближайшим из островов. И хотя и ближайший был не так близко, как хотелось бы, но когда принимаешь решение и начинаешь действовать, жить становится легче.

Вчера берега всех островков, мимо которых мы шли, были очень отмелыми, а тут оказалась противоположная проблема – островок, за который мы пришли прятаться, поднимался из моря почти отвесными стенами, и нам с трудом удалось найти местечко на подветренной стороне, чтобы причалить и поставить лодку. Похоже, это было единственное удобное место стоянки, и не одни мы получили здесь приют. Выше на берегу попалось старое кострище, а под самым берегом в углублении скалы обнаружилась чья-то заначка – аккуратно прикрытые куском брезента канистры с бензином.

В этот день больше испытывать судьбу не стали, а на другое утро без приключений перебрались на Кондостров. Поставили на песчаном берегу палатку «у самого синего моря» и два дня пробездельничали, бродя по острову, наедаясь крупной черникой и собирая впрок для дома почти уже поспевшую бруснику, которой там видимо-невидимо. Ползали на четвереньках по упругим мшистым сплошь заросшим высокими черничными и низенькими брусничными кустиками кочкам  и Саня рассказывал о своей очень нестандартной семье, о родителях. Я их немного знал по даче: скромную, очень доброжелательную Наталью Петровну и немного медлительного, добродушно ироничного Владимира Львовича, который на вид был намного старше своей супруги. Я знал, что он крупный учёный биолог, а вот что Наталья Петровна тоже была доктором наук, было для меня неожиданным, уж очень просто она всегда держалась. И какие судьбы! Голод, война, разгром науки. Лихие им достались времена. Все наши несчастия – детские игрушки по сравнению с тем, через что пришлось пройти этому поколению. А мы тут вот сами себе придумываем приключения.
С Кондострова решили идти под мотором: время уже поджимало, всем пора домой на работу, да и бензина много оставалось лишнего (а тогда он был, практически, даровой). Надо сознаться, что всё это время удалённость от берега вносила в мое сердце некоторую тревогу, и я предпочёл бы повторить наш парусный маршрут, то есть по кратчайшей пересечь открытое пространство и дальше идти вблизи берегов. На что Саня резонно заметил, что под мотором скрестись по камням и мелям тем более в отлив – последнее дело, гораздо проще обогнуть весь архипелаг открытым морем. Сдвинули крепление ахтерштага, Женя навесил мотор, близоруко наклонившись, покопался в нем немного, накрутил пусковой шнур, провернул ротор раз-другой, потом дёрнул конец на всю длину. Несмотря на неделю, проведенную на дне лодки, мотор взялся сразу, как будто только и ждал момента, когда сможет наконец-то доказать своё несомненное преимущество перед парусами - что там были всё игрушки, а если по делу, то вот он. И доказал, конечно. По широкой дуге мористее прибрежного архипелага мы без всяких приключений часа за три вернулись снова к избе на Мягострове, совсем близко от того места, где впервые поняли паруса почти неделю назад. Просто вернулись. Иногда только мотор вроде как уставал и рев его начинал подозрительно ослабевать, но стоило Жене непонимающе и вопросительно к нему обернуться, как он снова взрёвывал испуганно и преданно.
В Юково за водкой
Домой возвращались с того же самого Малого Сосновца, с которого начинали наше парусное путешествие. Шли в фордевинд под одним гротом при сильном северном ветре и довольно высокой уже с пенными гребнями волне. Яхтсмены знают, что идти по ветру на небольшом судне не самый приятный вариант. Лодка напрягаясь долго лезет на горб волны, там застывает на миг так, что нос и корма повисают в воздухе, а середина проседает в пену по самые края бортов, при этом все наши штаги, держащие мачту, натягиваются до звона, а потом она всё ускоряясь, несётся под уклон в провал, догоняя ветер, парус слабнет и почти повисает, а в нижней точке нос с размаху втыкается в горб впереди идущей волны, зарывается в воду, а потом тяжело лезет вверх, парус напрягается, испытывая на прочность все швы, бакштаг бессильно провисает и всё повторяется сначала.

Небо было низким и мрачным, но видимость хорошая. Честно говоря, мне было страшновато ощущать себя стоящим у руля на утлой скорлупке под мрачным небом среди этой упорно преследующей нас стаи серых волн. Время от времени особенно крупный гребень с шумом и, как мне казалось, с угрозой, кидал пену и брызги через борт внутрь лодки, да и щелей было предостаточно, приходилось всё время отливать воду ведром. Можно было взять левее и укрыться от ветра за Мягостровом, но дело было в том, что мы обещали Василию Григорьевичу, прежде чем уехать, зайти к нему попрощаться в избу на мысе, отделяющем пролив Железные ворота от губы Куна - он промышлял там заготовкой водорослей. И курс на этот мыс был почти точно по ветру через открытое пространство. Да и, в конце концов, разве не за этим мы ехали сюда две тысячи километров? Вот она - лодка, паруса в порядке, упругий румпель у меня в руке, ветер и волны и хороший ход. Всё это оставить потому что страшно? Во многих случаях трудно оценить реальную опасность, тем более не имея конкретного опыта. Но страх начинает работать заранее и обидно, как много радостей жизни он отравляет.

К избе на мысе пришли уже во время отлива, так что до суши пришлось довольно далеко идти пешком сначала по воде, потом по мокрому песку. Василий Григорьевич нас ждал, в печи томилась похлёбка из лосятины («Саня, мяско-то жёстко, дак я его заранее поставил, чтобы прело»). Оживлённо рассказывая небогатые местные новости, он споро собирал на стол: хлеб, соль, стаканы, «Миски-то свои доставайте, у меня здесь не хватает». И тут Саня признался в том, что нас мучило всю дорогу сюда. Дело в том, что на предыдущей стоянке в избе на Мягострове мы ночевали вместе с двумя местными рыбаками, и в этой ситуации просто невозможно было не истратить последнюю, специально отложенную вот для этой прощальной встречи порцию спирта. «Так вот неудачно получилось. Как теперь быть-то, Василий Григорьевич?» По-висла мучительная пауза. Я надеялся, что Василий Григорьевич успокоит нашу совесть, скажет: ладно, нам вместе и без выпивки хорошо, обойдёмся и так, но он молчал. И тогда Саня неуверенно предложил, чтобы хоть как-то разредить тягостную тишину: «Может, нам сходить в Юково, в магазин?» Я думаю, он был уверен, по крайней мере, сам я был абсолютно уверен, что Василий Григорьевич замашет руками: в такую-то погоду, по морю, за двадцать километров – с ума сойти! Однако он с готовностью поддержал это предложение: «Конечно, Саня, там летом магазин пока ещё работает, найдёте продавщицу, она недалеко живёт, а мяско-то ещё попреет пока, жестковата лосятина».

Что же, назвался груздем - полезай в кузов. И надо было поторапливаться - шёл отлив, лодка скоро могла обсохнуть на берегу. Бухта перед избой открыта на север и мощный ветер гнал прибойные волны прямо нам навстречу, так что пока добрались до лодки, все промокли. Едва успели - лодка стояла на мели, и мы втроём уже на пределе сил с помощью очередной волны столкнули её на глубокое место. О парусах уж не было и речи, не до игрушек. Женя запустил мотор – пошли!

Идти надо было на северо-запад, почти в том же направлении, откуда только что пришли, то есть практически против ветра. Очень не хотелось уходить далеко от берега, но прямо на нашем пути лежала глубоко врезанная в материк губа Куна, а за ней скалистая луда, окружённая пенными гребнями волн над обнажившимися в отлив камнями. Всё это надо было обходить мористее. Разгруженная лодка, набрав скорость на скольжении в провал между волнами, легко добегала до середины очередного взлёта и тут замирала. Волна уходила из-под неё, и она зависала над провалом, всё выше задирая вверх пустой нос. Было страшно, что мы опрокинемся назад, но после секундного раздумья лодка начинала падать носом вниз, мотор взрёвывал облегчённо, следовал краткий момент ускоряющегося скольжения и нос упирался в противоположный склон волны, при этом деревянный корпус лодки прогибался вниз, старые доски расходились в стороны и в открывшиеся щели фонтанчиками била вода. Мотор опять менял тон на натужный, и всё повторялось сначала. Саня сидел на руле, два Жени вычерпывали воду. Напрямую, как я посмотрел потом на карте, там было всего около пятнадцати километров, так что Василий Григорьевич оказался прав в своём оптимизме.

Юково стояло на высоком берегу маленькой, хорошо защищённой от ветра бухты. Мы оставили лодку как можно глубже, чтобы она не успела обсохнуть за время нашей отлучки и пошли искать магазин. Он оказался, конечно, закрыт, да и вообще было впечатление, что в этом месте давно никто не живёт: все соседние дома стояли с забитыми накрест окнами, вокруг ни души. Однако, следуя инструкциям Василия Григорьевича, мы нашли нужный дом, и из него на наш стук в окно, вышла молодица, Алёше Поповичу в невесты бы такую: крупная, статная, лицом красивая, с румянцем во всю щёку. Посмотрела на нас всех сразу немного с насмешкой, чего это вас черти в такую погодку по морю носят? Что за нужда погнала, сидели бы дома на печке пока ветер уймётся. Однако узнав, что приехали за водкой, сразу сменила тон на уважительный. «Ну, тогда понятно. Только вот с этим у меня, ребята, такая неприятность: (и мы уже вздрогнули - неужели нет?) водка только в маленьких, такую уж в этот раз привезли». Мы облегчённо вздохнули, какая нам разница, в какой таре, четвертушки так четвертушки, лишь бы была. Взяли, с запасом, и коробку нам красавица дала, чтобы не побили товар в пути. «Саня, - говорю, - давай, коробку сначала спрячем, а сами поставим на стол одну чекушечку, скажем: вот, купили!» Но Саня меня не поддержал – такими вещами не шутят!


     В третий приезд

В 1989 году съехались мы к Василию Григорьевичу вчетвером, с сыновьями. Моему Мише 16 лет, Саниному Диме десять. Мы с Мишей возвращались из байдарочного похода по Карельской Охте. Это была группа из Дворца пионеров, школьники в основном предпоследнего десятого класса не первый год ходившие в походы вместе. Я был в роли дядьки – стажера, в общем-то был лишним. В байдарке я сидел с Мишиным другом Тимуром, мы оба были лихачи, держались в лидерах и большинство порогов, кроме самых именитых, шли напропалую без просмотра. Рыбалкой я занимался мало и вообще как-то инициативы не проявлял, и мне было немного скучно.

Единственный момент, заставивший биться сердце, был на пороге Кивиристи. Группой мы его обнесли, разумеется – дети же. Остановились чуть ниже, под порогом. Я вылез по хорошо натоптанной тропе наверх, там было много зевак. Весь не очень глубокий каньон прекрасно просматривается: сужение реки, гладкая всё ускоряющаяся струя между каменных щёк и дальше крутой высокий слив, почти водопад. Воды тем летом было немного, тем не менее, никаких торчащих посреди русла камней я не помню, просто скорость большая и очень уж высокий слив. Немного страшно и очень вызывающе смотрится. Видно, что если всё сделать нормально, то особенной опасности нет, но глупости делать – опасно, испугаться опасно. Я тогда почувствовал, что вот ради этого слива и стоило сюда идти, что вот это тот самый поцелуй, ради которого стоило затевать хоровод вокруг этой реки. На моих глазах две или три байдарки пронеслись по каменному коридору и спрыгнули вниз. Потом я посмотрел снизу, как это получается. Можно было подойти на байдарке по застойной воде почти к самой выходной струе и видеть напряженные лица гребцов.

Очень мне хотелось тоже пройти порог. И время для этого было, всё равно мы больше двух часов топтались в этом многолюдном месте. Но не было товарища – в одиночку ведь на двухместной байдарке не пойдёшь, а Толик, наш руководитель отказался. Он был прав, конечно, на нём ответственность за детей, хотя они вполне самостоятельные, и всё же формально он не имел права на лихачество. Другое дело, конечно, что Толик был не тот человек, для которого формальности имели большое значение. Просто не хотел он прыгать с порога.

 Сейчас из этой новой жизни я уже с трудом понимаю трудности того времени. Мне досадно, что так же вот, как этот порог, остались непрожитыми, засохли и забылись многие мечты и желания из-за скованности, закомплексованности, робости и нерешительности. Нам повезло: изменилась страна, и мы изменились с ней вместе настолько, что порой нам теперь просто не понятны мотивы наших тех поступков. Теперь-то я уверен, что без труда мог бы тогда найти себе товарища на берегу, что не один такой я там был желающий и нерешительный, стоило только голос поднять, сказать вслух. И дальше жизнь сама бы понесла, и отступить было бы не-возможно, и через час я бы чувствовал себя уже совсем другим человеком. Увы! Я остался самим собой, успокоив совесть тем, что сделал всё, что мог. Зато следующий Охта-порог, тоже именитый, хотя не настолько, конечно, как Кивиристи, я прошёл три, или даже четыре раза и с Тимуром и потом с Мишей, но это уже было для меня слабым утешением.

В Кеми поставили на ночь палатки за городом на скальной пролысине. Продуктов у нас оставалось ещё полно, хотели только купить свежего хлеба, но хлеб в магазинах продавали только местным жителям по паспорту. Ещё запомнилось, как озлобленно ворчали пассажиры из местных в битком набитом автобусе по дороге из города в рыбпорт на тему «Понаехали тут всякие, житья от них нет!» Раньше по всем окраинам обширного Советского Союза к туристам из «центра», тем более детям отношение обычно было очень уважительное, почти любовное, и для меня новая ситуация была неожиданной и гнетущей. Соловки также встретили нас без радости, монастырь в запустенье, вокруг всё убого и серо.

После Соловков мы расстались с группой и отправились в Колежму вдвоём с Мишей, так заранее было договорено. Запомнилась посадка в Кеми на Архангельский поезд - нам надо было ехать через Беломорск до Сумпосада. Я много всякого видел, ездил по всей стране в основном в общих вагонах, по опыту знал, что народ сбивается в пробку в тамбуре и на входе в вагон, а дальше всегда свободней. И в тот раз, увидев ещё на подходе торчащие из тамбура серые зады, я стал уверенно пробиваться внутрь вагона, несмотря на мат и угрозы, и тащил за собой Мишу, твёрдо уверенный, что в середине вагона найдем пару свободных верхних полок, как это обычно бывало. Так было всегда, но только не в этот раз. В этот раз весь вагон был настолько плотно забит человеческими телами, что мы с трудом пристроились в скрюченном положении на одной из боковых полок. Благо, ехать было недолго, три или четыре часа.

Саня уже ждал нас в Колежме. Он приехал с маленьким Димой своим ходом на машине. К тому времени мы уже выросли из игрушечной «Мёвы» и были увлечены виндсёрфингом, поэтому Саня привез с собой парусную доску. Это был тяжёлый и низкий как утюг складной «Мустанг», доска в диссонанс названию не слишком-то резвая, зарывающаяся носом в каждую встречную волну. Зато у неё была хорошая складная мачта, да и сама она разбиралась на три легко транспортируемые части.

В тот раз мы не торопились, после приезда ещё день провели в деревне, жили в большом, двухэтажном, уже нежилом и изрядно запущенном доме, гуляли по деревне и окрестностям, а следующим утром погрузились в лодку и впятером во главе с Василием Григорьевичем отправились на Мягостров. Там поселились в избе на берегу бухты перед мысом Белужий. Мягостров почти прямоугольным ковриком лежит вдоль материкового берега, отделённый от него мелкой Мягостровской салмой, вытянувшись километров на десять в длину и километра три-четыре в ширину. В основном он плоский, но есть три горы: Змеиная, Крутая и Соколья, а также большое центральное болото. Весь он покрыт хиловатым от суровой жизни северным лесом: ёлки да сосны, да гнилые недоростки-берёзки на болоте.

Перед уходом из деревни опять конечно долго отмечали предстоящее событие за столом на кухне у Василия Григорьевича. Мужчины поднимали стаканы с всё выражающей фразой «Ну, будем», старики и дети пили чай, бабушка привычно ругала мужа – хватит тебе, ты же пьяный, море пьяных не любит, утопишь детей-то.
Вышли всё же с утренней водой. Планировали на две недели, поэтому хозяйства всякого набрали много, и ещё виндсерфинг поверх всего. А день был хмурый, пасмурный со свежим северной четверти ветром. Василий Григорьевич устроился полулёжа на корме у мотора и дремлет на ходу. За нашими с Мишей спинами и горой вещей передняя часть лодки, где Саня с Димой, ему не видна. А там при каждом ударе об очередную крутую волну вода заплёскивается внутрь лодки во всё больших количествах. Сколько её там, на дне лодки под вещами не разобрать, а борта над водой и с самого начала были совсем низко. Но Саня молчит, он-то на самом мокром месте да ещё и с ребёнком. Ну и обычное в таких ситуациях (как на памирских дорогах) самоуспокоение: они-то тут всю жизнь так делают и ничего! Но на сердце всё равно сосет тревога, поганый страх портит радость события. Наконец зашли в тень Мягострова, волны стали ниже и резать мы их стали положе, больше стало качать, зато меньше плескать внутрь.

У мыса Белужьего две избы: маленькая старая и большая новая. Обе стоят на низком галечном берегу там, где близко к морю подходит озеро с пресной водой. ВГ больше любил маленькую, считал её своей, в ней мы и расположились.
Виндсерфинг
Который день уже дул упорный норд-ост, было пасмурно, но не холодно, градусов семнадцать-восемнадцать. Привезенный с таким трудом серфер лежал без применения, а мы всё занимались какими-то другими пустяковыми делами, ссылаясь на неподходящую погоду. В тот день я тоже, как обычно, сходил с утра на Белужий, постоял на голом скальном склоне, посмотрел, как беспорядочно пляшут волны перед мысом, где течение встречается со встречным ветром, ровным и плотным. Всё же сильноват был этот ветер для таких яхтсменов, как  мы. Но уже надоело ждать у моря погоды, да и у нас в прикрытой мысом бухте ветер был значительно слабее, правда, зато куда коварней: налетал порывами, а потом мог и совсем упасть, оставив парус без опоры. Плохой ветер на самом-то деле. Некстати было и то, что Василий Григорьевич ушёл с утра на лодке в деревню за хлебом, так что спасать нас в случае чего не на чем.

Первым собрался Миша. Ему было тогда 16 - десятиклассник, бледный юноша с падающими на лицо длинными волосами. Из экипировки у нас были только гидроштаны, подаренные нам за ненадобностью приезжавшими сюда нырять ещё в предыдущий наш приезд аквалангистами, но очень маленького размера, мы с Мишей натягивали их на себя с большим трудом. На ноги – кеды, сверху футболка, а вода в Белом море, между прочим, градусов 8 – 10.
Вот он вышел. У берега ветер слабый, порывами, и он то повиснет на гике, открениваясь чуть не до самой воды, то стоит у мачты, сдерживая рывки болтающегося в разные стороны паруса. Но чем дальше от берега, тем больше ветра, быстрее бежит доска, изящней силуэт напряжённого паруса и напряжённой фигурки яхтсмена над волной. Вот уж с берега мне трудно различить детали, есть только белое пятно паруса и красное пятнышко его футболки. Красиво идёт, радует сердце отца. Но и тревожно тоже: старый дурень, разве можно было выпускать парня без страховки! Случись что, нет никакого плавсредства, чтобы помочь, лодка вернётся только вечером.

Топчусь на берегу и нервничаю. Вот белое пятнышко сверкнуло поярче и пропало. И красное тоже. Полминуты-минута тревожного ожидания. Наконец, снова видно над водой красное пятнышко. А над ним потихоньку поднимается и белое, колеблется неуверенно. «Держись, - кричу я, хотя и понимаю, что он меня всё равно не слышит на таком расстоянии, - держись, держись, мачту – к носу, резче откренивайся!» Он держится какое-то время, а потом всё снова пропадает в волнах, и у меня опять падает сердце. И я опять напряженно вглядываюсь вдаль, уже с сосущим страхом ожидая появления над волнами красной футболки. Не то, что помочь, даже докричаться, чтобы возвращался скорее уже нельзя! Секунд двадцать-тридцать обычно уходило на то, чтобы он, упав, вынырнул из воды и снова взобрался на доску. Но вот в очередной раз прошла уже и минута, и больше, больше, больше! И как-то ненормально: белое пятно пропало не совсем, чуть видно оставалось, но красного нет и нет! Теперь уже страх зацепил меня не на шутку. И что делать, вплавь ведь не пойдёшь! Так прошло, наверно, две или три минуты, я не мог реально оценить сколько именно, но страшно много, и тут всё пропало совсем! Четко различить среди волн на таком расстоянии доску, а тем более голову пловца было уже невозможно, тем более что у меня в глазах уже пятна плыли от постоянного напряжения, но над поверхностью волн не поднималось ничего! Холодная дрожь заполнил всё моё тело, я уже не бегал вдоль берега, а стоял у самой кромки воды, обречённо глядя вдаль. Прошло несколько томительных секунд, прежде чем мне показалось, что я снова вижу красное пятнышко. Я не сразу поверил, но вот рядом показалось белое пятно паруса и только тогда я вздохнул более менее свободно.

Наконец он вернулся, далеко, метрах в двадцати от берега бросил мачту, соскочил с доски и побрёл к берегу по мелководью пешком. Вид у него был измученный: тоненькая, мокрая фигурка, облепленные майкой усталые плечи, бледного лица почти не видно за мокрыми волосами.

Оказалось, что при очередном падении сам он свалился спиной в воду, а парус упал гиком на доску и остался наверху. Когда парус погружён в воду, он служит надёжным тормозом, не даёт доске дрейфовать по ветру, а тут получился парусный кораблик. И когда он вынырнул и протёр глаза, то увидел, что серфер уже довольно далеко от него и быстро убегает по ветру. И всё это время, пока я с замирающим сердцем топтался на берегу, он изо всех сил пытался догнать убегающую доску вплавь. Но ветер был ровный и сильный, доска быстро уходила в открытое море и расстояние до неё не сокращалось. Спасло его то, что на очередной волне сооружение это наклонилось сильнее, гик соскользнул с поверхности доски и вместе с парусом съехал-таки в воду. Только тогда он смог подплыть и вылезти на доску, и я смог увидеть, наконец, вдали маленькое красное пятнышко.

Крепко же прополоскал тебя этот ветер! - подумал я про себя, глядя, как выходит он на берег. Подумать-то подумал, но выводов никаких не сделал, а стал помогать ему стаскивать мокрые гидроштаны и потом натягивать их на себя. С большим трудом натянул, сверху надел шерстяную «олимпийку»  (шерсть, она и в воде греет!) и с лёгкой душой сам отправился искать в море приключений.
С самого начала можно было бы догадаться, что это не лучшее время для виндсерфинга, по крайней мере, при моём скромном уровне мастерства. Вблизи берега порывы были неожиданны, сильны и очень разнонаправлены. Трудно было удержаться на ногах и не бросить парус при рывке. Но я благополучно добрался до границы ветровой тени от мыса, там ветер стал ровнее, а скоро и совсем хорошим, таким ровным и плотным, что можно лежать в нём почти неподвижно, только немного отпуская или подтягивая гик наружной рукой, чтобы обработать очередную волну. И волны были тоже ровные, все одинаково крупные, высокие, хотя пока ещё с небольшими пенными гребнями. Я рассекал их по диагонали, на подъеме парус напрягался, и я немного сильней отваливался в сторону, на спуске доска устремлялась в провал, парус слабел на секунду, но тут же тупой нос «Мустанга» зарывался в основание следующей волны, и парус снова становился упругим и надёжным. По моему, я улыбался и что-то  пел, летя над волнами, так мне было хорошо, да кто бы меня услышал на этом продутом ветром просторе – ни души вокруг, только низкое серое небо да скалы Белужьева мыса за спиной.

Вот это первое до меня дошло, что мыс – за спиной и, следовательно, иду я курсом в открытое море, поэтому и ветер так хорош, что ничего ему не мешает. Не хотелось выходить из счастливого состояния, и я ещё некоторое время шёл тем же курсом, но тревога уже отравила удовольствие, я понимал, что путь назад будет не таким праздничным. Хуже нет побаиваться и осторожничать, начинают дрожать коленки и движения теряют уверенность. На повороте  я слишком долго топтался у мачты, перебрасывая парус на правый галс, нос зарылся в волну и я сорвался в воду. Соскочил, фактически, так что успел лечь на борт грудью, с размаху выскочил назад на доску, нашарил стартшкот и поспешно стал его тянуть, стараясь не дать ветру развернуть доску в положение позади лежащего в воде паруса, но тут впопыхах оступился и снова рухнул в воду.

На этот раз ушёл в глубину с головой, хлебнул хорошую порцию холодной влаги, а вынырнув, нашел доску чуть в стороне, пришлось к ней плыть. Догнал, вылез наверх, выловил мокрый стартшкот, постоял несколько секунд на коленях, вода стекала с мокрых волос и одежды на оклеенный пробковой крошкой пластик доски. Вот тут я и вспомнил, каким изжёванным вернулся с прогулки сын. Всей спиной я чувствовал, что ветер с каждой секундой всё дальше уносит меня в открытое море, что лодки на берегу нет, что слабым быть нельзя, просто нет такого варианта, что я - крутой серфист, прекрасно умеющий ходить любыми галсами и курсами, лихо развлекаюсь на этом не самом суровом из морей, но меня уже ждут на берегу товарищи и поэтому я сейчас должен возвращаться. Для надёжности я подбодрил себя вслух ещё парой крепких выражений общего характера, поднялся на ноги и, натягивая стартшкот, стал разворачивать мачту по ветру, распрямив спину, как полагается, поднял парус, секунду поболтался в обнимку с мачтой на волне, перехватил гик и набрал ветер. Вот в этот момент нельзя промахнуться, нельзя струсить. Нужно угадать напор ветра и сразу отвалиться за борт достаточно далеко, чтобы уравновесить рывок, но и не перестараться, не лечь спиной в волну. Но я же лихой парень (50 лет!), я всё сделал, как надо, громко подбадривая себя стандартным мужским лексиконом (благо, вокруг были только волны). И с некоторым замиранием сердца, но и с радостью же пошёл круто в бейдевинд навстречу волнам.

Обратный путь оказался намного длинней прямого, я ещё два раза падал, но это уже на границе ветровой тени, когда ветер вдруг отпустил, а в другой раз, наоборот, на рывке. Но второй раз это было уже в бухте, метрах в ста от берега и я сразу почувствовал ногами каменные глыбы дна, чуть выше пояса была глубина. Не было сил опять вытаскивать из воды мокрый парус и снова бороться с этим рваным ветром. Я ухватил доску непослушными пальцами за шпор мачты и пешком побрёл к недалёкому уже берегу.
Про зайца.
Это было в предыдущий приезд. Мы возвращались на лодке вчетвером с прогулки к дальним Голомяным островам . Проходили мимо маленького круглого, как торт гористого островка, сплошь покрытого лесом, и Саня сказал, что видел на нём зайца - живёт там заяц. Во время отлива островок соединяется с берегом и всякая живность может туда переходить. Теперь был прилив, островок совсем маленький и зайцу от нас не уйти! Мы высадились на берег острова, взобрались наверх, Саня встал с ружьём «на номер» в углу единственной там небольшой поляны, а все остальные работали загонщиками - выгоняли зайца из чащи на поляну.  Миша кричал и бил по деревьям палкой, маленький Дима с энтузиазмом стучал кружкой в алюминиевый котелок, я свистел и хлопал в ладоши. Мы начали с трёх разных сторон у берега и поднимались к поляне. Я шёл, цепляясь за всё ногами, шумел, как мог и всё время напряжённо ожидал выстрела, но его всё не было. Так мы и  сошлись на поляне ни с чем.  Тогда решили сначала обойти остров по периметру, а потом уже, спугнув зайца  внизу, гнать его наверх. Но и так толку не получилось. «Не так надо», - сказал раздосадованный Саня, сунул ружье в руки Мише, объяснил, как им пользоваться, поставил его на своё место и взялся выгонять зайца из леса сам. Загудел тёмный лес, тут не то что заяц, медведь кинется наутёк! Вот это была настоящая работа, не какие-то театральные аплодисменты! Как ни странно и она результата не дала, не появился заяц. Дима давно уже опустил руки, державшие посуду, и смотрел на нашу напрасную суету скучающим взглядом, Миша послушно стоял, где поставили, держа висящее рядом ружьё одной рукой за ремень, один Саня, который видел этого зайца своими глазами, всё ещё не терял надежды.

Мне же с самого начала вся эта история казалась просто игрой, никакого реального зайца я не ожидал. Так, что  когда я его увидел, это  было для меня гораздо большей неожиданностью, чем для него. Я шел по верху, по краю крутого склона, а он стоял внизу столбиком на открытом месте, на узеньком скальном уступе, прислонившись к скале боком, маленький, розовато серый, почти сиреневый и смотрел на меня  спокойно и покорно. Он  давно уже был в поле моего зрения, просто я не выделял его из общей картины. Мы обменялись с ним понимающими взглядами. Я сделал вид, что не заметил его, и продолжал идти, не меняя шага. Первой моей мыслью была, как часто бывает, правильная, добрая: «Не бойся, я тебя не выдам!» Мне стало весело от этой мысли, я с улыбкой вспомнил, как глупо мы бегали и стучали по всему острову, и с этим вернулся на поляну, где ждали меня мои товарищи. Они уже потеряли надежду на успех,  смирились с неудачей и собирались уходить. И тут необъяснимо для себя, скривив губы в жалкой улыбочке, я вдруг показал пальцем назад: «Там»

Потом уже на прибрежных камнях около дома Саня разделывал тушку, а  мальчишки  чуть не до драки спорили, кому достанется заячий хвостик. И тут Саня -  Вагин А.В., исходивший с ружьём всё Беломорское побережье, добывавший морского леопарда в Антарктических морях, спросил меня с застенчивой улыбкой: «Жень, как ты думаешь, это который по счёту заяц в моём багаже?»

Ну, вот такая грустная получилась история. Почти тридцать лет прошло, а я всё помню, всё грызёт меня совесть, всё думаю, вот вернуть бы и это место назад, я бы тогда... Хотя знаю из опыта, что случись повториться ситуации, и снова делаешь тот же самый поворот на такой же развилке.

 

            О маме
 
 Вот и пришло очередной раз тридцатое сентября – середина бодрой ядреной осени, Вера, Надежда, Любовь. В этот день мы с братом всегда шли в гости к матери. Несли с собой бутылку вина, последние цветы, купленные у старушек перед парком, какой-нибудь незамысловатый подарок вроде подписки на журнал «Здоровье». Формальности тут были несущественны. Мы понимали, что по-настоящему нужны только мы сами, важно, что пришли сыновья, вместе, не забыли, что они здоровы, дружны и все у них хорошо.

Тем не менее, конечно, накрывался белой скатертью стол, открывалось шампанское. Мы носили из тесной, заставленной кастрюлями и банками кухни салаты, закуски, холодец в глубокой миске, в былые времена пельмени и многослойный «Наполеон» к чаю, а в последние годы все попроще. Она извинялась, что сил уже нет много готовить, дед с мясорубкой не справляется, и вот торт тоже пришлось уж из покупных коржей сделать. В последнюю пару лет она стала как-то мягче и отрешенней, не удерживала, когда уходили, гладила по руке у двери, наказывала передавать приветы внукам – каждый раз, как в последний раз.

Мы уходили гордые тем, что выполнили свой долг, что сделали матери приятное в день ее именин, что все у нас так хорошо в жизни, и за этим как-то уходило в неосознаваемый явно фон неизменно возникавшее в этом доме чувство, что только здесь тебя любят несомненно и вечно, тебя самого, изначального, каким бы красавцем или уродом ты не стал, какие бы подвиги или наоборот проступки ты не совершил, что здесь ты единственный и незаменимый, как для себя самого.

Когда еще жил дома – школьником, студентом, и мать кормила – это было будничным и не замечалось, как удары сердца. Позже, когда приезжал раз в год в гости инженером с далекой Украины, это стало одним из главных удовольствий посещения родного города – посидеть за родительским столом на кухне, на своем месте, ужинать без подносика, без кассы – мать все подаст на тарелочке горячее, прямо с плиты. Шестидесятые годы: жареная колбаса за 2.20, самодельные сочные котлетки, специально к приезду сына налепленные пельмени. А потом, к концу уже, когда мое насиженное место занял Дед, мне было уже немного стыдно за этим старым, вовсе не кухонным на самом-то деле, а, видимо, канцелярским столом, прикочевавшим с родителями еще из студенческого общежития. Я немного стеснялся ухаживаниями моей старой матери, ее суетой у плиты, подсовыванием куска получше. Было чувство, будто она снова предлагала мне грудь, а я уже большой, и мне пора кормить ее самому.

В тот день брат позвонил ей утром и спросил, не надо ли чего принести, он может зайти в обед, но она сказала, что обед уже приготовила и ей сегодня больше ничего не нужно. Внук Володя в три часа дня по дороге на дежурство зашел сделать ей укол, открыл дверь своим ключом. Она лежала на диване в спокойной позе еще теплая, но уже бездыханная. Ей было восемьдесят семь лет.

Родом она была из Нижнего Новгорода из интеллигентной семьи. Ее отец, дед  мой рано остался без отца и воспитывался в семье старшего брата – директора гимназии. Сохранилась старинная фотография деда и бабушки еще совсем молодых, сделанная, видимо по какому-то важному случаю, скорее всего, сразу после свадьбы. Дед с длинными, зачесанными назад «летящими» волосами, треугольной бородкой и пышными усами, полностью скрывающими губы, зато кожа на лбу и на бледных щеках нежная, почти детская еще, и глаза, хоть и очень серьезные, но совсем молодые, с мальчишеским вызовом, родные глаза моей матери! И весь он напряженный, как будто против ветра стоит анфас перед объективом. А рядом вполоборота юная бабушка  – высокая прическа, под ней круглое русское лицо с соболиными бровями, крупным, немного курносым носом, полными щеками и красиво очерченными губами. Высокий воротничок платья закрывает горло до самого подбородка. Трудно поверить, что это не картина, специально написанная художником для потомков, а всего лишь моментальная фотография, всего лишь запечатленное мгновение. Вызывает невольное уважение мастерство безымянного мастера из «Универсальной фотографии, Нижний Новгород, Сормово», сумевшего придать такую общность своему рутинному изделию.

Дед работал счетоводом на Сормовском заводе, должность по тем временам немалая. Был у них собственный каменный двухэтажный дом в Сормово, кухарка и нянька у детей. Детей было трое: старший Юрий, за ним Борис и младшенькая Надежда (2.08.1913). Братья, судя по фотографиям, копии отца, а сестренка пошла в мать, те же собольи брови и полный овал лица. Всю жизнь она сожалела, что в отличие от братьев, не досталось ей отцовской музыкальности – и Борис и Юрий вслед за отцом играли на скрипке, на гитаре, мандолине, хорошо пели. Для моей темноглазой бабушки Наденька оказалась последним ребенком. Жарким летом 1915 года, придя с прогулки разгоряченная, Вера Антоновна окатилась холодной водой, схватила воспаление легких и умерла, когда матери моей не было еще и двух лет.

Видимо Алексей Андреевич крепко любил свою круглолицую Веру, так как вдовствовал долго, хотя, я думаю, в невестах недостатка не было: так как человек он был обеспеченный, интеллигентный, а к тому же общительный и веселый, играл на разных инструментах, хорошо пел. В доме частенько собиралась компания поговорить и вместе помузицировать. Кроме того, уж не знаю в качестве ли дополнительного заработка, а скорее всего, просто из любви к искусству, был он регентом местного церковного хора, хотя, судя по рассказам матери, к религии относился прохладно, а к церковнослужителям и вовсе без всякого пиетета, поскольку близко имел с ними дело, и любил рассказывать про них всякие смешные истории.

Воспоминания матери начинались обычно с продажи дома в Сормово в страшном тысяча девятьсот девятнадцатом. Власть без конца менялась, завод стоял, кормить семью было нечем. Дед, судя по всему, был человеком достаточно предприимчивым и решительным. Он списался с товарищем, получил приглашение на работу в Пермь, подальше от бедственного Поволжья, продал дом, мебель, все имущество, которое нельзя было увезти с собой. Видимо, дом был невелик, раз его не экспроприировали революционные власти. Все было готово к отъезду, со слезами распрощались со старой нянькой, в доме уже хозяйничали чужие люди, когда заболел тифом Юрий. В уходе за больным прошел август и часть сентября. Наконец, совсем уже было двинулись в дорогу, и тут заболел Борис. Слава Богу, оба мальчика выздоровели, но на дворе к этому времени был уже конец октября, а единственный доступный вид транспорта – водный, железные дороги в разрухе. Вот и отправился мой дед с тремя детишками и всем имуществом в далекую уральскую глушь, в Пермь (слово-то какое таинственное, если вслушаться!) на барже.

Осень стояла сухая и солнечная, радовала глаз яркими красками по луговым берегам Волги и дальше сплошь лесистым берегам Камы. Буксирчик вяло шлепал плицами по остывающей воде реки, с трудом выгребая на сырых, здесь же на берегу нарубленных дровах против быстрого течения. Мороз ударил сразу, без предупреждения. Днем пароход как-то еще боролся, протискиваясь сквозь несущуюся навстречу матовую шугу, а ночью река встала, и караван вмерз в молодой лед у причала маленького районного городка в Татарии – Набережных Челнов.

Сейчас это – почти миллионный город, спланированный по меркам двадцатого века, шумные улицы, огни, реклама, гигантский автозавод. Но я-то еще помню этот глинистый взвоз от деревянного дебаркадера на крутой косогор, совершенно непроезжий в осеннюю слякоть, кривую деревянную улицу – деревянные и дома и тротуары, невысокую церковь над Камой, часы с одной только часовой стрелкой (а зачем нам больше?) в крохотной очень скучной комнатушке какой-то родственницы моей неродной бабушки Веры Захарьевны - маминой мачехи. Но это тоже уже не тысяча девятьсот девятнадцатый, а пятидесятый или может быть даже пятьдесят третий год. Однако до начала строительства автогиганта тогда было еще очень далеко и, я думаю, в ноябре тысяча девятьсот девятнадцатого года, когда мой дед в сопровождении детей сошел с баржи на берег в совершенно незнакомом для него месте, он увидел примерно то же, что и я в начале пятидесятых.

Мать всегда подчеркивала, что дед был настоящий барин: шапка бобровая, пальто драповое с дорогим воротником, золотое кольцо на руке, держался с достоинством, умел «выглядеть». И вещей с собой взято было, видимо, немало, насовсем ведь ехали всей семьей. Не знаю, сколько народу сошло с баржи на берег тем, скорее всего, солнечным и морозным утром, но для «барина» нашлась и лошадь и грузчики, перетащившие тюки в повозку. Было, я думаю, торопливое обсуждение на берегу, на пронизывающем речном ветру, куда ехать, и тот же возчик, возможно, и предложил кого-нибудь из своих родственников или соседей.

Договорились поспешно, и лошаденка потащила с натугой телегу вверх, на гору по закаменевшим от мороза колеям и ухабам разбитой дороги, а остальные пошли пешком: два мальчика примерно восьми и десяти лет и барин с шестилетней девочкой за руку. Мальчишки одетые по-зимнему худые и бледные после болезни с любопытством и тревогой оглядывали новые места, а девочка поминутно запиналась о замерзшие комья глины и висла на руке отца. Как она сама потом рассказывала: «Я помню только, что очень долго шли, потом зашли в какой-то дом, в сенях было тепло, я сразу легла на сундук и как провалилась в черноту».

Очнулась она уже в больнице. Это был все тот же тиф, от которого им не удалось убежать на тихоходной барже. Мать рассказывала мне эту историю великое множество раз, особенно в последнее время, когда ее все меньше стало занимать скудное настоящее, и она все больше уходила памятью в свои хоть и тяжелые, но яркие молодые годы. А я, как водится, слушал одним ухом, занятый своими заботами, и теперь никак не могу восстановить непрерывную цепочку событий. Помню, она говорила, что отец снял с пальца и отдал медсестре в больнице золотое кольцо с просьбой присмотреть за дочкой, не бросать девочку на произвол судьбы в переполненной больными палате. Дальше – провал до того места, где она в сиротском приюте, потому что отец тоже в больнице со все тем же тифом.

Отец вышел из больницы только в декабре и в конце января нового, 1920 года устроился работать счетоводом в местный кооператив «Муравей». Но, видимо, до этого, и до того, как он забрал детей из приюта, случилось еще одно событие в их жизни, которое моя мать всю жизнь так и не приняла – отец женился. Собственно, не саму женитьбу – нетрудно было понять, что сорокалетнему мужчине с тремя детьми на шее, выбитому жестоким ходом событий из налаженного быта, из своего культурного слоя, просто не-возможно было выжить без женщины. Кто-то должен был заниматься домом и детьми. Это она понимала, но не могла принять его выбора. Как мог он – такой умный, культурный, интеллигентный привести в дом эту малограмотную, ограниченную тетку с ее деревенской грубостью и отсутствием культурных запросов, с ее практичностью и самодовольством. В устах моей матери она никогда не была матушкой или бабушкой, как часто зовут матерей, когда появляются свои дети, но только мачехой или Верой Захарьевной. (Я-то думаю, что выбора у него не было. Сколько я помню, она была родственницей хозяев дома, где они так неудачно начали свою новую жизнь, и, видимо, помогала им с самого начала.)

Жизнь вроде бы налаживалась на новом месте. Издалека-то понятно, что женился дед в минуту слабости, вернувшись живым из больницы, когда к концу покатилась эта проклятая зима, в воздухе запахло теплом и надеждой, показалось величайшим счастьем просто жить. Но прошла весна, прошло лето, пришла грязная осень с долгими вечерами в малюсенькой комнатке, и дед затосковал  по скрипке, инструментальным квартетам, своему церковному хору. Все же он действительно был культурный человек и молодец. Другой бы просто запил в его ситуации, а он опять принялся за поиски нового, более живого и достойного места. И к зиме (опять к зиме!) семья перебралась в расположенный в тридцати километрах от Набережных Челнов, на другом берегу Камы поселок старинного Бондюжского химического завода, куда дед устроился работать бухгалтером.

Через почти сто лет я с гордостью воображаю разговор деда с директором завода, как он без хвастовства, но с достоинством отвечает, что приходилось ему конечно, и самостоятельно вести бухгалтерию Сормовского завода, знаком он с этим делом, а директор с уважением и даже некоторым извинением говорит, что, конечно, у них не такой гигант, как Сормовский, но обороты тоже не малые, и он надеется, что Алексей Андреевич наведет в этом деле порядок.

Поначалу дед снял просторный дом на горе в красивом месте по соседству с поселковым доктором, тоже большим любителем музыки, сразу ставшим у них частым гостем. Позже поблизости был куплен собственный дом, деревянный, разумеется. Дети ходили в школу. В поселке была десятилетка, был химико-технологический техникум при заводе, было много грамотных, высококультурных людей из обеих столиц, видимо так же, как мой дед, бежавших от голода и революции в более спокойную и стабильную провинцию. Увы, достали их и там! По рассказам матери, в середине тридцатых забрали все руководство завода, директора техникума и всех преподавателей. Деда к этому времени к счастью (!) уже не было в живых, он умер в 1929 году.

Бондюжский химический завод построил купец П.К.Ушаков в 1868 году в болотистой низине, через которую протекает маленькая речка Тойма. Речка слишком мала для транспортных целей, поэтому в те годы сырье для производства – горы блестящих темно желтыми гранями вызывающе похожих на самородное золото кристаллов пирита сваливали с барж на берег Камы у подножья высокого склона, потом поднимали в вагонетках фуникулера на самый верх горы и оттуда уже возили за полтора километра через поля лошадьми.

Меня удивляло, почему купцам было не поставить завод прямо на берегу Камы, чтобы не возить сырье и продукцию туда-сюда. Именно так потом и поступили строители новых Набережных Челнов – поставили город на высоком берегу Камы, на самом красивом месте. Но П.К.Ушаков имел свои резоны. Просто на берегу расположены самые плодородные пахотные земли, ценились они в царской России высоко и стоили дорого, а заболоченная неудобь по Тойме стоила дешево. В самой низине у речки стояли вечно курившиеся разноцветными вонючими дымами цеха и так называемые «номера» рабочих. На горе ближе к лесу селилось начальство. Там и купил дом дед.

Жили, как описывала мать, весело. Юрий и Борис унаследовали музыкальность и веселый нрав отца, оба играли на скрипке, гитаре, немного пели. В доме всегда собиралось много молодежи. Не было ни телевизора, ни магнитофонов, ни радио, звучала только живая музыка. Сами музицировали, пели, разыгрывали модные тогда шарады. Культурная жизнь кипела, вовлекая в поток местные таланты, всех, кто желал участвовать хотя бы в массовых сценах или в качестве благодарного зрителя. Но если отсутствие аудиотехники было в какой-то мере благом, то ведь не было в доме и водопровода и канализации, печь топили дровами, еду готовили, по-видимому, в этой же печи – по-деревенски. Я никогда не слышал про домработницу, видимо, все бытовые заботы ложились на молодую жену. К тому же родились новые дети погодки Володя и Виталий, и я думаю, ей приходилось очень нелегко. (Обоих в сорок втором забрали в армию, младшего прямо со школьной скамьи, и после краткосрочных курсов отправили на фронт танкистами, где они и погибли, не успев отправить домой ни одного письма.)

И тут, конечно, конфликт с приемной дочерью был неизбежен. Муж был барин, да и по деревенским понятиям мужчина в домашних заботах никогда не был помощником. Старшие мальчики тоже были уже достаточно взрослые и под крылом отца. Другое дело – дочь, святое дело приучать ее к кухонным делам и уходу за малыми детьми. Причем воспитательные средства использовались тоже традиционные – окрик да подзатыльник. Как на грех отцовской музыкальности Надя не унаследовала, и в компании старших братьев всегда была на вторых ролях. Так что день начинался с таскания воды с ручья, а уроки делались вперемешку со стиркой пеленок под аккомпанемент детского рева и наставлений мачехи. И потом я много раз слышал от нее, что замуж она не торопилась, потому что сыта была по горло запачканными пеленками еще с детства.

Однако веселая жизнь в доме длилась недолго. Времена менялись. В конце двадцатых годов частное предпринимательство задавили, а государственная индустриализация еще не началась. Была жестокая безработица. В 1929 году умер от туберкулеза отец, семья осталась без кормильца Старшие братья поехали искать счастья на стороне, Борис – на родину, в Нижний Новгород, успевший стать Горьким, Юрий – еще дальше, в экзотический Туркестан, в далекий и манящий «хлебный город» Ташкент, на строительство Среднеазиатской железной дороги. Там он и пропал, по слухам умер от холеры где-то в районе Ургенча.

Был я в тех местах полвека спустя, вспоминал с сочувствием своего не встреченного в жизни дядю. Места действительно для русского человека гиблые: страшная жара днем, холод ночью, скорпионы да каракурты, да грязная вода из илистых арыков. И 50 лет спустя все та же неизбывная холера, справка для выезда из карантина за ничтожную взятку, в чайхане новому посетителю пиалу вежливо споласкивают в баке с недельной водой – Азия, что с нее возьмешь. В середине тридцатых, как и отец, от туберкулеза умер Юрий. Так блестяще начинавшиеся жизни ушли в песок, не оставив для меня никакого следа.

Надо отдать должное мачехе Вере Захарьевне, мать была к ней явно несправедлива. Во-первых, была она, видимо, женщиной достаточно грамотной и образованной, к тому же с твердым характером, если судить по тому, что уже на моей памяти в конце сороковых она работала на заводе в должности, дававшей ей доступ к казенному спирту. На такую должность непросто попасть, но еще трудней на ней удержаться. Во-вторых, хоть она и заставляла падчерицу помогать ей по дому, но после окончания школы (отца уже год, как не было в живых) дала ей возможность учиться дальше. В 1930 году Надя Мурзаева поступила и через три года успешно закончила индустриально-химический техникум при Бондюжском заводе по специальности «технология основного химического производства». И потом всю жизнь кормилась этой специальностью, несмотря на то, что позже получила высшее образование в сельскохозяйственном институте.

В ее воспоминаниях это были самые счастливые годы жизни! Да и странно было бы иначе, ведь это возраст от 17 до 20 лет. В техникуме ей все нравилось. Преподаватели были люди квалифицированные и доброжелательные, немало было москвичей и питерцев, выделявшихся своим культурным уровнем на провинциальном фоне. Вспоминала часто, как один из них, уже в годах, (далеко за 30!) влюбился в ее подружку, свою студентку и, не закончив учебного года, сбежал с ней в Пермь. «А жаль, хороший был преподаватель, да и человек очень приятный – красивый, веселый, хорошо одевался». И студенческая среда была дружная, веселая, сами себя развлекали, авторитет культуры, знания был очень высок. Сохранилось несколько фотографий того времени. На них Надя – яркая брюнетка: немного тяжеловатое к низу «лицо, как полная луна», из-под массивных бровей жгучий взгляд чуть удлиненных наружу темных глаз с намеком на раскосость, красиво вырезанные полные губы.

Начало тридцатых – страшное время для деревни, но в заводском поселке, где все были равны в нищете, это действительно могло быть хорошее время. Хотя, скорее всего, просто молодежь не замечает горя и живет надеждами. Они еще застали смелые эксперименты с коллективным учением – групповой метод, когда полагалось домашние задания выполнять группой, а отчитывался только староста. Но чаще всего вспоминалась, конечно, дружная девичья компания, общие походы в кино, вечеринки с танцами и мальчики, которые за ней ухаживали. Нравы в те времена были строгие, знаки внимания дальше взглядов, записок и приглашений в кино и не распространялись. И, тем не менее, за долгую жизнь столько по-настоящему трагических событий, столько смертей было прочно забыто «и только сердца ран, глубоких ран любви ничто не излечило»!

Было, как полагается, два соперника, оба очень достойных. Одного звали Женя, и если уж не его гены, то, по крайней мере, его имя я получил в наследство, имя второго моя память не сохранила. Женя рос сиротой, а у второго была хорошая семья, добрая и приветливая мать, что, видимо, было немаловажно для выросшей без материнского тепла Наденьки, потому что, рассказывая о знакомстве с моим отцом, она тоже очень быстро переходила к похвалам доброте свекрови. При первом знакомстве та долго не отпускала ее из дома, поила топленым молоком, расспрашивала о жизни и на прощание напутствовала: «Заходи, Надюша, почаще, как мимо будешь пробегать, ты ведь теперь нашенская!» Так что сердце Надюши, видимо слегка примороженное все же ее положением падчерицы в отчем доме, растоплено было, в конце концов, не столько поклонением верного Ванюши, сколько лаской его матери, добрейшей бабушки моей Анны Митрофановны. А тот – второй перебрался потом с родителями в Москву и очень звал Надю перевестись туда учиться, но, видимо, душа ее была еще полна мечтаний и надежд, а всякий выбор, пусть и самый лучший оставляет из  всего этого множества только один вариант, и это всегда потеря. Ну и пресловутые пеленки были еще слишком близким воспоминанием – от Москвы Надюша отказалась, хотя тот – второй долго еще писал письма.

А Женя писем не писал. Он тоже уехал в Москву, в военное училище и как в воду канул. И только через два года, уже в Казани в студенческом общежитии шедшая снизу девушка заглянула в их дверь и сказала, что на вахте просили позвать Мурзаеву Надю. – Кто? – Какой-то парень в военном. Странно! Перебирала в памяти, сбегая вниз по лестнице, кто бы мог быть военный? И вдруг увидела внизу около вахтера – Женька! Женька, в новенькой офицерской форме, с книжкой в руках, стриженный, серьезный. Гуляли до утра. Он был в Казани проездом, ездил к родным в Бондюгу. Про себя рассказывал скупо, сказал, что много учится, продемонстрировал, вроде невзначай, немецко-русский словарь. Утром проводила на поезд. И все, больше никогда она о нем не слышала. Вряд ли вышел он живым из мясорубки Войны. Осталось только его имя и еще полудетская любовь его к моей матери, которую я получил, как талисман вместе с именем и она, я уверен, сохраняет в чистоте и смягчает мое сердце всю мою жизнь.

Итак, в Москву замуж она не поехала, но и остаться насовсем в Бондюге ей было не суждено, хотя работа в главной конторе ПТО (производственно-технический отдел?) завода, судя по всему, ей нравилась, и коллектив был дружный, и заводская жизнь не была скудной. Например, летом 1935го отпуск проводила она в доме отдыха «Берсут» и, судя по оставшимся фотографиям, очень даже весело. Но возраст был зовущий на подвиги, да и в стране как раз было время больших перемен.

В те годы Страна решила готовить своих классово близких специалистов взамен классово чуждых старых российских и приглашенных из Америки и Германии. Как грибы после дождя росли новые ВУЗы. В Казани от старинного университета отпочковались авиационный, медицинский, юридический институты, были организованы химико-технологический, сельскохозяйственный, расширен ветеринарный. Всем нужны были классово близкие студенты. Дворянским и буржуйским детям вход в науку был закрыт. Видимо, волна агитации за поступление в эти ВУЗы докатилась и до провинциальной Бондюги. Ничто не держало Надю на старом месте: отца и старших, родных братьев уже не было в живых, кавалеры разъехались, с мачехой отношения всегда были холодные. Даже начальник ПТО хоть и сказал слова сожаления, но оставаться не уговаривал, пожелал счастливого пути. Без денег, почти без вещей, сразу после отпуска все в том же августе 1935 года они вдвоем с подружкой сели на старый колесный пароход на пристани в Тихих Горах, и тот пошлепал не спеша вниз по быстрой Каме, вверх по широкой Волге двое суток до Казани.

На пароходе разговорились с интеллигентного вида женщиной из Бондюги, она ехала в Казань к родственникам, советовала идти учиться в университет, на биофак, на микробиологию – для женщины хорошая работа в лаборатории, оставила подружкам свой казанский адрес на крайний случай (так хорошо греют всегда такие вещи, и не воспользуешься скорей всего, а на душе светлей!).

Пароход приходил в Казань ранним зябким утром, поревев гудком, приставал вторым или третьим к одному из дебаркадеров оживленной казанской пристани, и надо было проходить по узким деревянным мосточкам с перилами на чужой пароход, где тоже шипела машина и блестели в свете фонарей латунные детали. От Устья в город через Петрушкин разъезд и Адмиралтейскую слободу по узкой Кировской дамбе с идущим вдоль нее деревянным водоводом, в самый  центр, к Кольцу ходил первый трамвай. А с Кольца совсем рядом, только подняться по булыжной мостовой вдоль рельсов ходившей до Кремля «двойки» наверх, на «Чернышевскую» (она же ранее «Воскресенская», а позже «Ленина» и «Кремлевская») и вот он – университет со своими колоннами. Сразу из Бондюги непросто заходить в такие двери, но посмотрели – такие же ребята и девушки бегают туда-сюда, зашли и они.

В приемной комиссии, однако, их ждало разочарование: поступить было можно, и общежитие давали, но вот стипендию – только с сентября. А до сентября на что жить? Они вышли в коридор немного растерянные и сразу попали в объятия вербовщиков сельхозинститута. Те обещали не только общежитие и стипендию, но и талоны на питание в институтскую столовую сразу в приемной комиссии. Против талонов устоять было трудно, это решало все проблемы разом. Так несколько неожиданно для себя моя матушка стала студенткой сельскохозяйственного института. Общежитие помещалось прямо в учебном здании на улице Карла Маркса. В большой комнате с высокими окнами и четырехметровым потолком почти сплошь стояли кровати, чтобы только пролезть можно было, одна тумбочка на четверых. Одна из тех тумбочек еще доживает век на нашей кухне, может быть не та самая, но из той генерации.

Студенческая жизнь ей нравилась, было равенство в нищете, жили очень дружно и весело. Отец мой, Ваня, нашел ее сам. Пришел в общежитие: «Говорят, у вас тут моя землячка есть, хочу посмотреть». Общительный он был человек, открытый, жизнерадостный, легко входил в любую компанию. Этим и взял свою Наденьку, легким характером. Как она сама всегда говорила, кавалеров у меня хватало, но Ванечка уж больно веселый да ласковый был. У самой-то характер был тяжеловат, да и внешностью была – ничего особенного, глаза хороши, бездонные, под соболиными бровями, но скулы широковаты, видно, что фамилия не случайно давалась предку (мурза – татарский дворянин). Однако было в ней с одной стороны что-то действительно благородное, из поколений пришедшая внутренняя интеллигентность, обособленность духа, своя собственная самодовлеющая внутренняя жизнь. Она была сама по себе в этом мире, и могла быть опорой слабым духом. А с другой стороны, вполне заурядную внешность наполняла обаянием едва заметная, но несомненная искра настоящей женственности, той самой, которая одна, независимо от формы носа и размеров груди, способна зажечь в сердцах мужчин не только влечение, но настоящую любовь. Была в ней эта искра, и, я надеюсь, не пропала, передалась по наследству.

Вот и Ваня, видимо, вспыхнул сразу. С ним было легко и весело. Он учился в КАИ, а по ночам дежурил в институтском комитете партии (ВКПБ), был «ночным секретарем». За это шла небольшая зарплата, но главное для комитетчиков приносили билеты на все институтские и городские мероприятия, и не только на собрания и заседания, но и в театры и в кино. Комитетчики пользовались этим мало, и у Вани всегда была возможность пригласить свою подругу, а то и всю компанию на любую городскую новинку. Смотрели все новые фильмы по многу раз, ходили в театр и на институтскую самодеятельность. Ну как было не полюбить такого парня! Брак зарегистрировали не сразу. Не было ни свадьбы, ни сохраняемого всю жизнь свадебного платья. Как она сама рассказывала: «Как-то раз на прогулке шли мимо ЗАГСа, Ваня и предложил, может, зайдем?». Так вот и расписались второго февраля 1939 года.

Как раз в это время достроили и с большой торжественностью сдали в эксплуатацию первое общежитие КАИ на «Большой Красной». А старое – бывшие  номера «Франция» институт передал властям за ненадобностью. Студентов младших курсов торжественно переселили в новое здание. А те, кто в этом (1939) году кончали учебу и в большинстве уже были женаты, стихийно занимали временно оказавшееся бесхозным жилье.

По рассказу матери, они с отцом сначала поселились в просторной, очень светлой комнате в бельэтаже с огромным окном на юг, и ей там очень нравилось. Я думаю, в этой удаче тоже сыграло большую роль «партийное секретарство» отца. Но потом пришел товарищ, оказавшийся не столь разворотливым при дележке. Он стал просить уступить ему эту комнату, потому что у его маленькой дочери туберкулез, и врачи сказали, что ей надо много света и солнца. Я-то теперь думаю, что товарищ, скорее всего, схитрил, но к чести отца, он ему посочувствовал (а мать всю жизнь ему это вспоминала), и родители мои переехали в маленькую комнатку на третьем этаже с единственным окошком во двор и видом на помойку. В это окошко действительно никогда не заглядывало солнце, зато, как потом выяснилось, к обеим стенкам примыкали печки со-седей, и у нас никогда не было холодно.

Вот в эту комнату меня и принесли из роддома в начале июня 1940 года. Перед этим в 1940 она окончила сельхозинститут по специальности «полеводство», но по распределению не поехала, осталась с мужем в Казани, тем более, что как раз в это время забота ему была необходима – у него вдруг обнаружилась открытая форма туберкулеза, частый случай с деревенскими ребятами, не привыкшими к городскому ритму жизни. Потребовалось срочное лечение, операция («поддувание»). Здесь, видимо, тоже помог Комитет. Однокашники корпели над дипломными проектами, а он кочевал по больницам и санаториям и в результате вышел из института со справкой об окончании курса, но без диплома. Зато армия его больше не трогала, и он в числе немногих однокурсников остался в войну живой.

Совсем немного она поработала инженером республиканской контрольно-семенной лаборатории (скорее, просто числилась), и вот уже первый ребенок поспевал. Жизнью были довольны: своя комната, без удобств, конечно, но туалет с водяным краном в коридоре недалеко, продукты по карточкам, но вдоволь. «Даже суп с белым хлебом ели!». У отца после операции процесс в легких остановился, и он устроился работать на авиационный 22й завод (тогда имени Серго), видел, как главного конструктора А.Н.Туполева на работу под конвоем приводили – он чертежи просматривает, а у дверей солдат с винтовкой.

После рождения сына взяли няньку, и для матери отец нашел место на том же 22м заводе. Это, конечно, все его общительность и расторопность, самой бы ей с ее сельхоздипломом и гордыней никогда туда не попасть. Но кончилось это довольно печально. На завод надо было ехать от Кольца на девятом трамвае. В вагонах и всегда-то было битком народу, а с началом войны везде порядку стало меньше, трамваи ходили плохо, а за опоздание на рабочее место отдавали под суд и наказывали беспощадно. Нетрудно представить, что отношения в трамвае были далеки от джентльменства. Беременную вторым ребенком мать мою зажали так, что ей стало плохо, она кричала, но водитель трамвая отказался остановить посреди дамбы. Когда ее вытолкали, наконец, наружу под Кремлем, она сама идти уже не могла. Не судьба была мне иметь брата-погодка, а как хорошо было бы идти по жизни вдвоем!

Войну, сколько я помню, она просидела дома с ребенком. В глубине памяти у меня узкая, как вагончик, комната с тусклым окном на север, узкой «голландкой» у стены, моя молодая мать за швейной машинкой Zinger что-то перешивает из старья по заказу или вяжет кофты из покрашенной деревенской шерсти. Мне особо нравились яркие пояски для этих кофточек, сплетенные из разноцветных ниточек, как косички. А я дергаю ее за подол длинного платья и тяну плаксивым тоном: «Мам, что мне делать?». Игрушек немного: пустые катушки из-под ниток да фантики от не мной съеденных конфет. Потом только я понял, что ей приходилось еще и прятаться с этими заработками, иначе мог поймать фининспектор и заставить платить с этих жалких копеек налог нашему народному государству гораздо больше, чем можно заработать – чтобы неповадно было заниматься буржуазным частным предпринимательством.

Осенью 1944 года поменяли жилье. Это был смелый шаг, но жить в тесной комнатушке под крышей, видимо, надоело сильно. Отец был вообще человек легкий на подъем на судьбоносные решения, это его и погубило в конце концов. Дело было так: в том же самом доме в большой (30 м2) комнате с балконом, паркетным полом и четырьмя огромными окнами всю войну жила припеваючи семья какого-то чина по интендантству, но в 1944 году, по слухам, он проворовался и ушел в бега, не успев даже заготовить на зиму дров для семьи. В комнате при четырехметровой высоте кроме обращенной к северо-востоку щелястой балконной двери было еще четыре огромных окна на норд и на ост, при этом печь – высокая голландка с внутренней духовкой стояла на консолях, прижатая к уличной стене, так что одним боком грела улицу. Чтобы прогреть воздух в таком объеме надо было, наверное, топить эту печку несколько раз в день. И вот хозяйка этой комнаты, оставшись одна с детьми перед лицом очередной военной зимы, стала искать угол потеплей. Наша комнатушка с соседскими печками в обеих стенах ее, видимо очень устраивала, а родители мои были молоды и полны надежд на лучшее.

Поменялись и первую зиму жили не раздеваясь. С лета 1943-го года мать вышла на работу. Меня на лето отправили к бабушке в деревню (Тихие горы), а с осени в детский сад. Отец был бы не против, чтобы жена сидела дома домохозяйкой, но ее тяготила бесцельная домашняя возня, она всегда болезненно ощущала неполноценность такой жизни. Так что с утра все разбегались на службу, и наш роскошный апартамент, в котором к утру было градусов 8 – 10, выстуживался еще целый день, часов до шести вечера, когда приходили мы с матерью и затапливали, наконец, печь. Я помню, как она мучилась всегда с растопкой. Дрова были плохие, купленные слишком поздно и не успевшие просохнуть. Спать меня укладывали одетым, а среди ночи, бывало, будили, одевали в пальто и валенки, сажали в деревянные саночки со спинкой и катали по снежной дорожке вдоль спящего Черного озера под яркими морозными звездами. Болела голова, знобило, но все равно клонило в сон. Опять, значит, угорели. Так что весна 45-го года была для моих родителей особо долгожданной и радостной.

Как я теперь понимаю, драма в трамвае не окончилась для матери с гибелью нерожденного ребенка. Видимо, им хотелось еще детей, но у матери были проблемы, и в 45-ом году она ездила лечиться в санаторий Бакирово на грязи, однако безрезультатно. Меня на это время устроили в детский лагерь на территории Суворовского училища. От этого времени в памяти сохранилось только постоянное чувство голода. Нас явно недокармливали. Манная каша утром была размазана по плоской тарелочке тонким слоем. Самые бесцеремонные наперегонки облизывали чужие тарелки. В воскресенье приходили родители ненадолго, без телячьих нежностей, главный интерес – что принесли. Ко мне также  пришли один раз друзья нашей семьи, и, хотя они что-то съедобное принесли, конечно, но я сразу почувствовал, что это совсем не то, что мама, что душевная подпитка, мамина ласка мне нужна была ничуть не меньше, чем кусочки хлеба, посыпанные сахарным песком. К одной девочке пришел отец полковник и принес пирожное. Обычно стоило появиться с чем-нибудь съедобным в руках, если кто-то из ребят стоял и что-то ел, друзья окружали, смотрели в рот и наперебой просили: «Дай малость!». Можно было дать куснуть одному или двоим, только надо было выставить из кулака ровно столько, сколько хочешь дать, чтобы все не откусили. А тут сбежалось сразу много народу, окружили счастливицу плотным кольцом и смотрели молча. Я стоял сзади и так и не смог разглядеть из-за голов, что представляет собой пирожное.

Наконец 20 августа 1948 года родился второй сын. Назвали Сергеем. Мать говорила, что это имя отец предлагал еще для первенца, но свекровь сказала, что уж больно оно простецкое, деревенское. Евгений смотрелся благороднее. Но все же дали то, что нравилось долгожданному, желанному. Да сразу и не уберегли, чуть совсем не потеряли. В начале следующего лета поехали в гости в Тихие горы. Жили там, конечно, в избе у деда, перед церковью, над Камским простором, а оттуда уже ходили в гости по родственникам. Один день пошли к мачехе Вере Захарьевне. День был солнечный теплый, все одеты по-летнему. У Веры Захарьевны в просторном деревянном доме на несколько семей была большая и очень светлая комната. Это впечатление еще усиливалось после темного коридора и полуосвещенной кухни. На столе были торжественно выставлены многочисленные бутылки, заткнутые свернутыми из бумажек пробками с красным – дамским и мужским – белым вином. То и другое, конечно, разведенный спирт, недаром мачеха заведовала складом на химзаводе.

Праздничная была обстановка, но с мальчишками вечно что-нибудь случается. Я пытался налить кипяток в чайник и опрокинул самовар. Ошпарил живот, но не очень сильно. Приложили холодное, мать чем-то намазала больное место, вытерла слезы. Инцидент был исчерпан. Не услышала она предупреждения судьбы.
Сели за стол, стали наливать, а почти годовалый Сережа ползал на четвереньках как таракан по чистому дощатому полу, обследуя новое помещение. В углу под окном попалась под руку бутылка, опрокинул, пополз по вытекающей темной струйке, закричал не сразу, но страшным голосом большой беды. В бутылке была серная кислота, мачеха ее на зиму между рам ставила, чтобы стекла не потели. Ожог получился страшный – от низа живота и до ступни. «Злодейка мачеха, что же ты натворила!» – «Так самой смотреть надо!» Что толку в криках, скорее воду, соду, много воды. Бедный ребенок! Ближайший транспорт в Казань – пароход, еще можно успеть сегодня, скорее запрягайте лошадь! Полтора суток на пароходе с совершенно измученным бесконечным криком ребенком и потом месяц в больнице, как заново, второй раз родила его в муках. Вымученный, любимый.

Мать была домоседкой, любила читать книжки. Жизнь была трудная, бытовые условия довольно суровые, почти как у деревенской бабы, только скотины не было. А в остальном: зимой каждый день печку топить, в духовке сварить обед на целый день, электрические плитки в войну были под запретом, включали их тайно через купленный на рынке у народных умельцев «жулик», который ввинчивался вместо лампочки (розеток не было). Счетчиков тоже не было, на весь коридор стоял один контроллер, и он был рассчитан только на освещение. Видимо одну или две плитки можно было включить безнаказанно, но, в конце концов, всегда находился кто-то третий, и электричество во всем коридоре отрубалось. В темноте поспешно вывинчивали из патрона «жулик», возвращали на место лампочку, а плитку прятали под кровать. Можно было готовить на «Примусе», но это был очень капризный прибор, он страшно гудел, случалось, вспыхивал, считалось, что он может взорваться, его боялись. Только в пятидесятых появились керогазы – это было большое облегчение. Дрова, уже наколотые в Нижнем дворе, хранились в сарае в глубине темного, длинного подвала. Лет с десяти приносить их было моей обязанностью, каждый раз через страх (не борьба со страхом и победа, а ежедневная обыденная не-приятность). Вода в ведрах, правда, недалеко, из общего на девятнадцать квартир туалета в коридоре. А помойное ведро во двор, на помойку. (Вечный скандал – кто опять слил помои в туалет и забил все стоки?!). А стирка белья дома, в корыте, сколько воды принести и вынести. А потом надо натягивать веревки и сушить это белье на враждебно настроенном к «бельэтажу» Нижнем дворе, что им за радость, что перед их окнами чужие подштанники болтаются.

Меня угнетала эта вражда. Я чувствовал, что эти горластые продувные бабы с «Нижнего» не любят мою мать, но при этом в глубине души уважают, ставят выше себя: «Инженерша, больно грамотная…». Много дифирамбов пропето коммунальным квартирам. Были, конечно, и там хорошие люди, доброжелательные, готовые помочь. Но в массе теснота и тотальная нехватка всего не делает людей лучше.

Работали шесть дней в неделю, уставали. Летом еще сажали огород. На дальнем участке, на «Сухой реке» только картошку, а на ближнем под Кремлем морковь, свеклу и капусту. Так что изысканным отдыхом считалось, одевшись в самое нарядное, «выходное», пройтись по Чернышевской от Кремля до университета или просто полежать вместе всем втроем на диване. Но отцу дома не сиделось, и он часто тащил мать в кино или театр, она отнекивалась и упиралась, а я с напряженным вниманием следил за разговором – страшно было оставаться вечером одному, тем более одному ложиться спать.

Чтобы не уходить, мать заставляла отца читать нам вслух. Да его, видимо, и заставлять не надо было, так много можно читать только в охотку. Я помню до деталей прочитанные от начала и до конца «Севастопольскую страду» и «Порт Артур» Степанова, «Цусиму» Новикова-Прибоя. Помню, пошли они в кино на трофейный фильм «Сильва», а меня оставили  сторожить совсем маленького Сережку, только что еще начал он ползать. Пол у нас был гладкий, крашеный паркет, он как на коньках по нему скользил. Время без родителей тянулось ужасно медленно. И вроде уже совсем немного оставалось, когда я обнаружил, что в штанишках у него есть что-то лишнее. Я их снял, кое-как обтер ему зад, отнес все к порогу, не зная, куда это деть и чем бы обтереть запачканные руки, а когда вернулся в комнату к братишке, то с ужасом обнаружил, что он весь перепачкан той же полужидкой субстанцией, коленки, грудь и даже лицо. Оказывается, пока я возился с его штанишками, он успел отметиться еще в двух местах, да еще пройтись по этим местам по второму разу. Вот в таком отчаянном положении застали нас вернувшиеся родители.

После несчастья с Сергеем мать с работы ушла и десять лет сидела дома. Ее это мучило, чем дальше, тем больше, она ощущала жизнь неполноценной без работы, без внешнего круга общения, жаловалась, что годы уходят, а она пропадает тут в четырех стенах, зачем было столько учиться, зачем были все мечты об интересной, счастливой жизни. Все эти упреки и слезы выливались, конечно, на отца, сама она никаких активных попыток не предпринимала, она трудно общалась с незнакомыми людьми, да и знакомых осталось совсем немного, круг сузился до двух семей, с которыми вместе встречали Новый год и великий праздник революции.

Ей хотелось устроиться работать в какую-нибудь лабораторию. Даже у меня сложилась вполне определенная картинка ее мечты: в институте светлая комната, лабораторные столы, колбы и пробирки, несколько женщин в белых халатах делают какие-то анализы, между делом ведя культурные разговоры.

Больше всего ей хотелось на биофак университета, куда не удалось пойти учиться. Однако возможность нашлась немножко другая – лаборантом в лабораторию электролизного цеха кроватной фабрики. Не совсем то, конечно, о чем мечталось, но так уж надоело сидеть дома иждивенцем, такие совсем уж непривлекательные были предыдущие вакансии, которые тоже с большим трудом и по знакомству находил отец, а она отвергала (и, конечно, чувствовала себя виноватой), что она, немного, разумеется, пожаловавшись, на тяжелый запах в цеху, на грубого начальника, на плохо приспособленное помещение, все же согласилась. И проработала там бессменно пятнадцать лет, до самой пенсии. За это время кроватная фабрика превратилась в Казанский завод металлоизделий, из центра города завод переместился к Среднему Кабану, грубого начальника сменил уважительный, должность ее назвали «Заведующий лабораторией», хотя работала она по-прежнему одна, что ей очень нравилось – сама себе хозяйка, и работа ей нравилась – не сложная, но необходимая – подсчитывать кондиции в электролитических ваннах, она отвечала за качество покрытия. «Наш завод, наши рабочие, наши изделия…» счастливо прижилась она на этом далеком от ее мечты месте, гордилась тем, что ее уважают и рабочие, и начальство. Не обходили ее и грамотами и премиями, довольно часто в последние годы были путевки в санатории, даже после того как ушла на пенсию.

В 1959 году отцу дали квартиру в новом доме, просторную, двухкомнатную, с центральным отоплением, отдельным туалетом и даже ванной с дровяной колонкой (газ подвели позже). Процесс дележа нового дома в конторе, где работал в это время отец (Территориальное управление материальных резервов), был, конечно, очень непростой, уж слишком большой скачок в качестве жизни обещало новое жилье. Он начался раньше начала строительства, и эта гражданская война не остановилась даже после выдачи ордеров на заселение. Я успел принять в ней участие в качестве рядового, работая летом разнорабочим на стройке дома, а в последние дни охраняя пустую, уже нашу квартиру от самовольного заселения – тогда такое случалось. Отцу не нравилась его работа, его мучили интриги и скандалы, связанные с дележом дома, он уже нашел себе другое место и все порывался уйти, но мать не давала – уж очень хотелось пожить в человеческих условиях. В те годы о массовом строительстве еще и разговора не было, новый дом был событием уникальным, квартира в таком доме – редкое счастье.

Теперь жить бы и жить. Но на новом месте у отца не заладилось со здоровьем. Он и раньше не отличался крепким организмом, сложения был хилого. Переболев туберкулезом в начале сороковых, в пятидесятые годы чувствовал себя нормально, а тут стало мучить высокое давление со всеми сопутствующими неприятностями. Несколько лет его периодически клали (устраивали по знакомству) в больницу, обследовали, однако причину выяснить так и не могли. Кто-то в ГИДУВе писал диссертацию о влиянии активности надпочечников на давление крови. Отцу предложили удалить надпочечник, возможно, это решит проблему. Возможно! «Надоели эти бесконечные головные боли – сказал он, давайте попробуем»! Легкий на решения был человек. Он умер на четвертый день после операции. С причиной смерти ясности так и не получилось. То ли перестарались анестезиологи – но он вполне пришел в себя, даже разговаривал с посетителями (зачем я не выпроводил их через три минуты, может быть он  слишком устал от этого визита!), то ли человек просто не может без этого органа жить. Не хватило сил у него выжить. А было ему всего 55 лет – самое прекрасное время для мужчины. А матери соответственно 53 года.

Старший сын уже жил отдельно своей семьей, младший – студент КАИ, ему еще нужна забота. Отплакала Надя по своему Ванюшке горькие слезы и вдовствовала почти двадцать лет. Много читала. Летом занималась садом. Сад – участок в шесть соток взяли еще в 1956 году. На следующий год отец из бросового материала построил домик – засыпушку без фундамента – на тоненьких осиновых столбиках – «временно, потом построим настоящий». Вот уже более полувека стоит времянка укором сыну, может быть внук заменит на новый.

Любила ездить. Еще при жизни отца ездила одна отдыхать по бесплатным путевкам от завода, то в Крым в ноябре, то в Пятигорск зимой. С отцом и пятилетним Сергеем ездили смотреть Москву, видимо, по командировке отца, а меня, тринадцатилетнего оставляли дома одного, потому что нельзя было пропускать школу (а, скорее всего, дороговато получалось всем вместе), и я сам топил печь и готовил себе еду на керогазе, а налепленные мамой и выложенные на мороз за форточку пельмени (холодильников-то еще и в помине не было) все экономил, да так и не успел съесть до возвращения родителей, а когда их все же сварили, они оказались совсем не вкусными – заветрились на свежем воздухе. Самое неприятное было засыпать в темной пустой квартире. И Ленинград ездили смотреть таким же образом. А позже она и сама собиралась, не только по путевкам: несколько лет подряд ездила на воды в Цхалтубо, на теплоходе по Волге, нашла в родном Нижнем Новгороде дальнюю родственницу и ездила к ней в гости, с Дедом ездила в Питер (еще в Ленинград) в 1988м.

Собственно тогда Дед и объявился явным образом, потому что питерские власти в честь очередной годовщины Великой победы пригласили всех ветеранов войны в гости и обещали предоставить им с семьей бесплатные места в гостиницах. Пришлось им оформить брак официально. Дед был ее однокурсником, по ее словам, тоже бывшим ее ухажером. Тоже давно вдовец, двое взрослых сыновей сами по себе, а он один. Высокий, широкий в кости, навсегда сохранивший стать волейболиста, немного простоватый и бесконечно добрый. В свое время ушел с третьего курса сельхозинститута добровольцем на финскую в лыжный батальон. Был тяжело ранен. Рассказывал, что при отступлении их госпиталь не успели эвакуировать, кто мог – ушли сами, а относительно лежачих был приказ: живыми  не оставлять. Лежачих оставалось двое, в том числе и Дед. Однако в ночь перед уходом, чистя личное оружие, офицер прострелил себе руку. За ним прилетел санитарный самолет, заодно и этих двоих забрал. Множество вопросов, конечно, возникает сейчас к этому рассказу, но спросить уже некого. Однако Дед точно ничего не преувеличивал, не такой он был человек.

Когда приходили с матерью к нам в гости, дед садился за пианино и наигрывал простенькие мелодии, оглядываясь вопросительно – позволительно ли он поступает. Он вырос без родителей, с дедом, но тот тоже рано умер, упав с крыши, и дальше внук рос под общественным призрением. Это в нем оставило след на всю жизнь – неуверенность в себе, в том, что он здесь нужен. Ему необходима была моральная опора, руководство. Раньше, видимо, верховодила жена, судя по изломанным судьбам сыновей, женщина чрезвычайно властная. Но оказавшись на свободе, Дед чувствовал себя не в своей тарелке, и только попав снова под не терпящее возражений руководство моей матушки, зажил вполне счастливо. Мать помыкала им совершенно бессовестно, и главное без конца, что называется «пилила». Ругала за все подряд: и руки-то у него «крюки» (а и правда – неловок был в ручной работе), и пенсию свою военную впустую тратит, не глядя (для нее же самой и старается), и сел не там, и встал не так. Соседи по саду деда жалели, любили за безответность, урезонивали мамашу, но я убедился, что эта игра им обоим необходима, как воздух, они все время были заняты друг другом и вполне счастливы.

После смерти отца мать жила с Сергеем. Потом, когда он женился, с его семьей, причем мне казалось естественным, что брат с женой и погодками Машей и Володей займут большую комнату с окном на юг, а мать – маленькую с балконом на север. Но она поступила, конечно, наоборот, она себя уважала.

И, конечно, для нее невозможно было мирно ужиться со снохой. Она сама была отдельной вселенной со своим смыслом жизни, со своими единственно правильными порядками, и в этой вселенной она вырастила и сформировала своих сыновей. Но и сноха выросла в такой же семье, где муж права голоса не имел. Никакие компромиссы были невозможны. Два человека с высшим образованием разумных, интеллигентных – неужели я не смогу им объяснить, что они губят любимого человека своей упорной враждой?! Двум людям – можно, но двум женщинам, делящим мужчину – безнадежно. Или мне целиком, или никому. И они всей семьей переезжали жить к теще. Сергей там блаженствовал, теща за ним ухаживала, как за дорогим гостем, но с матерью у дочери получалось еще хуже, чем со свекровью.

И к внукам и к дальним, и к жившим с ней вместе, мать относилась довольно сдержанно, готова была любить, но со стороны, чтобы не очень утомляли, готова была помогать, но только в меру своего свободного времени, ценила свое время. Меня задевало это немного отстраненное положение, но такова была вообще шкала отношений в семье того, старшего поколения. Тогда не подразумевалась дружеская близость родителей с детьми, а тем более с внуками, каждый временной слой жил своими интересами.

Наконец в 1985 Сергей с семьей окончательно поселились вместе с тещей, и мать осталась в своей просторной квартире одна. Тут, собственно, и появился дед. Он никогда не переезжал к матери совсем, то жил у нее, то уходил отдохнуть назад к холостому сыну. Она читала книжки, любила литературные мемуары, историю, классику. Дед смотрел телевизор, не пропускал ни одного футбольного репортажа. Сергей заглядывал к ней практически каждый день, заходил с работы обедать, часто бывали внуки Маша с Володей, оба врачи, лекарства принести, сделать укол.

Мне неизменно ласкает сердце воспоминание, как мы все-таки купили для нее, а вернее для Деда, новый телевизор. Старый-то совсем развалился. И повезло нам, ленивым, что мы все-таки успели сделать это. Давно бы должны были догадаться, но, как обычно, бесстыдно откладывали – то времени нет, то денег. Надо было к именинам, конечно, да уже прошел сентябрь, ну – на Новый Год. И Новый Год прошел, и вдруг все-таки что-то кольнуло, не вечная ведь она, так и не успеем! Позвонил Сергею: «Давай, скинемся по миллиону и купим»! – «Ладно, только сегодня вечер занят, а завтра…» – «Нет уж, давай сегодня, не можешь вечером – давай в обед»!
Я сунул пачку пятидесятитысячных купюр в карман рюкзачка (деньги держали дома, бессмысленно класть в банк, слишком быстро они дешевели) и бегом на трамвай. Встретились в магазине. Тогда это еще удивительно было: вдоль всех стен в торговом зале десятки разных импортных телевизоров. Который брать? Думать некогда, ткнули пальцем наугад. Не проверяя, схватили коробку с двух сторон за ручки и бегом в трамвай. Прибежали домой, там Дед сидит перед старым телевизором и смотрит футбол – плавают какие-то серые тени по экрану, а мяча вообще не видно. Коробку – долой, старый «ящик» – долой, новый – на его место, включили – работает. Сергей поопытней с этой техникой, сразу настроил на тот же канал, и как чудо: яркие игроки в разноцветных футболках – выражения лиц можно различить, бегают по зеленому полю за полосатым, как арбуз мячом под ярко-желтым солнцем. Дед даже счастливо вздохнул, глядя на эту картинку. А какой гордый вид был у матери – вот какие у нее заботливые сыновья! А какими счастливыми чувствовали себя в эти минуты сыновья! Многие годы греет мое сердце это воспоминание. Повезло нам, что успели.

Повезло, что успел с публикациями в журнале. Для нее эти рассказы с продолжением в литературном журнале были большой радостью и предметом гордости. К литературе она относилась с трепетом. И для меня она, конечно, была самым важным читателем. Мне казалось, я успел отдать какой-то долг, над душой моей незримо стоявший.
Хотя теперь-то я, конечно, понимаю, что главный наш долг перед родителями – быть счастливыми, и чтобы были счастливы дети наши и внуки.


Содержание
Предисловие  3
Кем быть  5
Гребля  21
Университет  43
Хвалебная песня  72
Байкальский хребет-61  74
Первый год молодого специалиста  107
Весна-64  153
Возвращение  180
Памир-77  240
На Белом море  275
О маме  309

Ссылка на фотографии после списка произведений.


Рецензии