Моя земля не Lebensraum 6. Дороги смерти

Книга 6. Дороги смерти 

= 1 =

О бескрайних лесах и бездонных болотах Новгородской области говорят: «Кругом — мох, посередине — ох!». Гиблые места. Зимой снежные заносы до полутора метров, жуткий мороз за тридцать, а то и под пятьдесят, ледяной ветер. Весной метели с мокрым снегом и снежная каша, заледеневающая ночами. Потом жижа и бездонная вязкая грязь. Летом жара, гниль, мириады кровожадных комаров, мошки и слепней. Бездорожье. Немцы называли эти места «зелёный ад». Здесь проходил Волховский фронт.
— Армия вышла на шоссе Новгород — Чудово. Тактическую оборону немцев мы прогрызли, — начальник штаба докладывал оперативную обстановку командующему второй ударной армии генерал-лейтенанту Клыкову. — Полковник Буланов взял Мясной Бор. К сожалению, у Спасской Полисти противник остановил дивизию полковника Антюфеева. Понимает немец, что мы вдоль железной дороги рвёмся к Чудову, а там и до Любани рукой подать.
Соединение советских Пятьдесят четвёртой и Второй ударной армий со стороны Погостья и от Любани грозило окружением шести немецким дивизиям.
Но Красная армия сама оказалась в «мешке» площадью в три тысячи квадратных километров с узкой горловиной в лесах и болотах у населённого пункта Мясной Бор. Через эту горловину ночами пробирались небольшие группы бойцов-носильщиков, подводы с продуктами и боепитанием. Коридор то суживался до полукилометра, то расширялся до двух с половиной километров. Шесть заболоченных километров между речками Полисть и Глушица перед Мясным Бором бойцы назвали Долиной смерти. Противник обстреливал долину насквозь, и выглядела она жутко: разбитая техника, расщеплённые пни вместо деревьев. Трупы людей и лошадей, каркающее вороньё над ними...
По решению Военного совета для подвоза продовольствия и вывоза раненых в феврале сорок второго начали строить узкоколейку от Волхова через Мясной Бор к Сенной Керести. Стройка шла под разрывы мин, бомб и снарядов, под свист пуль. Фашистские самолеты кружили в небе, бросали бомбы и стреляли из пулемётов от восхода и до заката. Узкоколейка Павки Корчагина по сравнению с этой — мирный субботник.
Армейские дорожники и местное население от позиций в тыл выводили лежнёвки — дороги по заболоченной местности, вымощенные брёвнами. По ночам и днём в пасмурную погоду, когда не летали немецкие самолёты, бойцы валили лес, укладывали деревянные настилы.
От сорокоградусных морозов лопались деревья и земля. Холод перехватывал дыхание, сковывал движения. Упавшие без сил люди за минуты превращались в заснеженные кочки.
Копать землянки в болоте невозможно — болотная грязь под глубоким снегом не замерзала. Строители укрывались от морозного ветра в снежных ямах и шалашах. Ночью посреди шалаша горел костер, за которым следил дежурный. Вокруг, на еловых лапах, лежали голодные, уставшие до предела люди. Пригревшись, не чувствовали, как от костра подгорает шинель или валенок.
Весной работали по пояс в ледяной воде...
В первых числах мая по узкоколейке пошли вагоны с продовольствием и боеприпасами для находящейся в любанской «бутыли» Второй ударной армии. Но фашистская авиация уничтожала паровозы. Вместо паровоза гружёные платформы и вагоны толкали красноармейцы. Раненых вывозили на открытых платформах, клали в два «слоя»: кто потяжелее, лежал внизу, кто полегче — сверху. Да только все от голода весили мало.
У моста через Кересть царило столпотворение: по дороге медленно ползли машины, громыхали повозки с ранеными и больными, брели толпы истощённых красноармейцев.
То и дело налетали бомбардировщики, свистели бомбы, выли сирены штурмовиков, в воздух летели обломки машин, повозок, гибли люди и лошади.
 

***
Жалобно подвывая в вечернем полумраке, подпрыгивая и заваливаясь в воронки и глубокие колеи, полуторка тащилась по заснеженной дороге. Справа и слева едва различимыми декорациями проплывали искалеченные взрывами остатки деревьев.
— Мясной Бор, — негромко произнес шофёр.
— Тут, вроде, деревня должна быть? — заметил лейтенант Семёнов. Матвей Лукич с младшим сержантом Корнеевым, сидевшим в кузове, ехали к новому месту службы.
После той «охоты», которую устроили на них фашисты с зенитными пушками, в живых от особого отряда Говоркова осталось четверо: тяжело раненые Семёнов и Корнеев, Говорков, с которым их пути разошлись, и старшина Хватов, который во время боя оставался в тылу. Раненый в той мясорубке Семёнов залез под трупы и тем спасся. А бессознательного, окровавленного Корнеева немцы и без «маскировки» приняли за труп.
Лечились Семёнов и Корнеев больше месяца. После выписки попросились служить в родной полк. Говоркова не застали, ушёл с отрядом разведчиков в прорыв. Семёнову присвоили лейтенанта и назначили командовать ротой. Корнеев получил младшего сержанта, Матвей Лукич взял его командиром взвода в свою роту.
— Тут он, Мясной Бор, вокруг нас.... Всё, к хренам, размолотили. А размолочённое снег прикрыл. Самое распроклятое на Волховском фронте место. Горловина в Любанскую «бутылку», — недовольно пояснил шофёр и спросил без любопытства: — В командировку али насовсем?
— Насовсем, — ответил Семёнов. И тут же подумал, что ответил нехорошо: остаться в этом гиблом месте насовсем — перспектива грустная.
— Трудновато там, — вздохнул шофёр.
— А где нынче легко… — серьёзно пошутил Матвей Лукич, но закончить фразу не успел: в стороне, куда они ехали, вспыхнули зарницы. Звуки разрывов пришли чуть позже. Послышались пулеметная стрельба и треск автоматных очередей.
— Стреляют, — прислушавшись, констатировал Семёнов.
— Да уж… Не в ладушки играют, — согласился шофёр. — Война, брат. А на войне положено стрелять. Без стрельбы война — не война, забава одна! Паскуды, — спокойно ругнулся шофёр и пояснил: — Просочились в горловину.
— Закрыли проход? — встревожился Матвей Лукич.
— Ничего не закрыли, — буркнул шофёр, останавливая машину. — Наши разберутся, не впервой.
Пространство, называемое Мясным Бором, накрыла всепоглощающая темнота. Стрельба в горловине около часа то затухала, то разгоралась вновь, затем сместилась вправо. Вспыхивающие за окоёмом зарницы стали слабее, перестали ухать разрывы снарядов.

***
    
Матвей Лукич с политруком Красновым сидели в землянке. Печка фирмы «Самоделка» из железной бочки хоть и чадила, но температуру в землянке держала плюсовую.
Новый командир роты расспрашивал политрука о жизни подразделения.
— Как тут дела вообще и положение обстановки в частности?
— Чтобы ознакомиться с положением обстановки, следует пару недель посидеть по уши в дерьме нашего роскошного болота, — грустно усмехнулся политрук.
— Как с питанием?
Политрук вздохнул:
— Как и с нашим положением: было бы хуже, да некуда. Суточная норма на человека — семьдесят пять граммов сухарей и сто граммов крупы или муки для болтушки. Люди сдают на глазах, пухнут от голода. Цинга навалилась, дёсны кровят, зубы шатаются. А зелени в лесу нет, подхарчиться нечем.
— Ничего... Как говорили наши разведчики, чего не доели, то доспим. Мы от цинги отвар из хвои пили, — заметил Матвей Лукич.
— Мы тоже хвою пьем, — буркнул политрук. — Хвоесосы… Пока снег был, ели павших лошадей. Кое-как держались. Считай, всех съели. А которые остались, в оттепель протухли. Но и тех бойцы варят.
Политрук расстроено качнул головой.
— Постоянные бомбёжки и обстрелы. Тьма разбитой техники, каша из перемолотых трупов. Одно утешение: взрывается не каждый «гостинец». Хлюпнет в болото, как болванка, плюнет из глубины грязью... Потому и не укрываются бойцы, смысла нету. Да и где прятаться? Полметра снега, лёд в два пальца, а под ним грязь бездонная.
Матвей Лукич достал кисет, положил на стол. Краснов с жадностью посмотрел на кисет. Матвей Лукич подпихнул кисет в сторону Краснова.
Скрутили козьи ножки, закурили.
Политрук с наслаждением затянулся, задержал дыхание, с блаженным стоном пустил струю дыма вверх.
   
— Командование поставило задачу: взять хутора, что в трёх километрах от нас. У них пулемёты в дзотах, пушки… Лимита на боеприпасы нет: бьют, пока всё не перебьют. У нас же вечные нехватки. А в бою эти нехватки оборачиваются немыслимыми потерями.
— Знакомо. Не первый день в армии, — кивнул Матвей Лукич.
Краснов покрутил головой, тяжело вздохнул, расстроено продолжил:
— Ротой до тебя я командовал. Вызвал как-то комполка.
«Собери, — говорит, — бойцов да возьми больных из санчасти. На краю болота немцы прорвались, надо их остановить».
«А больных зачем?» — спрашиваю.
«Голосом тебе помочь, «ура» покричать.
«Для чего кричать? Ура, что погибаем?».
«Немцы нашего «ура» боятся. Изобразят, одним словом, живую силу…».
Краснов хмыкнул, безнадёжно махнул рукой и подвёл итог:
— Артиллерии нет, патронов для пулемётов нет, воюй штыком и гранатой. Гранат тоже сильная нехватка. Так что, громко кричим «ура!», немцы нашего «ура!» сильно боятся.
Помолчали.
— Темнеет… — заметил Матвей Лукич, чтобы прервать затянувшееся молчание.
— Да, пора включать «верхний свет». — Краснов поджёг трофейной зажигалкой изоляционную обмотку кабеля, протянутого под потолком землянки. Изоляция загорелась чадным тусклым пламенем. — Сейчас немцы вечерний концерт начнут.
И, словно по команде Краснова, послышался «железно» деформированный голос с акцентом, усиленный репродуктором:
— Рус, сдавайсь! Вам будет сохранена жизнь!»
Затем зазвучали знакомые мелодии: «Яблочко», «Страдания», «Катюша», «Полюшко-поле». И снова:
— Сдавайтесь! Ваше положение безвыходно. Вы окружены!

= 2 =

Вследствие обморожения Майер лишился большого пальца на левой стопе, обоих мизинцев и ногтевых фаланг ещё на двух пальцах каждой стопы. Доставляло неудобство при ходьбе отсутствие большого пальца — левой стопой он теперь косолапил.
Раны заживали полтора месяца. После выписки из госпиталя Майер отказался от законного месячного отпуска по причине «ехать не к кому». Попрощавшись с выздоравливающим, но далеко не здоровым бароном фон Меллендорфом, с которым они сдружились, отправился в родной полк.
Полк дислоцировался в диких болотистых лесах севернее Новгорода. Если точнее, у селения Спасская Полисть, на кончике «пальца» занятой вермахтом территории у горловины, через которую шло снабжение Красной армии в Любанской «бутыли».
Майер прибыл в штаб полка, чтобы доложить командиру о возвращении.
— Командование оценит ваше досрочное возвращение на фронт, герр гауптман, — похвалил Майера оберст фон Рихтер. — Учитывая ваш опыт, вы назначаетесь командиром боевой группы в количестве двухсот человек, которая войдёт в ударную бригаду оберста Кёхлинга, которая, в свою очередь, усиливает полицейскую дивизию СС, занимающую передовую линию на нашем участке фронта.
— Герр оберст, я польщён честью… Но позвольте сообщить, что я перенёс тяжёлое обморожение стоп, полностью лишился трёх пальцев и частично — ещё четырёх, здоровых осталось три на двух стопах. Так что, ходок из меня никудышный, — попытался возразить Майер.
— Бегать в атаку с подразделением — обязанность командиров взводов. Ваша должность позволяет командовать подразделением из штаба через подчинённых офицеров и унтер-офицеров, — отверг возражения командир полка.
    
Из штаба на передовую Майер ехал в грузовике, везущем боеприпасы. На въезде в «палец» у дороги стоял плакат: «Здесь начинается задница мира».
Кивнув на плакат, Майер вопросительно посмотрел на водителя.
— Да, герр гауптман, — вздохнул водитель. — Мы едем в дыру, хуже которой в мире не найти.
Приехали в Спасскую Полисть — железнодорожную станцию на линии Новгород — Ленинград. Дома и надворные постройки тянулись ровной улицей, сзади каждого дома огороды, разграниченные плетнями. За ними речка Полисть. У шоссе водокачка, за ней огромное поле под снежным покровом. Вся местность как на ладони.
Иваны закрепились на линии железной и шоссейной дорог.
В Спасской Полисти каждый дом с немецкой дотошностью переоборудован в долговременную огневую точку — дот. В избах на пол уложены брёвна в три-четыре наката, взятые из верхних венцов тех же домов, сверху насыпана земля из подполья. Подвальные окошки превращены в амбразуры. Такие сооружения не пробьёт и прямое попадание снаряда.
Дальше машина ехать не могла — некоторые участки дороги обстреливали русские снайперы, о чём свидетельствовали надписи на щитах: «Внимание! Просматривается противником на сто метров!».
Из-за глубокого снега снабжение передовой ухудшилось, продукты и боеприпасы из тыла солдаты таскали вручную.
У развилки дороги перед Спасской Полистью стоял караван машин и саней. Некоторые подразделения вообще пришли сюда по ошибке без дорожных указателей на местности.
   
Дежурный указал Майеру убогий домишко, где можно переночевать.
В помещении, набитом офицерами и унтер-офицерами, как бочка селёдками, воняло потом, протухшими носками и кишечными газами. Спёртый воздух тяжёлый, хоть ножом режь. Но, по крайней мере, тепло.
Майер втиснулся в промежуток между телами, лежащими на полу неподалёку от входа. Те, кого он потеснил, едва обратили на толкающего их новичка внимание.
Кромешную уличную тьму разрывали всполохи света. От приятно далёких взрывов подрагивали оконные стёкла и тревожно мерцало пламя коптящей гинденбурговой лампы (прим.: парафиновая плошка с фитилём).
Майеру было жаль пачкать чистую шинель о грязный пол и он попытался дремать сидя, привалившись спиной к стене. За время пребывания в госпитальном комфорте он отвык от походной жизни. Сидеть на полу было жёстко и неудобно. Натруженные ноги болели, рубцы на стопах горели, отмороженные пальцы ныли фантомными, как сказал доктор, болями в отсутствующих фалангах. Хотелось снять обувь, чтобы дать отдых изуродованным ногам, и вытянуться. В конце концов усталость взяла своё, Майер кое-как улёгся на полу и уснул.
Проснулся с ощущением разбитости в теле. В заледеневших оконных стёклах блестели искорки утреннего солнца. С кряхтеньем поднялся на четвереньки. Опираясь руками о стену, с трудом разогнулся: поясница болела, как у старика. На полу лежало несколько человек. Майер подумал, не мёртвые ли. Но, приглядевшись, убедился, что люди дышат.
Вышел на улицу, с удовольствием вдохнул свежий воздух. Чтобы взбодриться, умылся снегом.
Прибывшие из отряда солдаты переносили груз из машин на ручные сани. Дальше предстояло двигаться пешком. Солдаты сообщили Майеру, что его отряд обустраивается на новом месте.
Вскоре колонна из основательно нагруженных саней двинулась по извилистой тропе к передовой. Каждые сани тащили два человека: один за лямки тянул впереди, другой руками или приспособленной палкой толкал сзади.
Несмотря на мороз, лица солдат заливал пот. Двигались медленно, но Майер едва поспевал на изуродованных ногах за солдатами. Казалось бы, мелочь — пальцы на ногах… Но как тяжело идти, если половина отсутствует.
Там, где дорога поднималась вверх и идущих по ней могли увидеть русские снайперы и миномётчики, были насыпаны высокие валы из снега, под защитой которых солдаты шли, не пригибаясь.
Пересекли железную дорогу и через километр дошли до места назначения.
Двести человек отряда квартировали в нескольких огромных брезентовых палатках на противоположном от переднего края склоне холма. В каждой палатке стояло по две железные печки. Спали на раскладных кроватях, установленных вплотную по обе стороны прохода. Несмотря на то, что палатка стояла на промёрзшей земле, на уровне кроватей температура поддерживалась плюсовой.
    
Штабная палатка, до крыши засыпанная снегом, была раза в два меньше солдатской, пол застилал брезент, и она лучше держала тепло.
Майер вошёл в штабную палатку и остановился: засыпанные снегом окна едва пропускали солнечный свет.
— Герр гауптман! — услышал Майер знакомый голос. — Разрешите доложить, что ваш ординарец Шульц рад видеть вернувшегося после излечения герра гауптмана!
— Здравствуй, Шульц. Здравствуй, приятель, — Майер похлопал подошедшего солдата по плечу. — Ты не мог бы организовать с полведра горячей воды? Хочу попарить мои инвалидские ноги.
— Для вас с удовольствием; герр гауптман!
Из сумрачной глубины палатки к Майеру подошли лейтенант Виганд и ассистент-арцт Целлер.
— Герр гауптман, мы рады вашему возвращению, — с сердечностью произнёс лейтенант Виганд и как-то обречённо махнул рукой. Затем всхлипнул и прикрыл глаза ладонью.
— Я тоже рад видеть ваши небритые физиономии, друзья, — признался Майер, тронутый чувствами Виганда. — Будто домой вернулся.
Офицеры обнялись.
— Пойдёмте к столику, — пригласил Целлер. — Смажем встречу раствором медицинского спирта. Правда, с закуской у нас туговато.
— Камрады, если мы обмываем моё возвращение, то и пить будем за мой счёт.
Майер вытащил из внутреннего кармана шинели плоскую бутылку коньяка, а из бокового кармана — небольшой круг копчёной колбасы. По палатке распространился вкусный запах деликатеса.
— Боже… — сказал лейтенант Виганд и, не удержавшись, проглотил слюну.
— Шульц, порежь колбасу, организуй посуду. Налей нам. И себя не забудь, — распорядился Майер.
— Jawohl, mein F;hrer (прим.: Будет сделано, мой командир)! — радостно откликнулся Шульц.
Послышалось звяканье стаканов, хруст нарезаемой колбасы, бульканье жидкости. Чистый холодный воздух палатки облагородился коньячным ароматом.
— Meine Herren, прошу к столу! — пригласил Шульц.
На столике выстроились три стакана и чуть в стороне — солдатская кружка. Около трети колбасного круга были порезаны на тоненькие дольки.
— С возвращением, Майер, — с грустной радостью произнёс Целлер.
— С вашего разрешения… — Шульц издали взял кружку и отступил за спину офицеров.
— Спасибо, камрады, — кивнул Майер. — Я тоже рад вас видеть.
Офицеры чокнулись. Майер повернулся к Шульцу, стукнул стаканом о его кружку.
— Рад тебя видеть, Шульц. Закусывай.
Выпили.
Шульц не удержался от соблазна, положил дольку колбасы на язык, замычал и закрыл глаза от наслаждения:
— Блаженство!
Через пару секунд его лицо приобрело деловой вид:
— С вашего позволения, герр гауптман, я займусь водой для ног герра гауптмана.
    
Майер кивнул, не оборачиваясь, и спросил сослуживцев:
— Ну, как вы тут?
Судя по небритым, истощённым лицам, «тут» было не очень.
— В состоянии, далёком от идеального, — вздохнул Целлер. — Лейтенант Леманн в госпитале, в Чудове. Это железнодорожная станция, маленький городок.
— Что-то серьёзное? — встревожился Майер.
— Пулевое ранение мягких тканей бедра. В хороших условиях — ничего страшного. Но в условиях плохого питания…
— В госпитале плохое питание? — догадался Майер.
— Хуже, чем на передовой, — Целлер провёл пальцами по небритым впалым щекам и вздохнул. — Тыловики кормят нас жидкой похлёбкой и хлебом. В ограниченном количестве. Мы пытаемся ему чем-то помочь, когда реквизируем что-то у местного населения, но…
— Н-да-а… — протянул Майер. Он почувствовал себя в неудобном положении, будто от него зависело плохое снабжение войск питанием. — Ну а… В остальном как?
— Дерьмо то же, название другое. Воюем! — с деланной бодростью сообщил лейтенант Виганд.
— И даже развлекаемся, — усмехнулся Целлер.
Майер вопросительно посмотрел на врача.
— Лейтенант ездил в Чудово варьете смотреть, — Целлер с улыбкой покосился на Виганда и подмигнул.
— Было дело, — печально вздохнул Виганд. — Не могу сказать, насколько хорошо девочки танцевали, потому что в памяти остались только соблазнительные бёдрышки… Длиннющие и, главное, голые до того самого места, откуда они начинаются… Представление устроили в большом натопленном помещении при вокзале. Зрители расселись на полу плотно друг к другу. Когда на подиум выскочили полуголые девочки и под звуки аккордеона стали задирать ножки выше головок, мы забыли обо всём… Но маленькие кровожадные зверьки, живущие в наших одеждах, в тепле оживились и быстро вернули нас в реальность. Солдаты начали почёсываться. В тепле у вошек разыгрался аппетит, они принялись добывать из нас свежую пищу… Не отрывая взгляда от девочек, публика с остервенением чесалась. Кто-то снял китель… Его примеру последовали другие… Снимали даже брюки! Увидев, что мужчины в зале почёсываются, как онанисты, и раздеваются, девочки испугались, перестали танцевать, завизжали… Им объяснили, что массовое насилие предполагается не над ними, а над вшами. Представление продолжилось…
    
Виганд принёс переносной военный радиоприемник, положил наушники в кастрюлю, получился громкоговоритель. Покрутив настройку, нашёл музыкальную волну.

Vor der Kaserne
Vor dem gro;en Tor
Stand eine Laterne
Und steht sie noch davor
So woll’n wir uns da wieder seh’n
Bei der Laterne wollen wir steh’n
Wie einst Lili Marleen.

Перед казармой, перед большими воротами
Стоял фонарь, и он стоит до сих пор
Так давай мы там опять увидимся.
Снова постоим у фонаря
Как когда-то, Лили Марлен.

Офицеры смаковали коньяк, слушали сентиментальную «Лили Марлен», завораживающую — несмотря на свою банальность, рвущую души ностальгией.

Фонарь знает твои шаги, твою красивую походку,
Он горит каждый вечер, но давно меня забыл.
И если со мной приключится несчастье,
Кто будет стоять у фонаря,
Как когда-то, Лили Марлен? С тобой, Лили Марлен.

Из тихой глубины земли,
Меня, как в грёзах, поднимут любимые губы.
Когда заклубится вечерний туман,
Я буду стоять у фонаря,
Как когда-то, Лили Марлен.

Эту душещипательную песенку немецкие солдаты слушали на всех фронтах. Она до самых глубин, до слёз пробирала зачерствелые солдатские души, заставляла забыть об ужасах войны, уносила в счастливое прошлое…
   

***
Для получения инструкций относительно действий боевой группы, подчиняющейся непосредственно командованию бригады Кёхлинга, гауптмана Майера вызвали в штаб бригады, располагавшийся в тридцати километрах от позиций боевой группы, в городе Чудово. В штаб Майер поехал на грузовике тыловых служб. Вместе с ним в Чудово отправился лейтенант Виганд, пожелавший проведать раненого лейтенанта Леманна. В качестве подарка захватили остаток колбасы, которую привёз Майер.
По изуродованным взрывами и танковыми гусеницами дорогам тащились более часа. Машину подбрасывало на колдобинах, швыряло по виляющим колеям.
Город производил безрадостное впечатление: после жестоких боёв и артиллерийских обстрелов улицы лежали в руинах.
— Спасская Полисть — наш главный бастион обороны, — рассказывал Майеру начальник штаба майор Краузе. — Если, не дай бог, русские захватят железнодорожную станцию Чудово, в мешке окажутся те, кто защищает Любань. Чудово и Любань приковывают к себе армии большевиков. Выдвинутый в южном направлении от Чудово выступ, на острие которого расположена Спасская Полисть, угрожает коммуникациям Второй ударной армии русских у Мясного Бора. Это очень важный выступ. Не страшно, что красные прорвались в наши тылы по бездорожью, безлюдным лесам и гиблым болотам. Пока мы в Спасской Полисти, выступ от Чудово до Спасской Полисти подобен немецкому пальцу на сонной артерии русской армии. Задача вашей боевой группы — в нужный момент оказаться там, где горячо, где требуется поддержка или решительные действия для нашей победы.
Затем Майер с Леманном отправились в госпиталь, располагавшийся в двухэтажной школе и окружающих жилых домах.
Во дворе школы на морозе стояло множество саней и грузовиков, в которых сидели и лежали укутанные в одеяла и всяческое тряпьё раненые. Те, кто мог идти, ушли в помещение госпиталя, в надежде получить медицинскую помощь. Остались неходячие: живые лежали вперемежку с мёртвыми. Некому было заботился о том, чтобы согреть или облегчить боль раненым. Врачи и санитары работали в перевязочных и операционных, а случайно проходившие мимо солдаты не обращали внимания на просьбы о помощи: всем не поможешь.
Некоторые раненые в пропитанных кровью повязках, кое-как спустившись из машин и саней, передвигались к крыльцу госпиталя ползком. Обмотанные тряпками, заросшие бородами, грязные и завшивленные, со впалыми от истощения щеками, они походили на нищих бродяг.
Майер и Виганд с трудом протиснулись через толпу на крыльце и приоткрыли входную дверь. По другую сторону стояло, сидело и лежало на бетонном полу столько нуждающихся в медицинской помощи, что офицерам пришлось перешагивать через страдальцев, отыскивая место, куда ставить ногу, чтобы не наступить на людей.
Майера словно мокрым одеялом облепил густой, влажный смрад. Спёртый воздух, насыщенный запахами крови и гноя, мерзкими запахами изуродованной, разлагающейся от гангрены плоти, запахами заразы и смерти, пропитанный потом, мочой, приторной вонью поноса и кислотой рвоты, как нечто живое, заползал в ноздри и горло. От резкого запаха Майера чуть не вывернуло. Прикрыв рот ладонью, он с трудом дышал через рот, сдерживая рвотные позывы.
   
Отовсюду слышались мольбы о помощи, стоны и даже вопли. Увиденное и услышанное походило на кошмар.
Майер кое-как протиснулся к первой от входа двери. На каталке перед дверью лежал солдат, рану на его животе прикрывала окровавленная тряпка. Приподняв тряпку, раненый с гримасой страдания испуганно рассматривал вздувавшуюся из раны синеватую кишку.
Как и коридор, огромная комната за дверью была набита ранеными и обмороженными. Легкие раны перевязывали прямо у входа. Пациентов с серьёзными ранениями направляли в дальний конец зала, где за ширмами стояло три операционных стола, около которых суетились несколько врачей и санитаров в запачканных кровью халатах.
Плиточный пол операционной был заляпан кровью и грязью.
Майер увидел, как санитар снял с руки солдата повязку. Обмороженная кисть серо-синего и коричневатого цвета, покрытая пузырями, напоминала опухшую обезьянью лапу. Вместе с повязкой с обмороженной конечности отваливались омертвевшие пальцы. Если бы Майер не видел своих ног в подобном состоянии, его бы стошнило. Майеру показалось ужасным, что лицо хирурга, удалявшего омертвевшие пальцы, не проявляло ни жалости, ни отвращения.
Майер одёрнул себя: хирург профессионал, он просто выполняет свою работу.
На другом столе лежал светловолосый молодой человек, голый, со страшными ожогами на животе и ампутированными до колен ногами. Майер заставил себя отвернуться и не смотреть на раздутые половые органы между культей.
Медики торопливо мыли и бинтовали раны. Выживет солдат или нет, зависело не от качества медицинской помощи, а от бога у верующих и силы иммунитета у атеистов.
То, что свежие огнестрельные раны медики обрабатывали вместе с уже гноящимися, даже по понятиям Майера было нарушением санитарных норм и вело к тому, что свежие раны инфицировались заразой из гнойных ран.
Солдат, раненых в голову или в живот, относили в отдельное помещение. Чтобы прооперировать такого раненого, требовалось полтора-два часа, а выживали немногие. У врачей не хватало ни времени, ни сил, чтобы заниматься тяжелоранеными. В первую очередь заботились о легкораненых, которых через короткое время можно отправить на передовую.
Хирурги в резиновых фартуках, вооруженные скальпелями, ампутационными ножами и пилами, без особых раздумий максимально быстро ампутировали руки и ноги — заботились не о спасении солдат от инвалидности, а о спасении их жизней от гнойной инфекции и гангрены.
Эфира и хлороформа для наркоза не хватало, поэтому операции часто проходили почти без обезболивания. Оперируемые вопили и теряли сознание от болевого шока. Вероятно, так кричали истязаемые еретики в подвалах инквизиции. Отрезанные конечности бросали в тазы и вёдра или попросту выбрасывали в окна на задний двор, где санитары складывали их в кучи.
Пол вокруг операционных столов был скользким от крови. Тошнотворные запахи скотобойни перебивал запах карболки. Работа на этом «мясокомбинате» шла без остановки.
В бывших классах раненые в голову, похожие на безумных, лежали рядом с парализованными от ранений в позвоночник. Раненые в лёгкие, почки и желудок надеялись выжить и ждали от бесконечно занятых врачей помощи. Раненые без двух, без трёх и даже без четырёх конечностей, похожие на русские самовары, умоляли дать им воды или подставить утку.
Большинство из раненых в ноги были обречены всю жизнь передвигаться на костылях и слушать издевательские крики детей за спиной: «Прыг-скок!»
Майер и Виганд обошли первый этаж и поднялись на второй. Заглядывали в лица беспамятным и умершим. Леманна нашли в палате, тесно уставленной кроватями.
      
— Здравствуй, Зигфрид! — поприветствовал Леманна лейтенант Виганд. Майер помахал раненому рукой. — Мы еле нашли тебя. Нет ни номеров палат, ни списков раненых.
— Какие списки?! — слабо рассмеялся Леманн. — Лежим вперемешку и вповалку. Мне повезло с кроватью. А многие рады и месту на тёплом полу.
Леманн и его соседи выглядели довольно изнурёнными.
— Как дела, Зигфрид? — вежливо спросил Майер.
— Не лучше, чем у всех. В одну войну воюем, — слабым голосом ответил Леманн. Чихнув и утёршись рукавом, он запускает руку за пазуху, долго чешется. Ворчит: — Тут тьма тьмущая «блондинок». Эти маленькие милые зверушки устраивают маневры у меня под рубашкой.
— Вши — признак того, что человеку долго жить, — ободряет раненого Майер. — Если вши почуют, что человеку скоро умирать, они сбегают от него.
— «Выстрел на родину», Зигфрид (прим.: ранение, позволявшее эвакуацию для лечения в Германии и месячный отпуск после выздоровления). Ты всегда хотел такой, — бодро восклицает Виганд.
— Повезло… Хорошо быть раненым и оказаться подальше от боёв, а в особенности от ужасной русской зимы. Лишь бы рана не загноилась.
— Моли Господа о помощи.
— Мне и раньше не было дел до Господа, не буду надоедать ему и сейчас. Постараюсь справиться сам. Вообще-то, вру. Я пытался заключить с ним договор и предлагал сделку. — Леманн показал вверх и смущённо отвернулся, будто собирался признаться в чём-то постыдном. — В качестве пожертвования за жизнь и возможность уехать домой живым я предлагал ему руку или ногу. Похоже, он раздумывает над моим предложением.
— Всё будет нормально, приятель. Ты, как истинный Зигфрид из сказаний о нибелунгах, преодолеешь все невзгоды и попадёшь в объятия своей Кримхильды.
— Лишь бы гангрена не началась. Перевязки здесь делают так редко! — физиономия Леманна скривилась, как от лимона. — Без ноги девушку на танцы не пригласишь.
Он попытался улыбнуться.
— Не падай духом, старина. Подумаешь, нога! Получишь от государства прекрасную кожаную ногу с петлёй через плечо. С такой ногой можно хорошо повеселиться. У нас в городке до войны один парень под машину угодил, потерял ногу, ходил на протезе. На посиделках он прямо через штаны вонзал шило себе в бедро, девицы вопили от страха и падали без чувств. А мы им массаж сердца делали для оживления, — Виганд заговорщицки подмигнул и сделал жест, будто сжимает мячик. — Представляешь веселье?
— Мы тебе маленький презент организовали, — Майер вытащил из кармана свёрток с колбасой и освободил конец колбасы от бумаги. По палате распространился соблазнительный запах копчёности.
— Это не маленький презент, — оживился Леманн. — Это царский подарок!
Соседи по палате завистливо смотрели на подарок и, не скрывая, сглатывали голодные слюни.
Не удержавшись, Леманн откусил кусок.
— М-м-м… Божественно! — протянул он, закатывая глаза к потолку.
— Судя по твоей небритой физиономии, кормят вас не ахти, — посочувствовал Виганд.
— Не ахти — мягко сказано. Нас почти не кормят. А зачем? Мы не бегаем в атаку и не роем окопы, лежим в тепле, — грустно пошутил Леманн и жадно откусил от колбасы ещё кусок. — Но проблема в том, что иногда мы оправляемся по-большому. А после этой процедуры организм требует заполнить освободившееся место.
Пошутив, рассказав новости и пожелав Леманну скорейшего выздоровления, офицеры вышли в коридор.
— Ты иди к машине, а я зайду к начальнику госпиталя, кое о чём спрошу его, — сказал Майер Виганду.
Кабинет начальника госпиталя располагался на чердаке. Стены и потолок крохотного помещения утепляли щиты, доски и тряпьё, торчащее из щелей.
— Был выбор между чердаком и подвалом, — рассказал штабс-арцт Нойман (прим.: гауптман, капитан), заметив оценивающий взгляд гостя и проникшись симпатией к Майеру. — Подвал, конечно, надёжнее в плане защиты от бомбёжек. Но там сыро, а мои лёгкие склонны к бронхитам. Я предпочёл это помещение. Тут тепло и сухо.
— Что такое русский мороз, может сказать только тот, кто зимовал в России, — кивнул Майер, одобрительно разглядывая утеплённые стены кабинета. — Русские морозы лишили меня большей части пальцев на ногах.
— К сожалению, многие наши врачи до сих пор толком не понимают, что такое обморожение. Нам неизвестна тайна воздействия русского холода на организм — в Германии обморожений практически не бывает. Из-за этого происходят дичайшие случаи. Недавно доктор на передовой загипсовал конечности с переломами и с наилучшими намерениями отправил раненых в госпиталь. По морозу с влажными гипсовыми повязками! Понятно, что сырой гипс замёрз, а в ледяном панцире превратились в лёд и ноги. Пришлось ампутировать!
   
Начальник госпиталя возмущённо воздел руки вверх. Майер сочувственно покачал головой.
— Другой солдат долго сидел на броне танка в числе сопровождающей пехоты. Глубоко отморозил не только ягодицы, но всю промежность и половой член!
Майер едва сдержал улыбку, понимая, что ситуация трагикомичная.
Начальник госпиталя вздохнул и подвёл печальный итог:
— За последние дни в результате обморожений в некоторых полках на линии фронта выбыло из строя до семидесяти процентов солдат.
Штабс-арцт расстроено покачал головой, вздохнул в голос, безнадёжно махнул рукой.
— С питанием раненых в госпитале совсем плохо. Недавно получили убитую лошадь… Её хватило на один день. О хлебе мы давно забыли. Раненые голодают. Анемия, дистрофия… У истощённых солдат, естественно, раны заживают плохо… Температура тела ниже тридцати четырёх градусов… Полнейший упадок защитных сил. Я лично объезжаю ближайшие военные части и продовольственные склады, чтобы раздобыть что-нибудь из съестного. Иногда не удаётся достать ничего.
— Неужели всё так плохо? — поразился Майер. — Неужели продовольственные склады пусты?
Нойман задумался.
— Мало того, что снабжение организовано абсолютно бездарно… Обидно, что за счёт солдат сытно живут интенданты и околоштабные прихлебатели. У всех рожи — во!
Штабс-арцт показал размер, раза в два шире своего весьма круглого лица.
— А где здесь ближайший склад?
Штабс-арцт объяснил, где находится склад.
— Герр Нойман, дайте мне трёх-четырёх крепких санитаров и машину. Я попробую что-нибудь раздобыть для вас.

***
Не постучавшись, Майер решительно вошёл в полуподвальное помещение. Следом вошли и в позе часовых — ноги на ширине плеч, руки за спиной — остановились у двери два дюжих санитара. Ещё два остались за дверью. Даже без оружия выглядели они довольно сурово.
Яркая лампа тонула в облаках сигаретного дыма, освещала стол, на котором в беспорядке стояли стаканы, бутылки вина, шнапса, кофейник, тарелки с хлебом, печеньем, кусочками колбасы и шоколада. За столом курили два щекастых интенданта.
Санитары с завистью уставились на щедроты интендантского стола.
Майер вспомнил истощённого Леманна и других раненых из госпиталя. Закусывая вино шоколадом, понять настроение окопных солдат и раненых в госпитале сложно.
      
— Гауптман Майер с инспекторской поездкой в госпиталь… Ну и к вам по-соседски, — небрежно представился Майер, по-хозяйски усаживаясь за стол. Лениво отодвинул от себя стоявшую на столе посуду, не заботясь о том, что стаканы и чашки переворачиваются и падают. — Не найдется ли по сигаретке и для нас?
 — Ясное дело, герр гауптман, — не вскакивая перед старшим по званию, интендант неодобрительно оглядел образовавшийся непорядок на столе, довольно расслабленно подал нахальному гауптману красную пачку «Галльских» с крылатым шлемом на лицевой стороне. Пренебрежительным хлопком указательного пальца Майер выбил пачку из рук интенданта на стол. Вскрыл пачку, вытащил сигарету, понюхал, вкушая приятный запах. Второй интендант лениво достал зажигалку, чиркнул, протянул Майеру. Майер вытащил свою, прикурил. Через плечо бросил пачку санитарам:
— Курите.
Санитары поймали пачку, с жадностью закурили.
Табак для солдата — покой, настроение, боевой дух и воля к сопротивлению. Если курить нечего, любой готов бежать за окурком или просить приятеля оставить докурить пару затяжек. Несколько граммов табака стоят хлеба, шоколада и горячей пищи. Пачкой сигарет можно обеспечить себе наряд полегче, купить место у печки.
 Один из интендантов налил в стакан шнапсу, подвинул Майеру:
— Угощайтесь, герр гауптман.
Майер подумал, неторопливо выпил. Ощутил, как горячая жидкость пробежала по пищеводу, разлилась в желудке и приятным теплом поднялась в голову. Но вместе с теплом в голову поднялось и раздражение.
«Сволочи! — подумал Майер. — Обожравшиеся тыловые крысы. Никакой субординации!»
Майер поставил рядом два стакана, налил по половине шнапсу, опустошив бутылку.
— Пейте, ребята, — небрежно шевельнув пальцем, позвал санитаров.
Те радостно шагнули к столу, выпили.
Интендантов немного удивило, что гауптман угощает солдат сигаретами и шнапсом. И ни капли не расстроились, что шнапс в бутылке кончился. Один из тыловиков, пошарив где-то под собой, вытащил непочатую бутылку. Майеру показалось, что интендант насмешливо взглянул на него краем глаза.
— Всё у вас тут нормально? — как бы от скуки спросил Майер и неопределённо шевельнул рукой.
— На-арма-а-ально… — с ленцой протянул интендант, раскупоривая бутылку.
Он разлил шнапс по стаканам, жестом предложил Майеру выпить. Майер молча проигнорировал предложение.
— С противопожарной безопасностью порядок?
— В па-аря-адке… — лениво уверил интендант.
— Ну, ладно. Пойду по коридору пройдусь, и к себе… — миролюбиво известил Майер.
— Штайер! — крикнул интендант.
В дверь тут же заглянула услужливая сытая морда фельдфебеля.
— Проводи господина гауптмана по коридорам. Он инспектирует противопожарную безопасность, — не скрывая насмешливости, приказал интендант.
Майер вышел в коридор. За ним последовали санитары.
— Здесь бочка с песком, — услужливо показывал толстозадый фельдфебель, на поясе которого болталась увесистая связка ключей. — Здесь бочка с водой…
— Откройте, — указал Майер на дверь с тяжелым висячим замком.
Фельдфебель замялся.
Майер заложил руки за спину, требовательно уставился на фельдфебели и нетерпеливо постучал носком сапога о пол.
Любой фельдфебель чтил и опасался любого инспектора, тем более в чине гауптмана. Если инспектору не услужить, неприятности от него гарантированы.
Фельдфебель неохотно вставил ключ в замок и открыл дверь в тёмное помещение.
— Свет! — приказал Майер.
Фельдфебель нащупал на стене выключатель, нажал.
Электрический свет озарил пещеру Сезам, набитую сокровищами. Только владели ей не сорок разбойников, а несколько сытых интендантов.
В ящиках поблескивали металлические и стеклянные банки с мясными и овощными консервами. На полках лежали пачки бельгийского и голландского шоколада, стопками высились круглые коробочки с надписью «Шокакола», лежали блоки сигарет лучших английских сортов «Аттика» и «Нил». Столбиками и рядами выстроились мучные лепёшки — их хватило бы накормить роту солдат. У дальней стены выстроилась батарея бутылок разных цветов, форм и размеров с коньяком, бенедиктином, ликёрами и винами на любой вкус.
   
Командование армии издаёт приказы о том, что войска должны экономить продовольствие, боеприпасы и горючее, зло думал Майер. Приказы устанавливают категории питания. Для окопников нормы больше, для штабов полков и для тех, кто «далеко позади» — меньше. За нарушение норм грозят военным судом. Полевая жандармерия без суда ставит к стенке голодных солдат, поднявших упавшую с машины буханку хлеба. А здесь, штабелями лежит то, что для фронта давно стало воспоминанием, и что, как милостыня, подбрасывается окопникам к великим праздникам, как «щедрый дар».
На все запросы снабженцы отвечают в телефонную трубку: «К сожалению, продуктов нет», а сами обжираются, напиваются и курят всласть, не имея понятия о голоде, о замерзающих в окопах от истощения солдатах, об умирающих в госпитале голодных раненых. Вероятно, и полевая жандармерия прикладывается к этим запасам — иначе интенданты не вели бы себя так нагло. Наверняка и штабисты, которые по категории питания относится к тем, кто «далеко позади», не отказывают себе в удовольствии завтракать и обедать за хорошо накрытыми столами. Ни те, ни эти не вспоминают солдат, зубы которых с остервенением терзают недоваренную конину. Штабные тыловики живут в сытости, фронтовики — в голоде. Нормальный сон в тёплой постели у тыловиков — и скоротечное забытьё в снежной яме у фронтовиков. Спиртное на выбор у интендантов — и растопленный снег вместо воды у окопников. Тридцать градусов жары для одних — и тридцать градусов мороза для других.
Небритые санитары, раскрыв от удивления рты, взирали на богатства.
— Несите в машину, — Майер указал санитарам на ящики с консервами.
Подхватив ящики, санитары заторопились к выходу.
Фельдфебель краем глаза снисходительно наблюдал за Майером. Он не жалел двух ящиков консервов.
Майер застыл в безразличном ожидании.
Вернулись санитары.
Майер указал на следующие ящики.
Фельдфебель взглянул на странного инспектора с удивлением. Даже для инспектора такие аппетиты чрезмерны.
Прибежали радостные санитары. Уже вчетвером.
Фельдфебель взглянул на инспектора с опаской.
Майер указал санитарам следующие ящики.
Фельдфебель молча выскочил из склада. Майер вышел в коридор, расстегнул кобуру, передвинул её на живот, положил ладонь на рукоятку пистолета.
Прибежали встревоженные интенданты, следом фельдфебель. Молча остановились напротив Майера. Глаза их пылали гневом.
— Накладные, пожалуйста, — с холодным безразличием потребовал Майер.
    
Сзади интендантов, как черти из табакерки, возникли радостные санитары.
— Продолжайте, — вынув парабеллум из кобуры, Майер указал стволом на дверь склада.
Весело переглянувшись, санитары унесли очередные ящики.
Интенданты зло смотрели на парабеллум в руке «инспектора».
— Я думаю, накладных на данные продукты у вас нет, — произнёс Майер и, сощурившись, сделал вид, что прицеливается в стену, направив пистолет чуть в сторону от интендантов. — Но я не кровожаден и не буду портить вам жизнь. Я понимаю, что ваша порода неистребима, как тараканы. Уничтожу одних, придут другие, голодные.
Майер взвёл курок, сделал вид, что целится интендантам в ноги, и получил удовольствие, увидев, как те переступили от страха.
— Я конфискую эти запасы. Догадываюсь, что у вас есть и другие. Конфискую не для себя, для госпиталя. Мои товарищи знают, что я здесь. И, думаю, для вас будет лучше, если вы поделитесь с госпиталем частью, чтобы не потерять всё.
Интенданты смирились с необходимостью потерять часть, чтобы сохранить остальное.

= 3 =
   

Медсанбат развернули в деревне, в неразрушенных домах, оставшихся после бомбёжек, и в нескольких палатках, каждая из которых умещала по двадцать раненых — «ран-больных», как их называл персонал. В двух палатках работал приёмо-сортировочный взвод, занимавшийся поступавшими ранеными. В одной избе оборудовали перевязочную, в другой процедурную, в третьей операционный блок. Ещё в одной организовали баню с вошебойкой во дворе, чтобы бойцов очистить от окопной грязи и паразитов. Был даже сарайчик для лечебной физкультуры, как одного из эффективных средств возвращения раненых в строй.
Белых флагов с красными крестами, которые должны служить раненым защитой от бомбёжек, медики не вывешивали. В этой войне медицинские флаги привлекали фашистских стервятников.
Главная сестра назначила Катю сестрой-хозяйкой в хирургический взвод.
— А что я должна делать? — спросила Катя. — Я сестрой-хозяйкой не работала.
— Ты должна обеспечить хирургический взвод стерильными инструментами, перевязочными материалами, халатами… В общем, всем. Да не тушуйся, тебе врачи и операционные сёстры подскажут, что делать.
Катя отправилась в «операционный домик».
Операционная пустовала по причине затишья на передовой. Сильно пахло карболкой. Потолок и стены большой комнаты были обтянуты простынями, на окнах поверх плотных светомаскировочных штор висели марлевые занавески. В центре комнаты стояли два высоких стола, покрытых рыжими медицинскими клеёнками.
На кухне, где размещалась предоперационная, сидела Настя Глазунова, заготавливала марлевые шарики, которыми хирурги во время операций промокали кровь в ранах. Катя знала, что Настя работает операционной сестрой.
— Привет, — поздоровалась Катя. — Меня назначили к вам сестрой-хозяйкой. Только я не знаю, что делать.
— Научишься, — успокоила Настя. — Для начала прокипяти инструменты. Вон, в стерилизаторе лежат.
— А где автоклав? Я с автоклавом не умею работать.
Катя знала, что инструменты и перевязочные материалы стерилизуют в автоклаве.
— В сенях, — усмехнулась Настя. — Разберёшься, там всё просто, как на кухне.
Катя взяла железную коробку-стерилизатор, наполненный блестящими инструментами, вышла в сени. В сенях на ящике стоял закопчённый примус, на полу —вёдра с водой. У двери две пары сложенных носилок, транспортные шины.
— Настя, а где автоклав? — спросила Катя из сеней через открытую дверь. — Здесь только примус.
— Примус вместо автоклава. Инструменты кипятить.
— Он такой грязный…
— Пока делать нечего, можешь почистить.
Полчаса Катя мыла примус с золой, тёрла толчёным кирпичом.
«Я не сестра-хозяйка, — сердилась на себя Катя. — Я фронтовая Золушка!»

***
   
Когда на переднем крае начинались боевые действия, раненые поступали в медсанбат потоком. Катя убирала с примуса стерилизатор с прокипяченными инструментами, ставила следующий. Хватала горячий стерилизатор, сливала кипяток в ведро. Закрыв рот маской, бежала в операционную, ставила стерилизатор на кирпичи рядом с операционным столиком, снимала крышку. Операционная сестра Настя длинным зажимом-корнцангом раскладывала горячие инструменты на операционном столике.
— Ашот Иванович! Ещё партию раненых привезли, класть некуда. Что делать? — докладывал командиру хирургического взвода командир сортировочного взвода Костя Головин.
— Откуда я знаю, что делать! Кладите по двое! Делайте что-нибудь!
В большой операционной комнате составили в один ряд четыре стола, накрыли клеёнками. Раздетых до нижнего белья, а то и вовсе догола, раненых укладывали поперёк столов вплотную друг к другу. Очередь к хирургическому столу...
Среди передвигающихся по операционной сестер и санитаров горбились у операционных столов фигуры двух хирургов, шевелились оголенные локти, раздавались отрывистые команды:
— Пинцет… Сушить… Ножницы… Турунду… Скальпель…
Шумел примус, непрерывно кипятивший воду.
При сквозном ранении мягких тканей хирурги делали глубокие рассечения от входного до выходного отверстия. Экономили обезболивающие растворы, поэтому раненые стонали и кричали. Время от времени слышался звонкий удар металла о металл: хирург бросал в тазик осколок или пулю...
Елена Степановна Новикова, двадцатитрёхлетняя «хирургиня», закончила мединститут меньше года назад. Начинающий специалист по гражданским меркам. Но в медсанбате она сделала столько операций, сколько в мирное время хирург не сделает и за десятилетие.
Работала сосредоточенно, отрывисто командуя операционной сестре: «Скальпель… Зажим… Тампон…».
За вторым столом стоял командир хирургического взвода, опытный хирург Азарян Ашот Ваникович, которого все звали «Иванычем». Ашот Иванович во время операций разговаривал без умолку. «Это отвлекает пациента от манипуляций в ране», — пояснял он своё многословие коллегам. Учитывая постоянную напряжёнку с лекарствами, и за такой метод «обезболивания» можно было говорить Ашоту Ивановичу спасибо.
Когда, отстояв у операционного стола смену, хирург уходил из операционной на отдых, он становился очень неразговорчивым.
— Ну щто ты елозищь своим красывым задом! — ругал он раненого в ягодицу солдата. — Лежи спокойно, а то зашью чэго-ныбудь нэ то!
— Ага, лежи спокойно! — плаксиво отвечал раненый. — У вас в руке ножик! Живого резать, чай, больно!
— Вай! Игде ты видищь ножик?! Это малэнкий мэдыцинский скалпел! Вай, как боитца, а? Слюшай, нэ тряси стол — зарэзать могу!
Акцент у хирурга появлялся только в критических ситуациях при работе с больными. Работал Ашот Иванович быстро и аккуратно, с любовью к пациентам.
Операции шли беспрерывно.
Закончив оперировать очередного раненого, Ашот Иванович распрямился и, мученически взглянув красноватыми от бессонницы глазами на очередь дожидающихся операции, просил сестру:
— Миленькая, закапай мне в глаза новокаин: болят, заразы! Смотреть не хотят на этот ужас!
Потом шёл в угол мыть руки, чтобы начать новую операцию. В двадцать пятый или в тридцатый раз за день драил руки щёткой, промывал дезинфицирующим раствором, обрабатывал спиртом, чтобы операции проходили по возможности чисто, чтобы не было инфицирования… Кожа от частого мытья, от продраивания щётками разбухала, как у прачек, трескалась. Ширкать щётками по такой коже очень больно. Раненые не знали, что руки хирургов болят так же, как и их раны...
— Ужасные условия работы! — устало жаловалась Елена Степановна, закончив оперировать очередного раненого.
   
— Разве это ужасные? — снисходительно возражал Ашот Иванович, ушивая рану. — Был случай, мы развернули операционную в большом сарае. Работали при свете коптящей керосиновой лампы без стекла, а вокруг лежали и сидели раненые, ждали очереди… Бинтуйте! — приказал Ашот Иванович медсестре, с трудом разгибаясь и стягивая окровавленные перчатки с рук. Потянув слишком сильно, порвал перчатку, швырнул её в таз с мусором.
— Вы перчатки берегите, — заметила операционная сестра. — У меня четыре пары всего осталось.
—  Какая разница! — Ашот Иванович безнадёжно шевельнул рукой. — Через три пары я всё равно упаду.
Тяжело вздохнув, сочувственно осмотрел разбухшие руки, покачал головой:
— Руки — нужные в хозяйстве инструменты...
И принялся намыливать их, готовя к следующей операции.
— А однажды работали в здании где у немцев располагался штаб, — продолжил он рассказ, ширкая щёткой по рукам и морщась от боли. — Штабные бумаги валяются, солдатские книжки… На фотографиях молодые, умные лица. «Культурная нация». Только почему-то всех других считают глупее себя. И эти красивые молодые люди с причёсками «культурной нации» насилуют, жгут, вешают… Война — кровожадное, ненасытное чудовище, — совершенно без акцента бормотал Ашот Иванович.
Помыв в очередной раз руки, протерев спиртом и кряхтя от боли, Ашот Иванович надел стерильные перчатки, подошёл к столу, сердито заметил:
— Санитары! Стол пустует! Шевелитесь!
Взглянув на раненого, которого санитары уложили на стол, скомандовал:
— Настя, иссечение под местной.
Оценив, что работы здесь мало, указал Кате:
— Солнышко, разбинтуй пока вот того, с обморожением…
Катя принялась разбинтовывать грязную повязку на ноге бойца. Стопа странно шевелилась… Ещё пара витков бинта… Стопа отвалилась и с остатками бинтов упала на пол! Тяжёлое и давнишнее обморожение, гангрена... Ужасный запах. Боец был жив, но уже пах тлением. Запах гангрены — запах смерти.
   
К вечеру Катя так умоталась бегать с инструментами, перевязочными материалами и операционным бельём, что ноги подкашивались. Не выдержав, присела у стены и заснула.
— Катя, просыпайся! — услышала насмешливый голос Ашота Ивановича. — Храпишь, как кон на канушнэ. Памаги балного снят со стола!
— И не сплю я вовсе! — оправдалась Катя. Встать она не могла, сил не было. Поползла к операционному столу на четвереньках.
— А храпишь — чтобы нам вэсэло било, да-а?
— И ничего я не храплю!
— Ну, тогда это «мессер» пролетал, мотором храпел… Охо-хо! Хорошо молодым, у них сил немерено! — Ашот Иванович покосился на Елену Степановну ласкающим взглядом кавказского мужчины, глаза его улыбались. — Нам, старикам…
— Старик он… — скептически перебила хирурга Настя. — Сорок восьмую операцию делает. А Елена Степановна только тридцать шестую.
— Тороплусь, да? Вай, всэ меня ругают! Бэдный Ашот! Катюш, ну хоть ты мэня поддэржи, как мущщина мущщину!
— Самолёт летит! — объявила Катя, прислушиваясь. — Немец!
— Вай, какой слух острый, как у орла!
— У орла глаз острый, — поправила Ашота Ивановича Катя. — А слух у… у кошки!
— Па-ачему ты думаешь, что немец? — не отвлекаясь от операции, между делом спросил Ашот Иванович автоматически, совершенно не ожидая ответа.
— Потому что он… хрюкает!
— Хрукает… — усмехается Ашот Иванович. — Пуст мимо хрукает, лишь би на нас не выл.
Звук самолёта усиливался.
— Катюш, накинь на нас простыню, чтобы сверху ничего не сыпалось, если немец похрюкает, а потом квакнет, — попросил Ашот Иванович без акцента. Когда он говорил о серьёзном, то кавказский акцент у него исчезал.
Катя растянула над операционными столами простыни наподобие пологов.
— Посвети лампой, не видно ни черта! — проворчал Ашот Иванович.
Катя поднесла керосиновую лампу ближе к операционному полю.
Самолёты гудели уже над самой крышей. Послышался вой бомбы, рвануло так, что дом подпрыгнул.
— Катя, не тряси лампу! — рассердился Ашот Иванович. — Я ничего не вижу!
— Я не трясу! Это дом трясётся!
Рвануло с такой силой, что Катю отбросило в сторону, лампа упала на пол, стекло разбилось. Хорошо, что лампа потухла раньше, чем керосин разлился по полу.
Ашот Иванович склонился над раненым, как курица над цыплёнком, защищая спиной операционное поле от сыплющейся сверху пыли.
   
Гудение самолётов утихло.
— Закончился тарарам, — вздохнул Ашот Иванович. И скомандовал: — Джигиты, по медсёстрам! Я хотел сказать: коллеги, по местам! Зажгите лампу!
Поздно вечером закончили оперировать последнего раненого.
— Кажется, шабаш, — негромко буркнул Ашот Иванович. — Девочки, сколько времени?
— Одиннадцать вечера, Ашот Иванович, — сообщила Катя.
— Шестнадцать часов отстояли, — печально констатировал хирург. — Руки свинцовые… Ложку не подниму.
— Ребята в окопах круглосуточно стоят, — укорила коллегу Елена Степановна.
— Да… Конечно… — невнятно согласился Ашот Иванович. — Бьются круглосуточно… Воины, богатыри… А мы просто врача… Каторжане…
Глаза скорбные, взгляд страдальческий. Сделав два шага назад, со стоном мученика Ашот Иванович прислонился спиной к стене и осел на пол, упёршись руками в резиновых перчатках о колени. Закрыл глаза и тихо повалился на бок.
Елена Степановна и Катя бросились к хирургу. Катя сорвала с его лица маску… Дышит!
— Спит он, — определила Елена Степановна. — Последние силы кончились. Физические, умственные, душевные… Мы ведь не только руками работаем… Душой тоже надрываемся.
Катя подложила под голову измученного хирурга скомканную, немного испачканную кровью простыню, укрыла двумя солдатскими шинелями.

***
По понедельникам в хирургическом взводе слушали политинформацию. Если не было потока раненых, конечно. Назначаемые по очереди политинформаторы из числа врачей читали газетные сводки Информбюро, статьи о героических поступках бойцов и командиров Красной Армии.
Перед очередной политинформацией Ашот Иванович радостно сообщил:
— Могу вас поздравить, нам назначен политрук.
Елена Степановна радости по этому поводу не проявила, впрочем, как и все:
— А в чём праздник? Он за вас оперировать будет?
— Нет, ну-у… Он даже не врач, — задумался Ашот Иванович. — Политинформации будет проводить, политучёбу… Следить за нашим уровнем… э-э… политического… э-э… сознания…
— Чтобы следить, у нас особый отдел есть! — заметила Настя.
Ашот Иванович сделал испуганное лицо и замахал руками, словно отгоняя злобную осу:
— Не упоминай вечером, а то плохой сон приснится!
    
Деятельность политрука началась с обхода подразделений медсанбата. Он застал врача сортировочной бригады Костю Головина, скромного парня, у регистратора Тони, угощавшей гостя чаем.
Затянутый в скрипучие ремни, как строевой конь, политрук Синицин, несмотря на молодость, никогда не улыбался и смотрел на окружающих пронзительно. Заложив руки за спину и испепеляя Костю взглядом, политрук принялся читать лекцию о нравственности комсомольцев и моральном разложении отдельных медработников. Леша, военврач третьего ранга, что соответствовало званию капитана, огрызнулся на политрука ранга старшего лейтенанта. Политрук, как заместитель командира медсанбата, запер врача на замок в пустом чулане при штабе, сказав, что сажает его на гаупвахту.
Поступка политрука никто не понял: в гости друг к другу ходить никому не возбранялось. Службу медики знали, и, когда того требовала необходимость, оказывались на своих местах вовремя.
Тоня красотой не блистала, но отличалась умом и серьёзностью. И излишней мнительностью. Она плакала, что политрук опозорил её на всю дивизию: кто теперь поверит, что Костя всего лишь читал ей свои стихи!
Костя был на хорошем счету у командира медсанбата. Узнав о его аресте, комбат приказал выпустить Головина, сказав политруку:
— Воспитывай личный состав политбеседами в отведённое для этого время. А отдыхать круглосуточно работающим медикам не мешай.
В тот же вечер около одиннадцати часов раздалась команда:
— Выходи на вечернюю поверку!
Недовольно ворча про глупое новшество, личный состав, лишённый дорогих минут отдыха, брёл на площадку перед штабом. Собирались долго, поругивали начальство, в темноте путали взводы. Наконец построились. Писарь шёл вдоль строя, освещал фонариком лица и ставил галочки в новом журнале напротив фамилий присутствующих.
Политрук негромко, но так, чтобы слышали все, выразил неудовольствие:
— Цыганский табор, а не воинская часть!
Луч фонарика писаря скользнул по лицу политрука и высветил сумрачное лицо с плотно сжатыми губами.
— Что за вид?! — возмутился политрук, разглядывая чёрную щетину на щеках Ашота Ивановича. — Небритый, подворотничок грязный…
— Только что из операционной, — пожал плечами Ашот Иванович. — Извиняюсь, я и в сортир сходить не успел, так торопился на вашу проверку.
— Вечерняя поверка не моя, — заложив руки за спину, набычился политрук. — Она предусмотрена уставом! С завтрашнего дня на вечернюю поверку всем приходить побритыми и со свежими подворотничками!
— Нам тоже? — пискнула Катя.
— Что — тоже? — недовольно переспросил политрук.
— Побритыми?
— Вам можно не бримшись! Не умничайте! — огрызнулся политрук, поняв, что девушка подшучивает над ним.
Поверку стали проводить ежевечерне.
Политрук брился каждое утро, а подворотничок его гимнастерки по белизне мог соперничать со свежевыпавшим снегом. Несмотря на холод, носил не валенки, как все, а хромовые сапоги. Он не курил, водку и спирт даже не нюхал, питался из солдатского котла, отказался от отдельной комнаты для жилья, спал в штабе на голой лавке, подложив под голову полевую сумку.
— Слишком много добродетелей, — заметила Елена Степановна. — Сущий ангел — насквозь от правильности светится. Не к добру это.
Политрук молча ходил по подразделениям, внимательно ко всему присматривался, изредка делал замечания негромким голосом, но под его тяжёлым осуждающим взглядом человек конфузился, делал и говорил не то, что хотел. Политрука боялись.
— Чёрствый сухарь, — оценила его Тоня. — Такой правильный, что мне и глядеть на себя совестно.
— Клизма ходячая, — презрительно буркнул Костя.
— Клизма, она для медицины полезная. А этот... Ходячий устав он, — поправила Костю Катя.
Вскоре пошли слухи, что в Москве, откуда он был родом, его молодая жена ушла к интенданту на высокой должности, у которого работала секретаршей. Оттого политрук и злился на весь мир.

***
Маленькое, похожее на куриный желток, солнце вставало по утрам в морозной дымке. Днём блестело в голубоватом, как лёд, небе холодной серебряной монеткой, а к вечеру опускалось к горизонту крохотным алым кружком, будто съёжившись от стужи.
Катя работала в приёмно-сортировочном взводе — в огромной палатке на двадцать мест, в которую с передовой поступали раненые. Посередине палатки круглосуточно топилась печка, сделанная из бочки. На расстоянии двух шагов от печки температура в палатке была такая же, как и снаружи, разве что ветер не донимал. Но хотя бы у печки можно было согреть руки и лекарство в ампулах для уколов.
Раненые выглядели одинаково старыми: заросшие длинной щетиной щёки ввалились, лица, руки и тела грязные. Повязки, не менявшиеся много дней, бурые от засохшей крови. У некоторых ватные штаны и рукава фуфаек в местах ранений разрезаны. Набухшие от крови ватники и брюки на морозе превратились в красноватый лёд.
Чтобы добраться до раны, Катя резала задубевшее обмундирование специальным кривым ножом, похожим на садовый.
Измотанные многодневными боями раненые, почувствовав себя в безопасности и расслабившись, беспробудно засыпали ещё до того, как санитары успевали их раздеть. Сонными их клали на операционные столы, и лекарства для наркоза им требовалось меньше обычного.
   
Задача у Кати — «выловить» срочных с проникающими ранениями в живот, с кровотечением, раненых в голову, бессознательных. Обозначить первоочередных. Отобрать раненых на эвакуацию, потому что всех в санбате оставить невозможно, санбат переполнен. Пометить, кого эвакуировать лёжа, а кого сидя. Лёгких отправить на перевязку к Косте Головину. Не пропустить газовую гангрену. Кому надо, наложить гипс или шину. Безнадёжных отправить в «палату» умирающих. Тяжело это, повесить на человека бирку: «безнадёжен».
В ватных брюках сорок шестого размера, которые она снизу обрезала чуть не до брючных колен и ушила в поясе, в фуфайке с подвёрнутыми рукавами, подпоясанной брезентовым ремнём, в подшлемнике и шапке, Катя походила на толстое коротконогое чучело с широченной задницей. В овале подшлемника виднелись только усталые глаза, опушённые белыми от инея ресницами.
Прежде, чем перевязать раненого, надо снять варежки. Пальцы моментально теряли чувствительность, не хотели двигаться, торчали окаменевшими сучками. На холоде сырые от крови пальцы ломило так, что слеза пробивала. Приходилось растирать их о шинель, совать в рот. И снова за нож, за индивидуальные перевязочные пакеты...
В зимней шапке с завязанными «ушами», в ватнике и ватных брюках, Катя переползла на коленях к очередным носилкам, стоящим на земле.
Разрезав заледеневшую одежду, разбинтовала верхние туры бинта… Марля накрепко приклеивалась к ране. Перекисью мочить и медленно развязывать времени нет, другие раненые ждут. Да и замёрзнет перекись. Катя без предупреждения дёрнула бинт.
 — Что ты рвёшь, холера в юбке!.. — заорал раненый. — Отмочить не можешь?
— Не в юбке я, а в штанах. Потерпи, родной, потерпи… Немножко больно, зато быстро… Если отмачивать — и больно, и долго. И замёрзнет отмочка. Потерпи, герой.
— Холера в штанах… — примирительно стонал раненый.
Самые тяжёлые не кричат. Вон, лежит: лицо бледное и даже серое, безучастное, губы сухие, потрескавшиеся. Шина Дитерихса, бедро замотано грязной портянкой, промокшей кровью. Пульс нитевидный. В карточке указано: «Осколочное ранение правого бедра с повреждением кости».
— Болит нога, боец?
— Отболела. Перед смертью напиться бы… кваску холодного…
Пальцы синие. Под кожей бедра при надавливании шуршит, как сухой снег… Газовая гангрена…
— На ампутацию!
Чудес при такой инфекции не бывает. Гангренозная форма анаэробной инфекции болит не сильно… Но убивает практически всех.
— Не троньте! Лучше помереть, чем жить калекой! — мрачно приказывает раненый.
   
Тяжело вздохнув, Катя подбинтовывает ногу, кивком указывает санитарам нести раненого в отделение умирающих.
Получасом ранее поступивший политрук встретил вновь поступившего лейтенанта из своего полка:
— Как там ребята, держатся?
Лейтенант перечислил:
— Комвзвода Самохин убит, у него во взводе шестеро убиты, пулемётчик Николаев убит, командир роты…
Зарыдав, закрыл лицо ладонями.
— Сестра, сестрёнка, сестрица, — слышится со всех сторон.
К кому первому спешить? Всем требуется помощь. Тяжелейшие ранения в голову, в живот, в грудную клетку…
Взрывное ранение. Половина стопы оторвана, оставшаяся часть рассечена на множество полосок, и каждая дрожит, подтекая кровью. А раненый даже не стонет. Посмотрел на Катю и шёпотом — на большее нет сил — запел:
— Как много девушек хороших,— передохнул и дальше: — Как много ласковых имён…
Губы у Кати задрожали, глаза заблестели.
Боец слабо улыбнулся, ободрил девушку:
— Ничего, моя хорошая. У тебя пальчики ласковые, вылечишь меня… Я обязательно поправлюсь. С покалеченной ногой буду воевать. Чтобы стрелять — руки нужны. Душить буду фрицев, зубами грызть. Дождёмся с тобой победы!
— В операционную!
— Сестра, судно бы… — просит кто-то несмело.
Санитар вместо судна подаёт раненому каску.
Разбинтовала руку очередного раненого. Сквозное пулевое ранение левой кисти. Кожа вокруг раны обожжена. Такое бывает, когда стреляют в упор.
Позвала командира приемно-сортировочного взвода Головина, кивнула молча.
— Да, самострел, — подтвердил Костя. — Правую-то руку пожалел.
— Меня в рукопашной ранили! Немец стрелял в упор! — яростно возмутился раненый.
— Оформляйте документы в прокуратуру, — приказал Головин.
Все знают, что приговор в таких случаях один: расстрел.
Раненый кричит, доказывает, что это не самострел…
Окружающие молчат, хмуро отворачиваются.
— Сестрица… Подойди! — просит симпатичный мальчик-лейтенант в белом полушубке.
Катя издали определяет: тяжёлый. В палатке полно раненых, лежат вплотную друг к другу, между ними не пройти. Перешагивая и втискивая ноги между телами, Катя добирается до лейтенанта, склоняется над ним.
— Сестрица… — шепчет он, поймав руку Кати.
Жадное, но очень слабое прикосновение дрожащими пальцами… Катя пытается прощупать пульс… Едва ощутимый, частый-частый, с перебоями: лейтенант умирает
Катя гладит парня по щеке. Раненый благодарно смотрит на Катю, слабо и как-то виновато улыбается. Спазм давит горло девушки, слёзы туманят глаза. Но нельзя плакать… Надо помогать мальчикам, надо спасать тех, кого можно спасти… Вон, раненый задыхается, замотан кровавым бинтом до самых бровей. Надо срочно тащить на стол… Проклятые фрицы, придёт час расплаты, ответите за всё…
   
Катя зовёт санитаров, раненого тащат в операционную, к счастью, один стол как раз освободился, сажают на стол, держат под мышки, как ребенка. Бинты грязные, промокли слюной и кровью. Виден один глаз и часть отверстия, где раньше был рот… Из-под бинтов по щеке стекает алая кровь, капает частыми каплями на пол…
— Положите его!
Это подошёл Ашот Иванович.
 — Нельзя, захлёбывается…
— Срезай повязки!
 Катя разрезает ножницами, убирает кровавые бинты. В половину лица грязная рана от глаза до шеи, из которой пробивается струйка артериальной крови… Глаз над раной не закрывается, нижнее веко отвисло, во взгляде отчаяние и мольба…
 — Сейчас, дорогой, сейчас…
Прицелившись, Ашот Иванович прямым пальцем нажимает на шею раненого пониже кровотечения. Фонтанчик угасает.
— Держи здесь! — хирург втыкает палец медсестры в то место, где только что был его палец.
 Каша из сгустков крови, отломков костей и рваных мышц…
— Так я не смогу работать, положите его, — требует Ашот Иванович.
Положили на бок, голову повернули, чтобы кровь не заливала дыхательные пути.
— Спирт на руки! Перчатки! Обложить рану!
Ашот Иванович замер на мгновение, словно примериваясь, командует сестре:
— Сосуд перевязываем под местным!
И раненому:
— Ну, парень, терпи. Некогда мне… Тут бы как бы тебя из лап смерти выдрать… Так что, извиняй, если что…
 Верхнее веко страшного глаза благодарно дрогнуло.
— Лампу поправьте! Не видно ни черта!
В рану Ашот Иванович не лезет: уберёшь сгусток — и хлынет из раны, не остановишь. Единственная возможность — перевязать артерию на шее.
Нащупывает пульс чуть ниже раны, моет кожу, протирает спиртом, мажет йодом… Уколы новокаина… Разрез… Зажимы на кровоточащие сосуды… Только не спешить!
— Дайте свет! Не вижу ничего!
Фасция… Кивательная мышца… Вот она, артерия… Бьется, аж подпрыгивает…
Ашот Иванович пережимает артерию мягким зажимом.
— Надя, убирай осторожненько сгустки из раны... Промывай…
Промыли кипяченой водой, подкрашенной марганцовкой. Рана ужасная. Часть нижней челюсти вырвана, отломки зубов на верхней разбитой челюсти, пораненный язык… Но кровотечения нет.
 — Ну что, боец… Прогнали мы старуху с косой… А здесь стояла, ведь, бок о бок со мной.
 Страшный глаз затуманился слезой.
— Веко давайте подошьём, чтобы глаз закрывался. А то высохнет роговица, пропадёт глаз... Морфий, камфару, грелки, пол-литра крови в вену. Глюкозу… — командует Ашот Иванович.
    

***
— Вера, запиши, — диктует Елена Степановна. — Сквозное пулевое ранение правой голени, открытый перелом большеберцовой кости. Операция: первичная хирургическая обработка, удаление костных отломков. Повязка с хлорамином. Шина Крамера до паха. Эвакуация — «лежа». Следующего давайте.
На столе очередной раненый. В верхней части живота широкая рана, видны рваные петли кишечника, сгустки крови в смеси с содержимым кишки. Проникающее ранение брюшной полости с повреждением органов, с кровотечением.
Лежит безучастный.
Надо бы оперировать, лапаротомию делать… А когда оперировать? Это работы на пару часов, результат сомнительный, скорее всего не выживет — таких после операции надо выхаживать в условиях клиники. А раненых вон сколько… Много с кровотечениями, которых можно и нужно спасать. Положено спасать тех, кого можно спасти, нельзя тратить время на ненадёжных. Законы военной хирургии жестоки, но рациональны.
Елена Степановна вращает пальцем, показывая санитару, чтобы он забинтовал раненого без обработки и указывает на выход.
Санитары вносят на носилках очередного раненого.
— Пустите! — бьётся очередной раненый.
Штанина разрезана до бедра, над сбившейся окровавленной повязкой зияет месиво из рваных мышц и сгустков крови… Раненый ворочает раздробленной ногой, бедро страшно гнётся… Лужа крови на брезентовых носилках, хотя жгут наложен.
Раздели, переложили жгут на голое тело… Раненый стал затихать, перестал кричать и рваться.
— Морфий, сердечные, флакон крови, литр физраствора, грелками обложите, — командует Елена Степановна.
Лицо серое, как у покойника. Совсем затих. Дрожит, жалуется на холод, несмотря на грелки. Пусльс слабый, частый. Шоковое состояние. Это плохо.
— Эфир! Обрабатываем!
Заснул.
— Пульса почти нет!
— Спирт с глюкозой струйно!
— Пульса нет… Сердце не прослушивается…
 Умер.
 Лежит на столе молодой человек, красивое лицо, спортивное тело…
— Разведчик…
— Был…
   
Все стоят молча, ждут команды Елены Степановны. А у неё в голове ни мысли. Наконец, очнулась, шевельнула рукой: «Уносите».
Санитары сняли со стола, один посмотрел укоризненно: «Не спасла…». У двери потолкались, разворачивая носилки ногами вперёд, как принято носить умерших.
 — Давайте следующего…
Неудачный день. Второго подряд вперёд ногами…
Раненых везут непрерывным потоком: с искромсанными и оторванными руками и ногами, с обезображенными взрывами и изуродованными осколками лицами.
Елена Степановна глядела на пульсирующие сквозь дыры в черепе мозги и фонтанирующие алой кровью артерии едва живых, на синие губы и жёлтые пятки умирающих. Она видела вываливающиеся из распаханных животов внутренности, торчащие из мяса обломки костей, развороченные грудные клетки, вытекшие глаза… Отвратительные последствия жуткой бойни под названием война. Истерзанные тела восемнадцатилетних красноармейцев, двадцатилетних лейтенантиков и капитанов чуть постарше привозили из какого-то ужасного мира, из ада, где мучили и уродовали людей.
Елена Степановна работала восемь… десять… пятнадцать часов без перерыва. Или круглосуточно, обессилено падая в бессознательный сон неподалёку от операционного стола. А через пару часов медсестра или санитарка трясли её, хлопали по щекам, растирали уши:
— Да проснитесь же, доктор! Вы уже хорошо поспали! Оперировать надо, Ашот Иванович отключился...
И она возвращалась к столу, чтобы зашить не до конца убитых людей, чтобы поправить кости не до конца оторванных конечностей, чтобы подлечить мальчишек и… возвратить их в ад. Туда, где разрывается пополам земля, вожделея поглотить людей. Туда, где небо чёрное, а солнце облито кровью. Туда, где мечутся над головами железные летучие мыши, плюющие горячим свинцом, где бродят швыряющие огонь железные слоны, где звероподобные фашисты с длинными, как у вампиров, зубами, алчут крови наших мальчишек… До сих пор этот ад был где-то там… Елена Степановна думала, что война — это там, где фронт. Нет, если война — она везде: на передовой, в госпиталях, в тылу...

= 4 =
    

Оберст Кёхлинг рассуждал об упорстве русских:
— Русским удаётся маневрировать с миномётами и лёгкой артиллерией там, где, судя по карте, человеку и налегке передвигаться невозможно. Они обстреливают наши опорные пункты, разрушают жердевой настил на дорогах, блокируют пути подвоза. И исчезают быстрее, чем наша артиллерия или авиация успевает их накрыть. Красноармейцы, вероятно, на руках переносят орудия и боеприпасы через трясины. Это титаническая работа.
— Русские фанатично не хотят отдавать нам свою землю, — со вздохом сожаления кивал Майер. — Я не раз видел русских, шедших в безнадёжные по военной науке атаки. У атакующих был выбор: сдаться и остаться в живых, или погибнуть в атаке. Они предпочитали атаковать. Многие гибли, но остальные вырывались из окружения. Презрение к смерти русских солдат поражает.
— Да, иванов в Красной Армии пруд пруди, стреляй — не перестреляешь. Их гонят вперёд комиссары.
— Человека невозможно заставить сражаться с таким безумием, с каким сражаются русские. Русский солдат готов жертвовать своей жизнью ради жизни коллектива. На мой взгляд, проблема в том, что иваны не хотят умирать, как русская общность. И ради общего русского «Мы» жертвуют собственным «Я».
— Готовность жертвовать жизнью? Типичная склонность русских к самоубийству.
— А я бы назвал это признаком высокой морали, высшим проявлением патриотизма. Осенью я видел, как на нас в атаку шла сама русская земля...
Оберст недоверчиво посмотрел на Майера: что за сказки?
— Русские ночью подползли к нашей передовой, но, зная, что ночью мы усиливаем передовую пулемётами, не стали атаковать. Красноармейцы до утра лежали под дождём, тыкаясь в грязь лицами, когда мы пускали осветительные ракеты. На рассвете уставшие дозоры теряют бдительность, поэтому я решил проверить посты. Глянул на нейтральную полосу и увидел, как на нас движется стена грязи. Это было страшно… Я потерял дар речи и не сразу поднял тревогу. Они были плоть от плоти своей земли. Схватка была жестокой, нам пришлось отдать первую линию траншей. Так не воюют ни французы, ни поляки, так воюют только русские. Те, поднявшиеся из земли русские, шли умереть за свою землю, за свою грязь. А тех, кто ради своей земли готов умереть, трудно победить.
— У вас сомнения в силе вермахта и идей фюрера? — оберст искоса глянул на Майера. — Если бы я не знал вас, как заслуженного фронтовика, я подал бы рапорт…
— Прошу прощения, герр оберст, но именно потому, что знаю вас боевым офицером и заслуженным фронтовиком, а не диванным воякой, я позволил себе откровенность. Убаюкивая друг друга разговорами, что русские слабые противники, плохо вооружены и не умеют воевать, мы не приблизим победу и не уменьшим наши боевые потери.
— Согласен. Но всё же будьте осторожнее с подобными рассуждениями. Я сильно расстроюсь, если один из самых опытных офицеров полка исчезнет в недрах гестапо.
   
Оберст помолчал, согласно кивнул, и продолжил:
— Да, диванные вояки разглагольствуют о «колоссе на глиняных ногах». Но «глиняный колосс» не хочет падать. Красная Армия оказалась сильнее, чем мы думали? Не сильнее. В июне мы нанесли русским фантастический урон, но время шло, а сопротивление русских усиливалось, напряжение боёв росло.
— Русские обладают сверхъестественной способностью сводить на нет последствия поражений…
— …И необъяснимой способностью выживать в обстоятельствах, когда другие армии капитулируют. Разгромленные армии и полки советов (прим.: Советского Союза) не перестают существовать как военная сила. Окружение русские не воспринимают, как катастрофу, и продолжают сражаться.
— Наши стратеги не приняли во внимание силу духа русского народа, защищающего свою землю, — заметил Майер. — Дух защитников своей земли оказался не слабее духа солдат вермахта, воюющих за расширение Lebensraum — «жизненного пространства». Сила Красной Армии в загадочной русской душе, непостижимой для западной цивилизации. Немцу невозможно понять образ мышления русских, просчитать их поступки.
Оберст едва заметно кивал, словно пытаясь не выдать своего согласия со словами подчинённого.
— Упорство, с которым защищаются русские, сродни животному инстинкту, — продолжил Майер. — Русские близки к природе. Они, как звери, свободно передвигаются ночью и в тумане, легко ориентируются в лесах и находят пути через непроходимые болота. Там, где нет дорог, русские недосягаемы. Русскому солдату нипочём мороз и жара, голод и жажда, болезни и паразиты. Благодаря его примитивной натуре трудности для него — обыденность. Проблемы снабжения для красноармейцев второстепенны. Полевая кухня, священная корова других армий, для русского солдата — приятный сюрприз, если она есть, а её отсутствие всего лишь неудобство.
Оберст, задумавшись, согласно кивал головой.
— Я помню эпизод в начале зимы, когда русское подразделение было окружено в болотах под Волховом, — усмехнулся Майер. — Мы не стали тратить силы на их уничтожение, посчитав, что в мороз без пищи русские вымрут. Но через неделю мои разведывательные патрули столкнулись с таким же сопротивлением, как и в начале окружения. Ещё через неделю сдалось несколько красноармейцев, остальные же пробились к своим. Пленные сообщили, что русские питались небольшим количеством мёрзлого хлеба, жевали сосновые иглы. Никто не терял сознания от голода, а к морозу они привычны и сражаются лучше, если земля покрыта снегом и льдом.
   
Сложив руки на груди и задумчиво склонив голову, оберст расхаживал по комнате.
— Мне непонятно вот что... — размышляя, проговорил он. — В начале Восточной кампании огромное количество русских сдавалось в плен... Как Красная армия устояла?
— Устояла потому, что ещё большее количество русских героев не сдалось и продолжало сражаться. Нам повезло, что в Польше, во Франции и других европейских странах количество сдавшихся в плен трусов превзошло число национальных героев. Поэтому нам хватало нескольких дней, чтобы принудить эти страны к капитуляции.
Мы презирали «ивана», относились к нему как к представителю низшей расы. А я видел, как русские, заживо сгорая, продолжали стрелять из полыхавших домов. Русский солдат предпочитает рукопашную схватку — это ли не признак неимоверной храбрости? В атаке русские безумны, предпочитают погибнуть, но не сдаться. Русские — это особая раса. Русские были такими всегда и, скорее всего, такими останутся. Я думаю, что русские лучшие солдаты из всех, с какими мы когда-либо воевали.
В начале Восточной кампании вермахт вступил в схватку с армией, состоявшей из неопытных крестьян и рабочих, никогда в жизни не бравших в руки оружия. Но красноармейцы шли сражаться за русскую землю, а не за «мировую революцию». Под нашим железным натиском выстояли те, кто защищал землю отцов, могилы предков, материнский дом, защищали, не щадя жизней. Великий Бисмарк говорил, что с русскими нельзя воевать. Потому что нет силы, которая согнула бы их волю, опустошила их сердца и души. Русского мало убить — его надо ещё повалить, чтобы пройти там, где он стоял. Я не раз видел, как русские бегут в атаку, — задумчиво проговорил Майер. — От их леденящего кровь «Ура!» можно сойти с ума. Некоторые бегут в атаку, обнажённые по пояс…
— …Но в пилотках, — усмехнулся оберст, давая понять, что и он видел атаки русских. — Чтобы солнцем голову не напекло. Война против Советского Союза будет тяжелее, чем мы думали. Мой отец, участник Великой войны, говорит, что мы не доведем эту войну до победного конца. В России много лесов и мы не сможем вырубить их все. А за каждым деревом будет стоять русский, готовый стрелять в нас. Но шансов у них мало, — прекратил обсуждение русского героизма оберст, почувствовав, что разговор зашёл в идеологически неверное русло. — Русскую несгибаемость мы задавим немецкой организованностью и танками. Потребуется долгая и хорошая дрессировка, чтобы сделать их послушными работниками. Давайте-ка перейдём к текущим делам.
Оберст жестом пригласил Майера к столу.
— Учитывая погодные условия, особенности ландшафта и расположение нашей передней линии, я хочу уточнить тактику наших подразделений на данный момент.
Оберст Кёхлинг развернул карту, обвёл пальцем выступ у Спасской Полисти:
— Основную часть личного состава разместите в населенных пунктах здесь. Население гоните прочь. При малейшей попытке сопротивления — расстрел. Занятые деревни превратите в опорные пункты и подготовьте для круговой обороны. Солдатам нет необходимости торчать в окопах на сорокоградусном морозе. Да и сплошную оборону организовывать нецелесообразно. Промежутки между опорными пунктами и дороги патрулируйте усиленными дозорами. Попытки проникновения иванов в тыл пресекайте огнём всех видов оружия. Каждый метр пространства должен простреливаться из пулеметов и орудий. Ваша задача не уничтожение противника, а удержание его в болотах. Пусть русские питаются мёрзлыми лягушками неделю, месяц, до весны… Силы и терпение любого человека, будь он трижды героем, не безграничны. Рано или поздно окруженцы помрут с голода или сдадутся. Поручаю вам проинспектировать оборону между посёлками Михалёво и Приютино…
    

***
Майер с отделением солдат на бронемашине «Ганомаг» прибыл с инспекторской проверкой в деревню, которую занимал взвод лейтенанта Вилли Шпильмана. Разрешив солдатам выйти из «духовки» (прим.: бронемашины) и размять ноги, сам вошёл в дом, где квартировал командир взвода. Лейтенант с ординарцем занимали в деревне отдельную избу.
— Как вы тут? — спросил Майер вскочившего по стойке смирно лейтенанта Шпильмана. Жестом разрешил лейтенанту сесть, присел к печке и протянул руки к огню.
— Жилось бы нам тепло и уютно, герр гауптман, — со вздохом ответил Шпильман, — если бы не жуткие русские морозы и набеги иванов, которые не признают никаких правил. Они дерутся ночью, дерутся по воскресеньям, дерутся во время перерывов на обед и ужин. Ночью часовым приходится быть особо бдительными: советские разведчики так и норовят утащить наших солдат в плен.
— Да, иваны воюют не по правилам, — согласился Майер, — они всё делают вопреки здравому смыслу… Но это у них работает!
— Откуда у них, verfluchte Scheise (прим.: проклятое дерьмо, аналогично нашему «…твою мать!»), столько оружия, танков, пушек и снарядов? Мы гнали их, как стадо баранов, разрушили их города, уничтожили заводы… Откуда, verdammte Schei;e (прим.: вариант «…твою мать!»), все эти танки и минометы? Русским не страшен мороз. От мороза они крепчают и звереют! Мне иногда кажется, что русские — не люди. Они будто сделаны из железа и бетона. Они… — лейтенант взглянул на Майера и тихо закончил фразу: — Русских можно уничтожить. Но победить их нельзя. Они несгибаемые. Мне кажется, нам не одолеть их.
Шпильман помолчал, задумавшись, и продолжил:
— Однажды летом мы отражали атаку русских. Иваны неслись вперёд, вопя осипшими голосами,  земля дрожала от топота их сапожищ. Наши пулемёты косили их... А они дрались, как звери! Бились насмерть, до конца, несмотря на потери. И отступать не собирались. Даже раненые не подпускали нас к себе. Если это не героизм, то что?
— На смерть их гнали комиссары, — произнёс стандартную фразу Майер.
— Не было среди убитых комиссарских трупов. Советский солдат не так уж плох и туп, как рассказывает начальство.
Майер читал, что русские, как степной ветер, дики, яростны и жестоки, не признают ни Бога, ни чёрта. Жизнь и смерть для них ничего не значат. Они фаталисты. У них один хозяин — Судьба. Майер убедился в этом лично.
— Русские непредсказуемый народ, — уныло продолжал Шпильман. — Человеку западному трудно понять их образ мышления. Несмотря на все невзгоды, порождаемые тоталитарным режимом, русские героически защищают этот режим.
— Или свою землю, — буркнул Майер. — Власти приходят и уходят, а земля... Её застолбили могилы предков.
Майер понимал чувства лейтенанта. Один в безлюдном лесу всего лишь со взводом солдат… В таких условиях нетрудно ослабеть духом. По долгу службы Майер повторил то, что недавно слышал от оберста Кёхлинга и из разного рода пропагандистских выступлений:
— Каждый немец — солдат Рейха, в форме он или без формы. Мужественный солдат с непреклонной решимостью. Тот, кто предается отчаянию, — дезертир и предатель. Долг каждого немца — стоять насмерть за народ и за немецкую нацию. Я верю в будущее объединённой Европы с Германией во главе. А вам, лейтенант, рекомендую поменьше обсуждать тему несгибаемости иванов. У гестапо большие уши. Думаю, заработать железный крест почётнее, чем сгинуть в концлагере под охраной СС. Вы должны понимать, как важна ваша роль на этих позициях. Да, вы терпите лишения. Но ваши лишения помогают фюреру одерживать великую победу! — с подчёркнутым пафосом произнёс Майер тираду, в которую и сам мало верил.
— От понимания, что наши лишения помогают фюреру одерживать великую победу, нам теплее не становится.
   
Майер ободрил лейтенанта:
— Каждый из нас по окончании похода получит сто гектаров русской земли и десять семей русских батраков.
— Вы знаете… — задумчиво проговорил лейтенант Шпильман, — я сомневаюсь, что русские будут батрачить на нас. Не тот народ.
Майер удивлённо посмотрел на лейтенанта.
— Однажды осенью, перед наступлением морозов, наша рота выступила на новые позиции. Весь день шёл дождь, мы промокли до нитки, вымотались до предела. Вечером рота остановилась на ночлег в деревне. Я вошёл в хату. Наверное, я выглядел очень жалко: усталый, съёжившийся в мокрой шинели… Женщина, окинув меня сострадательным взглядом, указала на стол. Девушка наложила в чашку пшённой каши, залила молоком, пододвинула ко мне. Я молча ел. Мальчишка лет семи, сидевший за столом, с интересом наблюдал за мной. Я достал из сумки шоколад, отломил кусочек ребёнку. Тот неторопливо взял шоколад, взглянул на меня, откусил немного, пожевал. Он кусал не жадно, хотя шоколад для него был редкой сладостью, а, словно из уважения к гостю.
Шпильман удивлённо покрутил головой.
— Знаете, что меня тогда поразило? Мы — завоеватели… А завоёванные нами люди смотрят на нас с состраданием и кормят нас. Кормят из сострадания! Это неправильно! Они должны бояться нас!
Майер увидел в глазах лейтенанта боль и удивление.
— Знаете, что я тогда понял? Я не смогу одновременно быть человеком и солдатом. Я возненавидел себя за то, что родился немцем. Я возненавидел эту проклятую войну. Война — это насилие. Война — это убийства, кровь, мучения невинных людей... Меня тошнит от войны. Я до глубины души ненавижу войну. Война — наихудшее из преступлений! Она включает в себя все преступления мира. Я ненавижу тех, кто питает к войне иные чувства, чем ненависть. После нескончаемых страданий я вижу свое счастье в том, чтобы сидеть рядом с любимой со стаканом вина и выкуривать изредка сигарету. Мне кажется, я достаточно настрадался, чаша страданий моих наполнилась до краев.
— Вы заблуждаетесь, — усмехнулся Майер. Его разозлило слюнтяйство лейтенанта. И он добавил яду в страдания Шпильмана: — Все знают, что страданиям нет предела.
    
— Но я предчувствую, что Бог мне поможет. Я уверен, Бог не оставит меня надолго в русской ледяной пустыне, не допустит, чтобы я изнемог духовно, претерпевая боль и муки. Я не знаю, как и каким образом, но убежден: божья помощь придёт.
Снова повисло молчание.
— Сюда мы пришли недели две назад. В этой избе жила женщина с тремя детьми. Я тогда подумал, что нам с ординарцем и женщине с тремя детьми будет тесновато. Но фельдфебель моментом решил проблему. Он указал на дверь и приказал русским: «Weg!». Женщина что-то испуганно лопотала, дети, поняв, в чём дело, плакали… Но фельдфебель рявкнул настойчивее: «Weg!». И объяснил на пальцах, что в её распоряжении пять минут. Торопливо связав пожитки в узлы, надев толстое деревенское одеяние и валенки, женщина взяла на руки младшего, и семья покинула жилище. На улице был жуткий мороз. Я отскоблил заледеневшее стекло в окне, посмотрел наружу… Женщина стояла у дороги, растерянно озираясь, детишки жались к ней...
Шпильман умолк, словно мучаясь над решением тяжёлого вопроса.
— Вы говорите, «по окончании похода». Россия слишком велика, её невозможно пройти. И у России слишком много солдат... Кто знает, у кого солдаты быстрее кончатся и когда кончится наш поход за «жизненное пространство на Востоке», которое так нужно Германии. До сих пор мы находили здесь только пространство для смерти, — буркнул лейтенант. — Можно убить сто иванов, но на их место придут ещё сто.
— Убьём этих.
— И снова придут другие.
— В конце концов кончатся те, которые могут прийти.
    
— Беда в том, что которые могут прийти быстрее кончатся у нас. Уже погибло столько наших, что я сомневаюсь, достаточно ли останется в живых молодых парней, чтобы заселить земли иванов. Мне, например, эта дикая земля не нужна. Моя Элиза написала, что, если ей суждено стать крестьянкой, то только в Баварии, где живут её родители. К тому же, чтобы на ней жениться, мне нужно специальное разрешение Главного управления расы и населения. Потому что, согласно инструкции управления, мне, арийцу, эта девушка в качестве жены не подходит: рост арийской девушки должен быть не менее ста шестидесяти сантиметров, а моя Элиза на сантиметр ниже.
Майер подумал, что если уж у командира взвода такие упаднические настроения, то какой же настрой должен быть у его подчинённых?
— Кем вы были до войны, лейтенант? — поинтересовался Майер.
— Я учился на философском факультете Кёнигсбергского университета Альбертина. Это один из старейших немецких университетов, основан в 1544 году. Когда началась Восточная кампания, меня призвали в вермахт, я прошёл трёхмесячные офицерские курсы и получил звание лейтенанта, но я ненавижу ад военной службы. Во сне я слышу солдатскую похабную речь и брань — просыпаюсь, и слышу это наяву. Я сплю, а мне снится учебная рота, я боюсь, что вот-вот откроется дверь, войдет фельдфебель, схватит меня за шиворот и погонит на мороз заниматься бессмысленной муштрой. Признаюсь честно, герр гауптман, мне не нравится быть лейтенантом…
— Хотите быть гауптманом или майором? — пошутил Майер. — Служите добросовестно, прилежно выполняйте приказы командования, и со временем получите звание гауптмана или даже майора.
— Нет, герр гауптман. У меня натура гражданского человека. Я не умею слепо подчиняться приказам командиров, как того требует «Книга мудрых» (прим.: дисциплинарный устав). Прежде, чем что-то сделать, я должен понять необходимость отданного приказа и обдумать действия. Я не понимаю военной службы. Здесь я влачу жалкое существование в полной бездуховности. Печаль чёрным грузом отягощает мою душу и душа плачет. Иногда, очень редко, мне весело — тогда душа перестаёт плакать. Я не понимаю русских, с которыми мы воюем. По всем законам, лишённые средств к существованию и ведению боя они должны сдаться победителям. Но русские фанатично дерутся вопреки всем правилам. Наши солдаты дерутся до последнего патрона, который они выпускают по врагу — это их солдатский долг. Русские же бьются до… предпоследнего патрона и предпочитают застрелиться последним патроном, лишь бы не попасть в плен.
— Не все русские такие. Мне приходилось видеть русских героев, которые с оторванными ногами или вспоротыми животами продолжали стрелять в нас. Но я видел и таких русских, которые толпами сдавались в плен.
Помолчав, лейтенант недоверчиво качнул головой и продолжил:
— Меня раздражает бессмысленное упорство русских, не желающих сохранить себя для будущего. Как бы мы ни истребляли русских, всех истребить не сможем. И выжившие в войне советские болотные солдаты понадобятся русскому народу в качестве генетического материала для продолжения их рода. А они совершают грех по отношению к собственному народу, бесцельно погибая…
— Возможно, вы правы. Но мне кажется, они просто защищают свою землю до последней капли крови. Иначе… зачем им земля, которая перестанет быть русской?
В дверь резко постучали. Не дожидаясь разрешения, в помещение ворвался солдат, закутанный так, что видны были только нос и глаза. Став по стойке смирно, он почти прокричал:
— Прошу у герра гауптмана разрешения обратиться к герру лейтенанту по поводу опасного наступления иванов!
Майер кивнул, с любопытством разглядывая солдата.
— Докладываю герру лейтенанту, что пехота русских, человек триста, вышла из леса и направляется к нам. Осмелюсь доложить герру лейтенанту, что пулемётчики думают, что не смогут удержать такую толпу, и надо отступать, пока русская толпа не смяла нас, герр лейтенант.
— С каких это пор пулемётчики думают об отступлении без приказа? — язвительно заметил Майер. — Пулемётчики должны стрелять, а думают за них командиры. Любой приказ солдаты обязаны выполнить не раздумывая. Бегом назад, и предупреди пулемётчиков, а заодно и остальных: без приказа ни шагу назад! Любой отступивший будет расстрелян! Sieg Heil!
— Jawohl! Heil Hitler! — рявкнул солдат во всё горло, как на плацу, повернулся к двери и выбежал на улицу.
— Н-да, лейтенант, — скептически проворчал Майер. — Похоже, и вправду, философствование офицеров отрицательно сказывается на боевом духе подчинённых. Пойдёмте, посмотрим, какая «красная туча» перепугала ваших пулемётчиков… Кстати, сколько у вас пулемётов?
— Четыре. По одному на каждое отделение.
— Распорядитесь, чтобы три пулемёта приготовились встретить русских, а один оставьте прикрывать тылы.
Лейтенант Шпильман принялся звонить на позиции, а Майер вышел на улицу. С крыльца были видны поле за околицей и опушка леса за полем. От леса к деревне шла толпа красноармейцев. Предположительно красноармейцев.
Майер достал бинокль и принялся разглядывать толпу иванов в русских полушубках и шинелях. На военное подразделение, намеревавшееся с боем взять деревню, толпа походила мало. Идут спокойно, с ленцой. Или с неохотой. Лица не озверелые, как у бегущих в атаку, а вполне миролюбивые. Некоторые растерянно озираются. Винтовки за плечами. В руках идущего впереди ивана палка с белой тряпкой на конце. Понятно. Идут сдаваться. Если, конечно, это не военная подлость красных. Были случаи, когда русские делали вид, что сдаются, а, когда немцы подходили к стоящим с поднятыми руками красноармейцам, те хватали лежавшие у ног винтовки и бросались в атаку.
— По местам! — скомандовал Майер своему отделению, сел рядом с водителем «Ганомага» и, дождавшись, пока стрелки займут места, указал в направлении толпы красноармейцев: — Vorw;rts! (прим.: Вперёд!).
Увидев направившуюся к ним бронемашину, красноармейцы замедлили движение, а потом и вовсе остановилась. Продолжил идти лишь иван с белой тряпкой на палке. Отдалившись от своих, он тоже остановился. Затем медленно снял с плеча винтовку, поднял её прикладом вверх. Показывая, что стрелять не собирается, с силой воткнул штыком в землю.
Когда до толпы оставалось метров двести, Майер приказал водителю остановить бронемашину.
— Держи их на мушке, — приказал пулемётчику.
    
 Рус-иваны стояли без признаков агрессивности. Все с винтовками за плечами. Что показалось Майеру странным, одеты они были в новое обмундирование.
— Мы хотеть плен! Конец война! — на ломаном немецком закричал парламентёр и замахал белой тряпкой. — Мы есть пополнение из деревень, которые здесь! Хотим домой. Мы в вас не стреляли!
Майер приказал горе-красноармейцам сложить оружие в кучу. После того, как толпа сложила оружие, солдаты Майера выпрыгнули из бронемашины, угрожая автоматами, выстроили пленных в колонну и погнали через поле к деревне. «Ганомаг» следовал за толпой.
На краю деревни Майера ждал удивлённый лейтенант Шпильман.
— Герр гауптман, я поражён! — воскликнул лейтенант. — Как вы без единого выстрела смогли пленить роту красных?!
— Разница между мной и вами, герр лейтенант, в том, что я даже без мундира — военный человек. А вы даже в мундире — гражданский. И я понимаю русских… Там, справа, насколько я помню, есть овраг? Распорядитесь, чтобы на краю оврага поставили два пулемёта.
Майер жестами показал своим автоматчикам, чтобы они гнали пленных к оврагу.
На краю оврага толпа остановилась. Пленные испуганно оглядывались на бронемашину с пулемётом на турели. Пулемётчик держал палец на спусковом крючке. С флангов стояли готовые к стрельбе два солдата с ручными МГ и десяток автоматчиков.
Майер русскими словами, которые он знал, и жестами приказал пленным снять полушубки и валенки, сложить всё в кучу. Затем вновь выстроил толпу в шеренгу по четыре на краю оврага. И скомандовал негромко, обыденно, нехотя отмахнувшись рукой:
— Feuer… (прим.: Огонь!)
Секунд двадцать пулемёты косили пленных, швыряли их на землю, рвали тела, вспарывали животы, дырявили печёнки и грудные клетки.
Автоматчики не давали убежать тем, кто пытался прыгнуть в овраг, и добивали раненых.
Через минуту крики, стоны, стрельба умолкли.
— Зачем?! — лейтенант Шпильман испуганно смотрел на Майера. — Они же сдались! Они же пленные! Они же хотели разойтись по домам!
— Вооружённые, одетые, обутые, сытые, — усмехнулся Майер. — Мы их отпустим по домам, а потом придут комиссары с пулемётами и снова погонят на нас. Будьте уверены, они будут стрелять в нас! Своих предали, и нас предадут. Мы приветствуем предательство, но презираем предателей. Нет более проклятого существа, чем предатель. И вот ещё что… Ваши солдаты, лейтенант, при виде этой толпы в штаны наложили. А если бы рус-иваны увидели ваших трусов, где гарантия, что они не взяли бы деревню и не доложили командованию о своём героизме?

= 5 =

    
Поздно вечером, когда свободные от дежурства медсёстры уже спали, в палатку заглянул ординарец нового командира и громко объявил, что младшего сержанта Голикову требует к себе командир санбата. 
Командиром санбата недавно назначили майора лет сорока. Кате он показался сильно несимпатичным. Лицо гладко выбрито, стриженая «под нуль» голова величиной и формой похожа на ведро, бесцветные глаза насторожённо-пренебрежительно выглядывали из-под бровей, как из проржавевшей оцинковки. Бочкообразная грудная клетка, обтянутая кителем и перетянутая ремнями портупеи, походила на толстую колбасу, перевязанную верёвочками.
Кате казалось, что майор свой китель не снимал с начала войны, поэтому он у него пропитался грязью и потом, и запах от майора шёл застояло-кислый. Довершали картину короткие ноги в высоких сапогах и неимоверно широкие галифе.
Катя в недоумении смотрела то на ординарца, то на проснувшуюся старшую сестру.
— Если командир заболел, мы пришлём врача, — сомневаясь, проговорила старшая сонным голосом.
— Нет, товарищ майор велел прибыть именно младшему сержанту Голиковой, — невозмутимо подтвердил ординарец.
— Ну, иди, Катюш, — пожала плечами старшая. — Пусть тебя дежурный санитар проводит. И… дождётся, когда назад пойдёшь.
Старшая вздохнула и покачала головой.
Дежурный санитар, красноармеец Николаев из числа выздоравливающих, сидел в палатке сортировочного отделения около печки. Положив фанерку на колени, писал матери письмо: «…Питаюсь я теперь хорошо, потому как помогаю тяжёлым раненым умереть: пеленаю их, пою водой, а мне достаются их пайки...».
— Николаев, проводи меня до начальника санбата, — попросила Катя, заглянув в палатку.
Санитар засунул в карман недописанное письмо, вышел из палатки.
— Надоели холода, — ворчал он, шагая следом за ординарцем майора. — Кончится война — женюсь на самой толстой девахе из нашей деревни.
— А почему на самой толстой, Николаев? — со смехом спросила Катя, шедшая замыкающей.
— От толстых девок тепла много.
Дошли до дома, в котором располагался штаб санбата, вошли внутрь. Ординарец указал на дверь в зал, сам с санитаром остался на кухне.
Катя вошла в зал. Майор сидел за столом без ремня, в расстёгнутом кителе, из-под которого выглядывала несвежая нательная рубаха. На столе стояла початая бутылка водки, открытая банка тушёнки, поломанная булка хлеба.
— Товарищ майор, младший сержант Голикова прибыла по вашему приказанию! — доложила Катя.
— Садись, — небрежно указал майор на табуретку у стола, оценивающе глядя на медсестру и придерживая снисходительную улыбку.
Катя вспомнила генерала, который приглашал её на ужин, и какой платы потом ждал от неё.
— Спасибо, я постою, — ответила сухо.
Майор подошел к Кате, взял её за подбородок, дыхнул в лицо водочным перегаром, глянул насмешливо в глаза:
— Можно без официальности. Раздевайся, попьем чайку, — он небрежно махнул в сторону бутылки, — поговорим о нашей совместной жизни.
— У нас может быть только совместная служба, — холодно ответила Катя, поняв, на что намекает майор. И задержала дыхание — так неприятен был запах, исходящий от майора.
   
Майор чуть наклонился к голове девушки и, не скрывая, шумно всосал в себя воздух, будто нюхал букет цветов.
— Какая же ты чистая… Так бы тебя и… полюбил! Всю…
— Вынуждена вас огорчить, товарищ майор, — Катя сделала шаг назад. — У меня есть жених… Командир… Разведчик… Мы намерены пожениться. И он не потерпит домогательств ко мне даже от тех, кто выше его по званию. А вам бы я посоветовала…
— Маленькая ты ещё, советовать мне, — прервал Катю майор. — То, что у тебя попка мягкая, не даёт тебе права меня учить.
— Если это единственная тема, ради которой вы меня позвали к себе… — Катя умолкла, не зная, что говорить. Она молча козырнула, чётко повернулась и вышла в коридор. Громко позвала санитара:
— Николаев, пойдём!
Санитар выскочил из закутка ординарца, что-то дожёвывая. Судя по блестевшим глазам, он успел глотнуть у ординарца для обогрева.
Катя шла обратно и беззвучно плакала. Она думала о том, как тяжело девушкам на фронте. Такие, как майор, желают пользоваться ими для своего удовольствия, как пользуются модными полушубками или хромовыми сапогами. Катя чуствовала себя запачканной.
Отпустив санитара, зашла за палатку, разделась, обтёрлась снегом, надела чистое белье из заначки, брюки, валенки, телогрейку. Попрыгала, чтобы согреться, вошла в палатку.
— Всё нормально, Катюш? — сонно спросила «хирургиня» Елена Степановна.
— Нормально, — тихо ответила Катя, тяжело вздохнула и тихонько заплакала.
— Иди-ка сюда, девочка, — велела Елена Степановна. — Приставал?
— Пытался… — Катя перестала хныкать, утёрла слёзы тылом ладони, села на кровать к хирургине. — А я не могу так… Противно! Я Говоркова люблю. Старшего лейтенанта, разведчика… И он меня. Он никогда ничего такого… не позволял… Вы вот взрослый человек, Елена Степановна…
— Взрослый… — усмехнулась Елена Степановна и успокаивающе погладила Катю по руке. — Это я выгляжу на все тридцать. А мне, Катюш, всего-то двадцать три года. Разве это взрослость?
— Ну нельзя же так, Елена Степановна! Если начальник, всё можно, да? Пьяный, вонючий… Кобель! Елена Степановна, вот вы… любили?
Елена Степановна долго молчала.
— Любила, Катюш. А насчёт вонючих пьяных кобелей ты права… Не женское это дело — война. Тяжело нам в окружении мужиков. Особенно в тылу. Штабное начальство жаждет сладких утех. Кавалеры те ещё, удальцы на любой вкус: и спеть, и сплясать, и красно поговорить, и стихи про любовь почитать, и зубы заговорить дурочкам неопытным. Наобещать с три короба... Знала я одного полковника… Каждому женскому пополнению устраивал смотрины, отбирал приглянувшихся красоток. Тем, которые отказывались его ублажать, создавал такие условия, что плакали, просили о переводе куда-нибудь. Переводил. И доставались они помам и замам, передавали их с рук на руки «вниз по служебной лесенке», пока не уезжали девушки домой по приказу «ноль-ноль-девять» безотцовщину рожать.
      
— Ну, нельзя же так! — прошептала с мучением в голосе Катя.
— Нельзя… Бывают и хорошие случаи. Как у вас с Говорковым.
Катя счастливо рассмеялась и уткнулась лицом в плечо Елены Степановны.
— Служила у нас сестричкой Настя Золотова. Интересная, голубоглазая блондинка. Голосок соловьиный, мечтала стать певицей. А фигурка... Мужики шеи сворачивали, когда она мимо шла. За ней ухаживал лейтенантик… Сорви-голова! Из-за него даже старшие командиры к ней не приставали. А она ни да, ни нет ему, всё смеялась, да отнекивалась. Во время артобстрела ранило её в бедро. Ампутировали ногу. На второй день после операции пришёл её лейтенант с букетом цветов, встал у кровати на колено и попросил её руки.... Мы все плакали от зависти…
— Вы же говорили, что любили, Елена Степановна!
— Я, Катюш, была пэпэже, походно-полевой женой... Знала, что у него дома жена, дети. Он показывал фотографии. Знала, что после войны вернется к ним. Когда мы познакомились, он просто ухаживал за мной. Без всяких намёков на близкие отношения. Однажды он вернулся из боя, пришёл ко мне в блиндаж. Мы были вдвоём.  Спросил: «У тебя есть какая-нибудь кофточка? Надень, пожалуйста. Хочу увидеть тебя в кофточке». А у меня только гимнастерка. Сняла… Если бы ты знала, как мы любили друг друга, как были счастливы! Я знала, что у него без меня такого счастья не будет. И он знал. Я не хотела, чтобы война кончалась. Потому, что кончится война — кончится наша любовь...
Елена Степановна вздохнула со стоном и закачалась, обняв Катю.
— У фронтовой любви есть только сегодня, Катюш… Слишком часто фронтовая любовь кончается фанерной звездой на могиле.
У Кати защемило в груди. Она вспомнила свою первую любовь. И от Говоркова давно нет вестей. На душе стало нехорошо. 
— Вечером они ушли на задание. Ждать было невыносимо. Ночью я пришла к нему в блиндаж. Задремала. Проснулась, он сидит рядом, смотрит на меня. Такими глазами! Они вернулись из жуткого боя... Живые. Мы любили друг друга ненасытно, как сумасшедшие… Утром он пошёл провожать меня. Вышли, а там, где я ночью шла, таблички: «Мины, мины, мины». Ночью я к нему прошла по минному полю.
— Счастливая…
— Счастье на фронте обманчиво. Снова ушли на задание. Двоих принесли. Мне сообщили, я прибежала... Сказали, что он погиб в одну секунду. Я его обняла, не дала хоронить. Сама знаешь, на фронте хоронят быстро: свозят всех в одно место, роют большую яму. Засыпают. Если песком — песок оседает. Шевелится. Будто под ним живые люди. Я не дала его тут же хоронить. Захотела провести с ним ещё одну ночь. Сидеть рядом с ним. Смотреть... Касаться его лица... Все подумали, что я сошла с ума от горя. А я нашу любовь хоронила… Схоронила… Вместе с душой. Теперь у меня нет души…

   
***
Эвакуация раненых через горловину у Мясного Бора стала невозможна, поэтому госпиталь перебросили вплотную к фронту. Настолько вплотную, что слышались выстрелы пулемётов и винтовок. Иногда неподалёку взрывались шальные снаряды. Палатки госпиталя прятались под хилыми деревьями негустого лесочка.
Едва забрезжил рассвет, приехали на машине разведчики, втащили в сортировочную палатку немца:
— Доктора, помогите! «Языка» взяли, а его раздувает, как воздушный шар… Жуть какая-то… Такого не бывает! «Язык» ценный, спасите его!
Подошёл командир сортировочного взвода Костя Головин, слегка надавил пальцами на раздувшуюся шею немца, послышался звук, подобный хрусту снега. Констатировал:
— Подкожная эмфизема. Перелом ребра, повреждение лёгкого, клапанный пневмоторакс.
Упрекнул:
— Здорово вы его ухайдокали! Полегче надо бить «языков», чтоб живыми были.
— Говорил тебе, Серёга, бей немца аккуратнее! — укорил сослуживца разведчик. — Ты ж боксёр!
— Они друзей моих убивают, — огрызнулся Сергей.
Костя повернулся к Кате и, красуясь перед девушкой, пояснил тоном профессора:
— При вдохе воздух засасывается в рану, при выдохе мягкие ткани клапаном закрывают рану, и воздух накачивается в подкожную клетчатку и средостение, сдавливает крупные вены, затрудняет кровообращение.
Раздувшееся лицо немца на глазах синело. Он раскрывал рот, пытаясь вдохнуть глубже, но воздуха ему не хватало. Если не помочь, немец погибнет в ближайшие минуты.
— Ценный «язык», спасите, — как школьник, попросил разведчик.
— Немедленно в операционную! — скомандовал Костя санитарам.
— Оба стола заняты, хирурги оперируют.
— Поставьте носилки на ящики, что-ли… Я прооперирую на носилках. Ценный «язык» помирает!
Катя помогла санитарам перенести раненого в операционную.
Пока носилки с немцем устанавливали в операционной, Костя надел поверх рабочего халата резиновый фартук, опустил руки в дезинфицирующий раствор, подержал немного, вошёл в операционную палатку. Операционная сестра стояла наготове со стерильным халатом. Костя надел халат, перчатки, подошёл к раненому.
Немца уже раздели, китель валялся под носилками.
   
Повязка на груди немца, закрывающая рану, пропиталась кровью. Тело вздулось, как скафандр водолаза. Опухло лицо, глаза закрыты раздутыми веками. Грудная клетка, шея, живот, бёдра накачаны воздухом … Мошонка и половой член раздуты до невозможных размеров.
Операционная сестра подала хирургу марлевую салфетку, щедро пропитанную йодом. Врач смазал йодом шею и верхнюю половину грудной клетки раненого. Давать наркоз некогда. Копаться с новокаиновой блокадой — тоже: немец уже серо-синего цвета, потерял сознание.
Костя накинул на голову и нижнюю половину грудной клетки немца стерильную простыню, ограничивая операционное поле.
— Скальпель!
Сестра подала скальпель.
Костя сделал поперечный разрез ниже перстневидного хряща. Не обращая внимания на брызжущую кровь, ножницами проник за грудину, развёл бранши… Из раны зашипела струя воздуха. Костя зажимами перехватывал кровоточащие сосуды, останавливая кровотечение. Немец расслабился, синева на лице уменьшилась, щёки приобретали живой оттенок.
— Новокаин!
Сестра подала шприц с новокаином.
Костя обколол рану новокаином, чтобы у пришедшего в себя немца не приключился болевой шок, поставил дренаж, ушил рану на шее.
Ашот Иванович, закончив свою операцию, подошёл к Косте, заглянул через плечо:
— Подкожная эмфизема?
— Да.
— Молодец, вовремя ты его. Мог погибнуть.
— Да и чёрт бы с ним. Разведчики попросили задержать на этом свете.
Ашот Иванович удивлённо посмотрел на Костю.
— Это немец. Разведчики принесли, сказали, ценный «язык».
Костя пнул ногой немецкий китель, валявшийся на полу.
— Но торакотомию я делать не буду (прим.: вскрытие грудной клетки для операции на лёгких) — пусть ему немецкий бог помогает.
С улицы донеслась беспорядочная стрельба: короткие очереди немецких автоматов, отдельные выстрелы советских винтовок. Коротко рыкнул немецкий пулемёт.
Все замерли, прислушиваясь к стрельбе.
В операционную ворвалась женщина в немецкой форме без знаков различия, с немецким автоматом в руках, дико оскалившись, заорала:
— Ложись, паскуды!
МР в её руках громко затрещал… Костя согнулся, вытянул в сторону женщины руки, словно защищаясь от пуль, упал на землю.
В операционную вошёл немецкий офицер.
— Нихьт шисен! — закричала Катя, вспоминая немецкие слова, выученные в школе. — Хир зинд дойче официр! (прим.: Не стреляйте! Здесь немецкий офицер!)
В подтверждение своих слов она подняла с земли немецкий китель.
   
— Не стрельят! — скомандовал офицер женщине и поднял ствол автомата в её руках вверх.
Подошёл к раненому немцу, всё ещё выглядевшему, как водолаз. Жестом потребовал от Кати дать ему немецкий китель. Ощупал карманы, документов не нашёл. Скомандовал, указав на раненого и махнув на выход:
— Одеть! Нести!
— У него тяжёлое ранение, — негромко пояснила Катя и указала на рану грудной клетки. — Эр ист зэр кранк (прим.: Он сильно больной).
Офицер задумался и, словно поняв что-то, воскликнул:
— О-о!
Решительно указал на раненого, затем на выход:
— Versiegelt… Okklusalen Bandage. Keine Zeit (прим.: Герметичная… Окклюзионная повязка. Нет времени). Нет время. Перевьязат и нести. Du und du, — указал на Ашота Ивановича и санитара.
Ашот Иванович взял у операционной сестры бинт, наложил окклюзионную повязку на рану грудной клетки. Катя накрыла рененого немца шинелью. Ашот Иванович с санитаром вынесли носилки наружу. Следом вышел офицер.
Катя опустилась на землю рядом с бездыханным Костей.
— Стоять! — скомандовала женщина в немецком мундире.
— Отстань, немецкая овчарка… — зло процедила сквозь зубы Катя. — Ты убила врача, который спас жизнь вашему… вашему… немчуре!
— И, похоже, убью ещё нескольких врачей, — осклабилась женщина.
Катя опустилась на колени рядом с телом Кости. Из под двух халатов, распахнутых на его спине, виднелась кобура на правом боку.
— Интересно, кем ты у фашистов служишь? Знаков различия у тебя нет… Предательница!
Отвлекая разговором женщину, Катя осторожно протянула руку к кобуре, открыла её и потихоньку стала вытаскивать пистолет.
— Я немка! — огрызнулась женщина.
— Ты такая же немка, как я негритянка. Ты служишь фашистам, предав Родину. Убиваешь врачей, женщин, детей… Наверняка, раздеваешь и донашиваешь бельё убитых женщин. А ещё ты, наверняка, служишь подстилкой немецких солдат!
Если бы знала Катя, насколько близки её слова к правде!
— Тебя я расстреляю не как всех, из автомата, — ухмыльнулась женщина. — Тебя я расстреляю персонально, из подаренного мне немецким офицером «парабеллума»…
Она вытащила из кобуры на левом боку пистолет.
Незаметно от предательницы Катя вытащила пистолет из кобуры Кости. Это был тоже «парабеллум», который подарил ему раненый разведчик…

= 6 =
   
Майер получил задание искать слабые места в стыках между обессиленными русскими дивизиями, проникать в их глубокий тыл, изнутри наносить удары по штабам, складам, госпиталям, сеять панику и страх среди окруженцев, деморализовать красноармейцев.
По данным разведки, недалеко от линии фронта располагался советский госпиталь.
Уничтожить госпиталь врага значило лишить его возможности спасать раненых — всё равно, что уничтожить значительное количество живой силы противника.
Разведав пути прохода через линию фронта, операцию решили провести на трёх «ганомагах» силами роты гренадёров. Учитывая, что передвижение предстояло на бронемашинах и бегать в атаку не придётся, Майер решил руководить операцией лично.
В последний момент участвовать в операции напросилась Тоня Макарова, хиви (прим.: помощница вермахта из числа местного населения), служившая при штабе батальона переводчицей. Майер подумал, что, возможно, переводчица его группе в тылу у русских понадобится.
Три «ганомага» с десятью гренадёрами в каждом, расстреляв слабосильный укреплённый пункт русских, промчались на советскую территорию и довольно быстро вышли на госпиталь русских, состоявший из десятка огромных армейских палаток. Госпиталь никем не охранялся, жидкую стрельбу из винтовок и автоматов русских подавил массированный огонь из МР и пулемётов бронемашин.
«Ганомаг», в котором сидели Майер и Макарова, остановился у одной из палаток. Макарова спрыгнула на снег и ворвалась в палатку. Майер услышал короткую очередь из МР и вошёл следом. Судя по трём подобиям операционных столов, лежащих на столах голых раненых и медперсоналу в белых халатах, палатка служила то ли операционной, то ли перевязочной. На земле лежал мужчина в белом халате, которого, видимо, застрелила Макарова. Молодая женщина в белом халате поверх фуфайки на корявом немецком воскликнула:
— Не стреляйте! Здесь немецкий офицер!
Майер удивился: откуда в русском госпитале может быть немецкий офицер? Все прекрасно знали, что русские не лечат пленных. Они их убивают. Причём, жестоко.
Но русская женщина в уродливой одежде подняла с земли китель. Это на самом деле был китель обер-фельдфебеля.
Майер посмотрел на обнажённого раненого, лежащего на столе. Ужасное зрелище! Раненый был словно раздут изнутри, его тело напоминало скафандр водолаза. Ушитая рана на шее. Огнестрельная рана грудной клетки. Похоже, Макарова слишком рано пристрелила русского врача, рана была не обработана.
Майер снова посмотрел в лицо раненого. Встретился с его глазами. Несмотря на обезображенное вздутием лицо, Майеру показалось, что он с обер-фельдфебелем где-то встречался.
Майер взял китель у русской, ощупал карманы, но документов не нашёл. Ещё раз вгляделся в лицо раненого. Тот словно хотел что-то сказать взглядом.
Ба-а! Да это же обер-фельдфебель Прюллер!
Майер кивнул раненому: мол, я тебя узнал.
— Одеть! Нести! — скомандовал медперсоналу.
— Он сильно больной, — возразила русская.
«Она что… заботится о немецком раненом? — удивился Майер. — Боится, что он умрёт?».
   
Спасти Прюллера, который в своё время спас ему жизнь, было важнее, чем устроить погром в русском госпитале. Тем более, что снаружи опять началась стрельба.
Майер приказал наложить герметичную повязку на рану Прюллера, русская укутала раненого шинелью. Майер сделал знак, чтобы раненого вынесли наружу.
Когда Прюллера грузили в «ганомаг», Майер услышал выстрел «парабеллума» в операционной палатке.
«До чего кровожадная девка!» — подумал Майер. Он знал, что Макарова расстреливала пленных из «парабеллума», когда хотела получить удовольствие.
Стрельба из русских винтовок усилилась. Послышался взрыв гранаты.
«Надо уходить, пока русская граната не взорвалась в «ганомаге», подумал Майер. Он приказал водителю дать два длинных гудка, что значило общий отход.
Забирая на ходу подбегавших гренадёров, бронетранспортёры медленно выезжали с территории советского госпиталя. То, что они уезжали без русской хиви, Майера не волновало: он её «услугами» не пользовался.

= 7 =

После девятнадцатого марта, когда немец перекрыл горловину у Мясного Бора, стало очень плохо с едой. Искали под снегом прошлогоднюю клюкву, грибы, павших лошадей прошедшей здесь в начале зимы кавалерийской дивизии Гусева. Конину называли «гусятиной».
Брел молодой красноармеец по лесу и нашёл кавалерийскую торбу с зерном. Сколько дней голодал, а тут зерно — считай, сухая каша. На то, что «каша» с остью — сухими поломанными «усами» колосьев, острыми, как иголки, городской парень не обратил внимания. И варить зерно было некогда, многодневный голод мучил. Наглотался парнишка «каши», едва пережёвывая зёрна. «Каша» в животе разбухла. Непереваренные желудком острые ости вонзались в стенки кишечника… Доставили парня в госпиталь с жесточайшими болями в животе.
    
… На операционном столе лежал исхудавший до состояния мумии и такой же пожелтевший мальчишка. Щёки запали, нос заост¬рился, морщины вокруг рта и ввалившихся глаз.
— Не телосложение, а теловычитание, — посетовала с тяжёлом вздохом Елена Степановна. Таких оперировать сложно, ткани — как гнилое сукно для портного.
Елена Степановна вскрыла брюшную полость, подозревая, что найдёт там мало обнадёживающего. По бледно-синюшным кишкам, истончившимся от многодневного голода, насквозь проколотым острыми остями, нетрудно было понять, что парень обречён.
«Можно убрать часть поражённого кишечника, сшить здоровые петли», — теплилась надежда в голове Елены Степановны. Она перебирала набитые разбухшим зерном петли, отсекала безнадёжные участки, пыталась сшить похожие на живые ткани. Воспалённый кишечник рвался, нитки резали рыхлые ткани… Операция напоминала кошмарный сон, когда хочешь убежать от опасности, но замедленно топчешь пространство, не сдвигаясь с места. От осознания своего бессилия хотелось плакать...
Петли кишечника рвались под нитками, как гнилые тряпки.
Елена Степановна понимала, что напрасно тратит на безнадёжного больного нужный другим раненым дефицитный эфир. За то время, что она мучилась с парнем, который всё равно скоро умрёт, она могла прооперировать двух, а то и трёх раненых. Но в ушах повторялся жалобный шёпот пацана с много дней немытыми руками и ни разу не тронутым бритвой лицом: «Доктор, помогите... Помогите!»
Подошел Ашот Иванович, взглянул мельком, буркнул:
— Не теряй времени.
Жалко парня… Елена Степановна иссекла ещё часть кишки, попыталась сшить… Ткани кишечника рвались, как гнилые…
Парень безнадёжен, в операционную длинная очередь раненых… Надо прекращать... Он уже мёртвый, несмотря на то, что сердце ещё бьётся. Напишут матери: «Ваш сын скончался от ран, полученных в бою с немецко-фашистскими захватчиками».
Елена Степановна замерла, сложив руки на простыню, ограничивающую рану, тяжело вздохнула. Кивнув себе, сложила в брюшную полость петли кишечника, вытащенные на края раны для ушивания. Зашивать рану бессмысленно, парень помрёт в ближайшие минуты.
— Снимайте, — скомандовала санитарам. — Кто следующий? — уже отключившись от незаконченной операции, спросила Елена Степановна хирургическую сестру.
— Огнестрельный перелом бедра, доктор.
— Давайте.

***
За то, что Катя убила немецкую «овчарку» и спасла жизнь операционной бригады, командование представило её к награде — медали «За боевые заслуги». Ну и, учитывая самообладание и выдержку, как сказала главная медсестра, чтобы Катя «не отвертелась», её назначили на ответственную и тяжёлую должность наркотизатора.
Удушливые запахи эфира, хлорамина и йода, крови, гноя и содержимого раненых желудков и кишечников, спёртый воздух, стоны и крики раненых, усыпляющее звяканье инструментов и ритмичное «кап-кап» эфира на маски оперируемых, гипнотизирующе-однообразные безэмоциональные команды хирургов... Наркотизаторов не хватало, приходилось стоять у операционных столов, вдыхая эфир с масок оперируемых до тех пор, пока ноги держат, пока саму не свалит наркоз.
Елена Степановна выполняла энуклеацию (прим.: удаление) повреждённого глазного яблока. Смотреть, как человеку вырезают глаз, тяжелее, чем наблюдать ампутацию руки или ноги. Временами кажется, что это кошмарный сон.
Эй, верующие! Где ваш добрый и заботливый бог? Почему не видит, что здесь творится? Почему допускает такие мучения?
   
Катя стала за операционный стол в душной палатке утром. К обеду заболела голова, к вечеру головная боль стала невыносимой. Ноги у Кати подкашивались, она с трудом считала капли эфира, падающие на маску, закрывающую лицо раненого. Перед глазами поплыло, Катя почувствовала, что сейчас упадет.
Елена Степановна заметила, что медсестре плохо, велела санитарке смочить лицо Кати холодной водой. Процедура не помогла, Катя потеряла сознание.
Упавшую девушку вытащили на воздух, положили на какое-то тряпьё за палаткой, прикрыли шинелью и оставили отдыхать. Надышавшаяся эфира Катя уснула крепким сном.
В хирургической палатке работа продолжалась всю ночь. Прооперированных уносили в госпитальный взвод.
Двое санитаров вынесли из хирургической палатки умершего во время операции тяжелораненого. Шедший первым санитар, оглядевшись, кивнул за палатку, где лежала Катя:
— А вон туда давай положим. Так уже лежит один.
Скоро рядом с Катей положили ещё несколько трупов.
Утром пришли бойцы похоронной команды, стали перетаскивать трупы. Дошла очередь до Кати. Пожилой красноармеец ухватил «покойницу» за ноги. «Труп» дрыгнул ногой, недовольно забормотал… «Похоронщик» от неожиданности сел на землю. Поняв, что девушка пока жива, но, наверное, без сознания, а, раз лежит с трупами, значит, обречена хирургами умереть, «похоронщики» перенесли девушку в палатку для безнадёжных.
Рано утром, когда выспавшаяся Катя проснулась и огляделась, она чуть не потеряла сознание на самом деле: вокруг лежали трупы, которым санитары делали перевязки!
Дело в том, что по армии издали строгий приказ: несмотря ни на что, раненым обязательно проводить первичную обработку ран. Следили за этим строго, вплоть до вскрытия могил. Чтобы не попасть под военный трибунал за невыполнение приказа, санитары перевязывали и умерших, которых не успели перевязать, пока те были живыми.
Катя встала, в очередной раз перепугав санитаров, и пошла в операционную.

= 8 =
   
Гауптмана Майера, как командира боевой группы, и ассистент-арцта Целлера, как ответственного за оказание медицинской помощи раненым и больным этой группы, вызвали на совещание в штаб бригады.
Совещание было немногочисленным. Кроме Майера и Целлера присутствовали врач-консультант профессор фон Клюге, начальник штаба бригады Кёхлинга майор Краузе и несколько врачей и командиров из разных подразделений.
Профессор фон Клюге задавал умные вопросы по поводу практической организации медицинской помощи военнослужащим, ассистент-арцт Целлер отвечал толковее других врачей, что отметил профессор. В конце беседы профессор дал врачам множество полезных советов. На чём совещание и закончилось. Майор Краузе придержал намеревавшихся выйти Майера и Целлера, попросил присесть.
— Господа офицеры! — проговорил он с улыбкой. — Командование оценило стойкость ваших подчинённых и лично ваше усердие по службе, как заслуживающее поощрения, о чём будет отмечено в соответствующем приказе… Ну а мы решили поощрить вас и ваших подчинённых неофициально.
Улыбка на лице майора заменилась серьёзным выражением.
— Фюрер, заботясь о психическом здоровье своих воинов, приказал организовать передвижные бордели максимально близко к передовой линии. К нам в город вчера приехал передвижной бордель.
Краузе озабоченно вздохнул и покачал головой.
— Организовать подобное мероприятие в тылу легко — там всё отлажено. Но вы представить себе не можете, насколько хлопотно сделать это на передовой!
«Это у вас-то — передовая? — скептически подумал Майер. — Вам, чтобы услышать стрельбу русских, надо полчаса на машине ехать в сторону передовой!».
— Просторы этой страны столь обширны, — сокрушался майор, — что базы снабжения отстали, с транспортом проблемы… Местное женское население задействовать нельзя под угрозой трибунала — о законе сохранения чистоты расы вы в курсе. Хоть узлом завязывай! — стараясь быть «своим в доску», снизошёл до солдатского юмора майор. — Но верховное командование, получив приказ фюрера, отреагировало своевременно. Начальник генерального штаба сухопутных войск генерал Гальдер отдал приказ снабдить бордели трофейным транспортом. Теперь наши танки полным ходом движутся в сторону Москвы, а за нами на полуторатонных русских грузовичках следуют бордели в точном соответствии со штатной численностью — по одной женщине на сто солдат или семьдесят пять унтер-офицеров. И к нам в город заехал такой фургончик с двадцатью девочками во главе с красавицей Герти. Кстати, она лично ублажает офицеров.
— Двадцать девочек на наш участок фронта — не маловато ли? — усмехнулся Майер.
— Маловато, конечно. Те сотрудницы, которые работают с рядовым составом, естественно, очень устают, — на лице майора отразилось искреннее сочувствие. — У них норма выработки двадцать клиентов в день. Это без учета сверхурочных и повышенных обязательств. Но они не жалуются, ведь девушки пошли на фронт добровольно. После отработки положенного срока на фронте они, как сотрудницы вспомогательной службы вермахта и СС, получат повышение по службе, определённые льготы и пенсию после увольнения.
    
— У пуфф-мамы (прим.: пуфф — жаргонный синоним борделя) тоже норма выработки? — усмехнувшись, спросил Майер.
— Ну что вы! Она работает только из любви к искусству и из уважения к офицерам. Но повышение по службе после командировки на Русский фронт получит. Причём, значительное.
— Приятель рассказывал, как он ходил в «бордель-хаус» во Франции, — поделился чужим опытом Целлер. — Там отвратительно воняло потом, дешёвыми духами, спермой и мочой. Запах не отбивал никакой парфюм.
— Нет-нет, у нас всё прилично. Обстановка спартанская, но контингент неплохой: рост — не ниже ста семидесяти сантиметров, бюст — «В» и больше, волосы — светлые, глаза — голубые или светло-серые, манеры — хорошие. Персонал — истинные немки, выросшие в германских землях, а не фольксдойче (прим.: этнические немцы, жившие за пределами Германии), как обычно на фронте. Да, на примере фольксдойче мы видим, сколь губительно для внешности, языка, манер и чувства долга пребывание под властью большевиков. Никакой старательности! Но наши немки очень прилежны. Все — национал-социалистки, отправились обслуживать солдат рейха из патриотических побуждений.
— Каковы условия посещения пуффа для личного состава? — перешёл к деловым вопросам Майер.
— Группу поощрённого личного состава привозите на автомобиле в штаб. Каждого осмотрит врач, чтобы исключить венерические заболевания. Ответственный унтер-офицер выпишет талончик на посещение публичного дома — корешок с отметкой об использовании подлежит возврату в канцелярию батальона — и презерватив.
— Использованный презерватив подлежит возврату? — сделав глупое выражение лица, поинтересовался Целлер.
— В инструкции об этом не сказано. Я запрошу начальство, — серьёзно ответил майор, но тут же улыбнулся. — Мой друг, убедительно прошу вас не шутить подобным образом с унтер-офицерами. Их мозги настолько забиты инструкциями, что потеряли способность думать. Не зная ответа на ваш вопрос, какой-нибудь фельдфебель пошлёт рапорт по инстанциям. Но никто не решится взять на себя ответственность за вынесение столь судьбоносного для вермахта решения. Рапорт дойдёт до верховного командования. Наверху начнутся дебаты, которые разрешатся проектом указа, который положат на стол фюреру. Наш целомудренный фюрер возмутится столь низкой прозой жизни и положит проект под сукно. А беда в том, что до решения вопроса отменят выдачу талончиков и закроют бордели! Не зря у нас говорят: административным путем пойдешь — в трясину попадешь.
Майор рассмеялся и хлопнул Целлера по плечу.
— Ну, и последнее, господа. Вам предстоит инспекторская проверка пуффа, — майор подмигнул. — Вы, герр гауптман, пообщаетесь с красавицей Герти, она расскажет вам, как функционирует её заведение. А вам герр лейтенант, поручается инспекция отделения, обслуживающего младший командный состав. Вот вам два талона вместо пропусков. У заведения стоят часовые, без талонов туда никого не впускают, — пояснил майор, заметив, что Майер хотел возразить. — Корешки возвращать не нужно. Ну и… Глубину исполнения задания вы определите сами.
Майор подмигнул Целлеру, предположив, что тот к заданию отнесётся более неформально, чем гауптман Майер.
— Да… И совсем последнее… В заведение большая очередь. Скажете часовому, что вы с инспекторской проверкой, сошлётесь на меня, вас пропустят. Несмотря на то, что время обслуживания рядового состава ограничено пятнадцатью минутами на человека, девочки с трудом справляются с наплывом желающих. Чуть не забыл... На выходе дежурный санитар смазывает посетителю член антисептиком и выдаёт «удостоверение о санации». Инспектирующих, естественно, это не касается.

      

***
Бордель располагался в бывшей советской школе — одноэтажном здании с множеством окон. Слева от двери висела огромная вывеска-объявление: «Открыто с 10 до 21 часа. Солдаты должны покинуть дом в 21.00 час. Комендант».
Перед входом вытянулась многочисленная очередь из солдат и унтер-офицеров. Доступа в бордель клиенты ждали довольно спокойно.
Вход в заведение регулировался правилом «один вышел — один зашёл».
Из двери вышел солдат то ли с задумчивым, то ли с растерянным лицом. Он надел шапку, поправил её, удивлённо качнул головой и зашагал прочь.
«Вот так вот, — усмехнулся в душе Майер. — Случилось у парня приятное с женщиной. А пока шапку надевал — и вспомнить не смог, как оно случилось».
На смену ушедшему, оглянувшись с победным видом на очередь, в дверь вошёл следующий солдат.
— Инспекторская проверка от майора Краузе, — буркнул Майер, останавливаясь перед часовым, закрывающим вход в бордель широкой спиной.
Часовой щёлкнул каблуками, козырнул, но от двери не отошёл.
Майер вспомнил слова майора Краузе, что без талона их в бордель не пропустят, пошарил в кармане и протянул помятый талон часовому. Показал талон и Целлер.
Часовой ещё раз козырнул и освободил вход.
В коридоре Майера и Целлера встретил унтер-офицер в круглых очках на интеллигентном лице:
— Господа офицеры? — произнёс он и выжидающе уставился в пространство за спиной у Майера.
— Инспекторская проверка… От майора Краузе, — ещё более раздражённо, чем снаружи, назвал цель посещения Майер. — Мне к руководительнице заведения, герру лейтенанту в отделение по обслуживанию офицеров.
— Подождите, пожалуйста, в этой комнате, я доложу о вас фрау начальнице.
Унтер-офицер приоткрыл дверь комнаты напротив входа.
Офицеры вошли в комнату.
   
Стол у окна, два простеньких кресла, кожаный диван с потёртыми подлокотниками. Одна стена полностью забрана полками с книгами.
Майер подошёл к полкам. Его взгляд остановился на корешке с готическими буквами. Он достал книгу. Ба, да это Гейне на немецком языке! Судя по штампу на обложке, книга из школьной библиотеки. Вот тебе и бескультурье коммунистической России, как твердит геббельсовская пропаганда. Вряд ли в немецких школах найдётся хоть одна книжка произведений Пушкина, Толстого или Достоевского на русском языке.
Постучав, в комнату вошёл унтер-офицер.
— Фрау начальница ждёт вас в своём кабинете, герр гауптман, — обратился он к Майеру, — в конце коридора последняя дверь налево. А вас я попрошу следовать за мной, — наклонил он голову в сторону лейтенанта Целлера.
Майер прошёл до конца коридора, постучал в последнюю дверь налево, не дожидаясь разрешения, открыл дверь. Его воображение рисовало пуфф-маму, как размалёванную, жеманную девицу не юного возраста, склонную к полноте, которая недостойна, чтобы офицер вермахта ждал её разрешения.
Окна комнаты прикрывали плотные шторы, поэтому было довольно сумрачно. Начальница борделя сидела на кровати, читала газету.
— Входите, герр офицер, присаживайтесь, — не отрываясь от газеты, свободной рукой показала начальница на кресло напротив кровати.
Её голос показался Майеру очень знакомым.
Молодая женщина выглядела вовсе не вульгарно. Платье из тонкой ткани без декольте молодило её и не походило на одежду проститутки. Разве что было чуток коротковатым.
Майер вглядывался в профиль женщины… Неужели… Он боялся ошибиться…
— У вас инспекция с обслуживанием или вы ограничитесь проверкой бумаг? — спросила женщина очень просто и взглянула на Майера.
— Ты-ы? — поразился Майер.
— Ты-ы? — одновременно удивилась Грета.
От изумления Майер чуть всплеснул руками. Он не знал, продолжить ли инспекцию, как приказал начальник штаба, или, возмутившись, уйти.
— А ты постарел, — с искренним сочувствием произнесла Грета.
— Русский фронт — не французский курорт, — усмехнулся Майер. — Здесь тяжёлая война. Здесь всё против нас: население, природа, погода…
Майер почувствовал слабость в ногах и присел на подлокотник кресла. Подлая память выплеснула наружу воспоминания, которые он так старательно затаптывал. Майер чуть кашлянул, чтобы избавиться от спазма в горле.
— Ты тоже… повзрослела, — произнёс он подсевшим голосом. И вдруг спросил: — Сколько твоему ребёнку?
— Это ребёнок рейха, — отвернувшись, без каких-либо эмоций произнесла Грета. — Ему четвёртый месяц. Его вырастят и воспитают, как идеального арийца. Его ждёт великое будущее одного из высших руководителей тысячелетнего рейха.
    
Они сидели молча. Молчание тяготило обоих.
— Ты уже гауптман, — то ли с уважением, то ли с завистью произнесла Грета. — Хорошо служишь.
— Служат в штабах. Я воюю. На передовой.
— Служить в штабе и… воевать на передовой — большая разница для офицера?
Майер усмехнулся.
— На передовой война — промежуток между жизнью и смертью. На передовой мы живём взаймы. На передовой ты видишь, как гибнет один, другой товарищ… И понимаешь, что следующим можешь стать ты. Штабным, которые не были на передовой, не участвовали в рукопашных, не понять, что такое война.
Майер отвернул лицо от Греты. Ему стало тоскливо.
— Война — ненасытное чудовище, питающееся телами и душами людей. Отрыгивающее их смердящие остатки, неуклюже топчущееся и превращающее в развалины города и деревни, огненным дыханием уничтожающее поля и леса…
— Прекрати, пожалуйста, — тихо попросила Грета.
Майер безвольно открыл рот, шевельнул рукой, вздохнул.
Молчала и Грета.
— Герти — твой псевдоним? — опять невпопад спросил Майер, чтобы прервать молчание.
— Ну почему, псевдоним. Одно из производных от имени Гертруда.
Ещё помолчали.
Майер беспокойно барабанил пальцами по коленке.
— Без талонов в моё заведение не пускают, — вздохнув, заговорила Грета, глядя на нервные движения пальцев Майера. — Значит, ты оплатил право на любовь… Я обязана предоставить тебе её...
— Странное время — война, — прервал Грету Майер. — Вместо настоящего кофе — эрзац-кофе, «негритянский пот» — отвратительное пойло. Вместо любви — эрзац-любовь… Война всё портит. На войне герои-мужчины превращаются в самцов, женщины становятся самками, школы превращаются в бордели… Кончится война, наступит мерзкое похмелье… Не пью эрзац-кофе. А тем более, не пользуюсь эрзац-любовью.
— Ты не дал мне договорить, Ганс… Я обязана обслужить тебя. Но не смогу. Можешь подать на меня рапорт. Я совершаю достаточно серьёзный проступок по службе.
— А в штабе сказали, что красавица Герти работает чисто из любви к искусству и из уважения к офицерам, — криво улыбнулся Майер.
— Штабные офицеры, в отличие от боевых, любят преувеличить свои так называемые «подвиги»...
— Не беспокойся. Я же сказал, что эрзац-любовь не для меня. Я здесь на самом деле с инспекцией. Талон мне дал майор в качестве входного билета. Но как ты… — Майер жестом очертил комнату и затряс головой, будто у него заболел зуб: — Не понимаю!
Грета усмехнулась.
— Я устала жить в нищете. С близкой перспективой на более худшую жизнь. Ждать тебя и не знать, будет у меня будущее или нет... Ты сам сказал, что воюешь на передовой, живёшь взаймы. Газеты переполнены некрологами… Я родила ребёнка для фюрера — и обеспечила себе твёрдое настоящее. Отработав по контракту здесь, я обеспечу себя будущим. Моя командировка заканчивается в июле. Меня ждёт хорошая должность…
    

= 9 =

Фронтовиков на передовой ждёт либо могила, либо госпиталь. Но после госпиталя окопников вновь поджидает старуха смерть. Бывает, правда, что кому-то удаётся откупиться от смерти большой кровью.
Тот, кто хвастает, что за войну ни разу не был ранен, либо ошивался в тылу, либо торчал при штабе.
Ранение в живот или в голову на фронте равносильно смерти. А вот ранения полегче — это хорошо. Получив такое ранение, фронтовик законно идёт в тыл сам или его везут. В санбате или госпитале раненого гипсуют-зашивают или отрезают уже ненужное. Хорошенькие сестрички заботливо моют, переодевают, кладут на чистые простыни, кормят, поят. Фронтовик отсыпается, отдыхает от ужасов войны, забывает о смерти…
О легком ранении мечтают, как об отпуске. Хрустальная мечта — не слишком тяжёлая рана, но такая, чтобы демобилизовали вчистую. Пусть даже оторвало бы левую кисть — правая нужней — или стопу.
Старшина по хозчасти Хватов Михаил Трофимыч, тридцати трёх лет, как говорится — в возрасте Христа, в немцев не стрелял, но под обстрелы и бомбёжки попадал часто, потому как пищу носил и возил бойцам в самые опасные места передовой. О ранении не мечтал, и старался избежать любого членовредительства.
…Они с повозочным, считай, уже были на месте, оставалось спрыгнуть в окоп. Мина ударила с перелётом, вторая — перед окопом, а третья — совсем рядышком. И хотя они лежали плашмя на земле, Хватов почувствовал, как его словно большой плетью стегнуло по спине: «Е…пп…понский городовой! Мать твоя немецкая… бомбой по голове контуженая… Ранило! Лишь бы бак не пробило — ребята голодные останутся».
Хватов со стоном сбросил лямки с плеч, свалил с себя термос. Хлёбово не текло.
«Слава богу!» — обрадовался Хватов.
Спина жутко саднила, значит, всё-таки ранен, не убит. Но как повезло: голова и живот целы, даже сидеть есть на чём. Главное, хлёбово не пролил! Опять же, случилось не на нейтралке — откуда хрен выберешься, и не в бою — откуда под обстрелом не выползешь, а почти дома.
   
Сползли с повозочным в окоп, втянули за собой, спасли провизию. Подоспевшие бойцы задрали Хватову одёжку на спине.
— Ну, что там? — нетерпеливо поинтересовался Хватов.
Бойцы молча бинтовали.
— Можешь идти? — спросил подошедший ротный.
— Могу.
— Ну, ступай в тыл.
Подумав, добавил:
— В санбат.
Хватов понял, что распахало спину основательно, раз не в медпункт посылает.
Медсанбат располагался у штаба дивизии, километрах в пяти за линией фронта.
Сначала ползком, потом трусцой, да вприсядку, а потом по тропинкам и дорогам не прячась, старшина отправился в тыл: лесом, мимо хутора, сбоку озера…
Вот немецкий склад, который брали вчера. Надо бы чем-нибудь прихарчиться, подумал Хватов, неизвестно, когда ещё удастся при кухне ложкой погреметь.
У склада стоял часовой. Преградив путь винтовкой, как шлагбаумом, решительно остановил Хватова, направившегося к двери:
— Стой! Не положено!
— Я в санбат иду, ранетый, — пояснил Хватов. — Склад немецкий, неоприходованный по накладным. Сам бог велел ранетому красноармейцу фашистскими харчами здоровье поправить.
— Не велено! — нахмурился часовой и повёл винтовкой в сторону Хватова.
— Где ж ты, гад, был, когда мы этот склад вчера завоёвывали!? — возмутился Хватов. — Да не тычь ружьем! Фронтовика ружьём пугать, всё равно, что молодую вдову мужеским прибором!
Но скандалить не стал. Махнул презрительно рукой, сплюнул и побрёл дальше. Что с часового взять? Его поставили, он служит. Не драться же…
К вечеру уставший и ослабевший Хватов подошёл к штабу дивизии. Спину огнём жгло, поясница чувствовала сырость: надо думать, от подтёкшей из раны крови.
В лесочке виднелись кухни, рядом коновязи с лошадьми, у блиндажей стояли машины. Поставив прямо на расчищенную от снега землю швейную машинку, что-то шил боец. Другой по соседству ремонтировал сапог.
На полянке два упитанных молодых командира гоняли мяч. Где достали? Щёки красные, гладко выбритые. И гимнастерки на них без пятнышка грязи, не выцветшие. Сразу видно, в окопах не отирались.
   
Госпиталь располагался за штабом, на опушке леса, в нескольких огромных палатках. Санитар указал операционное отделение и велел ждать:
— Сперва обработают неотложных, потом остальных.
Хватов понял, что он из числа «сильно остальных».
Раненых подвозили на машинах и повозках, приносили на носилках, ходячие приходили сами. Тяжёлые лежали у палаток, кто молча — может, умер уже, кто со стонами и руганью. Рядом сидели в разных позах легкораненые. Все окровавленные, небритые, вшивые, обросшие — древние мужики. А лет «древним» — восемнадцать-двадцать с небольшим.
У чадящего костерка покуривали трое — один с завязанным глазом, другой ногу пристроил на палке, третий с рукой на перевязи. Разрешили:
— Садись, славянин, к огоньку.
Хватов сел, поинтересовался:
— Долго тут?
— Не журысь, — успокоил одноглазый, — без тебя войну не кончат. Однако не жди, что персонал к тебе сбежится лечить и ублажать. Хрен собачий! Мне вот глаз вчера вышибло, до сих пор жду помощи. И жрать не дают.
«Ё…о…олки-моталки! Мать твою, немецкую, проклято-несоветскую!» — ругнулся про себя Хватов. А что делать? Придётся ждать. Жрать хочется.
Вспомнил о брикете горохового супа в вещмешке. Организовали пустую консервную банку, достали воды, сварили супчик, похлебали. И потек неспешный окопный разговор.
— Я, ребята, уже второй раз в энтом гошпитале, — сообщил одноглазый. — Ох и бабы здесь! Особенно одна, Замотаева. За тридцать ей. Сущий витамин для голодного мужика, скажу вам. Познакомился я с ей в углу палатки за занавеской. Смотрю, сидит, мотает бинты, коленки распахнула, ажно гланды видать! Я её тут же и завалил. Но неудачно. Стала она громко подвывать и повизгивать.
— С перепугу, что-ли?
— С женского удовольствия. А тут врач случился, по-сердитости — главный. Подошёл и орёт: «Опять вы, Замотаева, безобразите! Десять суток вам ареста! А тебя, голубчик — это уже мне — досрочно выписываю из госпиталя, коли у тебя на такие нарушения здоровья хватает!».
Ну, я перемигнулся с Замотаевой, кивнул ей: пойдем, мол, в кустики! Устроились мы хорошо, но в самый интересный момент санитар — тыловая крыса, лодырь, мать его, нажрал шею, аж голова не ворочается — вывалил в кусты, почти на нас, отходы из операционной — кишки там разные, бинты кровавые… Не охота ему, вишь, до ямы отходной итить. Замотаева подо мной млеет, аж глаза закатила, ничего не видит, рычит и царапается. А у меня под носом отрезанная нога плюхнулась, и кровь из неё сочится… В общем, всю мою способность отшибло. Так и уехал из госпиталя в расстройстве. Вот, думаю, ежли Замотаеву не перевели куда, налажу отношения. Лежать мне, похоже, не один день придётся.
— А с моим знакомым на гражданке тоже прослучай был, — рассказал раненый в ногу. — Не знай, с чего, но, в обчем, хемохлобин у него низкий стал.
— Это что? Невставание по мужеской части, что-ли? — уточнил первый.
— Не, вроде как малокровие. Ему врач сказал: «Я тебе назначаю жалезо пропить…». Ну, знакомый пришёл домой, пропил жалезную кровать, а лучше ему не стало…
   
— А я из врачей только хирургов признаю, — рассуждал третий. — Отрезать, там, или чего пришить. Другие надают порошков, микстур, таблеток — никакой железный организм столько химии не употребит. Ежели здоровье крепкое, может и выдюжишь от такого лечения. А ежели хворый, отож от тех таблеток ноги и протянешь...
Хватов, привыкший к порядку в своём хозяйстве, решил навести порядок и в здешнем. У хирургической палатки он перехватил женщину в белом халате:
— Миленькая; что же это у вас за кавардак такой? Раненые со вчерашнего дня ждут лечения, а у вас тишина… Нельзя ли как-нибудь побыстрее работать?
— Не получится быстрее. У нас всего два хирурга. Елена Степановна спит, Ашот Иванович один работает.
— Как же можно спать, когда столько народу помощи ждёт?
— Она восемнадцать часов за операционным столом отстояла, больше стоять не в силах. А Ашот Иванович работает без отдыха.
И, сочтя разговор законченным, убежала по делам.
Хватов, не удовлетворённый ответом женщины, вошёл в палатку-операционную. Стоять у стола — не топором махать.
В нос ударила душная смесь медицинских запахов, среди которых Хватов различил запах йода, свежей крови, хлорки и спирта.
На середине палатки вместо операционного стола стояли носилки на козлах из берёзовых жердочек. На носилках лежал раненый с развороченным, окровавленым бедром. Женщина в белом халате и в маске, придерживая на лице раненого марлечку, что-то капала на неё.
В углу белой мышью возилась пожилая женщина с плоской спиной, что-то ворчала, опрастывая тазы с отходами в железное корыто. Пожилой солдат подцепил корыто загнутым винтовочным шомполом и поволок его к двери. Железное дно корыта хирпело-подвизгивало по земле.
К опорному столбу палатки прислонился хирург, молитвенно сложив на груди руки в резиновых перчатках. Старый или молодой — не видно, лицо закрыто жёлтой от частых кипячений марлевой маской. Глаза закрыты, будто человек замер в задумчивости.
Рядом с хирургом, спиной к Хватову, чуть склонившись, стояла девушка в белом халате.
— Что же вы так медленно… — громко укорил медиков Хватов.
— Чш-ш… — повернув голову к Хватову, прервала упрёки девушка и кивнула на хирурга: — Спит.
Из-под халата хирурга девушка извлекла стеклянную банку. Сначала Хватов не понял, что это за банка и с чем она. Пока девушка поправляла халат хирургу, Хватов понял, что в банке моча.
Так стыдно Хватову не было никогда в жизни. «Боже мой! — укорил он себя. — У хирурга нет десяти минут, чтобы отойти за палатку, помочиться… Он справляет нужду во сне и спит стоя, как загнанная коняка, пока меняют на столе раненых… А ты пришёл упрекнуть его…».
— Простите дурака… — негромко проговорил Хватов, поднимая вверх руки, словно сдаваясь. Повернулся и, виновато склонив голову, вышел из палатки.
«Руки-ноги целые, — ругал себя Хватов. — У других проникающие в живот, или, к примеру, ногу оторвало. Вот им нужны операции. А у тебя всего-то осколок поперёк спины шваркнул… И без тебя у хирургов забот полон рот».
К палаткам подкатил гусеничный вездеход. Стали из него тяжёлых на носилках выгружать. Пригляделся Хватов, а водитель знакомый, без разговоров согласился подвезти.
   
Через час Хватов был в полковом медпункте. Пожилой врач с хмурым лицом долго ругался, что Хватов сбежал из госпиталя. Безнадёжно махнул рукой и велел готовиться к операции.
— Только новокаина у меня нет. Буду чистить под «крикаином». Сам виноват, сбежал из санбата!
Сел Хватов на табуретку, снял санитар с него гимнастёрку, налил спирту полкружки, не пожалел, разбавил водой до краёв. Предупредил:
— Закусить нечем.
— А и не надо, привычные мы, рукавом занюхиваем, потому как не пьём, а лечимся, — успокоил санитара Хватов.
— Обопрись локтями о стол, — велел врач. И разрешил: — Можешь кричать и материть меня.
И начал «лечить» Хватову спину.
— Мать честная, курица лесная, кость тебе, коновалу, в глотку! — цедил Хватов сквозь зубы, стараясь не стонать. — Твою ж нерусскую богородицу! Кто ж, к едреней Фене, так лечит… Ты ж умелец в деле людей мучить, и сам сатана у тебя в подмастерьях! После такого лечения если и жив будешь, то худой станешь… Клянусь своим дырявым сапогом.
Когда врач стал чистить рану, вроде как зубы щёткой чистят, Хватов взмолился:
— Доктор, а потише нельзя?
— Тихо на том свете будет, — буркнул врач, не прекращая работы.
— Да терпежу ж моего больше нету! Помру скоро!
— Не помрёшь. Человек всё стерпит. Лошадь не стерпит, копыта откинет, а человек выживет, — ворчал врач, откровенно проявляя жалость к лошади, а не к Хватову.
Хватов шипел, как вода на раскалённой сковородке, и матерился сквозь зубы беспрестанно. Старался понеразборчивей, чтобы молодую сестричку не смущать.
Потом врач мыл и тёр пораненную спину Хватова, как закопчённую кастрюлю, а Хватов, вспомнив рассказ про Ваньку Жукова, почти плакал:
— Милый дедушко Константин Макарович, забери ты меня отседа, нету никакой моей возможности... Буду тебе табак тереть...
Потом рану намазали какой-то гадостью навроде вонючего повидла, забинтовали, дали ещё водочки и велели одеваться.
— Если сейчас меня спросят, как делают детей, — пожаловался Хватов хирургу, осторожно натягивая рубаху на забинтованную спину, — не отвечу, потому как забыл после твоей операции.
— Рана у тебя хорошая, — почесав щеку, задумчиво сказал доктор. — В смысле, большая, и ничего хорошего в ней нет. Поэтому лечиться тебе надо в санбате, в команде выздоравливающих. Переночуешь, а с утра вместе с другими отправим тебя.
Повар на кухне был знакомый, посочувствовал раненому, налил котелок хлёбова, дал кусок хлеба. Закусил Хватов, неподалёку от кухни нашёл яму, образовавшуюся от взрыва, лёг в затишек, завернувшись в плащ-палатку, и проспал до утра, как убитый. На другой день самочувствие Хватова было прекрасным. Подумал, что рану, наверное, надо перевязать, и пришёл в медпункт.
   
Врач сделал перевязку, сказал, что рана заживает, поинтересовался, как спалось.
Хватов рассказал, что спалось прекрасно: в снежной яме ветерком не продувало, а завёрнутому в плащ-палатке и вовсе было тепло.
Врач удивился, заругался, сказал, что Хватову, как раненому, положено лежать в палатке...
В команде выздоравливающих медсанбата числилось восемьдесят лоботрясов с заживающими ранами. У некоторых рука на перевязи, кто с костылём хромает, другие чирьи долечивают. Был обгорелый — голова чёрная, как головёшка, в струпьях, только глаза да зубы белые. Хватов думал, это танкист. Оказалось, любитель разжигать печь артиллерийским порохом. По крупинке артиллерийский порох горит неопасно. А этот мудрец сыпанул в печь горсть… Оно и полыхнуло — не убежишь!
Через неделю, когда со спиной у Хватова начало налаживаться в сторону выздоровления, его назначили старшиной медсанбата — как человека в возрасте и серьёзного. Чтобы по хозяйству следил и за санитарками-медсёстрами приглядывал.

***
Старшина Хватов шёл к начальнику санбата, нёс ракетницу. Продукты и лекарства в последнее время доставляли самолётами и, чтобы указывать, куда сбрасывать груз, нужна была ракетница.
Хватов стал в санбате очень нужным человеком: как говорил тот же начальник — и старшиной, и плотником, и кухонным работником. И личным оружием Хватова, как шутил тот же начальник, был топор, с которым Хватов не расставался и носил, засунув за брезентовый ремень у поясницы.
Из перевязочной палатки выскочила Катюша в белом халате.
— Здравствуй, Катюш! — обрадовался встрече Хватов.
— Привет, Трофимыч! — улыбнулась Катя.
— Не бегай раздетой! Не дай бог, простынешь! — по праву старшего сделал замечание девчонке Хватов.
— Я быстро! — отмахнулась Катя и скрылась в соседней палатке.
— Вот стрекоза… — продолжая улыбаться, ласково проворчал Хватов.
Катюша ему нравилась. Сильно нравилась. Очень нравилась! И если бы Хватов не знал, что она — невеста Говоркова, запропастившегося где-то на задании в тылу врага, он заслал бы к ней сватов. Хирурга Ашота Ивановича, к примеру, попросил бы, его все уважают. Или сам бы завёл разговор… Так, мол, и так… Люба ты мне… Ну и что, что старше на полтора десятка лет… Жалел бы её и заботился…
Хватова оторвали от сладких мыслей и вернули в реальность тревожные крики и урчание мотора. Между палаток прямо на Хватова выезжал небольшой танк с чёрно-белым крестом на боку, вместо пушки из башенки которого торчали дула двух пулемётов.
Хватов хоть и не видел подобной бронетехники, но по рассказам представлял, что такими у немцев бывают лёгкие разведывательные танки.
Танк поравнялся с Хватовым, обдав его бензиновой вонью, один пулемёт рыкнул короткой очередью в сторону убегающих красноармейцев и медперсонала. Бежали они как раз мимо палатки, в которой только что скрылась Катюша.
 — Ах ты… в немецкомать твою нерусскую! — выругался Хватов и растерянно оглянулся. Противотанковой гранаты, чтобы подорвать танк, у него не было. Лимонкой, висевшей на всякий случай на поясе, танк не остановишь…
Танк затарахтел ещё одной очередью. Хватов увидел, как упала женщина в белом халате.
   
— Ты что ж это, гад, делаешь! — возмутился Хватов. — Это ж медики!
Растерянно оглянувшись, он увидел тонкое брёвнышко, лежавшее неподалёку, подхватил его и сунул между катков танка, заблокировав гусеницу с одной стороны. Танк повернулся на месте и остановился.
Хватов запрыгнул на броню, выхватил из-за пояса топор и привычными движениями обухом топора погнул ствол одного, а затем и другого пулемётов. Пулемёты странно гавкнули и умолкли.
Хватов вернул топор за пояс и ухватился за лимонку… Но люк закрыт, а в смотровую щель лимонка не пролезет… Ракетница! В глубоком кармане шинели у него лежала ракетница и несколько патронов к ней. Хватов выхватил ракетницу, зарядил, сунул ствол в смотровую щель и нажал курок. Тут же перезарядил и выстрелил ещё раз.
Внутри танка раздались испуганные крики и громкие приказы, крышка люка откинулась… Хватов сорвал с пояса лимонку, выдернул чеку, бросил в люк… Взрыв… Внутри что-то затрещало-загрохотало. Мотор танка заглох, из люка повалил дым.
Хватов немного подождал и заглянул в люк. Обезглавленный, изуродованный труп, кровавые ошмётки на стенках, обрывки кишок… Хватова едва не вырвало.
Из палатки выскочила Катя:
— Трофимыч, что случилось? — крикнула она и осеклась, увидев танк с крестом на боку: — Ой…
Хватов спрыгнул на землю, смущённо развёл руками:
— Да вот… Танку немецкую убил…

= 10 =

   
В конце марта погода стояла хмурая и сырая.
— Эх, нам бы побольше снарядов, мы бы давно взяли эти чёртовы хутора, — тосковал командир роты Семёнов. — Разве это война, когда за расход боеприпасов угрожают трибуналом!
Из штаба передали, что кольцо окружения в районе Мясного Бора прорвано и через узкий коридор под огнем противника началась доставка снарядов, фуража и продовольствия.
— Вот это радость, — повеселели и размечтались бойцы. — Супчику бы сейчас горячего да хлеба полкаравая.
— А я бы и от кирпича чёрного не отказался…
В апреле и вовсе потеплело, снега начали таять. Озера, речки и ручьи вышли из берегов. Вода затопила позиции и землянки, бойцы переселились в шалаши и срубы, для пушек строили настилы из брёвен и жердей.
Дорога, снабжающая армию продуктами и боеприпасами, превратилась в месиво, а окружающая местность — в болото. Окончательно замер автотранспорт. В войска доставляли только патроны к стрелковому оружию и мины малого калибра. Артиллеристы целыми подразделениями ходили с передовой на тыловые склады, чтобы обеспечить себя огнеприпасами. За пять-шесть дней отмахивали полста километров туда и обратно. Один снаряд и заряд к нему весили от шести до тридцати килограммов. Значит, один боец мог принести один тяжёлый или два-три лёгких снаряда, а его сопровождающий нёс продовольствие, которое съедали за время марша к складам.
Солнце пригревало, мухи и комары гудели, как пчёлы в улье. И роились так же. Облепят человека, в рот, в глаза, в уши лезут — невтерпёж.

***
Взвод младшего сержанта Корнеева расположился на восточном склоне пригорка по левому берегу мелкой речушки на единственно сухом месте в округе. Чтобы добраться до него из штаба, надо брести по пояс в воде через болото.
На западном берегу, тоже на возвышенности, устроили позиции немцы. Но немецкий берег выше, так что передвигались немцы посуху.
Несмотря на близость позиций, немцы и красноармейцы без приказа «сверху» не стреляли друг в друга, не желая получить «ответку».
Бойцы пригрелись на солнышке, разделись. Пользуясь хорошей погодой и свободным временем, избавляли одежду от вшей.
— Вшивость — дело для нас не новое, — рассуждал боец Фокин, перебирая складки гимнастёрки и выковыривая зловредных насекомых на землю. — Вша, с точки зрения науки, непременный спутник войны. Но чтоб в таких масштабах!.. Их же всех передавить нет возможности — залипли серыми дорогами по швам гимнастёрки! В пуговичных дырках по три-четыре штуки сидят, как фрицы в пулемётном гнезде!
— Так не мылись же и не раздевались полгода, — пояснил сидящий голышом боец Проводников. — Опять же, питание плохое. Говорят, чем голоднее человек, тем вшей на нём больше. И объяснить того факта никто не может. Потому вша и ест нас поедом.
— Насчёт не мылись, это точно. От каждого разит грязью, потом, нужником, кислятиной, дохлятиной. Тьфу!
— Эх, кабы вонь убивала вшей!
— Не, вонь их подзадоривает. Чем больше смердишь, тем больше их у тебя заводится. Откуда они только берутся, эти вши?
— Из нутра: есть в человеке где-то мешочек с этой тварью. Когда человек в теле и соков в нем вдосталь —  они сосут нутряную жилу. Но как ослабеет человек и нутряная жила иссохнет, вша выходит наружу.
— А у меня вшей почти совсем не стало. Куда делись? — удивился боец Нуштаев.
— Вша, брат, не баба, от живого к другому не сбежит.
— Мои ж сбяжали!
— Покойника в тебе учуяли.
— Типун тебе на язык!
— Да хоть два! А примета верная.
— Чего ж делать-то?
— Ничего. Судьбу, брат, не перехитришь.
— Нет, ты погляди, какая! — возмутился Фокин, протягивая ладонь в сторону Проводникова. — Это ж не вошь! Это… КВ-вошь.
— «Кровавая вошь?», — уточнил боец Липкин.
— Нет, тяжёлый «Клим Ворошилов». Глянь на неё! — кипятился Фокин, тыча ладонью в бок Проводникову.
— Ну чё мне смотреть? У меня своих батальон. Расплодились в тепле. А така брюхаста она, потому как ты её от какого интенданта подхватил. У отъевшихся интендантов вши ленивые, брюхастые, на коротких ножках, с толстым отвислым задом. А у нас, окопников, вши худые, поджарые, с длинными ногами.
— Тепло, оно, с одной стороны, хорошо, — пустился в рассуждения Фокин, поменяв тему разговора. — Потому как тепло. А с другой стороны, лошади, которые из снега вытаяли, протухли. Совсем есть нечего.
— Да, сначала гибли от недоедания кони, — согласился Проводников, — мы их съедали. Пришла пора подыхать от недоедания нам.
— Человека трудно заморить, он живучей собаки, — не согласился с Проводниковым Липкин. — Собака понюхает и есть не станет. А мы вонью давимся, но едим.
— От плохого питания кишечные расстройства, — рассуждал Проводников. — Бывает, за куст отбежать не успеешь, когда приспичит...
— Немцы, сволочи, что удумали, — махнул головой в сторону противника Фокин. — Рассказывают, вывесили где-то на дереве буханку хлеба, чтоб от нас видна была. Красноармеец увидел, пошёл к ней. А немецкий снайпер его и снял, как кабана на прикорм.
   
— А у нас снайпер был, помудрее любого фрица, — похвастал Липкин. — На нейтральной полосе труп лошадиный лежал. Он его ночью выпотрошил, да спрятался в нём. Говорят, офицера крупного подстрелил.
— У нас за Волховом, когда мы оборону держали, тоже снайпер был, — вспомнил Проводников. — Девчонка. Охотилась на фрицев. Красивенькая… А людей убивала, как тетеревов из шалаша. Случилось мне как-то с ней переговорить. Как ты, говорю, людей убиваешь? «А ненормальная я, — говорит. Меня война до смерти зашибла. В петлю лезла, как немцы моих всех поубивали — да злоба удержала. Они для меня теперь не люди, а нелюди».
— Да-а… Фрицы не люди, — буркнул недовольно Фокин и кивнул в сторону: — Вон, идёт кто-то до нас.
С восточной стороны по пояс в воде, опираясь на длинную палку, брёл связной из штаба.
— Командира роты и командиров взводов в штаб требуют, — доложил связной. — Где ваш-то?
— Товарищ младший сержант! Корнеев! — крикнул Фокин. — Тут связной из штаба до тебе просится!
— Просятся детишки на горшок… — проворчал Корнеев, выходя из-за куста и поправляя поясной ремень.
— В штаб командиров взводов требуют, — повторил связной.
— Как водичка? — спросил Корнеев, оглядывая мокрого по пояс связного.
— Бодрящая. Приспичит по-малому, не найду, из чего отливать — скукожилось всё.
Корнеев вздохнул, недовольно качнул головой:
— Невтерпёж им в штабе… Фокин, за старшего остаёшься. Ну, пошли.

***
До немецких позиций было метров пятьдесят.
Бойцы определяли на слух, когда у немцев обед или ужин, слышали, как они после еды прогуливаются, покуривая и громко пуская ветры на свежем воздухе. По покашливанию и по голосу различали, кто стоит на посту. Закашляет немец, сделает громогласное «р-р-р» в штаны, а наши голодные бойцы матерятся: «Обжираются фрицы, как мерины! Сигаретки вонючие со скуки покуривают, да воняют под себя. А на нашей диете, тужься, не тужься, достойно не ответишь. Эх, квашеной капусточки бы, как в моей деревне, да чёрного хлебца, ответил бы я супостатам по русскому обычаю, не посрамился!».
Немцы, уверенные в безвредности отощавших и оголодавших русских, играли на губных гармошках, распевали песни, похожие на марши, дразнили буханками хлеба и котелками с кашей, поднятыми над бруствером на палках.
— Эй, рус-иван! Товарисч! Эй, русский! Куп-куп! — услышали крик бойцы со стороны немецких позиций.
— Чего надо, немецкая швайнехунд? (прим.: свинская собака — обычное немецкое оскорбление) — прокричал в ответ Проводников.
— Ходи-ходи плен! Каша-счи кушай давай!
— Сам ходи-ходи к нам! Мы тебя кастрируем, немецкая собака, чтобы ты немчат не плодил!
— Иди к нам, русский цыган! — закричал другой немец, лучше говоривший по-русски. — Я тебя изжарю в собственном жиру!
   
— Эх, сейчас бы миномёт, — мечтательно протянул Проводников. — Накрыли бы мы его за милую душу.
— А мы счас гранатомёт сделаем, — ухмыльнулся Липкин. Покопавшись в вещмешке, он достал моток резины шириной в три пальца. — Камера автомобильная валялась… Вот я её и распустил полосой на всякий случай.
Липкин размотал резину. Полоса оказалась длиной метра три. Подумав, Липкин привязал концы резиновой полосы к двум берёзкам, росшим рядом у самой вершины пригорка, предварительно очистив сапёрной лопаткой стволы от боковых веток.
— Рогатку, что-ли, делаешь? — догадался Проводников.
— Угадал, — подтвердил Липкин. — Я в пацанах большим специалистом по этому делу был.
— А чем стрелять будешь?
— Дык, сказал же: гранатами.
Липкин походил вокруг, нашёл булыжник, величиной с кулак, вставил в резинку, растянул, отойдя на два шага и откинувшись назад, отпустил. Резинка фыркнула, хлопнула, булыжник улетел через речку.
— Ну и граната! — понасмешничал Проводников.
— Пристрелка, дурило! Надо же аппарат испытать.
— Метров пять не долетела, — сообщил Фокин.
— Понял, — буркнул Липкин, доставая из вещмешка лимонку. Ввернул запал, выдернул чеку. Придерживая спусковой рычаг, вложил гранату в резинку, отошёл на три шага назад, откинулся… Резинка фыркнула, хлопнула… Через три секунды раздался взрыв на позициях немцев.
— Alarm! — завопили немцы, загалдели непонятное.
— Попал? — спросил Липкин.
— Метра два перелёт, — со смехом сообщил Проводников. — Ну и засуетились! Не поняли, наверное, что за взрыв откуда ни возьмись! Давай ещё разок.
Липкин «запустил» ещё одну лимонку.
Взрыв гранаты, взрыв негодования немцев, гвалт.
— Попал! — обрадовался Проводников. — Давай так же!
— У меня гранаты кончились.
— Возьми мою, — подал лимонку Фокин.
— Может, хватит? Засекут, сволочи — минами замучают.
— Ну, как они засекут? Вспышки-дыма при «выстреле» нет, летит, не жужжит… Швырни ещё одну. Пусть гады побеспокоятся! Вон, каски над бруствером торчат… Уставились, сволочи…
Липкин «швырнул».
После взрыва немцы разразились ещё большим негодованием.
И открыли миномётный огонь.
До самой ночи Корнеев не мог вернуться во взвод.

***
   
Скудный паёк уменьшился до миски «супа» в день: горсти крошек сухарей, залитых кипятком. Вскоре закончились и сухари.
От цинги выпадали зубы. Люди пили хвойный настой и березовый сок, искали молодую крапиву, травку-кислицу и первые листья на деревьях. Кругом плавали трупы, поэтому даже с питьевой водой было трудно — кипятить воду на костре значило вызвать огонь немецких минометов, бомбы «юнкерсов» и «мессеров». За разведение костра приказ по армии грозил расстрелом.
Кожаной обуви у многих не было, и по весенним разливам многие ходили в валенках, впитывавших воду, как губки.
Из-за голода, вшивости, отсутствия медицинской помощи и условий для полноценного сна и отдыха красноармейцы теряли силы.
Масла для смазки не было, оружие ржавело, выходило из строя.
Немцы развешивали на деревьях буханки хлеба, бросали с самолётов листовки, уговаривали сдаваться в плен: «Из ада в рай — одна дорога, к нам перебегай!», но перебежчиков было немного.
Тридцатого мая немцы снова перекрыли «коридор» у Мясного Бора, в очередной раз отрезав Вторую ударную армию от тылов и снабжения. Люди ели хвою, листву, березовую кору, ольховые шишки, траву, мелкую ползучую живность, кожаные части амуниции, пухли и умирали от голода на позициях.

***
Артиллерия била по занятой русскими территории круглосуточно. В воздухе постоянно вертелась «карусель» из двух-трёх десятков самолетов, которые пикировали и обстреливали из пулеметов замеченных красноармейцев. Каждый вершок земли был вздыблен, перевёрнут, полит человеческой кровью. Все оборонительные точки русских — под огнём. Всё горело и дымило. Смрад от разложившихся трупов мешал дышать.
Оберсту Кёхлингу докладывали, что русские голодают, без медицинской помощи у них гибнут раненые, резервов у Второй ударной армии советов нет. Немецкие роты и батальоны постоянно атакуют русских.
А русские держались.
Двадцать седьмого марта русские вновь пробили брешь у Мясного Бора. Ширина её не превышала шестисот-семисот метров. Несмотря на то, что немцы простреливали коридор насквозь, ночью по нему двинулась советская автомобильная колонна из тридцати машин с продуктами и боеприпасами.
Утром двадцать восьмого марта Красная армия ценой неимоверных усилий расширила коридор до двух километров.
Особенно трудно приходилось медсанбатам. Бои ожесточились, раненых поступало много. Катастрофически не хватало бинтов и медикаментов. Эвакуация тяжелораненых почти прекратилась. Медики едва справлялись с нескончаемым потоком искалеченных людей. Хирурги стояли у столов до обмороков от усталости. Санитары относили в сторону упавшего врача и тут же тормошили коллегу, успевшего полежать в полубессознании час или полтора. Он протирал глаза, встряхивался и заканчивал операцию, начатую упавшим коллегой.
Вода не давала рыть окопы и строить блиндажи. И в то же время люди страдали от недостатка питьевой воды, потому что повсюду гнили трупы людей и лошадей. В рыжей от ила болотной воде невозможно было стирать бинты, кипятить шприцы и хирургические инструменты.
   

***
Старшина Хватов, как всегда, что-то мастерил.
— Что делаешь, Трофимыч? — полюбопытствовала Катя, проходя мимо.
— Колодец делаю, Катюш, — ласково посмотрев на девушку, с удовольствием пояснил Хватов.
— Маленький какой-то колодец, — засомневалась Катя, оглядывая ящик без дна, длиной с полметра. — Игрушечный, что-ли? У нас в санбате детишек нет, чтобы играть.
— Коли время есть, давай проверим мою «игрушку» в действии, — ответил Хватов, заканчивая обивать дно ящика куском сукна.
Поднял ящик, осмотрел со всех сторон, одобрительно кивнул:
— Сейчас испытаем, как работает мой колодец.
Зашли за палатки, где начиналась болотная низинка. Хватов опустил в мутную болотную жижу «колодец». Вода, пропитываясь сквозь ткань, медленно заполняла ящик.
Хватов отвязал с пояса кружку, зачерпнул из «колодца» воды, оценил качество. Вода была прозрачной, с коричневатым оттенком.
— Без кипячения её пить, конечно, нельзя. Но для технических-медицинских целей сгодится.
— Какой ты молодец, Трофимыч! — искренне похвалила Катя Хватова.
— Ящик тряпкой подбить — большого ума не надо. Я к вечеру вошебойку смастерю, это будет посерьёзней! — чуть засмущавшись от похвалы девушки, похвастал старшина.
Хватову не давала покоя железная бочка, лежавшая за палаткой медсестёр. Вещь хорошая, но воды в неё налить нельзя: в середине и ближе к открытому верху её продырявили пули. Сегодня хозяйственный ум Хватова придумал, на что дырявую бочку приспособить.
Старшина нашёл несколько высоких камней, установил на них бочку. Из досок от ящиков сделал круг по внутреннему размеру бочки, установил его внутри бочки на четверть выше дна. Налил в бочку воды из сделанного только что «колодца», чтобы она немного не доходила до деревянного круга. Сверху приладил крышку и развёл под бочкой огонь, благо день был пасмурный и «лаптёжники» не летали. Когда вода закипела и из дыр бочки пошёл пар, выложил из карманов своего обмундирования документы, курево и прочие мелочи, разделся догола, забросил одежду в бочку и стал ждать, подбрасывая деревяшки в огонь и хлопая себя по голым ягодицам и прочим местам, отгоняя комаров. На проходивших невдалеке девушек не обращал внимания. Некоторые, занятые заботами и мыслями, тоже не обращали на него внимания. Другие, увидев голого Трофимыча у дымившейся бочки, со смехом пробегали мимо.
   
Женщина лет тридцати, увидев мужчину в его обнажённом естестве, который, не обращая внимания на проходящих женщин, занимался чем-то у бочки, остановилась. Мужчина, на женский взгляд, был очень даже ничего: чисто выбрит… И в остальном телосложении привлекателен.
Брился Трофимыч при дефиците чистой воды и мыла «по-свинячьи»: поджигал волосы зажигалкой и тут же гасил мокрой тряпицей. А, чтобы не спалить усы, на время «бритья» намазывал их жидкой глиной.
Постояв некоторое время, женщина не выдержала и упрекнула игнорировавшего её Трофимыча:
— Тебе не стыдно в таком голом виде перед женщинами предстстоять?
Хватов глянул на женщину, повернулся к ней так, будто в полном обмундировании да ещё с медалью «За отвагу» на груди, и возразил:
— Позвольте заметить, сударыня, что я, стоя тут не то что без порток, а, между прочим, совсем в натуральном виде, никого не окликаю и вопросами не донимаю. Это вы остановились здесь из своего женского любопытства и разглядываете меня без стыда. А я занимаюсь делом, не обращая на вас внимания. Думаю, именно эта мелочь и задевает ваше самолюбие. Но я человек не жадный: ежели вам нравится ротозействовать по причине свободного времени, ротозействуйте. Я, между прочим, налаживаю вошебойку. И в качестве экскремента прожариваю свою одёжу. Так что, ежели вас вошки одолели, милости прошу присоединиться. Раздевайтесь, вдвоём опыт продолжим.
— Вот охальник! — вроде как возмутилась женщина, откровенно разглядывая достоинства Хватова. — Второго такого поискать — не найдёшь!
Хватов поднял с земли кисет, свернул цигарку, прикурил. Прищурившись, с улыбкой глядел вслед гордо и неторопливо удалявшейся женщине.
А вошебойка «модели Хватова» заработала в санбате без перерыва.

= 11 =
   

Семёнов обходил расположение роты. Подошёл к группе бойцов, сидевших у костра.
— Воду жарите? — спросил бойцов, кивнув на два котелка, висевшие над костром.
— Погода нелётная, фрицев не ждём, так что пользуемся. Ежа добыли, пируем. Сухарик в супе распустили, соснового настоя для витаминности добавили.
— Богато живёте, — одобрил бойцов командир.
— Во втором взводе взрывом барсука из земли вывернуло. Здоровый, как подсвинок. И жирный. Вот ребята попировали!
— Садись с нами, Матвей Лукич, пятым будешь. Всем по ежовой ножке, а тебе голову.
— Спасибо, ребята, я накушамшись. Сегодня в ресторане комсостава на первое подавали суп «ритатуй», на второе — отварную лососину, а на десерт — сливочное мороженое с клубникой, прямые поставки из Берлина.
— Ну, тогда чайком не побрезгуй, Матвей Лукич. Чай у нас сегодня почти с вареньем.
Боец поднял с земли каску в которой лежала горсть прошлогодней клюквы, положил в кружку с десяток ягод, залил кипятком из котелка, подал Семёнову.
Но попить чайку с клюквой Семёнову не удалось. Прибежал ординарец, доложил:
— Товарищ лейтенант, вас начальник особого отдела майор Березин вызывает.
— Зачем вызывает, не сказал?
— Никак нет.
— Ладно, ребятки, — Семёнов поставил кружку на землю. — Когда вызывают в особый отдел, тут не до чаю. Побегу.
«Приглашение» в особый отдел мало кого радует.
Ежели «замести» за грехи, на него хватило бы и мелкого особиста, думал Семёнов, шагая в отдел. А ежели вызвает сам начальник, то вряд ли, чтобы отправить в штафбат за провинность.
— Матвей Лукич, у меня к тебе важное поручение, — по-домашнему начал разговор майор, пригласив Семёнова сесть у стола.
Матвей Лукич, можно сказать, чуть не растрогался от такой теплоты: начальство обычно приказывает и требует, даже матом. А тут вроде как просит.
— Учитывая твой опыт работы в разведке, хочу поручить тебе создание роты специального назначения. Рота будет выполнять ответственные задания. Например, бороться с ложными партизанскими отрядами. У немцев их созданием из числа предателей занимается полковник фон Эшвингер, начальник абверкоманды «двести четыре». Тебе выдадут мандат от нашей конторы. По мандату можешь взять подходящего сержанта или красноармейца из любого подразделения. Отбирай крепких и отчаянных, обязательно хороших стрелков. Поначалу выбери лучших из своей роты, с кем в атаку ходил. За неубитого, как говорится, трёх необстрелянных дают... Ежели на ура ходил и жив остался, значит, на таком господне благословение.
    
Атеист Семёнов покосился с недоверием на майора госбезопасности, упомянувшего Господа, но промолчал.
— Присоветую я тебе парня одного, Агафонов фамилия. Ординарцем у меня служил…
— Да у меня есть связной. А ординарцев, чай греть и сапоги чистить, мне не надо.
— Выгнал я его, — проигнорировав реплику Семёнова, продолжил майор.
— На тебе, Боже, что нам не гоже, — пробормотал Семёнов со скрытой обидой.
— Нет, тут другое. Чуть не угробил он меня.
— Хотите, чтоб меня угробил?
— Парень он бесшабашный… Наткнулись мы однажды на разведргуппу немецкую… Четверо их было… Не успел я парня тормознуть, чтобы пересидеть тихонько, а он уже в драку ввязался. Нет, взяли мы их… А могли и они нас. Операция-то неподготовленная была!
«Какая уж там подготовка, когда лоб в лоб», — подумал Семёнов. Но парень ему уже нравился.
— Вспомни кого из знакомых сержантов во взводные поставить можно, — продолжил майор. — Отчаянные нужны. Потому что иной раз придётся действовать в ситуациях, когда, кроме отчаянной смелости, ничего не поможет. Через неделю костяк роты спецназначения должен быть сформирован. Возникнут трудности — обращайся к моим подчинённым, они в курсе задания. В неотложных случаях — непосредственно ко мне.
Вскоре особый отряд был укомплектован. Делился он, как обычно, на взводы, которые состояли из поисковых пятерок, как было принято в разведке. Отряд усиленно готовился к будущим операциям: отрабатывалось взаимодействие между взводами и пятерками, специалисты из Особого отдела и бывшие спортсмены знакомили бойцов с приемами рукопашного боя, учили использованию подручных средств, активным действиям в тылу врага в составе пятерки, втроем, вдвоем или в одиночку. Несколько раз боевые группы просачивались сквозь оборону и исчезали в лесу, чтобы вернуться с «языком» и разведданными.

***
   
Утром немецкие транспортные самолеты сбросили на парашютах какой-то груз. Два парашюта отнесло ветром на нейтральную полосу.
Лейтенант Семёнов послал пятёрку Корнеева на нейтралку, проверить, что за груз. Подхарчиться, если есть чем, или прибарахлиться полезным.
Вышли налегке. Но наползли облажные тучки, заморосил мелкий, как водяная пыль, дождь. Потом припустил, размягчив и без того влажную землю до грязи. Тяжело чавкая сапогами, бойцы шли по нейтралке, кляня погоду. Не ёжились от дождя — мокрый дождя не боится. Сухой оставалась только голова под каской. И то, если не вспотела.
Вверх никто не поглядывал: налёта не ждали — самолеты не поднимутся, пока небо не очистится.
Метрах в двухстах впереди сквозь пелену дождя увидели висящие на кустах парашюты, два распоротых тюка. Обрадовались.
Корнеев, шедший впереди, поднял руку… Все замерли.
Сквозь шум дождя послышались далёкие неясные голоса. Говорили радостно, так наши давно уже не разговаривали. Понятно. Немцы за своим барахлом идут.
— Эх, не успели поживиться! — расстроился Корнеев.
Немцы знают о величине сброшенного груза и наверняка прислали многочисленную команду. Патронов на хороший бой, даже из засады, у красноармейцев нет.
— Командир, пока немцы далеко, я сбегаю налегке, может пожрать чего перехвачу, — тихо предложил Агафонов. — А вы прикроете, если что.
Подумав, Корнеев кивнул.
Сёмка протянул Корнееву свой МП, и, прыгая враскачку, зачавкал в сторону тюков.
В одном тюке оказалось какое-то барахло, а из другого вывалились упаковки с печеньем и шоколадом. Метрах в пяти от тюка, почти на дне глубокой воронки, лежал разбитый ящик с гранатами-колотушками.
Сёмка разломил шоколадную пачку и запихал половинку плитки в рот. Из тюка с барахлом вытащил плащ-палатку, разложил на траве и принялся набрасывать в неё продукты.
Немцы выросли как из-под земли. Десятка полтора. Горло перехватило спазмом.
Сёмка схватился за нож, висевший у него на поясе. Но немец, стоявший впереди всех, снисходительно улыбнулся и, неторопливо передёрнув затвор МП, остерегающе покачал пальцем: «Не балуй!». В дополнение направил автомат на Сёмку.
Немцы обогнули Сёмку полукругом, скалили зубы, о чем-то негромко переговаривались, смеялись.
— Иван, плен ходи-давай! — добродушно пригласил один и укоризненно покачал головой, указав на разложенную плащ-палатку с краденным, по его мнению, добром.
От слова «плен», произнесённого с нерусским акцентом, Сёмка покрылся липким потом. Только не плен! Но сознание не затуманилось от страха.
Сёмка положил остаток шоколада, который он держал в руке, в рот, жевнул пару раз…
Немцы ухмылялись и вроде как удивлённо переговаривались, глядя на наглого «ивана» жующего их шоколад.
   
Сёмка вдруг схватился за живот, изобразил мучения на лице, схватился за мошну, скрючился, изображая боль в животе, и мелкими шажками, как ходят, опасаясь наложить в штаны, попятился к воронке.
Немцы скорчили рожи, будто учуяли вонь, замахали руками.
— Фу-у… Бе-е-е…
Расстёгивая ремень на штанах, Сёмка спустился в воронку, присел. Немцы от души веселились, наблюдая за торчащей из ямы макушкой ивана, со страху наложившего в штаны.
Сёмка сидел рядом с ящиком, который не видели немцы. Он достал гранату, открутил предохранительный колпачок на ручке, высвободил шнурок, за который нужно дёрнуть… Положил гранату на землю, взял другую…
Только бы успеть до их первого выстрела!
Руки автоматически откручивали один колпачок за другим.
Немцы веселились:
— Го-го-го… Хо-хо-хо… Иван, Сталин капут! Плен ходи-давай!
«Давай!» — скомандовал Сёмка себе.
Гранаты полетели в немцев с такой скоростью, что первая взорвалась, когда Сёмка кинул уже третью. И продолжал расшвыривать гранаты «по площадям», чтобы всем досталось.
Наконец, остановился, держа очередную гранату наготове. Выглянул из воронки. Ни один немец не шевелился.
Из тумана, низко пригибаясь и держа оружие наизготовку, выбежали Корнеев с ребятами.
— Сёмка, ты где? — сдавленным голосом окликнул Корнеев, поняв, что немцев в живых не осталось.
— Тут я… До ветру приспичило… — отозвался Сёмка, подтягивая штаны. — Вы харчишко там насобирайте, я территорию расчистил.

***
С очередной задачей Семёнова знакомил старший лейтенант госбезобасности Устинов.
— Вот здесь проходит гать, — показывал на карте Устинов. — Гать эту немцы зовут Вильгельмштрассе, улица Вильгельма, ежели по-нашему. Кайзер у них такой был, и улица в честь него в Берлине. Они все лесные дороги назвали именами берлинских улиц. У них даже Унтер ден Линден имеется.
— Ун… тен… ден… Тоже кайзер? — Семёнова заинтересовало это «даже».
— Это одна из главных берлинских улиц, по которым немцы по выходным семейно гуляют.
— Вон оно как, — удивлённо протянул Семёнов и уверил: — Не, в наших болотах семейно гулять мы им не позволим.
— По этой самой Вильгельмштрассе проходят транспорты с продуктами, — продолжил Устинов. — Вашему подразделению поручается один из транспортов перехватить, продукты доставить в медсанбат.
Чтобы не столкнуться с фрицами нос к носу, Семёнов повёл группу в сторону «Вильгельмштрассе» по тропе через болото. Шли, ощупывая дорогу палками. Прошли по контролируемой немцами территории с километр, остановились. Семёнов послал Агафонова разведать обстановку, тот вернулся довольно быстро.
— Гать рядом, — сообщил он. — И что-то по ней едет... По звуку мотора похоже на бронемашину.
— Вперёд! — приказал Семёнов.
Скоро группа оказалась у лежнёвки.
— Разберите настил! — распорядился Семёнов.
Бойцы выдернули из настила несколько брёвен, бросили в кусты. Образовался прогал в пару метров шириной.
По бревенчатому настилу, подминая брёвнышки гусеницами, неторопливо двигалась бронемашина с прицепом на жёстком буксире. Из кузова бронемашины торчали четыре каски.
   
Бронемашина остановилась перед разобранным участком дороги. Из кабины выскочил унтер-офицер, недовольно заорал. До разведчиков донеслись знакомые «доннер-веттер», «шайсе», «химмель гот» и «ферфлюхтер» (прим.: ругательства — чёрт побери, дерьмо, боже небесный и проклятый).
Унтер-офицер бегал там, где обрывался настил, и изощрялся в ругательствах так, будто тренировал парадный марш роты на плацу, виртуозно вставляя в вялый по этой части немецкий язык выразительный русский мат. Семёнов ухмыльнулся: щас ты у нас забудешь не только по-русски ругаться, но и по-немецки. Наконец унтер-офицер увидел в кустах брошенные разведчиками брёвна, стал кричать на солдат: «Штайн ауф! Шнеллер!» (прим.: Вставайте! Быстрее!). Солдаты выпрыгнули из кузова и принялись вставлять брёвна на место. Водитель оставался в кабине.
Когда немцы уложили в настил последнее бревно, Семёнов крикнул: «Хенде хох!». Немцы замерли и удивлённо уставились на вылезавших из болота русских. Вид у иванов был, мягко говоря, бродяжий.
Бойцы забрали у немцев карабины, Семёнов лишил унтера автомата и ремня с пистолетом.
Все произошло так быстро и гладко, что о водителе забыли. А водитель осторожно вытянул откуда-то автомат, приоткрыл дверцу…
Хорошо, что заржавевшие петли дверцы скрипнули. Семёнов метнулся в сторону и в падении прошил водителя очередью из висевшего на плече автомата.
— Нашумели… Пора заметать следы! — расстроился Агафонов, помогая Семёнову встать.
— Поздно заметать следы, когда тропка натоптона. Немцев в кузов вниз мордами! — распорядился Семёнов.
Тело водителя выкинули в кусты, пленных немцев положили вниз лицами на дно кузова, Семёнов занял место водителя, включил скорость. За время службы ему приходилось водить и полуторки, и военные тягачи. На пассажирское сиденье запрыгнул Агафонов.
— Стрелял только «шмайсер», так что немцы подумают, что это ихние кого-то пугали. Ну, а, пока спохватятся, мы успеем уйти, — перекрикивая подвывание мотора, рассуждал Семёнов для самоуспокоения.
Съехали с гати и полным ходом по мягкой дороге помчались к своим. Отъехав на изрядное расстояние Семёнов остановил машину.
— Надо же узнать, что за трофей мы взяли!
Прицепом, накрытым брезентом, оказалась полевая кухня с двумя котлами. В одном котле была горячая гречневая каша с тушёнкой, в другой — сладкая рисовая.
— Всем по котелку, — разрешил Семёнов. — Вместо медалей «За отвагу».
— Хорошая замена, — одобрил приказ командира Агафонов, снимая укреплённый сбоку кухни черпак. — Подставляй котелки, братья славяне!
    

= 12 =

Не медсанбат, а одно название. Палатки переполнены. На каждой сухой кочке между вонючих болотных топей раненые. Кто пить просит, кто умоляет прикончить. Стоны со всех сторон. Помогать нечем, с персоналом совсем плохо.
Катю вызвал начальник медсанбата Осоков:
— Катерина, ты девушка боевая. Можно сказать, бедовая.
Военврач мельком глянул на младшего сержанта медицинской службы — невысокую, в замурзанной телогрейке, подпоясанной брезентовым ремнем, в ватных штанах, делавших её таз и бёдра неимоверно широкими, в ботинках с обмотками, от которых её лодыжки выглядели клоунски тонкими. Жалкое одеяние уродовало девушку. Лишь самодельная пилотка, сбитая на затылок, придавала ей задорный вид.
— Больше надеяться не на кого, Катюш. Врачей послать не могу, без любого из них нам зарез. Задача сложная, Катя, — никак не мог перейти к делу Осоков, и Катя понимала, что командир сейчас меньше приказывает, а больше просит. — На трёхтонке прорваться через Долину смерти, через коридор у Мясного Бора, провезти тяжёлых раненых и сдать в эвакогоспиталь.
— Так он же не принимает!
— Не принимает... Вот ты исхитрись и сдай. И второе задание, главнее первого. Добудь хоть десяток флаконов эфира. У нас раненые в живот… Нетранспортабельные. Помрут, если не прооперируем.
Осоков просительно уставился на девушку.
«Начальник медсанбата, — думала Катя, — а просит, будто мальчишка для своего удовольствия».
— Разобьюсь, но сделаю, товарищ военврач второго ранга, — истово поклялась Катя.
— Разбиваться не надо, Катюш. Ты для медсанбата ценный кадр. Просто постарайся.
Эвакогоспиталь располагался километрах в тридцати от медсанбата. Ехать предстояло по деревянному настилу, через проклятое место, которое с обеих сторон простреливалось артиллерией фашистов. Да ещё снайперы охотились за смельчаками, рисковавшими двигаться по лежнёвке в дневное время.
В кузов набросали хвойных веток, на них уложили раненых, сколько смогли.
   
— Потерпите, ребятки, — уговоривала раненых Катя, помогая им улечься удобнее. — В эвакогоспиталь доберёмся, а там вас на самолёте в тыловой госпиталь отправят. Только дорога у нас, сами знаете, какая: ямы да кочки. Так что вы уж шофёра не костерите…
Истрёпанная трехтонка без стёкол в кабине, с посечёнными осколками и пулями бортами запрыгала по лежнёвке, как коза.
В горловине у Мясного Бора попали под миномётный обстрел. Осколки щепили борта грузовика, двух раненых бойцов в кузове ранило повторно. Шофёр, вцепившись в баранку, гнал машину, то увеличивая скорость до максимальной, то почти останавливаясь, чтобы не дать возможности фашистским миномётчикам положить мину в цель.
Катя провалилась в сиденье, желая спрятаться от обстрела. Ей казалось, что осколки и пули свистят в кабине, влетая и вылетая через окна без стёкол.
Наконец машина выскочила из-под обстрела. Водитель затормозил и заглушил машину. Катя вопросительно посмотрела на него.
— Вода закипела в радиаторе, вишь, пар валит, — кивнул шофёр вперёд. — Ты, девка, сиди, а я воды из болота наберу, — сказал водитель, достал из-за спинки сиденья брезентовое ведро и взялся за ручку дверцы.
— Стой! — закричала Катя и схватила шофёра за рукав. — А если снайпер? Тебя убьют, кто машину с ранеными поведёт?
Выхватив у водителя ведро, она выпрыгнула на бревна лежнёвки, поскользнулась и едва не упала, но, взмахнув рукой с ведром, будто хотела зашвырнуть его подальше, удержала равновесие. С трудом отцепила фиксаторы и подняла капот: пар валил из-под крышки радиатора.
— Вода вниз не течёт? — громко спросил водитель.
Катя, как смогла, осмотрела радиатор.
— Сухой!
— Ну, слава богу, — буркнул водитель. — Ты там осторожнее. Да побыстрей, не дай бог и вправду снайпер объявится.
Катя подскочила к краю лежнёвки, зачерпнула вонючей, но чистой воды из бочажины, с трудом разогнулась. Вдруг будто кто сорвал с неё пилотку, бросил на землю. Тут же раздался далёкий сухой щелчок. Катя подняла пилотку, увидела дырку. По спине кожу стянуло холодом, мышцы сковало, в душе будто струна напряглась, того гляди лопнет. Снайпер!
Вторая пуля пробила то место, где крепилась дужка ведра. Но не разорвала.
«Забавляется, сволочь!» — поняла Катя.
Она погрозила в ту сторону, откуда, предположительно, стрелял снайпер, и прыгнула к машине. Наверное, её скрыл открытый капот, потому что снайпер молчал.
Катя схватилась за крышку радиатора, но водитель остановил её:
— Не ошпарься! Тряпкой накрой! — и кинул ей замасленную тряпку.
Когда Катя села в кабину, водитель восхищенно посмотрел на девушку, одобрил:
— Огонь девка! Ты, случайно, не из разведчиков будешь?
— Не-ет, я медсестра, — засмущалась Катя. И не удержалась, похвасталась: — Жених у меня в разведке.
   
До деревни с эвакогоспиталем доехали быстро. У избы с высоким и широким крыльцом, где располагалась сортировка, было тихо, безлюдно. Катя знала: раз госпиталь закрыл приём раненых — умолять персонал в сочувствии бесполезно. Она скомандовала водителю подъехать к крыльцу задом, выскочила из кабины, подхватила валявшийся у крыльца кол и подпёрла дверь.
— Сгружаем, дяденька! — крикнула водителю.
Водитель понял боевую невесту разведчика с полуслова. Откинул продырявленный осколками мин и пулями борт машины, и стал торопливо перетаскивать раненых на крыльцо.
— Терпи, братки, — уговаривал раненых. — Теперь не до нежностей. Ежели мы вас здесь не оставим, придётся назад везти.
Катя пристроила одному из раненых под голову документы.
Санитар, увидев в окно несанкционированную разгрузку, кинулся к двери, но, припёртая колом дверь не открылась. Санитар кинулся к окну, забарабанил кулаком в раму, беззвучно заматерился со злобным лицом…
«Ничего, — думала Катя, садясь в машину, — вы тут в тылу, вам проще распорядиться ранеными. Ежели все бумажки ладить по правилам, бедняги поумирают».
— Гони! — скомандовала водителю.
Теперь надо раздобыть эфир, иначе раненые в живот ребята без операций умрут.
Спросив у проходящего бойца дорогу, подъехали к складу медикаментов, располагавшемуся в избе на другом конце села. В большой комнате, заваленной ящиками с медикаментами, за столом сидел пожилой интендант, заведующий складом.
— Здравствуйте, — доброжелательно поздоровалась Катя, села за стол, из стопки взяла лист бумаги, обмакнула перо в чернила и написала расписку: «Медсестра МСБ-351 Екатерина Голикова получила со склада госпиталя 12135 десять флаконов эфира».
Протянула бумагу интенданту. Он покосился на листок и безразлично заметил:
— Нужна резолюция начальника госпиталя.
Катя уронила листок с распиской на стол, вытащила из кобуры «Вальтер», доставшийся ей от убитого Кости Головина, сняла с предохранителя:
— Вот резолюция. У нас, за Долиной смерти, раненые в живот умирают. Ради этих флаконов я через «горлышко» сегодня днём проехала. В меня снайпер стрелял, — Катя повернула пилотку так, чтобы интендант увидел дырку от пули. — Так что я десять флаконов заберу. И назад через Долину смерти поеду.
Завскладом молчал.
Катя огляделась, увидела ящик с эфиром. Держа в поле зрения интенданта, положила в валявшийся у стола вещмешок десять флаконов, попятилась к двери.
Интендант не шелохнулся.
Катя толкнула задом дверь, вышла, ногой захлопнула ее. Увидела висевший в проушине дверной клямки замок, накинула петлю и просунула в проушину дужку замка... Кто его, интенданта, знает! Вдруг выскочит на крыльцо и завопит: «Грабят!» Тогда трибунала за грабёж военного склада не избежать. Но трибунал Кате не страшен — у них в санбате страшнее трибунала. Беда, если она эфир не доставит — раненые умрут.
— Ну, теперь всё, — радостно сообщила водителю. — Гони домой. Здесь не остановили, авось и по дороге не подстрелят.
Снайперы на обратном пути не беспокоили. Стреляли минометы, справа и слева чмокали фонтаны грязи, но машина так громыхала по бревнам лежнёвки, что счастливая от выполненного задания Катя на взрывы внимания не обращала..
   

= 13 =

В свежем воздухе солнечного утра ощущался пряный запах земли и ароматы цветов. Но Гюнтер не обращал внимания на очарования природы: снайперу нельзя отвлекаться: он, как хищник, сосредоточен на выслеживании жертвы. Гюнтер в бинокль осматривал подступы к русской линии обороны. Где-то там, в хорошо замаскированном логове прятался его враг, русский снайпер. Русский — профессионал, убил восемь товарищей Гюнтера.
Вон там у основания большого куста трава торчит неестественно. Несколько веток кустарника обломаны, образуют прореху… Гюнтер почувствовал прилив адреналина, когда увидел неясные очертания замаскированного оптического прицела и винтовочного ствола… Да, это берлога русского снайпера!
Вспышка на дульном срезе подтвердила, что это винтовка снайпера... Гюнтер увидел пулю, летящую в него. Проломив череп в середине лба, пуля взорвала мозг и мысли...
Неодолимый ужас вырвал Гюнтера из глубокого сна. Сердце бешено колотилось, тело взмокло от пота, будто он только что вылез из воды. Гюнтер глубоко вздохнул раз, другой, заставляя себя успокоиться. Господи, какое счастье, что это всего лишь сон!
Крохотное оконце под крышей бункера черно, значит, до утра далеко. Но пытаться уснуть бессмысленно.
Гюнтер накинул на плечи шинель, вышел из бункера. В чёрном небе блистали россыпи ярких звёзд. Чужое небо так красиво! Гюнтер вдохнул ночной воздух, свежий и вкусный. Чужой воздух, но какой приятный!

***
Гюнтер с приятелями случайно нашли винтовку с оптическим прицелом. Из интереса стреляли в иванов. Потом устроили соревнование. Стрелок в бинокль находил жертву, показывал её приятелям:
— Вон, метрах в пятидесяти правее пулемётного гнезда.
Высунувшись из окопа на полкорпуса и облокотившись на бруствер, иван тоже разглядывал немецкие окопы в бинокль.
Гюнтер тщательно прицелился и выстрелил. Иван упал на бруствер и замер.
— Убит, — подтвердил Йонг. — Два балла на твой счёт.
Пауль подстрелил ивана, который вылез из окопа и зачем-то побежал в тыл.
— Готов!
— Нет, шевелится, — возразил Йонг.
— Сейчас добью, — пообещал Пауль.
— Если добьёшь, всё равно четверть балла минусую за перерасход боеприпасов, — пригрозил Йонг.
Но раненый успел отползти и скрыться в окопе.
— Один балл, — записал окончательный результат Йонг.
Гюнтеру были интересны «выстрелы с изюминкой». Однажды он увидел бутылки, разложенные в приямке, выкопанном в задней стенке окопа иванов. Это, конечно, были бутылки с зажигательной смесью. Иваны, вероятно, готовились к отражению атаки танков. От выстрела бутылки взрывались одна за другой, фейерверком разбрасывая далеко в стороны адский огонь. Иваны бешено прыгали и катались по земле, выскочив из окопа, тщетно пытаясь затушить поджаривающий их тела «коктейль Молотова». Хохотали любители-снайперы тогда до упаду, а друзья вписали на счёт Гюнтера десять баллов.
Стрельба по русским была приятным времяпрепровождением. Больше всего баллов набирал Гюнтер. В конце концов он решил, что быть снайпером интереснее, чем скучать в окопе, и подал рапорт, чтобы его отправили на курсы снайперов.

***
Гюнтер хорошо помнил свою первую вылазку в качестве штатного снайпера.
На охоту он вышел затемно. Когда солнце поднялось над горизонтом, из хорошо замаскированного укрытия наверху небольшого холма, заросшего деревьями, он осматривал в бинокль закрытые артиллерийские позиции русских. Гюнтер обрадовался, как охотник, увидевший крупную дичь: по открытой местности к батарее шла группа военных. Шли открыто, уверенные, что их из окопов противника не видно.
В оптический прицел Гюнтер разглядывал «дичь».
Во главе группы шёл довольно молодой военный, судя по осанке, поведению и одежде, командир, одетый в форму особого покроя из материала высшего качества и превосходные ботинки. Командир споткнулся и чуть не упал. Шедшие за ним дёрнулись помочь, но командир пренебрежительным жестом остановил подчинённых, достал из кармана белоснежный платок, вытер руки и штаны от капель грязи. Вероятно, это был командир высокого ранга. Русский тщательно отряхнул платок, сложил его и опустил в левый нагрудный карман.
Гюнтер поймал в перекрестье прицела пальцы командира, застёгивающие пуговицу клапана, и, улыбнувшись, нажал на спусковой крючок.
Выстрел раскатистым треском нарушил рассветную тишину. Командир пошатнулся и недоумевающе уставился на дыру в кармане, из которой брызнул фонтанчик крови. Его подчинённые шарахнулись в разные стороны. Командир опустился на колени и свалился в кусты. Двое из подчинённых попытались оттащить тело командира в укрытие, но поплатились жизнями за попытку выполнить уставной долг. Понимая, что охота закончилась, Гюнтер покинул укрытие.

***
Гюнтера охватывала охотничья лихорадка, когда он обдумывал, где выследить добычу. На исходной позиции у него успокаивалось дыхание, обострялись слух и внимание. Поймав в прицел добычу, он чувствовал удовлетворение охотника.
Снайперскую тактику Гюнтер развил до совершенства. Он любил стрелять, когда иваны массой шли в атаку. В начале атаки без разбора стрелял красноармейцев в животы, чтобы стоны и вопли раненых, предсмертные проклятия и судороги умирающих деморализовали наступавших, лишили их задора, сдержали бег. Потом Гюнтер принимался выбивать лидеров, стрелял в голову или в сердце. Когда иваны обращались в бегство, стрелял в область почек. От таких ранений иваны кричали по-звериному, их крики усиливали панику. За одну атаку Гюнтеру удавалось подстрелить десятка два иванов.
Когда Гюнтер стрелял по русской солдатке, так уморительно бегавшей с брезентовым ведром у машины, он от души забавлялся. Убивать её Гюнтер не планировал.
Утренняя охота была удачной, он отправил на тот свет двух иванов. Убил бы и третьего, выйди шофёр из кабины. Но на дорогу выскочила женщина. Выглядела она несуразно: широченные штаны, тонюсенькие ножки… Гюнтер даже ухмыльнулся, наблюдая в оптический прицел русское чудо-юдо пехотное, имевшее наглость погрозить в его сторону кулаком. В этот момент он увидел в прицел довольно милое, смешное в гневе девичье лицо, и решил отпустить её: большого вреда рейху девка не принесёт, а на будущей его, Гюнтера Шпильмана, ферме в России работниц потребуется много. Приучив к аккуратности и необходимости ладить с хозяином, можно сделать такую горничной со всеми приятными для хозяина обязанностями. И оставил в живых будущую горничную — он сегодня добрый.
Мечтая о вымытой и обученной служанке, он вспомнил о Барбаре и решил, что дарит русской жизнь ради своей молодой жены. При случае расскажет ей об этой забавной истории, умолчав, естественно, о мечтах насчёт горничной.
Жену и крошку Вилли он любил, заботился о семейном благополучии. Когда ездил в отпуск, привёз им увесистый «булыжник» из золотых зубных коронок, сплющенных в бесформенный комок обыкновенным молотком, взятым у механика, чтобы их натуральный вид не навеял дурных ассоциаций на созерцателей. Собственно, из-за этого хобби Гюнтера и прозвали «дантистом»: приобретёнными по случаю стоматологическими щипцами он выдирал из челюстей убитых иванов, а чаще евреев, золотые мосты и коронки.
Дома за ужином, рассказывая о службе, он обмолвился, что прицелы на немецких карабинах не очень пригодны для снайперской стрельбы. В конце отпуска Гюнтер получил два подарка. Барбара подарила мужу золотой медальон с фотографиями себя и маленького Вилли. А второй подарок лишил Гюнтера способности говорить. Мать преподнесла ему оптический прицел шестикратного увеличения фирмы «Хенсольдт» и коробку специальных снайперских патронов, произведенных с особой точностью. Мать посоветовалась со знакомым, хорошим охотником, и он помог ей выбрать в охотничьем магазине лучший оптический прицел, который можно установить на боевой карабин. Наверное, матери пришлось истратить на подарок значительную часть сбережений. Но она очень любила сына, как и он её, поэтому не пожалела денег.
    
Приехав на фронт, Гюнтер пристрелял карабин с новым прицелом и вышел на охоту. В первый же день уничтожил двух русских пулеметчиков, уложил, как поросят в свинарнике.
Русские, вероятно, заметили, откуда вёл огонь снайпер, и открыли миномётный огонь.
Гюнтер сидел в засаде с молодым снайпером, Гансом Краузе. Когда начался миномётный обстрел, Гюнтер сполз пониже в окопчик и решил подремать, пока иваны не успокоятся. Молодой Ганс же решил разглядеть, откуда бьют русские миномёты и, при возможности, подстрелить миномётчиков. Он то и дело высовывал голову над бруствером. Во время очередного взрыва осколок угодил ему в каску. Ганс рухнул вниз и заорал от боли.
Гюнтер снял с неудачника каску, осмотрел голову, постучал согнутым пальцем по каске.
— А могли и в голову попасть, — сказал с усмешкой. — Но, даже если бы голова и пострадала, это для тебя несущественно: ты пользуешься головой только для того, чтобы есть ей. И, вынужден огорчить тебя, Ганс: «ранения на родину» у тебя нет. У тебя вообще никакой раны нет. Так что кончай орать.
Он тронул пальцем вмятину на шлеме и добавил:
— Смерть всего лишь погладила тебя по головке.
Ганс немного успокоился, перестал орать, только постанывал время от времени. Но желание выследить русских миномётчиков у него пропало.

= 14 =

В медсанбате катастрофически не хватало людей. Приёмо-сортировочное отделение работало без врача, службу тянули фельдшер и медсёстры. В хирургическом взводе на износ работали два хирурга, а надо бы шестерых. Перевязочный взвод и противошоковое отделение тоже работали без врачей.
Учитывая организационные способности и неутомимую энергию Кати, её назначили старшей сестрой терапевтического отделения взамен заболевшей.
Старшина Хватов тоже крутился, как белка в колесе, решая нескончаемые хозяйственные проблемы.
— Ну почему я не шестирукий серафим (прим.: шестикрылые серафимы — могущественные ангелы, сильнее которых только Бог)! — то и дело вздыхал Хватов.
Вошебоек из бочек он наделал. От паразитов раненых в медсанбате избавляли довольно успешно. Сложнее было с помывкой. Но и здесь смекалка старшины Хватова помогла. С помощью выздоравливающих и шоферов он разрезал несколько бочек на половинки, расставил их в палатке. В воду бросали раскалённые в кострах булыжники — вот тебе и помывочное хозяйство на восемь человек с индивидуальными корытами-полубочками.
В той помывочной беспрестанно мыли раненых, до медиков очередь не доходила. А женскому персоналу тоже хотелось помыться.
Однажды Хватов ухватил за руку проходившую мимо помывочной палатки Катю:
— Катюш, помыться желаешь?
— Трофимыч, дорогой, да за счастье такое удовольствие! Так ведь бойцы там моются!
— А я для тебя филиал организовал. Ежели приноровишься, не хуже, чем в городской бане помоешься.
«Филиал» Хватов соорудил очень простой. Сзади помывочной прислонил наклонно три жерди, накрыл их плащ-палатками, на землю еловых лап набросал. Поставил два ведра, с горячей и холодной водой — вот тебе и индивидуальная моечная. Вошла Катя в «нумер», под ноги портянку бросила. Плеснула на себя горячей водой — блаженство неимоверное!
Удовольствия такого выпало Кате всего два раза. В остальное время всё второпях: где водой из кружки, где как…
   

***
Катю вызвала командир терапевтического отделения Наталья Александровна Соколова.
— Среди личного состава увеличилось количество желудочно-кишечных заболеваний. Люди голодают, едят всё, что могут разжевать. Варят кожаную сбрую, ремни, берёзовую кору, всё, что ползает и прыгает, травятся лошадиной падалью. Нам с тобой надо провести лекции, обойти позиции, рассказать, какие расстройства бывают от некачественной пищи.
Для начала Соколова собрала выздоравливающих бойцов, чтобы рассказать, что можно, а что нельзя употреблять в пищу. Вид у несчастных был хуже некуда. Лица отечные, кожа натянута, блестит, того гляди лопнет. А другие худы как кащеи, скулы заострились, щеки провалились. И лихорадочный блеск в глазах на неимоверно усталых, отрешённых лицах. Вроде и смотрели раненые на доктора, но равнодушно, будто сквозь неё. И понимала доктор, что слова не доходят до сознания, будто в болоте вязнут. Заметила она, как боец, закрыв глаза, склонил голову.
Подошла, тронула за плечо:
— Не положено спать на лекции, гвардеец, — проговорила в шутку.
— Отмучился гвардеец, доктор, — прошептал его сосед. — Померши он... Уснул навечно. Не успел узнать, что можно ему на том свете потреблять в пищу, а что медицина запрещает.
На следующий день военврач со старшей медсестрой отправились в обход боевых позиций. Недалеко от медсанбата наткнулись на красноармейцев, сидевших у костра. Растянутая над костром на кольях плащ-палатка не давала дыму подниматься вверх. Над костром на палке висел котелок. Судя по вони, бойцы варили падаль.
— Что варите? — спросила Соколова у понурых бойцов. Никто головы не поднял. Один из бойцов неопределенно шевельнул рукой.
— Товарищи красноармейцы! То, что у вас в котелках, хуже немецкой пули. Съев падаль, вы можете заболеть. Это всё равно, что членовредительство, А лечить вас нечем. Уничтожьте это!
Слушали молча, вопросов не задавали, не возражали. Но никто не шевельнулся.
— Товарищ младший сержант, — командирским голосом приказала Кате Соколова, — вылейте эту гадость!
Вылили в траву, затоптали ногами. Пошли дальше.
Наткнулись на трёх бойцов, которые несли смердящую голову лошади.
Велели бросить в болото, лезть в которое было опасно.
Подобрали несколько листовок на русском языке. Немцы приглашали голодных красноармейцев сдаваться: «…Берите котелки и отправляйтесь на немецкие пункты питания. Пропуском послужит поднятый над головой котелок. Каждый день на немецкой кухне в меню борщ украинский с салом, картошка с тушёнкой и компот из сухофруктов».
Порвали листовки, пошли дальше…
   
= 15 =

Особая рота Семёнова с двумя приданными сорокопятками держала оборону, не давала противнику перебрасывать подкрепления по единственной дороге через болото.
По нескольку раз в день немцы обрушивали на защитников мощные бомбовые и артиллерийские удары. Семёнов помнил, как берёг бойцов их бывший командир роты Говорков, и рассредоточил людей в высоких камышах по кромке болота. «Юнкерсы» же вываливали бомбовый груз на сосновую рощу, укрывавшую возвышенность. И едва немцы пытались двинуться по дороге, их встречал прицельный пушечный и оружейный огонь.
Одна беда — снайпер досаждал. Попал под выстрел и Семёнов. Пуля, направленная снайпером бойцу в голову, скользнула по каске и рикошетом задела Семёнову плечо.
— Не каждая пуля находит своего бойца, — похлопал Семёнов по вмятине на каске бойца.
Санинструктор перевязал рану, намекнул о медсанбате, но Семёнов отмахнулся, пообещав показаться врачу, как выдастся возможность.
Подошёл Сёмка Агафонов, поцокал языком, посочувствовал Семёнову. Пообещал:
— Подкараулю. И прихлопну... Раз повадился, будет шкодить, пока не отвадишь. Хамская порода.
Семёнов непонимающе глянул на Агафонова.
— Прошу разрешения отлучиться завтра с утра пораньше. На сегодня ганс работу закончил, а завтра с утра появится. Красноармейцы уже дёргаются. А когда вас он царапнул, и вовсе... Я насчёт снайпера.
— Справишься? — больше для очистки совести, чем по необходимости, спросил Семёнов. — Напарника возьми.
— Больше народу — больше шума. Один справлюсь.
И похвастал неожиданно для себя:
— К вечеру живым доставлю...

***
Гюнтер внимательно осмотрел окрестности через прицел: изуродованные взрывами, похожие на инвалидов, деревья, рваное одеяло травы, ровная, покрытая ряской, поверхность воды. Прислушался. Не слышно чавканья ног, человеческого говора. Никакого движения. Русские стали осторожны. Охота не складывалась. Солнце двигалось к зениту, пора отправляться восвояси.
Должен был подойти обер-фельдфебель Прюллер, чтобы прикрыть отход… Ну-да ладно, встречу его на обратном пути, подумал Гюнтер.
Аккуратно надев на оптический прицел замшевый чехол, Гюнтер встал на четвереньки и попятился из логова, бережно прижимая карабин к бедру. Хорошее оружие для снайпера, что скрипка старого мастера для музыканта, требует заботы и аккуратного обращения. Гюнтер разогнулся, продел руку под ремень карабина, чтобы забросить его за спину… И его глаза встретились с насторожёнными глазами чужака. Русский! Иван стоял за кустом, Гюнтер видел только его глаза. Стараясь не делать резких движений, Гюнтер уронил карабин, стрелять из которого в данной ситуации было сложнее и ненадёжнее, и приготовился ухватить лежавший у правого колена МП. Но выследивший его иван угадал намерения снайпера, со зловредной улыбкой отрицательно покачал головой, высунул из куста ствол автомата и предупредил:
— Хенде хох!
   
Гюнтер знал этот «маленький пулемёт» русских с деревянным прикладом, толстым из-за дырчатого кожуха стволом и круглым диском, в котором пряталось десятка три смертей. Этот парень своей машинкой может сделать из него, Шпильмана, качественный фарш, подумал Гюнтер и подчинился приказу.
Вероятно, шупленький солдатик, вышедший из-за куста, наткнулся на него случайно. Помощи не зовёт, значит, один. Гюнтер ни капли не испугался. Он абсолютно не сомневался, что переиграет ивана.
Сёмка смотрел на здоровенного немца и ругал себя за скоропалительное обещание доставить снайпера живым. Уложить бы фашиста прямо здесь — и делу конец. Но, раз обещал командиру, надо вести.
Сёмка снисходительно улыбнулся: ему было приятно, что он взял снайпера. Тем более, такого бугая. Шевелением автомата он велел немцу отойти в сторону, подобрал его оружие. Свой и немецкий автоматы повесил на плечо, а мечту любого стрелка — карабин с оптическим прицелом — взял на изготовку, для устрашения дослав патрон в патронник. Приказал:
— Форвертс!
Кажется, это значило по-фашистски «вперёд». Для надёжности шевельнул стволом карабина в нужном направлении.
«Чёртов Прюллер, где ты? — мысленно ругал обер-фельдфебеля Гюнтер. — Прикончи этого ивана!»
Метров через двести Сёмка приказал снайперу свернуть «нах линкс», то есть, налево. Немец остановился в нерешительности — впереди было болото.
— Марш-марш! — потребовал Сёмка. — Проверено, есть дорога...
Немец то и дело поскальзывался, едва сохраняя равновесие, поэтому Сёмка разрешил ему опустить руки. Откуда неопытному мальчишке знать, что немец поскальзывался нарочно!
Где-то раздался взрыв противотанковой мины. Гюнтер от неожиданности поскользнулся всерьёз.
Гюнтер отмечал, как русский недоносок делает одну оплошность за другой, и без спешки, обстоятельно, как приучила его снайперская профессия, готовил ситуацию для нападения на русского. Старательно спотыкаясь и изображая, что передвижение по упругой, пропитанной водой тропинке стоит ему труда, сокращал расстояние до конвоира. Гюнтер даже упал, постаравшись сделать это натуральнее, чтобы приучить русского к резким движениям своего тела.
      
Сёмка, наблюдая за неуклюжестью пленного, с презрением думал о слабой физической подготовке хвалёных немецких солдат.
Чтобы заставить якобы изнемогавшего от усталости пленного двигаться быстрее, Сёмка ткнул его стволом карабина в спину. Это была грубейшая ошибка. Немец резко повернулся и с силой ударил рукой по стволу. Сёмка потерял равновесие и плюхнулся в вонючую болотную жижу.
Но и Гюнтер от резкого движения поскользнулся, взмахнул руками и рухнул следом.
Оба барахтались, забыв о «законе болота»: от беспорядочных движений трясина засасывает сильнее. Болото жадно чавкало и выплёвывало из-под барахтающихся людей грязь и гниль, из мутных глубин отрыгивало трупный газ и зловоние смерти.
Наконец, выбившись из сил, противники замерли, запалёно дыша и молча поглядывая друг на друга.
Немец «плавал» ближе к тропинке, погрузившись в трясину по шею. Русский был у Гюнтера почти за спиной, и, чтобы увидеть его, немцу пришлось что есть сил повернуть голову.
Сёмка погрузился в грязь до подмышек.
— Verdammte Schei;e! (прим.: «Проклятое дерьмо», равноценно русскому «…твою мать!») — выругался сквозь зубы Гюнтер. Угодило же его так банально искупаться в вонючем свинском русском болоте!
— Ага… Фердамте… — бормотал Сёмка, наблюдая за немцем. — Умник… Где вас только берут, таких умных… Завещай мне свой ум, когда будешь помирать.
Сёмка заставил себя успокоиться и огляделся. Ближе к тропинке росла кривая осина. Одна из её ветвей нависла над немцем. Но поднять руки вверх немец не мог, потому как любое шевеление вверх двигало его тело вниз. А он погрузился в грязь уже почти до подбородка.
У Сёмки руки были на поверхности. Он понял, что ему надо дотянуться до немца, а потом…
Сёмка выбросил вперёд одну руку… Кончиками пальцев он коснулся немца… Немец попытался отодвинуться… Сёмка двумя пальцами ухватил немца за погон.
Немец возмущённо дёрнулся, но, почувствовав, что погрузился в грязь ещё на сантиметр, замер.
Уцепившись щепотью за погон, Сёмка попытался согнуть руку, чтобы подтянуться к немцу.
Чувствуя, как русский тянет его за плечо, немец беспокойно завертел головой.
Сёмка медленно, очень медленно, по миллиметрам, приближался к немцу. Но пальцы от напряжения деревенели, удерживать мокрый погон немца становилось всё труднее.
Немец дёрнул плечом, желая освободиться от захвата русского…
Грязная ткань уползала из пальцев Сёмки.
Немец дёрнулся ещё раз. Но каждое движение погружало его на сантиметр в трясину. Он уже задирал подбородок, чтобы в рот не лилась грязь…
Сёмкины пальцы бессильно соскользнули с плеча немца… Но Сёмка взмахнул другой рукой и пальцы, хлопнув по грязной воде, как крючком, зацепили воротник немца. Сёмка двумя руками вцепился в воротник, потянул немца к себе и вниз, вытягивая своё тело из болота…
Немец страшно закричал, но зловонная жижа захлестнула ему рот. Гюнтер закашлялся, захрипел, что есть сил задёргал руками, пытаясь сбросить щуплого ивана, оседлавшего его в последнем прыжке к жизни... Но конвульсивные движения рук становились всё слабее и медленнее и, наконец, совсем прекратились. Обеими руками Сёмка опёрся о плечи мёртвого немца. Тело немца стало опорой, которая помогла Сёмке дотянуться до спасительной ветки…
— Смерть — вообще неприятная штука, — пробурчал Сёмка. — Понимаю, не понравилось тебе русское болото. На том прощения просим, как говорили в старину. А с другой стороны, на кой ляд ты к нам припёрся?


***
Обер-фельдфебель Прюллер не заметил, как задел ногой растяжку — проволоку бокового взрывателя мины. Взрыв оторвал ему ноги, швырнул тело в воздух и нанизал на высокий кол, до недавнего артобстрела бывший деревом.
Через несколько дней остатки древесного ствола срезала пулеметная очередь, оторвав от изрядно разложившегося тела голову и руку. Обрубок тела упал на землю. Ещё через несколько дней снаряд расшвырял вонючую массу из обрывков обмундирования, мяса и костей в разные стороны. То, что ещё оставалось от обер-фельдфебеля, растащили мыши и насекомая мелочь. Русская земля не приняла в себя опытного немецкого вояку.

= 16 =

Понятия «не есть досыта» и «голодать» так же отличаются друг от друга, как болезнь отличается от смерти.
У много дней голодавшего речь негромкая и невнятная, глаза шныряют в поисках хоть чего-то, чем можно обмануть голод, во взгляде тоскливая хмурь. Голод сверлит, грызёт желудок, сводит с ума, не даёт ни о чём думать, кроме пищи. Голод убивает брезгливость: голодный может съесть грязное, тухлое, червивое… и самого червя. Голоду главное, чтобы его ублажили, а чем — дела нет. Голод не признаёт моральных устоев. Во время жестокого голода проявляется суть человека. У иных голод стирает всё человеческое, усиливает инстинкты, превращает в бездумного и злобного зверя, готового на любое насилие и преступление ради еды. В голове и теле одно страстное желание: есть. Сейчас! Голод — враг самоубийства: от голода страстно хочется жить. Как угодно, но жить! Жить хочет тело, потому что душа голодного мертва…
   

***
У костерка сидели пятеро «нищебродов», вооружённых винтовками. Мокрые ватные штаны болтались вокруг ног мешками. На головах зимние шапки с жестяными зелёными звездами. Несмотря на жару, все одеты в изгвазданные в грязи до невозможности телогрейки, похожие на старушечьи заношенние кацавейки. Подпоясаны брезентовыми ремешками — кожаные давно съели.
Лягушку честно разделили на пятерых, тщательно проследив, чтобы всем досталось поровну. Потом пили из котелка бульон. Чувствуя благодать в животах, лежали на земле, отдыхали. Комары тучами вились над истощёнными людьми. Открытые лица и кисти рук настолько грязны, что комары засохшую корку на коже не прокусывают. Да и притерпелись бойцы к комарам. Притерпелись к голоду. Они и к смерти, похоже, притерпелись.
— Ты бы хоть в луже помылся, что-ли, — посоветовал боец соседу, чуть отмахнув воздух от своего лица. — Воняешь прокисшей кострюлей. Рожи и руки, вон, чёрные, как у неумытой обезьяны.
— Война, брат. Дома я побелей был, — безразлично ответил сосед.
— Наверно, побелей. А то бы жинка от тебя негритят нарожала.
— Вот привязался, ходячая катаклизьма... На себя посмотри — не белей меня!
— Катаклизьма... это кто?
— Для кота... клизьма! Отстань!

***
— Неприятные новости, доложу я тебе, Матвей Лукич, — неслужебно, усталым и бесцветным голосом обратился к Семёнову начальник особого отдела майор Березин. — Имеем сведения о случаях помешательства на почве голода. Сам-то как?
— Словно муху проглотил — так на душе кисло. Но терплю, — попытался улыбнуться Семёнов. — На травку нажимаю... Похудел, конечно, шатает от лёгкого ветра, но держусь… за ветки. Наверное, выгляжу как рентгеновский снимок, если меня раздеть. Поэтому не раздеваюсь. И бойцы у меня в порядке. Главное, духом выстоять, не поддаться голоду.
— Н-да-а... Если сильно захотеть, можно горы своротеть. Только не все духом выстояли, — помрачнел бы чекист, но лицо у него от постоянного пребывания «на природе», от умывания без мыла плохой водой, от голода и без того было монгольского цвета. — Есть такие, что... Доложили мне, Матвей Лукич, что найден труп красноармейца, недавно погибшего от взрыва. Одежду и белье с него сняли... Всё мясо на ногах обрезано до костей.
— Да вы что!.. — протяжно, по складам прошептал Лукич. Он понял, почему мясо обрезано, и оттого ему стало тошно. — Чудно дядино гумно — семь лет хлеба нет, а свиньи роются.
— В общем, есть сведения, что человечиной начали питаться. Представляешь, что будет, если слух подтвердится, и об этом узнают наверху? Или противнику станет известно. Армии позор из-за двух-трех спятивших, и нам секир-башка: недоглядели. Тебя-то не тронут: не велик чин... В общем, выяснить надо, кто этим занимается. И пресечь. Любой ценой, Матвей Лукич! Раз и навсегда! Наделяю тебя чрезвычайными полномочиями. Понял? Главное — строжайшая секретность. Никто об этом не должен узнать.
   
Он развернул на столе карту.
— По имеющимся данным, вот в этом квадрате варят мясо... Вот ты и установи… что за охотники… Тьфу! И поступай с «браконьерами» по законам военного времени. Об исполнении доложишь мне лично.
…Лейтенант Семёнов и младший сержант Корнеев вошли в рощицу. Низко над деревьями нависало грязно-серое небо. От терпкого запаха разложения, смешанного с  испарениями прогнившего болота, перехватывало дыхание.
С месяц назад здесь шли интенсивные бои — огромная поляна усеяна трупами советских бойцов. Тошнотный запах разлагающейся плоти. Мертвецы, мертвецы, мертвецы… Бока и спины трупов продырявлены, разорванные на части тела. Зрелище страшное. Глядя на останки, легко представить, как гэвэры крошили людей.
Смерть выпила глаза и сожрала щеки убитых. Голые, жёлто-восковые черепа. Или чёрные, покрытые серыми чехлами остатков кожи, истрепавшейся, как папирус, с прогнившими губами, похожие на головы египетских мумий. В зияющих чернотой ртах, ухмыляющихся смертью, белеют зубы. Пустые глазницы укоризненно смотрят на забредших к ним живых. Потемневшие обрубки конечностей раскиданы, как усохшие корни. Лохмотья кожи на костяшках пальцев, сжимающих заржавевшие винтовки. Из кучи лохмотьев, слипшихся от грязи, торчат берцовые и бедренные кости, а сквозь дыры в шинелях и гимнастёрках, вымазанных чем-то вроде смолы, белеют и желтеют позвонки. Рёбра похожи на прутья изломанных клеток. Там и сям валяются измаранные ремни, простреленные и расплющенные фляги и котелки.
На войне смерть — дело обычное: на войне бывает, что и убивают. Фронтовики привыкают к виду трупов. Или, хотя бы стараются не замечать мертвецов, как не замечают грязь на руках во время приёма пищи, как не замечают кучку у дороги, которую оставил пехотинец по причине отсутствия туалета в округе ста вёрст.
— Н-да-а… — протянул с печалью Семёнов. — Не дай бог кому с непривычки увидеть. Курчавые волосы станут прямыми.
Корнеев подошел к трупу политрука в очень хорошей шинели. Пнул труп, вызвав панику среди червей, зашевелившихся в пустых глазницах и в дырках от пуль в его груди.
Взял шинель за воротник, вытряхнул остатки тлена с кишащей массой червей... Скинул с себя лохмотья, бывшие когда-то телогрейкой, надел шинель.
   
— Политруковская, — указал Семёнов на звезду на рукаве, намекая, что фашисты расстреливают политруков на месте.
— Я в плен не собираюсь, — усмехнулся Корнеев.
С останков другого командирского трупа снял подходящие сапоги . Сорвал пучок травы, протер сапоги внутри.
— В дерьме... — пытается что-то сказать Семёнов, но Корнеев перебивает его:
— В дерьме, согласен. Но я-то жив!
Сбросив остатки своих ботинок с подкрученными проволокой подошвами, вместо портянок Корнеев намотал на ноги тряпки, срезанные с обмундирования мертвецов, обулся. Встал, потоптался довольный.
— Пошли, Лукич.
На другом конце поляны, у болота, увидели полуразложившийся труп бойца, лежавший на боку. Одна рука его держала ствол винтовки у головы. Одна нога была разута, большой палец застрял в спусковой скобе.
— Самострел, — констатировал Семёнов.
— Сдаваться не захотел, предпочёл застрелиться, — оправдал бойца Корнеев, поднял валявшийся рядом с трупом вещевой мешок. В нем оказались чуть заплесневелые сухари, банка кукурузных консервов, чуть отсыревшая, но пригодная для курева махорка и слежавшийся сахар.
— Спасибо, братка, — поблагодарил покойника за подарок. — Тебе это уже ни к чему.
Закусили, покурили. Почувствовав прилив сил, пошли дальше.
— Дымом пахнет, — остановился и принюхался Корнеев.
— Здесь везде дымом пахнет, — вздохнул Семёнов. — И мертвечиной.
— Свежим дымом пахнет. Костром, — убеждённо подтвердил Корнеев.
Осторожно двинулись в ту сторону, откуда тянуло свежим дымком.
Под раскидистой елью у костра сидели трое. Над огнём висела немецкая каска вместо котелка. Запах варёного мяса ударил в ноздри. У Семёнова даже голова закружилась.
— Прикрой, — прошептал он Корнееву, лизнув сухую губу. — Ежели что, клади всех к едреней фене, мать иху...
Корнеев кивнул, положил автомат на локоть, снял с предохранителя.
— Кто такие? — строго спросил Семёнов, выйдя из-за куста к костру. Следом вышел Корнеев, сделал несколько шагов в сторону, чтобы Лукич не оказался на линии огня. — Что празднуем?
Ни один из тройки не пошевелился. Холодные глаза насторожённо порыскали вокруг, кроме лейтенанта и младшего сержанта никого не обнаружили, успокоились.
— Сам-то кем будешь? Можа, дезертир — много их тут бродит, — недовольно буркнул, наконец, один.
— Я командир действующей роты, — с достоинством ответил Семёнов, но его перебил другой незнакомец:
— О! Командир роты... Без роты. А мы рота без командира. Будешь нами командовать?
И пропел, вихляясь на блатняцкий манер:
— Командир идёт по грязи, а за ним начальник связи...
— Так что празднуем? — Семёнов попытался спустить разговор «на тормозах».
— День Парижской Богоматери.
— Какой части, бойцы?
— А ты догадайся…
— Не люблю догадки, люблю разгадки. Какой части?
— Имеем честь служить в пехоте Н-ской болотной, непромокаемой, давно окружённой, пока не пленённой дивизии, — насмешливо скривив губы, заёрничал третий. — Несём тяжкий крест без колокольного звона, выполняя бесполезные приказы начальства. Не ложимся героическими костьми на амбразуры вражеских дотов, устамши — отдыхаем под пулями немецких пулемётов, когда жарко — мокнем в окопах средь болот, по-привычке делаем ратное дело истово, безропотно, как пахарь в страду. Чё ты тужишься, как на горшке, командир? — пробормотал недовольно, заменив весёлое выражение лица на угрожающее. — Люди мирно отдыхают, а ты им... отдых портишь.
— Кончай порох рассыпать, цуцик несуразный, всё равно не подожжёшь, — показал Семёнов, что и он умеет плести кружева из слов. — Встать!
Поднялись нехотя, лениво.
— Фамилия? — спросил Семёнов у центрового — невысокого жилистого парня. Он был худ, но истощенным не казался. Такие обычно выносливы и подвижны.
— Сержант Новик, — с вызовом ответил центровой, ёрничавший про болотную дивизию.
— Ты? — спросил Семёнов второго.
— Красноармеец Еремеев, — с каплей обиды ответил рыжий верзила с огромными руками, вылезавшими из рукавов шинели с чужого плеча. Несмотря на большой размер, шинель казалась на верзиле маломеркой.
Третьего, щуплого и выглядевшего усталым, Семёнов спрашивать не стал.
— Что варим? Тухлятинку к праздничному пиру?
— Обижаешь, начальник, — Новик пожал плечами. — Это в армейском ресторане еда несъедобна, да и порции слишком маленькие. А мы свежатинку варим.
— Откуда взяли?
Сержант ухмыльнулся, а Еремеев вдруг подмигнул Семёнову и «поделился секретом»:
— Оленя подстрелили, командир... Их тут много бегает, олешков! Совсем людей не боятся. Не знаешь, может, домашние? Угощайтесь с нами! Мы командиров завсегда рады угостить.
— А где рога оленьи? — спросил Семёнов.
— Дык, в болото покидали, — ответил Еремеев.
— Чтоб в атаке об них не спотыкнуться, — с серьезной миной добавил третий. — Правда, свидетелей нет. А к чему нам свидетели? Ты ж не прокурор? Свидетели хороши на свадьбе.
— Мудрёно поясняешь, — усмехнулся Семёнов.
— Как говорил один знакомый мой дурак: наука, уходящая за грань понимания людей без высокого образования.
Переступив с ноги на ногу, он подвинулся в сторону, будто хотел что-то загородить.
Семёнов глянул ему за спину и увидел бедренную кость, лишённую мяса. Человечья, определил он.
Ударом ноги Семёнов опрокинул каску-котелок, облако пара с шипением взвилось над костром.
— Нет, ты понял, чем дед бабку донял?.. Едрёна мать. Чё делает, фулюган, — вроде как пожаловался приятелям Новик и угрожающе укорил Семёнова: — Рано пташечка запела — кабы кошечка не съела. Обижаешь, начальник.
Семёнов увидел, как в огромной руке Еремеева возникла лимонка. Очередью из автомата Корнеев свалил и его, и Новика, который уже сунул руку за отворот шинели. Наверняка — за оружием. Потом и третьего, для верности. Нехорошие у него глаза. Люди с такими глазами хорошими не бывают.
— Вот и закончилось наше короткое незнакомство. Будем считать инцидент испорченным, — подытожил Семёнов, плюнув в затухающий костёр.

   

= 17 =

В июне ночь коротка: от вечерних сумерек до утренних часа четыре.
В воздухе над остатками Второй ударной армии почти круглосуточно висело множество «юнкерсов». Построившись каруселями, с раздирающим души воем сирен пикировали, сбрасывали мелкие и крупные, и тяжёлые бомбы, свинцом поливали окруженцев из пулемётов.
Не смолкали орудийная канонада, злобное рычание пулеметных очередей, треск ломающихся деревьев. Кольцо окружения стягивалось. Несмотря на невероятную скученность советских подразделений, связь между частями и управление войсками нарушились.
Много дней голодавший человек в аду, кипящем от взрывов снарядов и мин, под вой немецких штурмовиков, в смраде мертвечины, поедаемый вшами и мошкарой, спать не может.
По лесу бродили хмурые, полубезумные от голода и недосыпания люди в ватных телогрейках и наглухо завязанных ушанках — чтобы меньше ели комары и мошка.  Норма довольствия на бойца сократилась до двадцати граммов сухарей, точнее крошек, бывших когда-то сухарями. Сухари изредка сбрасывали с самолетов.
Часов почти ни у кого нет, счёт времени потерян. Вечер сейчас или утро? Какое число? Пятница или среда? Какая разница! Да и месяц какой, не все помнят.
О повиновении, простом уважении к командирам забыли. Армия превратилась в толпу. Информации о положении советских войск нет, а вражеской пропаганды — с избытком: листовки и разноцветные воззвания, призывающие сдаваться в плен, валялись на земле, плавали в воде, как огромные опавшие листья.
Лес горел, торф дымил... На земле воронки, изуродованные деревья, брошенные винтовки, искореженные бочки, упавшие с узкоколейки вагонетки… И трупы, трупы повсюду... Как стихийный скотомогильник. Как вывернутое наизнанку кладбище. Там и сям зловонные, разлагающиеся на июньском солнце трупы, облепленные мухами. Пройдёт рядом человек — мухи летят с мертвеца на живое лицо, бьются в глаза, лезут в нос, в уши, настырно пропихиваются в рот. Большие, тяжёлые от сытости, лениво жужжащие.
   

***
Семёнов со взводом бойцов встречал транспортный самолёт «с большой земли». На дымные костры, обозначавшие место получения груза, вышел двухмоторный «Дуглас». Но, словно охотник, поджидающий дичь, откуда-то выскочил немецкий истребитель, очередью поджёг правую плоскость.
Бойцы закричали с земли: «Прыгай! Прыгай!», будто летчики могли их услышать...
Самолёт с горящим крылом летел по кругу, а изнутри, открыв дверь, кто-то швырял вниз мешки с сухарями.
Истребитель поджёг второе крыло. «Дуглас» клюнул и с нарастающим ревом устремился к земле...

***
Двадцать третьего июня личный состав начали готовить для выхода из окружения.
Ночью Семёнов пошёл в медсанбат, где лежал Корнеев. Хотел попрощаться. Две недели назад при артобстреле Корнееву оторвало ногу.
Территория медсанбата походила на базарную площадь. Раненые лежали в палатках и шалашах, между кустами и под деревьями. Изголодавшемуся и обессиленному Семёнову было тошно, а раненым и того хуже. Голодали они, как и все, да ещё раны, боль.
— Попрощаться пришёл. На Мясной Бор уходим, — буркнул Семёнов. И, не очень веря, попробовал обнадёжить товарища: — Неходячих обещали транспортом обеспечить.
— Не оставляй меня, Лукич! — несмело попросил Корнеев. Как ребёнок, стыдящийся своей просьбы.
— Как ты, на одной ноге-то? Путь долгий. По бездорожью.
— Выдюжу, Лукич, — поклялся Корнеев. — На транспорт надежды нет. Успокаивают перед казнью этим обещанием. Хорошо, если немцы нас добьют. А то бросят на мученическую смерть от голода.
Корнеев взял уже потёртую от использования палку с развилкой наверху, обкрученной для мягкости тряпьём, вставил развилку в подмышку, положил руку Семёнову на плечо.
— Ну, пошли, брат, — вздохнул Семёнов.
— Попрыгали, Лукич.
Отход начался перед рассветом. Толпа двигалась вдоль узкоколейки. Шли поодиночке, брели в обнимку по шпалам, плечом к плечу, натыкаясь на впереди идущих. Ползли и тащили на плащ-палатках раненых сбоку от колеи. Настил, сильно разбитый бомбежками и снарядами, не был виден под людским потоком.
Задыхаясь, Корнеев прыгал в людской тесноте, вцепившись в рукав Семёнова. Споткнулся, упал. А Семёнова лавина спасающихся людей понесла дальше. Семёнов услышал затихающий крик: «Лукич, помоги-и-и...».
Не помог... Не смог помочь. Унёс его людской поток.
Тяжёлое дыхание со всех сторон, стоны, вскрики… Прочь из ада! Вперёд! Там свои, там свобода, там еда… Мимо упавших пробегали, перепрыгивали через лежащих.
Окрестности озарились огнём. Грохот множества мин и снарядов, всплески фонтанов грязи. Вверх летели обломки брёвен и тела людей. Безнадёжные крики о помощи, стоны …
   
Немцы из автоматов и пулемётов расстреливали бегущих.
Заговорил наш ручной пулемет, дал несколько очередей... Умолк.
Комиссар полка — то ли обессилел, то ли ранен — сидел под сосной. Вой приближающегося снаряда… Взрыв! Сосну вывернуло… Голова комиссара упала по одну сторону ствола, туловище — по другую. Болотная грязь окрасилась кровью.
На каждой кочке, где посуше, — раненые. Крики, стоны, мольба... Ополовиненный боец с окровавленными остатками ног заклинает:
— Браток, пристрели...
Взрывы… взрывы… взрывы… В воздухе трупы, земля, деревья. Сквозь дым ничего не видно. На бегущего взрывы швыряют трупы сзади, бросают окровавленные шматки под ноги спереди. Трупы только что убитых, вонючие трупы убитых неделю назад, месяц назад, полуразложившиеся трупы убитых зимой…
Семёнов наступал на убитых только что, как на кочки, проваливался в разложившиеся трупы, как в густую, смрадную грязь…
…Попытка дивизии прорвать кольцо окружения не удалась. Противник остановил наступление стеной огня. Уцелевшие в пекле, задыхаясь от чесночной вони немецкой взрывчатки, от дыма и копоти, отошли к Замошскому болоту.
Штаб через связных распространил по подразделениям директиву Ставки с требованием прекратить организованное сопротивление и выходить из окружения малыми группами.
Начальник особого отдела майор Березин и два лейтенанта-особиста организовали вокруг себя человек двадцать бойцов из разных подразделений. К группе майора присоединился и бывший ординарец Сёмка Агафонов.
Вскоре отряд Березина нагнал бредущую группу раненых человек в пятнадцать: одни прыгали, помогая себе палками, другие, шатаясь, шли в обнимку. Пятерых на носилках тащили легкораненые.
Майор Березин голодал, как и все. Передвигался из последних сил, опираясь на палку. Голода он уже не чувствовал, его мучила жажда. Майор то и дело пил вонючую болотную воду. У него опухли лицо и руки, ноги раздулись до такой степени, что Агафонов разрезал майору голенища сапог и подвязал их верёвками, скрученными из тряпок.
— Ставлю перед тобой особую задачу, Агафонов, — приказал майор. — Будешь прикрывать нас с тыла. Если немцы возьмут нас в плен — на войне, сам знаешь, всякое бывает, постарайся себя не обнаружить. Подберёшься поближе и застрелишь меня. Бей прицельно, — спокойно инструктировал майор. — Лучше в голову. Сначала меня, потом их... Нам, особистам, в плен попадать нельзя. Приказ понял?
Агафонов кивнул: чего тут непонятного. О своей смерти, тем более, о возможности попасть в плен, Сёмка не задумывался. Верил, что выберется из окружения, и всё будет хорошо.
Посланный в разведку Агафонов доложил по возвращении:
— Впереди болото. Перед болотом минное поле с МЗП.
— А на хвосте фашисты, вот-вот настигнут, — пробормотал майор.
— Положение хуже некуда, — вздохнул Сёмка.
Все знали, что за гадость эти МЗП — малозаметные препятствия, сплошная сеть из проволоки, под которой спрятаны мины натяжного действия. Разминировать такое поле невозможно.
— Претендуешь на должность начальника паники? — с грустной насмешливостью спросил майор у Агафонова.
      
— Нет, товарищ майор, реально оцениваю обстановку, — серьёзно ответил Агафонов.
— Мы прикроем вас, — сказал безногий красноармеец в возрасте, лежавший на носилках. — Оставьте нам оружие и патроны...
— А мы вам путь проложим, — сказал пожилой вислоусый сержант с отхваченной выше колена ногой. — В плен нам дороги нет — немцы увечных стреляют. Да и не хотим мы в плен. Мы лучше вам дорогу очистим... Потому как у вас руки-ноги целые, вам землю нашу от захватчиков очищать. Кто со мной, ребята?
— А ты не спрашивай, братка. Иди вперёд вожаком. А мы следом подтянемся, не сумлевайся, не отстанем, — ободрил другой раненый.
— Я и не сумлеваюсь… Ну, с Богом!
— С Богом, коли веруешь…
— В крайних случаях прибегаю, — серьёзно пояснил усатый. — Нельзя русскому человеку без веры, особливо, когда ты в годах или такое дело затеял. А уж во что верить — в идею, в Бога или в светлое будущее — это как душа прикажет.
Перекрестившись, полагая, что, коли принял божью помощь, это необходимо и некрещёному, пополз вперёд, опираясь на локти и помогая себе коленом здоровой ноги… Вскоре раздался взрыв. За ним пополз следующий. И другие… По очереди принимали смерть ради спасения боевых товарищей. По их кровавому следу двигались те, кому одноногий герой наказал землю от захватчиков очищать. Сзади ещё долго слышались выстрелы — это безногие герои отбивались от наседавших врагов.
У деревни Большое Замошье натолкнулись на немцев, которые прочесывали опушку леса. Два десятка измученных людей вступили в бой, стараясь отойти в чащу. Когда оторвались от преследователей и отдышались, в группе оставалось восемь человек.
Добрались до речки. Да не было речки! Шли через речку по скользким трупам.
Вместе с другими вышли на просеку, по которой проходила узкоколейка, а параллельно ей — лежнёвка.
От дорог остались одни названия. Жидкая грязь по колено, разбитая узкоколейка усыпана мёртвыми телами, оружием, брошенными вещами. На просеку со всех сторон выходили люди, сплошным потоком брели на восток.
…И вновь артиллерийский, миномётный и пулемётный огонь, настолько сильный, что невозможно поднять головы. Ползли по шею в грязи по-пластунски. Немцы кричали в мегафоны: «Рус, сдавайся! Штыки в землю!» Над лесом висел немецкий аэростат, с которого наблюдатели сообщали на землю о скоплениях окруженцев.
Навстречу, со стороны Волхова, отчаянно пробивались части Пятьдесят второй и Пятьдесят девятой армий. В насквозь простреливаемый коридор четыре километра длиной и метров триста шириной — полоска земли и болот вдоль разбитой узкоколейки — ринулись живым потоком остатки Второй ударной армии. Грязные, истощённые, в окровавленных лохмотьях и вовсе раздетые — живые трупы. Людьми двигало одно стремление: выбраться из ада любой ценой.
Фашисты держали их сплошным огнём из всех видов оружия. Но что могло остановить обречённых?
   
Толпы шли на немецкую оборону по трупам товарищей, завязался рукопашный бой, ожесточенный до безрассудства. До безумия, которое накрывает человека, которому не на что надеяться. Окруженцы шли вперёд вопреки всякой военной, да и обычной жизненной логике. В изнурённых людей вселилась невиданная ярость, русская одержимость, когда надеяться больше не на что, когда всё нипочём, когда перед смертью лишь бы дотянуться до горла врага, задушить, загрызть хоть одного!
Ярость их порыва была такова, что, устрашённые небывалым напором почти безоружных людей, немцы отступали.
Вперёд шли все, кто мог хоть как-то передвигаться. Раненые скакали на самодельных костылях, застревавших между брёвен настила, падали в болото, снова карабкались на дорогу. Кто не мог идти — полз.
Бойцу распороло живот. Он придерживал кишки ладонью, сквозь пальцы сочилась кровь.
— Ничего, за вами буду держаться — выйду.
Горело, казалось, всё. Болото и изуродованный лес на нём, ярко освещённая огнём жердевая дорога, горело клубящимся пламенем само небо. Воняло болотом, смертью, порохом, чесноком взрывчатки, кровью и подгоревшим мясом.
Группа майора Березина пыталась прорваться влево, потом вправо, но всюду натыкалась на автоматные и пулеметные очереди. Людьми овладела неуверенность, затем страх, накатывала едва сдерживаемая паническая истерия.
Березин внимательно прислушивался к разрывам мин и снарядов, зачем-то поглядывая на часы.
— Слушай меня! — крикнул майор, взмахнув руками и задохнувшись от бессилия. — Противник ведёт заградительный огонь, кладет снаряды залпами через полторы-две минуты. Часть снарядов уходит в болото, их осколки почти не разлетаются вокруг. В промежутках между залпами мы можем пробежать достаточное расстояние, и залечь до следующего залпа. Если будете слушать мои команды, мы спасёмся!
   
Березин сжал локоть Агафонова, посмотрел на него испытующе:
— Поможешь мне пробежать дистанцию, Семён? А то я последнее время физкультурой не занимался, ленился…
— Помогу, товарищ майор, — Агафонов серьёзно посмотрел в глаза майору. — Не брошу, будьте уверены!
— Ну и лады, — кивнул Березин, посматривая на часы и прислушиваясь к взрывам. Едва услышал намечающуюся паузу в обстреле, закричал, что есть силы:
— Вперё-о-од!
Через полторы минуты, ещё новая волна обстрела не накатила, скомандовал:
— Ложись!
Обессиленные люди больше бы и не пробежали.
На краю гигантской воронки покосился на бок разбитый танк. Сама воронка почти доверху была заполнена людьми. Свалились сюда и те, кто бежал с Березиным. Упали, хватая ртами воздух, давая отдохнуть бессильно трепыхавшимся в грудных клетках сердцам.
— Приготовиться! — сипло прокричал Березин. — Вперёд!
Убитых и раненых вокруг становилось всё больше.
Политрук Синицин лежал с оторванной ногой. Обрубок ноги перетянут закруткой из брючного ремня, кровотечение остановилась.
— Заберите меня, — крикнул Синицин повелительно.
— Мы уже на выходе, — задыхаясь, выдавил Березин. — Пришлём за тобой санитаров!
— Бросаете, суки! — закричал Синицин и выхватил пистолет. — Вы же знаете, немцы политработников в плен не берут!
Агафонов бросил майора, ногой выбил у раненого пистолет, вернулся к майору…
…Огненная стена осталась позади.
— Отдыхаем… — просипел, задыхаясь, Березин.
Все распластались на траве. Лежали долго, пока не успокоили дыхание.
Потом отошли ещё метров на триста восточнее, зашли за кусты, Березин объявил привал. Достал из казавшегося пустым вещмешка банку тушёнки:
— Неприкосновенный запас. Берёг на самый крайний случай. Похоже, пришло время.
Попросил Агафонова открыть. Велел:
— Раздай поровну, всем на кончике ножа. Мне последнему.


= 18 =
   

Двадцать второго июня начпрод медсанбата выдал последние три с половиной котелка мелких сухарей. Санитары разделили сухари на восемьдесят изувеченных, но живых пока людей — по ложке с горкой на каждого — и дали запить кипячёной болотной водой.
Медиков, оставалось четверо: Ашот Иванович, два санитара и Катя. Все вконец обессилевшие. Остальные ушли с предыдущими партиями.
Ашот Иванович обнаружил несколько банок консервированной крови с истекшим сроком хранения, непригодной для внутривенного вливания.
— Дай раненым по столовой ложке. Скажи, лекарство, — велел Кате.
Катя давала раненым «лекарство». Губы раненых окрашивались красным.
— Готовьтесь к выходу из окружения, — распорядился Ашот Иванович.
Тяжелораненых медики и те раненые, которые могли ходить, перенесли на носилках к узкоколейке.
— Неходячих заберут машины, — уверил Ашот Иванович.
«Ходячие» раненые были настолько слабы, что стоять в одиночку не могли, опирались друг на друга.
Ночью землю накрыло туманом. Все радовались ему и шли в сторону Долины Смерти с надеждой, что туман укроет их от глаз врагов. Но ночь на севере в июне короткая, вечерние сумерки почти сливаются с утренними.
С рассветом вышли на лежнёвку.
...Санитарные машины, заполненные тяжелоранеными, открытые грузовики, штабные автобусы и боевая техника без горючки выстроились вереницей по настланной дороге, ждали бензовозов.
Сбоку от колонны, метрах в пятидесяти, стояли четыре наших пушки.
ЗИС-3, определила Катя. Танки в лоб прошибают.
Слышались крики-приказы артиллеристов… Раздался выстрел… Другой… Третий…
Катя обомлела, когда увидела, как снаряды ударили точно в красные кресты медицинских фургонов и разметали машины в щепки.
Ашот Иванович бросился к артиллеристам, размахивая руками:
— Вы что делаете, нелюди! — яростно кричал он, бестолково дёргая из кобуры наган, из которого не стрелял ни разу в жизни. — Там наши раненые! Мы ночей не спали!..
Лейтенант артиллерист перехватил руку врача, отобрал наган и сунул ему в кобуру.
— Так надо!
Ашот Иванович вдруг обессилел, сел на упавшее дерево, закрыл лицо ладонями, пробормотал:
— Понимаю… Какой ужас! Мы ведь всё равно их здесь оставим...
Катя подошла к военврачу, села рядом, прижалась к его плечу.
— Ладно, — тяжело вздохнул Ашот Иванович, — решительно хлопнул себя по коленям, и встал. — Надо спасать тех, кого можно спасти.
Прошли ещё с километр и нарвались на автоматный огонь. Немцы, казалось, стреляли со всех сторон. Начался миномётный обстрел. Осколки срезали верхушки деревьев, ветви копьями падали вниз, на укрывшихся под деревьями людей.
Кто-то крикнул:
— Прячьтесь в воронки!
Бойцы набивались в полузатопленные воронки, забыв о том, что скопление людей — хорошая цель для миномётчиков. Немецкие миномётчики превращали воронки в братские могилы.
   
И вдруг наступила оглушительная тишина, будто оборвалось что-то... Где-то вдалеке с железным немецким акцентом стращали громкоговорители:
— Сопротивление бесполезно! Вы окружены! Бросайте оружие! Сдавшимся в плен гарантируем жизнь и отправку домой...
Потом грянула песня «Вот мчится тройка удалая по Волге-матушке зимой». Деформированная немецкими громкоговорителями она казалась противно чужой.
Кате стало жутко.
Поползла вперёд, наткнулась на огромную воронку, наполовину заполненную водой, в которой пряталось человек тридцать раненых.
Катя принялась носить каской болотной воды тем, кто просил пить.
— Сестричка, ты бы шла со своими, — заметил один из раненых. — Руки-ноги у тебя целые… А мы уж тут…
— Как я вас брошу, миленький… — возразила Катя.
Раненый танкист в комбинезоне, увидев, что рваная одежда Кати насквозь пропиталась грязью, вытащил из вещмешка чистый комбинезон:
— Возьми, сестрёнка. Переоденься, не стесняйся. Мне он, похоже, не понадобится.
…Утром Катю разбудил удар сапога в бок. Встрепенулась — в лицо ствол пистолета, вокруг немцы гогочут.
Команда:
— Aufstehen, H;nde hoch! (прим.: Встать, руки вверх!)
Встало человек пять.
Офицер указал на неё, что-то спросил своих. Катя поняла два слова: «мальчик» и «девочка».
Один из солдат ухватил её за грудь. Катя закричала, ударила немца по рукам. Немец что-то со смехом сказал своим, ухватил её между ног. Катя что есть сил завизжала. Офицер что-то сказал безразлично, махнул рукой.
Солдаты указали стоявшим красноармейцам направление, куда идти. Тех, кто не смог встать, пристрелили.
      

= 19 =

— Что-то пленных не видно? — спросил тяжело шагающего в тыл раненого гренадёра бодрый солдат из подразделения, двигающегося в сторону передовой. — Вы их «под нуль», что-ли, «обезвредили»?
— Русские предпочитают сдохнуть, — буркнул раненый. — Иваны, как дикари, когда у них кончаются патроны, отбиваются саперными лопатками, штыками и прикладами, бьются насмерть, как разъярённые звери.
Невероятно, но попавшие в котёл, обречённые на смерть от голода и оружия вермахта, русские сопротивлялись!
Боевая группа Майера занимала позиции как раз в том месте, куда массы безумных русских направлялись для прорыва.
…Навстречу поднимающемуся летнему солнцу из воронки вылезла тщедушная фигурка командира в фуражке со звездой, призывно взмахнула рукой с зажатым в ней пистолетом, издалека казавшимся игрушечным, крикнула неожиданно громким для широкого пространства голосом. Из воронок, как сурки из нор, полезла дикая орда в куцых пузатых телогрейках и шапках-ушанках — в разгар лета! Двигались беспорядочно, но довольно быстро. Человеческая масса шевелилась, поблескивая металлом в лучах восходящего солнца.
Что-то загадочное, чужое, опасное и непонятное веяло от этих русских. Будто сама Смерть зловеще, красиво и страшно направила своё воинство, ведомое Люцифером, Вельзевулом и Аббадоном — властителями Ада.
Деловито зарычали немецкие пулемёты. Сухо застрекотали автоматы гренадёров. Суматошно защёлкали карабины солдат вермахта и винтовки красноармейцев.
Советские бойцы валились, как куклы, убитые или смертельно раненные огнём скорострельных «машиненгеверов».
Вскрикнул и упал, окрасив грудь кровью, второй номер «машиненгевера», перед смертью дёрнув за ленту. Пулемёт замолк. Пулеметчик поправил ленту, встал, поливая наступающих от бедра. «Машиненгевер» рычал и хрипел от злости, строчил, как швейная машинка, шил одержимым русским саваны.
Оскалив рот и перекосив яростью лицо, красноармеец набегал на пулемётчика, нацеливая винтовку-пику… Винтовка упала, окрашенная кровью из полуоторванной руки. И красноармеец упал. Рядом падали другие, сражённые пулями и осколками гранат.
Гренадёры вели огонь стоя, швыряли в толпу «колотушки» с длинными рукоятками, кайзеровские утяжеленные «лимонки» и цилиндрические стаканы М-34.
Густо хлопали взрывы, пулемётное рычание и автоматный треск сливались в адскую музыку оркестра, которым дирижировала Смерть.
От артиллерийского и миномётного обстрела земля дыбилась, содрогалась в конвульсиях, швыряла вверх трупы и фонтаны грязи. Осколки свистели, рвали живую плоть, ломали рёбра, руки, пробивали грудные клетки и животы, выворачивали кишки.
Снаряды рвались в гуще бегущих плечом к плечу иванов. Снаряды, падавшие в атакующую массу, уродовали скопления плоти, рассекали толпу на части, придавая ей сходство с гидрой, конвульсивно шевелящей коричнево-буроватыми, в кроваво-алых пятнах щупальцами.
Разрывы снарядов пробили в людском муравейнике пустоты, отдельные пустоты слились в сплошные разводья, на которых сквозь космы сизого дыма виднелись размётанные тела людей.
Взрывы подбрасывали живых и мёртвых, отрывали головы, рвали тела, с глухим шмяканьем били ими о другие тела. Снаряды убивали мёртвых снова и снова. Снарядам всё равно, кого убивать. Убитым всё равно, сколько раз их убивают. Раненым — нет, их надсадные крики заполняли пространство в паузах разрывов.
Жестокая бойня. Мясорубка войны.
Упрямство безумных иванов поражало. Они бежали на кинжальный огонь, хриплыми голосами кричали свое «ура!» и падали ряд за рядом. Но и падая, они кричали «ура!». Они накатывали волнами, их сметало пулемётным огнем… Но поднимались новые волны.
Их неисчислимое количество! И они приближались. Обезумевшая людская масса стремилась к выходу из кольца.
Русские, перекатываясь через убитых, достигли немецких позиций.
 
Умолк грохот ручных гранат, реже звучали автоматные очереди. Слышался отвратительный лязг сапёрных лопаток — самое ужасное в ближнем бою, когда человек идёт на человека, когда люди бьют, колют, стреляют, глядя друг другу в глаза.
В вермахте награждают не за количество врагов, которых солдат застрелил, забил или заколол в ближнем бою, а за участие. За то, что «видел белки глаз противника», как гласило официальное выражение.
Кто хоть раз видел удары русской лопатки, которой иваны рубят шею, плечо или ключицу, кто слышал свист и хряск лезвия русской лопатки, врубающейся в мясо и кости, вскрики и булькающий хрип умирающих, тот знает, что значит «видеть белки глаз противника», тот никогда не забудет, что значит рукопашный бой с русскими.
В такой схватке противника не выбирают. Кого на тебя вынесло, тот и твой.
На старика Франка вынесло жилистого красноармейца в прожжённой, изодранной телогрейке нараспашку, с грязным, заросшим бородой лицом, со злыми на весь мир глазами. Старик Франк отвык от небритых физиономий — в вермахте это недопустимо.
Красноармеец ощерился, будто обрадовался встрече с Франком, и резко выбросил вперед винтовку, пытаясь достать Франка штыком. Старик Франк легко отвёл карабином штык, направленный ему в живот. «Не учили вас красные командиры штыковому бою», — мелькнула мысль в голове Франка. Уж он-то умел колоть штыком. Им это умение вбили в тренировочном лагере: два шага вперёд, выпад, два шага назад… Два шага вперёд, выпад, два шага назад… И так до автоматизма. Голова занята стратегией боя, а тело само работает со штыком.
Правая нога напряглась, длинный шаг левой, колено полусогнуто, резкий выпад руками, акцентированный удар в грудь… Verflucht! (прим.: Проклятье!) Штык второпях забыл примкнуть! Но удар получился мощным, противник охнул, скривился от боли, выронил винтовку, левой рукой схватился за ушибленное место. Но правой потянулся к голенищу, откуда торчала рукоятка ножа. Франк ударил русского прикладом по голове. Противник упал, но и Франк, поскользнувшись, тоже упал. Падая, держал карабин так, чтобы не утопить в грязи, потому что от грязного толку не больше, чем от дубовой клюки — испачканные в грязи немецкие карабины, в отличие от русских винтовок, не стреляют.
 Поднимался Франк медленно, стараясь держать карабин над грязью. Красноармеец успел очухаться, вскочил на ноги вместе с Франком. В вытянутой руке держал нож, покачивался из стороны в сторону, ухмыляясь, намечал удар.
Франк ткнул несколько раз в его сторону карабином, удерживая врага на расстоянии. О том, что можно выстрелить, многоопытный Франк забыл!
   
И вдруг его будто дубиной по голове стукнули. Аж в голове зазвенело. Похоже, прикладом со всего размаху. Хорошо, каска спасла. Спасла, да не очень. Франк лежал в грязи, выронив карабин, и наблюдал, как противник, прыгнув на него верхом, вскинул руку с ножом, целя в грудь. Но там, где положено быть мозгам, у ивана образовалась дырочка, плюнула кровью. Красноармеец обмяк и повалился вперёд, накрыв Франка вонючей тяжестью. Старик Франк отвалил с себя труп, оглянулся. Стоявший неподалёку с МП в руках обер-ефрейтор Бауэр кивнул Франку. Мол, должен будешь. И крикнул:
— В опасном мире мы живём, приятель!
Плакса Блюменталь, хилый, болезненный, плюгавенький гимназист в очках с бледным старообразным иезуитским лицом, не переставал повторять свою неизменную присказку: «Господи, что за гнусная, треклятая жизнь!», и которого с начала боя не покидало состояние панического ужаса, заставлявшее его то испуганно плакать, то смеяться, столкнул двух безоружных большевиков в воронку и в приступе ярости изрешетил их из автомата.
Похоже, все обезумели от раздражения и усталости… Если в воронке прятались русские, даже безоружные, их забрасывали гранатами.
Вихрь железа и свинца ревел и пронизывал пространство. Грохот взрывов, свист пуль, жужжание осколков и рычание пулеметных очередей. Полные страха крики людей, ошеломлённых безумием боя. Приказы, выстрелы, вопли множества умирающих в агонии, такие протяжные и ужасные, что кровь стыла в жилах. Подобные крики угнетали даже самых стойких.
Царствовала смерть, её славили торжествующими криками наступающие, мучительными стонами ей пели оды умирающие, диким, пронзительным воем «Ура!» молил о благоволении поток спасающихся иванов.
Месиво из разорванных на части тел…
Но старик Франк любил эту фазу боя, когда все преграды сметены, все запреты сняты… В эти моменты он наслаждался чувственным очарованием войны, её великолепием.
Сквозь грохот артиллерийских взрывов вновь и вновь прорывался крик «Ура!», хор неистовых русских — пугающий вопль всеобщего уничтожения. Звериные крики фанатичных русских внушали ужас и отвращение. Эти леденящие кровь крики выбили из колеи многих немецких солдат.
Стоя в полный рост, старик Франк строчил короткими очередями из МП. Русские бежали мимо, половина из них без оружия. А те, кто с винтовками, не стреляли. Наверное, у них не было патронов. Автоматные очереди кидали беглецов на землю. Скрыться никому не удастся — пули догонят всех. Возбуждёный, как удачно напроказивший школьник, старик Франк наслаждался безнаказанным уничтожением.
   
Рядом поливал русских из автомата плакса Блюменталь. «Убить человека так просто! — восторженно думал он. — Здесь либо ты, либо тебя. И если бы не я, русского убили бы другие».
— Бей всех! Никаких пленных!
Из его перекошенного рта текла слюна, как у заболевшей водобоязнью (прим.: бешенством) собаки.
Взрыв гранаты… Упал Франц Бауэр:
— Ублюдки! Они меня достали... В опасном мире мы живём…
Он попытался опереться на локоть. Рот окрасился кровью. Бауэр уронил лицо в болотную жижу.
Пространство грохотало, взрывалось, рвалось на куски. Это ад, бойня, пахнущая свежей кровью, мясом, болотом, смердящая давнишними трупами, вывороченными из грязи. Невыносимо жарко, несмотря на то, что солнце поблекло, и его лучи с трудом пробивались сквозь дым взрывов.
«Пламя обрушится с небес и земля исчезнет в огне и дыму. И настанет день…», — Звучало в голове Франка. Откуда это? Библия. Настанет? Настал. Земля дрожит в конвульсиях, дымится, блюёт полусгнившими трупами, небеса горят. Это конец света.
Трупы в лужах крови, брошенное оружие... Одежда и жалкие пожитки убитых в болоте. Родные семейные фотографии и письма от любимых стали хламом с расплывшимися чернилами, выпавшим из разорванных вещмешков и карманов погибших.
Майер прыгал через скрюченные тела, наступал на что-то мягкое, смердящее и скользкое, спотыкался о головы с широко открытыми глазами…
Майер увидел останки трёх солдат. Будто одно кровавое тело, обмотанное, словно веревками, кишками, смешанное в общую кучу плоти, в омерзительный клубок. Только лица разные, и на каждом застыл немой крик ужаса. От вида влажно блестевших разорванных кишок, раздробленных голубоватых костей живот у него противно свело, словно от удара кулаком, его стошнило.
 
***
Как-то незаметно грохот боя стих, ушёл куда-то далеко на восток.
 
***
   
Утром поступил приказ зачистить территорию.
Развернувшись цепью, подразделение Майера шло вдоль просеки с обеих сторон узкоколейки.
— Русские вели себя как настоящие идиоты, — рассуждал Профессор. — Я крикнул по-русски: «Ruki werch!», а они... Они не сдались. Я их перестрелял. Ведут себя как трусы, значит, не заслуживают лучшей доли.
— Ко мне! Тут полно русских! — закричал плакса Блюменталь. По нему было видно, что он вовсе не испуган.
В огромной воронке лежало десятка два, а может больше, русских. Судя по грязным повязкам, раненые. Они то ли спали, то ли лежали без сознания.
Внимание плаксы Блюменталя привлёк русский маленького роста в несуразно сидевшем на нём танкистском комбинезоне. Длинные грязные волосы, грязное лицо без растительности. Подросток?
— Steh auf! (прим.: Встать!) — приказал плакса Блюменталь, пиная русского ногой. На всякий случай он держал автомат наготове: от ивана всякого можно ожидать, может кинуться на тебя и вцепиться зубами в горло.
Испуганно озираясь, русский приподнялся.
— Какие они все грязные и вонючие! — возмутился плакса Блюменталь.
— Кем, интересно, служил этот русский? — подумал вслух старик Франк. Для механика-водителя и заряжающего слаб здоровьем. Для командира танка — молод. Наверное, пулемётчик.
— На девчонку похож, — высказал шальную мысль плакса Блюметналь.
— Ну так проверь! — посоветовал Майер с улыбкой.
— Раздень, — посоветовал любитель женщин Хольц. — Мы однажды раздели русскую и заставили её голышом танцевать кан-кан. Самое смешное было в том, что кто-то раскрасил её сиськи чёрной ваксой. Представляете, как мотались её чёрные сиськи!
Солдаты рассмеялись.
Ободрённый предложением Хольца и его рассказом, плакса Блюменталь схватил жертву за грудь.
— Кажется, девчонка! — сообщил он.
Русская взвизгнула и ударила плаксу Блюменталя по рукам.
— Ты чего, не можешь отличить девчонку от пацана? — насмешливо произнёс Хольц.
— Да она такая тощая, что непонятно, есть у неё сиськи или нет.
— Ну, в другом месте проверь, — подзуживал Хольц.
— В каком? — простодушно уточнил плакса Блюменталь. — У неё сиськи только здесь.
— Ну, ты… — поразился Хольц. И, став в мечтательную позу, продекламировал: — Сокровенное... Неведомое и притягательное… Пушистое, нежное чудо... Загадочный лонный ландшафт... Холмик с двумя вершинками…
— А-а… — догадался плакса Блюменталь и схватил девушку между ног.
Девушка завизжала, вырываясь из рук насильника.
Майер снисходительно наблюдал за баловством подчинённых: они заслужили небольшого развлечения.
— Хорошо, что поблизости нет наших танкистов. Они не любят тех, кто сжигает их товарищей и хочет сжечь их самих. Тем более — представительниц лукавого пола. Не позавидовал бы я ей, попадись она в руки танкистов. Лучше быть расстрелянным или даже повешенным… Ладно, оставь её, Блюменталь. Forverts! (прим.: Вперёд!) — наконец, скомандовал он.
   
Пятеро пленных пошли в указанном направлении.
— Герр гауптман, а что делать с остальными? — плакса Блюменталь указал на раненых в воронке, которые не смогли подняться.
— Если хочешь, можешь остаться с ними в качестве начальника, — насмешливо проговорил Майер. — Но если из болота вдруг выйдут другие иваны, тебе придётся отбиваться от них одному. Так что, реши эту проблему самостоятельно. И окончательно.
— Слушаюсь, герр гауптман!
За спинами уходящих раздались автоматные очереди.

= 20 =

Семёнов не смог бы рассказать, как он выбрался из ада. В памяти осталась чернота, вспышки взрывов, всплески грязи, трупы, искажённые лица, тела с оторванными руками и ногами, вспоротые животы с выползающими внутренностями, петли кишок на кустах… Грохот взрывов, рычание пулемётов, вопли толпы, крики о помощи… И механический скрежет мегафонов: «Рус, сдавайс! Вы окружены, сопротивление бесполезно!».
Из пятьдесят девятой бригады в тот день вышли к своим человек тридцать.
За линией фронта окруженцев ждали медицинские палатки и полевые кухни. На спасшихся смотрели, как на выходцев с того света, как на чертей из ада. Облитые с ног до головы грязью, в прожжённых с зимы, рваных телогрейках, в развалившихся валенках или вообще босые, одни худые, как скелеты, другие опухшие от голода — глаз не видно, обросшие бородами и завшивленные…
Первым делом все бросились к полевым кухням. Им наливали по кружке жиденького супчика.
— Что ж вы, суки, жадничаете? — ругались на поваров. — Не могли каши наварить?!
— Нельзя вам каши, — убеждали окруженцев повара. — Наедитесь каши, заворот кишок приключится. После голодухи надо понемножку есть.
   
Семёнов отпил три глотка супа и отставил кружку в сторону. Пусть желудок очнётся от голодной спячки.
Те, кто не сдержал себя и выпил суп залпом, корчились на траве от кишечных колик.
— Ба-а… Семёнов! — услышал Матвей Лукич удивлённый и радостный голос над головой. Судя по интонации, командирский.
Перенесённое напряжение прорыва, сменившееся ощущением безопасности, да три глотка супа принесли в сознание Семёнова успокоение и расслабленность. Не было сил не то, чтобы встать, но даже поднять голову и посмотреть на человека, который узнал его.
— Так точно, Семёнов, — как во сне, подтвердил Матвей Лукич, не вставая, и не открывая глаз.
— Прорвался! Выжил! Какой ты молодец! Наслышан о твоих боевых подвигах… Нам такие командиры нужны. Мы тебя учиться пошлём, в академию!
Матвей Лукич понял, что рядом с ним какой-то штабник.
— Тем, кто прошел Мясной Бор, академии не нужны, — проговорил едва слышно.
— Как же вы прорвались? — засомневался штабник. Его сомнения походили на сомнения особиста: «Честным ли образом?». — Невозможно же…
— Невозможно, — устало согласился Семёнов. — Но прорвались. Такие вот мы. Сначала побаиваемся, а потом нам становится всё по барабану. А когда нам всё по барабану, или по другому какому трёхбуквенному месту, бояться начинают те, кто стоит у нас на пути.

= 21 =

Россия — дремлющий исполин, грудь которого, словно океанскую зыбь, вздымают широкие возвышенности и опускают безбрежные равнины.
Земли России необъятны: под бездонным небом уходящие за горизонт поля сменяют непроходимо дикие леса, между российскими Европой и Азией девятым валом вздымается Урал. Поездки из Ленинграда на Дальний Восток продолжительны, как океанские путешествия.
Литература Гоголя, Достоевского, Толстого и Пушкина, музыка Римского-Корсакова и Мусоргского дали просвещённым немцам представление о России как о диковинной стране. Но немцы не постигли сути, не поняли, как многие сотни лет существует эта чужая для западной культуры беспорядочная страна.
Немцы шли на восток, чтобы превратить Советский Союз в Lebensraum — в своё жизненное пространство. Всю Европу хотели зачистить для арийцев, Западную Сибирь заселить терпимыми для них поляками. Для русских, украинцев и белорусов — детей одной в древности славянской матери — уготовили истребление или жизнь в качестве рабочей скотины. Но генералы вермахта, планировавшие Drang nach Osten, не знали ни русской природы, ни русского народа, ни русского солдата. Историю России они тоже плохо учили.
Русь приходили брать татары и шведы, поляки и французы… И стали русскими учёными, географами… И даже прусская принцесса Софья-Фредерика-Августа Ангальт-Цербстская стала русской императрицей Екатериной.
Для цивилизованного немца одно место так же хорошо, как и другое: в любое место немец приходит и берёт от земли нужные ему блага. Для немца земля — имущество, которое можно купить или завоевать. Земля для него батрачка, которую он заставляет рожать. Когда она дряхлеет, немец меняет её на молодую и сильную.
Боже, вразуми немцев: не земля принадлежит человеку, а человек земле!
Русские принадлежат своей земле. Неважно, что между Ленинградом и Москвой непроходимые болота, а между Новгородом и Псковом дремучие леса. Это русские леса и русские болота. Немцам в захваченном лебенсрауме без асфальтовых дорог полный капут, а асфальтировать бескрайнюю Россию нерентабельно. Поэтому в российской бескрайности завязнет и исчезнет любой, кто попытается завоевать её.
Русские никогда не поймут, как можно завоевать синеву неба над ними, воздух, которым они дышат, воду колодцев и ключей, которую они пьют, как можно завоевать протяжные русские песни и удалые русские пляски.
Пряный дух соснового бора, нежная зелень берёзовой рощи, утренняя свежесть тумана над речкой и полуденное тепло песка на берегу, деловитое жужжание шмеля на лесной поляне и нескончаемое журчание жаворонка в степном небе запечатлены в генетической памяти русского человека. У берёзового сока, который в России любят пить весной, привкус крови погибших ратников земли русской. Кровь защитников Отечества растворена в чистой воде русских источников. В журчании ручьёв слышны песни предков.
Западный человек, шагая по миру, уходит от могил отцов. Русские хоронят своих в своей земле. Их тела становятся частью русской земли, кормящей народ. Прах отцов для русских свят. Земля свята для русского народа, она — мать народа, рожающая детей своих. Русские плоть от плоти земли своей.
В России много народов. Родившись на этой земле и имея корни в этой земле, питаясь от этой земли, они пропитываются русскостью.
Для цивилизованного немца нет разницы, воздухом какой страны он дышит, немец дышит кислородом и азотом. Русские дышат ароматами скошенных полей, свежестью родных лесов, пряной чистотой озёр, запахами жён и детей.
Немцу приятен звук работающих машин, чёткие приказы командиров, рёв самолётов и лязганье панцеров. Русскому приятен шелест берёз и голос кукушки в роще, щебет жаворонка в небе, журчание ручья и шорох колосьев жита.
На Западе человек — хозяин земли, и нет места, не преобразованного хозяйскими руками. В Россия бесконечные пространства господствуют над человеком. Просторы степей русских лишают немцев сил, дремучесть лесов российских подавляет их, меланхолия осени и лютость зимы угнетает.
В России климат суров, но справедлив. Непроходимые русские леса прячут своих и изводят врагов. Свирепыми зимами в глубоких снегах гибнут завоеватели и их породистые тяжеловозы, но выживают неказистые местные лошадки — они вскормлены этой землёй. Люди, живущие в России, близки к природе, выживают в условиях, в которых европейцы гибнут, принимают тягостный труд и скудность пищи с равнодушием, невероятным для цивилизованного народа Европы. Русские неприхотливы в еде и невзыскательны в одежде, терпеливы к боли, фаталисты по жизни, умирают легко, со своего рода задором.
Немецкие хрестоматии писали: «Русский белокур, ленив, хитёр, любит пить и петь». Хитёр? А, может, не простачок? Ленив? Дед чинит рваные ботинки. Квалифицированный сапожник? Ремонтирует дом. Плотник? Русский крестьянин для себя и сапожник, и плотник, и печник. Это на Западе каждый работает по своей специальности, а в России все специальности — дело каждого.
Двадцати предвоенных лет хватило Советскому Союзу на путь, который другие страны проходили столетиями. Советский народ с фанатизмом строил города и заводы, создавал современное оружие. Это стоило жертв, лишений, каторжной работы… На это нужна была сила духа.
Немцы уничтожили советские города и сёла в таких размерах, которые превзошли разрушения всех войн на Западе. Населённые пункты немцы превратили в дымящиеся развалины, из которых торчали трубы русских печей. И смердела Россия мертвечиной. Только эту варварскую вонь породили «цивилизованные» завоеватели. Ручьи и реки, не загаженные войной «западной цивилизации», в России чисты.
Тысячу лет в России вёсны меняют зимы, на смену летнему теплу приходит осенняя слякоть, поколение сменяется поколением, но мало меняется суть русского человека. Кладбища у русских деревень больше самих деревень. Над могилами новые кресты точно такие же, как и истлевшие. Века проходят, а русские кресты, русский дух неизменны. На кладбищах похоронено столько поколений русских, что эта земля не только сверху русская, но и на три метра вглубь пропитана русскостью.
И не зря русский писатель Гоголь сказал, что если русских останется всего один хутор, и тогда Россия возродится. Как бы русского ни затаптывали в грязь, как бы ни ошельмовывали, русский всё равно поднимется из лжи, из ада, Россия возродится… И тяжек будет крест завоевателей.
Русский народ не злопамятен. Но он ничего не забывает.
Идёт война. Миллионы советских людей голодают. Другие народы в таком положении отчаялись бы и восстали против власти… А эти миллионы в холодной и голодной стране, без воды и света умирают, но сопротивляются. Их непобедимость не столько в оружии, сколько в силе духа — глубинном, таинственном.
Что такое сила духа, нужно спрашивать у русских. Немцам этого не понять.
Потери русских ужасны. Русской крови за эту войну пролито больше, чем немецкой, еврейской, и прочих народов, вместе взятых. Русская земля щедро пропитана кровью защитников своих. И оттого она неискоренимо русская.
Навсегда.


(начало и продолжение в соседних файлах)


Рецензии