Моя земля не Lebensraum 5. Генерал Мороз

Книга 5. Генерал Мороз
 

= 1 =

С севера дыхнул стынью, хлестанул порывистый ветер, приволок низко просевшие от холода мохнатые тучи. И рухнула с небес зима. Снег прикрыл срам земли холодной белой простынёй. А там, где шли бои, огромным саваном.
Огромная страна, тело которой пряталось за Уральскими горами, повеяла на пришлецов Сибирью. Обмундирование, пропитавшееся грязью, замёрзло, превратилось в жестяные доспехи, покрытые внутри инеем.
Генералы считали, что военная прогулка по отсталой России завершится быстрее, чем в любой западной стране, завоёванной ранее, самое позднее — к советским ноябрьским праздникам, поэтому обеспечения войск зимней одеждой не планировали.
Одно хорошо: грязь замёрзла и, несмотря на то, что колеи застыли в самых причудливых формах, а острые грязе-ледяные хребты чередовались с глубокими ямами, войска двинулись вперёд. Но наступила оттепель, и вновь солдаты проваливались в топкие болота, а машины буксовали, лёжа «по брюхо» в грязи.
В Германии говорили о непроезжих дорогах, когда грязь по щиколотку. В России «не проехать» означало отсутствие возможности двигаться вообще по грязи до колен и выше.
Но набирающая силы молодая хозяйка-зима прогоняла покусившуюся на её деньки сопливую старуху-осень, и всё увереннее занимала территорию.
Студёный ветер задувал солдатам под шинели, холодным языком лизал поясницы, протискивался морожеными лапами под шарфы и распластывался холодной мерзостью по груди. Голые руки на ветру теряли чувствительность, а, согреваясь, болели, будто в пальцы вонзалось множество иголок.
Личный состав утеплялся, как мог. Некоторым военнослужащим тёплые вещи присылали из дома. Не получавшие посылок отбирали у населения свитера, платки, валенки и варежки.
Мучительные марши делали немцев бесчувственными к чужому горю. Солдаты хвастались, как раздевали стариков и женщин прямо на улице. Нередко, когда вымотавшиеся солдаты входили в дом, старики-аборигены делились с ними махоркой, сострадательные женщины кормили «усталых путников» молоком и яйцами. А немцы после этого рылись в закромах и сундуках хозяев, забирали всё, что считали нужным. Солдаты третьего рейха находились в побежденной стране и вели себя по-господски.
Странными казались немцам эти русские. Лица с цветущими румяными щеками, любопытные взгляды. Держались аборигены спокойно, не проявляя ненависти до тех пор, пока у них не проводили карательные мероприятия. В целом отзывчивы и дружелюбны. Летом, когда вермахт шёл через деревни, русские выглядывали из окон, глазели на иноземцев. Любознательные детишки выбегали, чтобы посмотреть на военную технику.
Стройные босоногие девушки с крепкими икрами, русоволосые, голубоглазые, скуластые и круглощёкие женщины в пестрой одежде стояли у домов и на обочинах дорог с малышами на руках, учили детишек махать ручками проходившим солдатам. Полногрудые и широкобёдрые, фигурам которых позавидовали бы кариатиды. Но у русских женщин не было тяжеловесности и неуклюжести, только сила, здоровье и скрытая грация. Красивые вышивки с красными полосами украшали фартуки поверх широких юбок ярко-красного цвета. Белые льняные блузки с русской вышивкой облегали высокие, упругие груди. Головы покрыты цветастыми платками белого, красного и лимонного цветов.
Женщины не казались ошеломлёнными. Немцы не понимали их улыбчивого настроения, звонких разговоров, смеха, открытых взглядов. Женщины жевали подсолнечные семечки, внешне безразличные. Но под хладнокровным безразличием в глубине внимательных глаз скрывалось недоверие.
Равнодушие аборигенов раздражало захватчиков.
У дверей домов и хлевов стояли бородатые старики, печальные, испуганные, неуверенные, боязливые, одетые весьма живописно: в толстых шерстяных чулках, обернутых чёрными лентами, больших соломенных башмаках под названием Lapti, в толстых серых куртках с меховыми облезлыми воротниками. Обветренные загорелые лица обрамляли седые волосы и бороды. На головах заношенные треухи или древние выгоревшие картузы.
Многие из них помнили и Великую войну, и Гражданскую. Старики знали: любая война — беда.
   
Летом по России шагалось легко. Чистая, просторная страна. Есть молоко, яйца и много сена для лошадей. Вереницы гусей расхаживали по деревенским улицам, стайками искали что-то в траве непуганые куры — желанный деликатес для немецких солдат. Солдаты шли за повозками, ощипывая «трофейную» птицу. Полевая кухня на ходу готовила «дичь» с картофелем, добытым на местных же огородах. В жаркие дни солдаты вспоминали время, проведенное во Франции и Чехии перед тем, как началось наступление на русских: в Чехии было холодное пиво, а во Франции — вкусное вино.
Во Франции, Чехии, даже в Польше был знакомый немцам мир. Россия же была чужой: кладбища со странными семиконечными православными крестами, шаткие плетни вокруг деревенских домишек, крытых подгнившей соломой, с нанизанными на торчащих палках длинными глиняными горшками — Krinki —, в которые наливают молоко. Свиные корыта — впрочем, уже без свиней, реквизированных на нужды вермахта. Отсутствие цветов во дворах. Огромные поленницы дров. Синие небеса, зелёные леса, жёлтый всплеск подсолнухов — всё не как в Германии. Покачивающийся алый гребень вылезшего на свою беду из закутка гордого петуха, которому жить осталось недолго: солдаты вермахта любят варёную курятину.
Солдаты проходили мимо деревянных зданий школ, украшенных красными звёздами, с выкрашенными в красный цвет кафедрами, предназначенными для политических собраний Коммунистической партии. На стенах висели запылённые портреты Ленина и Сталина. Немцы с удивлением узнавали, что там, где при царском режиме население едва знало алфавит, Сталин ввёл обязательное образование. И теперь на захваченных территориях Советского Союза на удивление мало неграмотных. Немцев удивило, что многие дети немного говорили на ломаном немецком — его преподавали в школах. А ведь доктор Геббельс в своих речах утверждал, что главное в советских школах — политическое образование…

***
   
Двадцать восьмой егерский полк до поздней ночи шагал навстречу ветру, швырявшему в лица мокрый снег. Сапоги чавкали в снежно-грязевой каше.
Проклятая страна.
Расстояния в ней меряются сотнями километров. Пять километров меньше или десять километров больше в России ничего не значат. Немец, потерявшийся в бескрайних русских просторах, сгинет навеки.
В мерцающем свете осветительных ракет казалось, будто снег сплошной лавиной от земли сыпался в небо. Отшипев, ракета падала, снежная лавина замирала и сплошной стеной устремлялась вниз. Снег сгладил бугры, сравнял воронки с землей. Лапы елей согнулись и обвисли под тяжестью снега. За густой снежной стеной не видно ни тропинок, ни дорог.
У солдат на головах и плечах сугробы липкого снега. Снег тает на лице, течёт по лбу и щекам, холодит подбородок. Вода сочится за воротник, холодом сбегает между лопаток, копится у ремня и протекает между ягодиц в штаны. Мокрота между ног зимой хуже злых вшей.
К вечеру набрякшее от влаги обмундирование сковывает мороз. И мороз продолжает крепчать! Солдаты вермахта мёрзнут.
В пустых желудках и кишках гуляет холодный ветер. Вши грызут поясницы и спины солдат, страдающих поносом, больных дизентерией, желтухой, воспалением почек и мочевых пузырей. Пальцы от мороза деревенеют и болят так, что хочется выть. Ноги в гнилых носках гноятся, замёрзшие стопы потеряли чувствительность.
В сумерках вошли в деревню, одну из бесчисленных, названий которых никто не запоминал. Все дома заняты ранее остановившимеся подразделениями. В темноте завалились в какой-то амбар. В яме сбоку обнаружили маленькую печку без трубы, разожгли огонь. Печь дымила, но почти не давала тепла. Голодные солдаты лежали, на влажной соломе, прижавшись друг к другу, дрожа от холода и ярости на командование, которое совершенно не заботилось о подчинённых.
Майер заметил, что молодые ребята, прибывшие неделю назад из учебных частей, щедро пихают в печь дрова.
— Парни, экономьте топливо, — посоветовал Майер. — Оно вам понадобится ближе к утру, когда холод усилится.
— Холодно, герр обер-лейтенант, — пожаловался солдат и выдохнул вверх, демонстрируя пар, выходящий изо рта. — Мы замерзаем, герр обер-лейтенант. У нас только по одному одеялу. Завернувшись в два, можно было бы согреться.
— Это Россия, парень. Скоро ты будешь с теплом вспоминать сегодняшний мороз. В январе, как рассказывают местные жители, температура здесь падает ниже тридцати.
— Неужели мы будем воевать до января?! Боже, что нас ждёт! — прошептал солдат и заплакал.

***
   
Потревоженная командой «Подъём!» окоченевшая за ночь деревня, в которой остановилась колонна вермахта, проснулась, зевнула простуженным хрипом дверей, жалобно завыла стартерами машин и танков, недовольно заворчала не желающими заводиться моторами, забормотала неясными голосами солдат, заругалась вскриками командиров.
Солдаты выскакивали на улицу в летних мундирах, ёжились от ледяного северо-восточного ветра, резавшего лица, справляли нужду прямо у крыльца, и торопливо прятались в избы, чтобы во что-то одеться или укутаться, а если не было во что, изъять одежду у аборигенов.
Многие солдаты остались без шинелей. Летом в бою скатки мешали, поэтому стрелки оставляли их в телегах и грузовиках обозов. Но лошади гибли и дохли, грузовики ломались, взрывались и сгорали, обозы отставали и пропадали. К тому же русская зима напала на вермахт внезапно, словно банда партизан. Чтобы хоть как-то согреться, солдаты «организовывали» у местного населения одежду и одеяла. Проделав в середине дыру для головы, накидывали одеяла наподобие индейского пончо, подвязывались верёвками.
Технику, оставленную вечером в грязи, намертво «забетонировала» по самые оси замёрзшая грязь. Лёд разорвал радиаторы машин, водители которых вечером поленились слить воду.
Солдаты пытались ломами вырубить колёса изо льда. Водители заливали в радиаторы кипяток, грели моторы паяльными лампами или разводили под картерами костры.
Первая машина, наконец, тронулась с места, подъехала к насыпи дороги, но выехать наверх не смогла, колёса крутились по обледенелому склону вхолостую. Следующая машина выскочила на шоссе мимо первой с разгону, за ней ещё несколько. Чтобы не угодить в глубокую воронку, водитель головной машины затормозил. Водитель следующий машины тоже нажал на педаль тормоза, но заблокированные колёса продолжали скользит по ледяному покрытию… Машина ударила переднюю машину капотом в зад… В них врезалась следующая машина… Звон стёкол, скрежет металла, ругань водителей…
Танки, озлобленно рыча, отрывали траки от замёрзшей земли. Выехавшая на дорогу «четвёрка» попыталась развернуться, её закрутило на обледенелой дороге, как железную коробку… Танк скатился под откос. Механик-водитель, поминая свиней, собак, развратных женщин и интимные органы людей всего мира, крыл тыловые службы, не успевшие подвезти зимние траки.
Солнце на бледно-голубом небе оживающего дня будто утратило силу и остыло. Вместо потепления, как это было в предыдущие дни, к полудню температура упала до минус двенадцати.
— Эй, Шульц! — окликнул стрелка старик Франк. — У тебя уши белые!
Стрелок Шульц, не переставая напевать своё любимое «Люди гибнут за металл» и, думая, что Франк шутит, с понимающей улыбкой глянул на Франка.
— Landser (прим.: «земляк», как называли друг друга солдаты Вермахта), ты уши отморозил! Чего ходишь без Kopfschutzeг (прим.: защитная шерстяная шапочка, оставляющая открытым только лицо)?
Шульц испуганно схватился за мертвенно белые, твёрдые на ощупь уши.
Старик Франк принялся массировать правое ухо сослуживца, Шульц тихонько растирал левое.
— Как мороженое мясо, — заметил Франк. — Вроде оттаивает.
— Не отвалятся? — испуганно спросил Шульц.
— Трудно сказать… Да зачем они тебе? Бесполезная вещь для мужика. Был бы ты женщиной — для украшения сгодились бы… Женщина с красивыми ушками… М-м-м…
— Фра-а-анк! — взмолился Шульц. — Не надо о красивых женщинах… Если бы ты знал, как я соскучился по своей Урсуле!
   
Он накрыл порозовевшие уши ладонями и завыл, сначала тихо, а потом всё громче:
— А-а… У-у-у…
— Да, без женщины завоешь, — посочувствовал Франк.
— Какая женщина?! Ухи больно! Ой, как больно! Ой, терпения нет!
Шульц качался из стороны в сторону, словно от зубной боли.
— Да, когда «ухи» оттаивают, это больно, — без сочувствия согласился Франк и тоном рассказчика продолжил: — Арабы смертоносные пыльные бури из пустыни называют «самум». Ледяной ветер со стороны Сибири хуже самума, это «дыхание смерти». Он дует оттуда, где не может жить цивилизованный человек. Если бы мы ночевали в окопах, а не в отапливаемых домах аборигенов, дело было бы совсем schwach (прим.: плохо). Подумать страшно о наших частях, которые продвигаются по открытому пространству. Проклятые снабженцы! Единственный тёплый предмет форменной одежды, которым они нас снабдили, это шерстяные Kopfschutzers. У половины нет шинелей, ходим в разбитой летней обуви.
— Командование велело надевать всё имеющееся нательное бельё, шерстяные носки… — уныло сообщил Шульц.
— Какое заботливое у нас командование! — усмехнулся Франк. — Где бы я их взял, шерстяные носки… Они давно стёрлись до состояния тряпок, которыми даже обувь протирать стыдно.
— У тебя сапоги не тесные? Снабженцы каким-то аппаратом растягивают обувь на два размера, чтобы ноги можно было укутывать газетами.
— Да, пропагандистские газетки теперь нарасхват: ими, как Fu;lappen (прим.: портянки; дословно: «тряпка для ног»), можно утеплить ноги.
— Десяток газет на спине, десяток на груди между мундиром и нательной рубахой отлично защищают от ледяного ветра. Особенно, если там напечатана речь Геббельса о наших летних успехах на Восточном фронте, или портрет Гитлера в тёплой Италии. Пяток газет ниже живота, тройку на седалище, по газете-другой вокруг ног — и я надёжно защищён от сибирских ветров! Говорят, газеты с портретами Ленина и Сталина защищают от ветра из Сибири надёжнее. А для утепления стоп очень хороши листовки с русской пропагандой, — усмехнулся непослушными от холода губами Шульц.
В ушах Шульца восстановилось кровоснабжение, и боль стихла. Ушные раковины стали красными и оттопырились, заметно потолстев. Шульц скептически качнул головой, выражая недоверие тому, что портрет Сталина греет лучше портрета Гитлера, и опасливо прикрыл уши ладонями:
— Ухи стали тяжёлыми… Я чувствую, как они болтаются.
— Поменьше крути головой, — посоветовал Франк, — может, не отвалятся.
Он помолчал некоторое время и задумчиво продолжил:
— Коли мы в России, надо брать пример с русских, научившихся жить в этой дикой стране. Даже самые неимущие из русских бедняков умеют защитить себя от лютых морозов. Взять их жилища. Дома выстроены вокруг огромных печей. Стены из толстых брёвен, щели между ними заткнуты мхом, внутри промазаны глиной. Такие стены вбирают в себя и долго сохраняют тепло. Вся семья ночует на печи и вокруг неё. Дома одноэтажные, такие легче натопить, чем двухэтажные. Русские зимой не моются.
    
— Как, не моются? — возразил Шульц. — Почти за каждым домом в деревнях бани.
— Бани у русских не для мытья. Там они греются и хлещут друг друга розгами. Ты когда-нибудь видел, как русские ходят в баню?
— Нет.
— В баню русские ходят коллективно — всей семьей, а иногда и с соседями за компанию. На раскалённые камни льют воду, образуется облако пара, заполняющее помещение. Все рассаживаются по полкам — чем выше, тем горячее.
— Так вспотеешь же! Одежда промокнет.
— А они там сидят голышом.
— Мужчины и женщины?
— Мужчины и женщины.
— Ох, хотел бы я сходить в баню с молоденькими русскими женщинами…
— Когда все сильно вспотеют, мужчины и женщины пятнадцать-двадцать минут хлещут друг друга берёзовыми и дубовыми розгами с необорванными листьями. Затем обливаются холодной водой, ныряют голыми в снег и даже в прорубь.
— Они сумасшедшие? Так истязать друг друга!
— Какая природа, такие и люди. Истязанием в бане они приучают себя переносить русские морозы. Мы с тобой привыкли к цивилизации, к комфорту. А жизнь русского крестьянина нацелена на выживание.
— Нет, я бы не смог так жить. Но в баню сходил бы… Там тепло!
— А нам и не надо так жить. Когда я получу сто гектаров русской земли и десять семей унтерменшей в качестве работников, как, где и кому жить, буду определять сам.
— Чтобы получить сто гектаров, сначала надо победить русских. А иванам, похоже, и дела нет до того, что их основные силы разгромлены. Мне кажется, с каждым днём они сражаются всё яростнее.
Солдаты топтались на морозе, прятали под мышки окоченевшие, обвязанные тряпьём руки. Стоять на месте опасно для ног — кованые подошвы сапог примерзают к земле.
— Русские… Дикий народ, — с оттенком недоумения бормотал Шульц. — Ужасный народ! Я как-то встретил русскую старуху… Видел бы ты, как страшно она на меня взглянула!
— То была не старуха. То была твоя Судьба.

***
    
Наконец, пришла почта. Первая почта с сентября, третья с начала Восточной кампании.
Красная Крыса с лета не получал вестей от жены, и, вдруг, получил письмо от соседа, в котором тот подробно описал поведение соседки и причину её молчания. Красную Крысу ошеломила неверность жены до такой степени, что он готов был любыми способами вернуться в Германию, чтобы пристрелить соперника.
Стрелок Хольц, знаток женщин, пробормотал у него за спиной, что с таким занудой, у которого даже мужское достоинство «коричневого цвета», ни одна женщина не уживётся. Подумав, добавил:
— Для уезжающего из дома на полгода единственный способ быть уверенным, что жена дождётся его возвращения, это оставить её изрядно беременной.
Стрелок Шутцбах, учитель математики по кличке «Профессор», получил от невесты Марты пачку из десятка писем. Она уверяла Профессора в бесконечной любви и делилась планами по поводу празднования помолвки. Её семья уже заготовила шампанское и ликеры из Франции, Rheinwein и Moselwein (прим.: красное и белое вина из Германии). Марта считала, что помолвка состоится не позднее января — все газеты утверждают, что кампания на востоке, со всей очевидностью, почти выиграна, и наверняка завершится к Рождеству. Красная Армия потерпела смертельное поражение, и вермахту осталось всего лишь провести «полицейские зачистки».
Стрелок Йозеф Лемм показал друзьям фото, которое прислала ему жена.
Увидев скептический взгляд Хольца, оценившего внешность женщины весьма посредственной, пояснил:
— Я женился на ней, потому что к тому времени, когда я достиг подходящего для любви возраста, в нашей деревне ничего иного не было. Мое тело нуждалось в женщине, я просто сходил с ума от желания. Но у моей жены есть достоинства. Во-первых, мягкая попка и внушительные груди. Во-вторых, неиссякаемое желание заниматься любовью.
— Второе для ситуации, в которой оказался ты, я бы отнёс к недостаткам, — заметил знаток женщин Хольц. — Скорее всего, её неиссякаемое желание сейчас удовлетворяет признанный негодным к строевой службе партийный начальник. И, наверное, она сильно икает, потому что ты часто вспоминаешь о ней. А заниматься любовью, икая, чертовски неудобно, надо тебе сказать. Так что, не мешай им и вспоминай о жёнушке пореже.
— Дурак ты, — незлобливо ругнулся Лемм.
— Какой есть, — не обиделся Хольц. — Умных-то к умным отправили, а меня — к тебе.
— Война! — с сожалением вздохнул старик Франк. — Бывшая вечной любовь во время войны становится краткой и ненадежной, мораль и нравственность обесцениваются.
Старик Франк сидел в старой, пережившей много ночёвок в полях, лесах и окопах шинели с засаленным воротником и бездонными карманами, в которые можно засунуть руки почти до локтей, пыхтел трубкой-носогрейкой. Хорошая поза, если хочешь показать себя безразличным ко всему, отстраниться от коллектива и побыть в одиночестве. Шинели во взводе сохранили меньше половины стрелков. Остальные маялись в морозные дни в кителях и аборигенском тряпье.
— К черту мораль, если завтра ты будешь мёртв! — зло воскликнул Хольц. Но тут же успокоился и спросил: — А ты, Франк, почему не женился?
— Я?
   
Франк подумал и ответил с ленцой:
— В молодости я женился на войне. Так сказать, выгодный брак по расчёту. Планировал за двенадцать лет скопить денег, развестись со службой, жениться на молодой и приятной женщине, купить дом, открыть своё дело… Но двадцать второго июня старая жена отказала мне в разводе. Сказала: «Майся со мной до победы над русскими».
— Мой знакомый из соседней роты получил отпуск и ездил домой, — со снисходительностью, с какой рассказывают о проказах ребёнка, сообщил обер-ефрейтор Вольф. — Жаловался, что его жена не желала исполнять супружеских обязанностей больше пяти раз в день...
— Пропагандистские установки требуют печься не о жене, — серьёзно заметил старик Франк, — а о том, как защищать фатерланд от большевиков.
— Какие установки, старик! — возмутился Вольф. — Представь: изголодавшийся по женскому телу парень приехал с фронта домой… Он имеет право выбираться из супружеской кровати только чтобы поесть!
— В последнюю ночь перед отправкой на фронт, — прервал рассуждения Вольфа Карл Беер, — ко мне пришла моя Хайди. Спросила: «Ты ведь хочешь со мной быть?». Я ответил, что хочу. Не понял сначала, о чём она. Хайди разделась… Ну… Не совсем. А я испугался… Она спрашивает: «Ну, чего ждешь? Может, это наша последняя ночь». Я понял, о чём она… Но струсил. Как же до свадьбы?».
Все молчали. Даже любитель женщин Хольц не отпустил сальную шуточку по поводу трусости Карла.
— А теперь от вида обнаженного тела мне становится не по себе, — грустно признался Карл. — Сразу вспоминаю виденные на поле боя трупы со вспоротыми животами и выпущенными кишками. Теперь я предпочитаю платоническую любовь в письмах. Моя Хайди… Она чудесная, не такая, как другие… Хрупкая... Её нельзя распотрошить…
— Любовь делает людей слабыми, — вздохнув, пробормотал старик Франк. — Поэтому избавляйтесь от чувств, которые делают солдата слабее.
— Вот, взгляните, это моя невеста. Моя возвышенная в ранг ангелочка возлюбленная, — Карл вытащил из внутреннего кармана пакет с документами, нашёл фото, показал друзьям и похвастал: — Подбор крови у нас первоклассный: с моей стороны — северофризская, с её стороны — нижнесаксонская. Наши дети будут идеальными арийцами. Я молюсь на неё.
    
— Это ваша прелестнай фройляйн Невеста? Изящная девушка, — признал Хольц, вяло поковыряв в носу и без интереса глянув на фото, а потом, с интересом, на результаты своих раскопок. — Ваши дети были бы арийцами, если бы… Нет, то, что ты записался в сторонники платонической любви, не главное… Хайди знает, что она уже вдова?
— Что ты имеешь в виду? — с недовольной насторожённостью спросил Карл.
— Восточный фронт, знаешь ли… Мы тут все приговорены к смерти, гибнем по очереди… Только списки очерёдности неизвестны. — Хольц пожал плечами и соскользнул на более приятную тему: — Платоническая любовь — дело твоё, а я уверен, что женщинам больше нравится, когда мужчины относятся к ним, как к женщинам, а не как к бесполым ангелочкам. Лично я от женщин всегда требую одного: спать, спать и ещё раз спать. И не даю им заснуть как можно дольше.
Хольц подумал и добавил:
— А вообще, я рад, что не обременён семьёй. Постоянный страх за жену и детей — это тяжело. Опасения, что родные могут попасть под бомбардировки даже в Берлине. Волнения насчёт того, дошли ли посылки, те, что посылают они, и те, что шлют им. Нет, семейная жизнь не для меня.

Стрелок Йозеф Лемм с улыбкой смотрел на фото жены. Было видно, что ему приятно смотреть на фотографию.
— Нам в деревне жилось бедно, — произнёс он задумчиво, но без капли сожаления. — Занятия любовью — единственная радость бедного человека.
— Забудь о человеческих радостях, — усмехнулся старик Франк. — Партия говорит, что радость отдельного человека ничто, когда речь идёт о войне за дело великого фюрера!
— К черту партию, фюрера и эту проклятую войну, — почти простонал стрелок Хольц. — Я почти забыл, какая она на ощупь, женщина. А уж, какая внутри, будто и не знал!
— Не думай много о женщинах, а то голова заболит, — серьёзно посоветовал старик Франк.
— Пусть думает, — снисходительно разрешил Фотограф. — Когда его голову продырявит русский снайпер, думать о женщинах ему расхочется. — Я за пару дней до отправки на фронт познакомился с красоткой — пальчики оближешь! Ну и попытался поднять ей юбку выше пояса. А она мне: «Я тоже хочу, но… Только после свадьбы!». Когда? После войны, в братской могиле? — возмутился Фотограф. — Идиотизм… Если два человека хотят, им следует заняться этим. При чем тут свадьба? На войне самое главное — остаться в живых.
— Будь проклята война и все, кто её задумал, — повторил стрелок Хольц.
— За подобные проклятия тебя когда-нибудь повесят, — убеждённо изрёк Красная Крыса.
— Я тоже желаю тебе быстрой смерти без особых страданий, — доброжелательно проговорил стрелок Хольц. — Несмотря на то, что ты заслуживаешь медленной и мучительной. У твоей смерти есть положительная сторона — мы избавимся от коричневой вони, которой несёт от тебя.
    
И добавил задумчиво:
— Крысиного яду, что-ли, подсыпать тебе в кашу? Попадёшь, наконец, в ад. Говорят, это омерзительное место… Но тебе там понравится. Здесь умирать будешь или наружу выйдешь?
— Чеши язык о корявую сосну! Хоть ты и здоровенный, как бык, — презрительно изрёк Красная Крыса, — ума у тебя, как у мертворожденного идиота! Поэтому не мучайся сам и не мучай дебильными мыслями товарищей, а лучше застрелись.
— Можно, конечно, и застрелиться, оставив прощальное письмо: «Мой фюрер, я ухожу, веря в твою идею! Хайль Гитлер!». Проблема в том, что из карабина стреляться неудобно, а пистолета у меня нет. Можно позаимствовать пистолет у начальства… Но имею ли я право застрелиться из нетабельного оружия? Нет, я лучше помучаюсь. И при случае, во время атаки, пристрелю тебя. Очищу наше общество от коричневого дерьма. И вот ещё что… Я бы посоветовал тебе не действовать мне на нервы. После того как меня в последний раз контузило по голове, у меня появилась навязчивая идея стрелять без предупреждения в тех, кто мне не нравится.
— Ты мне угрожаешь?! — возмутился Красная Крыса.
— С чего ты взял? — пожал плечами Хольц. — Не было такого.
— Нет, ты мне угрожал! Я слышал! У меня есть уши!
— Ослиные уши. Ладно, живи… Умнее переступить через кучку дерьма, чем пинками расчищать себе дорогу.
— На войне люди меняются, — непонятно к чему буркнул «папаша» Лемм.
— Да, человек на войне меняется: если он был хорошим, с него осыпается мелочность, он становится ещё лучше, — поддержал его стрелок Шутцбах, учитель математики. — Если он был плохим, с него слетает притворство хорошести, и он становится неприкрыто плохим. Война выпрямляет людей.
— Выпрямляет… — согласился старик Франк. — Только делает это на свой манер: вгоняя в человека кол. Через заднее место.

***
   
Обер-лейтенант Майер наблюдал за «почтовой» суетой с затаённой грустью. Он писем не ждал.
Компания офицеров сидела в перевязочном пункте Целлера, расположенном в русской избе. Проживавшую здесь семью Целлер выгнал за недостатком места. Жили аборигены теперь, кажется, в хлеву. Но немолодая хозяйка с сердитым взглядом приходила, чтобы протопить печь и подмести полы.
Пахло печным дымом и затхлостью деревенского дома.
Ассистент-арцт Целлер жестом факира достал откуда-то бутылку коньяка.
— Какое богатство! — восхитился лейтенант Виганд.
— Приобрёл ещё во Франции, — с гордостью сообщил Целлер. — Ждал подходящего момента, чтобы угостить друзей. Думаю, праздник по случаю прибытия почты — хороший повод, чтобы выпить.
— Нет, вы посмотрите на него! — возмутился Виганд. — Прятал от нас бутылку коньяка от самой Франции! Интересно, где он её прятал?
— Врачебная тайна, — засмеялся Целлер. — А врачебную тайну я открыть не могу, потому как связан клятвой Гиппократа.
— Эх, Франция… — вздохнул Виганд. — Я бы согласился пережить три французских кампании вместо одной русской.
Входная дверь с шумом распахнулась. В клубах пара возник посыльный:
— Герр обер-лейтенант, разрешите обратиться с донесением. Русские только что захватили унтер-офицера Мюллера, герр обер-лейтенант!
— Как это случилось? — встревожился Майер.
— Он был в наряде на передовом наблюдательном пункте. На него напали русские лазутчики и живым утащили с собой, герр обер-лейтенант.
— Откуда известно, что живым?
— Солдаты в траншеях слышали крик Мюллера и бросились на помощь. Но обнаружили только его карабин. Судя по следам, когда его тащили, он сопротивлялся. Крови не обнаружили, герр обер-лейтенант.
— Можете идти, — разрешил Майер.
Посыльный козырнул и вышел.
— Русские наверняка вытянут из него информацию о наших позициях, — мрачно пробормотал Виганд. — Боже, избавь его от мучительной смерти!
— Да уж… Иваны умеют наматывать немецкие кишки на русские кулаки, — вздохнул Целлер.
— Скажите солдатам на передовых постах, — посоветовал Майер Виганду, — чтобы при малейшем шевелении со стороны русских они бросали гранаты и стреляли из автоматов. Наши впереди не бродят, а кто там бродит, разберёмся, когда стихнут взрывы и стрельба.
— Проклятые иваны, — проворчал Целлер. — Бьём, бьём их, а они всё сопротивляются. Если по-справедливому, то любая цивилизованная страна давно бы сдалась.
— Задача, поставленная перед нами фюрером, состоит в том у чтобы расширить Lebensraum, наше жизненное пространство, уничтожив иванов, — задумчиво проговорил Майер. — Но вряд ли у нас есть моральное право упрекать иванов в том, что они не хотят быть уничтоженными и защищают своё Отечество — Lebensraum русских. Так где же истинная справедливость, если таковая вообще существует?

***
   
Из Германии пришёл состав. Надеялись, что с зимним обмундированием.
Открыли один вагон, другой, третий… Все вагоны были заполнены ящиками с французским вином! Причём, вино замёрзло и раздавило стеклянные бутылки!
В сопроводительной бумаге от имени некоего генерала было написано, что он решил побаловать героев Восточного фронта хорошим вином… и прочее, и прочее.
Было и зимнее обмундирование. Каждой роте досталось по четыре шинели с теплой подкладкой и по четыре пары подбитых войлоком ботинок. Шестнадцать шинелей и шестнадцать пар зимних ботинок на батальон численностью восемьсот человек!
Эта издевательская поставка совпала с резким похолоданием до двадцати градусов мороза.
Ночевали в домах, «заселённых» клопами и вшами. Неизвестно, правда, были эти «домашние насекомые» хозяйскими или занесены в дом солдатами, которые ночевали здесь раньше.
В помещения набивалось столько солдат, что ступить некуда. Поэтому хозяев выгоняли по праву победителей, не интересуясь, есть ли тем где укрыться от мороза. Сырые сапоги на ночь снимали, клали под голову вместо подушек. Ну и, чтобы они «не ушли» к тем, у кого сапоги отрывающимися подмётками «просили каши». До утра сапоги просохнуть не успевали, а утром в холодную и сырую обувь приходилось совать ноги, завёрнутые в случайные тряпки — носки давно превратились в лохмотья.
В последний раз стирали обмундирование летом, в прудах и речках. В морозы о помывке и смене белья даже не мечтали. Отросшие бороды придавали всем сходство с подводниками. Или с немытыми бродягами, которым по случаю достались остатки военного обмундирования.
Одеревеневшие на морозе тело, руки и ноги не чувствовали ничего, кроме нестерпимого зуда от грызущих кожу вшей. Шевелящейся массой вши гнездились в грязных манжетах рукавов, в воротниках и в поясах штанов. Порошки от паразитов не спасали.
— Упрямые иваны, русские морозы и неистребимые вши — три страшных врага, которые остановили блицкриг германского вермахта! — недовольно ворчал старик Франк.
Стрелок Бартель поймал на себе откормленную вошь, каплей свечного стеарина приклеил к листку письма и решил послать домашним в качестве сувенира с Восточного фронта.
— Пусть увидят настоящую русскую вошь, злобного врага доблестных солдат Великой Германии!
Ефрейтор Вольф, длинный тощий фотограф, сумел «организовать» себе гардероб, помогавший сохранять тепло. Во-первых, он достал сапоги на пару размеров больше своего. Вместо стелек подкладывал сложенную во много раз газетную бумагу. Надевал тёплые носки, снятые с русского старика, затем укутывал стопы портянками из фланели — бывшими пелёнками русского младенца. На сапоги надевал сплетённые из лыка русским дедом-умельцем башмаки в виде корзинок под названием «Lapti».
Дед поначалу одобрил немецкие сапоги. Трогал носок и головку, мял голенище, кивал, приговаривая: «Гут, гут!» (прим.: хорошо). Но когда увидел пробитую множеством толстых гвоздей подошву, скептически постучал согнутым пальцем по железным шляпкам, хмыкнул и качнул головой:
— В железных галошах ходить теплее, чем в твоих сапогах, хер солдат!
В качестве белья Вольф надевал тёплые кальсоны, две тёплых сорочки, затем летний мундир, на него реквизированную у аборигена меховую безрукавку, а поверх просторное кожаное пальто, называемое «Kozhuch» (прим.: кожух, одежда типа полушубка) изъятое у другого ивана. На руках шерстяные перчатки и меховые рукавицы, на голове — русский треух, под ним вязаная шерстяная шапочка. Рукава Вольф перевязывал верёвочками, туго подпоясывался ремнём, чтобы не поддувал ледяной ветер. В таком «скафандре» ему было тепло стоять, но при движении он потел, как в сауне.
Одетых подобным образом и потеющих на морозе солдат постоянно мучила жажда. Воды, естественно, не было, ели снег. Снег плохо утолял жажду, поэтому ели его много. Переохлаждение желудка вызывало болезненные колики и мучительную изжогу.
   

***
Воздух в России не пахнет заводами, чист, как стекло, прозрачен до самого горизонта. Бесконечные заснеженные просторы, накрытые звёздным небом, подобного которому нет в Германии, и освещённые холодной зимней луной, переливаются невероятным серебристо-голубым блеком. Всё пронизано холодом и одиночеством.
Россия велика. Чересчур велика. Россия огромна. Бесконечна. Это безграничная и чужая страна. Чужая снаружи и изнутри.
Заснеженные русские пространства высасывают из немецких солдат жизненные силы. Обвешанные оружием, укутанные в тряпьё, солдаты тратят на передвижение по глубокому снегу много сил. Запредельно уставшие на марше, пропотевшие и впавшие в коматозный сон на привале, солдаты обмораживают руки, ноги и лица, даже замерзают во сне. Измождённые морозом, небритые, молодые немцы похожи на стариков.
Проблемы со снабжением привели к сокращению пайков до половины буханки хлеба в сутки. Кое-что из питания солдаты «организовывали» у местного населения, но надеяться на такой способ обеспечения не приходилось — местные и сами голодали.
Когда температура упала до десяти градусов, солдаты начали ругать русскую зиму. Когда пришли морозы в двадцать градусов, солдаты прокляли снабженцев, не обеспечивших фронтовиков зимним обмундированием. Когда затрещали морозы в тридцать градусов, глаза солдат застыли от ужаса и все замолчали, словно у них языки отмёрзли. В головах шевелилась лишь одна мысль: разве можно здесь жить? В Германии таких свирепых морозов не бывает! Немцы даже представить себе не могли таких морозов.
      
Солдаты вермахта наивно полагали, что с зимними вьюгами боестолкновения утихнут — кто воюет по пояс в снегу, да при таких морозах? Как они заблуждались...
Доктор Геббельс сказал: «Меня смешат разговоры о русской зиме, ничего не может остановить победоносного шествия германской армии!».
А столбики термометров приближались к сорока градусам…
Зимние ночи в России долгие, лютые. Ночью смерть ходит по тропам, собирает поживки. Солдаты вермахта чуют её ледянящее дыхание, думают о ней постоянно.
Часовые меняются каждые пятнадцать-двадцать минут. Дольше не выдерживают.
Молодой солдат из пополнения на дежурстве был шокирован русскими морозами, истерил, плакал и звал мать… Не выдержав кошмарного русского мороза, воткнул дуло карабина в рот, нажал на курок… Но сделал это так неловко, что остался жив. К тому же, металл прилип к губам и языку. Раненого втащили в бункер вместе с карабином, долго поливали ствол тёплой водой… Парень бился в агонии, захлёбывался кровью…
Раненые во время боя замерзали прежде, чем их успевали довезти до перевязочных пунктов и госпиталей. Замёрзших была треть от всех погибших.
Солдаты простуживались и кашляли. Из-за плохого и нерегулярного питания, из-за невозможности мыть руки и посуду свирепствовала дизентерия, солдат мучили поносы.
Перегруженные ранеными и обмороженными тыловые госпитали не могли принять больных дизентерией, поэтому страдавшие от поноса бедолаги держались в строю, пока хватало сил. Снимать штаны на сорокаградусном морозе было пыткой, а солдатам с расстройством кишечника приходилось снимать штаны много раз за день. Тела больных теряли тепло, смерть от холода подстерегала больных, когда приходилось спускать штаны, чтобы справить нужду. Иногда больные не успевали снять штаны. Мокрое от испражнений бельё замерзало, что означало неминуемое обморожение соответствующего места. А обморожение слабого организма было равносильно смерти.
Ассистент-арцт Целлер приказал «поносникам» разрезать штаны и подштанники сзади, чтобы оправляться, не оголяя заднюю часть тела. По завершении дефекации товарищи оттягивали заднюю часть штанов и завязывали её бечевкой или куском проволоки.
Изгаженные, замёрзшие штаны тепла не держали, скорее, морозили задницы. Во время ночёвок в тёплых избах обмундирование оттаивало, воздух пропитывался запахом испражнений.

***
На рассвете русские атаковали деревню. Дозорные заметили приближающихся русских, подняли тревогу, и вскоре рота ждала иванов в полной готовности с прогретыми у печей пулеметами и автоматами. Когда иваны подошли на оптимальное для стрельбы расстояние, солдаты вермахта открыли бешеный огонь из всего, что могло стрелять. Под натиском немецкой пехоты иваны отступили, но контратака захлебнулась, потому что русские открыли встречный огонь из миномётов и пулемётов. В снегу перед траншеями остались лежать десятки русских трупов и несколько раненых и убитых немцев. Страшно было видеть, как от тел только что погибших поднимался пар. Словно души отходили.
Воздух пропитался густым запахом крови и мяса.
   
Словно в истерике, подвывал и заливался плачем ветер, гнал позёмку. Небеса решили укрыть лежащие на поле трупы белым саваном.
Страшно звучали приглушённые снежной круговертью крики раненых. Один кричал беспрерывно и громче всех.
— Да когда же ты сдохнешь! — сквозь зубы процедил Фотограф. — Тяжелораненые хуже мёртвых. Невозможно слушать их звериные вопли.
Плюнув со злостью на стену окопа, он достал «колотушку», отвинтил защитный колпачок, дёрнул шнур и метнул гранату в сторону кричащего. После взрыва крики умолкли. Ледяная пустыня затаилась. Горестно прошуршав, тихонько завыл ветер.
— Всё, что-ли… — без радости то ли спросил, то ли утвердил Фотограф. — Мне по этому поводу хохма вспомнилась… Дежурили мы как-то с Профессором в передовом охранении… Профессор, помнишь случай с коровой?
— Помню, — усмехнулся Профессор. — Поржали мы тогда с тобой на славу.
— В общем, сидим мы с Профессором в окопе. Впереди минное поле. За спиной деревня. Откуда ни возьмись, по минному полю бредёт старуха, за верёвку ведёт корову. Старуха, видать, в минном деле разбиралась: под ноги приглядывается, корову ведёт зигзагами, мины обходит. Я и говорю Профессору: «Пугни бабку!». Ну, Профессор и пустил очередь рядом с бабкой.
— Испугали старуху, дурни, — укорил рассказчика старик Франк.
— Не успела старуха испугаться! — расплылся в улыбке Фотограф. — Профессор в мину попал! Ду-дух! Взрыв! У коровы зад в клочья! От бабки тряпки в разные стороны! Мы полчаса хохотали.
Вновь раздался протяжный, душераздирающий крик.
— Ы-ы-ы… — простонал Фотограф.
— Похоже, несчастный ранен в живот, — со вздохом сожаления проворчал старик Франк. — От таких ран умирают долго. Раны в лёгкое мучительны, но помирают от них быстро. Самая лучшая рана — шрапнелью в бедро. Ты даже и не поймешь, что умираешь. Из тебя быстренько вытечет вся кровь, и ты уснёшь. А в живот и в голову — плохие раны. От таких человек долго мучается.
 — Это немец, — вступает в разговор Профессор. Он стонет: «Mutti, Mutti, hilf mir!». Будь он русским, то кричал бы «Мама!» и ругался грязными словами. Он, должно быть, совсем молодой, иначе бы не звал мать.
— Да, люди постарше зовут жен, — согласился старик Франк.
— Пошли, Франк, принесём этого чёртова крикуна! — предложил Фотограф. — Или проломим ему череп, чтобы не доставал нас.
Старик Франк достал из ранца запасную портянку почти белого цвета, прикрепил её к стволу карабина. Помахав «флагом» над бруствером, вылез из окопа. Следом вылез Фотограф, побежал, пригибаясь, по ничейной земле вслед за Франком. Русским вопли раненого тоже надоели, редкая стрельба прекратилась вовсе.
Раненый лежал в нескольких метрах от передней линии противника.
Скоро завёрнутого в плащ-палатку «крикуна» доставили в окоп. Профессор был прав и насчёт возраста, и насчёт проникающего ранения в живот.
Несмотря на то, что санитар вколол раненому дозу морфия и влил в вену драгоценную порцию крови, мальчишка умер довольно быстро.
Хоронить его по-настоящему в замёрзшей до каменной жёсткости земле никто не захотел, труп наскоро забросали снегом в ближайшей воронке.
    
Оставив дозорного, все поползли к одному из костров в большой воронке. Несколько костров развели, потому что после миномётного обстрела русских в разных местах что-то дымилось, и русские наблюдатели не могли отличить дым от костра в воронке от дымящейся после взрыва воронки.
Все грели оружие, протягивали к огню замерзшие руки и ноги.
— Скоро война кончится! — торжественно объявил Красная Крыса.
Профессор с жалостью посмотрел на Красную Крысу и покрутил пальцем у виска.
— Намекаешь, что я сошел с ума? — разозлился Красная Крыса.
— Ты в партии давно. Членство в ней — стопроцентный факт сумасшествия, — пожал плечами Профессор. — Впрочем… Если у тебя телефонная связь со Сталиным, то ты не сумасшедший. Ты шпион.
— Фюрер сказал, что к Рождеству унтерменши будут разбиты, и война завершится! — убежденно проговорил Красная Крыса.
— Слава Богу! Скоро мы будем греться в московском Кремле, — серьёзно и радостно воскликнул Фотограф.
Все рассмеялись.
— Как дьявольски холодно в этой России! — пробормотал Профессор протягивая ладони к пламени. — У меня костный мозг превратился в лёд!
— Такое впечатление, что над Россией лежит километровый слой снега.

***
Морозы отступили на несколько дней, но разразился длительный снегопад, укрывший окрестности глубочайшими сугробами.
— Русские довольно успешно атакуют, — посетовал в разговоре за обедом с офицерами обер-лейтенант Майер. — Они как будто знают слабые места в нашей обороне. За вчерашний день, по информации из штаба, батальон потерял почти двести человек убитыми. Ещё полторы сотни отправились в госпиталь в результате ранений и обморожений. За один день мы потеряли треть батальона! Это больше, чем за всю русскую кампанию с самого начала до этого момента.
— Возможно, русские точно знают наши слабые места, — согласился лейтенант Виганд. — В последнее время иваны засылают в расположение наших частей шпионок под видом беженок от большевистского режима. Говорят, это довольно привлекательные девицы, сносно изъясняющиеся по-немецки. Во имя коммунизма они готовы жертвовать не только своим телами в объятиях наших изголодавшихся по женскому теплу солдат, но и жизнью. На прошлой неделе в соседней деревне поймали двух молоденьких девушек. При допросе с пристрастием они признались в шпионаже, их приговорили к повешению. Улыбаясь, они накинули себе на шеи петли и с криком «Да здравствует Родина!» спрыгнули с подставленной скамьи, не дожидаясь, пока её выбьет из-под них палач.
 — Да, русские похожи на хищных зверей: в безвыходном положении они бросаются в огонь, идут на пулемёты и на штыки. Остановить их может только смерть.

* * *
   
Снег, прикрывавший поле боя саваном, ночью унёс леденящий ураган, обнажил трупы в позах, в которых застала их смерть: скрюченные предсмертной судорогой конечности, разорванные грудные клетки, оголённые кости черепов, взрезанные животы и замёрзшие лужи крови.
Над мертвецами приподнялся в последнем движении обледеневший труп. Ветер колыхал концы окровавленной повязки на его руке. Полная луна освещала страшное поле, но невозможно было разобрать, русский это мёртвый стремится вперёд или немец отползает в тыл.
Вчера ещё беспечные или задумчивые, юные или зрелые лица застыли в скорбных гримасах, укоризненно глядели на мир ледяными глазами. Во имя чего погибли?
В темноте между мёртвыми неторопливо двигались тени, время от времени наклонялись, словно что-то искали. Это живые солдаты посягали на имущество мёртвых — друзей или недругов. Живые грабили мёртвых, пинали их или тянули за руки или за ноги. Вот двое попытались стащить с мёртвого валенки. Но с мёрзлых ног обувь снять невозможно. «Добытчики» поработали топором, отделяя ноги вместе с валенками от мёртвого тела. Держа отрубленные ноги под мышками, торопливо ушли, ступая по трупам.
Майер слышал, как солдат в окопе, не стесняясь, хвастал, что тёплые валенки достались ему после часа работы на поле мёртвых.
— Долго искал. Наконец, гляжу, лежит иван задом в яме, согнулся, глазеет в небо, а ноги задрал вверх. Как та баба, предлагающая: «Бери меня, пожалуйста!». Ладно, говорю ему, уважу тебя. Добрых полчаса тянул, крутил и дергал за валенки: иван мне не хотел помогать, лапы у него замёрзли и не сгибались. Пришлось их отрубить, а потом у печки отогревать.
Другой хвастал толстым ватником с коричневатыми пятнами замёрзшей и подсохшей крови на груди, тоже «организованом» с поля мёртвых.
Солдаты стаскивали с мёртвых даже штаны и тёплое нижнее бельё.
Отрубленные ноги в сапогах и валенках ставили рядом с обедом в печи. Солдаты молчали, равнодушно наблюдая, как прогоревшие красные уголья в топке покрываются серым пеплом. Трудно сказать, какие мысли рождались в их головах. Вряд ли о жизни. Будучи сторожами поля смерти, можно размышлять только о смерти.
Пока картофель варился, отрубленные ноги оттаивали, и после обеда добытчики легко освобождали обувь от окровавленных обрубков.
В нескончаемо заснеженной и запредельно морозной России смерть всегда рядом с нами, думал Майер. Лично у него с ней нормальные отношения. Со смертью. Майер спокойно воспринимал известия о том, что убит очередной товарищ. Это необходимая жертва в храме войны. Всех здесь ждёт судьба обитателей поля мёртвых.
Майер давно жил среди трупов. Трупы справа, трупы слева, трупы впереди — на поле смерти, трупы в тылу — на поле рядом с кладбищем, трупы рядом с трупами, трупы под трупами, трупы, которые были вчера и те, которые сегодня пока ходят и разговаривают, но, получив пулю в живот или осколок в голову, завтра станут недвижимыми трупами.
Осенью они хоронили своих мертвецов в окопах, в которых сидели. Втискивали тела погибших товарищей в неглубокие стрелковые ячейки и присыпали землёй. А сейчас снегом. И через несколько часов забывали, что там кто-то захоронен. Садились на тонкий земляной слой, или шли по нему, а он пружинил: под землёй не успевали окоченеть тела быстро захороненных. А потом Майер сочинял родителям погибших враньё, что их сын погиб смертью храбрых и погребён на кладбище.
 
В тылу их полка огромное кладбище. Снабженцы на санках доставляли на огневые позиции боеприпасы, и увозили в тыл тяжелораненых. Проезжая мимо кладбища, смотрели, подаёт ли раненый признаки жизни. Если нет, то труп без всяких формальностей оставляли при кладбище, а ещё живых везли на перевязочный пункт. Рядом с кладбищем образовался склад мёртвых. Сотни трупов лежали рядом друг с другом и друг на друге. Солдаты грабили штабеля трупов у кладбища, забирали обувь и одежду. Вороны выклёвывали трупам глаза.
Так что, неизвестно, что гуманнее, захоронить погибшего в окопе или бросить на съедение воронам у кладбища.
Складывалось впечатление, что покрытые снегом русские долы и веси, пропитанные кровью защитников и завоевателей — теперешних и древних, превращались в бесконечное немецкое кладбище.
Складывалось впечатление, что самые населённые немцами места в России — кладбища.
Ветер стих. Через окно видно, как хлопья снега бесшумно падают с неба. Снег кажется голубым под серебряной луной, а в тени — синевато-чёрным.
Далёкие выстрелы, раздающиеся в темноте, звучат глухо. Кто-то зачем-то стреляет.
Товарищи спали, посапывая, похрапывая, вскрикивая во сне. Глядя на завораживающую игру пламени в печке, Майер вытащил пачку сигарет «Галльские» из натурального табака. Он открывал эту пачку только в минуты душевного разлада. Аромат этих сигарет оживлял мечты о Франции. О тёплой, беззаботной Франции. Как непохожа Россия на Францию! Два разных мира, как чёрное и белое, как сладкое и горькое. А между ними Германия, куда каждый из немцев надеется однажды вернуться.

***
Солдаты первого взвода с разрешения обер-лейтенанта Майера бродили среди убитых русских, сдирали с них меховые шапки, овчинные тулупы, стёганые ватники и волшебные русские валенки. Валенки распределяли в первую очередь среди тех, кто уже обморозил ноги, но еще мог ходить и участвовать в боях.
— Чем занимаются солдаты вермахта среди убитых русских? — недовольно спросил Kompanief;hrer (прим.: командир роты) гауптман Штеге у ординарца.
— Снимают с русских валенки и тёплую одежду, чтобы спастись от мороза самим, герр гауптман! — доложил ординарец.
Гауптман задумался.
— А что… Мы на самом деле можем тепло одеть солдат, коли наши снабженцы не позаботились о них. Перетащите убитых русских в деревню и прикажите иванам снять с них валенки и тёплую одежду.

***
С полсотни убитых русских корявыми кучами лежали на деревенской улице.
Майер шёл мимо мертвецов. Изувеченные тела задубели на морозе в самых немыслимых позах. У некоторых отсутствовали головы, у других осколками изуродованы тела.
Но у Майера трупы не вызывали «кладбищенских» чувств, потому что это были трупы врагов, «отходы войны».
Русские старики и бабы неторопливо освобождали трупы от одежды, которая пойдёт на нужды вермахта. Им деловито помогали молчаливые дети.
Это ужасно, думал Майер. Это же трупы их земляков! Русский менталитет абсолютно недоступен пониманию. Вряд ли европейцы могут быть настолько бесчувственны.
Майер закурил. Увидев жадный взгляд старика, Майер протянул ему сигарету. Старик кивком поблагодарил офицера. Но это не была благодарность холопа. Это был привычный жест культурного человека.
Снять бесценные валенки с замёрзших до состояния камня трупов старики и дети не смогли.
— Отпилить ноги, — коротко приказал Штеге.
Мертвецам отпилили и отрубили ноги до колен, внесли обутые обрубки в тепло, поближе к печам, и через какое-то время они оттаяли настолько, что валенки можно было почти без труда освободить от содержимого.

* * *
    
Майер с ординарцем Карлом квартировали в русской избе.
Карл хотел выгнать хозяйку, но Майер остановил его. Маленькая старушка дом содержала в чистоте, выглядела опрятной. Одетая в поношеные, но чистые кофту и юбку, подпоясанная фартуком, повязанная белым платком через подбородок, старушка молчаливо выглядывала из-за занавески, отгораживающей кухонный угол за печкой от остального помещения, когда Майер требовал:
— Матка! Ложка-чашка дафай-дафай!
На Майера хозяйка смотрела без каких-либо эмоций. На Карла, который собирался её выгнать, поглядывала сердито.
Майер вспомнил, как они с Карлом пришли в эту хату первый раз, вымотавшиеся после перехода, голодные. Не снимая шинелей, плюхнулись на лавку у стола. Когда их роту догонит полевая кухня, было неизвестно.
Старуха глянула на усталых солдат, укоризненно качнула головой, пробурчала:
— Война никс гут. Война плохое дело.
Майер к этому времени уже понимал кое-что по-русски.
— Молодёжь воюет… Мучается… Гибнет… Мой сын тоже в солдатах.
В каких солдатах, Майер не стал пытать старуху. Естественно, в красноармейских.
Старуха тяжело вздохнула, глянула искоса на немцев, качнула головой. Подошла к печке, вытащила чугунок, поставила на стол, открыла крышку. Помещение заполнил кислый запах овощного супа, который русские называли Borstsch — «борщ». Майер уже привык к этому странному русскому блюду, которое раньше у него вызывало отвращение. Он стал ему нравиться хотя бы потому, что был горячим и согревал.
Старуха поставила на стол две миски, достала из печи ещё один чугунок, вывалила из него на стол перед немцами варёную картошку в кожуре. Поставила на стол баночку с солью, молча ушла за занавеску.
Майер тогда понял, что угостила голодных врагов хозяйка не из боязни или уважения к ним, а из любви к сыну. Она надеялась, что и её голодного сына однажды кто-то накормит. Конечно же, эти «кто-то» будут русскими. О том, что голодного русского солдата могли угостить немки, у Майера и мысли не шевельнулось. В Германию русский солдат мог попасть только пленным. А пленного ни одна немецкая женщина не накормит: во-первых, потому что русский — унтерменш, а во-вторых, потому что пленных кормить не положено. Орднунг!
Майер оглядел русское жилище. Стены из некрашеных брёвен. Все вещи деревянные. Русские любят некрашеное дерево, о него не ушибёшься больно, дерево всегда тёплое, в нем есть что-то живое.
На стене висели облезлые, засиженные мухами ходики в виде скворечника. Из ржавой дверцы над циферблатом должна выскакивать кукушка. Но кукушка то ли сдохла, то ли улетела — Майер ни разу не слышал её кукования. К гирьке в форме ржавой еловой шишки на цепочке, принуждавшей часы ходить, привязана тяжёлая гайка. Механизм часов хоть и со скрипом, хоть и неровно, весьма приблизительно отсчитывал время: плюс-минус час в сутки. Хозяйка поправляла часы утром: солдаты вермахта просыпались ровно в шесть часов.
Поужинав, Майер сидел на лавке, прислонившись спиной к горячей печи, положив босые ноги на приставленную табуретку, расслабившись и закрыв глаза.
Карл чистил его сапоги у порога, старушка-хозяйка пряталась за кухонной занавеской.
— Тиканье часов действует на человека умиротворяюще, — негромко проговорил, почти пробормотал Майер. Скорее, для себя пробормотал. Карлу были неинтересны рассуждения офицера, которому он служил, а бабка-хозяйка немецкой речи не понимала. — У нас дома тоже висели часы с маятником, конечно, получше этого загаженного мухами металлолома. Мне в детстве мама читала сказки, а часы тикали, как сказочный фон. Мама обычно уделяла мне полчаса, потом уходила заниматься домашней работой. Я слушал сказки и смотрел на часы, которые пожирали наше время. Я очень хотел, чтобы мама не уходила и чтобы сказки не кончались. Если остановить часы, думал я, сказки станут бесконечными. И мама всегда будет со мной. Но мама не разрешала останавливать часы, и часы тикали… Урезая по кусочкам сказочное время… Сказки кончались… Мама уходила… В конце концов часы стали олицетворять для меня некое могущественное существо, пожиравшее время и сказки, отнимавшее у меня маму…
Майер посидел молча, шевеля пальцами стоп.
— Эти скрипучие ходики неровным ходом тоже нагоняют на меня тоску. Русские ржавые ходики неумолимо пожирают наше время. Медленно, но верно вычёркивают из жизни солдат вермахта… Одного… Троих… Десятерых… Вычёркивают мужчин из жизни Германии. Если сегодня мы убьём двести русских, а сами потеряем пятьдесят человек, даже в таком соотношении эта потеря будет не в нашу пользу. Сегодня пятьдесят, завтра двадцать пять… Чтобы «пересчитать» всех солдат вермахта, русским часам понадобится не так уж много времени.
— Да, время — дело длинное… Когда оно лишнее. А когда надо — его вечно не хватает, — буркнул Карл.
    

***
Свирепые ветры приносили со стороны азиатских степей снежные заряды, тянули заунывную песню о русском морозе, заметали деревенские дома по самые крыши.
Во время снежных бурь было жутко холодно. Когда ветер утихал, и сквозь тучи на замёрзшем небе проглядывало мутно-жёлтое, как китайский фонарик, низкое солнце, теплее не становилось. Для скудно экипированных солдат вермахта русский ветер на морозе за тридцать градусов казался дыханием смерти.
— На бляхах наших ремней написано: «С нами Бог», — ворчал Фотограф. — Ложь! Бог перестал заботиться о нас. Рядом с нами смерть, она бродит повсюду. Она убаюкивает часовых, накрывает нас сладким сном, украшает открытые глаза кристалликами льда…
Отвратительное снабжение, малое количество и плохое качество пищи доводили солдат до отчаяния. Вода грязная, кофе отдавало мочой, но его все равно пили. Одна на двоих целлофановая сосиска, наполненная соевым пюре. Клейкие тошнотворные картофельные или капустные супы считали благодеянием, потому что они поддерживали жизнь. Две пригоршни муки в качестве дневного рациона — некоторые солдаты жадно ели муку сухой, некоторые варили из неё мучную болтушку. Курили махорку, если ее удавалось найти у русских, или сухую траву.
Нечёсаные волосы и отросшие бороды, грязные обмороженные руки, с которых сползала кожа, гноящиеся пальцы и отмороженная кожа на стопах, сползающая лоскутами — так выглядели солдаты вермахта. Перевязочных материалов не было. Рваную, пропитанную гноем повязку использовали много раз. Мазь, которая хоть как-то помогала, экономили.
Майер считал большой ошибкой продвижение армии зимой. Генералы не понимают, что такое снег. Русский снег нельзя победить. Его надо переждать, как пережидает зиму медведь в спячке. Нельзя посылать солдат в непривычные им русские леса. Разве могут солдаты пережить русские морозы в хлопковых носках, которые так хорошо впитывают влагу? Разве можно ходить по глубокому снегу в сапогах с широкими голенищами-раструбами, которые солдаты называют «снегочерпалками»?


***
   
Взвод шёл сквозь метель по бесконечному заснеженному полю. Яростный ветер свистел над землёй, швырял снег в лицо, жёг кожу, словно огнём, царапал глаза, как песком. Веки опухали и краснели, глаза слезились, всё вокруг расплывалось и казалось нереальным, шагающие сзади не могли различить тех, кто брёл впереди. Слёзы превращались в ледышки на обмороженных щеках. Одежду покрыла ледяная корка.
От запредельной усталости и небывалого мороза одолевал сон, глаза слипались, ноги двигались механически, колени подкашивались. То и дело кто-то падал, уснув на ходу, просыпался от падения, вставал на четвереньки, не имея сил подняться на ноги. Товарищи поднимали упавшего, не давая ему отдохнуть. Попытка отдохнуть на снегу означала смерть. Те, кто падал или отставал, замерзали.
Наконец, забрели в редкий лес.
В дикой России всё не как в цивилизованных странах. Снега в лесу неимоверное количество, солдаты проваливались в сугробы выше колен, черпали широкими голенищами снег. Снег таял, спускался влагой вниз, отнималт тепло у ног, а у холодных подошв вновь превращался в кусочки льда. Стопы теряли чувствительность. Не чувствуя ног, человек то и дело падал, и, если его не поднять, замерзал.
Лес рос на заболоченной местности. Несмотря на ужасные морозы, трясину под снегом покрывала лишь тонкая корка льда. Иногда лёд не выдерживал… Двое солдат провалились по пояс в грязную кашу. Их вытащили быстро, тут же переодели в сухое бельё, но обморожений избежать им вряд ли удастся.
У фельдфебеля Вебера, командовавшего взводом, рукавицы промёрзли, обледенелые рукава шинели натирали изъеденные вшами запястья. Измученный жгучей болью, Вебер пытался перевязать саднившую руку носовым платком, но платок тут же намок и сбился.
Солдаты брели, оглядываясь по сторонам, выискивая прятавшихся в лесу иванов. Но из-за вьюги видимость ограничивалась несколькими метрами. Вымотавшихся стрелков мучил животный страх: в любой момент из-за деревьев можно схлопотать пулю в грудь или в живот.
Откуда-то раздались выстрелы. Все упали в снег, ожидая атаки. Кто-то открыл стрельбу наобум, не видя противника. Колени примерзали к штанам, штаны примерзали к обледенелой земле, пальцы прилипали к металлу оружия, их приходилось отдирать, оставляя на металле лоскуты кожи.
Ни нападения, ни повторной стрельбы не дождались и, полежав некоторое время, принялись вставать.
Пока лежали, подмётки сапог, густо пробитые гвоздями — чуть ли не наполовину железные — промёрзли насквозь. Поднимаясь, солдаты будто становились на лёд босыми ногами.
К вечеру взвод вышел на опушку, операция по прочёсыванию завершилась. Все рассчитывали переночевать здесь, устроив в шалашах настилы из хвойных лап, закусив сухим пайком и кипятком, согретым на кострах. Но по рации от командира роты пришло распоряжение о возвращении к основному месту дислокации. Это означало десятикилометровый марш в обратную сторону, то есть, ещё часов пять ходьбы по глубокому снегу с мокрыми ногами в усилившийся к ночи мороз.
— Короткий отдых! — разрешил фельдфебель Вебер. — Никому не ложиться! Прислоняйтесь к деревьям. Поддерживайте друг друга.
— Мы от усталости засыпаем! Как можно спать стоя? — как ребёнок, канючил Франц Бауэр. — В опасном мире мы живём…
— Лошади могут, значит, и вы сможете! — огрызнулся Вебер.
— У лошади четыре ноги, — ныл Бауэр, без сил приваливаясь к стволу дерева, — а у меня только две.
— Если ляжете, половина замёрзнет, уснув, а половина не сможет встать и тоже сдохнет, — рычал фельдфебель.
Бессильно свесив руки, солдаты прислонялись к деревьям, прижимались друг к другу для поддержки. В головах настойчиво билась мысль, что легче упасть в снег, расслабиться, отдаться ласковому сну и тогда кончатся мучения, кончится ад, в который они брошены именем фюрера и отечества. Смерть от холода — милосердная смерть.
— Кончай ночевать! Пошли, ленивые собаки! — яростно заорал Вебер. — Быстрее дойдём — быстрее ляжете спать. Шевелитесь, черт побери! Шире шаг, Teufel-Hunden! (прим.: «чёртовы псы»)
Двигаясь, словно деревянные, солдаты цепочкой двинулись в обратный путь.
— О Господи! Как больно ходить на обмороженных ногах! — страдал стрелок Хольц, любитель женщин. — Похоже, я обрадуюсь, когда мне отрежут то, что болит у меня в сапогах!
— Тогда ты не сможешь танцевать и прижимать к себе любимых тобой девочек, — попытался усмехнуться окаменевшим лицом Карл Беер. — Да и не полезут к тебе в постель девочки, если ты останешься без копыт.
— В постели ноги не главное. Я наплету им героических историй о том, как остался без ног, и от восхищения они станут в очередь, чтобы согреть меня под одеялом.
— Франк, что бы ты сделал, если б война окончилась прямо сейчас? — положив руку на плечо бредущему товарищу, спросил Карл Беер.
— Прямо сейчас? — старик Франк остановился на мгновение, вздохнул и двинулся дальше. — Я бы не стал просить бога или фюрера, чтобы меня сейчас же перенесли в Германию. Я бы в ближайшей деревне нашёл себе покладистую русскую женщину в избе с тёплой русской печкой… и она бы у меня решила, что боевые действия начались прямо у неё на печке.
— Важнее женщин нет ничего на свете, — простонал стрелок Хольц, любитель женщин. — Будь они с нами на фронте, я бы согласился воевать хоть сто лет.
Карл Беер, рука которого лежала на плече старика Франка, остановился. Остановился и старик Франк под давлением руки Карла. На них натолкнулся Хольц, в него уткнулся Профессор. Сбившись в кучу, они тут же закрыли глаза и замолчали.
— Парни, продержитесь еще чуть-чуть, — умолял фельдфебель Вебер хлопая их по спинам и тычками принуждая двигаться. — Скоро мы придём в деревню, там выспитесь. Немного осталось!
Через каждые полчаса фельдфебель Вебер обещал, что «немного осталось» и устраивал для обессилевших солдат привалы. Солдаты топтались на месте, ругая треклятую Россию: садиться Вебер запрещал, потому что уставшие солдаты, расслабившись, тут же засыпали. Разбудить и поднять обессилевших было почти невозможно.
На очередном проходе стрелок Хольц упал. Его тормошили, пинали, Вебер кричал и грозил расстрелом. Но Хольц лишь чуть слышно бормотал:
— Я так устал… Дайте поспать…
— Ты замерзнешь, мы не сможем тебя тащить и бросим твой труп на съедение русским собакам! Вставай!
— Я устал, дайте поспать…
Его подхватили под руки и поволокли.
— Шевели ногами хоть немного! Без движения кровь остановится и ты отморозишь ноги!
Хольц пытался встать на ноги, но его попытки были похожи на попытки безнадёжно пьяного.
Далеко за полночь беспредельно вымотавшийся взвод добрался до своей деревни. Солдаты медленно брели по улице, не осознавая, что пришёл конец их мучениям. На фоне ночной черноты колыхались кроваво-красные языки горящего на окраине деревни дома: его подожгли, чтобы осветить околицу и обезопасить себя на предмет внезапного наступления иванов. Изредка взлетали осветительные ракеты, в их мертвенном свете кусты приобретали человеческие формы. Где-то вдали изредка взрывались снаряды. Немецкий пулемет стрелял быстрыми, короткими очередями, будто циркуляркой пилил дерево. Русские пулеметы отвечали глухим злобным тарахтением.
Солдаты набились в отведённую взводу хатёнку. Тела от усталости и холода болели, как побитые. Снять шинели не удавалось: петли и пуговицы смёрзлись в единые ледышки, а обмороженные пальцы не гнулись. Солдаты лежали на полу вповалку, чуть ли не друг на друге.
Согревшийся от дыхания множества солдат воздух пропитался сыростью и запахами экскрементов: обессилевшие и замёрзшие солдаты уснули так крепко, что не чувствовали, как опорожняются их мочевые пузыри и не удерживают поноса кишечники…
Фельдфебель Вебер, несмотря на свои сорок шесть лет, был выносливее большинства подчинённых.
Перед тем, как пойти к обер-лейтенанту Майеру, чтобы доложить о возвращении взвода, Вебер решил переобуться и посмотреть, почему он не чувствует больших пальцев ног. С величайшим трудом снял сапоги и увидел, что стопы побелели и потеряли чувствительность. «Обморозил!» — испугался Вебер. Он ярко представил, как у него чернеют и отваливаются пальцы на ногах.
Вебер принялся усиленно массировать стопы. По мере того, как восстанавливалось кровообращение, началось покалывание в пальцах, покалывание превратилось в режущую боль. Вереб кряхтел, стонал, подвывал, но продолжал растирать пальцы. Минут через пятнадцать-двадцать боль уменьшилась и Вебер почувствовал, будто его стопы наливаются кипятком. Слава богу, спас! А, ведь, усни он, утром проснулся бы с мёртвыми пальцами.
Утром фельдфебель Вебер доложил обер-лейтенанту Майеру, что во взводе у четырёх солдат тяжёлые обморожения стоп, у двух — обморожения носа и ушей. Все требуют лечения в условиях главного перевязочного пункта, а может, даже и госпиталя.

***
Стрелок Хольц, любитель женщин, тоже не чувствовал пальцев ног, даже когда шевелил ими.
— Так начинается гангрена, — посочувствовал санитар.
Хольц боялся снять сапоги и взглянуть на ступни. Потому что мясо с пальцев могло сняться вместе с сапогом.
— Слушай, мясник, — спросил он санитара. — Можешь отрезать мне задние лапы?
— Запросто, — беззаботно ответил санитар. — Только как без ступней ходить по бабам? Ты ведь без этого жить не можешь.
— Пожалуй, ты прав, — вздохнул Хольц. — Придётся ехать в госпиталь. Больно уж они воняют.
— Бабы?
— Мои ноги, помощник смерти!
Герман Кёлер служил санитаром со времён французской кампании. Поэтому все звали его Парижанином, и вряд ли кто из сослуживцев помнил настоящее имя санитара. То, что «парижанином» называли ещё и презерватив, Кёлер, скорее всего, не знал: презервативами он не пользовался, потому что был девственником.
    
Санитаром он стал потому, что, будучи призванным в вермахт, в период обучения показал себя абсолютно не пригодным к строевым артикулам: как унтеры ни бились, сколько парня ни наказывали, он не только не смог ходить прусским шагом, но даже в обычном строю сбивался с ритма и спотыкался.
В школе санитаров его научили бинтовать раны, шинировать переломы и — что поразительно! — делать переливание крови.
Кёлер, то есть, Парижанин старательно оказывал помощь всем раненым. Больше, чем любой другой солдат, он соприкасался с кровавым месивом военной мясорубки. Похоже, на этой почве у него чуток поехали мозги. А, может, его маленький умственный недостаток, проявлявшийся неспособностью к маршированию прусским шагом, стал лёгким сдвигом: Парижанин усердно пытался спасти всех раненых. Даже смертельно раненых. Даже раненых без признаков жизни. И даже тех, кто был убит и лежал на поле или в лесу много дней, летом — пованивая тухлятиной, а зимой в виде замёрзшей коряжины.
Как-то мина разорвала солдата чуть ли не на две части. Напрочь выдрала внутренности, кровь из него текла, как из опрокинутой лохани. Парижанин безуспешно пытался забинтовать мертвеца. А когда понял, что забинтовать развороченный живот не получается, рассмеялся: первый раз у него не получилось качественно забинтовать ранение. В работе Парижанина заботило не спасение людских жизней, а правильное наложение повязок: «Ordnung muss sein!» (прим.: Должен быть порядок!)
Ночами мёртвые звали его к себе. Парижанин разговаривал с ними, расспрашивал, как им «там»... Но идти к ним отказывался: здесь, мол, работы много.
Нездоровая это привычка для живого человека — разговаривать с мёртвыми. В обычной жизни. На фронте же беседовать с трупами — это нормально. А быть немного подвинутым — гарантия того, что окончательно не сойдёшь с ума.
Обмороженных решили отправить на лечение на полугусеничном мототягаче связистов Kettenkrad. Выглядел он, как грузовой мотоцикл с гусеницами вместо задних колёс. Водитель сидел в подобии открытой кабины и походил на пилота лёгкого самолёта. Сзади водителя громоздилась огромная катушка с проводами, которая разматывалась при движении мототягача. За катушкой — небольшой кузов для инструментов и прочего имущества, в котором с трудом могли разместиться четыре пассажира. Но впихнули туда шестерых обмороженных.
Чтобы пассажиры не выпали во время движения, водитель обвязал их буксировочным канатом, привязав концы к катушкам. Весело приказал:
— Прячьте лица, поедем с ветерком!
Закрыл нижнюю часть своего лица тёплым платком, удачно реквизированным у русской бабы. Надвинул на глаза защитные очки, нахлобучил пониже каску. Залез в дыру, гордо именовавшуюся кабинкой… Мотор взревел… Поехали!
Не обвяжи их водитель тросом, все высыпались бы из кузова.
   
Сзади клубился поднимаемый гусеницами снег, щедро сыпался на пассажиров. Чтобы спастись от снежных завихрений, все повернулись спинами назад и склонились друг на друга.
Хольц почувствовал неприятные ощущения в животе, и они беспокоили его всё сильнее. Кишки будто злой иван накручивал на кулак. Живот болел так, что, несмотря на мороз и завиваемый на пассажиров снег, тело покрылось испариной.
«Что за мучение», — страдал Хольц, корчась в коликах. Внезапно он понял причину страданий. Понос! Понос, которым маялись его сослуживцы. И почувствовал неудержимую потребность срочно опростаться, иначе живот взорвётся! Но как опростаться? До водителя не докричаться, потому что между ними огромные катушки, голова водителя замотана толстым платком, сверху нахлобучена каска, и мотор ревёт так, что его не перекричишь. Вывалиться на ходу из кузова? Транспортёр всё равно не остановится, даже если все пассажиры хором будут кричать «Стой!». Его сочтут дезертиром и сошлют в штрафную роту, да и замёрзнуть он может, затерявшись в лесу.
Хольц корчился от боли, стонал, сжимал живот руками, подтягивал под себя ноги, пытался думать о приятном… Ничего не помогало. Он чувствовал, как его внутренности рвутся.
Мотор натужно ревел, приятели стонов Хольца не слышали.
Он попытался спустить штаны. Но верёвка прижимала его к сослуживцам и почти не давала шевелиться. К тому же замёрзшие пальцы едва двигались и не чувствовали, к чему прикасаются. Хольц понял, что бессилен перед надвигающейся катастрофой, и сдался. По холодным бёдрам расползлась горячая жижа. Сначала ему полегчало, но скоро живот опять скрутила адская боль.
Поездка продолжалась долго, кишечник несколько раз извергал из себя содержимое. Хольца то трясло от холода, то бросало в жар, живот болел всё сильнее…
Когда приехали в главный перевязочный пункт, боли в животе стихни, но Хольц едва смог идти: мало того, что обгаженные штаны примёрзли к заднице, но к обледенелым штанам примёрзло и его мужское хозяйство! А это было для него страшнее, чем потерять ноги.
    
На главном перевязочном пункте творилась невообразимая суета. Раненых непрерывно подвозили с передовой всеми видами транспорта, но чаще на санях. Несчастные лежали друг на друге в два этажа. Раненые, лежавшие сверху, были занесены снегом и замерзали в дороге. Лежащие внизу были немного защищены от морозного ветра телами товарищей. Но потерявшие много крови и ослабленные тоже умирали в пути.
Выздоравливающие и легкораненые лазарета разгружали машины, относили в сторону мёртвых. Трупы лежали беспорядочно, никто не обращал внимания на застывшие в странных позах тела.
Хольца и других живых повели и понесли в помещение.
Это был ад, пропахший мочой и потом, гноем и карболкой, и назывался тот ад лазаретом.
В нескольких комнатах раненые и больные лежали на грубо сколоченных трёхъярусных нарах, в некоторых комнатах прямо на полу.
Врачу и санитарам помогали легкораненые со здоровыми руками.
Оказывать помощь при сильных обморожениях было занятием не для слабонервных. Нередко у прибывших пальцы ног и даже ступни замерзали до состояния камня, снять сапоги было невозможно, приходилось резать голенища. Заледеневшие ступни опускали в прохладную воду — чтобы кровь пробила себе путь в обескровленные морозом ткани. Отогретые конечности болели со страшной силой, больные жутко кричали.
Солдат рядом Хольцем зажал нос и воскликнул:
— Приятель! Что за соблазнительный аромат! Ты заживо гниешь! Парень, ну и вонь...
— Я много дней не снимал обувь.
Про то, что он обгадился, Хольц промолчал.
— Здесь много таких. Ты, Landser (прим.: земляк), похоже, заработал «траншейную стопу». По другому её называют «нога в вате» — из-за потери чувствительности. Короче, обморозил. Если повезёт, ноги хоть и без пальцев, но останутся при тебе. Менее везучих это проклятие окопной войны делает инвалидами или отправляет на тот свет.
— Спасибо, успокоил.
Посмотрев на неуверенно стоящего Хольца, солдат заметил с опаской:
— Что-то тебя пошатывает. Не упадёшь?
— Да я ничего... Земля подо мной качается, — нашёл силы пошутить Хольц.
Его отвели в убогую прокуренную комнату, где работал врач. Санитар велел снять сапоги.
Хольцу с огромным трудом и громкими стонами удалось их стянуть. Носки он снимал с прилипшими к ним лоскутами кожи. Пальцы ног были сплошь в волдырях, а на пятке чёрная гниющая рана.
Заодно снял штаны и обгаженное бельё.
Его ноги на глазах распухали.
Взглянув на ступни, врач пробурчал:
— Ещё один. Утепление страницами «Фёлькишер беобахтер» не спасло? Надо было использовать русские газеты с портретами Сталина, они лучше защищают от обморожения. Это общеизвестный факт.
— Где их достать, с портретами Сталина?
Взглянув на огромные волдыри, врач велел санитару:
— Дай ему пару глотков спирта. Приятель сейчас запоёт, как ангел.
Один из «ассистентов» крепко держал ногу Хольца над тазом, а врач ножницами срезал чёрную кожу с волдырей. Потом принялся мазать йодом раневую поверхность. Хольц подпрыгивал от боли, охал, сдерживаясь изо всех сил, чтобы не завопить. Он не упал только благодаря твёрдой хватке умелого санитара. А когда врач принялся обрабатывать вторую ступню, Хольц комментировал работу врача отборными немецкими и русскими выражениями. Врач буркнул скептически:
— Предыдущий загибал похлеще.
Посмотрел сочувственно на пациента и проговорил, как бы раздумывая:
— Если тебе невтерпёж, можно вколоть морфий. Но он понижает сопротивляемость организма. Так что, лучше потерпи.
— Мои пальцы оживут, герр доктор, или... — едва выдавил сквозь зубы Хольц.
— Заранее нельзя сказать, оживут или омертвеют. Через несколько дней станет видно, где проходит демаркация: какие ткани омертвели, и на каком уровне надо ампутировать.
— А здесь, герр доктор, — Хольц с опаской указал между ног, — сильно я обморозил?
Врач пошевелил испачканное поносом хозяйство Хольца пинцетом, махнул рукой, показывая, что состояние органов вне опасности:
— Не отвалится. Обморожение лёгкой степени. Будет отёк, краснота, но шкура не слезет.
Санитар протёр бёдра и ягодицы Хольца, намазал салфетки вонючей мазью, приложил к ранам и забинтовал. Малейшее прикосновение к стопам вызывало адскую боль. Даже пульсация крови воспринималась, как очень болезненные толчки.
Пока санитар бинтовал его, Хольц наблюдал за работой врача со следующим обмороженным. Он видел, как отваливалось чёрное мясо , как падали в ведро омертвевшие пальцы, стекал гной из ран. Видел искаженное от боли лицо, когда врач отделял куски мёртвой ткани от живого тела.
Хольца отвели в «палату», где раненые прямо в шинелях лежали длинными рядами на полу. Он с трудом втиснулся на свободное место и тут же провалился в сон. Царившие в помещении шум и суета нисколько его не беспокоили.
Проснулся он довольно быстро: примороженные части тела согрелись, ноги и промежность невыносимо болели, Хольц закричал в голос. Ноги и органы между ног покраснели и ужасно отекли. В туалет он пошёл враскорячку, потому что распухшее хозяйство не давало сдвинуть ноги вместе. Во время мочеиспускания ощущал такую резь, что плакал и подвывал, как волк, затосковавший от голода или одиночества.

***
Молодой врач с манерами пруссака по утрам делал обходы. Даже когда неходящие больные лежали распростертые на спине, он требовал военной выправки: лежать по стойке смирно. Врач выслушивал жалобы со скучным выражением лица, но единственной его заботой было отобрать тех, кого можно отправить на фронт.
Дня через три Хольц почувствовал, что боль стихает, отёки уменьшаются. Но обмороженные места начали жутко зудеть. Он беспрестанно расчесывал, яростно терзал ногтями несчастное тело, драл его, как безумец, сдирал с себя лоскуты кожи и испытывал от этого удовольствие. Это был кайф, подобный тому, который испытывает измученный жаждой мужчина, получивший в руки запотевшую кружку холодного пива.
На пятый или на шестой день кончики пальцев на стопах начали чернеть, его лихорадило от высокой температуры. Ноги и промежность покрылись красными, белыми и синеватыми пятнами, омертвевшая кожа отслаивалась и сползала клочьями. Ногти на пальцах стоп торчали вкривь и вкось, как плохие зубы. Не чувствуя боли, он поочерёдно выдирал их.
   
Те раненые и обмороженные, которые не мучились от боли, маялись от безделья. От нечего делать вспоминали радости прежней жизни. Темой номер один, как всегда, были женщины.
— В Варшаве мы постоянно ходили в бордель, — рассказывал парень с замотанными в бинты кистями. — Желающих — тьма! Прихожая набита битком, огромная очередь снаружи... Каждая женщина обслуживала по нескольку мужчин в час. Говорят, женщин меняли каждые несколько дней — они выходили из строя от переработки.
— У нас до войны компания была... — мечтательно проговорил молодой Манфред с загипсованной рукой. Он, похоже, ещё не брился и выглядел школьником. —Если кто-нибудь из друзей находил классную девочку, он всегда делился с остальными.
Про то, была та «классная девочка» из борделя или из числа подружек, он промолчал.
— А я служил в Париже, — вставил реплику ефрейтор интеллигентного вида с рукой на перевязи. — Когда мы ходили в увольнения, дежурный требовал предъявить солдатскую книжку, расческу и Parisien, «парижанина» — как мы называли презерватив. Без «парижанина» в город нас не выпускали, а за заболевание венерической болезнью строго наказывали. Мы облюбовали уютную пивную, которую содержала молодая чета. Она — обаятельная блондинка, чистенькая и свеженькая. Муж — худощавый француз, вечно с сигаретой во рту. Она весь день хлопотала, обслуживала клиентов, а он сидел в пивном зале и время от времени заводил разговоры с посетителями. В конце концов, нас возмутило ничегонеделание этого бездельника, и мы решили наказать его. Однажды, когда в пивной кроме нас никого не было, мы разложили на столе его блондиночку и «отработали» всей компанией. Бездельник попытался возражать, но мы избили его и выкинули на улицу. В общем, повеселились на славу. У неё были чулки с утолщёнными пятками и кружевные трусики…
Слушатели покачали головами и облизнулись, будто перед ними поставили тазик со сметаной.
— Мы как-то поймали шпионку, — рассказывал молодой прыщеватый франкфуртец. — Она ходила по окрестностям...
— А как вы узнали, что она шпионка?
— Ну, как… Сначала отколотили её палкой по ягодицам. Потом вставили штык в задний проход. Пообещали, что и в передний вставим. Ну, она и призналась, что шпионила.
— При таких методах «дознания» любой признается, что он шпион. И даже, что он участник заговора против понтифика (прим.: папы римского), — не принял объяснение ефрейтор.
— Потом мы оттрахали её всем взводом, — продолжил франкфуртец, проигнорировав возражение ефрейтора. — Потом устроили «красный пожар».
— Это как?
— Вывернули стручок красного перца и вставили в интересное место. Она лежала, раскорячившись и орала, если кто-то к ней приближался. Нам её ор надоел и мы вышвырнули её на улицу. Один парень предложил соревноваться, кто с пятидесяти шагов забросит гранату ей между ног. Пять или шесть гранат бросили, пока попали.
    
Слушатели восторженно расхохотались.
— А у меня о России прекрасные воспоминания, — мечтательно заговорил стрелок Мюллер. — Мы остановились на какой-то железнодорожной станции, где-то после Белостока. Там девушки немножко говорили по-немецки, им в школе преподавали. Чертовски красивые девушки! Они ремонтировали дороги. Мы, когда проезжали, затаскивали их в машину, прямо в кузове раскладывали, а потом выкидывали. Вы бы слышали, как замысловато они ругались!
— Нет, камрады, лучшие девушки — в Берлине. Помнишь, Георг, мы с тобой ходили в пивбар на Вильгельмштрассе? — вступился за берлинских девушек солдат с загипсованной рукой. — Там была официантка, Лизетта. Это она научила меня настоящей плотской любви.
Рассказчик театрально закатил глаза
— Моя Лизетта была красива, как та греческая баба, из-за которой передрались древние цари.
— Елена, — подсказал какой-то солдат.
— Но против моей Лизетты та Елена в любви была всё же слаба, — пренебрежительно отмахнулся рассказчик. — Во время поцелуев Лизетта так работала языком, что я приплывал досрочно. Она любила заниматься сексом, стоя на четвереньках.
— Не придумывай, — ухмыльнулся Георг. — Твоя «царица» косила как камбала, была вечно пьяной, а двигала языком, чтобы удержать вставную челюсть. Уж я-то знаю, не раз пользовался ею.
— Старая окопная крыса! Ты разрушил мои сладкие воспоминания! Соглашусь, я действительно не видел её трезвой, мою сладкую Лизетту. Но видит Бог, в деле любви она была бесподобна! Я бросался на неё, как гренадёр в штыковую атаку. Однажды она даже возмутилась: «Ты бы хоть сапоги снял перед тем, как прыгнуть на меня!». А я ей: «Не могу, лапуля! Я так хочу тебя, что, если сниму сапоги, проскользну внутрь тебя целиком!».
— А я в расстрельной команде служил, когда мы в Польше были, — рассказал унтер-офицер Брунс. — Наша команда актировала евреев при концлагере. Четыре ямы на опушке леса по двадцать пять метров в длину и по три метра в ширину. У каждой ямы по шесть автоматчиков. Колонна евреев на полтора километра: очередь за смертью. Метров за пятьсот до ям они сдавали украшения и ценности, складывали чемоданы и сумки в кучу, раздевались догола. Одежда — сырьё для германской промышленности. И дальше шли голыми. В основном женщины и малые дети. Подходившие ближе видели, как обречённые спускались в ямы, ложились, как сардины в банке, головой к середине. Ну и автоматчики сверху, очередь туда, очередь сюда… Смены менялись каждые два часа…
— Евреев?
— Каких евреев? Автоматчиков! Больше двух часов никто не выдерживал.
— Мы сейчас о сексе говорим. Или ты получал удовольствие, глядя, как голых женщин расстреливают?
— Ты не дослушал! Вот однажды едем мы на смену мимо очереди, а один из наших указывает: «Глядите, какая красотка!». Смотрим — и правда… Куколка! Позвали её в машину. Она с удовольствием. Бойкая девица… Раздевается прямо в машине догола… Берите, говорит, меня, только спасите от расстрела. Видели бы вы её тело! Да-а… Работала девица с желанием, можно сказать, с восторгом… Ох и получили мы удовольствие!
   
— Отпустили?
— Когда наши «отработали» на ней, машина как раз подъехала к тому месту, где их раздевали. Её одежду в кучу, девку в очередь… Я слышал, там расстреляли несколько тысяч евреев.
— Да, молоденькие еврейки красивые, — подтвердил солдат с гипсовой повязкой на ноге. — Был я как-то в казарме СС. В одной комнате на кровати лежал эсэсовец в брюках и сапогах. Рядом с ним сидела симпатичная еврейка. Полураздетая. Ластилась к нему, как кошка, и всё спрашивала: «Генри, ты меня не расстреляешь?». Совсем молоденькая девчушка, говорила по-немецки без акцента. Я спросил эсэсовца: «Отпустишь эту конфетку?». А он мне, безразлично так: «Приказ расстрелять всех евреев без исключения».
Стрелок Хольц, любитель женщин, тоже решил рассказать историю на женскую тему.
— Перед войной я проходил подготовку в резервном батальоне. Однажды поленился взять в увольнение «парижанина»… В общем, подхватил «французскую» болезнь.
— На том твои приключения и закончились! — рассмеялся ефрейтор с рукой на перевязи.
— Ошибаешься, приятель. Они как раз с этого момента и начались…

***
    
Резервным батальоном, в котором проходил обучение стрелок Хольц, командовал гауптман фон Харбург, зверь даже по понятиям отпетых солдафонов.
— Знаешь, в чём проблема Харбурга, приятель? — заметил как-то сосед Хольца. — В его жене. У нее между ног постоянно горит, а гауптман не в состоянии качественно обслужить жёнушку и потушить пожар желания. Понаблюдай при случае за ней. Она, как молодая монашка, идущая мимо взвода солдат: глаза потупит, а походка выдаёт, какая жажда её мучит.
После того, как у двух солдат батальона выявили «французскую» болезнь, гауптман фон Харбург разъярился окончательно и пригрозил, что следующий солдат, который подхватит венерическое заболевание, отправится в штрафной батальон.
Следующим оказался Хольц.
Стрелок Хольц в качестве дежурного по казарме стоял при входе и рассуждал о своей незавидной доле, потому что «французская» болезнь намекнула о себя вчера и скоро придётся обратиться к медикам. Так что, командировка в штрафной батальон неминуема.
Хольц прервал горестные рассуждения и вытянулся во фрунт, когда мимо него проходил фон Харбург с одним из батальонных офицеров. Фон Харбург, не замечая статую солдата, рассказывал коллеге о том, что у него дома ковры давно не чищены от пыли…
— Стрелок Хольц просит разрешения у герра гауптмана обратиться к герру гауптману по поводу чистки ковров! — неожиданно для себя гаркнул Хольц.
Офицеры тоже не ожидали от солдата такой наглости и, вздрогнув, остановились. Гауптман недовольно посмотрел на солдата.
— Герр гауптман, по окончании дежурства я могу выбить ковры, — приложив руку к козырьку и выпятив грудь что есть сил, прогавкал Хольц.
Зачем он это предложил, Хольц не знал. Но, перед тем, как отправиться в штрафной батальон, он захотел насолить гауптману. Проникнув в его дом, он мог сделать пакость успешнее.
Офицеры переглянулись.
— Хорошо… — подумав, согласился фон Харбург. — Завтра с утра отправляйся ко мне домой. Жена укажет, что нужно делать. Скажешь фрау фон Харбург, чтобы за работу она угостила тебя рюмкой коньяка.
Утром моросил мелкий дождь. Но, тем не менее, Хольц отправился домой к гауптману. Да и развитие «французской болезни» отложить было невозможно.
Хольц постучал в дверь квартиры гауптмана фон Харбурга.
— Войдите! — услышал он недовольный женский голос из глубины жилища и вошёл.
Пухлая блондинка, жена гауптмана, сидела в гостиной — почти лежала в глубоком кресле. На впечатляющего размера груди она разместила коробку конфет, в которой копалась пальцами с ярко-красными ногтями. На столике рядом стояла початая бутылка коньяка и рюмка.
— Что нужно? — недовольно буркнула Ингрид фон Харбург, не взглянув на солдата.
Хольц знал женщин подобного типа, «зелёных вдов», далеко не старых, но уже «не первой свежести». Детей завести у них не получилось по причине вечной занятости мужей. Жизнь протекала в скуке по причине «нечем заняться». Изо дня в день они полировали и красили ногти, беспрестанно курили, понемножку выпивали и забывали, что могут быть желанными и привлекательными женщинами.
— Герр гауптман послал меня выбить ковры, госпожа супруга господина гауптмана, — прогавкал Хольц, выпятив грудь и вытягиваясь по стойке «смирно». — И велел передать, что за работу вы угостите меня рюмкой коньяка.
Женщина поморщилась:
— Не ори! Ты не заметил, что на улице дождь? — язвительно спросила она, презрительно покосившись на солдата.
— Никак нет, госпожа супруга господина гауптмана! — Хольц выпучил глаза, изображая полного тупицу. — Получив приказ командира, солдат должен выполнить его, не раздумывая!
— Насколько тупы подчинённые, я могу судить по их начальникам, — буркнула женщина, не опасаясь, что тупой солдат поймёт её намёк на собственного мужа. Она наклонилась вперёд и протянула руку к рюмке на столе. Её арбузные груди опасно устремились к глубокому декольте, рискуя выкатиться наружу. Женщина позволила Хольцу обозреть своё богатство во всей красе.
Но лицо Хольца походило на маску каменного истукана. Он был воплощением тупого, послушного солдафона.
— Ладно, присядь, — позволила женщина, опустошив рюмку. — Дождь, кажется, стихает.
— Спасибо, госпожа супруга господина гауптмана, вы очень добры, — произнёс Хольц спокойнее. В его голосе слышалась униженная благодарность за разрешение.
      
Он присел на краешек стула, положив раскрытые ладони на колени и держа спину прямо, словно она была деревянной.
Женщина снова наклонилась вперёд, наполнила рюмку и замерла, демонстрируя богатство грудей и наблюдая за реакцией глупого солдата. Хольц подчёркнуто жадно смотрел на рюмку, игнорируя роскошь грудей, и даже облизнул губы.
— Ладно, — сказала женщина, усмехнувшись. — Раз на улице идёт дождь… Принеси из буфета стакан.
Хольц нерешительно поднялся.
— О, госпожа супруга господина гауптмана… Могу я надеяться, что вы угостите меня…
— Иначе за каким чёртом я послала бы тебя за стаканом, — снисходительно подтвердила женщина. — Можешь называть меня фрау Ингрид.
Дальше всё пошло так, как Хольц не раз обыгрывал с одинокими женщинами.
Для начала они поговорили о погоде. Выпили по глотку коньяка. Хольц аккуратно соскользнул на тему жизни фрау Ингрид с гауптманом.
— Наверное, такая умная и красивая женщина, как фрау Ингрид, чувствует себя очень одинокой, будучи женой такого важного, но очень занятого человека, как гауптман фон Харбург…
— Если бы ты знал, насколько я одинока! — вздохнула фрау Ингрид. В её душе вдруг ожили засохшие ростки юношеской романтики.
Она осушила рюмку.
Хольц услужливо налил ей ещё. Передавая женщине рюмку, он уронил каплю спиртного ей на колено, поспешно наклонился, чтобы вытереть пролитое… Ласково вытер. Неторопливо. Нежно. И почувствовал, как она вздрогнула, ощутив прикосновение мужской ладони, не спешащей покинуть её бедро. Даже глаза прикрыла.
   
Подождав немного, Хольц медленно встал, зашёл за спинку кресла…
— Как я понимаю ваше одиночество, фрау Ингрид… Когда муж приходит к жене не каждый день…
— О!.. Всего лишь раз в неделю… И даже реже…
Не важно, что подразумевал солдат, говоря о «не каждом дне», подвыпившая же фрау, ощутив мужскую руку у себя на бедре, страдала о неутолённом.
Хольц положил руку ей на плечо. Это был очень естественный жест мужчины, утешающего женщину. Сквозь тонкую блузку он чувствовал её горячее и немного влажное от волнения тело. Она прижалась щекой к мужской ладони… Хольц почувствовал волнение и желание женщины… Его ладонь медленно поплыла в блузку и накрыла грудь.
Она закрыла глаза, судорожно всхлипнула, коротко застонала и прижала его ладонь своей ладонью. Другой рукой схватила его за запястье, будто опасаясь, что он сбежит.
Хольц сжал набухающие соски и выпростал груди из декольте, перегнулся через спинку кресла и впился в сосок поцелуем.
Она застонала… почти зарычала низким басом.
Скоро кофта, юбка и всё прочее упали на ковёр. В одних чулках она побежала к двери, чтобы запереть её…
Он трахал её в кресле, забросив женские ноги себе на плечи. Она никогда не занималась сексом подобным образом, была несколько удивлена, но поза ей понравилась. Прервав удовольствие, он продолжил горячий секс на супружеской кровати. Она немного возражала перемещению, помня, что прошедшей ночью на этом месте лежал её супруг, но стоны страсти погасили тусклые воспоминания о безразличном к ней муже. Усиливающийся визг пружин и нарастающий скрип деревянного каркаса был подобен фанфарам, а рёв львицы, призывавшей короля зверей к соитию, возвестил о получении оргазма фрау Ингрид.
Чтобы быть уверенным, что фрау Ингрид наверняка получила «французский подарок для герра гауптмана», Хольц спросил фрау Ингрид, а не катается ли герр гауптман на ней, как на лошадке?
— Это как? — удивилась она.
— А вот так…
Он поставил её на четвереньки и изобразил скачки на ипподроме… Фрау Ингрид была в восторге от «скачек» и разразилась богатырским «Иго-го!»…
Будь фрау Ингрид лошадью, в этом забеге она взяла бы главный приз.
— А мне больше нравится, когда женщина тушит свечку, — мечтательно сказал Хольц, отдышавшись после «скачек».
— Это как? — с большой заинтересованностью спросила фрау Ингрид.
— Ну... Я лежу, «свечка» торчит, женщина сверху, тушит, тушит, тушит… Если ты такое ещё не пробовала, то будешь в восторге... Если хочешь...
— Я уже в восторге... И хочу! Хочу!
Фрау Ингрид опрокинула его на спину.
Теперь Хольц был уверен, что лечение от «французской» болезни потребуется не только ему, но и герру гауптману.
Хольц пошёл к врачу через неделю, когда стало совсем невмоготу. Лечение прошло на удивление тихо. О штрафном батальоне и речи не зашло.

= 2 =
    

Говоркова вызвали в штаб.
— Звонили из дивизии, — сказал начштаба полка. — Требуют срочно взять контрольного языка. Сколько у тебя людей?
— Двенадцать.
— Как, двенадцать? Ты же получил пополнение, десять человек!
— Двенадцать в боевых группах. Новички не в счёт. Их натаскивать надо.
— Потери есть?
— Нет.
— Потерь нет, значит, люди бездействуют.
Говорков посмотрел на майора в упор, в глазах у него потемнело:
— Ну да… Не разведчики, а малые дети: на печке заплутались, в ложке компота утонули… У вас свора заместителей пишут донесения. Всю войну без потерь... воюют. Ордена получают! А я со своими мотаюсь по передовой и виноват, что у меня потерь нет. И в штаб хожу, чтобы гадости от начальства слушать.
У начштаба глаза на лоб полезли.
— Ты язык-то попридержи… За такие слова и загреметь можно, — проворчал угрожающе.
— Некуда мне греметь. Если только к стрелкачам. Да только у пехтуры жизнь спокойнее, чем у нас. И пугать меня не надо. Разных майоров и полковников я насмотрелся. Мы людей кладём, а штабные считают, что, раз потерь нет, значит, бездельники…
Говорков устало поднялся, приложил руку к голове:
— Разрешите идти готовить группу к взятию языка, товарищ майор?
Начштаба молча кивнул на дверь: уматывай, мол.

***
Лейтенант Титов пил.
Пил в минуты безделья, пил тихо, никому не мешая. Выпить он любил и умел.
— Опять пьёшь! — укорил Титова Говорков, увидев «причастившегося» с утра подчинённого.
— Не пьём, но лечимся, — мрачно возразил Титов. — Для нас водка не удовольствие, а гигиена души. Без водки на войне с ума сойдёшь. Выпивал я вчера. А сегодня похмеляюсь.
— Приём изрядной дозы спиртного с утра — не опохмелка, а обычная пьянка, только в начале дня.
— Голова с утра болит — как не опохмелиться?
— Если голова болит, значит она есть, — безнадёжно вздохнул Говорков.
Начинал пить Титов обычно не по своей воле: кто-то угощал. А потому как у общительного Титова приятелей было много, то угощали его часто. Найти спирт, водку или самогон для продолжения «праздника жизни» разведчику, богатому немецкими трофеями, проблемы не составляло.
    
Говорков как-то заметил Титову:
— В алкоголе, которым ты накачал свои сосуды, почти не содержится крови. Тебе хотя бы раз в неделю на час надо быть трезвым.
— З-зачем? — трудно соображая, удивился Титов.
— Чтобы понять, что всё остальное время ты пьян.
— Г-грустно мне… — пояснял причину запоя Титов.
— Злоупотребляешь ты «антигрустином», — укорял его Говорков.
— На войне нельзя не пить, — философствовал Титов, шагая на нетвёрдых ногах по лагерю. — Война — занятие для сумасшедших. На тве-рё-зую голову нормальный человек от войны с ума сходит. Потому как война есть бессмысленное убийство человеком себе подобных и… всего неподобного. Разве один табун лошадей может уничтожить другой табун, как это делает человек? Разве одно стадо коров может уничтожить другое стадо? Только человек убивает себе подобных не ради пищи, а чтобы повелевать оставшимися живыми. Поэтому, нам без пития не обойтись. Потому как только выпимши, на войне можно сохранить рассудок, послав творящееся вокруг омерзение в задницу... Вот и пьём, чтобы не попасть в дурку.
Широким взмахом руки Титов утверждал своё решение.
— Говорят, ада нету… Брешут! Война — это постоянный ад. Мне бабка говорила, что ад длится вечность. Вечность… У-у-у... Это много. А наш ад просто длится. Длится и не кончается… Да-а… Ад у нас бесплатный, чтобы его посмотреть, билет не надо покупать, как в страшное кино… Ад у нас для всех, для грешников и для безгрешных… Только зрителей нет. Все участники… И кто войну эту придумал?
 Титов сильно удивился, даже повертел рукой над головой.
— Лежал бы сейчас на печке, семечки лузгал… Эх, жизнь окопная, пропади всё пропадом... — сокрушался Титов, продираясь сквозь гущу тальника, вместо того, чтобы шагнуть чуть в сторону и обойти куст.
Продраться сквозь чащобу Титов не смог: его покинули физические и моральные силы. Он оплыл на землю и уснул, не выпуская из руки бутылку с самогонкой.
Поступила команда к срочной передислокации. Засуетилась, организовала неразбериху тыловая братия. в касках, надетых поверх шапок, в шинелях поверх фуфаек и в полушубках с поддёвками. Тыловик зимой похож на толстую бабу с базара. Одежек на нем, как листьев на капусте. Старшины похабно ругали бойцов, повозочные кричали на лошадей, командиры зло командовали подчинёнными.
Естественно, в такой горячке никто не вспомнил про лейтенанта Титова.
Когда Титов проснулся, солнце стояло довольно низко. Лейтенанта удивила необычная тишина. Ощутив в руке бутылку, он автоматически приложился к горлышку и основательно хлебнул. Брезгливо скривившись, встал, долго копался под полушубком, расстёгивая штаны, наконец, облегчённо вздохнув, пустил длинную струю на то место, где только что лежал. По привычке разведчика прислушался: где-то поскрипывали колеса, звучали неясные человеческие голоса и лошадиное ржание. Звуки приближались, становились чётче.
«У нас тихо, значит, наших нет. Ушли без меня, — решил Титов. — Теперь вернулись за мной»…
…Когда раздвинулись придорожные кусты и появился русский офицер с бутылкой в руке, ездовой немецкой пароконной повозки так испугался, что выронил вожжи.
   
— Ах, значит, вот оно что... — не совсем уверенной рукой Титов выковырял из кобуры пистолет и, прежде чем немец опомнился, сухо щёлкнул выстрел. Разведчик — он и во хмелю разведчик. Ездовой свалился с облучка под колеса, лошади запутались в постромках и остановились. Раскрылся брезентовый полог фургона, раздался выстрел, пуля просвистела мимо уха Титова. Кого очередным выстрелом успокоил Титов, видно не было — его озаботило, что на рысях приближалась вторая повозка, в которой сидели три немца. Увидев, что произошло, они схватились за карабины. Уложить из пистолета трёх замёрзших тыловиков для опытного, хоть и пьяного, разведчика не составило проблемы.
Но послышалось рычание двигателя… Из низинки выскочил лёгкий разведывательный танк и помчался к остановившимся повозкам. Пулемёт танка молчал. То ли пулемётчик не знал, есть ли в крытых повозках свои, и боялся зацепить их, то ли танкисты хотели взять в плен одинокого русского…
Расстояние между Титовым и танком сокращалось… Двадцать метров…
Титов сунул пистолет в карман шинели, бутылку с недопитым самогоном перехватил в правую руку и натренированным движением швырнул посуду в приближающийся танк… Звякнуло стекло разбившейся бутылки… Танк остановился!
Немцы подумали, что русский метнул в них бутылку с зажигательной смесью… Для танка с бензиновым двигателем это страшное дело…
Из открывшегося люка выскочили танкисты и бросились врассыпную.
— А пошли вы… — коротко и незамысловато Титов указал немцам адрес, куда все русские посылают нехороших людей.
Для порядка истратив в убегающих танкистов последнюю пулю и промазав, Титов лёг поближе к отдающему теплом мотору танка и уснул. Где его и нашли вернувшиеся за командиром разведчики.
За пленение танка и взятие немецкого обоза комбат пообещал представить Титова к ордену. Но через несколько дней Титов попался на глаза комбату в состоянии «лыка не вяжет» и награждение не состоялось.

= 3 =

— Товарищ старший лейтенант, вас к телефону из штаба полка вызывают, — виновато сообщил телефонист. Он стоял в проходе и переступал с ноги на ногу, будто ему было невтерпёж по малой нужде.
Говорков пошёл в блиндаж к телефонистам, взял трубку.
— Приказ из дивизии, — услышал он голос начштаба полка. — Ночью захватить контрольного языка.
— Мы ещё не подготовились… — заикнулся Говорков.
— Готовились, готовились — и не подготовились! — саркастически упрекнул начштаба. — Как это вы, интересно, готовились?
— Как положено. Разведчики ползают к передней линии противника…
— Ваше ползанье никому не нужно! — перебил Говоркова начштаба. — Ползают они… Бабы тоже по кроватям ползают, когда их мужики… Может, вам бузгальтеры со склада выписать на весь отряд, чтоб легче ползалось? Нужны решительные действия и результаты!
— Если решительные действия не подготовить, будут потери…
— При решительных действиях потери неизбежны! Вы разведчики или рота выздоравливающих при медсанбате, где самое страшное — клизьма на ночь?! Вам, похоже, не языков брать, а медсестёр… за мягкие места! Поступил приказ: взять языка. Значит, надо выполнять приказ!
— Интересно, как выполнять, если операция не подготовлена?
— А чего мудрить-готовить? Ворвались в траншею, завязали бой…
— На прошлой неделе пытались ворваться… Попали под перекрёстный пулемётный огонь, троих разведчиков потеряли… Вы почему-то не можете своим артиллеристам отдать приказ по подавлению огневых точек противника…
— Ты мне демагогию не разводи! Открыть огонь — значит обнаружить расположение… В общем, так! Придёшь в штаб, получишь приказ, распишешься… А не выполнишь приказ…
В трубке запищал сигнал отбоя.
Говорков тяжело вздохнул, покачивая головой и бормоча недовольства в адрес штабистов, вернулся в свой блиндаж.
— Что там? — спросил Титов, когда Говорков сел рядом с ним на нары.
— Сплошной мат…
— Кто звонил?
— Главкомуд.
— Кто-о?
— Главнокомандующий мудак, начштаба.
— А-а... Этому простительно, он с детства контуженый — бабка с печки уронила.
— Мы на передовой все контуженые. Но не до такой же степени!
— Мат не от контузии. Мат для простоты общения. Случилось мне однажды объяснять молодёжи устройство пулемёта. Целый час разбирал, показывал и рассказывал, но новобранцы попались дремучие, сплошь из деревень. Глаза стеклянные, ни мыслинки разума. Не понимают, и всё тут! Потерял терпение, перешел на общепринятый матерный язык. Гляжу, лица у всех посветлели, в глазах разум. За пять минут разобрались с устройством пулемёта. А насчёт чего матерился-то? Или из удовольствия?
   
— Награждают нас, — уныло сообщил Говорков. — Бесплатной путёвкой в немецкий дом отдыха. Приди, говорит, за командировкой в «наркомзем» (прим.: в народный комиссариат по земельным вопросам; здесь — в могилу) и распишись. Дорогу, говорит, знаешь, указывать не буду. Ночью велел языка взять. Приказ подписывать в штаб ты пойдёшь, я по телефону хая наслушался…
— Не, я только на «наркомздрав» (прим.: госпиталь) согласен. Или пусть в стрелкачи переводят. В пехоте бойцы в карты играют и спят, пока рожа не опухнет. А в наступление, опять же, разведка впереди, чтоб пехтура не заблудилась. Не-ет, пусть в пехоту переводят.
— Глупый ты, Федя! Ты в пехоте от скуки свихнёшься. Или сопьёшься и сдохнешь. Вообще-то, первое тебе не грозит — сходить тебе не с чего…
— Обижаешь, командир. Это снаружи незаметно, а внутри у меня ума палата. Я, когда это понял, был сражён собственной гениальностью. И вообще... Я где-то читал, что потеря рассудка на войне так же почётна, как гибель часового на посту.
— Ума палата, да ключ потерян. Ветер у тебя в голове, Федя, а не ум.
— А отчего ветер? Оттого, что умные мысли роятся, ветер поднимают. Недавно кто-то сказал, что у меня не семь, а восемь пядей во лбу.
— Иногда лишний ум вреднее, чем скудоумие. Не подозревал, что ты такой умный. Череп не жмёт? Ты, когда пальцем в носу ковыряешь, аккуратнее: мозги не оцарапай. Ладно, как соберёшься уходить в пехоту, отвальную не забудь организовать. А пока давай покумекаем, как языка взять и ребят не потерять.
— Вот жизнь пошла! Надо бы напиться, да опять некогда! И выпить нечего. А потому и не хочется.
Титов поскрёб затылок, подмышку, и без подготовки перескочил на деловой лад:
— Во второй роте на самом фланге землянка есть, вплотную к немцам. Пойдём, на немцев посмотрим, наглядно поразмыслим.
— Пойдём, пораскинем умом, как не ходить широкой дорогой глупости, указанной начальством, а достичь цели узкой тропинкой мудрости.
— Вот умеешь же ты словесами кружева плести! Так замудро сказал… Жалко, я карандаш потерял, а то бы записал, чтобы наизусть выучить.
Говорков позвал ординарца.
— Мы с Титовым во вторую роту. Передай старшине, пусть ужин нам принесёт. И водки грамм по двести по случаю нехорошей погоды. Часа через полтора чтобы был, как штык.
— А вот насчёт старшины с водкой ты прав: два ума хорошо, а старшина с баклажкой водки — лучше.
Вышли наружу. Титов глянул на небо, поёжился:
— Да, погода нынче пасмурная. И ворона каркает. В животе бурчание какое-то… Ох, не к добру это!
— Не накаркай.
— Я ж не ворона!

***
    
Прошло два часа — ни старшины, ни ординарца. Титов, разглядывая передовую в стереотрубу, тоскливо пробормотал:
— Тебе бы, командир, щас для сугрева полкружечки водочки. А мне — так прямо и полную, чтоб думалось веселее.
Говорков с ротного КП позвонил разведчикам, спросил про старшину.
— Дык, ушли давно. Получили продукты и к вам.
Подождали ещё, наблюдая за немцами и поругивая нерасторопного старшину.
Наконец в землянку ввалился Хватов. Потный, запыхавшийся, перепуганный, с пустыми руками.
— Ты где бродишь? — возмутился Титов. — Где жрачка? Мы тут с голода помираем. Где Жульков?
— Нету! — запалено прохрипел старшина.
— Что значит, нету…
— У немцев остались, — Хватов виновато развёл руками, бессильно сполз спиной по стенке и сел на пол.
— У каких немцев? Ты что, Хватов, лишнего хватил? Из нашей с Титовым фляжки…
Хватов бросил шапку на нары, утёр рукавом потный лоб, безнадёжно махнул рукой, вытащил кисет, трясущимися пальцами свернул цигарку, закурил.
— Собрали мы продухты, вышли, чин-чином. А я варежки в землянке забыл, вернулся. Знал же — путя не будет! Трусим, значицца, по тропке, она направо вертает. А Сашка с термосом отстаёт, термос чижёлый! И, не сворачивая, прямо чешет. «Куды?» — кричу. А он: «Прямком до окопов, а там по ходу сообчения!». Бежим, у Сашки термос булькает за спиной. Запыхались, аж желудок в комок сжало и курить охота, с души выворачивает. Вижу — следы по снежку. Значит, бежим правильно. Пробежали ещё. За кустом спуск в землянку. Из земли железная труба дымит помалу. Ну, думаю, до роты добежали. Надо спросить, где вы.
Спустились в землянку. Сумрачно, со свету и вовсе ничего не видать. На столике коптилка горит. Печка шипит-потрескивает. На нарах человек пять лежат.
Сашка снимает лямки, ставит термос к стене. Я мешок на пол. Присаживаемся закурить. Сашка на корточки в углу, а я на термос.
— Ты б ещё рассказал, как задницу в раздумье чесал, — мрачно пошутил Титов.
— Достаю кисет, — продолжил Хватов, не отреагировав на подковырку, — отрываю газету, сворачиваю цигарку, закуриваю. Думаю: ну и порядки в пехоте! Спят наповал. Ни часовых снаружи, ни дежурных внутри! Тащи любого за ноги!
Спрашиваю: «Земляки, а где у вас наши разведчики?».
А мне с нар недовольно: «Вас ист дас» и так далее...
У меня дух и перехватило. Их пятеро с автоматами. А мы без оружия, чтоб легче бежать. Я ноги в руки и одним махом наверх. Сашка за мной. Отбежали подальше, я Сашку наблюдать оставил, а сам до поворота, где мы с путя сбились… Ну и к вам…
— С путя они сбились… — недовольно проворчал Титов. — Водку немцам оставили!
— И похлёбку, и сало… Всё немцам осталось! — чуть не простонал Хватов.
Говорков думал. Точнее, прислушивался к тому, как неясные пока мысли в голове начинали приобретать видимые очертания.
 — Так, старшина! Всё тебе простим! Водку, хлеб и сало, если без выстрела нас к блиндажу подведёшь… Пять человек, говоришь, на нарах? Вот начальству и выполнение невыполнимой задачи! Вперёд, братья славяне, пока фрицы наш ужин не сожрали!
До немецкого блиндажа добрались быстро. Оказалось, он располагался на полосе обороны соседнего полка.
Граната затарахтела по железной печной трубе блиндажа, глухо рванула под накатами. Печь развалилась, горящие угли разлетелись во все стороны, дым заполнил землянку.
Из дверного проёма вылезли три мало что соображающих немца. Один раненый и один убитый остались в землянке.
Жульков шмыгнул в блиндаж, подхватил за лямки стоявшие у выхода мешок и термос, выскочил наружу. Пленных бегом погнали к себе, раненого бросили.
Не успели пробежать и ста метров, как раздались очереди немецких автоматов.
   
Шарахаясь из стороны в сторону, подгоняя пленных, разведчики торопились к своим окопам. Справа от Говоркова земля поднялась дыбом, в лицо ударил вонючий дым. Засвистел, завыл, зажужжал ещё один снаряд, взорвался впереди, толкнул Говоркова взрывной волной…
Говорков не помнил момента, когда и где разорвался его снаряд. Третий. А, может, мина. Он успел вдохнуть едкий противный запах взрыва, почувствовал тупой безболезненный удар в грудь. Земля дернулась под ногами и повернулась боком, как опрокинувшаяся на крутой волне лодка...
Говорков вынырнул из океанской глубины, попытался открыть глаза и глубоко вздохнуть, но неподъёмная тяжесть, навалившаяся на грудь, не давала дышать. Он задыхался. Он тонул.
Напрягши силы, со стоном, с хрипом принудил себя вздохнуть.
Говорков чувствовал, что лицо у него опухло, губы надулись, веки отекли. Он хотел повернуться, подняться, уползти к своим, но двинуться не получилось. Говоркову казалось, что цела только его голова. А руки, ноги и туловище оторвало взрывом и разбросало во все стороны. Позвать кого на помощь? А вдруг рядом немцы?
Говорков с трудом разлепил веки. Две неясных тени спорили прямо над его лицом. Спор шёл по поводу какого-то командира, который не то уже помер, не то ещё жив.
«Жив я или нет?», — вяло и без какого-то интереса сформировался вопрос в голове Говоркова.
   
Тени решили, что пока жив.
— Снимай накидку, протаскивай под него, — услышал он свистящий шёпот.
В голове звенело, внутри тошнило. Каждое шевеление отдавало болью. Стиснув зубы, Говорков сдерживал стоны, пока бойцы подсовывали под него плащ-палатку.
Подняли, понесли. Или поволокли. Говорков то подпрыгивал как тряпичная кукла, то чувствовал спиной, как его волокут по земле, потом по ходам сообщения, ушибая о стенки окопов.
К тому времени как добрались до блиндажа, он настолько оклемался, что стал ощущать пульсирующую по всему телу, по ногам, по лицу боль — как будто его искусали шершни.
Втащили в землянку разведчиков, положили на нары.
Из носа текла жижа, будто простудился, уши заложило, как во время купания, когда в уши попадает вода. Утёрся тылом кисти — кисть щедро измазалась кровью.
— Куда его? В крови весь, — осторожно трогал Говоркова за руки и за ноги Титов. — Срезай обмундировку!
С Говоркова срезали сапоги, распороли пропитанные кровью штаны, стащили гимнастёрку. Нательное белье резали и снимали лоскутами с липкого от крови тела. Кроме множества мелких и не очень мелких ран, на животе вскрылась кровавая дыра с прилипшей к краям землёй.
«Капец, — ворочались тоскливые мысли в голове Говоркова. — Проникающее ранение в живот, земля в ране — мучительная смерть от заражения».
Остальные раны Говоркова не интересовали. Даже ранение между ног его не озаботило. Мельком глянул на окровавленное хозяйство и подумал, что в будущем оно всё равно не пригодится. Потому как будущее для него кончилось.
Бойцы принялись наматывать на Говоркова индивидуальные пакеты, обмотали с ног до головы.
В землянку внесли ординарца Сашку Жулькова, положили на нарах рядом с Говорковым. Ординарец выглядел безобразно коротким, ему оторвало обе ноги выше колен, штаны окровавленными лохмотьями свисали вниз. Жульков потерял много крови, часто дышал, время от времени стонал.
Бойцы торопливо наложили жгуты на бёдра, замотали бинтами культи.
Жульков некоторое время лежал тихо, потом начал бредить, потом пришел в сознание, открыл глаза, потребовал:
— Дайте пить!
Не допив до конца, уронил кружку, облив грудь.
— Что-то жрать неохотка... Налей-ка, друг-старшина, водки — пробить дыру в серёдке.
— Тебе сейчас водку нельзя! — осторожно возразил старшина. — Ты сильно ранетый.
— Нет такой болячки, от которой не помогло бы поллитра болеутоляющего средства.Не жидись, старшина! Вам, крысам тыловым, только бы выжрать нашу пайку! Накройте-ка, ребята, мне ноги шинелью, а то пальцы мёрзнут.
Честный Хватов не обиделся. Он знал, что раненый ругает не его лично, а гнилое тыловое сословие вообще.
Разведчики молча набросили Жулькову шинель на нижнюю часть тела.
Старшина подал кружку, до краёв наполненную водкой.
Жульков глянул на обмотанного бинтами Говоркова.
— Подай сначала старлею, а потом и мне нальёшь.
— Я не буду пить, — отказался Говорков. — У меня ранение в живот. Заражение разойдется по телу.
— А я выпью. За тебя, командир, и за себя. Старшина! Налевай вторую кружку! Давай эту мне в руку! Помогите братцы! Поднимите меня! А то мимо рта опрокину.
Двое разведчиков приподняли Жулькова под спину. Старшина подал кружку, Жульков выпил залпом, отдышался, просипел:
— Лей вторую! Никогда столько не пил разом!
Выпил вторую кружку.
— Ох, как зажгло внутри! Ох, как душеньку согрело! Положите меня братцы, устал я что-то, полежу…
— Закусишь, может? — спросил старшина.
Жульков не ответил.
Его опустили на нары, под голову положили свёрнутую фуфайку.
— Жена у меня дома... Молодайка… Перед войной женились… Девку я себе отхватил, на зависть... Я шебутной был... На гармошке играл... Гармонист в деревне — первый парень... В охотку пожить не успели…
   
Жульков закрыл глаза, улыбнулся добро, мечтательно, откинул руку в сторону, словно приглашая жену прилечь рядом.
— Забирали когда меня на войну, выли обе страшно, мать и жена…
Жульков вздохнул печально, затих.
Старшина наклонился над раненым.
— Отошёл, сердешный.
— Потерял много крови, водки выпил. Молодую жену вспоминал… Тихо умер, радостно.
Снаружи донёсся топот копыт и скрип саней по мёрзлым кочкам.
— Тпр-р-р-р… — протяжным возгласом остановил лошадь возница. И добавил сердито: — Не балуй, ленивая!
Говоркова вынесли из землянки, положили в сани, устланные хвойным лапником, повезли в санроту. Сопровождающим сел старшина Хватов.
— Полегше, полегше! — командовал он вознице. — Раненого везёшь, не дрова!

= 4 =
   

Врач санроты, располагавшейся в деревенской избе, увидев сплошь замотанного бинтами в кровавых пятнах Говоркова, к тому же контуженного, выписал эвакокарту и распорядился:
— Утром в медсанбат.
— Помру до утра, — упрекнул врача Говорков. — У меня проникающее.
Указал на окровавленный живот.
Врач недоверчиво посмотрел на Говоркова, не производившего впечатление тяжелораненого, велел фельдшеру принести инструменты. Оттянул повязку кверху, освободил рану. Взяв длиннющие узкие щипцы, стал ковыряться в ране, не обращая внимания на стоны и густой мат раненого. Наконец, Говорков не выдержал мучений:
— Полегче, ты ж не конский доктор! Уморишь ведь, до госпиталя не доеду!
— Не торопись помирать, успеешь ишшо, война не завтра кончится. В тыл сдёрнуть хочешь по-лёгкому? А воевать за тебя кто будет? — ворчал врач, продолжая заниматься своим делом.
Наконец, прикрыл рану марлечкой, спустил бинты на прежде место, довольно сообщил:
— Плохого без хорошего не бывает. Кожу только пробило. Но дырок в тебе много, все надо проверять, осколки вытаскивать, раны чистить. Так что, в медсанбат поедешь. Как говорится, дай бог тебе жить долго и счастливо.
Воодушевлённый перспективой жить долго и счастливо, Говорков вспомнил о второй по значимости для счастливой жизни проблеме.
— Доктор, заодно уж посмотри… Ну… Меня ещё и пониже ранило… Повыше колен… Там какие перспективы? В смысле…
— Да показывай уж свою «перспективу»! — сдержанно улыбнувшись, прервал словесные блуждания доктор.
Доктор небрежно шевельнул указательным пальцем «одно место» и тут же выдал «приговор»:
— Повреждения; как говорится, незначительные, ствол у пушки цел, стрелять сможет. Кровоснабжение данного органа богатое, поэтому кровушки натекло много. В общем, жена обижаться не будет.
Вновь поступивших раненых уложили на полу, устланном соломой, в тепло натопленном доме, дали по куску хлеба, напоили горячим чаем.
Говорков после горячего придремал. Сквозь сон услышал громкий разговор, чьи-то требования. Вдруг кто-то плюхнулся рядом и слегка налёг ему на грудь. Говорков услышал женский плач, кто-то мокрый ткнулся ему в лицо. Он с удивлением открыл глаза и увидел прильнувшую к нему, плачущую Катюшу:
— Не хочу целовать тебя мёртвого! Не хочу! Хочу целовать живого!
— Да ты… Живой я… Больно же! — забормотал Говорков, на самом деле морщась от боли и в то же время радуясь Кате.
Катя рыдала, шмыгала носом, целовала Говоркова в щёки, в лоб.
— Ну ты чего… Мокрым носом меня всего…
— Счастливый, старлей… — завистливо вздохнул один из раненых. — Меня бы так всего… Мокрым носом… Да чтоб такой мокрый носик дозволил всё — и больше.
— Катюш, да живой я! — чуть не урчал от удовольствия Говорков, гладя лежащую у него на груди девушку. — И ранения у меня, доктор сказал, незначительные. Нашпиговало осколками по-мелкому…
— Мне как девчонки сказали, мол, твоего Говоркова, всего окровавленного, привезли, я чуть в обморок не упала… И сразу сюда…
Катя шмыгнула носом и, приподнявшись, счастливыми глазами уставилась на Говоркова.
— Так и сказали, твоего? — улыбнулся Говорков.
— Так и сказали… Моего…
Застеснявшись, Катя ткнулась лицом в грудь Говоркова.
— Катюш, ну больно же! — улыбаясь до ушей, укорил девушку Говорков.
— Моего… Никому не отдам!
Катя вцепилась в гимнастёрку Говоркова и чуть тряхнула его.
— Вот мучительница… Раненый же я весь!
Говорков тылом ладони утёр слёзы со щеки Кати.
— Эх, мне бы такую мучительницу! Все мучения бы от неё стерпел! — завистливо проговорил раненый сосед.
— Таких больше нет, — чуть не пропел Говорков. — Одна, и та… моя.

***
   
Едва рассвело, раненых погрузили в сани. Обоз состоял из пяти саней под руководством старшины — начальника полкового обоза.
Привязанная к берёзе тощая кобыла, по старости отданная медикам, переступала с ноги на ногу, громко стучала копытами по мёрзлой земле, изредка фыркала, качала головой, понимающим глазом косила на раненых.
Наконец, появился повозочный, Мирон Афонин — мордастый краснощёкий санитар в наполовину расстёгнутом полушубке с кнутом за поясом и ковригой чёрного хлеба за пазухой. Мирон то и дело отламывал хлеб и пихал куски в рот. Рот словно бы есть не хотел, но повозочный насильно пихал в него хлеб указательным пальцем.
Мирон подошёл к кобыле, оттолкнул потянувшуюся на хлебный запах к пазухе морду, размотал привязанные к березе вожжи, сел поудобнее в передок саней, поправил греющую живот ковригу, из-за которой он был похож на беременного.
— Трога-а-ай! — длинно прокричал в голове обоза старшина и махнул рукой.
Мирон чмокнул губами и размашисто стеганул кобылку кнутом. Кобыла сдернула примёрзшие к насту полозья, раненые от толчка взвыли, сани покатились вперёд. Мирону удалось втиснуть свои сани сразу за санями старшины: быть на глазах начальства, если не надо работать, всегда полезно.
Мирон то и дело остервенело нахлёстывал лошадёнку по тощим бокам, покрикивал громко и с матерком, лошадёнка изо всех сил тянула на подъёмах, размашисто бросала ногами под уклоны, приседала на ухабах. Понимала скотина!..
Мирон погонял лошадь всю дорогу не потому, что торопился доставить раненных, а чтобы его усердие слышал старшина.
Как на грех, в небе появился немецкий самолет-разведчик, «костыль». Дорога, по которой снабжался полк и по которой в тыл эвакуировали раненных, в светлое время была у немцев под наблюдением. Примета верная: коли появился «костыль» или «рама», жди в скорости и «лаптёжников».
Изрытая взрывами и избитая техникой дорога за ночь застыла. Все следы и отпечатки солдатских ног и лошадиных копыт, глубокие борозды от гусениц тягачей, автомобильных колёс, окованных железом пушечных и тележных колес за ночь застыли до каменной твёрдости. Лошадь, как пьяный биндюжник, кидаясь по бугристой дороге из стороны в сторону, шарахалась на обочины, выбирала дорогу поровнее, с трудом тащила сани.
    
Мирон знал войну давно и со всех сторон, до мелочей изведал философию фронтовой жизни. Это в окопах пехтура сидит и ждёт от командиров, когда и куда пошлют. А в тылу жизнь суетная, в тылу живи, да оглядывайся. Тут надо соображать быстрее, чем думать.
Мирон любил поговорить о войне. Всем случайным попутчикам с гордостью рассказывал, что вот он, как попал на фронт, так и не вылезает с передовой.
В тылу, конечно, нет пулемётной и ружейной стрельбы. Слышно, правда, как где-то впереди ухают тяжёлые разрывы. Каждый удар коробит желудок, заставляет приседать, наводит тоску на душу и нагоняет страху в мозги. А вдруг проклятый снаряд сорвётся и сюда долетит? Шарахнет прямо в тебя! Шальной снаряд, он в толпу не бьёт — ему одиночные цели подавай.
В тылах зимой, конечно, полегче, чем на передовой. Можно, к примеру, шмыгнуть в избу к начальству, в тёмном уголку приложиться спиной к тёплой печке. В отсутствие начальства сварить припасённой картошки, вскипятить в котелке воды со щепотью настоящей заварки, выменянной у запасливого повара или «заботливого» старшины.
Бывают и страшные дни, когда налетают немецкие самолёты. На прошлой неделе прилетели, погудели, переполошили всех, сбросили две бомбы. Одна попала в коновязь. Двое повозочных остались без лошадей, пошли стрелкачами в окопы. Но и от убиенных лошадей своя польза. Пока начальство очнулось, пока додумалось, что убитые лошади — это свежая конина, тыловая братия одну лошадь растащила, голова да копыта остались.
В тылах спать да отдыхать не приходится, коли хочешь сытно да удобно жить. Приедет, скажем, тыловая служба на новое место в деревню. Что надо сделать, опосля того, как ночлег в избе себе обеспечишь? Надо обойти огороды брошенных домишек, потыкать шомполом землю. Глядишь, и нащупаешь перекрытие из досок над хозяйским схроном. А под деревянной крышкой картошечка припасена, завёрнутый в тряпицы оковалок солонины — можно поясной ремень заранее на три дырки ослабить. А уж ежели попадёшь на ворох женского тряпья, считай, всё у тебя будет. У деревенских баб тряпки можно обменять на сало. Или на женские ласки.
Сани прыгали, полозья громыхали по застывшим колдобинам. Временами, провалившись в глубокую колею, замирали. Но лошадь, напрягшись, дёргала, сани выскакивали наверх, и с новой силой ударялась о другое препятствие. Раненые охали и материли Мирона.
Когда Мирон не правил вожжами и не махал кнутом, все его мысли и разговоры крутились вокруг собственного живота, а деятельность направлялась на добывание митамина и калория. Он слышал про них от обозного старшины.
— Всё, что на «цэ» — сальцэ, винцэ, мясцэ, — пояснял старшина, — цэ калорий, он для справности. А митамин, это с чего жить хочется. Скажем, молодая баба — чистейший митамин. Но митамины, Мирон, у тебя опосля войны будут. Ты пока на калорий налягай!
Мирон старшине верил, но от ребят слышал, что в съестном митамины тоже есть. А как же! Сытно да вкусно поевшему завсегда жить хочется!
А вот, скажем, трофейные часы — то чистейший митамин, спору нет. Потому как даже от мыслей о трофейных часах Мирону дышалось слаще.
Мирон страстно мечтал о немецких часах с никелированным или, счастливее того, с золочёным браслетом. Даже когда ехал с обозом, оглядывался по сторонам: вдруг увидит торчащую из-под снега руку немецкого солдата с часами на ней. Снял бы, погрел в шершавой ладони, покрутил головку завода, приложил к уху… и услышал нежную песнь часового механизма. Словно синичка в тёплый зимний день радостно тенькает!
Или, скажем, умер бы в санях какой разведчик — они все с часами ходют…
   
Часы это вещь! Мирон танков не подрывал, немцев не убивал — греха на душу не брал, никому зла и подлости не делал, а с часами чувствовал бы себя важным человеком. С виду обозник, а ходишь важно, потому как при ручных часах. Тихонько подглядишь, сколько времени на часах … Показывать часы нельзя, не то найдутся завистники, снимут ночью. Поэтому Мирон придумал часы, которых у него пока нету, тряпицей забинтовывать. Тряпицу докуки тоже заметят, спросят:
— Чавой-то у тебя, Мирон, рука забинтована? Никак немцем поранетая?
И ответил бы Мирон:
— Да, не… Чирей вскочил.
Глянет любовно на «чирей», когда вокруг никого, а он хромом-никелем блестит, или позолотой, и весело наяривает секундной стрелкой по кругу.
От сладких мечтаний Мирон радостно поскрёб ногтями завшивленный загривок, глубоко зевнул, прикрыв глаза, и завалился на сторону.
Мирон, хоть и провалился в забытьё, но слух и вожжи не ослаблял. Он и во сне вытягивал губы трубочкой и, не открывая глаз, чмокал, понукая кобылу.
Пригрезились ему родная изба, тёплая печка…
На ухабах сани вздрагивали, раненые стонали. Но Мирон на стоны внимания не обращал: на то они и раненые, чтобы стонать.
Уже не было слышно снарядного гула и отдалённых разрывов, оттого тревоги улетели, душа успокоилась. И казалось Мирону, будто начальство за хорошую службу отпустило его в отпуск на недельку. Ездил же старшина, возил передачку жене командира, а по пути заскочил к жене на пару дней. И грезилось Мирону, что подъезжает он на санях к родной деревеньке…
Мирон дёрнул вожжи, открыл глаза и хлестнул лошадёнку вдоль прогнутой спины кнутом:
— Н-но-о, ленивая!
Есть над кем проявить власть Мирону…
Лошадка послушно ускорила бег. Покачивая бёдрами, хрюкая чем-то в животе и пуская пар из ноздрей, скотиняка метров сто трусила рысью, потом снова перешла на размерный шаг. Лошадиная мудрость в том, чтобы уступить хозяину малость, недолго пробежать рысцой, а потом идти, как ей надо. Бывалые солдаты приказы тоже исполняют сразу, но неторопливо. Кто знает, может, скоро придётся бежать, потому опытный солдат всегда бережёт силы.
Обоз проехал снежное поле, лошади заторопились по длинному спуску. Чтобы не разогнаться в прыть, повозочные натянули вожжи так, что лошади, храпя, садились задними ногами на снег. Проехали низину, и дорога снова пошла вверх. Возничие принялись нахлёстывать лошадей. Сани гремели и тряслись, будто ехали по камням. При каждом ударе раненые бились друг о друга, стонали и корчились от боли, в ранах что-то болезненно обрывалось.
   
— Братишка, будь другом, придержи маленько! — просил один.
— Брат милосердия, сжалься, сделай остановку, дай передохнуть, пощади! — умолял другой.
— Ты остановишь, наконец, сволочь? — не вытерпев, заорал Говорков. — Жалко нет пистолета, пристрелил бы тебя.
— Гнида! — добавил третий раненый.
Мирон съехал на обочину, на короткое время остановил сани под деревом.
Как только раненые перестали стонать, Мирон запихнул в рот очередной кусок хлеба и, опасливо глянув в небо, дёрнул вожжами, направляя лошадь на дорогу. Он боялся, что из облаков выскочит пикировщик. Не было дня, чтобы над этой дорогой не пролетали немецкие штурмовики, охотники за лёгкой добычей.
Полозья провалились в глубокую колею, сани застряли. Мирон слез с передка, отошёл подальше от саней, с остервенением дернул вожжи и стеганул лошадь кнутом. Лошадь рванула. Раненые завопили от боли, проклиная возничего, захрипели от бессилия.
Эти раненные что угодно могут сотворить. Вцепятся в глотку, удушат ни за что и бросят в кустах. Скажут, бомбой убило. Трупы на фронте не ищут, будешь валяться в кустах, пока вороньё не расклюёт. Тыща человек пройдёт и проедет мимо, никто не закопает. Если бы у раненых в санроте не отбирали оружие, много тыловиков получили бы пули в животы.
В санротах насчет оружия строго. Пока раненому делают перевязку, санитары обмундировку и вещмешок перетряхнут и прощупают по швам. Реквизируют, что не нужно тяжелораненым. Пока его на костыли поставят, поди, разберись, когда что пропало.
Но останавливаться в пути время от времени надо. Чтобы посмотреть, все ли раненые живы. Ежели кто помер, его можно вывалить в кустах, лошади на облегчение. Нет смысла тащить мертвяка до санбата. Хирург мертвяку жизнь не пришьёт. В пути раненые сами отсортируются, кому операция нужна, а кому без надобности. Опять же, в вещмешках у не доехавших до санбата очень даже интересные трофейные вещицы попадаются: портсигары, зажигалки… Глядишь, и на часы посчастливится.
— Стрелять таких братьев милосердия надо, в расход среди дороги пускать, — стонал раненый.
Отмотали полпути, когда сзади послышались крики и нарастающий гул самолёта.
Бросив поводья на передок возка, Мирон перемахнул через придорожный снежный бугор и размашистой рысью метнулся в открытое поле. Справа и слева, высоко вскидывая коленки, перегоняли друг друга его дружки-повозочные. По глубокому, нетронутому снегу бежать ох как тяжело!
Как назло, ни леса, ни кустика — некуда от фашистского стервятника спрятаться.
    
Мирон бежал от рёва самолёта, на бреющем полете едва не сбившего с него колёсами шапку. От двух взрывов над полем колыхнулся воздух.
Повозочные падали головами в сугробы, барахтались, били по снегу руками, как пловцы, вскакивали, старались удрать подальше от обоза. Откуда у людей силы берутся, такая прыть и быстрота, когда уже нечем дышать и воздуха не хватает, чтобы лёжа жить?
Совсем обессилев, хватая ртом воздух, как загнанная лошадь, Мирон упал в снег. Каждый вдох прерывал кашель. За грудиной жгло, будто раскалённый шомпол в глотку воткнули до самого пупа. В последнее время он часто прикашливал. «Неужто здоровье попортил? — думал Мирон, закапываясь в снег, чтобы его не выследили лётчики. — А с другой стороны, больного в окопы не пошлют: лучше быть с бронхитом, чем лежать убитым».
Особенно Мирон покашливал, когда закручивал «козью ножку» из самосада, выменянного в деревне на сахар.
А может кашель от курева, обнадёживал себя Мирон. Самосад крепок до ядовитости. После выкуренной козьей ножки в горле долго горчит и першит. А сплюнутая в снег харкотина темнее конской мочи. Самосад, видать, залежалый.
Гул самолёта стих.
Мирон поднял голову и не увидел на дороге лошадей.
— Цела ли моя? — пробормотал обеспокоено. Его ж, как безлошадного, на передовую сошлют! От беззащитности перед обстоятельствами Мирон даже взопрел. Был, ведь, обоз, стоял на дороге, и — как языком слизнуло. Неужто двумя бонбами весь обоз разметало?
Мирон поднялся на четвереньки, выглянул над примятым снегом назад, влево, вправо — ни саней, ни лошадей! Не велика беда, коль во ржи лебеда: хуже две беды — ни ржи, ни лебеды.
Повозочные не поднимались, ждали, что самолёт зайдёт на бомбёжку в обратную сторону.
Боязнь остаться безлошадным как кнутом подстегнула Мирона. Он вскочил, кинулся к дороге, но споткнулся и упал. Вновь вскочил, побежал вдоль дороги вперёд. Задыхаясь, взбежал на бугор и в низине увидел лошадей, неторопливо идущих друг за дружкой. Сплюнув зло от облегчения, Мирон остановился. Но, увидев краем глаза, что и остальные повозочные бегут за ним, тут же припустился догонять обоз.
Лошади, почуяв приближение хозяев, стали.
Мирон держал свою лошадку под уздцы, когда подбежали остальные повозочные.
— Молодец, — похвалил Мирона старшина. — Все попрятались, как сурки, а ты сориентировался в обстановке, остановил обоз.
Мирон не стал разубеждать старшину, что обоз остановился сам. Когда начальство хвалит, надо молчать и от поощрения не отказываться, даже если оно незаслуженное.
— Похоже, человек ты ответственный. Переставь свои сани на самый зад. Будешь замыкающим. А то эти раззявы, — старшина махнул в хвост обоза, — прозевали самолёт.
Старшина прилюдно оказал Мирону доверие и уважение. Теперь Мирон на привале мог сесть рядом со старшиной.
Начальник обоза для повозочных бог и царь. Не угодишь — враз отправит на передовую, могилёвскую губернию заселять.
Мирон всю жизнь карабкался «к хорошей жизни», как букашка карабкается по песчаному косогору к солнцу. И сейчас, когда старшина отметил его, стало ему чуть теплее. Мечталось, что прибежит однажды посыльный, позовёт к начальству: «Кладовщика шальной бонбой убило, тебе велели продуктовые склады принимать!»… На продуктовых складах жизнь у фронтовика благостная…
Уже смеркалось, когда раненых сдали в санбат. У избы, отведённой для ночёвки, Мирон выпряг лошадь, задрал оглобли саней в небо, чтобы за ночь не примёрзли к земле. Лошадь привязал к саням, чтобы хрумкала солому, на которой днём лежали раненые. Спину ей укрыл старой шинелью, чтоб не застудила. Опять же, заботясь о своём благополучии, зависящем от здоровья лошади.
На печке, по лавкам и на затоптанном полу в избе тесно лежали, храпели на разные голоса повозочные и красноармейцы, оказавшиеся в деревне по пути в свои подразделения. Облаком висел прогорклый табачный дым, воздух загустел от испарений грязных портянок и кислой овчины, смердел тухлой человеческой вонью.
Солому на пол стелить начальство запретило. Потому как курят бойцы и бросают окурки, где лежат. А то и засыпают в тепле с окурком во рту. Уронит кто окурок, может случиться пожар.
Лежат солдаты на грязном полу, как придётся, где ноги, где руки, где зад к голове, пускают дух от плохой кормёжки и перебрёхиваются друг на друга без злобы:
— Куды ты мне в харю вонь свою пускашь!
А сосед пустит звучную струю вдобавок и разрешит:
— Нюхай, друг, русский дух. Вынюхаешь весь, ещё есть.
Мирон с большим трудом пробился в угол избы, втиснулся промеж лежащих, поворочался, поскрёб ногтями за пазухой и затих. В проходе лежать — последнее дело. Народ по проходу то и дело ходит, случайно, аль из вредности кто наступит на руку или на ногу.
Лежал Мирон не открывая глаз, как бы его ни толкали. Открывать глаза, коли устроился в удобном месте, без надобности.
Утром, едва загремела полевая кухня, Мирон торопливо поднялся, помог повару натаскать воды, наколол дров. Мирон не умел воевать, но умел угождать. Частенько поговаривал: «Лучше прикинуться дурачком, чем лежать мертвяком».
Угодив повару, присел у тёплого котла, свернул козью ножку, душу погреть.
Рядом топтались бойцы, ждали, когда повар скомандует подставлять котелки для горячего хлёбова. А Мирону за услугу повар нальёт первому, погуще, да с добавкой.
После завтрака заехали на склад, погрузили в сани винтовки и амуницию, и потянулся обоз через заносы поперёк дороги в сторону фронта.
На обратном пути старшина завернул обоз в нужную ему деревеньку, где нет в постояльцах бойцов, и не живут штабные начальники. Остановил сани у избы знакомой солдатки, занёс узел с подарками. Разрешил всем заходить.
Хозяйка засуетилась, растопила печь, сунула в жерло вместительный чугунок с картошкой. Пока курили да грелись, картошка сварилась.
Старшина сел в красный угол. Обозники, как апостолы, расселись с двух сторон.
Хозяйка по случаю хорошего дня подвязала чистый передник, перебросила скатерть чистой изнанкой кверху, живо поставила на стол хлеб, сало, копченое мясо. Сунула в печь ухват и, присев от натуги, вытащила на шесток чугун с картошкой. Сверкнула глазами на старшину, тот мигнул. Хозяйка принесла лафитничек с самогонкой, налила старшине в кружку — ей от старшины польза и удовольствие.
Старшина крякнул показательно, залил в широкую глотку самогонку не глотая — мало кто так умеет. Сунул под нос ломоть ржаного хлеба, шумно занюхал, крякнул ещё раз, уже от удовольствия, завертел одобрительно головой.
   
Обозники наблюдали за старшиной завистливо, не скрываясь. А старшина смотрел на подчиненных снисходительно, как генерал.
Хозяйка сняла с шестка чугунок с картошкой в мундирах, слила горячую воду в ведро, метнула на стол перед обозниками.
Достал Мирон из штанины тряпицу с солью, щепоткой посыпал на стол перед собой, чтоб тыкать в соль горячей разваристой картохой и, выдувая обжигающий воздух через губы, свёрнутые трубочкой, давить вкусную мякоть языком. А тряпицу с солью заботливо свернул, спрятал за пазуху, чтобы соседи не угостились.
Утром Мирон выскочил на улицу первым. Сани и сбрую проверил, чтоб ничего в пути не порвалось. Потому как, случись недогляд, старшина вмиг на передовую отправит.
Один за другим выходили повозочные, отливали в сугроб, выписывая жёлтые вензеля, закуривали, запрягали лошадей.
Завидуя старшине, заговорили на постоянную фронтовую тему — недаром говорится, что язык всегда вокруг больного зуба вертится. А постоянной жгучей темой разговоров были женщины — больше, казалось, мужики ни о чём не думали: голодной куме всё хлеб на уме.
— Ничего бы не пожалел сейчас за бабёнку, — откровенно признался один, поглядывая на окно дома. — Когда женщин нет, прямо хоть вой. Сейчас бы бутылочку белую, али красную, да женщину, на всё согласную…
— Да-а... Избенку потеплей да бабенку посмелей, — согласился другой.
— У вдовы уста медовы, руки горячи, думы незрячи, — завистливо пропел тенорком третий, кивнул на дверь дома и вздохнул тяжело: — Может, и наши без нас-то...
— Ну, у меня за такое дело не отластится, — грозно пообещал басом его сосед. — Узнаю — не пожалею!..
— Узнаешь! — засмеялся и ткнул локтем его в бок тенор. — Коли понесёт по кочкам, коня за узду остановишь, а бабу за… двумя руками не удержишь.
— Не верь коню сзади, а бабе спереди, — заявил бас.
— Баба не конь, — согласился тенор, — спутай ей щиколки, она коленки раздвинет.
А старшина выходить не торопился, с хозяйкой на полатях прощался, ейный передок напоследок ублажал.
У каждого на фронте свой передок. Но все обозники железно уверены, что передний край на них держится.


= 5 =
   

Медсанбат располагался в небольшой деревеньке. Раненых по причине затишья на фронте поступало немного. Говоркова сгрузили с саней и прямиком отнесли в операционную, расположенную в большой избе, из которой убрали все перегородки. Посередине избы стояли два стола. На том, что ближе к стене, лежал раненый, около него возились два медика. В закутке за печкой грудились деревянные и проволочные шины. В сенях стоял автоклав для стерилизации операционного белья, инструментов и перевязочных материалов.
Низкий потолок избы обтягивали белые простыни, чтобы сверху не сыпался мусор в случае бомбёжки. Дневной свет шёл с улицы из большого, недеревенского окна. Оконную раму, похоже, медики возили с собой, на новом месте вырезали пилами стену и вставляли раму в проём — для лучшего освещения.
Скоро окоченевший за поездку Говорков лежал на узком деревянном столе, застланном выцветшей от беспрестанного протирания дезрастворами медицинской клеёнкой. Раны на замёрзшем теле болеть почти перестали, а в тепле Говоркову лежать было даже и приятно.
Медсёстры принялись разматывать с Говоркова бинты, немилосердно тревожа раны.
— Да разрежьте вы их! Больно же! — взмолился Говорков.
— Всё б вам резать, да выкидывать! — добродушно укорила раненого медсестра. — А бинтовать чем? Мы их постираем — и опять в дело… Много вас… — медсестра вздохнула. — А бинтов мало.
Обнажив Говоркова полностью, одна из медсестёр доложила кому-то:
— Раненый готов!
Вошёл пожилой хирург в операционном халате и маске.
— Когда ранен? — спросил Говоркова.
— Вечером, — ответил Говорков и указал на рану повыше пупка: — Меня вот эта рана беспокоит… Как бы не проникающая…
Хирург принялся ощупывать Говоркову живот.
— Газы отходят?
— Немцы газов не применяли…
— Газы из задницы идут?
— А-а… — догадался Говорков. — Бывает при нашей-то кормёжке. Да мы в окопах это за обыденность считаем.
— Я не про окопную жизнь. Раз газы отходят, значит, кишечник работает. Это хорошо.
В операционную вошла женщина, что-то негромко сказала хирургу.
— Ты лежи, привыкай к обстановке, — сказал хирург, скинул марлевую маску с лица и вышел.
   
Говорков повернул голову в сторону соседнего стола. Из таза под столом торчала испачканная кровью отрезанная нога. На столе бесчувственно лежал раненый. Верхняя часть прикрыта простынёй, за шторкой у изголовья стояла женщина в белом халате. Ниже пояса тело раненого было голое. Одна нога выше колена ампутирована и замотана окровавленными бинтами, а на другой медик плотницкой лучковой пилой, обмотанной бинтами, пилил кость выше коленного сустава.
Медик одной рукой упирался в бедро, другой двигал пилу. Отделённые от кости кровавые ломти мяса на бедре, подтянутые вверх толстыми нитками, колыхались в такт движениям пилы.
Живот и грудь медика защищал клеёнчатый фартук, измазанный кровью. Халат на волосатых руках в резиновых перчатках, густо измазанных кровью, закатан до локтей. На лице марлевая маска, забрызганная кровью.
Устав, медик опустил пилу на стол с инструментами, опёрся руками о стол. Постояв некоторое время, продолжил работу.
— Пообвыкся? — спросил Говоркова хирург, вернувшись в операционную и на ходу вытирая вымытые руки.
— Ну и работа у вас! — неодобрительно проговорил Говорков. — Руки по локоть в крови…
— Да, руки у нас по локоть в крови, — задумчиво согласился хирург. — Но эти руки поминают добрым словом множество спасенных солдат…
Протерев руки спиртом, он скомандовал:
— Приготовиться к операции!
В операционную вошли две женщины в белых халатах.
— Извини, разведчик, — предупредил хирург, ныряя руками в подставленные операционной сестрой резиновые перчатки. — С обезболиванием у нас напряжёнка. Где можно, я тебя без обезболивания чистить буду.
— Потерплю… — успокоил хирурга Говорков.
— До двух считать можешь? — серьёзно спросил хирург.
— А как же…
— Считай.
— Раз… — с удивлением начал Говорков… и поднялся на локти от обжигающей боли: хирург рассёк край раны.
Стоявшие рядом со столом женщины повисли на руках Говоркова, прижимая его к столу.
— Да что ж так… Безжалостно-то… — простонал Говорков.
 — Терпи, разведчик! — приказал хирург. — Хирург должен быть безжалостным. Это спасает жизни больных. Надо разрезать рану, чтобы удалить осколки, почистить от грязи и мёртвых тканей, прощупать, не осталось ли чего…
Он сунул в глубину раны длиннющие щипцы.
Говорков взвыл.
— Тампон с марганцовкой, — скомандовал хирург. Сестра подала короткие щипчики, державшие свёрнутую в комок марлю, смоченную раствором марганцовки…
Говорков мычал и рычал…
Женщины наваливались ему на руки грудями…
Время от времени Говорков слышал то звонкое, то глухое звяканье о тазик больших и маленьких металлических осколков, извлекаемых хирургом из его плоти.
   
Говорков выгибался мостиком, матерился…
Хирург неуместно бодро требовал:
— Терпи, разведчик…
И было видно, что состояние разведчика его совершенно не интересует. Хирурга интересовало только его работа.
В какой-то момент боль в ноге стала нестерпимой.
— Стой! — заорал Говорков. — Дай посмотрю! Небось, ногу отрезаете?!
Хирург послушно замер.
Говорков поднял голову и глянул вдоль тела. Ноги были на месте. Пошевелил пальцами… Шевелились.
— Если мы что отрезаем, то только по согласию. Или, чтобы жизнь спасти, — сообщил хирург и добавил, судя по глазам, с усмешкой: — Зачем мне тебе ноги отрезать? Как ты в разведку бегать будешь? Война ещё не кончилась.
— Мы в разведке больше ползаем… — прохрипел Говорков. — Режь дальше… Коновал…
— Ты ругайся, ругайся! — разрешил хирург. — Мы ж понимаем, что тебе нелегко. Скоро закончу... — И добавил себе под нос: — А кому нынче легко?

***
Через три дня Говоркову полегчало и его погрузили в машину, чтобы с другими ранеными перевезти в госпиталь для выздоравливающих.
В крытом кузове на застелённом хвойными лапами и брезентом полу лежало человек десять неходячих раненых. У заднего борта, нахохлившись и кутаясь в плащ-палатку, сидел военный в возрасте, по виду — из тыловиков или штабистов. Какого звания, не видно.
В кабину сел сопровождающий фельдшер с документами на раненых. Водитель завёл мотор, машина, подвывая и покачиваясь на ухабах, медленно выползла на дорогу.
Говорков приготовился к мучительной поездке. Но, в отличие от транспортировки на санях, водитель ехал неторопливо и аккуратно, притормаживая перед намёрзшими буграми и объезжая воронки.
Уехали довольно далеко от деревни-госпиталя, как вдруг послышался звук приближающегося самолёта.
— «Лапоть», — определили по звуку немецкий штурмовик сразу несколько раненых.
Машина съехала на обочину и остановилась. Хлопнули дверцы кабины. Похоже, водитель и фельдшер сбежали прятаться.
А раненым, обмотанным бинтами, после операций получившим надежду остаться в живых, предстояло лежать в закрытом кузове и ждать, когда самолет заревёт на вираже, включит сирену, спикирует на стоящую машину — учебную цель для бомбометания...
— Мост полетели бомбить! — крикнул снаружи фельдшер.
— Подождём, пока улетят, и поедем, — добавил водитель.
   
Оказывается, от машины они не отходили.
Вдалеке послышались звуки взрывов.
Когда взрывы стихли, поехали дальше.
Но скоро остановились.
— Мост взорван! — прокричал водитель, чтобы его услышали раненые. И добавил в полголоса, видимо, спрашивая фельдшера: — Откуда ветер дует?
— А тебе на што?
— Пойду насчёт переправы разведывать. Мотор глушить не буду, чтоб вода в радиаторе не замёрзла. Машину поставлю выхлопной трубой по ветру, чтобы раненые не угорели.
Машина съехала на обочину, повернулась лобовым стеклом навстречу ветру.
Хлопнули дверцы кабины. Снег заскрипел под ногами удаляющегося человека. Фельдшер постоял рядом с машиной, напевая «народную солдатскую» песню:
— Варум ты не пришла? Дер абенд был,
И с неба мелкий вассер моросил…
— Ты сам ведь гестерн не пришёл!
Ихь целый драй ур прождала,
А вассер с химмель капала,
И я на хаузе ушла…
(Прим.: русско-немецкая мешанина, солдатский юмор — «Почему ты не пришла? Вечер был, и с неба вода моросил… Ты сам ведь вчера не пришёл! Я целый три часа прождала, а вода с неба капала, и я домой ушла…)

Потоптавшись, тоже куда-то ушёл.
— Замёрзнем — и никому дела до нас нет, — проворчал раненый.
Послышался стук топора, шорох падающих ветвей.
В кузове гулял морозный сквозняк, сырые от крови бинты быстро холодели. Говорков в короткой шинели начал мёрзнуть.
Песенное мычание фельдшера приближалось. Он словно что-то волок.
— Ну-ка, служивые, принимай утепление! — весело скомандовал фельдшер и принялся совать через борт еловые лапы. — Щас ещё принесу.
Принёс ещё охапку.
Военный у борта, похожий на штабника-тыловика, неудобно перевалил через борт, сполз на землю.
— Ты вот что фельдшер, — проговорил он мрачно и распахнул плащ-палатку, показывая петлицы. — Я старше тебя по званию… У меня почки застужены… Мне на холоду нельзя. Ты лезь к раненым, а я в кабине посижу.
Не переставая мычать песню и ни капли не расстроившись, фельдшер залез в кузов и начал поправлять еловые лапы, накрывая раненых.
— А где майор? — спросил один из раненых.
— У него почки застужены, он в кабину, в тепло полез, — добродушно пояснил фельдшер. — Холод для застуженных почек — последнее дело.
— Триппер у него, а не почки, — негромко сообщил один из раненых. — Наш это зампотылу.
— Дело житейское, — беззлобно заметил фельдшер, жалея больного, как деды и бабушки жалеют внука-разгильдяя. Громко вздохнув, фельдшер залез под еловые лапы, свернулся калачиком и притих.
    
Раненые дышали чистым, пахнущим хвоей, воздухом. В затишке под лапником все согрелись и придремали.
Ветер вначале дул в лобовое стекло и выхлопные газы уходили за кузов. Незаметно переменив направление, стал дуть понизу в обратную сторону. Закрытая кабина оказалась в потоке выхлопных газов…
Часа через полтора водитель вернулся к машине. Мотор тихонько работал на холостом ходу. Водитель открыл дверцу кабины и увидел сапоги лежащего на сиденье командира. Постучал по подошве кулаком:
— Па-адъё-ом!
Командир не шевелился.
Водитель похлопал ладонью по голенищу, подёргал ногу за носок. Почувствовав неживую упругость ноги, забеспокоился и, обежав машину, открыл кабину с другой стороны. Увидел мёртвое лицо майора.
— Мать твою… Фельдшер!
— Чего шумишь? — отозвался из кузова фельдшер. — Переправу нашёл?
Фельдшер неуклюже вылез из кузова, приковылял на застылых во сне ногах к кабине, увидел мёртвого майора, перекрестился:
— Угорел… А ведь я там должен был быть…
— Думаешь, на его месте тебе было бы приятнее? — мрачно усмехнулся водитель.
— Вот ведь как бывает…Ехал зампотылу триппер лечить… Выгнал из тепла подчинённого, и умер вместо него.
— Нельзя греться чужим теплом. Господь знает, кого оставить на земле в поте трудов маяться, а кого наверх забрать, в преисподней греться…

***
   
…Проснулся Говорков, когда его вытаскивали из кузова во дворе между каких-то зданий.
В коридорах эвакогоспиталя стоял особый больнично-затхлый, гнойно-йодовый, тошнотный дух.
В командирскую палату Говоркова заселили четвёртым.
Молодой лейтенант изгибал перебитую и несросшуюся в месте ранения руку так, что смотреть было тошно. Вывернув руку «наизнанку», он театрально стонал и звал сестру на помощь. Медсестра прибегала, хваталась за вывернутую руку, а лейтенант обнимал девушку здоровой рукой пониже пояса...
— Отстань, дурак! — сердито отбивалась сестричка и выбегала из палаты.
В тёмном углу палаты, отгороженный ширмой, на широкой деревянной доске лежал майор со сломанным позвоночником. На спине и на ягодицах у него образовались пролежни. Его раздражал дневной свет, мучили боли в спине, он беспрестанно стонал и метался, не давал соседям спать.
Третий раненый лежал загипсованным от пояса до пятки левой ноги. Иногда начинал метаться и плакал. Под гипсом у него ползали вши, тело мучительно зудело...
Лежал в этой палате Говорков недолго. Через неделю раны закрылись струпами, и его перевели в палату выздоравливающих. А ещё через три дня Говорков запросился домой, на передовую. Чему лечащий врач сильно обрадовался, потому как раненых поступало много, а койко-мест на всех не хватало. Впрочем, о койко-местах говорил только медперсонал, а раненые размещались как придётся. Палата выздоравливающих и вовсе представляла из себя большой зал, в котором «ран-больные» лежали на матрацах прямо на полу. Учитывая плохое отопление, лежали в фуфайках и шинелях. Но и тому были рады: ветра нет, в них не стреляют, кормёжка по расписанию…

= 6 =

До леса, где находился командный пункт дивизии, Говорков добрался на попутках. Нашёл деревянный бункер штаба, врытый в склон балки. Из-под снега, как кривая рожа, смотрели окно и дощатая дверь. Чуть дальше под навесом стояла полевая кухня, ещё дальше в склон был врыт сруб-стойло на несколько лошадей.
Часовой у входа в бункер ленивым движением руки остановил Говоркова, взял слегка помятый пакет, который Говорков вытащил из-за пазухи, и с достоинством вернулся к двери. Повертел пакет перед глазами, и, не задержавшись взглядом на адресном тексте — с грамотностью у него было сильно «не очень» — потянул за ручку двери. Дверь хрипнула, часовой крикнул в проход:
— Разводящий, на выход!
Из бункера выскочил мордастый шустроглазый сержант. Шмыгнув носом и утерев мокроту рукавом, глянул без интереса на Говоркова, выхватил пакет у часового, повернулся к двери и обронил на ходу:
— Щас доложу! Тут ждитя!
Через некоторое время в дверях показалась милашка в наброшенной на плечи шинели из офицерской шерсти, под которой виднелась офицерская же гимнастёрка с петлицами старшего сержанта. На высокой груди милашки лежала, словно развалившаяся в кресле начальница, медаль «За боевые заслуги». Такую медаль на грудях штабных дев окопники называют «За половые заслуги». Командирский ремень туго перепоясывал осиную талию. Юбка из офицерского габардина едва прикрывала соблазнительные коленки.
   
Говорков не удержался, разглядывая породистые ножки, качнул головой и крякнул. Спел негромко:

И на груди её высокой
Висел полтинник одиноко…
(прим.: медаль «За боевые заслуги» и пятидесятикопеечная монета выпускались из серебра, были примерно одинакового размера)

После отдыха в госпитале на молодых женщин он стал смотреть с любопытством.
Милашка, привыкшая быть неотразимой и «всехочаровывающей», услышала припевку, остановилась, подбоченилась, кокетливо пригрозила:
— Смотри, приворожу, старлей! Будешь по мне сохнуть.
— Уже приворожила! — потехи ради хохмил Говорков. — Уже засох до состояния хлебной корки. Время девушке замуж выходить. Совет нам да любовь! Горько! Пошли целоваться!
— Экий ты шустрый...
Милашка встряхнулась, как курочка, потоптанная петухом, в упор посмотрела на Говоркова. Взгляд её показал, что лейтенант-окопник в замызганном полушубке, худой, небритый и, наверняка, вшивый, ей неинтересен. Снисходительно процедила сквозь зубы:
— Сто-последним будедшь в очереди желающих.
Изящно повернувшись на каблуках, удалилась, завлекательно покачивая бёдрами и мерцая аппетитными голяшками.
Говорков сбил с лежащего рядом бревна снег, сел, закурил.
На середине расстояния между кухней и КП он заметил стрелковый окоп, перекрытый брёвнами и засыпанный снегом.
«Хорошая огневая точка, — привычно оценил Говорков. — А если со стороны бруствера закрыть, получится землянка на одного человека — удобный наблюдательный пункт».
Прошло ещё некоторое время. Дощатая дверь снова хрипнула, часовой подпрыгнул и замер, вытянув шею и закатив кверху глаза. Из двери, застёгивая на ходу китель, вышел подполковник молодцеватого вида.
— Вы пакет принесли? — деловито спросил у Говоркова.
— Так точно! — ответил Говорков, неторопливо вставая, козыряя и пряча в кулак окурок.
Подполковник задумчиво скривил рот.
— Вам придется несколько дней ждать. Генерал-майор Николаев в отъезде. Куда же мне вас деть? — рассуждал подполковник вполне дружелюбно. — В штабном блиндаже битком набито. У нас, на КП, сами понимаете, посторонним лицам нельзя находиться. Вот проблема-то…
— А вон там можно? Место не занято, — показал Говорков на занесенный снегом окоп.
— Как же на морозе-то, — растерялся подполковник.
— Так мы — пехота и разведчики — всю войну «на морозе»… — усмехнулся Говорков. — Я устроюсь. Разрешите с коновязи охапки две сена или соломы взять?
— Да, конечно... — всё ещё с удивлением разрешил подполковник. —Питаться будете на кухне. Повару сдайте аттестат.
Подполковник подошёл к заброшенному окопу, заглянул под брёвна, поёжился, покачал головой.
— Но… Вы сами выбрали этот вариант. Я вас сюда не посылал, если разговор зайдет, — предупредил он и, поёживаясь от холода, трусцой убежал в бункер.
   
Говорков сходил на кухню, сдал повару — пожилому усатому дядьке — аттестат.
— Надолго? — спросил повар.
— Несколько дней. Пока генерал не вернётся.
— Жить где будешь?
— А вон в том окопчике, — указал Говорков.
— Где-е? — не поверил повар.
Говорков кивнул в сторону окопа.
— Крыша есть. Сена постелю — мягко и тепло будет.
Повар не поленился, сходил к окопу, заглянул под брёвна, недоверчиво глянул на Говоркова, покачал головой, вернулся на кухню.
— Ну, не знаю… — сочувственно развёл руками.
— Я вон те ящики заберу? — указал Говорков на пустые ящики. — Амбразуру закрою, чтобы не сквозило.
— Бери, конечно. Рогожку я тебе дам, вход завесишь…
— Самое здоровое зимой, это валяться на снегу, — шутейно объяснял поражённому повару Говорков. — В голове ясность мыслей, в душе уверенность, что ты держишь оборону, что сзади несокрушимая Родина, а за спиной могучая тыловая братия. На свежем воздухе никакая хворь тебя не берёт, окромя вшей, которые тем злей, чем небо прозрачней. А стоит окопнику побыть недельку в тепле, душа и тело раскисают, от мелкой непогоды насморк-понос одолевают, от запаха снега на душе тошно...
Говорков заложил амбразуру ящиками, сверху насыпал снега. Дно окопа утеплил сеном. Вход завесил рогожей. По фронтовым понятиям это было завидное для окопника убежище. На передовой бедовали и в худших условиях.
В беззаботной тишине, на уютно пахнущей охапке сена, укрытый одеялом из нескольких скреплённых проволокой мешков, Говорков прекрасно выспался.
Утром следующего дня выходившие из бункера командиры, поглядывали в сторону промёрзлого окопа, в котором поселился «живой старлей», и, сравнивая ночёвку в натопленном душном блиндаже с ночёвкой в засыпанном снегом окопе, передёргивали плечами. Штабники глядели в сторону окопа по-разному: одни с любопытством, некоторые с осуждением, воспринимая «зимующего» старлея упрёком своему тёплому быту.
Говоркову в окопе с промерзшими стенами было уютно и тепло. Потому как тепло бойцу, по меркам окопника, не от жара раскаленной печки. Настоящее тепло внутри человека, расползается по телу из желудка после сытной еды. Тепло, когда обувь без дыр и одежда сухая, когда от мокрой одежды и дырявой обувки не бегают мурашки по спине и не застывает мозг в переохлажденном позвоночнике, когда не жмёшься от взрывов мин и снарядов к обледенелой земле, когда не дёргают вызовы в штаб и не материт по телефону начальство. Да в таком окопчике дом отдыха для окопника! Спи, сколько влезет, из крика — только крик повара:
— Эй, старлей! Завтрак не проспи!
Говоркову такие слова и слышать было неприлично.
А про завтрак друзьям-разведчикам случись рассказать — за вруна сочтут. Завтрак, считай, из трех блюд!
Для затравки аппетита селёдочка с лучком на постном масле. Для утоления голода — тушеная картошечка с мясцом. А для ублажения желудка и души — сладкий чай внакладку. Притом, что сахару — сколько хочешь. Хлеб не мёрзлый, как на передовой, а мягкий и даже тёплый, прямым ходом с армейской пекарни, не хлеб, а пряники, разве что без глазури.
После завтрака блаженная расслабуха на мягком сене с тонким запахом летней травки и пряным духом льняной мешковины.
Говорков закрывал глаза и видел над собой безмятежно-голубое, как в детстве, небо, наслаждался духом полевых цветов и дурманящим запахом трёпаного льна. И приятно ныла душа Говоркова от сладостных детских воспоминаний, грезились заботливая, ласковая мать, сильный и справедливый отец... И Катя, мокрым носом жмущаяся к его лицу, нежной щёчкой ласкающаяся к его щеке… Он вспомнил её счастливый сквозь слёзы голосок: «Твой Говорков…». Ах, как сладко щемило у него в груди от этого «твой»…
Вечером, когда все штабные поужинали, Говорков пришёл на кухню. Повар достал два стакана, протёр полотенцем, висевшим через плечо, налил из бутылки по половине.
«Столичная», под белой головкой, одобрил Говорков. Водочка для праздников-юбилеев.
На секунду задумавшись, повар всплеснул руками, принёс высокую, квадратную банку американского бекона.
— Лапшу мы с тобой завтра похлебаем, — сказал повар. — Сегодня закусим американским деликатесом. Штабные заелись, остаётся. На ножик цепляй и тащи в рот. Или ложкой.
Повар пододвинул ложку и, подмигнув, продекламировал:
— Жалко, ложка узка, таскат по два куска. Надо б развести, чтоб таскала по шести… Ну, давай… За победу!
Выпили.
— Тебя сюда на повышение или… по другому вопросу? — как бы между делом спросил повар.
— Чёрт его знает! Дали пакет, велели отвезти… Для повышения вроде званием мал. По другому вопросу… вроде грешил не много…
   
Молодой старший лейтенант и пожилой солдат-повар сидели за столом, понемногу выпивали, закусывали беконом. Ничего вкуснее Говорков в жизни не пробовал. Райская еда.
— Первый раз вижу живого человека, как он может спокойно спать в мерзлой земле. Вот думаю с фронта человек, не чета нашим штабным чистоплюям, — уважительно похвалил Говоркова повар. — Слышал я в первый день, подполковник рассказывал, что ты добровольно попросился жить в пулеметном гнезде. Все думали, ты за одну ночь дуба дашь.
Говорков рассказывал повару про окопную жизнь, про то, как живут, воюют и умирают простые красноармейцы.
Повар сочувственно качал головой.
Через пять дней прибыл генерал-майор. Повар предупредил Говоркова:
— Ты теперь вместе со всеми харчеваться ходи, «сам» приехал! Он «отдельнопривечаемых» не любит.
Говорков ждал вызова каждую минуту. Хлопнет дверь на КП — Говоркову кажется, идут за ним... Если что, в особый отдел бы пригласили. А так, может, обойдётся.
Время как бы остановилось.
Прошла ночь, наступило утро.
Говорков попросил у повара тёплой водички, побрился.
Штабные прошли на завтрак.
Пообедал. Не помня, что съел.
День прошёл…
Возвращаясь с ужина, подполковник окликнул Говоркова:
— Я докладывал про тебя. Генерал сказал, пусть ждёт. Завтра утром, думаю, вызовет.
Утром Говорков проснулся задолго до рассвета, выполз из заснеженного логова наружу. Чистое небо усыпали яркие звёзды. Луна по случаю новолуния где-то запропастилась. Часовой, завёрнутый в тулуп, топтался на месте, переступал с ноги на ногу в тёплых валенках. Взять его проще простого. Пока руки выпростает из длинных рукавов, его можно в мешок упаковать, завязать крест на крест бечёвкой, подарочный бантик сбоку красиво расфуфырить, а шею поверх мешка шнурочком перетянуть, чтоб не дёргался. И неси неторопливо куда хочешь, с гордостью в душе за мастерски исполненное дело. Со штабными, вообще, элементарно. Заходишь в бункер и по одному уколом ножичка в горло, чтобы не пищали. В глубине, небось, дощатая дверь, где хозяин лежит в обнимку с грелкой-милашкой, которой в его отсутствие подполковник пользовался для обоюдного удовольствия. Хенде хох, мол, здрасьте-мордасьте. Руки в гору, битте-дритте… Дамочке можно не одеваться…
Подул неприятный ветер. Жгучая снежная пыль ударила по глазам, перехватила дыхание. Говорков закурил, присел на торчащее из земли бревно…
— Старлей! — неожиданно услышал он голос подполковника, — Быстро к генералу!
«Ничего себе! — удивился Говорков. — Уже не спят штабники! А я мечтал их тёпленькими…».
Прошли через первую дверь, вошли в тёмный, рубленный из бревен, коридор, по обе стороны которого в свете коптилок сидели телефонисты.
— Снимай полушубок и жди здесь. Позову, когда надо.
Говорков откашлялся, прочистил горло, чтобы командирским голосом доложить о прибытии. Затянул поясной ремень потуже, согнал складки гимнастерки с живота, молодцевато расправил плечи. Расслабился и спокойно, как в ночном поиске, стал ждать вызова подполковника. Дверь приоткрылась:
— Давай, быстро!
    
Говорков шагнул через порог, прошёл «предбанник» из тёсанных бревен и вошёл в просторную комнату, освещённую двумя электрическими лампочками. На середине комнаты громоздился большой стол, заваленный картами. Над столом склонились несколько старших командиров.
Печатая шаг по деревянному полу — что ни шаг, то выстрел — Говорков двинулся к столу. Командиры удивлённо обернулись. Подполковник кивком головы показал на неприметно сидевшего в углу сухопарого пожилого генерала. Говорков чётко повернулся в движении, щёлкнул каблуками, вытянулся в струнку, выпятив грудь и уважительно замер на секунду. Форсисто вскинул к виску руку, сжатую в горсть, по-дирижерски качнул ею, выпрямляя пальцы. Держа пальцы у виска в строгом единении, в то же время склонив кисть как бы в почтительном, но и лихом полупоклоне, «с металлом в голосе», как тренировали в военном училище, начал доклад:
— Товарищ генерал-майор, старший лейтенант…
Генерал движением руки остановил Говоркова, одобрительно шевельнул полуулыбкой губы, разрешил негромко:
— Вольно.
Говорков чуть расслабился. И заметил, что генерал сидел в одном сапоге. Пальцами ноги в длинном тёплом чулке шевелил, словно разминая стопу.
— Так это ты тот разведчик, который неделю ночевал в пулемётном гнезде? — улыбнулся генерал.
— Пять ночей, товарищ генерал-майор! Старший лейтенант Говорков!
— «Заговорённый», как бают про тебя.
Говорков чуть шевельнул руками, мол, есть такое дело.
— Вот что, старший лейтенант, — перешёл к постановке задачи генерал. — Тебе предстоит сформировать и возглавить отряд специального назначения. Ударный-авангардный, так сказать. Скрывать не буду, твой отряд станет тем кулаком, которому предстоит прощупывать и пробивать в слабых местах оборону противника. По секрету скажу… Когда батальоны пойдут в ад, ты пойдёшь впереди всех, открывать заслонки у адских печей. А за тобой пойдут, расширяя прорыв, остальные. Что скажешь на это?
Генерал испытующе посмотрел на Говоркова.
— Приказы не обсуждают, их выполняют.
— Это ты правильно сказал. А личное мнение?
— Бывал я в аду, и не единожды, — негромко проговорил, едва заметно усмехнувшись, Говорков. — Посылали и заслонки открывать, и погибать… стоя до последнего. Жив пока.
Генерал одобрительно кивнул и задумался.
— Для начала организуй сотню бойцов…
— Это же меньше роты, товарищ генерал-майор… — совсем тихо проговорил Говорков.
Штабные сердито и осуждающе взглянули на старлея, осмелившегося сделать замечание генералу.
— Для начала, — строго отпечатал генерал. — По возможности, будем пополнять. Трудностей боишься? А мне сказали, что ты из тех командиров, которые справляются со всеми трудностями?
   
Генерал насмешливо посмотрел на Говоркова и добавил:
— Справляешься и… без наград. Почему без наград?
Говорков покосился на полковников и майоров, кителя которых были увешаны медалями и орденами.
— Не хватило на раздаче, товарищ генерал-майор, — обыденно, словно о не доставшейся закуске под сто грамм наркомовских, сообщил Говорков. — Да я не в обиде: с голой грудью по-пластунски споднучней ползать.
Генерал заметил взгляд Говоркова и сдержанно, но с удовольствием рассмеялся.
— Ну, наглец! Разведчик, что с него взять! — бросил реплику командирам. —Так вот, старший лейтенант… Будет у тебя возможность получить недополученное… — генерал подмигнул и кивнул в сторону полковников. — А если покажешь себя, то и внеочередное звание. Вопросы есть?
— Так точно! — ответил Говорков.
Генерал удивлённо поднял брови. Он привык слышать от подчинённых ответ «никак нет».
— Точнее, предложение по организации отряда.
Штабные грозно нахмурили брови: младший командир имеет наглость вносить предложение по организации?!
— Разрешите за основу особого отряда взять разведотряд моего полка. Коллектив сложившийся, командиры проверенные. Это легче, чем набирать личный состав с нуля.
Генерал задумался.
— Ну что… Дельное предложение. Молодец. Подожди пока там, — генерал кивнул на дверь.
— Есть!
Говорков чётко повернулся и, печатая шаг, промаршировал к двери.
Штабные сердито морщились от каждого шага старшего лейтенанта.
Генерал со снисходительной улыбкой смотрел ему в спину.
В коридоре Говорков надел полушубок и вышел на волю. Окрашивая край тёмного неба в розовый цвет, из-за горизонта выглянуло солнце. Всё Говоркову теперь виделось по-другому, даже пространство раздвинулось вширь.
Говорков сел возле кухни на бревно, закурил.
— Ну, как? — спросил повар. — Вижу, радостный. При штабе оставили?
— Нет, на передовую.
— Опять на передовую?
Повар кивнул на обжитый Говорковым окоп:
— Вот так спать?!
— Хуже! Обещали первым в преисподнюю посылать. Заслонки адских печей открывать, чтобы другим теплее было. А куда деваться? Не всем же в раю по картам планы составлять, кому-то и в ад ходить предназначено.
— Да-а... — удивлённо, но с великим уважением протянул повар. — Раз генерал вызвал...
— Раз генерал вызвал, знать, мы для ада лучшие.
Говорков беззаботно рассмеялся, а повар с недоумением покрутил головой.

= 7 =
 

Особый отряд, временно приданный сто тридцать первому стрелковому полку, лежал в кустах на обочине занесённой снегом дороги. У фронтовиков закон: где остановился, там и лёг. Кто знает, когда ещё удастся полежать: через сутки или двое? Неважно, что под тобой: снег, грязь или камни. Это тыловик на снег не сядет, геморрой забоится простудить. Для окопников не важно, на что, главное — положение «стоя» изменить на положение «лёжа».
Командир первого взвода лейтенант Титов и командир второго взвода младший лейтенант Семёнов, неделю назад бывший старшиной и по рапорту Говоркова получивший звание младшего лейтенанта, увидев приближающегося командира, поднялись.
— Связного из штаба прислали! — доложил Семёнов и кивнул на стоящего с независимым видом у дерева бойца. — Поведёт нас до места сбора.
Лежавший неподалёку красноармеец, услышав разговор о предстоящем передвижении, поинтересовался:
— На отдых пойдём?
— Держи карман шире! — возразил сосед. — Небось, в прорыв.
Отряд построился. Пересчитались, чтобы не забыть кого под снегом… до весны. Прошли заснеженные поля, небольшую рощицу, вновь вышли на открытое пространство. В нефронтовой тишине слышался хруст снега под валенками и сапогами бойцов, покашливание, сморкание и редкие разговоры. Ни свиста пуль, ни разрывов снарядов. Благодать!
Через полчаса неторопливой ходьбы учуяли запах дыма. Из-за бугра показались пухлые от снега крыши и дымящие печные трубы. Скоро отряд подошёл к бревенчатым домикам, утонувшим в сугробах по самые окна. Но связной повернул мимо деревни и по целине повёл отряд в сторону леса.
— Хоть бы жилой дух остановились понюхать! — проворчал кто-то.
Утопая до колен в снегу, бойцы пересекли поле и остановились на опушке леса. На лапах елей огромными кучами новогодней ваты висели шапки снега.
— Тутотка, вон у тоё берёзы располагайтеся, — указал связной. Видя недовольство бойцов, оправдался: — Командир полка приказал! А я пойду, мне доложить надоть, что вы на месте.
Такова жизнь фронтовиков: из мёрзлой траншеи да в пушистый снег.
— Не журысь, хлопчики! — успокоил бойцов младший лейтенант Семёнов. — Нам же повезло! Ну, остались бы мы в деревне… Там всего-то пять домов. Набились бы в дома, как килька в банки … Теснота, духота потная! А здесь простор, свежий воздух! Руби лапник, бросай в мягкий сугроб, и лежи, как барин на перине! А в духоте пусть штабная братия задыхается.
 
Зимой в лесу хорошо. Вершины елей покачиваются, а внизу затишек. Но костры разводить категорически запрещено, потому что на дым слетаются немецкие штурмовики. Да и минами немец накрыть может.
К вечеру следующего дня в особый отряд привезли новое обмундирование. Командирам и сержантскому составу белые полушубки и меховые рукавицы. Бойцам байковые портянки, фуфайки под шинели и трёхпалые утеплённые варежки. Всем стёганые штаны и валенки.
Переоделись в новое обмундирование, разжарились, несмотря на морозную погоду. В такой обмундировке ложись в снег и спи — не замёрзнешь.
Говоркову старшина Хватов принёс персональный полушубок: грязно-серый, с рыжиной.
Говорков скептически оглядывал «подарок» старшины.
Хватов поднял указательный палец кверху и назидательно пояснил:
— Фрицевские снайперы тоже знают, что наш командный состав ходит в белых полушубках. Вы в этом целее будете.

***
По дороге размашистой рысью, брызгая пенной слюной и выкатив шалые глаза, мчался жеребец, запряжённый в лёгкие саночки. Впереди и сзади саночек верхами скакала охрана с автоматами на грудях, одетая в белые полушубки.
— Поберегись! — зычно крикнул передовой охранник.
— Генерал Соколов едет! — зашушукались бойцы, сходя с дороги в глубокий снег обочины. — Новый командир дивизии!
— Смир-р-р-на!
Красноармейцы застыли, не моргая.
Похожий на разъярённого зверя жеребец промчался мимо замерших бойцов, швыряя в лица копытами комья снега. Утирать лица и шевелиться нельзя.
Командир дивизии на красноармейцев не взглянул. Волевые губы на арбузно-круглом рябоватом лице поджаты, нижняя челюсть, выдвинутая вперёд, многозначительно отвисла — хоть и бабистый фигурой, а похож на франта-жениха, облагодетельствовавшего красивую, но бедную невесту.
— Вольно, — негромко скомандовал Говорков. — Продолжить движение.
Людская масса колыхнулась вразнобой и, неторопливо переставляя ноги, захрустела снегом.
Впереди километров тридцать пути. По рыхлой зимней дороге идти тяжело. То и дело брели по намётам, утопая в снегу выше колен. Дорога то скатывается под уклон, то ползёт на бугор. Ветер шумит в верхушках деревьев. Хорошо, что кругом лес. В поле вьюга секла бы лица.
Ближе к полуночи движение колонны замедлилось. Уставшие до предела бойцы топтали сыпучий снег и почти не двигались вперёд. Отмахали километров двадцать. По снегу, да в зимней одёжке, да с вооружением — это не променад по бульвару.
— Прива-а-ал! — скомандовал Говорков.
Солдаты повалились в снег, упали замертво на дороге, там, где их застала команда.
Чуть сойдя на обочину, упал и Говорков.
С той стороны, куда шла колонна, выкатились сани, чуть не наехали на лежащих бойцов.
   
— Чьи люди валяются поперёк дороги, мать вашу, перемать? Где командир? Что за расхлябанность?
Говорков поднялся, подошёл к саням, тяжело опёрся о жердину бокового отвода, оглянулся на дорогу. Бойцы лежали в невероятных позах, как неживые, не реагируя на ругань сидевшего в санях начальственного вида военного.
— Освобождай дорогу, а то по вас поеду! — пригрозил начальник.
— Я тебе поеду, крыса тыловая! — со скрытой угрозой негромко выдавил Говорков. — И не ори! А то геморрой оторвется! Перед тобой лежат великомученики. На них нельзя с матом бросаться — обратно прилетит и ушибёт до смерти. Не дай бог кто из лежащих с устатку во сне на курок нажмёт… И напишут про тебя: «Геройски пал… с телеги».
— Да ничего, объедем поманеху твоих мучеников! — тут же примирился ездовой.
— Каки таки мученики? — возмутился начальник. — Ослободи дорогу!
— Измучились до края, потому и мученики, — миролюбиво пояснил ездовой и потянул вожжи. Лошадь шагнула на обочину. Сани опасно наклонились, объезжая спящих солдат. — Не приведи, господи, нам таких мучений…
Говорков тяжело вздохнул и принялся оттаскивать бойцов с дороги. Одного за подмышки, другого за воротник, третьего за поясной ремень — складывал в рядок на обочине, как поленья.
Ничего не чувствовавшие от смертельной усталости, люди спали, прижавшись к родной земле, набирались сил у неё, врагами многажды оскорблённой и поруганной.
Хорошо, не в поле остановились, засыпая на ходу, думал Говорков. В поле заметёт — не найдёшь. Не разбудят — останется в тёплом сугробе навечно…
Едва держась на ногах, широко, чуть не вывихивая челюсть, Говорков зевнул. Веки слипались, будто сахаром намазанные. Голова валилась на бок, ноги заплетались.
Убедившись, что проезжая часть освобождена от тел, Говорков сделал шаг на обочину и заснул прежде, чем тело опустилось в снег.
…И тут же открыл глаза. В лесу светало, слышались солдатские голоса. Позвякивали котелки. Старшина Хватов с кем-то ругался.
Говорков сощурился, поморщился, протирая глаза. Утро или вечер? Не понять…

***
 
Отряд шёл ночами, чтобы не попасть под налёт фашистской авиации.
В ясную ночь при холодном лунном свете дорога просматривалась отлично, идти было легко. Плохо, когда небо затягивали облака, дорога терялась во мраке. А если мела позёмка или завывала вьюга, то дорогу заметало глубоким снегом, и колонна месила снежную кашу наугад.
Шли, шли, шли… Привал. Упали, уснули… Проснулись, закусили сухпайком, опять пошли… Глаза помнят только качающуюся спину впереди идущего товарища.
Один переход накладывался на другой. И третий — как два первых. Усталость спрессовывала все переходы в один. Длинный, нескончаемый. Бойцы уже и не помнили, сколько ночей шли.
За четверо суток прошли лесными дорогами километров сто. Вышли к Волхову.
В прибрежном лесу построены теплушки для штабных и тыловых служб, сараи и навесы для лошадей. Бойцам стрелковых рот приказали лежать в снегу.
— Сутки на отдых и подготовку! — объявил подъехавший на розвальнях начштаба полка.
— А к чему готовиться? — спросил Говорков.
— Время придёт, узнаешь! — буркнула спина уезжающего начштаба.
— К наступлению, к чему ещё, — не сомневаясь, утвердил Семёнов.
Ближе к вечеру командиров рот и Говоркова, как командира особого отряда, вывели в кусты у прибрежной полосы и велели ждать. Через некоторое время подъехал командир дивизии генерал Соколов в ковровых саночках — выходной кошевке (прим.: легкие сани для выезда в праздничные дни и по особому случаю, расписные и обитые сукном, кожей или коврами, с сиденьем и высокой спинкой для двух пассажиров, с местом для кучера). Выглядел он эффектно: высокий постав головы, каракулевая папаха, маскхалат внакидку поверх полушубка. Правда, талия — шире плеч, круглое лицо, про какие говорят: из-за щёк ушей не видать, и отсутствие у той головы шеи, делали генеральскую эффектность курьёзной. Важничающий генерал походил на пыжившийся мыльный пузырь из детской сказки. Комичность внешности генерала подчёркивала красивая кавалерийская шашка, эфес которой не отпускала генеральская рука.
Командиров вывели на берег и уложили в снег. Генерал Соколов, опёршись одним коленом о заснеженную землю, под которое услужливо сунул руковицу один из сопровождающих, памятником возвысился над подчинёнными, указал дланью военачальника вперёд и, строго озирая далёкого противника, поставил задачу:
— Дивизия переходит в наступление. Особый отряд внезапным ударом прорывает оборону… Два полка с ходу берут… Овладевают… К исходу дня выходят… Прорыв обеспечивает артподготовка и поддержка авиации.
Завершив постановку задачи, генерал Соколов ещё раз красивым жестом указал, куда наступать и замер, сердито скосив глаза на приехавшего с ним корреспондента. Корреспондент выхватил из-под маскхалата фотоаппарат и запечатлел для газетной передовицы простёршего руку мудрого военачальника, смело приподнявшегося над распластавшимися в снегу подчинёнными.
— Всё ясно? — грозно спросил генерал Соколов, вставая с колена.
— Так точно.
— Яснее некуда.
Генерал Соколов и фотокорреспондент сели в саночки. Генерал тронул рукоятью шашки спину ездового. Ездовой взмахнул кнутом, дёрнул вожжи. Застоявшийся жеребец, взбив копытами снег, рванул с места… Только снежная пыль заклубилась.
— Утешил, как поп, раскрыл секреты, как цыганка, — буркнул кто-то вслед военачальнику.
   
Генерал Соколов попал в РККА из наркомата Внутренних дел. Стратегии и тактики современного боя не понимал, в обстановке на линии обороны своей дивизии толком не ориентировался, руководил в основном приказами, показывавшими, что он есмь Александр Суворов:
1. Хожденье, как ползанье мух осенью, отменяю и приказываю в армии ходить так: военный шаг — аршин, им и ходить (прим.: аршин — старинная русская мера длины, действовавшая до 1918 года, равная 0,7 м.).
2. На войне порядок такой: завтрак — затемно, перед рассветом, а обед затемно, вечером. Днём удастся хлеба или сухарь с чаем пожевать — хорошо, а нет — зимний день не длинён.
3. Холода не бояться, бабами рязанскими не обряжаться, быть молодцами и морозу не поддаваться. Уши и руки растирай снегом...

= 8 =

Обер-лейтенант Майер вполне оправился от ранения. Но на животе остался грубый рубец, стягивавший кожу, и не дававший Майеру полностью разогнуться.
Ассистент-арцт Целлер, осмотрев в медпункте Майера, счёл его практически здоровым, но заметил:
— Считаю опасным для вас, герр Майер, ходить на передовой в приметном для русского снайпера зелёном шлеме. Я по случаю достал баночку краски белого цвета, пойдёмте на крыльцо, окрасим вашу голову в защитный цвет.
Вышли на крыльцо. Прямо на голове Майера ассистент-арцт принялся красить его шлем в белый цвет.
    
— Из-за рубца на животе мне приходится ходить горбатым, подобно древней старухе, — пожаловался Майер.
— Ну… есть два способа распрямиться, — подумав, проговорил Целлер. — Первый — это косметическая операция. То есть, иссечь рубец и закрыть вновь образовавшуюся рану здоровой кожей. Такую операцию вам могут сделать только в Берлине. Но надежды, что практически здорового офицера начальство отпустит с фронта домой, мало.
— А второй способ? — согласно кивнув, спросил Майер.
— Второй способ реальнее. Но требует упорства и терпения при сильном желании.
— Есть у меня упорство и терпение, — усмехнулся Майер. — А желания на двоих хватит. Рассказывайте.
— Вы как спите?
— Крепко.
— Я имею в виду ваше положение на кровати.
— На боку. Рубец не даёт мне разогнуться.
— Надо спать на спине или на животе…
— Да не могу я спать на животе! — возмутился Майер. — Мне шрам разогнуться не даёт!
— Ну вот, а говорите, есть у вас желание и прочее. Если хотите разогнуться, нужно разгибаться. Растягивать рубец через боль.
— Вы считаете, мучения принесут эффект?
— Компенсаторные возможности человеческого организма велики. Вы молоды, практически здоровы… Всё зависит от вашего упорства. Если не можете спать на животе, для начала подкладывайте под себя скрученное в рулон одеяло. И постепенно уменьшайте толщину рулона. Растягивайтесь, лёжа на спине. Поднимайте руки вверх и растягивайтесь стоя…
— Ага, кто увидит, подумает, что я тренируюсь поднимать руки вверх, чтобы сдаться иванам, — пошутил Майер.
Но тренироваться начал упорно. До такой степени упорно, что рубец трескался и из трещин сочилась кровь.
Целлер дал Майеру баночку мази, велел смазывать рубец и продолжать занятия.
Скоро Майер разогнулся.

***
В ночь на тринадцатое декабря с северо-востока задул пронзительный ледяной ветер. На второй день жалобно воющая вьюга превратилась в неистовую снежную бурю — бесконечную, как русская зима, безжалостную, как война на Восточном фронте. Несколько дней безумствовала-лютовала непогода. Разъяренный ветер, наводя ужас, с воем носился над бункерами и окопами, наметал огромные заносы на дорогах.
Если жара, пыль, дождь и грязь три-четыре месяца назад раздражали и мешали, то жуткие морозы и глубокие снега России внушали ужас и обрекали солдат на мучения. Знавшие историю поняли теперь, как страдали солдаты Наполеона во времена своего похода на Москву. Выдержат ли солдаты вермахта такую бурю, такую зиму, такую войну, когда столбик термометра застыл на минус тридцати пяти градусах ниже нуля, когда сапоги от мороза становятся твёрдыми, как железо, а железные гвозди на подошвах промерзают насквозь? На русскую зиму немецкие сапоги не рассчитаны. Без сапожной мази сапоги быстро промокают, ноги деревенеют, пальцы перестают чувствовать, когда в них прекращается кровообращение и они начинают превращаться в лёд.
Большинство солдат одеты в летние штаны из хлопчатобумажной ткани, и это при леденящем ветре в сибирские морозы! В летнюю жару многие укоротили кальсоны, превратив их в трусы, и теперь сожалели о таком легкомыслии. От холода каждое движение вызывает мучительную боль в суставах и мышцах. Чтобы не замерзнуть до смерти, приходится беспрестанно двигаться и даже бегать.
Снежные бураны моментально заметали следы и тропинки, за короткое время засыпали снегом деревни, уничтожали ориентиры. Окопы невозможно было разглядеть с трёх метров. Бункер отыскивали по воткнутому над ним шесту с тряпкой или пучком соломы наверху. Фронтовиков преследовал страх заблудиться в снежной пустыне враждебной страны.
Простуженные желудки и кишки не держали пищи. Понос был чуть ли не у каждого.
 
Даже попытки справить нужду стали проблемой. От переохлаждения солдаты болели циститами — воспалением мочевых пузырей. Позывы на срочное мочеиспускание появлялись беспрестанно. Замёрзшие пальцы едва шевелились, с трудом справлялись с пуговицами, а вытащить «шланг» наружу надо быстро, потому что заболевший человек сдерживать позывы почти не мог. Помочиться быстро из-за сильнейшего жжения во время процесса больные циститами не могли.
Чтобы не отморозить орган при затянувшемся мочеиспускании, многие заворачивали его в тряпку, которую использовали вновь и вновь. «Ароматы» этих тряпиц смешивались с духом нестиранной одежды, немытых тел и гниющих ног, в бункерах стояла неимоверная вонь.
— Советское командование позаботилось о своих солдатах, у них валенки, ватные штаны и телогрейки, меховые рукавицы и шапки, лыжи и сани. Русское оружие стреляет на морозе. А мы в сорокоградусные морозы без зимнего обмундирования замерзаем в ледяных окопах, — ворчал Фотограф.
— Вместо зимней одежды у нас шинелишки, «подбитые ветром», тонкие штаны и летние сапоги, которые моментально промерзают. А если у солдата замёрзли ноги при минус тридцати, то на следующее утро у него нет ног! Никаких fufaika с ватной подкладкой! — подпевал ему Профессор. — Даже зимних шапок нет! Пилотки, которые мы заворачиваем на уши, не спасают мозги от мороза. Замороженными мозгами можно думать не о войне, а о том, как согреться.
Немецкие танки, в отличие от русских, сибирские морозы не выдерживали. Клинило башни, оптические приборы покрывались инеем, пулеметы не стреляли. Застывала орудийная смазка, возвратный механизм не срабатывал, снаряд мог взорваться в стволе. Солдаты, удивляясь работоспособности оружия русских, проклинали советскую артиллерию, перемалывающую немецкие позиции.
От русских морозов спасались шнапсом, накачивались до потери соображения, потому что, чем больше выпьешь, тем крепче спишь. Кто-то, погрузившись в сладкий сон, незаметно погружался в смерть.
— Приятная смерть, — философски заметил старик Франк. — Блаженно спишь, наслаждаешься сладкими снами и тихонько перестаёшь быть живым.

***
    
Старик Франк поднялся с нар, зябко поёжился, опустил ноги на землю. Он спал в сапогах и в шинели. В бункере было довольно холодно.
Kameraden спали: кто-то, словно оправдываясь, что-то бормотал во сне, кто-то беспокойно дёргался, испуганно всхрапывая, кто-то чуть ли не сладострастно постанывал, кто-то беспокойно поскуливал.
У печки, сделанной из железной бочки, сидел Фотограф. Он, видимо, только что подбросил дровишек, боковина печки начала раскаляться красным.
Из-под нар выбежала крыса, присела в полуметре от сапога Франка, наклонив головку, испытующе посмотрела на человека.
Франк пошарил в кармане, нащупал кусочек засохшего хлеба, осторожно наклонился, положил хлеб на носок сапога. Крыса внимательно наблюдала за человеком блестящими глазками-бусинками. Мозгов у крысы с вишенку, но какая она умная! Убедившись, что человек заслуживает доверия, крыса подбежала к сапогу, передними лапками схватила хлеб и, сев по-человечьи на задние лапки, принялась есть. Восхитительное существо, красавица, порадовался Франк.
Фотограф достал из кармана пистолет, передёрнул затвор, уткнул ствол в висок.
«Неужели застрелится?» — подумал Франк.
Фотограф нажал курок. Послышался сухой щелчок.
«Осечка?» — подумал Франк.
Фотограф снова передёрнул затвор, приставил ствол к виску, нажал на курок.
Сухой щелчок.
Старик Франк вздохнул, со стариковским кряхтеньем поднялся с нар. Крыса убежала.
— Далеко? — скучным голосом спросил Фотограф.
— В сортир приспичило. Не дай бог, мочевой пузырь застудил...
— А я вот застрелиться решил.
— Без патронов?
— Патроны есть. Это я тренировался. Останься, — попросил Фотограф.
— Останусь ненадолго. В сортир охота. А зачем?
— Ну, я же застрелиться надумал.
— И что?
— Отговори меня и всё такое.
— Да я не умею отговаривать.
— Ну... Скажи: «Жить хорошо».
— Жить хорошо.
— Не знаю... Мне — хреново.
— Если честно, мне тоже.
Помолчали.
— Немилосердный ты, Франк, — укорил Фотограф.
— Точно, — согласился старик Франк. — С милосердием у меня плоховато. Непробиваемый, как башня танка. Ладно, я пошёл. А то штаны обмочу.
— Ну, подожди... Расскажи, как всем будет меня не хватать.
Франк, обдумывая эту мысль, поскрёб заросшую щёку.
— Насчёт всем — не знаю. Мне, к примеру, будет без тебя скучно. Немного. Ещё кое-кому. Любителю женщин ты никогда не нравился, но ему, возможно, жаль будет тебя. Всё-таки вместе с самого начала. Молодые о тебе жалеть не будут, чего придумывать. Разве что посочувствуют немного.
— Посочувствуют, — согласился Фотограф.
— Нет, ты в бункере не стреляйся: изгваздаешь все стены мозгами, жить тошно будет. Выпить хочешь?
— Не помешало бы.
Фотограф засунул пистолет в карман, взял с ящика, заменяющего стол, кружку, дунул в неё, чтобы очистить от песка, протянул руку к Франку.

***
   
Сквозь неистовствующую с воем и свистом метель Майер пробирался по едва заметной дорожке к штабу полка. Позёмка моментально затирала следы. Окружающее пространство расплылось в серой дымке, земля и небо смешались в единую мглу.
Майер шёл, сильно наклонившись вперёд и отворачиваясь от ветра. Ледяные снежинки слепили глаза, ветер колол щёки тысячей игл, резал лицо, как бритвой.
Майер поправил Kopfschutzer, прикрыл лоб, нос и подбородок так, что осталась лишь узкая щель для глаз. Несмотря на то, что Майер изо всех сил щурился и загораживался от ветра ладонью в рукавице, чтобы уберечься от мелких частичек льда, они всё равно больно секли глаза. Майер с трудом вдыхал ледяной воздух сквозь задеревеневшие губы.
Майер с содроганием представил, каково солдатам в этих адских условиях на передовой во время боевых действий. Коченеющие солдаты страшно опустились, ходят грязные и завшивленные, кутаясь в тряпки, отнятые у местных жителей. Раненые и обмороженные при таком морозе и ветре вряд ли могут надеяться на спасение.
Жизнь на Восточном фронте — это кровь и бесконечные мучения. Пока из тебя течёт кровь — ты жив. Пока ты мучаешься — ты пока жив.
Майер поднял голову навстречу вьюге и несколько секунд всматривался в белизну… Но видел только яростную снежную круговерть. Никаких ориентиров. Где он? Где штаб? Боже, как одиноко в России!
Вместо сапог, которые были сшиты точно по размеру, Майеру удалось достать просторные полевые ботинки. Теперь он натягивал на ноги по две пары шерстяных носок, оборачивал каждую стопу куском фланели, и подкладывал вместо стелек несколько слоёв газет. В огромных ботинках его ноги походили на ноги знаменитого комика Чарли Чаплина. Кроме того, он надел две пары шерстяных кальсон, две тёплые нательные рубахи, вязаную шерстяную безрукавку, летнюю форму, летнюю шинель, и поверх всего — огромного размера кожаный армейский плащ из «пуленепробиваемой», как её называли, толстенной кожи с теплой зимней подкладкой. Довершали наряд такие мелочи, как шерстяные перчатки, а на них русские войлочные трёхпалые варежки, которые ординарец снял с убитого русского. Войлочные варежки держали тепло лучше кожаных перчаток, которые Майер без сожаления отдал ординарцу.
На голову Майер надевал вязаную шерстяную шапочку, поверх неё — форменную шерстяную Kopfschutzer с опускающимися «ушами», которые застёгивались на лице подобно забралу рыцарского шлема. А чтобы ветер не задувал под спину, он перепоясался ремнём.
Майер шёл маленькими шажками, с трудом переставляя ноги, весь в поту. В снежной круговерти затарахтел русский пулемет. Пули свиснули над головой. Майер не обратил внимания на стрельбу. Здесь, в низине, пули могли лететь только поверху.
Чтобы не сбиться с пути, юмористы-солдаты вместо сигнальных столбов вдоль постоянно заметаемых дорог ставили замёрзшие трупы красноармейцев. Во время пурги невозможно отличить живого ивана от замёрзшего, поэтому трупы втыкали в снег вниз головой.
   
Штаб полка располагался в большом деревенском доме.
— Мы знаем вас, как опытного командира…
Комполка оберст Генрих фон Рихтер неторопливо расхаживал перед стоящим навытяжку посреди кабинета Майером. Такое предисловие успокоило Майера. Значит, его вызвали не для того, чтобы дать нагоняй.
— Фронт растянут. Сплошной линии обороны нет ни у нас, ни у русских. Между укреплёнными участками есть «окна» — занесённая снегом болотистая местность. Несмотря на русский мороз, болото под снегом, как под одеялом, почти не замерзает, вследствие чего труднопроходимо. Но проходимо для «белых призраков» — русских диверсантов-разведчиков в маскхалатах, передвигающихся на лыжах. Они просачиваются через разрывы в нашей обороне, уходят за передовую линию на двадцать, пятьдесят, а то и на сто километров, наносят удары по тыловым коммуникациям, минируют дороги, взрывают мосты. Каждый день мы теряем людей. Плюс материальные потери — при нарушенном снабжении они для нас очень чувствительны.
Да уж… Майер прекрасно знал о нарушении снабжения и «материальных потерях». Об отсутствии зимнего обмундирования и отвратительном питании не говорили только мёртвые. Солдатские желудки были пусты, потому что пустовали склады, и ни малейшей надежды на улучшение питания. Оголодавшие солдаты сражались не за идею, не за политические цели, не за Lebensraum — жизненное пространство. Словно волки, они рыскали по окрестностям в поисках пищи, не отличали своих от врагов, готовые убить кого угодно за порцию еды. Мученики голода охотились на ворон, кошек и собак, убивали аборигенов за несколько картофелин, за горсть пшена, за возможность получить еду на один день.
Майер вспомнил, как его взвод на днях вступил в деревню. Голодные, замёрзшие, они, словно стая хищников, набрасывались на съестное и теплые вещи. «Матка, хлеб-яйко! Ням-ням!» — командовали они и для большей понятливости указывали на жующие рты. И «матка», со страхом поглядывая на наведённое на неё оружие, отдавала последние, сбережённые для детей брюкву, картошку и кусок хлеба.
На улице солдаты остановили молодую женщину и сняли с неё пальто. Женщина стала ругаться, потрясая кулаками, один из солдат выстрелил ей в рот. «Чтобы уцелеть на войне, нужно уметь вовремя раздобыть у аборигенов то, что тебе необходимо», — пояснил любитель женщин Хольц, залезая тёплому женскому трупу за пазуху.
Солдаты обыскивали дома, держа оружие наготове. Стреляли на любой звук. Открывали огонь даже по детям — в России и дети опасны. Рассказывали, что семилетний ребенок бросил гранату в окно дома, где грелся целый взвод. В плен никого не брали. Девочке во время допроса отрезали палец, чтобы она сказала, где её мать прячет кур. Нашли две птицы, свернули им шеи и стали жарить в печке, кое-как выпотрошив и слегка ощипав. Печь топили мебелью, которая стояла в доме. Едва перья обгорели, полусырых кур принялись делить на порции.
 
В избе, которую ординарец выбрал для квартирования Майеру, в печи варилась в чугунке картошка. Офицеры сели за стол на скамью, поставив замёрзшие ноги на трупы хозяев, задвинутые под стол, и набросились на еду.
— В результате расследований и допросов «с пристрастием» мы узнали от местных жителей, что помимо диверсионных отрядов иваны забрасывают в наш тыл молодых фанатичных коммунистов, которые организуют местных жителей, беглых уголовников и прячущихся окруженцев в банды головорезов, — сообщал оберст известные всем солдатам банальности. — Мы называем их гориллами, а местные — partizan. Надо признать, мы не снискали симпатий среди гражданского населения. Если бы мы, например, упраздняли колхозы и распределяли землю между крестьянами, ставшие хозяевами крестьяне не захотели бы, чтобы на их землях воевали гориллы. Но бездарный Розенберг (прим.: рейхсминистр восточных оккупированных территорий) сделал худшее из того, что можно сделать. Он сохранил систему колхозов, только вместо красных комиссаров ими стали управлять коричневые штурмовики.
Оберст умолк, подошёл к промёрзшему окну, тронул пальцем и внимательно вгляделся в объёмные ледяные узоры на стекле, будто сплетённые из толстых шерстяных нитей.
Сзади Майера гудело пламя и потрескивали дрова в круглой печке-голландке. Майер спиной чувствовал тепло, исходящее от печки, а лицом — холод, исходящий от окна. Температура на улице сегодня вновь упала ниже тридцати пяти градусов.
— Вы видели, во что одеты иваны? — вдруг возмутился оберст. — Меховые шапки с опускающимися «ушами» и «затылком», стёганые ватные телогрейки и штаны, войлочные варежки… А чего стоят эти войлочные сапоги!
— Valenki.
— Да, Valenki. В таком обмундировании иваны, вырыв в снегу норы, спят, как кролики, не опасаясь замёрзнуть. А наше командование не обеспечило вермахт зимней одеждой, — укорил оберст командование и бодро поставил задачу: — Значит, надо раздобыть её самим, снимать меховые шапки, валенки и ватники с пленных и убитых сибиряков. Если взяться за это энергично, мы оденем наших солдат довольно быстро.
Оберст помолчал, сердито посапывая, как обиженный ребёнок, и продолжил уже деловитым тоном:
— При таком ужасном морозе люди должны находиться на открытом воздухе как можно меньше. Свободные от несения службы люди пусть отдыхают в тёплых помещениях. Сторожевые посты располагайте вплотную к деревне и меняйте дежурных как можно чаще. И тщательно присматривайте за постами. Проклятые русские морозы! Из-за них даже пушки и пулемёты перестают стрелять!
— Я отогрел один из пулеметов в доме, разобрал и удалил с движущихся частей смазку. Затем собрал и опробовал на морозе. Пулемёт стреляет, — доложил Майер о своём эксперименте.
— А как же заклинивания? Пулемет должен быть смазан!
— Лучше иметь стреляющий пулемёт с опасностью заклинивания, чем смазанный и нестреляющий.
— Согласен, — вздохнул оберст. — Кроме того, я считаю, что в данных условиях нам следует позволять русским атаковать первыми. Пулеметы держать в тепле, готовыми к бою. Оружие в этом случае можно оставлять смазанным — при нападении врага мы будем вести из них настолько интенсивный огонь, что смазка не успеет застыть. Да и русским атаковать хорошо укрепленного и дожидающегося атаки противника со стороны заметённых сугробами полей — чертовски трудная задача.
   
Оберст отошёл от дышащего холодом окна, подошёл к печке, растопырил ладони, улавливая тепло.
— Теперь, собственно, о главном. Нам прислали бумагу из штаба дивизии. Для противодействия диверсионно-десантным отрядам противника, «белым призракам», действующим в нашем тылу, для аналогичных операций в тылу у красных, для срочной поддержки наших подразделений, которые попали в безвыходные ситуации, необходимо создать Sonderkommando (прим.: специальный отряд).
Оберст испытующе взглянул на Майера и продолжил:
— Специальный отряд, своего рода мобильную пожарную команду, выполняющую особые задания. Именоваться он будет «зондеркоманда Майера».
Майер удивлённо посмотрел на командира полка.
Фон Рихтер едва заметно улыбнулся.
— Как вы правильно заметили, возглавите зондеркоманду вы. Да, задачи перед зондеркомандой стоят сложные. Ваш отряд всегда будет в самых опасных местах. Учитывая важность предстоящей работы, принимая во внимание вашу примерную службу, я подал рапорт о присвоении вам очередного звания гауптман (прим.: капитан).
Поражённый Майер, вероятно, выглядел настолько глупо, что фон Рихтер довольно рассмеялся.
— Мне тоже приятно, что вы довольны повышением по службе, герр гауптман. Но не радуйтесь, что вы будете одного звания с командиром роты… Хе-хе… Ваш командир получает майора и идёт на повышение. А зондеркоманда Майера становится подразделением полкового резерва.
Фон Рихтер задумался.
— Кстати, наконец-то мы получили ответ на вопрос, ставивший нас в тупик: как русские умудряются перемещать войска и технику по снежной целине. Мы тонем в снегах, привязаны к наезженным дорогам, а русские крупными подразделениями возникают в самых неожиданных местах, атакуют нас со стороны совершенно непроходимых заснеженных равнин. Им не нужны дороги! Мистика. В донесении из штаба дивизии мы прочли объяснение этому таинственному явлению.
Фон Рихтер хмыкнул и покрутил головой.
— Оказывается, русские по снежному бездорожью ходят тевтонской «свиньёй»! В начале колонны у русских идут два ведущих, за ними шеренгами три человека, четыре и пять. Первым нескольким шеренгам приходится несладко — они топчут целину. Но уставшие из головы клина отходят на обочину, пропуская следующих, а сами уходят отдыхать в хвост колонны. Огромный людской клин трамбует снег, колонна «катит» вперёд, и в совершенно нехоженой целине образуется плотно утоптанная дорога. За пешими колоннами следуют грузовики, более тяжёлая техника и артиллерийские орудия.
Фон Рихтер развёл руками, удивляясь хитрости русских.
— Казалось бы, всё просто, но в наших методических материалах и программах подготовки о ней не сказано ни слова. Там мелочи, здесь мелочи… А в совокупности… Наши лошади-тяжеловозы в России передохли, не вынеся природных условий, мы оказались без гужевого транспорта. Войска к сильным морозам не подготовлены — нет зимнего обмундирования. Нет лекарств для борьбы с дизентерией и тифом. Мы понятия не имели, как правильно подготовить пулеметы к стрельбе при температурах воздуха ниже минус тридцати… Мелочи, мелочи….Но эти мелочи грозят нам…
Фон Рихтер безнадёжно махнул рукой, не договорив фразу, но Майер понял, что это грозит поражением.
Оберст подошёл к шкафчику, оставшемуся здесь от русских хозяев, вытащил бутылку и два стакана. Повернулся к Майеру, с довольной улыбкой отсалютовал бутылкой:
— По случаю вашего повышения предлагаю выпить по паре глотков настоящего шварцвальдского киршвассера (прим.: вишнёвая водка из горной лесистой местности на юго-западе Германии).
Оберст поставил посуду на стол и, подняв палец кверху, подчеркнул качество напитка:
— Натурального!

***
Русская шапка на голове, дико растущая борода, нос, оклеенный пластырем для защиты от ледяного ветра, поверх шапки стальной шлем с маскировочной белой накидкой или выкрашенный краской, мелом или известью в белый цвет, и белый маскхалат. Так выглядели стрелки зондеркоманды Майера.
От командира полка Майер получил задание пройти с инспекторской проверкой по линии обороны вдоль Волхова, оценить готовность подразделений к отражению предполагавшегося русского наступления.
— Смотрите на уровень подготовки с той позиции, если бы вам с вашим отрядом пришлось занять там оборону. Замеченные недостатки прикажите исправить. Наделяю вас самыми широкими полномочиями, герр гауптман.
Минные поля, проволочные заграждения, подвалы и погреба, переоборудованные в доты и дзоты в первой же деревне удовлетворили Майера. Помимо этого он приказал выгнать из домов жителей, чтобы они насыпали на подходах к линии обороны снежные валы высотой не менее двух метров и облили их водой.
Майеру вовсе не хотелось уйти из деревни так, чтобы за ним потянулся слух, что новоиспечённый гауптман занимается детскими забавами, строит ледянки. Поэтому, когда работа закончилась, Майер приказал устроить имитацию атаки русских: один из взводов, дислоцировавшийся в деревне, должен был взять приступом ледяной вал, защищаемый другим взводом. Победителей обещал наградить трофейной русской водкой.
Сидящие наверху вала защитники со смехом наблюдали, как «нападавшие» скользят и падают, тщетно пытаясь забраться по скользкому склону наверх.
   

= 9 =

Вторая ударная армия готовилась к наступлению. На правом берегу Волхова накапливались личный состав и техника.
Приглушенный людской гомон, ржание лошадей, лязг гусениц, натужное подвывание грузовиков. Пушки, дальнобойные самоходки с длинными, как телеграфные столбы, стволами. Капитан-снабженец, указав на штабеля ящиков, приказал артиллеристу:
— Стреляные гильзы собирать, укладывать в ящики и выносить к дороге. Если будут машины — немедленно грузить и везти в тыл.
— Что за мелочность? — «взбрыкнул» было артиллерист.
— Система наших гаубиц новейшая, массовый выпуск снарядов не налажен, поэтому гильзы нужно возвращать на завод.
Временами морозный воздух сотрясали разрывы вражеских снарядов. По нескольку раз в день налетала вражеская авиация. А наши молчали. И краснозвёздные истребители почему-то не летали...
Чтобы спастись от бомбёжек и обстрелов, зарывались в землю. А мёрзлая земля прочнее бетона, вручную ох как тяжко долбить ломами и топорами!
— Зима — лихая кума, — ворчали бойцы.
Появились обмороженные, раненые истекали кровью — на морозе кровотечение останавливается плохо, а приютить раненых негде. Домов нет — всё разрушено артиллерийскими обстрелами и авианалётами немцев. Приспосабливали под лазареты подвалы разрушенных домов.
Особый отряд на время затишья придали стрелковому полку. Разведчики потеснили пехоту и заняли свой участок обороны. Паёк выдавали чаще в сухом виде. Хлеб мёрзлый, твёрдый, как кирпич. Старшина Хватов встретил знакомого шофёра, попросил его привезти что-нибудь вроде печки. Шофёр притащил конную кухню без колес. На этом очаге и пищу готовили, и снег топили — грели воду для всех нужд.

***
Говорков с Титовым возвращались из штаба.
Среди развалин деревни в затишке за единственным сохранившемся домом, понурив голову, стоял крупный немецкий мерин. То ли от немцев через реку забрёл неведомым образом, то ли наш, трофейный. В правом бедре животного зияла огромная рана. На таком морозе с такой раной мерин был обречен. Да и без мороза тоже.
— Запас конины для ребят был бы не лишним, — остановившись, махнул рукой в сторону мерина Титов. — Да и... чтоб не мучился.
— Очень даже не лишним, — согласился Говорков, останавливаясь и отворачивая лицо от леденящего ветра. Подумав, рассудил: — На улице мы его разделать не успеем, он быстрее превратится в глыбу льда.
— Давай в дом заведём, там хоть ветра нет.
Мерин, будто чуя недоброе, не проявлял желания идти в избу.
— Ком! — на немецкий манер понуждал его Титов и тянул за недоуздок в низкую дверь.
— Форвертс! Шнель!.. Твою немецко-мать! — толкал лошадь сзади Говорков.
В избе мерин казался огромнее, чем был на самом деле. Попав в необычную обстановку, беспокойно топал, неуклюже поворачивался на трёх ногах, сшибая табуретки и лавки.
Говоркова не оставляло ощущение, что они творят гнусное дело, хотя понимал, что мерин обречён, да и мясо бойцам нужно.
Говорков вытащил пистолет и выстрелил животному в голову. Мерин упал на колени. Попытался встать. Мускулы тряслись от напряжения, но не могли поднять мощного тела. Ноздри раздувались воронками. Мерин застонал по-человечьи, глянул на Говоркова широко открытыми глазами, из которых катились слёзы. Что думал умирающий конь, глядя на человека широко открытыми глазами? В предсмертную минуту ждал помощи?
— Федя... — голосом обиженного ребёнка, готового расплакаться, попросил Говорков, указывая на раненого мерина.
— Ну что, «Федя», — буркнул Титов, вытащил пистолет и, тщательно прицелившись, выстрелил в голову животного.
Рухнув на бок, мерин заполнил собой, казалось, всё пространство, в агонии разбил могучими копытами стол и скамью.
Титов спрятался от молотящих ног за печью. Говорков прижался к стене, чтобы не попасть под кувалды-копыта.
Мерин ритмично махал копытами, но с жизнью расставаться не желал. Титов собрался с духом, подобрался к голове животного и надёжно, как и положено разведчику, полоснул коня по горлу ножом. Нож у него был трофейный, большой и острый, не в пример отечественным тупым штык-ножам. Из горла хлынула мощная струя крови, залила весь пол.
— Возьмём по задней ноге, — решил Титов, закуривая, когда животное замерло. — Там килограммов по восемьдесят, больше не дотащим. За остальным ребят с топорами пришлём.

***
   
Старший лейтенант Говорков проверял, не спят ли часовые. Рассвет — самое ненадёжное время. Все пакостные дела на войне случаются перед рассветом.
Ветер подвывал, швырял в лицо колким снегом, заставлял прикрывать глаза, неприятно холодил за воротником и в рукавах.
Бойцы ночевали в подбрустверныых «кроличьих норах». Одна нора на двоих высотой около метра, передвигаться внутри можно только на четвереньках. По бокам норы земляные лежанки. В середине — узкий проход, чтобы сидя опустить ноги вниз. В головах подобие земляной печурки с пробитой вверх дырой-дымоходом. Вход завешивали дерюжкой, обрывком брезента, пришедшей в негодность плащ-палаткой или крышкой от снарядного ящика. Если печурку топить, в норе образовывалась банная теплота от испаряющейся из земли влаги. Дня за три земля просыхала и в норе становилось почти тепло. Ветер, правда, временами запихивал дым из трубы в нору, заставлял солдат чихать и кашлять.
Но даже, если «нора» полна грязи и вшей, даже если печка дымит, это — убежище, дающее ложное чувство безопасности при налётах.
Для освещения убежища жгли телефонный кабель, который горел смрадным, коптящим пламенем. Копоть оседала на лицах. По утрам, выползая из нор, солдаты выкашливали и высмаркивали на снег чёрные сгустки сажи.
— Как слепые кроты, в норах живём, — ворчал пулемётчик Корнеев. — Эх, жалко лекстричество не успели подвести! А то было бы светло, как в партаментах белокаменных!
Некоторые протирали лица снегом вместо умывания. Многие не умывались по нескольку дней. Корнеев утверждал, что неумытому лицу на морозе теплее. Опять же, грязь на лице служит дополнительной маскировкой.
Говорков видел, что бойцы устали от холода, от недокорма, от близости смерти, от ожидания тяжёлого ранения. Апатия одолела некоторых до такой степени, что бойцы ленились копать норы достаточной длины и лежали, высунув ноги наружу. Другие замирали у печурок, глядя на огонь, протянув к теплу застывшие руки или ноги. Иные лежали в нетопленых норах, бездумно уставившись в мёрзлый потолок.
Говорков пошёл по расчищенной от снега траншее. Траншея вырыта зигзагами, чтобы пули и осколки, летящие вдоль траншеи, не поражали всё насквозь, и чтобы за выступом можно было спрятаться. Глубина траншеи полтора метра. Стоя можно стрелять с бруствера. Но ходить по траншее надо пригнувшись, чтобы торчащую голову не подкараулил снайпер.
За поворотом горбился часовой. Засунув руки в карманы и придерживая локтем длинную винтовку, висящую на плече, притопывал ногами, чтобы согреться и даже что-то мычал под нос, вроде как напевая. Заляпанная грязью телогрейка в подпалинах, через дыры на коленях ватных штанов виднелись летние галифе. Ушанка пробита пулей.
Проводников Павел, определил Говорков спину бойца. Родом из Омской области, деревенский.
За часовым траншея поворачивала и была забита снегом чуть ли не по пояс.
— Как дела? — спросил бойца Говорков.
— Как дела... Как и у всех — чай, в одном окопе живём.
— Фрицы не шевелятся?
— Спят, товарищ старший лейтенант, — сиплым от холода голосом ответил Проводников, не переставая притопывать. — У них «морген» (прим.: «утро») ещё не наступил.
— Чего траншею за поворотом не расчистил? Заодно бы погрелся.
— Свой участок я расчистил. А то участок третьего отделения. В воспитательных целях не чищу. У меня в деревне, товарищ старший лейтенант, сосед жил, тот ещё лентяй. Зимой дом снегом у него завалит, не пролезешь. А в этом отделении все, как мой сосед, лентяи. Вон, смотрите, ноги торчат наружу. Не споткнитесь. Берлогу поленились глубокую вырыть, печки нет. Срамота!
Говорков обратил внимание, что боец стоял на деревяшках от разбитого ящика, чтобы от ледяной земли ноги не мёрзли. Стенки траншеи от снега обметены, чтобы обмундировка снегом не забилась, а потом в тепле не отмокла. Надёжный красноармеец. За что возьмётся, всё делает на совесть. Надёжный, как трактор.
Подошёл сменщик часового, недовольно покрякивая, вздыхая и зевая со сна.
— Здравия желаю, товарищ старший лейтенант.
— Здорово.
— Скверная погода, — пожаловался сменщик.
— Это тебе со сна кажется, — определил Проводников.
— Ох и надоело мёрзнуть! Щас бы в баньку… — мечтательно протянул сменщик.
— …В женский день, — добавил Проводников.
— Не дразни.
Сменщик крякнул, будто сто грамм выпил, встряхнулся на собачий манер, выпучив глаза, но к женской теме ничего не добавил.
— Как там у немца жизнь идёть? Тихо враг ночуить?
— А чё ему… У него сон по расписанию. Ладно… Как говорится, «пост сдал — пост принял». Бди дальше.
   
Проводников задумался и коротко глянул на Говоркова:
— Пойдёмте к нам в каморку, товарищ старший лейтенант. Мы всю ночь топили, у нас тепло. Самосадом угощу — из дома прислали. Хороший табачок, вы такого не пробовали.
— Пойдём, — согласился Говорков. — Хороший табачок грех не покурить.
В подбрустверной норе у Проводникова и вправду тепло. Земля на лежанках и стенах сухая. Широкое отверстие земляной печки, краснеющее углями, излучает тепло. На одной лежанке, отвернувшись к стене, спал сослуживец.
— Не дымит, — одобрительно заметил Говорков.
— Мы сверху трубу от ветра ледышкой прикрываем, — похвастал Проводников. — С какой стороны ветер дует, с той загораживаем, чтобы дым назад не гнал. Опять же тяга лучше. Садитесь на мою лежанку.
Говорков сел на прикрытую плащ-палаткой лежанку, почувствовал под собой мягкий лапник. Проводников старательно завесил входное отверстие, подбросил в печурку веток. От углей ветки тут же загорелись, запахло смолой. Говорковым этот огонь ощущался, как огонь родного очага, а крохотная нора, как кров, как уютный дом.
Проводников развязал и положил на лежанку кисет. Говорков смастерил самокрутку, закурил, похвалил:
— Хороший табачок, забористый. Не то, что филичовый табак (прим.: от слова «филич» — отростки табачного стебля, некондиция), которым нас снабжают. Тот, когда куришь, трещит, как дрова в печке. Да и смаку от него мало.
Говорков пускал струи дыма вверх, словно мечтал о хорошем. Проводников — вниз, словно думал о важном.
— Совсем нас кормёжкой обижать стали, — негромко констатировал факт Проводников. — Скажут, иди в атаку… А как пойдёшь, коли живот подвело и ветер в кишках гуляет? Силов-то нету! На пустое брюхо и помирать скучно. Оно понятно, штабные как думают? Зачем набивать желудки красноармейцев перед атакой? Всё равно половину побьют — зазря хлёбово пропадёт. Опять же, если окопники жрать без меры будут, так, подлецы, траншею загадят, что не продохнёшь. Живём «вполовину»: едим вполовину — с голоду не пухнем, полузамерзаем — не подыхаем, полуспим — всё слышим, полубдим — врага не проглядим.
— Да, ругают бойцы начальство… — неопределённо буркнул Говорков. Слушал он рассуждения бойца с чистой совестью, потому как питался из одного котла со всеми.
— Что начальству наша ругань? — Проводников безнадёжно махнул рукой, державшей самокрутку. Начальством он считал штабных. Говорков для него был хоть и командиром, но своим человеком. — Хлеб дорог, плоть дёшева. Не слышно, когда в наступление пойдём?
— Молчит начальство.
Заледенелая траншея оживала. В утренних сумерках бойцы, пятясь на четвереньках, по-рачьи выползали из нор, с кряхтением и стонами поднимались на ноги, разгибали спины. Одни по ходу сообщения уходили подальше, где можно отлить по нужде. Другие, гремя котелками, спускались к реке за водой. Третьи растапливали печурки, чтобы кипятком прополоскать пустые кишки и согреть одеревенело-стылое тело изнутри.
Из «кроличьей норы» высунул грязную физиономию боец, заморгал, щурясь от света.
— Не пойму, лицом ты или задницей из норы вылез… — заметил стоявший рядом другой боец.
Услышав сигнальный стук половника по термосу, бойцы засуетились.
На фронте бойца звук пролетающего снаряда не беспокоит. Услышав же звук пустого котелка и бряцанье ложки, а тем более, бряцанье половника по термосу, призывающее бойцов получить пайку, полуживой ли, замёрзший ли боец тут же стряхнёт сон и торопливо поднимется с тревожной мыслью, что ему хлёбова не достанется или махоркой обойдут. Определит по звуку, где старшина разливает похлебку из термоса, заторопится снять котелок с пояса. Вздохнёт с облегчением, пристроившись в очередь на раздаче: «Не опоздал!». Пошарит за голенищем, проверяя, на месте ли «люменева» или «деревянна» ложка.
Подойдёт балагур, повеселит народ:
— Ежели думаете, что я с вечера закормлен, то сильно ошибаетесь. Наливай всклянь, старшина, мой огромный котелок. Люблю жидкую похлёбку в три охлёбка с запахом тушёнки! Особенно, когда жрать хочется, а ты вместо еды тёплой водицей нас потчуешь.
Старшина, беззлобно покрикивая на неловких от мороза бойцов, разольёт по котелкам тёплую похлёбку, называемую бойцами «поросячьим пойлом», рассыплет щепотью махорку, наделит сахаром, даст на троих буханку замёрзшего хлеба, который даже сапёрной лопаткой не разрубишь. Поставит крестик в списке перед фамилией получившего харч. Боец числится в живых, пока перед старшиной котелком гремит.
Бойцы мёрзлый хлеб кусают помаленьку зубами, ковыряют штыком, скребут лопатой. Мёрзлые кусочки кладут на язык и ждут, пока хлеб растает, превратится в жидкую кашу.
Некоторые прячут хлеб за пазуху. Польза двойная: хлеб тает, и вши от холода уползают. А может, от хлебного духа бегут.
Ворчит боец:
— Мучной болтушкой сыт не будешь, а следующая кормёжка вечером. Сдохнешь от такой пишши!
А другой его обнадёживает:
— Не сдохнешь. Мы скудостью жизни засушены до бессмертия.
 «На десерт» два бойца приносят из повозки бидон с горячей водой, для сохранения тепла обмотанный старыми шинелями и похожий на человеческое тулово без рук, без ног и без головы. Кипятка наливают, сколько хочешь.
 Согрев животы кипятком и совсем проснувшись, служивые начинают замечать, что жизнь не так уж и плоха.
— А солнце-то по утрам встаёт и в хороший день, и в плохой!
    

***
Жизнь в лесу, где стоят полковые штабы и обозы, начинается с утра. Очумев за долгую зимнюю ночь от жары и спёртого воздуха землянушек, мучительно позёвывая, со стонами потягиваясь и с наслаждением почёсываясь, пробуждается полковое начальство, сбрасывает оцепенение и дремоту, выбирается наружу дыхнуть чистым воздухом, освежить лица холодной водицей. Слышатся здоровые охи, хриплый от курения кашель, ленивая ругань осипшими со сна голосами.
Ординарец, прекратив чистить командирский сапог, чешет за ухом щёткой и с умным видом окидывает взглядом небо:
— Вроде облаками затягивает… Будут немцы бомбить? Или нелётная погода?
Другой ординарец, стряхивая командирский китель, уверяет:
— Будут! Погода лётная!
Проходящий мимо боец, засунув руку за пазуху, чтобы погонять вшей, вмешается в рассуждения ординарцев:
— Хрицы ныне летать не будут! Ишь, небо с восхода затягивается и лик у месяца жёлтый — к непогоде.
— Месяц жёлтый — к морозу! — возражает ординарец.
Из блиндажа лениво выходит капитан в нательной рубахе, вальяжно приказывает ординарцу:
— Полей-ка!
Слышится позвякивание сбруи жующих сено лошадей, удары топоров, ширканье пилы — бойцы пилят и колют дрова для кухни.
Утренний мороз пощипывает нос.
— Мороз невелик, да стоять не велит, — жалуется кто-то.
— Зимой солнце, как мачеха: светит, да не греет, — глубокомысленно замечает другой.
— Ничего! И у нас раз в году лето бывает, — ободряет третий.
Штабные командиры, тыловые бойцы сидят и стоят поодиночке и группами, курят, ждут утреннего хлёбова.
Говоркова с утра пораньше вызвали в штаб. Доложившись о прибытии дежурному и получив приказ ждать, вышел на улицу, свернул козью ножку, закурил, молча сел на бревно рядом с довольным майором в щёгольски приталенном белом полушубке с вывернутыми мехом наружу обшлагами рукавов, в начищенных до зеркального блеска спущенных гармошкой хромовых сапогах.
   
Судя по плавающему взгляду и размашистым движениям, майор с утра пораньше уже в подпитии. Да и перегаром от него на свежем воздухе пахнуло. И то, что старший лейтенант сел рядом с ним, майором, без разрешения, ему не понравилось.
— Из окопов? — не скрывая пренебрежения, спросил майор.
Можно было и не спрашивать. Обшарпанная от беготни по окопам и ползания на животе, испачканная глиной шинель поверх фуфайки безобразила фигуру старшего лейтенанта. Давно не знавшие гуталина кирзовые сапоги, трёхдневная щетина на исхудавшем лице подтверждали, что лейтенант — окопник.
Майор достал из внутреннего кармана полушубка папиросы «Казбек» в распахивающейся дверцей коробке, закурил, снисходительно протянул коробку окопному лейтенанту:
— Кури.
— Спасибо, я свои курю.
— Гордый, что ли? — скривился в недовольной улыбке майор.
— Нам, окопникам, не до гордости, — усмехнулся Говорков. — В окопах папирос не выдают. Кому чего, а нашему берегу то щепка, то дерьмо. Так что курим махорку. Не дай бог, отвыкну.
— Да уж, — изобразил благожелательную улыбку майор и согласно кивнул. — Когда мы отступали, нас тоже махоркой снабжали. До сих пор горечь во рту вспоминаю, как самокрутку увижу.
«Кто же тебя в отступлении махоркой снабжал? — неприязненно подумал Говорков. — Когда отступают, не то, что махорки — сухарей не видят. Уж это я хорошо знаю».
— Как фамилия?
Говорков встал, руки по швам, доложил по-уставному:
— Старший лейтенант Говорков.
— Мне кажется, из тебя хороший помощник комбату получится. Могу за тебя слово замолвить. Или ты в окопы рвешься?
— Чего туда рваться? — усмехнулся Говорков. — Я и так там. Только на должность помощника комбата и без меня желающих много. Ну, назначат меня помощником. Отдохну в штабе недельку, размякну. А сверху позвонят, «слово замолвят» за чьего-то сынка — меня снова в окопы.
Говорков цвиркнул, будто сквозь выбитый зуб, и назидательно закончил:
— От окопов отвыкать нельзя, отвыкших немцы убивают.
    
— В штабах не отдыхают, а служат. Ты, вот, думаешь, что сам чёрт тебе не брат, потому что ты фронтовик, — снисходительно скосив на Говоркова прищуренные глаза и затянувшись душистой папиросой, скривил губы сытый майор. — Фронтовики, дорогой мой, это комполка и штабные при нём, вроде меня. Опять же, кладовщики, начфины и прочие снабженцы, Ёська-парикмахер, чтобы нас стричь-брить, и Фимка с Абрамом, которые по швейному и сапожному делу, чтобы нас красиво одевать. Повара и повозочные, чтоб нас, куда надо, возить и вкусно кормить. Телефонистки при штабе, сестрички и санитарочки в санроте, сам понимаешь… для нашего удовольствия. Вот это — постоянный состав полка, фронтовики и защитники Родины. А вы, окопники с гонором, переменный состав. Вы сегодня есть, а завтра вас нету — списаны на безвозвратные потери. А куда деваться? Войны без потерь не бывает. И чем больше у вас потери, тем больше наград нам: полк воевал! Да-а-а… Застелят вашими костьми, костьми безымянных героев нашу матушку землю… Нам во славу, живым и награждённым. И будем мы потом рассказывать, как героически сражались…
«Твоя правда, майор, — подумал Говорков, набычившись, — ваша война — из штаба требовать от окопников «Ни шагу назад!». А наше дело — обеспечивать то самое «Ни шагу!» в окопах. Да, много у нас героев безымянных. Но память о них не менее священна, чем память об известных».
Покосился Говорков на бравого майора с брезгливостью и с неожиданной злобой подумал: «Ты тухлую конину не жрал и в землянке не спал, опустив ноги по колено в воду!».
— Героически сражается народ... — как-то беззащитно, по-детски попытался отстоять правду Говорков. Но майор перебил его, криво усмехнувшись:
— Не буду настаивать на сражении... Орать «Ура!» и бежать вперёд большого ума не надо. Войну воюем я, они, — майор махнул в сторону штабной землянки. — А народ... Народ за нами. И после нас.
Характер у Говоркова прямой и неуживчивый, испорчен войной. Много обид и несправедливости пришлось пережить. За матушку правду лез напролом.
— Народ за тобой — это когда ты в атаку народ поведёшь. А здесь — ты за народом.
Хотел Говорков высказать бравому майору, что о нём думает, да не успел. Дежурный позвал к комбату.
Едва сдержался Говорков, чтобы не плюнуть в знак презрения под ноги майору. Плюнул, как плюют курильщики, себе под ноги, но с желчью. Ушёл, не спросив разрешения, как требовал того устав. Спустился в командирский блиндаж, крытый толстенными брёвнами в три наката. В блиндаже было сильно натоплено, накурено, воняло бензином, грязными портянками, кислятиной. Чем начальники здесь дышат?
Стены блиндажа обделаны досками. На середине подвешена к потолку немецкая железная печка. В углу деревянный стол, сколоченный из горбылей. На столе коптила и слабо мигала шинельным фитилём сплющенная снарядная гильза — «катюша». Комбат жёг «катюшу», чтобы показать, что он близок к фронту. А две свечи давали чистый свет. На дальнем конце стола криво лежала карта-трёхвёрстка. На карте стояли банка с тушёнкой, рыбные консервы, в котелке сытно пахла каша, только что принесённая от котла, дымилась паром алюминиевая кружка с ароматным, а не морковным чаем. И деликатесы — куриные яйца, копченое сало, домашняя колбаса.
«Недурной завтрак у комбата», — подумал Говорков.
    
Вдоль стены у стола — широкая струганная лавка. Напротив — покрытые соломой просторные нары. У двери на гвоздях висели два полушубка. Один чистый, модно приталенный. Другой старый, грязный, затасканный.
Командиру батальона майору Жулькову за тридцать. Ходит вразвалочку, в полушубке нараспашку, блистая звездой на медной пряжке командирского ремня, которую каждое утро ординарец полирует зубным порошком. И каждое утро командир требовательно спрашивает ординарца: «Бляху чистил?». И каждый раз ординарец подтверждает: «Чистил, товарищ майор!» — будто делал что-то важное для победы над захватчиками.
Перед походом в штаб полка комбат надевает старый, заляпанный грязью, прожжённый в нескольких местах полушубок с дыркой вроде как от пули. Лицо его приобретает озабоченный и усталый вид, оплывает и стареет, глаза соловеют как от бессонницы и переживаний за общее дело. В штабе полка он всегда жалуется на бестолковых ротных, которым нужно всё подсказывать. Тяжело вздыхает: «Всё сам, всё сам!». Перед начальством угодничает и гнёт хребет так, что шарниры в пояснице скрипят. Больше всего боится недовольного взгляда командира полка.
Командир полка хвалит комбата за трудолюбие и каждый раз слышно для него бормочет: «Что бы я без тебя делал?». За глаза же оценивает по-другому: «Бестолков, но старателен».
Образования у Жулькова всего пять классов, в военных картах разбирается плохо, топографией у него занимаются начштаба и заместители. Но, несмотря ни на что, мнения о себе Жульков высокого.
Комбат в меховой безрукавке поверх мундира сидел на лавке у стола спиной к Говоркову, рассматривал в осколок зеркала прыщи на носу.
Оттопырив нижнюю губу и ощерившись, осмотрел зубы. А, может, так улыбнулся. Повернувшись вполоборота к Говоркову, заложил ногу на ногу, полюбовался носком начищенного до блеска хромового сапога. Жульков считал, что сверкающие сапоги командира положительно влияют на дисциплину подчиненных. В сияющих как зеркало сапогах майор выглядел по-генеральски.
— Старший лейтенант Говорков прибыл, — Говорков махнул рукой, делая вид, что козырнул.
Комбат глянул на Говоркова и лениво упрекнул:
— Чё такой недовольный? Уважения к старшим по званию в тебе нет.
— Уважение есть, подхалимства нет, — пожал плечом Говорков. — Мы, окопники, по мнению штабников-тыловиков, вообще малополезный народ. Слава богу, штабные за нас воюют.
— За такие слова и загреметь можно! — тронув указательным пальцем нос, предупредил комбат.
—  Дальше передовой не пошлют. Так что, где был, там и останусь.
Тяжело вздохнув и укоризненно повертев головой, комбат велел телефонисту соединить его с «берёзой», взял трубку:
— Ты слышь, Мудинский! — закричал он в трубку. — Мои приказы для тебя совсем пустое место? А мне плевать, Мединский ты, Мудинский или Разнуздинский. Ты понял, что я тебе приказал? Уздечку я тут по случаю достал, на стене висит. Не будешь слушаться — взнуздаю! Так что, будь добр, приказ выполни. Как, как… Хоть раком, хоть кверху каком! Я за тебя должон думать? Твоей черепушкой башню танка можно заклинить, а ты балеринкой прикидываешься. Сниму с роты!
Говорков подошел к столу, сел на лавку. Комбат бросил трубку, театрально всплеснул руками, презрительно глянул на телефонную трубку и ещё более укоризненно, чем на Говоркова, покачал головой: вот, мол, с кем воевать приходится.
В блиндаж ввалился майор, с которым Говорков разговаривал на улице, молча сел на лавку, достал коробку «Казбека» и немецкую зажигалку.
Комбат протянул руку к коробке, но майор захлопнул её и спрятал в карман:
— Ты, комбат, жаловался, что у тебя понос. При поносе курить вредно.
— На изжогу я жаловался, — скривился и вяло оговорился комбат.
Майор чиркнул несколько раз зажигалкой, из-под кремня вылетал сноп искр, но фитиль не загорался.
    
Майор развинтил зажигалку, проверил бензин и фитиль. Пожал плечами, собрал зажигалку, снова почиркал, но огня не добыл. Глянув на свечи и «катюшу», потребовал от Говоркова:
— Дай прикурить!
— Спички кончились, — буркнул Говорков, хотя только что на улице он рядом с майором прикуривал от зажигалки.
Майор раздражённо покачал головой, показывая, что «ты у меня дождёшься».
— Тебе, лейтенант, предписано, — заговорил комбат деловым тоном, то ли умышленно, то ли по небрежности не назвав Говоркова старшим, — завтра перед рассветом провести разведку боем переднего края противника. Твоя рота переправится через реку и, развернувшись цепью, пойдёт на деревню. По данным полковой разведки гарнизон в деревне небольшой, так что проблем у тебя не будет. Для усиления роты дадим взвод миномётчиков младшего лейтенанта Ануприенко.
Комбат кивнул на сидевшего при входе младшего лейтенанта, не замеченного Говорковым.
— Сколько миномётов во взводе? — спросил Говорков миномётчика.
— У меня во взводе один миномёт, — обиженно ответил младший лейтенант.
— И три с половиной мины, — съязвил Говорков, возмущённо взглянув на комбата. — Это огневая поддержка?
— Нечего из себя строить шибко грамотного, лейтенант, — раздражённо вмешался в перепалку пьяненький майор и возмущённо обратился к комбату: — Я, как представитель полка, не понимаю поведения лейтенанта! Тебе, лейтенант, приказали провести разведку боем. Скажи «Есть!», иди в атаку, вскрывай огневую систему противника...
— И обозначай её трупами бойцов, —  криво усмехнулся Говорков, заканчивая фразу майора.
— Иди, лейтенант, готовь людей! И поменьше говори, — психанул майор. — Говорливый…
— Говорков… — огрызнулся Говорков. — И, между прочим, старший лейтенант.
— Что… говорков?!
— Говорков моя фамилия.
   
Комбат покосился на разгневанного майора, поманил Говоркова к столу, ткнул пальцем в карту.
— Вот деревня…
Говорков посмотрел на карту. С левой стороны к деревне шла лесистая гряда, доходила почти до крайних домов.
— Реку можно перейти километром выше, по гряде незаметно войти в деревню, — показал Говорков.
— Березин приказал деревню брать развернутой цепью в лоб! — повысил голос пьяный майор. — Ты поведёшь роту по открытой местности так, чтобы тебя с НП было видать! В лес заходить запрещаем!
— Почему я должен гнать людей под пули? Всё равно, что под расстрел. По уставу я должен использовать скрытые подходы к противнику! — возмутился Говорков. — Зачем проводить разведку боем и класть бойцов, если я могу взять деревню с минимальными потерями!
— Тебе приказано — ты должен исполнять! Не выполнишь приказ, пойдёшь под трибунал! — всё больше раздражался пьяный майор. — Должностью мал, лейтенант, чтобы мы тебе приказы из полка разжёвывали!
Представитель полка нервно закурил папиросину от свечи и жестом показал комбату, что уходит.
Комбат подождал, пока майор выйдет, страдальчески посмотрел на Говоркова, выразительно постучал по голове кулаком, безнадёжно махнул рукой:
— Иди, Говорков, готовь людей к наступлению.
Говорков ткнул пальцем в карту:
— Немцы держат оборону в деревне на высоком берегу и ждут нас на хорошо оборудованных позициях с дзотами и пулемётными площадками. Этот участок простреливается фронтальным и фланговым огнём. От восточного берега до передовых немецких позиций километр, а то и полтора. Ночью можно без выстрела перейти реку и под обрывом, в необстреливаемом пространстве ждать сигнала для наступления...
— Не умничай! — огрызнулся комбат. — Утром пойдёшь впереди всех. А за тобой остальные. Генерал не разрешил без времени соваться в деревню. Иди…
Говорков вяло козырнул, пошёл к двери.
Вернувшись в роту, Говорков не мог успокоиться. Почему нельзя воевать так, чтобы эффект был максимальный, а потери минимальные?! Чего они темнят? Им не важно, сколько погибнет в бою людей? Полковое начальство хочет понаблюдать с НП, как бойцы с криками «ура» пойдут под пули немецких пулемётов и геройски умрут на поле боя?
    

***
Вечером хлёбова не привезли.
Говорят, сытому ходить в атаку опасно: продырявит пуля кишки с хлёбовом — заражение и мучительный конец обеспечены. Никакой хирург не спасёт. А с другой стороны, если пуля меж пустых кишок скользнёт, всё равно бойцу недолго маяться. Так что, идти в атаку и заглядывать смерти в глаза на пустой живот скучно. Выпив и закусив, бежать на пулемёты веселее.
Температура к ночи упала под сорок градусов. Для обогрева снабженцы развозили по ротам водку. Привезли флягу и в отряд Говоркова. Предлагали пить прямо из ковша, кто сколько выпьет. Плохой знак: много водки — много убитых.
— Против приказа товарища Сталина ничего не скажу, хороший приказ, — сказал старшина Хватов бойцам отряда. — Но, как человек, поживший больше вашего и знающий толк в выпивке, прошу: водку перед сном не пейте. Как выпьете, покажется вам, что стало теплее. Только обманчиво то тепло. Сон от него на морозе крепкий, переходящий в мёртвое состояние: к утру превратитесь в мёрзлые кочерыжки. Водка, ребята, ищет добровольцев на тот свет. А особенно подводит тех, кто её любит, поверьте мне.
Перед рассветом снабженцы ещё раз предложили бойцам по сто грамм — или сколько душа примет, раздали хлёбово, сухари и махорку, отсыпали по горсти патронов каждому.
— Готов идти через Волхов на тот свет! — пошутил боец.
— Типун тебе на язык, перед атакой такое говоришь! — сердито укорил его товарищ. — Сказано в библии: ищущий да обрящет.
Раздав положенное, снабженцы собрали мешки и убрались в лес. Бойцы выпили, захлебали, рассовали припасы по карманам и в мешки.
Приехал старшина Хватов на санях, гружёных маскхалатами, белыми летними исподниками (прим.: нательное бельё) и простынями.
— Товарищ старший лейтенант, прикажите бойцам белую обмундировку надеть, чтоб в наступлении на снегу не светиться.
— Ай, Хватов! Ай, молодец! Где столько добра промыслил? — похвалил Хватова Говорков.
— Дык, я вчерашнюю флягу, какой на ночь хотели бойцов опоить, реквизировал. Вот и обменял на складе.

***
К Волхову отряд добрался по оврагу. Бойцы повзводно вышли на исходные позиции, легли в снег.
Говорков лежал в цепи бойцов. Противоположный обрывистый берег, едва проглядывавший в утренней мгле, становился всё чётче. А до берега идти и идти по снежному полю. И глубина снега, укрывающего лёд у берега, от метра до полутора. Убьют кого — останется торчать, завязнув по грудь в снегу. На середине реки снег, предположительно, на уровне колен и чуть выше.
Немцы, сидевшие в деревне, изредка постреливали из пулемётов. То ли для острастки противника, то ли, чтобы развеять утреннюю дрёму. А, скорее всего, чтобы согреть стрельбой пулемёты: «бензопилы Гитлера» на морозе клинило.
За спинами разведчиков из леса вышла ещё рота. Немцы заметили передвижение пехоты, открыли огонь из орудий. Снаряды рвались вблизи подошедшей роты. Бойцы рассыпались, залегли.
Немцы перенесли обстрел на замёрзшую реку. Били фугасами. Видимо, предполагали наступление и решили разбить лёд.
Говорков наблюдал, как вздымаются вверх фонтаны воды и ледяного крошева, как дыбятся над поверхностью реки льдины, как поднятые к небу столбы воды рушатся вниз и расползаются по снегу и льду.
Почему не дают команды атаковать? Если немец разобьёт лёд, придётся наводить переправу. А наводить её нечем.
В сопровождении ординарца Говорков побежал в тыл, в овраг, где располагался штаб, узнать, когда дадут команду на атаку.
Подбежал к штабной землянке, рывком открыл дверь. Навстречу вывалился комбат в незастёгнутой шинели, зло посмотрел на Говоркова:
— Ты чего здесь?
— Когда будет сигнал о наступлении? Немцы весь лёд порушат — вплавь пойдём? Того гляди, ледоход в январе начнётся.
— Как будет команда из полка, мы красную ракету пустим. Вали на место!
Говорков зло сплюнул, засунул руки в карманы, подчёркнуто неторопливо пошёл к реке.
 

***
Немец крушил лёд.
«Что нас ждёт? — зло думал Говорков. — Смерть при переходе реки. Лёгкая, если сразу убьют. А ведь кто-то утонет в кошмарных мучениях. Мало кто добежит до того берега. А кто добежит — тому лезть на обрыв. И в глаза лезущему будет плевать свинцом смерть. Может, проще сразу, на льду? Чтобы не мучиться на обрыве. Нет, лучше помучиться. Авось пронесёт. Русский Иван всегда надеется на авось. В безвыходной ситуации иногда этот ненадёжный помощник спасает».
Послышался рокот мотора. Из-за леса показался истребитель «И-16», в простонародье — «ишак», в количестве одной штуки. Что же они штурмовик не прислали?
Пролетев над рекой, истребитель пострекотал из пулемёта, улетел. Говорков усмехнулся: поддержка авиацией прошла успешно.
Из-за острой нехватки снарядов артподготовка из нескольких орудий была очень короткой, больше походила на предупреждение немцев о готовящейся атаке.
Прибежал связной, передал команду подниматься в атаку. Красной ракеты не будет. Ракетницу не нашли.
— Вперё-о-од, братья славяне-е! — протяжно крикнул Говорков и взмахнул рукой.
Когда в пехоте ротный подаёт команду «Вперёд!», с первого слова боец не шевелится. Оглядывается по сторонам, скребёт зудящие от вшей подмышки и сомневается: для него команда, или ротный от скуки кричит. Увидев, что бойцы в задумчивости сидят в окопах, нормальный ротный дополняет команду понятными бойцам словами, с упоминанием матерей этого света и потустороннего, подтверждая, что команда для бойцов, а не чтобы немца испугать. После дополнительного разъяснения стрелкачи оживают и тихонько выползают из окопов.
Но бойцы особого отряда верили своему ротному. Отряд поднялся без дополнительных разъяснений. Совсем не грозно держа винтовки и автоматы, бойцы потрусили к реке. Лёд у берега изрыт-изломан воронками, а там, где цел, покрыт хоть и осевшим, но всё ещё глубоким снегом, пропитанным водой. Солдаты засуетились, подыскивая, куда ступить, чтобы выйти на целый лёд.
   
Там и сям, погудев, пожужжав и посвистев, рвались снаряды. Громко шурша, рушилась в полыньи поднятая шалашами вода и ледяная каша.
Топтаться на месте нельзя. Скопления людей немцы накрывают из миномётов. А куда ступать? Везде вода!
— Вперёд! — крикнул Говорков. — Стоящих накроет!
Три снаряда, провыв в унисон, в разнобой рванули рядом, вздыбив стену воды и глыбы льда. Бойцы застыли на краю водной пропасти.
Пулемётного огня со стороны немцев не слышно. Лишь грохот взрывов, фонтаны воды и всё густеющая дымовая завеса. Куда бежать, не видно. Но дымовая завеса — это хорошо, немцам не видно наступающих.
— Вперёд! — словно принуждая угрозой, крикнул Говорков и нырнул под разрывы.
Справа и слева вскипали стены воды, летали глыбы разорванного льда.
— Вперёд!
Говорков боковым зрением видел, как бойцы неуклюже трусят по мокрому скользкому льду, по глубокому, пропитанному водой снегу. Вот боец вскинул руки, уронил винтовку, поскользнулся и упал в полынью. С криком, выпучив глаза, исчез под водой, скользнув руками по краю льдины. Никто не кинулся спасать — самим бы уцелеть!
Взрывы следовали один за другим неровными залпами. Бурлила и пенилась, будто кипела, ледяная вода. Взрывы доламывали остатки льда. Где лёд, по которому можно бежать, а где плавающие льдины, подстерегающие бойца и готовые опрокинуться, чтобы отправить его во владения водяного? Там и сям мокрый снег пестрит красным.
Вздыбилась стеной льдина справа, рухнула стена из воды слева. Дым, яркие вспышки, бесконечные удары, под ногами подвижка льда, перед глазами лоскуты шинелей, падающие в воду бойцы, крики людей, вой и утробное жужжание снарядов, шипящее порыкивание «геверов», «чавканье» немецких автоматов — всё смешалось и превратилось в неистовый рёв и общий ужас. Не понять, в какой стороне немецкий берег, и где хоть какой берег.
Фугасный снаряд пробил лёд, поднял льдины снизу. Столб воды взметнулся к небу. Ледяное месиво жёстоко ударило в грудь и лицо.
Бежать! Бежать, куда все бегут, только в движении спасение…
Бежали, сомкнув руки впереди и спрятав деревенеющие от жуткого мороза мокрые ладони в рукава. Винтовки болтались на ремнях — у кого за спиной, у кого на плече, у кого ярмом на шее. Стрелять невозможно: мокрые пальцы примерзают к железу, не чувствуют курка, затворы покрылись ледяными корками — не передёрнуть.
— Вперёд!
Снег исчерчен диагонально перекрёстным огнём пулеметов. Плотный огонь не оставлял надежды на выживание. Немцы расстреливали красноармейцев, как на стрелковом полигоне… Лёд испятнили трупы.
 
Артобстрелом немцы накрывали только восточную половину реки. Выскочив на западную половину, насквозь мокрые бойцы вырвались из смерча металла, льда и воды. Огромные полыньи, окровавленные глыбы, ревущие снаряды остались сзади. Утопая то выше колен, то по пояс в снегу, преодолели реку, добежали, доползли, укрылись под обрывом. На мокрых маскхалатах намёрзли толстые снежные панцири. Может, они как раз и помогли бойцам Говоркова добежать до берега незамеченными, прижаться к склону в мёртвой зоне.
Промокшие бойцы покрывались инеем. Долго лежать нельзя — в промокших валенках, в мокрых полушубках и шинелях замёрзнут насмерть.
Идти в лоб на укреплённый берег бессмысленно. Хитрые фрицы облили склон водой, превратили его в скользкую ледянку. К тому же, наверху у немцев пулемётное гнездо. И пулемётчик явно не бережёт патроны: «бензопила Гитлера» поливает наступающих короткими, но частыми очередями — так злая баба на базаре ругается…
— Титов! — крикнул Говорков. — Справа расщелина. Я с двумя ребятами к пулемёту. А вы, как пулемёт замолчит, подтянетесь.
Говорков решил идти на пулемёт сам. Потому как, если пулемёт не уничтожить, командовать будет некем.
С двумя бойцами двинулся по расщелине. Тяжелые ребристые «феньки» оттягивали ремень и карманы. Взрыватели Говорков ввинтил ещё на том берегу.
Послышался приглушённый немецкий говор, похожий на гавканье — будто зло ругались друг на друга. Постреливали и разговаривали о сигаретах. То ли делили, то ли меняли. Вот сволочи, не воюют, а развлекаются.
Говорков поднял голову. Гранату бросать рано. Впереди заросли ивы. Граната может зацепиться за ветки, не долетит до пулеметного гнезда. Только бы не наступить на мину!
Говорков увидел натоптанную тропу, ведущую вниз, немцы по ней ходили к реке за водой. Вряд ли она заминирована. По тропе ползти легче.
Наверху пологий холмик то ли блиндажа, то ли окопа с высоким бруствером. Время от времени холмик огрызался пулемётными очередями.
Если над пулемётом накатник, то гранатами его не возьмешь. И все его усилия будут напрасными, с ужасом подумал Говорков.
Он снял с ремня две «феньки», подышал на пальцы. Пока полз вверх, руки закоченели до самых локтей. Привстал на колено, готовый метнуть гранаты, но некстати открыли огонь из винтовок бойцы, ползущие за ним. Говорков выругался сквозь зубы. Пользы от стрельбы никакой, а немцы их заметили.
Говорков с максимальной скоростью пополз напрямую к пулемёту. Окоченевшие руки слушались плохо. Выполз на «прямой бросок». Выдернув чеки, одну за другой бросил гранаты в сверкающий дульным пламенем пулемёт. Грохнуло два взрыва. Кто-то сдавленно вскрикнул. «Пила Гитлера» замолчала… Неужели накрыл? Накрыл... Господи, как повезло! Теперь — вперёд.
      
Взвод Семёнова, крича дикое «А-а-а!», выскочил на берег, побежал к деревне.
Увидев наступающих русских солдат, обледеневших, прошедших через ад взрывов, немцы завопили «Alarm! Alarm!» (прим.: «Тревога!»), побежали в противоположный конец деревни, некоторое время отстреливались. Потом заметались в панике и беспорядочно отступили по снежному полю.
Особый отряд взял деревню.
Построив отряд, Говорков приказал доложить о потерях. Удивительно, но отряд недосчитался всего семь человек. Легкораненых перевязали здесь же. На лёд возвращаться не стали: тех, кто не ушёл под воду, найдут тыловые службы.
Согласно приказу командования, особый отряд должен преследовать противника до следующей деревни.
Говорков скомандовал:
— Шагом марш!
За деревней расчищенная немцами дорога рассекала заснеженное поле.
Отряд шагал по дороге, а далеко впереди отступали немцы. Они иногда останавливались, но не стреляли. Оглянувшись на красноармейцев, по-бабски подхватывали полы шинелей и торопились дальше.
Скоро показались трубы и засыпанные снегом крыши деревни на опушке леса.
Отступающие немцы вбежали в деревню с криками: «Alarm!».
За лесом, в тылу, послышалась канонада, начался обстрел деревни. В небе зашелестело, засвистело, заревело, шквал взрывов почти накрыл отряд Говоркова. Разведчики попадали в снег, стараясь укрыться от осколков.
Говорков упал в малозаметную ложбинку, на него плюхнулся ещё кто-то.
Из домов выбежали немецкие солдаты, гурьбой кинулись в сторону леса.
Взрывы стихли. Над опушкой повис сизый едкий дым. Бойцы, проклиная «огневиков» (прим.: артиллеристов), поднимались на ноги.
— Командиры взводов! Доложить обстановку по личному составу! — крикнул Говорков.
Одним залпом в отряде выбило пять человек.
По дороге со стороны тыла бежали два связиста, разматывая провод с визжащей катушки. Подбежали к Говоркову, остановились, отдуваясь, прикрывая варежками рты от морозного воздуха и выдыхая клубы белого пара. Отдышавшись, забили в мёрзлую землю металлический штырь, подсоединили телефон. Телефонист молча сунул в руку Говоркова телефонную трубку.
В трубке ревел голос начштаба полка.
— Ты почему не в деревне? Мы расходуем снаряды, а он не чешется! Ты наступление срываешь! Я тебя под трибунал отдам!
Говорков опустил трубку и подождал, пока начштаба проорётся и верещание в трубке стихнет.
— У меня от твоих снарядов пять убитых! — уловив паузу в крике, сам крикнул в трубку Говорков. — Бойцы промокли, того гляди, ноги отморозят. Их надо срочно сушить. Да и убитых похоронить.
— Убитые подождут, не лето. Ими займутся тыловики и политработники! Командир полка приказал взять деревню в течение часа! Я сейчас сам приду к тебе! Ты вот что… — начштаба задумался на несколько секунд. — Ты одного убитого в снег у дороги поставь, чтобы не искать их. А то заметёт позёмкой…
— Ладно…
Говорков сунул трубку телефонисту.
Вторую деревню разведчики взяли без выстрела.
Дома в деревне стояли по одной стороне дороги. Отряд прошёл деревню до крайнего дома и остановился. За крайним домом около дороги на вбитом в землю столбе увидели широкую доску жёлтого цвета с чёрными остроконечными буквами.
— Дальше идти нельзя! Дорога заминирована! — закричал солдат, указывая на доску.
Говорков подошёл к указателю.
— «Meinz», — прочитал на указателе. — Мейнц. Это немцы деревню на свой лад переименовали. У них город такой есть, Мейнц.
Жителей в деревне не было. Но в одной избе сержант Стариков нашёл живого немца.
    

***
Ганс ночью стоял на посту и сильно замёрз. Сменившись, пришёл в дом, выпил шнапсу, чтобы согреться, и залез на печку. В тепле быстро и крепко уснул. Во сне слышал крики, хлопанье дверьми. Подумал, что его Kameraden режут петуха, которого они накануне «организовали» в деревне. Ему снилось, как Soldaten шумно ощипывают и потрошат добычу, гремят чугунками-котелками...
Когда снится gebratene Hahn, жареный петух, это sehr schlecht, «отшень пльохо». Русские говорят, что gebratene Hahn обязательно клюнет в больное место.
Потом Ганс услышал непонятную речь. Хлопнула дверь, и он проснулся. У двери в клубах белого пара увидел двух русских.
Близорукий Ганс видел плохо и подумал, что спит. Потёр глаза, надел очки, но русские не исчезли.
К сожалению, это был не сон.
Ганс тихонько кашлянул, чтобы не испугать русских, и, осторожно нащупав ногой лавку, слез с печи.
Да, у двери стояли два небритых, обросших щетиной русских в обледенелых маскхалатах, наброшенных на шинели, в шапках и русской обуви Valenki. В руках держали огромные русские винтовки с длиннющими, как пики, штыками. Но держали они оружие не по-воински, а как дубинки.
«Никудышная строевая подготовка», — подумал Ганс.
Летом, когда русских в плен брали тысячами, Гансу они казались маленькими, худыми, испуганными. Эти же выглядели грубыми широкоплечими великанами. Ганс слышал о какой-то особой породе русских: Sibirjak. Они огромные и спят в снегу. И его заставят спать в снегу, подумал Ганс печально. И даже вздрогнул от пригрезившегося холода. По спине Ганса побежали мурашки.
У этих русских Sibirjak всё огромное: винтовки, валенки, морозы…
    
Русские с любопытством разглядывали неудобно слезавшего с печки немца. Немец спал на печке не по-русски, в кованых железом сапогах с короткими широкими голенищами. Такими раструбами только снег черпать. Стальная каска пристёгнута к поясному ремню. Предусмотрительный: ежели артналёт — каска даже на печке при нём. На шее наподобие шарфа накручена грязная тряпица.
Немец сожалеюще развёл руками: вот так вот, мол. И вежливо изобразил улыбку. На всякий случай.
Потом один русский что-то сказал другому и стал расстёгивать шинель. Ганс понял, что русскому Sibirjak жарко. Хотя в доме было вовсе не жарко. Ганс вздрогнул, чувствуя волну холода, исходящую от русских.
Под шинелью у Sibirjak была короткая русская одежда Fufajka.
— Das ist unmoglich! (прим.: Это невозможно!) — пробормотал себе под нос Ганс.
— Мёглихь! — понял бормотание Ганса русский, и, ухмыльнувшись, успокоил: — Такое в России с немцами бывает.
— Hende hoch?  — наивно спросил Ганс, как ребёнок спрашивает взрослого: «Всё, приехали?».
— Натюрлих! (прим.: Естественно!) — подтвердил русский.
Немец окинул обречённым взглядом ухмыляющихся унтерменшей и поднял руки вверх.
Надо пояснить дикарям, что он цивилизованно сдаётся, решил Ганс. Он набрал воздуха в грудь и тихо, но решительно сказал:
— Hitler kaput! Krieg zu Ende (прим.: конец войне)!
— Капут, — согласился русский. — Щас старлей придёт, поговорит с тобой. Он у нас по-вашему шпрехает.
Пришёл старший лейтенант. Молодой, но хмурый. Молча опустил поднятые руки немца вниз. Указал на лавку, буркнул:
— Зетц дихь.
Ганс понял, что надо сесть.
За старшим лейтенантом вошли ещё три красноармейца. На одном поверх ватных штанов были натянуты разодранные белые подштанники, а поверх Fufajka — нательная рубаха.
«Странные русские, — подумал Ганс и печально вздохнул: теперь он долго будет во власти этих полудиких чудаков. — Неужели они не знают, что бельё надевают на тело, а не на зимнюю одежду?».
Говорков достал из внутреннего кармана потрёпанный разговорник.
Солдаты курили вонючие самодельные сигареты, криво скрученные из газетной бумаги, поглядывали на немца, ждали допроса.
Говорков раскрыл книжицу и хотел уже спросить о количестве солдат в округе, но за печкой кто-то чихнул. Не мужским голосом.
Солдаты насторожённо уставились в сторону чиха, а немец развёл руками и скорбно посмотрел на русских.
    
Старший лейтенант кивнул красноармейцу: «Взгляни!».
Боец Захаркин осторожно заглянул за печку, предварительно сунув туда ствол винтовки.
— Ни-хо-хо-се-бе! — пропел удивлённо и поманил кого-то винтовкой, приглашая явиться на свет.
Из-за печки… вышла девица весьма иностранного, но откровенно гулящего вида, в накинутой на плечи солдатской шинели.
— Ta-a-ag… — поздоровалась она с профессиональной, но опасливой улыбкой.
Распахнув рты, солдаты жадно глядели на глубокое и широкое декольте, показывающее аппетитно колышущиеся полушария, разглядывали обтянутые чёрными чулками в крупную сетку женские ноги, торчащие из сказочно недлинной юбки, расходящейся впереди наподобие театрального занавеса…
— Й-о-о-о… — сдавленно просипел один голос, — п-т...
— М-мля-а-а… — в радостном удивлении прошелестел другой.
— О це дяла-а-а! — восхитился сержант Стариков. Лицо у него было, как у пирата, нашедшего богатый клад. — Тую бы зановесочку, да в разны стороны раздвинуть! Да уверх поддёрнуть!
Он кивнул на волнующий разрез юбки, начинавший расходиться в стороны на четверть ниже пупка.
— Куда ж выше-то… И так край…
— А через край! — бесшабашно и решительно махнул рукой Стариков. — До самого... всего остального.
— Немецкая фрау в натуральном виде! И не похоже, что это ейная жинка!
— Дайне фрау? — спросил Говорков у немца.
— Nein, nein, — небрежно шевельнул рукой немец. — Dаs ist Frau f;r die Unterhaltungen.
— Дирнэ?
— Nein, nein! Nicht Dirne!
Немец горячо залопотал, оживлённо размахивая руками.
— Лангзамэр, биттэ, — жестом остановил его Говорков.
Заглядывая в лицо Говоркову, немец заговорил короткими, чёткими фразами.
— Чё он лопоче, товарищ старший лейтенант? — нетерпеливо спросил Захаркин.
— Говорит, это не проститутка, а честная немка для общего употребления, приехавшая на фронт из патриотических побуждений в качестве вольнонаёмной, чтобы поддержать дух солдат. Ну и ещё что-то насчёт поднятия сил лопотал.
— Политинформацию, что-ли, читать? — скептически скривил губы Захаркин.
— Ага, информацию! — ухмыльнулся сержант Стариков. — В кровати или на печке. Желательно без света.
— А-а… — расплылся в довольной улыбке Захаркин. — Я-то сразу понял, чем она занимается… Дух поднимать… Остальное, глядя на неё, само поднимется. Товарищ старший лейтенант… — Захаркин томно и мечтательно вздохнул. — «Дух» у меня уже в поднятом состоянии, аж зубы чешутся и в пятках сверебение, не говоря о других местах… А разрешите… использовать немку по назначению. Она ж добровольно этим делом занимается! Пусть она и мне… вольнонаёмно… А то охота сильней, чем после трёх литров пива за один присест!
— Нельзя, Захаркин, — серьёзно возразил Говорков.
— Почему? — расстроился Захаркин.
— Она ж тебя в момент перевербует.
— Я ж ейного языка не понимаю, как она меня перевербует!
— Она тебя не за язык, она тебя за другое место перевербует.
      
Красноармейцы расхохотались.
— Документы где на немца? — спросил Говорков.
Сержант Стариков жестом показал немцу встать, проверил карманы. На стол перед Говорковым легли документы, перочинный нож, расчёска.
— О! А это персонально Захаркину!
Стариков бросил на стол вытащенный у немца из нагрудного кармана презерватив.
— Что это? — с любопытством вертел перед глазами незнакомую вещь Захаркин.
— Это вроде противогаза на твою маленькую головку, чтобы ты сифились или птичью болезнь не подхватил, — едва сдерживая хохот, выдавил Стариков.
— Какую птичью? — не понял Захаркин.
— Три пера называется. Слушай, Захаркин! Какие, к чёрту, немки! Тебе по этому делу нужно ликбез в церковно-приходской школе проходить! А ты на заграничную немку ширинку хочешь раззявить…
Бойцы снова расхохотались.
Захаркин осторожно взял презерватив, покосился на немку.
— Ich nicht gegen (прим.: я не против), — тихо, явно побаиваясь, произнесла немка. Она смотрела на Захаркина, как на дикого зверя, в меру перепуганных возможностей пытаясь улыбнуться загадочно.
— Что она говорит? — спросил Захаркин.
— Да, — Говорков почесал подбородок, — как тебе сказать… Боится она тебя…
— Дык, я не обижу! — обрадовался Захаркин. — Я ласково… Как положено с женсчиной…
— С такой-то мордой, как у тебя, по немкам не гуляют! — рассмеялся один из бойцов.
— Морда у коня, — обиделся Захаркин.
— У Захаркина рожа, — поправил другой боец.
— От такой рожи не то, что немка — голодная вдова шарахнется!
— Нет, Захаркин. Придётся тебе подождать немного… — вынес вердикт Говорков.
— Эх… А то приехал бы домой, мужикам похвастал, что немку…
— …до Берлина, — закончил мысль Говоркова Корнеев и оскалился жеребцом, изображая улыбку. — Там погуляешь. И родится потом в Берлине целый взвод конопатых немчурят, и у всех носы картошкой, как у Захаркина!
— Чего скалишься? — снова обиделся Захаркин.
— С детства такой, мамка с лавки уронила.
Русские громогласно расхохотались, окончательно испугав немца и «вольнонаёмную».
— Чё гогочут, жеребцы стоялые, — буркнул обиженно Захаркин.
Говорков сдержанно улыбнулся. Как только хохот стих, указал немцу на дверь:
— Гэй хинаус.
      
Немец понимающе затряс головой и спросил, указывая на висящую у двери шинель:
— Ich nehme den Mantel?
— Бери, а как же. На улице холодно, — согласно кивнул Говорков.
— Приехал генерал Дрожжаков на проверку пиджаков, — сообщил Корнеев.
— Und Frau? — спросил немец, показывая на женщину.
— Мит инен. С тобой. Куда ж её девать. Шнель! — поторопил Говорков немца.
Говорков устал, его разморило в тепле, да и надоела эта канитель.
— Товарищ старший лейтенант, может оставите немочку-то? — канючил Захаркин. — Мы б её тут допросили подробно… Она ж опытная, со всеми бы тесно побеседовала!
— Захаркин, учи матчасть! Ты ведь презерватив в первый раз видишь! А немки без презерватива — ни-ни! Выстругай палочку и учись надевать резиновое изделие. Как выучишься — покажешь умение перед строем на своём аппарате. Потом на собрании обсудим, готов ты к контакту с немкой или ещё потренируешься.
Солдаты захохотали, завизжали, хлопая руками по ляжкам.
Немец удивлённо смотрел на хохочущих русских.
Говорков указал на немку и покачал головой.
— Das Leben ist kurz (прим.: Жизнь коротка), — пожал плечами немец.
— Для всех немцев, которые пришли к нам завоёвывать «лебенсраум», так и будет, — буркнул Говорков.
Немец и «вольнонаёмная» одевались, с опаской поглядывая на диких русских.
— Wir sind bereit, — боязливо доложил немец о готовности идти, когда хохот чуть стих.
Русские перестали хохотать и с удивлением уставились на немцев.
Немочка была одета ничего, в длинную шубку. А вот немчик… Шинелишка из тонкого сукна мышиного цвета. Жиденький воротничок поднят, вместо шапки пилотка, натянутая на уши. Одёжка на летний сезон. И круглые глаза за круглыми очочками, моргают, как у безобидной птички: «Луп… луп…».
На улице дул пронзительный морозный ветер, даже в полушубке пробирал до костей. По такой погоде больше часа на посту не выдержишь. А немец в шинелишке…
Говоркову показалось, что немец горбатый. Лейтенант пальцем поманил немца. Похлопал по спине. Хмыкнул. Приказал Старикову:
— Посмотри, что у него там.
Сержант снял с немца ремень, задрал полы шинели на голову. Все увидели, что спину немца утеплял кусок рваного ватного одеяла из цветных кусков. Чтобы тряпьё не упало, немец укрепил его вокруг себя верёвочкой.
— Вон, смотрите, чем вшивые немецкие ухажеры спасают спины от наших морозов! — усмехнулся Говорков.
Захаркин потрепал немца за шинель и, скривив губы, пренебрежительно бросил: «Гитлер». Потом показал рукой на свои валенки, шапку, похлопал по груди с распахнутой шинелью, под которой виднелась телогрейка, и уважительно подняв палец вверх, сказал: «Сталин!».
— Стариков, организуй двух солдат, чтобы немцев в штаб отвели, — распорядился Говорков. — Да пусть по дороге к бабе не пристают, а то отморозят что-нибудь. Попадут под членовредительство. А трибунал за… членов вредительство расстрел даёт.
Но увести немцев не успели. Дверь с грохотом распахнулась, и в клубах пара в избу ворвался начштаба полка.
— Почему остановился в деревне? — заорал он, увидев сидящего за столом Говоркова.
— Допрашивал пленного, — поморщившись от крика, в полголоса ответил Говорков.
— Какого пленного? — продолжал орать начштаба.
Говорков указал на вытянувшегося по стойке смирно немца, перепуганного криком советского начальника. Большого, видать.
— Ребята немца взяли и девицу при нём.
— Местная? Гони её…
— Немка. Вольнонаёмная, приехала ублажать солдат.
Комбат с интересом посмотрел на немку.
— Отправь их ко мне, я допрошу.
— Я дал распоряжение отправить их в штаб дивизии, — усмехнулся Говорков и покосился на начштаба полка.
— Я сказал: ко мне! — опять взъерепенился начштаба. — Почему не взял хутор Семёновск?
— Был приказ взять деревню на берегу и попытаться с ходу взять Мунино. Взял обе. Приказ выполнен.
— Мне нужен Семёновск!
— Нужен — бери. А мне нужно высушить бойцов, накормить и дать им отдых! У меня бойцы обледенелые ходят, в мокрых валенках. Ты видел, как мы реку форсировали? Если валенки не высушат, без ног останутся.
— В общем, так. Два часа на отдых — и вперёд. Пойдёшь по дороге, за лесом займёшь оборону. Оттуда до Семёновска рукой подать. Я пришлю туда твоего старшину с продуктами. Потери у тебя какие?
— На реке семь человек остались. Может на льду, может утонули. И от твоего артобстрела пятеро погибло. А деревню без потерь взяли.
— Что без потерь — повезло тебе… А артобстрел не мой. Приказ: к утру возьмёшь хутор. Понял?
— Понял… чем старик старуху донял. Переночуем, а под утро пойдём и возьмём хутор.
— Пойдёте сейчас. Здесь штаб разместится.
— Что, хоть, это за хутор? Какая оборона?
— Вот возьмёшь — и увидишь, какая там оборона.
— Перед хутором голое поле. Как его брать? Напоремся на пулемёты… Да и минами фрицы в обороне кладут, как картошку на огороде сажают. Потерь будет много.
— На то ты и командир, чтобы придумать, как хутор взять. Прояви инициативу! А насчёт потерь... Войны без потерь не бывает, за потери с тебя не спросят. Через три дня маршевая рота подойдёт, пополнение дадим. Ты хутор возьми! Хоть «на ура», а возьми! Это приказ комбата.
   
Говорков построил роту, объявил приказ комбата и, не торопясь, повёл бойцов в сторону хутора.
Шаркая мёрзлыми валенками по дороге, бойцы ругали начальство:
— Деревни берём мы, а спят в них штабисты да тыловики!
— Взяли деревню, дайте её нам хоть на день отдохнуть. Отоспаться, отогреться. Спитя, мол, чай кипятитя, картошку варитя! Дык нет, опять на снег выгнали. Нигде справедливости нету.
— У штабных палатки в лесу, а они лезут в избу, чтоб спать теплей! А мы тепла всю зиму не видели.
— Тебе в тепле спать нельзя, а то баба присницца!
— А и пускай снится!
— Нельзя! Как присницца, тебя на немца с ружжом не пошлёшь. У тебя рука будет не за ружжо держацца, а за рычаг скоростей повыше колен!
Бойцы расхохотались.
— У тебя не язык, а помело — чирей тебе на него.
— А ко мне в деревне собака прибилась, — мечтательно проговорил другой солдат. — Погладил её — жену вспомнил…
— Чё, так же на тебя гавкала?
— Гавкает собака из подворотни, когда ты мимо идёшь. Молодой ишшо, не понимаешь… У моей на передке шёрстка такая же…
Рота прошла лес и вышла на опушку.
— Рассредоточиться! — скомандовал Говорков.
Солдаты вытоптали в глубоком снегу ямы, спрятались в них от ветра.
Зимний день короток. Хутор и окрестности накрыли быстро наступившие сумерки.
Пришёл старшина с помощником. Принесли мешок с мёрзлым хлебом и термос с едва тёплым хлёбовом.
— Еле нашли вас, — пожаловался Хватов. — Хорошо, на следы наткнулись.
— Хорошо, на наши, а не на немецкие, — поправил старшину боец.
— Немецкие, чай, видно: кованые сапоги. А наши — валенки.
К середине ночи облака ушли, небо высветилось звёздами, с севера задул порывистый ветер, мороз крепчал. Солдаты, пытаясь согреться, топтались в снегу, стучали обледенелыми валенками, размахивали руками. Глядя на сутулившихся бойцов, Говорков вспомнил пленного немца с тряпьём на спине и подумал, что мороз и ветер наверняка загонит немецких часовых в дома. Бежавшие из Мунино немцы свернули в другую сторону. Нападения в хуторе Семёновск немцы не ждут. Очень удобный момент, чтобы взять хутор без потерь, спасти людей от обморожений в домах. Но тут же отмёл эту мысль, вспомнив о предстоящей артподготовке: можно попасть под свой же обстрел.
    
Говорков позвал Титова и Семёнова, приказал рубить высокие сосенки, делать чумы и разводить в чумах костры. Если людей не согреть и не подсушить, обморозится народ.
— Светомаскировку соблюдайте, не то накроет немец минами.
Бойцы повеселели. Застучали топоры, зашуршали ветвями падающие на снег деревья.
Трёх-четырёхметровые жердины соединяли концами, обкладывали лапником. В каждый «чум» набивалось до отделения бойцов. Посередине чумов развели костры. Вокруг костров настелили еловый лапник, чтобы сидеть не на снегу. Бойцы сушили рукавицы и портянки. По краям костры обставили котелками, набитыми снегом — согреться кипятком или разморозить в кипятке заледеневший до каменной жёсткости хлеб и поужинать горячей тюрей.
Перед утром мороз покрепчал до нетерпимости. Термометр показал бы сорокоградусную температуру. Дышать можно было только сквозь зубы, прикрывая рот варежками — ледяной воздух обжигал нос и лёгкие. При каждом вдохе бойцы прикашливали. Небритые лица словно окаменели, щетина покрылась инеем, одежда торчала колом, промокшие на реке валенки превратились в деревянные колоды и так же гремели.
Рассвет высветил обросшие густым инеем кусты и деревья.
Бойцы топтались вокруг костров всю ночь, устали от топтания и ждали наступления. Может, в хуторе удастся отдохнуть в домах.
Говорков позвал командиров взводов.
— Выходим на дистанцию прямой видимости хутора, оцениваем обстановку и решаем, как брать хутор.
Особый отряд вышел на дорогу.
За крутым поворотом из-за сказочно белых кустов и высоких сугробов показались крыши домов.
Немцы молчали. Молчала и наша артиллерия.
Сквозь кусты Говорков разглядывал длинный дом-пятистенок и два сарая с односкатными крышами рядом. Немцы предпочитали селиться в одном большом доме, а не в нескольких маленьких.
— Идём молча, не шумим, — предупредил Говорков и жестом подтвердил команду двигаться вперёд.
Шаг за шагом бойцы приближались к дому. И каждую секунду ждали первого выстрела.
   
Ноги напряжены. Во рту пересохло. Когда же прозвучит этот первый прицельный выстрел? Кому пуля пронзит грудь, кого швырнёт на землю?
Холодный пот на лицах превращался в ледышки. Бойцы то и дело поглядывали на Говоркова. Стоит командиру замедлить шаг, бойцы замрут, потом их не сдвинешь. Поэтому идти надо, не останавливаясь.
Говорков ускорил шаг.
Напряжение росло. Все ждали первого выстрела, чтобы упасть, вжаться в спасительную землю — и больше не вставать.
Снег скрипел под ногами. Скрежетал, как лист железа на ветру. Такой скрежет разбудит лежащего в могиле. Немцы не могут не слышать этот скрежет…
Мороз хватал за горло, мешал дышать. Струи белого пара вылетали из ноздрей.
Говорков прикрыл рот варежкой и прибавил шаг, бойцы торопились за ним.
Бежать не позволял обжигающий нутро мороз.
Две деревни без выстрела. Не может так везти! Сейчас дом и сараи ощетинятся ружейным и пулеметным огнём. Умоется отряд кровью…
Говорков перешёл на бег трусцой. Валенки отяжелели, ноги передвигались с трудом, морозный воздух драл грудную клетку изнутри.
Говорков покосился назад. Бойцы двумя шеренгами следовали за ним. Это хорошо. Если они уткнутся в снег, их палкой не поднимешь.
Нервы напряжены до предела.
На кого дырявый череп смерти глядит с ухмылкой провалами чёрных глазниц? Когда зарычит и хлестнёт свинцом «бензопила Гитлера»? Кто, поймав пулю в живот, ткнётся лицом в дорогу и пожалуется: «Мама, как больно!»?
Сгорбившись, бойцы прячутся за спиной командира. Лица, как застывшие маски, глаза воспалены от мороза, усы и брови покрыты инеем. Грохнет выстрел — метнутся бойцы в сугробы, и останется командир одни на пустой дороге.
Почему молчат немцы?
Весь отряд на виду перед домом и сараями.
Хотят подпустить на кинжальный огонь?
Перед крыльцом снег расчищен.
В замёрзшем окне отсвет горящей в доме коптилки.
Мороз градусов сорок, часовых нет. Потому что ни один немец такой мороз не выдержит. Сбежали греться часовые. Такая легкомысленность на войне стоит жизней.
Говорков указал Титову идти со своим взводом к сараю.
Ещё несколько скрипучих шагов.
Говорков остановился. Он слышал только собственное дыхание. Да сердце бухало о грудную клетку.
Бойцы Титова обошли дом и подошли к сараям.
Говорков решительно шагнул вперёд, подошёл к запорошённому снегом крыльцу. На крыльце свежих следов не видно.
Тихо скомандовал Семёнову:
— Лукич, поставь у крыльца четырех и у окон по два человека. Стрелять, когда немцы начнут прыгать из окон!
Ни звука, ни шороха из дома. Но Говорков чуял, что внутри дома есть люди.
Бойцы Семёнова окружили дом.
   
Несколько солдат поднялись по ступенькам, открыли входную дверь и вошли в сени.
Под ногами заскрипели половицы. Дверь заскрипела, открываясь, словно разрешила сварливым голосом войти.
Семёнов вошёл, следом его бойцы.
Резко пахло порошком от вшей. В темноте негромко разговаривали двое. Ясно слышалась немецкая речь. Семёнов решительно прошёл вглубь тускло освещённой комнаты.
Немцы, увидев русских солдат, завопили так, будто в комнате неумело резали свинью.
Один немец вскочил на подоконник и попытался ногой выбить оконную раму. Выстрелы с улицы отбросили его назад. В соседних окнах на подоконниках замерли ещё несколько трупов.
— Стрелять только в немцев, которые прыгают из окон! — крикнул Говорков. — Своих не заденьте!
Несколько немцев всё же выпрыгнули наружу. Затрещали беспорядочные выстрелы. Трое, которые остались в доме, подняли руки вверх.
— Хинаус! — скомандовал Семёнов. Для убедительности повёл стволом автомата в сторону двери.
Немцы всё прекрасно поняли.
Одеваться им не потребовалось: все были в шинелях и в летних пилотках, напяленных по самые уши. Выходить в такой одёжке на тридцатиградусный мороз было «опасно для здоровья».
— Помёрзнут! — сочувственно произнёс один из солдат.
— Мы их сюда не звали. Тебя, не приведи Господь, они и босиком на улицу выгонят, — процедил сквозь зубы Семёнов и зло повторил: — Хинаус!
Солдаты надели каски вместо шапок, вышли на улицу.
— Никто не ушёл? — спросил Говорков.
— Никто, товарищ старший лейтенант! — уверили бойцы.
По блудливо забегавшим глазам Говорков понял, что бойцы врут.
От окон в лес шли свежие следы. Похоже, убежали двое.
— Это что? — Говорков указал на следы и сердито посмотрел на опустивших головы бойцов. — Эти сообщат своим, что мы взяли хутор и идём к ним! Из-за вашего ротозейства погибнут ваши товарищи.
Третья деревня взята без потерь. Нет, дальше испытывать удачу и судьбу не стоит.
— Семёнов! — окликнул Говорков. — Ты со своими сегодня отличился. Заделайте окна, растопите печь посильнее и отдохните. Главное, обувь просушите. А твои, Титов, кто посуше, пусть займут оборону, дежурьте посменно. Кто мокрый, сушится в доме.
В избе бойцы обнаружили хлеб, консервы и несколько бутылок шнапса. На буханках сбоку формой было выдавлено: 1938.
—Ты смотри! Трехгодичный запас хлеба!
Резался хлеб легко, попахивал спиртом. На зуб был не черствый. Консервы из Испании, Италии, Болгарии, в общем, со всей Европы. Тут же пачки сигарет и брошенные немецкие одеяла.
    
В штабном углу на столе нашли пишущую машинку, стеариновые светильники в виде круглых коробочек с картонным фитилём. Около стола валялся ранец. Крышка на ранце из кожи с жёстким оленьим мехом. Здесь же под лавкой стояли до блеска начищенные сапоги. Подъём у сапог для русской лапы мал. Никто даже померить не захотел. На вбитом в стену гвозде висел автомат с запасными рожками. На окне лежала кипа журналов с цветными картинками. С обложки одного из журналов смотрел человек с квадратными усиками и жидкой чёлкой. На другой картинке немец и немка в костюмах, похожих на кукольные, на фоне цветов в тазах и больших кастрюлях. Похоже, торговцы цветами.
— Красиво живут, сволочи, — ткнул пальцем в цветочников Корнеев. — Какого чёрта к нам попёрлись? У нас холодно.
— Земли нашей захотели, — пояснил Семёнов. — На своей тесно стало цветочки разводить.
Говорков указал на портрет с усиками:
— Это ихний Гитлер.
Бойцы, толкаясь, с любопытством разглядывали немецкого фюрера в военной форме.
— Ну, теперь мы знаем, какой есть их Гитлер. Заарестуем, как встретим.
— А он тоже руку держит под пуговицей, за отворотом.
— Тоже… Товарищ Сталин держит руку как надо. А этот Гитлер… как не надо…
Боец припечатал вождя оккупантов красивым многоэтажным выражением с большим Петровским загибом
Во всю страницу обнаженные размалеванные немки натягивали чулки на изящные ножки. Сбоку, на красивом пуфике, сидела ухоженная кошка.
— Ну и бабы, ни с заду, ни с переду товара нету!
— Длинные и тощие. Настоящие лахудры!
— То ли моя Дуся! На тубаретку её не усадишь, токма на лавку!
— У бабы во всей фигуре самое главное место там, где спина теряет своё культурное название.
«Хорошо, что политрук пропадает где-то в тылах полка и не кажет носа в отряд, — подумал Говорков, — Он бы имел веские доказательства, что командир отряда допустил моральное разложение личного состава».
— Ну что за народ, немцы, — Захаркин укоризненно покачал головой. — Тубаретку для кошки в занавеску обернули. Чтоб ихней Мурке мягко сидеть, что-ли?
— Ну ты и деревня, Захаркин! Это не табуретка, а пуфик. Мебель такая, чтоб бабам мягко сидеть.
— Видал я ихние пуфики в гробу, а кошку Мурку на живодёрне... У нас в деревне бабы на лавках, да на тубаретках сидят, — огрызнулся Захаркин.
— А я перед войной чуть не женился, — с грустью в голосе поддержал женскую тему молодой солдат.
— Чё ж не женился?
— Да… — засмущался «жених», — она меня всё упрекала, что я целоваться не умею. Кто ж, говорит, в щечку-то целует?!
   
— Да, брат, тут она права, маху ты дал…
— А я, когда в медсанбате был… — вздохнул молодой солдатик из последнего пополнения.
— Тебя что, и ранить уже успело?
— Да нет, чирей у меня вылез с кулак величиной! Резали… Там сестричка одна была… Катей звали… Ох и красивая!
Говорков насторожённо прислушался к разговору.
— Катя? — старшина заинтересовался. — Это светленькая, курносая, хохотушка, в перевязочной работала?
— В перевязочной… Почему «работала»?
— Катюшка в тыл поехала.
У Говоркова по спине пробежала стая неприятных мурашек. Но он уловил в голосе старшины интонацию любящего отца.
— Беременная она. Ребёночек у неё будет.
— Ре… Ребёночек? — обескуражено переспросил боец. И поинтересовался, хотя ему было это совершенно неинтересно: — А кто отец?
Говоркова как холодной водой окатили. Как… беременная…
Старшина хмыкнул, с улыбкой качнул головой, сдвинул шапку на нос и поскрёб затылок.
— Сложный вопрос для современного театра боевых действий: выбрать отчество новорождённому. Но решается он просто: кто последний, тот и отец. У тебя с Катей… хм… любовь была? Постельная, я имею в виду.
— У меня? — возмутился солдат. — Да я вообще не…
Он осёкся и покраснел.
Говоркову стал неприятен разговор, и он едва сдержался, чтобы не разогнать сплетничавших бойцов.
— Вообще — от слова «совсем»? — уточнил старшина. И вроде бы как укорил: — Ну, воздержание на фронте, оно, конечно, спасает от нехороших болезней… Но не могу сказать, что я данное геройство одобряю до степени «вообще».
Солдаты расхохотались, молодой боец пунцово покраснел, махнул рукой и обиженно ушёл.
Беременная… Ох и тошно стало Говоркову! «А какие у тебя на неё права? — одёрнул себя Говорков. — Она тебе что-то обещала? Или ты просил её ждать тебя? Подумаешь, бросилась девчонка на грудь со слезами… Жалко было раненого, вот и бросилась… Женщин хлебом не корми — дай раненых да болезных пожалеть. А в санбате таких…».
Говорков свернул цигарку, закурил. Долго сидел, насупившись. Чуть успокоившись, начал рассуждать:
«Могла она вот такая… Которая первый раз в жизни мужчину целовала в мёртвые губы… Да и не хохотушка она! Улыбчивая, добрая, но сдержанная. Домой поехала, потому что беременная… Да мы с ней виделись совсем недавно! Домой с животом отправляют… Одна, что-ли, в медсанбате Катя работает? Кать много…И Катя, которая беременной поехала домой — не моя!»
    

***
Перед рассветом прибежал связной.
— Комбату нужно докладать, а от вас никаких донесений, — сообщил связной. — Послал меня проверить.
— Проверил? Беги доложи, что взяли, — усмехнулся Говорков.
— А что взяли?
— Хутор взяли.
Связной убежал.
— Вот так вот, — пожаловался Говорков Семёнову. — Мы берём деревни, третьи сутки на ногах, без горячей пищи, а он из натопленной избы «докладает» и не догадается послать нам кормёжку.
Говорков вышел на крыльцо и увидел бегущего к нему с края деревни бойца.
— Товарищ лейтенант! Мы пятерых немцев взяли! — закричал боец издали.
Говорков подождал, пока боец приблизится, спросил:
— И как удосужились?
— Да как… Ночуем мы, значит, в крайней избе. Часовой замёрз, зашёл на минутку в избу, погреться. Вдруг на улице сани заскрипели, а в избу входят пятеро безоружных немцев. Они думали, что деревня ихняя, и оставили оружие в санях. Вошли, и сразу к печке: «Кальт, кальт!» (прим.: Kalt — холодно). Ну а часовой им: «Хенде хох».
— А в санях что?
— Хлебушек, товарищ лейтенант.
— Ну что… Часового накажу, что пост оставил. А если бы немцы с автоматами в избу вошли? Покрошили бы всех, как капусту.
Связисты разматывали провод, остановились у крыльца.
— Товарищ старший лейтенант, куда аппарат?
— А вот суда, на крыльцо. Отсюда всё видать.
— Может в дом? — поскучнели связисты. Им хотелось в тепло, поближе к печке. Широкие зады телефонистов привыкли к широким деревенским лавкам.
— Сказал на крыльцо!
Телефонисты с тяжёлыми вздохами и невнятным бормотанием подключили аппарат и подали Говоркову трубку.
Из трубки в ухо Говоркову орал начштаба:
— Алё! Алё, …твою мать… Ал-лё, в бога и святых угодников…
— Слушаю! — негромко буркнул Говорков.
— Почему молчишь? Почему по форме не докладываешься?
— Дык, в трубке такой ор и мат — слова невозможно вставить. Не знаешь, кто на линии матерится? Может, немцы подключились, нашим сквернословием подманивают, чтобы я им секреты рассказал?
   
— Не умничай. Ты взял хутор?
— Взял.
— Какие потери?
— Нет потерь. Есть пленные и убитые немцы. Пришлёшь бойцов, направлю пленных к тебе. Из трофеев — мины, снаряды, бочки с бензином.
— Пленных сам ко мне направь. Третью деревню взял без потерь... Ну, ты, Говорков, заговорённый какой-то!
— С лета такой.
Говорков услышал, что кто-то рядом с начштаба проговорил: «Гони его вперёд, у него мало потерь! Гони, не то они на свежем воздухе в окопах всю войну проспят!».
Вот так вот, с горечью подумал Говорков. То, что мы смерти в глаза смотрим — не в счёт. То, что три деревни взяли — не в счёт. А вот то, что у нас потерь нет, это повод, чтобы нас гнать.
— Убитых вашим артобстрелом куда припишем? — не сдержался он от язвительного вопроса.
— Не ехидничай. Без накладок на войне не бывает. Думаю, два-три дня движения не будет. Отдыхай пока.
— За ваши «накладки» мы кровью платим, — не сдержался Говорков. Не дожидаясь окрика, отдал трубку телефонисту, приказал ординарцу:
— Позови мне командиров взводов.
Через некоторое время пришли Титов и Семёнов.
— Первый взвод, — Говорков указал на Титова, — обороняет северную часть деревни по колодец включительно. Взвод Семёнова занимает оборону южнее колодца до леса. Моё место — немецкий окоп у второй избы. Пулемёт Семёнов поставит на свой правый фланг, чтобы в случае немецкой атаки поддержать огнём первый взвод. Всем свободным от нарядов приказываю рыть окопы в поле за дорогой. В полный профиль. Один окоп на двоих. Срок — сутки. По местам!
Вспомнив, добавил:
— Пленных немцев на их же санях в сопровождении бойцов отправьте в штаб.
   
Командиры взводов ушли размечать линии окопов. Говорков же залез на крышу избы и принялся рассматривать в бинокль опушку леса.
На опушке не наблюдалось ни малейшего движения.
Говорков помнил, как в училище их учили, что при обороне населённых пунктов в домах и постройках нужно оборудовать стрелковые бойницы и амбразуры для пулемётов. Но здесь пульнут немцы термитными снарядами — и запылают деревянные дома. Поэтому приказал вырыть окопы за дорогой, в стороне от построек и домов.
Красноармейцы Семёнова долбить мёрзлую землю не хотели.
— Вон, у Титова залезли в дома, и никакие окопы не нужны! А нас выгнал в снег, коченей на ветру! — укоряли командира недовольные бойцы.
— Рядом пустые дома. А ты нас выгнал на мороз и на ветер! — осипшим на морозе голосом поддерживал бойцов Семёнов, стоя у дома, на крыше которого лежал Говорков.
— Ты, Лукич, хочешь добреньким быть для подчинённых? А я хочу их жизни сохранить, — рассердился Говорков. — Выкопаете окопы, разрешу обосноваться в избах.
Семёнов обиженно помялся на крыльце и потопал к бойцам.
Говорков спустился с крыши и отправился проверить, что делает взвод Титова.
А взвод Титова допиливал нижние венцы бревенчатых срубов, делая в домах амбразуры. Бойцы Титова хотели воевать «в домашних условиях», защищённые от ветра.
— Почему окопы не роете? — спросил Говорков.
— Закончим амбразуры и начнём рыть, — успокоил Титов командира.
— Ты не выполнил приказ. Я же сказал: сначала окопы, потом дома. Смотри, Титов, тебе за бойцов отвечать. Если что, я тебя покрывать не буду.
— Да выкопаем мы окопы! За полчаса война не кончится! — пошутил Титов.
— Лучше окопаться на три дня раньше, чем на минуту опоздать, — парировал шутку Говорков, но ругаться с Титовым не стал и вернулся во взвод Семёнова.
Бойцы долбили землю и недовольно поглядывали на командира. Вероятно, каждый из них клял упрямого старлея за то, что тот заставляет их мучиться на морозе.
— Чтоб веселее работалось, — пообещал Говорков, — сделаем так. Половина взвода, которая закончит копать раньше, пойдёт спать в натопленных избах. А те, кто волынит, останутся дежурить в окопах.
Наступила морозная ночь. Немцы не стреляли. Над заснеженным полем разносились стук топоров и шорканье лопат.
Говорков не спал всю ночь, контролировал, как работают бойцы. Снег поскрипывал под его валенками, когда он молча проходил мимо окопов.
Говорков ещё раз сходил к Титову. Окопы в поле никто не рыл.
— Куда ты со своими денешься, случись артобстрел или налёт авиации? — разозлился Говорков. — Вас в избах завалит брёвнами и побьёт кирпичом от печек!
— Куда я их сейчас погоню, в темь? — отговаривался Титов. — Вот рассветёт немного… Часом раньше, двумя позже…
— Подчинённые не желают работать, а ты их покрываешь. Хорошеньким хочешь остаться? Подведут они тебя под монастырь, попомни мои слова!
— Выроем, — примирительно буркнул Титов.
— Топоры возьмёшь у Семёнова. И не тяни.
   
На рассвете подул резкий ветер. Снежная пыль зашуршала под ногами. Застонали, захлопали болтающиеся ставни разбитых окон, заскрипели ржавые дверные петли. Прошло немного времени и тёмные приземистые избы по самые окна замело снегом. Снежное поле за деревней спряталось во мгле. Темневший днём вдали лес исчез в снежной круговерти, свежие выбросы земли перед окопами Семёнова замело чистым снегом и окопы растворились в белом пространстве.
Говорков решил немного поспать в штабной избе — третьи сутки на ногах.
У телефона дежурил связист.
— Если из полка кого приспичит звонить, говори, что я на позициях, и спрашивай, что передать. Меня буди только в крайнем случае.
Подбив ногами в угол охапку соломы, Говорков лёг и тут же заснул.
Едва встало солнце, в деревню прилетел первый снаряд.
Второй снаряд прошуршал и ударил под крышу дома. Профыркали с жужжанием ещё два, грохнули у домов взвода Титова.
Немецкие наблюдатели видели тёмные силуэты изб на снегу и точно корректировали стрельбу.
Говорков с ординарцем перебежали к бойцам Семёнова, как-то вдруг сгорбившимся, втянувшим головы в плечи, навострившим уши. Говорков прыгнул в один из окопов.
— Стреляют, товарищ лейтенант! — с опаской проговорил боец.
— Постреливают, — согласился Говорков. — На войне такое бывает. На сей предмет, кто поумней, окопы роет.
Увидев в соседнем окопе Семёнова, крикнул:
— Ты всех убрал из домов? Пошли бойца, пусть всех гонит в окопы! Телефонистов с телефоном бегом сюда. Немец сейчас откроет прицельный огонь.
«Ну, Титов, — подумал Говорков, — достанется тебе! Влепит немец вам по амбразурам!».
После небольшой паузы послышался отдаленный гул залпа и нарастающий шелест летящих со свистом снарядов… Земля содрогнулась… Над деревней взметнулись фонтаны земли, плеснул огонь, деревню заволокло дымом. Немцы открыли беглый огонь.
Взрывом с дома сорвало крышу, щепки и мусор разлетелась вокруг, как куриные перья. Вверх подбросило брёвна и доски. Дома подпрыгивали над землёй, повисали в воздухе, с грохотом оседали. Рушились стропила, стены, печи. Над деревней поднялось чёрное облако дыма и пыли.
Немцы били фугасными снарядами. Стенки окопов вздрагивали. Уходила из-под ног мёрзлая земля. Бойцы подпрыгивали вместе с землёй. Похоже, теперь все поняли, для чего горбатились и потели на морозе, выдалбливая в мёрзлой земле окопы.
В какой-то момент немецкие пушки вдруг «поперхнулись», разрывы стали реже и прекратились совсем. Напряженная тишина расплылась над окопами. Негромко потрескивал огонь, шипел таявший снег.
   
Говорков приподнялся и осмотрелся. Два дома, которые занимал взвод Титова, горели. Точнее, яркое пламя пожирало деревянные развалины домов. Густой чёрный дым ветром относило в сторону.
«Если Титов с бойцами погиб, их объявят героями, — подумал Говорков. — Напечатают в дивизионной газете, что погибли на огненном рубеже. А что погибли от собственной лени и дури, про то умолчат. А надо бы рассказать правду, другим в науку».
Говорков посмотрел на опушку леса. После артподготовки возможно наступление пехоты. Но движения на опушке не наблюдалось. На всякий случай скомандовал:
— К бою!
Надо встряхнуть бойцов, вытащить их головы из окопов, а то так и замёрзнут костлявыми задами кверху.
— Сбегай к пулемётчикам, — приказал ординарцу, — пусть ударят по опушке короткими очередями! Немцы должны знать, что мы не уничтожены и готовы к бою.
— А может подождать, подпустить поближе, а потом как жахнуть в упор? — показал свою «военную смекалку» ординарец.
— Нет уж… Мы лучше у них охотку наступать заранее отобьём. Живее будем.
Немцам в деревне делать нечего, думал Говорков. Дома разрушены, а фрицам натопленные избы нужны, с мягкой соломенной подстилкой под задницы. Они в снегу и в мёрзлой земле ночевать не любят.
Пулемёт простучал короткими очередями и умолк.
Холодный, порывистый ветер трепал красные языки пламени на развалинах домов, рвал чёрную завесу дыма, поднимавшуюся над разрушенной деревней. Обуглившиеся бревенчатые срубы шипели в облаках пара. Вот один вспыхнул с новой силой, чёрные клубы дыма взметнулись огромным грибом.
Густо разило пожаром.
В прогале между горящими домами Говорков увидел длинную цепочку бойцов, плетущихся из тыла. Неужели пополнение?
Он вылез из мёрзлого окопа, пошёл навстречу.
Оказалось, это бойцы Титова. Командир брёл позади своего «войска».
Когда начался обстрел, два паникёра кинулись бежать. Остальные свинячьим галопом следом. Когда обстрел затих, остановились, убоявшись военного трибунала за оставление позиций без приказа.
Назад вернулись без потерь.
— Построиться, — негромко приказал Говорков.
Бойцы суетливо построились в две шеренги.
Говорков размеренно шёл вдоль шеренги, заложив руки за спину, вглядывался в виноватые лица.
Хмурый Титов стоял на правом фланге.
— Ну, теперь-то вы поняли, для чего нужны окопы? — спросил раздражённо Говорков, резко остановившись у середины шеренги.
Бойцы виновато опустили глаза.
Говорков вернулся к Титову.
— Ты ведь знаешь, что за оставление позиций без приказа положено.
— Знаю…
— В этой дивизии, Титов, с лейтенантами не чикаются. Чуть что — под трибунал. Генерал тут дюже свирепый. Говорят, в Гражданскую войну ранением кастрированный. Из-за него в каждой роте есть судимые лейтенанты. Не любит он молодых лейтенантов за их половую активность!
Про кастрата-генерала Говорков придумал только что. Для острастки.

***
Солдаты второго взвода прятались от пронизывающего ветра в окопах, а солдаты первого взвода ковырялись в мёрзлой земле. Довольный Семёнов, повернувшись спиной к ветру, посасывал козью ножку и махорочной жёлтой слюной поплевывал на снежный бруствер.
Теперь бойцы Семёнова подшучивали над бойцами Титова.
— Меня лейтенант за топором к вам прислал, — подошёл боец первого взвода к бойцу второго взвода, прячущемуся от ветра в окопе.
— За топоро-ом? — подчёркнуто уважительно переспросил боец из окопа. — Ты вот что, браток! Старшина появится со жратвой, приноси свою порцию водки. Посидишь в моём окопе, отдохнёшь. Своей водочкой меня по доброте душевной угостишь. Не успеешь до ночи выкопать окоп — приходи ночевать, вдвоём теплее. Топорик-то, он тяжёлый, а я его с начала войны на себе ношу. Мзды топорик просит.
Титов вместе с бойцами ожесточённо рубил мёрзлую землю.
Когда совсем стемнело, Говорков подошёл к Титову. Сели на необгоревшее бревно, которое принесли бойцы, чтобы щепу от него для костерка драть, закурили. Изредка перебрасывались ничего не значащими словами. Говорить, в общем-то, было не о чем.
Вспыхивал и угасал огонь догоравших в деревне домов. Снег во время вспышек оттенялся красным.
Тушением пожара никто не занимался. Горит и горит — у бойцов свои дела.
Горят дома, чьё-то жильё, а люди не обращают на то внимания. Нет суеты, не слышно обычных криков, не бьёт пожарный набат... Вот как времечко не по-людски извернулось!
Около лейтенантов, словно засомневавшись в чём, остановился пожилой боец из взвода Титова.
— Вот вы, товарищ старший лейтенант, обозвали меня бранными словами. А я постарше вас годами, и учитель, — укорил он Говоркова.
— Тебя, отец, за самовольное оставление позиций по закону военного времени положено расстрелять. А я тебя только матом укрыл. Не нравится, что безусый лейтенант тебя ругает? Ты чего с позиции бежал?
— Так, дома побило, в которых мы укрывались.
— А не я ли, безусый лейтенант, вас окопы заставлял рыть и своим матом пытался вас, которые постарше меня, от смерти спасти? Я помню, как ухмылялись вы, когда бойцы Семёнова рубили мёрзлую землю. Ты почему во время обстрела не остался на месте и бежал с поля боя?
— Все бежали, — уныло оправдался учитель.
— Побежали не все. Побежал один. Потом другой. Потом за ними всё стадо перепуганных баранов. Ты, вот, честный. Учитель, всё-таки! Наверняка промолчишь, когда следователь будет выяснять, кто посеял панику. И другие промолчат. Все честные! А то, что лейтенанта Титова, вашего командира, которого вы задавили своими авторитетными годами, будут судить, разжалуют в рядовые, а, может, и к расстрелу приговорят, на это вам наплевать. Есть у каждого из нас полезная штука между ушей. Мозг называется. Ей, отец, почаще надо пользоваться. Особенно учителям.
    
Учитель молчал, переминаясь с ноги на ногу.
— Мат его обидел. Когда мне по телефону начальство даёт указания, я слышу сплошной мат — нормальные слова только изредка между матом проскальзывают. Служба у командиров такая — матерная. Все мы считаем, что окружающие не умнее нас. А то и глупее. Посему уверены в собственной мудрости. Потому каждый подчинённый мнит себя… учителем. И чешется ему нас, молодых лейтенантов поучить. А нормального приказа понимать не хочет. Только мат и воспринимает.
Учитель возмущённо встрепенулся.
Говорков сердито засосал потухшую цигарку, бросил её на землю, затоптал.
— А вот теперь скажи мне, отец, кто оказался прав: безусый лейтенант, заставлявший вас на морозе рыть окопы, или вы, спрятавшиеся в домах, не выполнившие приказа командира и позорно бежавшие с поля боя?
— Так понятно, что мы не правы, — тяжело вздохнул и словно через силу признался учитель.
— Так уж случилось, — Говорков заговорил тихо, словно раздумывая, — что я, безусый лейтенант, командую вами, отцами. Не я вызвался вами командовать. Но, так уж получилось, что я командир, а вы мои подчинённые. И если я оказался прав в своих требованиях, пусть будет всё, как положено: я, командир, приказываю, а вы, подчинённые, беспрекословно выполняете. Вам ясно, боец?
— Так точно, товарищ старший лейтенант, — без особого энтузиазма признал боец.
— Идите. И расскажите о нашем разговоре другим… отцам.
Боец ушёл, устало сгорбившись.
Посидели в сердитом молчании ещё.
— Я вместе с тобой, Титов, под трибунал идти не намерен, — наклонив голову, негромко проговорил Говорков. — Поэтому передай своим «орлам»… Кто хоть шаг из окопа сделает в сторону тыла… Пулемётчикам я приказал стрелять всех без разбора. Насчёт окопов вот что. Землю хоть зубами грызите, а к утру чтобы окопы были. Мы с тобой только считаемся особым отрядом. А по-сути — рота прорыва, пехота — сто верст прошли, ещё охота. А в пехоте закон: встал на один день, на полдня, копай окоп! Жить хочешь — и на привале выкопай ямку! Потому как окоп спасает пехотинца от смерти.

= 10 =

Над Россией висело огромное серое небо с низкими, густыми облаками, посыпавшими солдат вермахта липкими снежными хлопьями. Тихий снег шёл всю ночь, приглушал звуки, а на рассвете протяжно, тоскливо, с горестным надрывом завыл ветер, закрутила, загудела про¬клятая русская метель. Над землёй полетел дым метели, завился смерчами, змеёй зашипела позёмка, волнами побежал снег, заметая следы, лёг сугробами на дороге. Вьюга ярилась, ветер свирепел, больно сёк лица, хлестал по ногам, рвал полы шинелей, пытался свалить наземь. Чтобы не упасть, запорошенные снегом солдаты сгибались в три погибели, опирались на карабины, как на посохи.
В невидимой сквозь вьюгу разрушенной деревне надрывно визжал мотающийся на ветру лист железа.
Бесприютный и дикий край. Ужасная русская зима, люто-холодная, зверская зима с метелями и пронизывающими ветрами — как она не похожа на приносящую радость, мягкую зиму Германии!

***
   
Зондеркоманда Майера курсировала по лесам и болотам, пытаясь нейтрализовать русских диверсантов. Время от времени зондеркоманду кто-то обстреливал. Но увидеть «призраков» почти не удавалось: стреляли они внезапно, исчезали быстро, чувствовали себя в лесу, как дома. Иногда вдали мелькали неясные тени. В бинокли были видны одетые в белые полушубки, ватные брюки и валенки вооружённые лыжники. В такой экипировке можно часами лежать в засаде, запредельные морозы «белым призракам» нипочём.
Однажды температура упала ниже сорока градусов! Майер приказал вырыть снежные ямы, выложить их ёлочными ветками, и накрытыть сверху плащ-палатками. Скрюченные от холода стрелки лежали в снежных ямах вокруг горящих в центре костерков, прижавшись друг к другу. Возвращаться на базу было невозможно, потому что арктический воздух при движении обжигал лёгкие.
Появись русские, они перебили бы зондеркоманду, как цыплят: немецкие автоматы в такой мороз стрелять отказывались. Впрочем, стрелять было невозможно из чего угодно — на руках у стрелков было надето по двое-трое перчаток и рукавиц, а снять перчатки хотя бы на несколько секунд, чтобы нажать на курок, значило остаться без пальцев.
Некоторые солдаты пытались приспособить для нажатия на курки палочки, но точности при такой стрельбе не прибавлялось.
Проклятая Россия… Как в ней живут русские?!
Понимая, что все до единого замёрзнут, если зондеркоманда останется в лесу на ночь, Майер угрозами расстрела, пинками и руганью заставил стрелков подняться и двинуться в сторону базы.
Впрочем, угрожал расстрелом Майер только из сострадания к подчинённым: оставшиеся в лесу, несомненно, замёрзли бы и без расстрела.
Зондеркоманда еле брела. Лыжи проваливались в глубоком рыхлом снегу почти до колен. Прокладывающего лыжню запыхавшегося лидера сменяли каждую минуту: глубоко дышать обжигающим глотку и лёгкие ледяным воздухом было невозможно.
В какой-то момент Майеру показалось, что движение его команды походило на движение слепых нищих, изображённых на знаменитой картине Питера Брейгеля, и он горько усмехнулся.
Понимая невозможность подобных операций до тех пор, пока морозы не смягчатся, командир полка отправил зондеркоманду Майера занять оборону в окопах на наиболее опасном, по его мнению, направлении предполагаемого удара русских.

***
   
Русские предупредили о предстоящей атаке коротким артобстрелом.
Иваны бежали через реку молчаливой толпой. То, что иваны наступали бегом, было удивительно: в такой мороз можно задохнуться даже от быстрого шага.
Станковые МГ молотили нападающих, артиллерия и миномёты заградительным огнём крошили лёд, сбрасывая иванов в полыньи. Нападающие ложились в мокрую снежную кашу, расцвеченную красными пятнами, и рисковали навечно примёрзнуть ко льду. Комиссары криками поднимали оставшихся в живых. Разъярённые иваны катились волнами по красному волховскому льду сквозь плотный огонь пулемётов. Неподвижных тел на льду становилось всё больше.
Несмотря на убийственный огонь, русские, в конце концов, достигли западного берега… И наткнулись на непреодолимые препятствия в виде обледенелых склонов, которые заставлял в своё время намораживать Майер.
Это были лёгкие мишени для стрелков.
Несколько раз положение для обороняющихся становилось критическим. Русские гранатами разбивали ледяную поверхность и со страшными воплями упрямо лезли наверх.
Ранение, даже лёгкое, обрекало людей на гибель. Любое кровотечение отнимало у раненых силы, сорокоградусный мороз добивал их надёжнее пулемётов.
Майер внимательно контролировал ход боя на участке обороны своей команды.
У пулемёта, находившегося в центре атаки русских, кончались патроны. Майер послал ординарца в тыл за боеприпасами. Тащить две десятикилограммовые коробки с лентами в такой мороз для молодого Барта оказалось не по силам. Пальцы, державшие тяжёлый груз, обескровели и стали лёгкой добычей мороза. В какой-то момент тело Барта почувствовало облегчение: замёрзшие пальцы выронили ящики с лентами.
Барт снял поясной ремень, бесчувственными пальцами кое-как связал ящики за ручки. Поднырнув под ремень, повесил ящики на шею. Он совсем выбился из сил, упал. Опираясь на локти и колени, всё-таки дополз до позиции пулемётчиков…
Позже Майер интересовался судьбой Барта. Солдат обморозил кисти и колени. В госпитале ему ампутировали руки и ноги.

***
Полк отошёл на запасные позиции. Отряд Майера держал оборону у развалин деревни. Пользуясь внезапной оттепелью, под бункер оборудовали подвал разрушенного дома. Стены и крышу укрепили брёвнами, дверной проём завесили мокрой плащ-палаткой. На уровне земли устроили оконце, сквозь мутное стекло которого едва пробивался свет.
В бункере спёртый, густой воздух. Воняет потом, мочой, дерьмом, гниющими ногами, мокрым брезентом, шнапсом и блевотиной, выхлопными кишечными газами, бесполезным порошком от вшей и заплесневелым бельем. Солдаты привыкли — они сами воняют, как кладбищенские воры.
Под потолком клубится сизый дым от сигарет и от печки, сделанной из бочки. Поднимет голову сидящий за столом дежурный, встанет нехотя, подкинет в печку дровишек, вернётся назад, положит голову на край стола, закроет глаза и уснет. Железная бочка раскалится докрасна, станет жарко, на нарах не продохнёшь от крепкого духа, сизого дыма и вонючего пара, идущего от развешенных повсюду тухлых носков, портянок и сырой одежды. Сгорят дрова, остынет бочка и опять холодно.
   
В морозные дни в щелях между бревен бункеров белеет иней. В оттепель иней тает, по стенам ползут крупные капли воды, соединяются в многочисленные ручейки. В проходе под ногами хлюпает вода.
Но возвращается лютый мороз, пол превращается в ледяной каток.
Фотограф заступил в караул с прибывшим месяц назад в составе пополнения девятнадцатилетним Вилли.
Неделю назад Вилли по случаю дня рождения получил посылку от матери: шерстяные носки, носовые платки, рукавицы, пару домашних тапочек, перевязанных розовой ленточкой, насчёт которой было много зубоскальства.
Старик Франк тогда посоветовал:
— Напиши мамочке, пусть шлёт колбасу, а не тапочки, которые в окопах негодны даже на то, чтобы бить ими вшей.
Зато теперь ноги Вилли в двойных шерстяных носках и просторных ботинках не мёрзли.
Четыре дня задувала сильная метель, по маршруту Фотограф и Вилли брели сквозь заносы выше колен.
От запредельного мороза ртутный столбик, вероятно, упал так, что уместился в стеклянном шарике на донышке термометра. Мороз проникал сквозь одежду, кусал за пальцы ног и рук, ползал по рукам, бёдрам и спинам. Несение караула превратилось в пытку, независимо от того, сколько вещей на караульном надето. Фотограф надел две пары кальсон, две пары брюк, два свитера, солдатскую рабочую одежду, полевую форму и длинное меховое пальто под варварским названием Tulup, пошитое иванами специально для их непереносимых морозов. Естественно, реквизированное у местного населения для нужд вермахта. Под стальным шлемом голову от мороза и ветра спасал Kopfsch;tzer. Открытыми оставались только глаза и нос. Примерно так же был одет и Вилли. Но ледяной ветер проникал сквозь ткань, прикрывающую лицо, и тысячей игл вонзался в кожу. Не проходило и дня, чтобы кто-нибудь не отморозил нос.
Караульную службу несли по два часа, после чего два часа отогревались. Караул — это ужасно. Несение караула в таких условиях — пытка временем.
— Вольф, посмотри, сколько времени прошло, — словно ребёнок, выпрашивающий у матери конфету, попросил Вилли, едва они сделали пару кругов по своему маршруту. — Час или больше?
Фотограф с трудом отодвинул рукав варварской одежды, долго присматривался к циферблату, поворачивая его так и сяк.
— Почти полчаса прошло, — выдал он, наконец, результат.
— Как, полчаса? — поразился Вилли. — Мне показалось, не меньше часа. Послушай, может они у тебя не тикают?
— Тикают. Вон, секундная стрелка бежит, — огрызнулся Фотограф, отпуская рукав. — Из-за тебя чуть руку не отморозил.
— Может, темно — и тебе показалось, что стрелка бежит?
— Если на часы то и дело смотреть и сомневаться, правильно ли они ходят, часы на самом деле остановятся. Часы — как люди, любят, когда им доверяют. Ходи, давай. Будешь стоять, замёрзнешь. Пойдём вон в те развалины, спрячемся от ветра за стеной.
Но стоять в затишке оказалось хуже, чем бродить по глубокому снегу. У Фотографа начали замерзать ноги. Он притопывал, пытался подпрыгивать в тяжеленном тулупе, толкал плечом напарника, но ноги замерзали всё сильнее.
— Парень, я всё… — в конце концов зарыдал Фотограф. — Мои ноги отвалятся, если их не отогреть. Я побежал в бункер!
— Ты что! Разве можно уйти с поста без приказа? Это же трибунал!
— Лучше трибунал, чем остаться без ног. Никто не увидит, я быстро!
Фотограф неуклюже потрусил в бункер. Поскользнувшись на обледенелых ступенях и пересчитав пятой точкой их количество, грохнулся о дверь. Ввалился в бункер, оттеснив Франка, упал на спину рядом с печкой, сделанной из бочки, упёрся подошвами сапог в раскалённый металл.
Стрелок Хольц, любитель женщин, усталым голосом рассказывал смешные истории про шлюх, которые у него были или которых он выдумал. Никто не смеялся
Подошвы Фотографа задымились, запахло палёной кожей.
— Спалишь сапоги, запасных не получишь, — заметил старик Франк. — Снабжение у нас, сам знаешь, работает только в Берлине. Лучше сними сапоги и разотри ноги.
Фотограф снял сапоги, помассировал стопы, усиленно двигая пальцами, подсунул стопы ближе к раскалённому боку печки. От боли из-за восстанавливающегося кровоснабжения застонал, а потом и вовсе закричал.
— Одна моя... тоже так кричала, — со вздохом сожаления произнёс стрелок Хольц. — От удовольствия.
Через минуту боль стихла.
— Шёл бы ты на пост, — посоветовал старик Франк. — Твоё время ещё не вышло. Не дай бог, начальство застанет — загремишь в штрафную команду. А там погреться не сбежишь.
Фотограф тяжело вздохнул, обулся, пошёл к месту караула.
Вилли ёжился под порывами ветра, притопывал, бил ногой о ногу.
— Согрелся? Как думаешь, сколько ещё продлится эта война? — спросил, едва ворочая языком.
— В этом вопросе трудно раскопать зерно истины, — вздохнув, ответил Фотограф словами, услышанными от старика Франка. — Давай подойдем поближе к стене, там не так дует. Посидим немного, ноги устали. Эта одежда варваров весит сто килограммов.
Укрылись за стеной от ветра, присели. Фотограф смертельно устал, подтянул ноги под себя, присел на корточки, съёжился, расслабился. Tulup хоть и варварская одежда, но сидеть в нём не холодно. Усталость прижала Фотографа к стенке. Сон одолевал. Какая в нём сила — ни мороз, ни ветер его не отгоняет. Фотограф уронил голову на грудь, ненадолго отпустил себя в сон. Напрягшись, вскинул голову, открыл глаза, оглянулся испуганно. Но веки слипались, будто намазанные сахарными слезами, голова снова упала на грудь. Сон в карауле — сладчайшее наслаждение на свете.
…Проснулся как от толчка. Вилли дёргался и бормотал что-то во сне.
Фотограф с трудом задрал рукав, кое-как разглядел циферблат. Принялся толкать напарника:
— Вилли, ради бога, проснись! До конца смены осталось десять минут!
Вилли долго не мог прийти в себя.
— Я уснул, что ли? О, mein Gott, я мог не проснуться и замёрзнуть насмерть!
— Запросто. Таких случаев сколько угодно. Помнишь, неделю назад мы стояли в крупной деревне? Был такой же мороз, а, может, и хуже. Идём мы с Франком ночью мимо развалин. Ветер, вьюга… У такой же стены, за какой мы с тобой прятались, видим, вертикально стоит сундук без крышки. А в сундуке по стойке «смирно» — солдат. Не шевелится. Подошли — а он замёрзший. Как ледяная колода.
— Надо было отнести его в бункер, — заметил Вилли. — Отогреть у огня… Вдруг ожил бы?
— Замороженного ребенка огонь не отогреет, — вроде как пошутил Фотограф. Подумав, продолжил: — Дикая страна, дикий мороз, дикие нравы. Меня тогда отправили на железнодорожную станцию грузить какие-то ящики. Через станцию шёл состав с открытыми платформами, плотно набитыми пленными, стоявшими, тесно прижавшись друг к другу. Впереди каждой платформы были выложены стены из мешков, чтобы защищать пленных от ветра.
Фотограф умолк, повертел головой, вспоминая пережитую картину.
— Рельсы дрожали под тяжёлым составом, колёса стучали: тудух-тудух, тудух-тудух. Девять платформ, одиннадцать, пятнадцать. Мелькали истощённые лица, обнажённые головы, блестели в темноте глаза. Знаешь, что самое ужасное? — Фотограф растерянно посмотрел на товарища. — От ветра защищали пленных не мешки... Они мертвецами закрылись от леденящего ветра!
— Ужасный народ. Дикари! — возмутился Вилли.
— Да, замёрзшие, закостеневшие трупы в качестве забора, за которым прятались живые. Во всех вагонах. Я стоял, не в силах отвести глаз от отвратительного зрелища.
— Господи, какие дикари!
Заледеневшие ступни Фотографа совсем потеряли чувствительность. Караульные с трудом встали, попытались разогреться прыжками. Прыгать не получилось, потому что ноги плохо гнулись.
— Пошли в бункер, — решил Фотограф. — Наше время кончилось.
Бункер — восхитительное произведение военной архитектуры, расширенный взрывом крупнокалиберного фугаса окоп. По сути — длинная яма метра два в поперечнике, немного облагороженная солдатскими лопатами, накрытая досками, ветками, жестянкой от сбитого самолета, истерзанной плащ-накидкой и присыпанная землёй толщиной в четверть. Верх сливался с окружающей территорией, чтобы иван не обнаружил бункер и не закидал его минами.
В бункер вели обледенелые ступеньки, поскользнувшись на которых, все скатывались вниз и бились о дверь. Неплотная дверь изнутри завешена плащ-палаткой.
Нутро освещала карбидная лампа, шипящая, как примус, и воняющая, как загаженный сортир. На середине — подобие печки из железной бочки. Несмотря на то, что топили бочку днём и ночью, и стенки её раскалялись докрасна, в пахнущем погребом бункере и температура была, как в погребе — едва плюсовая. Но пришедшие с улицы солдаты ощущали себя, будто попали из Арктики в тропики.
В углу на ящике из-под патронов стоял полевой телефон. Пулемет, закутанный в брезент, лежал рядом с печкой, готовый к стрельбе по первому требованию.
Чтобы вытянуться на нарах, ноги засовывали в ниши, выкопанные в стене, или свешивали с коротких нар вниз.
Тихо потрескивали дрова, языки пламени отбрасывали дрожащие блики на стену.
На нарах, устланых соломой, кто-то храпел, укрывшись одеялом с головой. С храпом соперничало громкое урчание в животе и ещё более громкое «урчание» исходящих из кишечника газов, чему способствовала недоброкачественная пища.
На втором этаже нар было душно от дыма печки и человеческой вони, а на первом — холодно от холода, ползущего по полу.
Вольф и Бауэр сидели, сгорбившись и уперев локти в колени, обнимали ладонями кружки с остатками эрзац-кофе — будто пытались сохранить в кружках драгоценное тепло. Бауэр выбирал хлебные крошки из остатков кофе, в который он макал заледенелый хлеб. Профессор стоял у печки, наблюдал, как в котелке таял снег. Он был уверен, что горячий супчик из кусочков сухарей держится в желудке дольше, чем сухари, проглоченные сухими.
В России хочется молчать. Природа, огромные пространства дикой страны гипнотизируют и угнетают, человек уходит в себя, мысли бесцельно блуждают, непременно улетают к дому. Немцы становятся такими же угрюмыми и неразговорчивыми, как и русские.
Йозеф Лемм разглядывал фотографию своего ребенка, Шульц любовался фотографией невесты Урсулы. Теперь-то они понимали, насколько сильно привязаны к близким.
    
В голове у каждого солдата хранится образ любимой женщины, картины родного дома, который он покинул так давно, и куда страстно желали вернуться в один прекрасный день, который, похоже, наступит не скоро. Да и наступит ли?
— У солдата жизнь горбата: доля секунды — и пуля пробивает мундир, шкуру и вонзается в тело, — бормочет, размышляя вслух, Лемм. — И бренное тело болит и гниёт, пока душа не отлетит к Богу.
— Человечья душа запрятана глубоко, поэтому на фронте никто о ней не заботится, — с отцовской снисходительностью комментирует мысль Лемма старик Франк. — Заботятся о шкуре — она дороже. Мы крохотные песчинки в бурном потоке войны. Волны наступлений и отступлений, всплески атак бросают нас туда и сюда до тех пор, пока мы не затеряемся под грудами таких же бессильных песчинок.
— Мёртвых песчинок, — мрачно добавляет Лемм.
— Каждый из нас песчинка, но нас, солдат, немереное число, — продолжает старик Франк. — Война состоит из плоти солдат. Мы — материал для войны. Своими руками нагромождаем трупы на полях сражений и наполняем реки кровью. И позади нас пустыни, сотворённые нами — разрушенные города, разорённые села и деревни.
— Давайте лучше о бабах. — бурчит любитель женщин Хольц, почесываясь под мышкой и нарушая спокойствие тамошних вшей. — Война всем и без ваших мудрствований надоела.
Женская тема — номер один в окопах и блиндажах. Солдаты с удовольствием рассказывают о женщинах, с которыми получали удовольствие в борделях, о доступных медсёстрах и санитарках в госпиталях и телефонистках в тылу. О недосягаемых женщинах, пахнущих весенними цветами, которые одаривали солдат дружелюбной улыбкой и ничем больше. Ну, разве что мимолетным прикосновением, которое солдат запоминал надолго. Женщины-грёзы, о которых можно только мечтать...
Но тема номер один сегодня никого не трогала.
Прошло много времени от начала Восточной кампании. Месяцы. Почти полгода. Время в России, впрочем, как и всё остальное, странно отличается от времени в Германии: его нельзя измерить наручными, настенными или иными часами. В походах, в ожидании атаки русских время растягивается, как резина. И сжимается в скоротечный взрыв с началом тех же атак.
Пройдено много дорог. Но поражало, что, несмотря на огромность пройденных в мучениях километров, линия фронта перечеркнула лишь край пространства под названием Советский Союз, Россия. А всё русское пространство растянулось на половину земного шара. Пространство в России бесконечно.
— О-хо-хо… Где ты, мой дом… — простонал Ганс Шульц.
— Дом там, где ты счастлив. Разве не так? — спросил Йозеф Лемм.
— Нет на земле такого места, где ты можешь ощутить себя истинно счастливым, — голосом проповедника заявил старик Франк. — Из всех иллюзий самая иллюзорная — уверенность в том, что где то есть твой дом. Дом — это всего лишь место, где ты можешь гарантированно провести ночь.
— До войны мне всегда хотелось вырваться из родного дома, — усмехнулся стрелок Фромм. — И вот вырвался… Но меня тянет назад! А стоит вспомнить, как я вкалывал на заводе — и я уже не уверен, хочется ли мне туда.
Стрелок Карл Беер вытащил из нагрудного кармана письмо, написанное жене, начал читать вслух:
— Здравствуй моя дорогая Элен, вот снова пишу тебе письмо. Не знаю, дошли ли до тебя мои письма, которые я писал раньше. Уже несколько недель мы не получаем почты.
Очень хочу увидеть тебя. Я всё чаще вспоминаю твои теплые ладони, хочу чтобы они прикоснулись к моему лицу и хоть немного меня обогрели.
Я не буду в этом письме жаловаться на участь, которая выпала на мою долю, наверное, это излишне. Да и не описать того ужаса, который здесь творится. Летом мы входили в эту страну победителями, мечтая принести процветание в дикие земли. С упоением слушали фюрера о том, что большевики не люди, что они умеют только разрушать, а мы для тысячелетнего рейха на завоёванном Lebensraum построим новый мир — каждый доблестный немецкий солдат получит столько русской земли, сколько захочет.
— Фюрер обещал по сто гектар, — заметил стрелок Фромм.
— Русские день и ночь атакуют нас огромными массами, а мы пытаемся эти массы уничтожить. Иваны нападают как дикие собаки, вы представить не можете их ярость. Наша рота несёт потери.
Карл Беер вздохнул с надрывом, и продолжил:
— Войну против нас здесь ведёт General Frost (прим.: «генерал Мороз»). Мороз под тридцать и больше. Нас сильно мучает голод. Ты знаешь Элен, я не хочу эту землю. Не большевики, а мы всё здесь разрушили. Сидя в промёрзшем бункере, мы поняли, что война с русскими — это самая большая ошибка, которую только можно совершить!!!
— Это твоё мнение, — буркнул Красная Крыса. — А я и многие другие верят в фюрера!
Карл Беер не обратил внимания на фразу Крысы.
— Элен, ты помнишь как мы мечтали зажить на новом месте, разбить яблоневый сад, пить сидр… Мы считали себя самыми сильными, чтобы завоевать Lebensraum im Osten (прим.: жизненное пространство на востоке). Только мы оказались слабее русских, это им принадлежит их дикая земля, и никто их землю у них не заберёт, потому что никто, кроме русских, не сможет здесь жить. Похоже, я останусь на этой земле, и яблони вырастут на чернозёме, в который превратится моё тело. А русские придут к нам домой, и вам придётся отвечать за то, что мы здесь натворили…
    
Карл замолчал. В глазах у него блестели слёзы. Никто не пошутил над его письмом. Семья для всех — святое. Никто не имеет права посягнуть на святое. Не важно, какие сальные шуточки только что звучали по поводу женщин, любовь которых можно купить. Семейные фотографии и письма домой, жёны и невесты — это серьезно, их трогать грязными руками и пачкать грязными словами нельзя.
— Не вздумай отправить это письмо, — остерёг Профессор. — Гестапо расценит твои пораженческие настроения болезнью мозга и отправит на лечение в концлагерь.
— Когда в июне сорок первого нам объявили о начале блитцкрига, мы, восторженные и наивные, были убеждены, что Восточная кампания продлится не дольше, чем кампании по захвату Франции, Польши или Чехословакии, — пробормотал обер-ефрейтор Бауэр и усмехнулся. — Подзадержались мы на пути к Москве. И с каждым днём двигаемся всё медленнее… В опасном мире мы живём, парни! И есть у меня подозрение, что в азартной игре под названием «Blitzkrieg» мы не выиграем по сто гектаров русской земли…
— Война — жестокая игра сильных мира сего, а мы в ней разменные пешки, без которых игра невозможна, — задумчиво проговорил старик Франк. — Расходный материал для игроков. Войны затевают те, кому боевые действия угрожают меньше всего: правители, министры, политики, финансисты, генералы. Они в тиши кабинетов строят планы, а мы, реализуя их замыслы, гибнем под пулями и бомбами. Когда бойня закончится, генералы напишут мемуары, прославляя свои доблести и оправдывая гибель тех, кто «отдал жизнь за фатерланд». И тут же задумаются о новых военных планах.
— Мы обязаны довести войну до конца! — воскликнул Красная Крыса. — Мы принесём в тысячу раз больше жертв, чем уже принесли, но не отступим…
— Я люблю Германию, хоть и ненавижу кое-что немецко-обывательское, — отмахнулся от Крысы обер-ефрейтор Бауэр. — Но не намерен сносить удары по черепу деревянным молотком геббельсовской пропаганды. Хочешь быть героем? Будь им. Даст Бог, и тебе повезёт: ты будешь ранен, а не убит. За потерю ног или рук получишь штампованный кружок из железа, подтверждающий, что тебе посчастливилось пролить кровь за отечество. Тобой будет гордиться фатерланд. А мне на это насрать, можешь меня не агитировать. Я собственными глазами увидел здесь, что большинство из тех, кто радостно вопил о блицкриге и сломя голову бежал впереди всех в атаку, зарабатывая обещанные фюрером десять гектаров земли для обустройства немецкого гнёздышка на территории Советского Союза, получили бесплатные два квадратных метра от Сталина.
— Мне тебя агитировать — дороже плюнуть. У тебя свой ум есть: раскидывай, да уши востри куда полагается, — огрызнулся Красная Крыса.

= 11 =
    

Говоркова вызвали в штаб дивизии. Когда он прибыл в штаб, комдив полковник Старунин разговаривал с кем-то по телефону. Вдоль стен и у стола сидели штабники, командиры полков и батальонов.
— В воздухе господствует авиация противника и парализует действия войск. Дорожная сеть в плохом состоянии… — кричал комдив в телефонную трубку. — Подвоз фуража, продовольствия, горючего и боеприпасов не обеспечивает потребностей войск. Для успешного наступления требуется пополнить артиллерию, транспортные средства, горючее… В условиях бездорожья не обойтись без дорожно-строительных отрядов… Необходимо сено для конского состава... И обязательно прикрыть дивизию с воздуха.
Комиссар перехватил трубку у комдива, и, переходя на крик, продолжил доказывать, что в теперешних условиях наступать невозможно.
Присутствовавшие командиры сидели с недоумёнными и растерянными лицами.
Разговор по телефону длился более получаса. По очереди брали трубку то комдив, то комиссар.
Разговор закончил комдив:
— Хорошо, мы пойдём. Но за нашу гибель Родина спросит с вас!
Он швырнул трубку на аппарат и крикнул телефонисту:
— Обрежь телефонный провод, чтобы оттуда больше не звонили!
И, всплеснув руками, с мрачным возмущением добавил:
— Это же чистейший авантюризм!
Нервно походил по комнате, успокаиваясь, закурил. Молча указал начштабу на Говоркова.
Начштаба дивизии подозвал к столу Говоркова, ткнул пальцем в карту:
— Вы пойдёте передовым отрядом.
Похоже, то, о чём только что спорили командиры, было уже обсуждено и спланировано.
— Ваша задача: форсированно, но скрытно пройти в направлении населённого пункта Красная Горка, — начштаба указал движение пальцем на карте. — Населённый пункт, это домик лесника среди леса на болоте, и нет там никакого населения. Но немцы оборудовали в этом месте опорный пункт. Уничтожив его, повернёте в сторону железной дороги, возьмёте станцию и село Померанье в восьми километрах от Любани. Любань — важный транспортный узел немцев. Взяв Любань вы перережете шоссейную и железную дороги Чудово — Любань — Ленинград. Организовав круговую оборону, держитесь до подхода основных сил дивизии. Задача нашей дивизии и основных сил фронта, — объяснил он остальным командирам, — выйти в район города Любань, совместно с Ленинградским и правым флангом Северо-Западного фронтов окружить войска немецкой группы армий «Север» и уничтожить их.
— Грандиозная задача, — пряча скепсис, восхитился Говорков и уточнил: — Длина маршрута для моего отряда?
— От Чудова до Любани по железной дороге около сорока километров.
«Немного, — подумал Говорков. — За полтора-два дня дойдём».
— Но немцы на железной дороге устроили хорошо укреплённые опорные пункты. Придётся петлять по бездорожью, по глубокому снегу, по болотам.
«Много, — изменил мнение Говорков. — В пять дней можем не уложиться».
— Как насчёт боеприпасов?
— Два ящика ручных и десять штук противотанковых гранат. Батальоный миномёт и десяток мин дадим.
«Тащить миномёт тяжело, а пользы от него в марш-броске немного. Надо отказаться».
— К сожалению, патронами не можем помочь. А с продовольствием у нас и вовсе туго. Но продукты питания и боеприпасы командование обещает подбросить самолетами, когда дойдёте до пункта назначения.
«Обещать — не значит жениться, — грустно подумал Говорков. — Все жданки прождёшь, а голодным спать ляжешь».
   

***
Говорков медленно шёл от штаба, размышлял над очередным трудновыполнимым заданием. Ну что за война такая…
— Говорков! — услышал он девичий голосок. И этот голосок ему показался приятнее музыки серебряного колокольчика. Он торопливо обернулся.
— Катюша!
Молодые люди бросились навстречу, стиснули друг друга в объятиях, прижались щеками.
— Катюша…
— Говорков…
— Как я соску-у… — одновременно заговорили они и рассмеялись.
Щека скользила по щеке, притяжения губ было не преодолеть… Губы слились в непреодолимом поцелуе…
— Катюша…
— Коленька… Если бы ты знал, как я по тебе тосковала!
— Я тоже жутко соскучился… Моя Катюша…
— Твоя? — Катя отстранилась и серьёзно посмотрела в глаза Говоркову.
— Моя; Катюш, — обречённо признался Говорков.
— Ты хочешь сказать…
— Да, Катюш, — вздохнул Говорков и улыбнулся: — Ты взяла меня в плен при полном моём несопротивлении.
— Ты мне свои разведштучки не рассказывай, — отстранилась Катя и стукнула кулачком Говоркову в грудь. — Ты мне как нормальный парень нормальной девушке скажи.
— Люблю я тебя, Катюш… — заботливо проговорил Говорков.
Катя ткнулась холодным носиком куда-то под ухо Говоркову.
— Я тоже тебя люблю, Коленька. Как увидела тогда… С генералом… Так и полюбила. Только сначала не знала, что люблю. А сейчас знаю. Сильно-сильно люблю. Даже замуж за тебя согласна…
— И мне, кроме тебя, никого и не надо.
— А давай поженимся! — восторженно предложила Катя.
— Война, Катюш, — как взрослый ребёнка, остановил Говорков Катю от эмоционального поступка.
— А я согласна… так… Я тебе доверяю. И согласна быть твоей женой в тайне от всех.
    
Катя прижалась лицом к Говоркову.
— Видишь, сосна стоит? Обойдем вокруг нее три раза — вот и поженились. Так в стародавние времена делали. А твой дядька-старшина благословит нас. Если бы не война, куда угодно за тобой пошла бы, только позови. Но если хочешь, с этой минуты я твоя жена. И вокруг сосны ходить не надо.
— Правда? — восхищенно глядя на девушку, спросил Говорков.
Он схватил Катю, притянул к себе и принялся целовать в глаза, щеки, губы.
Шапка-ушанка свалилась с головы Кати, она со смехом отворачивалась, и тут же сама целовала Говоркова. Вокруг шли люди, улыбались, кто-то засвистел озорно, посыпались шутки, и соленые...
— Если хочешь… — заглянула в глаза Говоркову Катя. — Я бы нашла у нас в санбате уголок ненадолго… Для мужа…
— Некогда, Катюш… — со вздохом, серьёзно произнёс Говорков.
Поняв комичность фразы, оба рассмеялись.
— Правда, Катюш… Только что получил приказ от командира дивизии…
— Даже полчасика нету?
— Катюш… — Говорков привлёк девушку к себе. — Я хочу, чтобы наша первая встреча… в качестве мужа и жены… была неторопливым праздником… Ты же не хочешь, чтобы я уподобился…
— Нет! — Катя прикрыла рот Говоркова ладошкой. — Я буду терпеливо ждать…

***
В ночь на двадцать первое февраля советские подразделения по болотистой местности пересекли прерывистую линию фронта и оказались в тылу немцев.
Особый отряд Говоркова вышел на маршрут с боезапасом по пять патронов на винтовку и по одному диску на автомат. Тыловики поскребли по сусекам и дали «на дорожку» по несколько сухарей на бойца.
Особый отряд Говоркова налегке должен был обогнать отягощённую артиллерией и обозами дивизию и двигаться авангардом по намеченному маршруту.
Отряд уверенно шёл по следам дивизии, вышедшей несколькими часами раньше. Идти по протоптанной дороге было довольно легко. Отряд то и дело обгонял отставшие подразделения.
Дорога извивалась по твердой земле, обходила болота по краю холмистого поля, постепенно забиралась к деревне, стоящей на господствующей высоте. Даже зимой огромные пространства болот, покрытые мхами и снегом, не замерзали.
Эти леса долгое время никем не были заняты, если не считать скрывающихся в них местных дезертиров. Немецкая пехота избегала гниющих завалов леса над болотными хлябями. Бездорожье немцы считали непроходимой территорией. В отличие от русских, которые непроходимую местность рассматривали всего лишь как территорию без дорог.
   
Твёрдая для перемещения земля лежала далеко в стороне. Времени обходить топи не было, поэтому дивизия шла напрямую, по лесной дороге, где почву над топями держали корни деревьев. В воздухе искрились снежинки, под ногами на тропе поскрипывал снег. А шагнёт в сторону человек — и заколышется под ним непрочная упругая подстилка из замёрзшей травы. Не дай бог провалиться — исчезнут в болотной жиже, укрытой снегом не то, что люди — повозки и сани с грузом и лошадьми. И нет тем болотам конца.
Зимняя трясина, покрытая толстым слоем мхов, коварна. По ней могут пройти десяток повозок с грузом, но в какой-то момент вдруг хлынет неизвестно откуда вонючая пузырящаяся жижа — и участок дороги, по которому шли люди, уйдёт вниз. Хорошо, если кто провалится до колен. Хуже, если по пояс и глубже. Им кинут верёвки, подадут жерди. Если есть во что, переоденут.
Гаубица весом в две с лишним тонны провалилась в грязь по самые оси. Выбившиеся из сил лошади, запряжённые цугом, стояли, понуро опустив морды. Запалённо вздымались и опускались бока животных. Одна лошадь лежала, мешая двигаться упряжке.
Молодой ездовой нахлёстывал упавшую лошадь. Лошадь вздрагивала от каждого удара, прижимала уши, испуганно косила карим глазом на бьющего её человека, но не делала попыток встать.
Пожилой боец, шедший мимо со взводом, схватил ездового за руку:
— Ты чего экзекуцию устроил?!
— А чего она, сука, не встаёт?..
— Никогда не бей упавшую лошадь. Лошадь всегда встанет, если сможет. А, коли не встаёт, значит, силам предел у неё наступил.
Боец подошёл к лежащей лошади, обнял её за голову, погладил, похлопал по шее, что-то тихо прогудел на ухо. Лошадь перестала дрожать, попыталась привстать на одно колено. Боец упёрся плечом в основание шеи животного, помог повернуться на живот. Пошарил в кармане, вытащил сухарь, поднёс ко рту лошади. Лошадь взяла сухарь мягкими губами, похрустела угощением, благодарно ткнулась доброму человеку мордой в шею, негромко фыркнула.
— Ну, вставай, милая, потихоньку. Тянуть не сможешь, так хоть рядом пойдёшь, — попросил боец и тихонько подёргал за уздечку.
Лошадь с трудом встала на оба колена, поднялась на задние ноги и замерла.
— Ну-ка, помогай, братки! — крикнул боец.
Артиллеристы из расчёта и ездовой подскочили к лошади, ухватили её под передние ноги.
— Раз-два… Взяли!
Лошадь то ли заржала, то ли застонала… Суматошно забила передними ногами… Люди помогли… Встала!
— Ну, вот… Ну, молодец… — боец гладил по шее прядающую ушами, испуганно косящую глазами лошадь.
Артиллеристы радостно смотрели на вставшую лошадь и на пожилого бойца, помогшего поднять её.
— Не бей лошадь! — строго предупредил боец молодого ездового.
— Совсем, что-ли? — спросил ездовой.
— Ну… Хлопнуть тихонько можно, чтобы быстрее шла. А бить не надо. Если подружишься с ней, она тебя без битья поймёт и слушаться будет.
Артиллеристы надели лямки и вместе с лошадьми потянули орудие из ямы.
   
Колонна шла безостановочно: стоять на одном месте опасно. Под тяжёлым грузом дорога проседала, колеи наливались грязной водой.
Бойцы устали, шинели пропитались вонючей жижей, покрылись коркой льда, отяжелели. Деревянно стучали промокшие и обледенелые валенки, ватные брюки на коленках хрустели льдом. Спасти от обморожения бойцов могло только беспрестанное движение. Нет возможности после каждой переправы останавливаться и сушиться у костров.
Метров сто отряд Говоркова шёл по настилу из срубленных деревьев, проложенному над трясиной, по которому чуть раньше прошли танки.
Налетели немецкие штурмовики. Люди и лошади гибли от пулемётных очередей. Бомбы вреда почти не причиняли: падая в болото, рвались в глубине, плевались грязью.
Погибших «схоронили» под снегом, потому что на сухих местах земля замёрзла до железной твёрдости, а в болотной грязи топить погибших душа не позволяла.
За день прошли не больше пяти километров. Столько по хорошей дороге пехота проходит за час.
К вечеру вышли в сосновый лес, на твёрдую почву, встали на ночлег. Небо затянули низкие облака. В неподвижном воздухе тихо кружились снежинки.
Бойцов нужно было срочно греть и сушить. По причине исключительных обстоятельств и нелётной погоды разрешили развести костры. Завизжали пилы, застучали топоры, на землю одно за другим падали деревья. Стволы разрезали на короткие бревна, в дело пошли и сучья. Лес наполнился запахом смолистой древесины и тёплым, живым дымом.
Костры разгорелись, беспорядочный стук топоров умолк, суета прекратилась, бойцы сушили портянки, ватные штаны и шинели, вертели над кострами валенки, грели голые пятки, держали застылые руки над огнём, шевелили онемевшими пальцами. Задремав от тепла, клонились вперед, тыкались руками в костёр. От этого руки у многих были чёрные, обожжённые.
Подсушив обувку, грели бока, подвалившись к огню. Как приятно лежать вблизи костра! От бойцов, как от бака с грязным бельем, шёл тухлый пар. От близкого огня жар доходил до костей, весёлый огонь грел промокшие в болоте и озябшие на ветру души.
   
Костры обходил старшина, железной меркой плескал каждому в кружку положенные сто грамм водки, давал сухарь из мешка.
Не всем повезло отдохнуть благополучно. Подвинет боец ноги ближе к огню, приятно ему, что ноги в тепле. А валенки тлеют. Наступит момент, когда тлеющий огонь через портянку дойдёт до голой пятки и резанет тело как ножом. Вскочит боец, сунет ногу в снег, и ещё больше обожжётся паром. Тут одно спасение — сбросить валенок.
За ночь снега навалило столько, что на спинах лошадей, укрытых попонами и старыми фуфайками, на плащ-палатках, которыми укрылись спящие бойцы, образовались сугробы. Под снегом тепло и тихо. Под снежными буграми и кочками невозможно было определить, что здесь остановилось воинское подразделение.
Закопчённое, с прожжёнными дырами, воняющее болотом войско отдохнуло, ожило телами и душами, повеселело.
После утренней кормежки отряд подлатался, построился, медленно вышел на лесную дорогу.

***
Особый отряд Говоркова зашёл в обезлюдевшее село на середине пути до Красной Горки. Все дома, построенные из дерева, сожжены, в центре села полуразрушенная церковь: купол превращён пулями в перечницу, крыша трапезной провалена внутрь, окна выбиты, стены насквозь прошиты снарядами. Отдохнуть, укрывшись от ветра решили в развалинах каменной церкви. Некоторые бойцы, взойдя на паперть, сняли шапки и каски, перекрестились и поклонились. Глядя на них, сняли головные уборы и остальные, вошли, огляделись. Лики святых, изображённые на стенах, расстреляны. На полу там и сям пепелища от костров и обгорелые куски утвари в них, примятые и уже запорошённые снегом кучи соломы, пустые консервные банки, кучи конского навоза, углы загажены людским дерьмом и подтирками.
— У них на бляхах ремней написано «С нами бог», — усмехнулся Говорков. — Спасались в церкви от ветра, спали, ели и тут же гадили. Гадили там, где бог.
— Цивилизованная нация, — проговорил пожилой боец. — Работал я с ихними специалистами на заводе. Мастаки талдычить про тысячелетнюю немецкую культуру, про культурное обновление мира, что вся человеческая культура основана на немецкой культуре. У них, культурных, не принято ходить до ветру на улицу, сортиры у них в тепле. Вот и превратили божий храм в отхожее место. Вон, расстреливали иконы, глаза образам повыбивали. Такое, вот, немецкое обновление культуры. Про гуманизм немцы тоже любили говорить. Немецкий гуманизм — самый великий в мире, немецкая армия — самая гуманная, и все, что она делает, — это только ради немецкого гуманизма, самого благородного из всех возможных гуманизмов. Хлебнули мы их бандитского гуманизма…

***
   
Выслав вперёд разведчиков, Говорков приказал отряду устроить привал до подхода основных сил, чтобы обговорить с командиром полка дальнейшие действия.
Ближе к вечеру подошли передовые силы полка. Чуть позже вернулись разведчики. Выслушав доклад командира группы, Говорков отправился в штаб с докладом. Слушали Говоркова командир полка, начштаба и комиссар.
— Примерно за пятнадцать километров до Померанья разведгруппа вышла на небольшую станцию. На путях стоит состав с продовольствием. В пакгаузе (прим.: складское помещение при станции) оборудованы склады. Разведчики видели, как подъезжал грузовик, грузил продукты, оружие и боеприпасы, — доложил Говорков.
— Далеко от нас? — спросил начштаба.
— Километров шесть-семь.
Начштаба посмотрел на карту, пожал плечами:
— Похоже, немцы организовали склад недавно. Какая охрана?
— Крупных подразделений не видно. Только часовые в тулупах
— Часовой в мороз — это труп, завёрнутый в тулуп, — бодро пошутил комиссар. — Ну что… Подходим вплотную к станции и энергичным броском берём склады. Пополняем запасы продуктов, вооружения и боеприпасов.
Комиссар вопросительно посмотрел на командира полка.
— Думаю, задача несложная, — проговорил Говорков, полагая, что особый отряд, как всегда, пойдёт на острие атаки.
— Поэтому задачу выполнит пехота, — перебил его комполка.
Утром рота пехоты выступила в сторону склада. Едва колонна вышла из леса, как над ней закружила «рама» — немецкий самолёт-разведчик, патрулировавший лес. А через несколько минут по колонне ударила артиллерия. В результате обстрела рота потеряла убитыми и ранеными полсотни бойцов.
Несмотря на потери, развернулись цепью, пошли к складу. Когда подошли метров на двести, радуясь, что не видно окопов и пулемётных гнёзд, из окон крайних домов открыли огонь немецкие пулемёты. «Бензопилы Гитлера» выкашивали наступающих, как траву.
Командир роты приказал отходить. Из-под огня сумели выйти меньше тридцати человек.
— Командир, раненых с поля боя как выносить? — спросил командир второго взвода.
— Сейчас мы их вынести не сможем — пулемёты всех покосят. А ждать ночи бессмысленно… При таком морозе даже легкораненые без движения замёрзнут.
— Получается… бросаем раненых?
— Не имеем возможности спасти, — огрызнулся командир роты и отвернулся.

***
Передовой полк дивизии занял позицию в километре от станции.
Поняв, что движения вперёд пока не будет, Говорков и своему отряду устроил привал на краю леса перед полем, где полегла пехотная рота.
Связисты полка протянули в отряд телефонную линию.
Говоркова позвали к телефону.
— Начштаба, — сообщил телефонист.
— Чем занимаешься? — недовольно спросил начштаба.
— Личный состав отдыхает. Вымотались люди. Кормёжки никакой…
— Хватит жаловаться. У всех одинаковое положение. А воевать надо. Ты почему не согласовал свой… «отдых» со штабом?
Начштаба выделил саркастической интонацией недовольство отдыхом разведчиков.
— Виноват! Промашка вышла! — дураковато повинился Говорков. — Но если не дать бойцам отдохнуть, совсем пристанут…
— Тебе передали приказ? — перебил Говоркова и сменил тему начштаба.
— Какой приказ?
— Приказ перерезать железную дорогу! Рота Степанова пойдёт брать станцию, а ты прикроешь его по железной дороге. Выполняй.
— Есть.
   
Вероятно, трубка легла неплотно и аппарат не отключился. Говорков из дальнего далёка слышал, как начштаба приглушённо жаловался кому-то: «Беда с этим разведчиком. На всё у него отговорки!».
«Чего он устроил?» — спросил едва слышный голос.
«Отдых своим он устроил».
«Какой отдых? Мы-то не отдыхаем! Командование требует продвижения, а эти… отдыха, видите-ли, хотят! Гони их вперёд!».
Говорков недовольно вздохнул, хмыкнул, отдал трубку телефонисту.
На протоптанной со стороны расположения полка широкой тропе показалась длинная вереница красноармейцев.
К Говоркову подошёл лейтенант Степанов.
— Здорово, старлей! Жив пока?
— Здорово. Мучаюсь, но живу назло фашистам.
— Побалуемся твоим табачком? — бодро предложил Степанов.
— Побалуемся, коль своего жалко.
— Дык, чужой завсегда вкуснее.
Говорков достал кисет.
— Ваши убитые на поле лежат? — спросил Степанов.
— Третья рота полегла.
— А кто хоронить будет?
— Комбат сказал, что мы не похоронная команда. Наше дело вперёд идти. Ну что, пошли станцию брать?
— Пошли. Как поётся в песне: «Партия прикажет — мы ответим: «Есть!».
— Не слышал такой песни.
— Я тоже. Но её обязательно сочинят. Думаю, надо с севера зайти, под прикрытием железнодорожной насыпи.
   
Степанов отдал команду своим бойцам обойти станцию справа. Говорков со своим отрядом отправился следом.
У железнодорожного полотна рота Степанова дожидалась отряда Говоркова.
— Время к обеду, а мороз крепчает! — пожаловался Степанов. — Аж дух перехватывает!
Пар от дыхания опустился инеем на бровях, на усах, на клапанах шапок-ушанок бойцов.
Около Говоркова и Степанова стояли командиры взводов обоих подразделений.
— Ну что, отцы-командиры, устроим совет в Филях? — пошутил Говорков.
— Что за совет? — переступая с ноги на ногу и ёжась от мороза, спросил командир пехотного взвода.
— Кутузов в Филях устроил последний совет перед бородинским сражением, — пояснил Говорков.
— Пути свободные, состав с продовольствием ушёл, — доложил Степанов. — У пакгауза свежих следов нет, часовых нет.
— Да, тихо что-то. Немцев не видно, — осмотрел станцию в бинокль Говорков. — Может, сбежали фрицы? Ну, давай, ты вперёд, я следом.
Под прикрытием железнодорожной насыпи подошли почти к бревенчатым домикам и одноэтажному неказистому зданию станции.
— Дома обжитые, — заметил Говорков.
У крыльца дома валялись нарубленные дрова, крыльцо и окружающая территория расчищены от снега.
Степанов махнул рукой, посылая двух пехотинцев вперёд.
Пехотинцы перебрались через насыпь и по открытому пространству пошли к домам. Сухо щёлкнули и отдались эхом два винтовочных выстрела. Бойцы упали.
— Ч-щ-щёрт! — прошипел сквозь зубы Степанов. — Откуда они стреляют, сволочи?!
Прозвучали ещё два выстрела. Тела бойцов дёрнулись и замерли.
Говорков, чуть приподнявшись над рельсом, в бинокль пытался рассмотреть, откуда бьют немцы.
Пули зазвенели о рельсы. Вскрикнул боец, неосторожно приподнявшийся над насыпью.
Прячась за насыпью, Говорков, Титов и пятеро бойцов по глубокому снегу направились в обход станции.
Раздвинув заиндевелые ветки густого куста, Говорков увидел здание станции. На заднем дворе, за сарайчиком с плоской крышей, дымила полевая кухня. На крыше сарайчика, задом к Говоркову, раскинув ноги, лежали завёрнутые в тулупы немцы с винтовками. Немцы спокойно, как на стрельбище, целились, неторопливо стреляли в лежащих за насыпью красноармейцев, деловито перезаряжали винтовки. Увлечённые стрельбой, они не обращали внимания на тылы.
Говорков жестом скомандовал движение вперёд.
Когда до домов оставалось метров пятьдесят, один из бойцов не выдержал и выстрелил. Тут же открыли беспорядочную стрельбу остальные. Немцы завопили «аларм» (прим.: «тревога»), побросали тулупы, спрыгнули и куда-то исчезли.
Никто не следил, куда скрылись немцы. Все с вожделением смотрели на дымящуюся кухню. Несколько дней не евшие горячего, бойцы чуяли запах чего-то очень вкусного.
К станции с криками «Ура!» торопились бойцы, скрывавшиеся за насыпью.
— Проверьте здание станции, — распорядился Говорков.
Через некоторое время прибежал Титов, радостно сообщил:
— Макароны с мясом, вишнёвый компот и два ящика вишнёвого вина!
Судя по блестящим глазам, качество немецкого вина он уже опробовал.
— Что ты мне про жрачку-выпивку. С немцами что?
— Да нету немчуры! Разбежались все.
— Вишнёвки по бутылке на двоих и ни капли больше, — приказал Говорков. — Первыми накормить часовых, выставить посты и срочно организовать круговую оборону!
Вечером Говоркова вызвали в штаб полка.
— По лесной дороге проведёшь отряд до этой деревни, — начштаба показал маршрут движения на карте. Есть данные, что немцы отошли сюда. Выход с рассветом.
   

***
Восточный край неба окрасился в багряный цвет, но в лесу было ещё темно.
Бойцы, подоткнув полы шинелей  под ремни, извилистой змейкой шли по глубокому снегу. Впереди отряда младший лейтенант Семёнов, за ним три бойца, Говорков с ординарцем чуть сзади.
Через пару часов отряд вышел на просеку с укрытой толстым слоем снега дорогой. Видать, по дороге не ездили с начала зимы.
Говорков раскрыл планшет, сверился с картой, проверил по компасу направление движения.
— Здесь нам по дороге направо.
— Что по дороге, что без дороги, всё одно — снег выше колен, — недовольно заметил боец.
— По дороге под снегом бурелома нет, — возразил Семёнов, шедший впереди. — Легче идти.
Семёнов отошёл в сторону и подождал, пока Титов с тремя бойцами вышел вперёд. Смена ведущего.
Медленно вскидывая вверх коленки и пошатываясь, бойцы месили снежную крупу. Внезапно впереди показался просвет, лес кончился, далеко за снежным бугром вырисовались крыши деревни.
Лесная, засыпанная снегом дорога примкнула к расчищенной и наезженной, со следами сапог и саней, колес и копыт.
Отряд медленно выбирался из леса. Деревня всё ближе, уже видны дома целиком и вся улица. Ни встречных выстрелов, ни криков, ни людских голосов.
Голова отряда поравнялась с крайними домами, а хвост был ещё за поворотом дороги.
Приземистые избы тонули в глубоком снегу. Утреннее солнце светило вовсю, морозный воздух недвижен, как прозрачный лёд. В нескольких избах топились печи. Дым из труб поднимался в небо вертикальными неподвижными столбами, расширяющимися вверху.
У домов ни души.
Обычно по занятым немцами деревням ходили парные патрули, на въездах стояли пулемёты. А тут безлюдье и сонный покой.
Говорков подошёл к крайней избе. До крыльца оставалось несколько шагов... Дверь скрипнула и открылась. На порог выскочил толстый немец с заспанным лицом в шинели и каске. Круглое лицо под каской повязано тёплым платком. Немец сощурился от яркого света, а потом и вовсе зажмурился. Широко расставил ноги, сжал кулаки, с удовольствием потянулся, не открывая глаз. Неподвижно постояв несколько секунд, улыбнулся, тряхнул головой, широко зевнул в голос, прикрыв рот ладонью. Став на край крыльца, распахнул впереди шинель и принялся расстёгивать ширинку. Приоткрыл один глаз. Улыбка сползла с его лица, тело дернулись судорогой. В десяти шагах стояли красноармейцы, с любопытством наблюдали за ним.
Лицо немца исказилось гримасой, он завопил. Подскочил, лягнув сразу двумя ногами под ягодицы, стремительно повернулся на сто восемьдесят градусов и исчез в избе.
      
— Ala-а-аrm! Ala-а-аrm! — вопил немец в доме.
Говорков жестом приказал бойцам рассредоточиться.
Вдоль деревни захлопали выстрелы. Немцы выскакивали из домов полуодетыми, стреляли куда ни попадя. Красноармейцы выжидали, спрятавшись за стены зданий, стреляли прицельно, экономили патроны.
Немцы сгруппировались в противоположном конце деревни за крайним домом.
— Может, сдадутся? — поразмыслил Семёнов. — Куда им бежать, полураздетым? Перемёрзнут, к чёрту.
— Жалко фашистов? — серьёзно пошутил Говорков. — Они тебя не пожалеют — убереги, господи — и босого вешать по снегу поведут.
Немцы выскочили из-за дома неожиданно. Кто в шинелях нараспашку, кто в исподних рубахах, некоторые без оружия… Один бежал босиком, держа в руках сапоги. Высоко задирая ноги, по глубокому снегу бросились к сараю на опушке леса.
— Огонь, — негромко скомандовал Говорков.
Красноармейцы открыли огонь. Четыре немца упали.
Толстый немец, который выходил на крыльцо, высоко взмахивая руками, словно намереваясь взлететь, быстро и высоко задирая коленки, по-овечьи перебирал коротенькими ножками. Пар вырывался у него изо рта.
Красноармейцы заорали, заулюлюкали. Кто-то засвистел, как голубятник, засунув грязные пальцы в рот.
Не добежав до сарая, толстяк окончательно застрял в снегу и упал, не имея сил подняться. Шевеля руками-лапками, как жирная вошь и не отрывая толстого пуза от снега, неожиданно быстро уполз за сарай.
— Утёк, жирный боров! — восхитился кто-то из солдат.
Под прикрытием сарая немцы убежали в лес.
Красноармейцы подошли к крайней избе, за которой только что прятались немцы.
— Товарищ лейтенант, тут лежит один.
Говорков зашёл за избу.
Оперевшись спиной о стену, на снегу сидел немец. Снег под ним пропитался кровью. Немец держался за бок и тяжело дышал. Мельком глянул на обступивших его красноармейцев, поморщился, качнул головой, словно отказываясь от чего-то.
У стены, где лежал раненый, в снегу торчал миномёт. Рядом валялся зарядный ящик и несколько винтовок.
— Соберите оружие, — скомандовал Говорков и склонился над немцем. Из отверстия в правом подреберье струилась тёмная кровь. — Не жилец. В печёнке дыра. Не трогайте его.
   

***
Ночь студёная, с роящимися в небе звездами. Мороз — аж воздух потрескивает.
Стоят два бойца на посту, шмыгают носами, утирают грубыми рукавами холодную жидкость, бегущую на губу, топчут замёрзшими валенками хрустящий снег. Мёрзлая картошка в заплечных мешках стучит, как камни. Ничего, что мёрзлая — в котелке будет варёная. Не важен вкус, важно наличие. Приседают, колотят себя по бокам руками, толкают друг друга, ёжатся от холода, прячутся за угол. Ледяной ветер бросает снежную крошку в глаза. Ни смотреть, ни дышать, ни думать. А ротный требует — «смотри в оба!». Ротный через каждый час посты меняет, тут главное, не прозевать, крикнуть вовремя: «Кто идёт?». Ротный службу оценит. Велит заменить и отправит в избу.
Если присесть на корточки и закрыть глаза, становится не так зябко. Спине теплее, можно и вздремнуть. Бывалый солдат и в дрёме всё слышит. Но можно заснуть. А спать нельзя. Был случай, насмерть заснули. Легко отмаялись, в сладком сне. Так что, лучше не подгибать колени, ходить, мучиться. На ходу не заснёшь. Топай боец! Греми котелком и мёрзлой картошкой. Русский солдат к морозу с пелёнок привычен!
Едва шевеля замёрзшими губами, перебрасываются бойцы словами:
— Ротный у нас ничего, только дёрганый.
— От ответственности.
— В возрасте, а званиями не вышел.
— Сам ты в возрасте! Ему двадцать три всего. Он с первых дней на передовой. Окопная жизнь, брат, не молодости прибавляет — годов на лице. А хлопец он неплохой, ежели не сказать, что даже хороший. И не дурак.
— Молод, да, видать, стары книги читал.
Старший лейтенант Говорков прошёл вдоль деревни, подбодрил замёрзших часовых, пообещал скорую смену. Когда ждёшь в надежде, сон не так одолевает.

***
    
К обеду в деревню прибыл капитан, представитель штаба. Верхом, в сопровождении двух конников.
— Выводи отряд на дорогу. Перед лесом свернёшь налево, через километр стоят два домика, там получишь приказ.
Зимой день короток. Собрались, построились, вышли, а уж солнце на закате за багровые тучки спряталось, опасаясь ветреной ночи. Погода испортилась. Встречный ветер хлестал по лицу снежной крупой, позёмка заметала след, едва ногу поднимешь.
Бойцы горбились, клонились к земле, прятались друг за друга. Полы шинелей мотались в воздухе крыльями всполошённой птицы.
Наконец, у дороги из снежной мглы проявились два домика.
Говорков велел солдатам лечь вдоль дороги в канаву, чтобы спрятаться от вьюги. Смахнул с шапки и с плеч снег, обстучал валенки о порог и через низкую дверь вошёл в избу.
Комбат за столом над едва освещаемой двумя свечками картой что-то обсуждал с командиром, знаки различия которого скрывала овечья безрукавка. Этого командира небольшого роста с узким лицом и блёклыми глазами Говорков видел в штабе полка.
Увидев Говоркова, комбат недовольно махнул рукой: подожди, мол, на улице.
В избе было жарко и сильно накурено. Не поняв жеста комбата, расслабившийся от тепла Говорков шагнул в тёмный угол и сел на лавку у стены, за висящий на гвозде полушубок. Сладкая истома моментально разлилась по рукам и ногам, дрёма смежила глаза.
— Задача дивизии… — бубнили голоса. — Полк выдвигается… Отряд… Противник здесь и здесь…
Через некоторое время комбат вызвал связного:
— Говоркова ко мне! Да побыстрее!
Связной обежал окрестности, поспрашивал у лежащих вокруг дома бойцов… Говоркова не было.
— Ищите! — взбеленился комбат. — Вдвоём ищите, втроём! Как это, командир отряда пропал… Где его бойцы?
— Здесь, товарищ комбат, у дома. А командира нету.
Прошло полчаса суматошных поисков.
Старший лейтенант Говорков сидел в тёмном углу за спиной у комбата и отсыпался в тепле за многие дни, проведённые на морозе. Наконец, он почувствовал, что кто-то трясёт его за плечо. С трудом открыв глаза и не понимая обстановки, он смотрел на человека, стоящего перед ним. Это был комбат.
— Мы его целый час ищем, а он в тепле отсыпается! Пошли к столу, обстановку покажу.
Говорков зевнул, потряс головой, чтобы согнать сон, сел за стол.
Комбат ткнул пальцем в карту:
— На рассвете ты должен взять деревню Питерка.
Кто и что в Питерке, Говорков спрашивать не стал. Коли комбат не сказал, значит, сам не знает.
Говорков вышел на крыльцо, с удовольствием вдохнул чистый морозный воздух. Как штабные в своей духотище живут? Оглядел присыпанное белым снегом безмятежно спящее войско. Привычным движением поправил поясной ремень, достал из-за пазухи меховые рукавицы  и сошёл с крыльца.
— Подъём… Подъём… — негромко командовал он и будил спящих солдат лёгкими пинками под зад и в бока.
Мало-помалу бойцы выстроились в шеренгу. Пересчитались, откопали из сугробов и разбудили «недостачу». Отряд неторопливо дошёл до развилки дорог, свернул на переметённую большими сугробами дорогу.
Перед утром отряд вышёл к деревне. Оставив бойцов в лесу, Говорков с командирами взводов и отделением солдат отправился на опушку леса осмотреть местность. От опушки до деревни оставалось с полкилометра.
Деревенские избы, как и везде, по окна тонули в сугробах. А сараи снегом занесены по самые крыши — хоть на санках с них катайся. Не видно ни огней, ни дыма, ни какого-либо движения.
— На опушке поставишь дозорных, — приказал Титову Говорков. — Понаблюдаете за деревней. Мы с Семёновым вчера брали деревню, теперь твоя очередь.
Говорков вернулся к отряду, приказал отойти метров на пятьдесят в лес, разрешил отдыхать.
— Лопатами и топорами не стучать, костров не разводить, курить только в кулак, чтобы фрицы не обнаружили. Сами знаете, мин они не жалеют.
Бойцы набросали в снег лапника и завалились спать.
Пока Говорков обходил бойцов и проверял часовых, ординарец сделал для командира подстилку из хвои, накрыл плащ-палаткой. Легли с ординарцем спина к спине, укрылись другой плащ-палаткой и моментально уснули.
   
Проснулся Говорков утром от звяканья котелков. Бойца не разбудят близкие взрывы, стрельба, но даже от тихого звяканья котелка любой проснётся.
Старшина Хватов, растопырив ноги, стоял над термосом. Вынув из-за уха карандаш, ставил в списке на листке бумаги крестик, привычным движением плескал черпаком хлёбово в солдатский котелок, хрипел замёрзшим горлом:
— Отходи! Следующий!
Повозочный отсчитывал мёрзлые буханки хлеба, раскладывал на снег.
Служба у Хватова тоже не сахарная: вдвоём с повозочным мотаться из тыла на передовую, искать свою роту. И замёрзнешь, и охрипнешь, и к немцам ненароком попасть можешь.
Судя по тому, что горячее хлёбово в термосе превратилась в чуть тёплое пойло, он на своей кобылёнке проделал неблизкий путь.
Корнеев, получив в ледяной котелок порцию хлёбова, долго ковырялся, вытаскивая из-за голенища валенка ложку. Когда, наконец, достал, жижа в котелке совсем остыла. Корнеев принялся есть так быстро, как только мог, но не успел съесть и половины: содержимое котелка замёрзло!

***
Говорков приказал солдатам строиться на дороге.
— Выведешь роту к деревне, — приказал Семёнову, — а я к Титову схожу, узнаю, как он там.
В лучах поднимающегося солнца на фоне заснеженного поля деревня просматривалась хорошо. Дорога, чуть изгибаясь, проходила мимо сарая, стоящего метрах в ста до деревни.
— За сараем наблюдал? — спросил Говорков Титова.
— Наблюдал.
Титов смотрел себе под ноги и ковырял ногой снег.
«Ни черта ты не наблюдал!» — понял Говорков.
— Ты давно смотришь за ним? — настойчивей спросил Говорков.
— За кем?
— За сараем!
— Смотрел, а что?
— Говоришь, немцев в сарае нет?
— Вроде пустой.
— «Вроде»... Ну, раз пустой, бери двух бойцов и иди в сарай.
— Нужно бы, командир, сначала бойцов пустить туда для разведки!
— Я и говорю: двух бойцов и ты с ними! Тебе было приказано наблюдать, а ты сны про любовь смотрел. Ну что, Титов? Пойдёшь?
— Не знаю!
— Эх ты! Себя жалко, а бойцов не жалко.
Говорков думал, разглядывая сарай, дорогу, деревню.
— Смотри. Дорога очищена, по обочине немцы нагребли сугробы. Сарай в стороне от дороги, полотна дороги из сарая не видно. Надевайте чистые маскхалаты и ползком, не поднимая голов, двигайте за снежными отвалами к сараю. Возьмешь сарай, подумаешь, как без потерь взять деревню.
Титов с двумя бойцами скрытно проползли к сараю, заглянули в щели, жестами показали, что сарай пуст. Бойцы Семёнова пригибаясь побежали к сараю. Говорков с ними. Через щель из сарая хорошо просматривалась деревенская улица.
   
Пока думали и планировали, как атаковать деревню, небо заметно потемнело в воздухе закружились снежинки. Снегопад усилился, скоро деревню закрыла сплошная пелена.
—Титов, тебе везёт! Молча вперёд, через минуту крайний дом должен быть твой!
Едва солдаты Титова добежали до дома, Говорков послал вперёд взвод Семёнова.
Деревня была пуста. Рота собралась на центральной площади.
По дороге из тыла связисты разматывали провод, тащили телефонный аппарат.
Увидев Говоркова, связист замахал рукой, подбежал, подключил аппарат, подал трубку, коротко доложил:
— Комбат.
Говорков взял трубку.
— Что там у тебя? — как всегда, недовольно, спросил комбат.
— Деревню взяли, оборону налаживаем.
— Потери какие?
— Нет потерь.
— Ну, ты у нас заговорённый какой-то… Я тебя буду звать «лейтенант Заговорённый». Не возражаешь?
   
Комбат хохотнул.
— Хоть горшком называй, только в печь не сажай.
— Ты вот что, Заговорённый… Есть сведения, что на тебя немцы пойдут. Приказ такой: деревню держать до последнего бойца. Понял?
— Приказ простой, чего не понять… Держать деревню, пока приказ из «небесной канцелярии» не получим. Только просьба у меня…
— Что за просьба?
— Телефонную связь с тем светом установите, а то как я вам доложу, что всю роту перебили?
— Не умничай. До ночи продержишься, а там придёт подмога. Я тебе артиллерию в помощь отправил.
Скоро в деревню въехала двуконная упряжка, приволокла сорокапятку. Как многообещающе сказал комбат: «Артиллерию пришлю!».
— Позицию займите на выезде из деревни, сектор обстрела прямо по дороге, в ту сторону, — указал Говорков.
Где-то вдалеке, там, где продолжающая улицу дорога терялась под западным горизонтом, Говорков увидел движущуюся чёрную точку. Периодически она исчезала, будто провалилась в снег. Наконец, приблизилась настолько, что в бинокль стало видно легковую машину.
С той стороны улицы на краю деревни стояла сорокопятка.
Говорков побежал к артиллеристам и отделению бойцов, охранявшим деревню со стороны приближавшейся машины, приказал:
— Без команды не стрелять! — И добавил, повернувшись к артиллеристам: — Вы из своей пукалки не вздумайте немцев перепугать! Пусть въедут в деревню, мы их без стрельбы возьмём.
В ожидании немцев Говорков с ординарцем спрятались за крайним домом.
Когда легковая машина почти достигла улицы и сбавила ход, за спиной Говоркова лязгнул затвор сорокопятки. Говорков обернулся и увидел, как ствол пушки опускается для стрельбы прямой наводкой, пригрозил пушкарям кулаком и продолжил наблюдать за машиной.
Раздался пушечный выстрел, пронёсшийся рядом снаряд дунул тугой волной… Снаряд пролетел, не задев машину. Машина вильнула и скатилась в сугроб.
Говорков выхватил у ординарца автомат и короткой очередью полоснул по щиту сорокапятки.
— Ты знаешь, что за невыполнение приказа бывает в боевой обстановке? — заорал он на командира орудия. Я могу расстрелять вас всех! Скотина…
— Я не виноват! Они сами! — лепетал командир орудия, испуганно тыча в наводчика.
Говорков сунул автомат ординарцу.
— Смотри, чтоб немцы не разбежались из машины! Пойдём встречать гостей.
В машине кроме шофёра сидели два офицера и фельдфебель.
Говорков подошёл к машине, открыл заднюю дверцу, предложил офицерам:
— Битте, драусэн.
Для полной ясности ординарец повёл стволом автомата.
Первым торопливо вылез фельдфебель, открыл заднюю дверцу, из которой вылез пожилой майор. Он поднял вверх одну руку, в другой держал пухлый портфель. С другой стороны вылез обер-лейтенант с поднятыми руками. Последним вылез шофёр.
К машине подбежали красноармейцы, забрали из машины автоматы немцев.
Говорков приказал ординарцу сесть в машину с водителем и подъехать к штабному дому.
— Разрешите и нам, товарищ лейтенант! — как дети запросились бойцы. — Ни разу в легковушке не катались!
Человек пять втиснулись на заднее сиденье. Машина заурчала, медленно тронулась. Не уместившиеся в машину бойцы с восторженными криками побежали следом.
Офицеры и фельдфебель в сопровождении двух солдат и Говоркова отправились к штабному дому.
   
Телефонисты с довольными рожами докладывали комбату о захвате машины и пленении офицеров.
— А артиллеристы не стерпели и стрельнули один раз! Руки у них зачесались!
— А у вас языки зачесались! — ругнулся на телефонистов Говорков. — Вас сюда для доносительства начальству прислали? Забирайте аппарат и валите вон в тот сарай!
Лица телефонистов моментально поменяли выражения с победного на обиженные.
— Валите, валите! — поторопил их Говорков, присаживаясь на крыльцо.
Семёнов разложил на крыльце документы немцев, поставил портфель. Красноармейцы положили рядом офицерские ремни с кобурами.
Майор, сухой высокий мужчина лет сорока пяти, с узкими губами и прямым длинным носом, в отороченной мехом шапке с козырьком и зеленоватой шинели, подбитой натуральным лисьим мехом, выглядел подавленным, нервно поджимал губы, превращая их в полоску, то и дело потирал подбородок и нос, утирал пот с верхней губы, беспокойно косил глазами по сторонам. В расстёгнутой после обыска шинели он выглядел довольно жалко.
Молодой высокий обер-лейтенант был бледен, отчего тщательно выбритые щёки и подбородок выглядели подкрашенными синькой. Но старался выглядеть уверенно и сосредоточенно, стоял позади майора навытяжку, подчёркивая уважение к начальнику.
Фельдфебель поглядывал по сторонам, оценивал обстановку. Лет ему было за тридцать. Выглядел обычным служакой, в любой обстановке выискивающим выгоды для жизни.
Майор и фельдфебель переминались и постукивали каблуками, поглядывали на дверь в избу. Следом за ними стал переминаться и обер-лейтенант. Немцы ёжились от холода и подёргивали плечами.
— Замёрзли, видать, немчуры! — заметил один из бойцов.
— А чё замерзать? Разве это холод? Тридцати, небось, нет!
Говорков указал майору на распахнутую шинель и показал жестом, что можно застегнуться.
    
От сарая бежал телефонист.
— Товарищ лейтенант! Вас комбат к телефону требует!
Говорков пошёл в сарай, взял трубку.
— Говорков…
Но из трубки уже хрипел руганью комбат:
— В полку и в дивизии знают, что ты легковую машину с немцами взял! Почему, мать-перемать, мне не доложил? На легковой машине катаетесь!
Говорков зло посмотрел на телефонистов: успели растрезвонить по всем штабам вплоть до того, что бойцы на машине по улице проехали.
— Давай немцев немедленно сюда! Немцев в машину, одного бойца с ними и отправляй ко мне! У артиллеристов две лошади. Пусть садятся верхами, сопровождают машину. Об исполнении доложишь мне лично по телефону!
Немцев засунули в машину, связав им, от греха, руки. Посадили на переднее сиденье красноармейца с портфелем.
Когда машина, виляя, покатила по дороге, а следом на лошадях два автоматчика, Говорков вздохнул с облегчением и пошёл к телефонистам, докладывать комбату.
Комбата на проводе уже не было. Телефонисты успели доложить ему, что машина и немцы под конвоем отправлены.
— У, шептуны! — не сдержался и сделал движение, будто хотел ударить, Говорков.
Телефонисты вжали головы в плечи.

* * *
Ночью в деревню прибыл комбат. Привёл роту сменщиков. Показал Говоркову по карте маршрут движения и приказал вести роту к деревне Семёновка.
— Два «Максима» тебе на усиление, — буркнул комбат. — К утру чтобы был на месте.
Рота прошла по дороге, свернула в лес, по бездорожью вышла на опушку напротив Семёновки.
Говорков предупредил бойцов:
— Не курите! Деревня на бугре, оттуда всё видно.
Скоро подошла четвёртая рота, с ней командир полка и начштаба.
Говорков, Степанов и комбаты под руководством командира полка вышли на край опушки, откуда на фоне звёздного неба виднелись контуры домов деревни, расположенной на высоте.
— Четвёртая рота рассредоточится здесь, в кустах! — указал командир полка. — Отряд Говоркова займёт позицию правее. Вперёд выдвинете станковые пулемёты, чтобы поддержали атаку плотным огнём.
«Вот так, — думал Говорков. — Сам командир полка провёл рекогносцировку и наметил план наступления. Лёгкая победа под мудрым руководством военачальника обеспечена».
— Атака с рассветом, — завершил рекогносцировку комполка. — Сигнал для наступления — два выстрела из пушки с нашей стороны. Надеюсь всё понятно? Действуйте!
«Два пушечных выстрела — это не сигнал для наступления, — горько подумал Говорков. — Это предупреждение немцам, чтобы подготовились к отражению атаки».
Командир полка вернулся в лес, где стояли его персональные сани-возок. Комбаты тоже исчезли в предутренней мгле.
Ротные и взводные остались одни.
— Ну что, пошли разводить народ согласно гениальному плану мудрого военачальника, — вздохнув, предложил Говорков.
Говорков привёл отряд на опушку, развёл бойцов, как приказано, положил в снег. До рассвета оставалось время, ночь тихая и довольно тёплая, можно отдохнуть.
Говорков лёг на спину, снял меховые рукавицы, сунул за пазуху. 
Рядом, под развесистое дерево легли ординарец и телефонист.
Говорков смотрел в звёздное небо и думал о жизни... А жизни всего-то двадцать три года. В первой половине жизни — школа, да учёба в училище. Потом началась война. И вторая половина жизни остановилась. Впрочем, нет. Катя… Ах, как тепло, как сладостно на душе стало у Говоркова!
   
Он глянул вправо и влево. Не все бойцы одеты в маскхалаты. Выдали всего по десятку на взвод. То ли не хватило, то ли снабженцы пожмотничали. У тех, кто без маскхалатов, шансов меньше, если что.
 До деревни рукой подать. Летом добежать — один раз запыхаться. По снегу тяжелее. И на этом «рукой подать» под пулемётами могут лечь все.
Немцы в деревне спят. Часовых между тёмными домами не видно.
На востоке край неба посветлел. И снежное поле вроде как ярче стало.
Может, как раньше, в темноте подойти молча, может часовые не заметят наше приближение?
Снег на поле светлел. Дымка над деревней таяла. Между домами забегали немцы. Вдруг всполошились, замахали руками, залопотали громко, по-собачьему:
— Ла-ла-ла!
Шеи вытянули в одну сторону, как гуси.
Говорков взглянул левее деревни, куда уставились немцы. По дороге к деревне двигалась какая-то техника. Уже слышался гул моторов.
Ещё через минуту стало видно, что гусеничные тягачи тащат зенитные орудия на платформах.
— Один, два, четыре! — вслух считал ординарец.
— А вон ещё четыре выползли! — воскликнул телефонист.
— Двадцатимиллиметровые зенитные автоматические пушки, — определил Говорков. — Магазин на двадцать снарядов и прицел, как у снайперской винтовки. Нехорошая штука, если рассматривать её с нашей стороны.
Бойцы в цепи зашевелились, подняли головы.
Первая четвёрка зениток вползла в деревню. Тягачи отцепили, орудия развернули стволами по фронту. Надрывно ревели моторами и пускали чёрные клубы дыма на взгорках ещё четыре тягача. Вот и они вползли между домов, неторопливо расползлись по деревне.
— Вызывай батальон! — крикнул Говорков телефонисту.
Телефонист лихорадочно закрутил ручку.
— Алё! Алё! — кричал он в трубку, стучал пальцем по микрофону, вытаращив глаза, удивлённо смотрел в трубку. Телефон молчал.
— Ни одного выстрела не было! Кто мог перебить провод? — удивлялся он, глядя на Говоркова, как напроказившее дитя.
— Проверь линию! Связь давай! — зло выдавил Говорков.
— Провода — скрутка на скрутке, вот и не проходит сигнал, — предположил телефонист. — Но, кажется мне, что сигнал проходит, а с той стороны трубку не берут…
    
Немцы готовили зенитки к стрельбе: разводили и укрепляли станины, неторопливо проверяли магазины, опускали стволы для стрельбы по наземным целям.
Цепи красноармейцев не шевелились.
Сигнала на атаку не было. Приказа на отход тоже. Телефонная связь отсутствовала.
Немцы, поглядывая в бинокли, видимо, удивлялись бестолковости русских идиотов, лежащих в поле и ждущих, когда их расстреляют, как в тире.
Зенитка — не полевое орудие, которое после каждого выстрела нужно заряжать. Зенитку заряжают кассетой снарядов. Стреляет она одиночными, парными выстрелами и короткими очередями.
Наконец, немцы начали обстрел. По каждому солдату, попавшему в оптический прицел зенитки, выпускали два снаряда. Люди взрывались, как бутылки, по которым стреляют в тире.
Сначала побежали телефонисты, под видом исправления обрыва на проводе. Потом не выдержали слабые духом. Тех, кто бежал кучно, косили пулемёты. Того, кто срывался с места в одиночку, снаряды догоняли на третьем шагу, и его разрывало на куски. Большинство бойцов понимали, что собственной спиной от смерти не заслонишься, кто побежал — тому быть убитым, поэтому лежали, посматривая на командиров.
Ординарец вскочил и в два прыжка метнулся к Говоркову с криком:
— Товарищ старший лейтенант! Там…
И не договорил: ошмётки плоти швырнуло в разные стороны. Красным веером окрасился снег около Говоркова.
Раненые ползли, оставляя за собой кровавые следы. В оптический прицел стрелки-зенитчики видели их прекрасно. Очередной двойной выстрел добивал раненого.
На какое-то мгновение стрельба прекратилась. Бойцы замерли, вжались в снег. Немцы шарили объективами по полю, выискивая среди сугробов и трупов шевелящихся иванов.
Запоздало, словно справившись с испугом, застучал наш пулемёт. Очередной выстрел разбил щит станкового пулемета. Не помогла маскировка марлей и куском простыни. Взрыв разметал тела пулемётчиков в разные стороны.
Говорков увидел, что к кустам, где лежали бойцы Титова, обойдя взвод с тыла, идут немецкие автоматчики. Вот что хотел сообщить ординарец!
Бежать из кустов через открытое поле — самоубийство. По кустам немцы вели неприцельный огонь, и большинство солдат пока были живы.
Зенитки усилили огонь. Несколько солдат поднялись на ноги и подняли руки.
Немцы приближались.
Из оружия у Говоркова при себе был только пистолет. Он достал пистолет, прицелился, но, подумав, спрятал оружие за пазуху. Немцы шли вдоль кустов не торопясь, часто останавливались. Поддевали сапогами лежащих, рассматривали убитых , что-то невнятно горготали. Нашли раненого, обступили его, загалдели, пинками подняли на ноги.
Скрываясь от зениток за стволом ветвистого дерева, покрытого белым инеем, Говорков стал отползать по-рачьи, задом. Полз не останавливаясь, посматривая на раскидистое дерево, прикрывавшее его от зенитчиков. И в то же время внимательно наблюдал боковым зрением за немцами, которые шли по кустам следом за ним.
   
Если бы немцы отвлеклись от лежавших на снегу раненых и убитых русских, они бы заметили Говоркова. Но немцы смотрели под ноги, переходили от одного лежащего красноармейца к другому, добивали раненых и фотографировали убитых.
От кустов до леса метров двести. Ползти задом по глубокому снегу приходилось всё время чуть в гору и быстрее идущих на него немцев. Подол полушубка задрался, попадал под локти, мешал ползти. Скоро Говорков выбился из сил. Дыхания не хватало, пот заливал глаза.
— Это тебе не по-пластунски нормативы сдавать, — шептал он, продолжая пятиться. Повернуться и ползти головой вперёд рискованно, можно уйти из-под прикрытия дерева, и тогда его заметят зенитчики.
Параллельно своему движению в нескольких метрах левее Говорков увидел кровавый след на снегу. Борозда чуть окроплена кровью, а там, где раненый отдыхал, натекли лужицы крови. Вот и боец в конце борозды, откинулся на спину в окровавленном маскхалате. Землистое лицо. Грудная клетка не шевелится. Рот открыт. Неподвижные глаза. Без шапки, волосы чуть колышет ветер. Может жив? Лежит, копит силы?
Говорков дёрнулся ползти к бойцу… Нет, его не вытащит, и сам погибнет.
Их кустов выскочили человек двадцать красноармейцев и врассыпную бросились по полю. В тот же миг ударили пулемёты и зенитки. Снег окрасился красным, клочья шинелей разбросало в стороны.
Говорков хватал ртом снег, запалённо дышал. Ползти ещё далеко.
Откуда-то явился пожилой красноармеец в серой шинели, без винтовки. Он медленно шёл, размахивая руками, потрясая кулаками и выкрикивая ругательства. Упал на колени, поднял руки к небу, что-то закричал. Говорков воспринимал происходящее, как картинки немого кино. Только выстрелы зениток слышал очень реально.
Немцы, вероятно, наблюдали за красноармейцем, развлекались представлением, не стреляли. Вряд ли они видели перед собой человека, презревшего зенитные снаряды и смерть. Так веселящиеся охотники наблюдают за подранком, зная, что этот от них не уйдёт.
Боец поравнялся с Говорковым, остановился, словно раздумывая о чём-то. Плюнул и пошёл к лесу. Но не дошёл до опушки. Говорков видел, как взорвалась верхняя половина туловища бойца, в то время как нижняя часть мгновение ещё как бы стояла.
Говорков снова пополз. Местность становилась выше, дерево, за которым прятался лейтенант, уходило вниз. Немецкие зенитки маячили над верхушкой.
Впереди торчал небольшой бугорок. За ним начиналась лощина, в которой зенитки его не достанут.
Если сделать бросок, зенитчики могут не успеть взять его в прицел. Развернувшись головой к лощине, Говорков примял под собой снег, сжался в комок, вздохнул несколько раз глубоко, собрал последние силы и бросился через бугор.
Не успел он сделать и нескольких шагов по глубокому снегу, как что-то ударило его по голове, сорвало капюшон. Говорков крутанулся на месте, перекувыркнулся через голову и скатился в лощину.
   
Боли от удара не чувствовал. Пялил глаза и ничего не видел. Нет, лес вроде бы вот он… Если воспринимать его боковым зрением… А стоило внимательно посмотреть на ближайшее дерево — дерево исчезало. Впереди — искрящееся молочное марево.
Время остановилось и выпало. Всё замерло, оцепенело…
…Говорков начал приходить в себя. В глазах темно или уже сумерки? Он сидел на снегу. Что произошло? Был удар по голове. Сколько времени прошло с момента удара?
Болело ухо.
Говорков снял варежку, сунул руку под шапку, ощупал ухо. Взглянул на ладонь. Ладонь была испачкана чем-то синим. Это не кровь. А что?
Говорков оглянулся. Мир окрашен в странные цвета… Он встал и, пошатываясь, побрёл к лесу. Планшет с картой висел на боку. За пазухой тяжело бултыхался пистолет.
Вечерние сумерки опускались над лесом. Где наш доблестный комбат? Где люди?
Говорков заметил, что мир беззвучен. Он не слышал даже хруста снега под собственными валенками. Ему стало тошно, он сел на ствол поваленного дерева. Ноги совершали странные движения, сгибались и разгибались сами по себе, словно продолжали идти. Говорков прижал колени руками, затем откинулся вдоль дерева на спину и так лежал, пока ноги не успокоились. Хотел встать, но ноги обмякли, как ватные.
Почему на опушке никого? Ни людей, ни следов, ни голосов. Там, в снежном поле на снегу остались раненые. Их можно вынести и спасти. Но у кого хватит храбрости шагнуть на снежное поле? Двумя санитарками тут не обойдёшься. Чтобы осмотреть поле и вынести всех, нужен взвод бойцов.
Санитары и похоронная команда под угрозой расстрела на «смертное поле» за ранеными не пойдут. Эти и им подобная братия имеют удивительные способности ускользать от службы в стрелковых ротах. Все — незаменимые специалисты: этот — парикмахер при штабе, Изя — счетовод, у Оси грыжа, ему нельзя тяжелую винтовку таскать, у его друга гастрит в животе и хронический запор в кишке, поэтому служит братом милосердия в похоронной команде. И ведь все — фронтовики!
Совсем стемнело. Ветер едва шевелил ветвями. В ушах Говоркова просыпались звуки. В скрипе сухих веток ему слышались стоны, в завывании ветра — мольба о помощи.
Говорков с трудом поднялся и заставил ноги держать тело вертикально. Ноги будто опухли и почти не сгибались в коленях. Говорков раздвинул ноги на ширину плеч, раскачался и поворотом корпуса бросил левую ногу вперёд, одновременно наклонившись. Чтобы тело не упало, правая нога тоже шагнула вперёд. Главным было сдвинуться с места, дальше, как говорится, само пошло.
Вот уж и лес поредел. Говорков вышел на опушку.
Внизу по дороге в его сторону двигались двое саней.
Русские или немцы?
Немцы ездят в основном на военных повозках. Наши — на деревенских санях.
    
Говорков зашёл за куст у самой дороги, провалился в глубокий снег. Прислушался к говору приближающихся, и среди неразборчивых слов уловил ходовое матерное слово. Свои!
— Э-э-эй! — просипел он, чуть приподнявшись. На сипение ушли последние силы старшего лейтенанта, он со стоном повалился лицом в снег и потерял сознание.
Очнулся оттого, что его тащили из сугроба.
— Похоже, из той мясорубки, — проговорил один из тащивших. — Далеко ушёл.
— Больше неоткуда, — согласился второй. — Говорят два полка немцы танками задавили под деревней!
Говоркова уложили в сани.
— Тут за лесом в деревушке санвзвод, километра четыре до него. Разворачивай сани, вези лейтенанта.
— А что, товарищ старший лейтенант, человек восемьсот под Семёновкой легло? — спросил возничий, увидев, что Говорков очнулся.
— Про других не знаю, а наших было четыреста, — едва слышно прошептал Говорков. — Танков не было… Из зениток, как в тире…
— Вон оно как… Слышь? Отвезёшь старшего лейтенанта и быстренько назад. Я в деревне тебя жду.
Повозочный взял лошадь под уздцы и принялся разворачивать сани с Говорковым в обратную сторону. Сани встали поперёк дороги и сползли на обочину. Повозочный подхватил их за задок и выволок на дорогу. Прыгнул в сани, хлопнул лошадь вожжёй:
— Н-но, милая!
Скоро сани въехали в деревню и остановились.
— Вот в этой избе фершал должон быть, — указал кнутом повозочный. — Вставай, помогу.
— Сам д-дойду, — буркнул Говорков. Он замёрз и от холода у него стучали зубы.
Пошатываясь, побрёл в избу.
В избе было жарко натоплено, пахло лекарствами. У Говоркова закружилась голова, его затошнило. В углу на полу лежала солома. Говорков опустился на колени, потом на четвереньки, свесил голову между рук, закрыл глаза. Вроде, полегчало.
Из-за висевшей поперёк избы простыни вышел пожилой медик, глянул на старшего лейтенанта в интересной позе. Спросил:
   
— Что у тебя?
— Контузило, — буркнул Говорков, не открывая глаз.
— Ты оттуда, что-ли?
— Оттуда… Старший лейтенант Говорков… Командовал особым отрядом… Теперь, похоже, некем...
— А я фельдшером тут. Нда-а… Ты пока один выбрался оттуда. Да-а… Нет, говорят, ещё один боец уцелел. Или два. Много боёв я обслужил. Бывало, класть раненых некуда… Но чтобы ни одного...
— Ну вот… Я первый…
Фельдшер вздохнул, покачал головой, спросил:
— Здесь отлежишься или в санроту отправить?
У Говоркова устали руки и он, не открывая глаз, опустился на солому.
— Полежи сегодня здесь, — решил фельдшер. — А завтра видно будет по самочувствию. Куда тебя такого трясти?
От лежания с закрытыми глазами кружилась голова. Говорков потихоньку сел, открыл глаза. И опять повторилась та странная ситуация, когда он вроде бы в общем видел, а конкретно стоящего перед ним фельдшера как бы не было. К тому же, боль выдавливала открытые глаза из глазниц. Говорков закрыл глаза. Он очень хотел пить и спать.
— Дай попить холодненькой…
Шаркая ногами, фельдшер пошёл за водой.
Говорков медленно расстегнул и распустил поясной ремень, сбросил портупею, выпростался из полушубка. Вытащил из-за пазухи пистолет, не глядя, положил в сторону.
Разморенный теплом, жадно напился холодной воды и повалился на солому. Как фельдшер укрывал его полушубком, уже не чуял.
Проспал Говорков сутки. Проснувшись, почувствовал облегчение. Голова хоть и болела, но тошнота и головокружение уменьшились. И зрение почти восстановилось.
— Ну какое лечение от контузии? — рассуждал фельдшер. — Главное, отдохнуть как следует. Тут лучшего лекарства, чем сон, не придумаешь. Таблеток от головы я тебе дам, можно настоечки успокоительной…
Фельдшер подмигнул с улыбкой.
Говорков страдальчески улыбнулся и отрицательно повёл рукой. От резких движений болела голова и появлялась тошнота.
На следующий день часов в одиннадцать, когда пригретые солнышком воробьи оживлённо зачирикали под стрехами, Говорков вышел во двор покурить и подышать свежим воздухом. Сел на приступок сарая, стоявшего рядом с домом.
К медпункту на легких саночках приехал полный круглолиций начальник, остановился напротив крыльца.
Фельдшер вышел из дома навстречу начальству, козырнул медленно, коряво, не по-военному. Начальник что-то спросил фельдшера, тот коротко ответил. Начальник посмотрел на Говоркова, но разговаривать с ним не стал, уехал.
    
— Что за важная птица? — спросил Говорков фельдшера, когда тот подошёл к сараю и, присев рядом, молча принялся сворачивать козью ножку.
— Дивизионный комиссар Бобров. Спрашивал, сколько раненых оттуда прошло через медпункт.
Говорков залез рукой за шиворот, попытался поскрести между лопаток, где его настойчиво грызли вши. Не достал. Подошёл к двери, почесал спину о косяк.
— Сколько… — ворчал сердито фельдшер. — Один, вот сколько. Не захотел с тобой говорить. А надо бы. Хоть из уважения. Ты всё ж командир, не простой боец.
За несколько дней пребывания в медпункте Говорков отогрелся и отоспался.
— Как самочувствие, лейтенант? — на четвёртый день спросил фельдшер, вернувшись из штаба. В штабе твоим здоровьем интересуются.
— Терпимо.
— Голова, видать, побаливает ещё, — посочувствовал фельдшер.
— Голова для пехоты не главное. Главное — ноги, — пошутил Говорков. — Раз в штабе интересовались, надо идти.
— Ну и ладненько, — облегчённо вздохнул фельдшер. — Они, конечно, интересовались. Но настойчиво. И выписывать тебя, можно сказать, приказали. А тебе, ежели по-хорошему, ещё недельку полежать бы. Такая, понимаешь, дилеммия получается.
— Сам выпишусь, без их настойчивости, — буркнул Говорков.
— Вечером я в ту сторону поеду, тебя захвачу. К начальнику штаба зайдёшь. Он о тебе интересовался.
— Комбата нашего не видел в штабе?
— Не видел. Я его с того утра, когда вас покрошила тяжёлая артиллерия, не видел.
— Тяжёлой артиллерии не было.
— Как не было?
— Пулемёты косили и восемь зениток били прямой наводкой. Охоту устроили по бегущим мишеням, как в тире. Только вместо мишеней — красноармейцы.
— А в полку сказали — тяжёлая артиллерия. — Ты, ежели плохо себя чувствуешь, лежи ещё. Бумагу я тебе как положено оформлю по контузии.
Постояли в задумчивости, докурили, бросили окурки, затоптали.
— Если я у тебя задержусь, — подумал вслух Говорков, — придёт маршевая рота и мне дадут необстрелянную молодёжь. Их учить и учить надо. Если пойду сейчас, получу обстрелянных бойцов. Так что, пойду.
      
Ближе к вечеру фельдшер отвёз Говоркова в соседнюю деревню, в штаб полка.
Начштаба не было, Говоркова направили к какому-то капитану Попкову.
Говорков зашёл в указанную избу. За столом перебирал бумаги незнакомый капитан.
— Старший лейтенант Говорков. Прибыл для дальнейшего прохождения службы, — без задора, тихим голосом доложил Говорков.
— А, Заговорённый… Явился, значит, — не отрываясь от бумаг, с весёлым недовольством откликнулся штабник. — Вяло докладываешься. Не слышно командирского задора в голосе!
— После контузии в голове задора убавляется.
— Да-а… Не веришь, а поверишь, когда один из всего отряда… В конце деревни два дома, — капитан махнул рукой. — Там твоя новая рота. Старшина введёт в курс дела. — Мельком глянул на Говоркова и добавил: — Бойцов тебе выслали для пополнения, скоро прибудут. Обожди пока на улице.
— Обожду.
— Не «обожду», а «есть!».
Говорков молча, не спросив разрешения идти и не козырнув, как требовал устав, вышел на улицу.
Капитан покачал головой, укоризненным взглядом проводил спину нерадивого старлея.
У забора, на солнышке, лежало толстое бревно, припорошённое снегом. Говорков стряхнул варежкой снег, сел, достал кисет, закурил.
Встал, походил туда-сюда. Озяб от ожидания, ещё раз покурил.
Через час или больше подошли шестеро бойцов. По виду бывалые, с передка.
Бойцы подошли к часовому, один спросил:
— Здесь, штоль, штаб полка?
— А тебе пошто?
— Доложи: шесть человек из второго батальона явились.
— Являются черти с того света, — без злобы буркнул часовой и неторопливо скрылся за дверью.
Бойцы отошли от штаба, привычно расселись на снегу, вытащили кисеты.
На крыльцо вышел капитан Попков в чистеньком белом полушубке, в валенках, под коленками навыворот.
— Чего сидишь, лейтенант? — спросил недовольно с крыльца.
— Ты ж сказал, ждать! — пожал плечами Говорков.
— Когда разговариваешь со старшим по званию, должен встать! — командирским голосом отчеканил штабник.
— Можно и встать, — согласился Говорков, поднимаясь.
— И курить прекрати!
У штабника от долгого сидения за столом проснулось командирское рвение.
— Так я и не курю, — пожал плечами Говорков, пряча окурок в кулаке.
— Выбрось окурок! — потребовал штабник.
— Докурю, обязательно выброшу. И даже затопчу. А пока подержу. Нам на передке махорочку порционно дают, не как штабникам — по потребности.
Бойцы с интересом наблюдали за разговором нервного штабника и спокойного старшего лейтенанта. В лейтенанте они признали своего, окопного, которому приказы штабников, что мина, летящая в тыл: шипит, а вреда никакого. Такую только штабные прихлебатели боятся.
— Чего ждёшь, лейтенант?
— Ты ж сказал, пополнения ждать, вот и жду.
— Так вот оно, пополнение.
— Маловато будет, — качнул головой Говорков.
— Придёт маршевая рота, получишь ещё.
Капитан поколотил ногу об ногу, стряхивая с чистых валенок грязный снег и молча ушёл в избу.
    
Говорков подошёл к солдатам, представился.
Солдаты, улыбаясь, встали. Свой человек старший лейтенант, из окопников.
— Ну, пошли, — «скомандовал» Говорков и зашагал от штаба.
— Отставить! — крикнул вновь появившийся на крыльце капитан Попков. — Что за разгильдяйство! Это военное подразделение или что?! Сейчас же построиться и… как положено!
Говорков остановился, посмотрел на штабника, словно задумавшись о том, кто он есть такой. И гаркнул зычным командирским голосом:
— Взво-од! В колонну по четыре — ста-ановись!
Бойцы переглянулись, но поняли старлея и, потолкавшись, как в детской игре, будто занимая лучшие места, выстроились: четыре в ряд, сзади ещё двое.
— Запевала… Шаг вперёд!
Бойцы недоумённо переглянулись, но выпихнули вперёд одного.
— Взвод… Стр-р-роевым… С места песню… Шаго-ом… Ма-арш!
Запевала гаркнул:

 Здра-авствуй, ми-илая-а Маруся!
 Здра-авствуй, цве-етик голубой!..

Петь он, конечно, не умел. Пение его походило на карканье подростка в период ломки голоса. Но орал «запевала» громко. А «колонна» заорала ещё громче:

Мы приехали обратно
С Красной Армии домой.
По глазам твоим я вижу,
Что не любишь ты меня…

Дальше слов они не знали и умолкли.
Чтобы сгладить заминку, Говорков закомандовал, как на плацу:
— Р-рыс! Ы-рыс! Ыр-рыс-два-три-и!
Запевала вспомнил другую песню и заголосил дурашливо:
— А, девочка На-адя-а, чиво тебе нада-а?
 Бойцы, услышав весёлый запев, во всю грудь подхватили:
— Нич-чиво не нада-а, кромя чикала-ата!..
Запевала ещё дурашливей продолжил:
— А чикалата не-ету-у...
Бойцы слаженно гаркнули:
— Дам табе канкве-ету!..

***
В избе, где квартировалась половина роты, было жарко. Резкий запах много дней ношеных портянок  ударил в нос. Густой самосадный дым слоями висел над сидевшими и лежавшими на полу бойцами.
— Здорово, служивые, — негромко поздоровался Говорков, прошёл к столу и сел на лавку. Шестёрка пополнения разбрелась по избе, пристраиваясь, кто где.
Никто из бойцов не ответил. Много тут разных ходит. Коли пришёл, уважь, поздоровайся. Это тыловики тянутся перед начальством. А у окопников, живущих рядом со смертью, своя мерка.
Говорков достал кисет, положил на стол, стал мастерить самокрутку. Чья-то рука полезла в кисет.
— А спросить! — сказал Говорков и придавил локтем кисет.
— Жалко, что-ль?
— Не жалко будет, коль спросишь.
— Покурим в долг без отдачи?
— Понятно, что без отдачи: брать да отдавать — одна путаница. Кури, не жалко.
Говорков убрал локоть.
Боец набил козью ножку махоркой.
— Кто же ты будешь, такой нежадный? — спросил, прикуривая от самокрутки Говоркова.
— Командир вашей роты.
— Ну да!
— Бывает и нуда… с большой скуки.
— Новенький или как? — спросил боец.
— Новенький… Был прошлым летом.
Бойцы заулыбались. Им нравился витиеватый разговор с незлыми подковырками.
   
Толкнули старшину, спавшего в одной куче с бойцами. Старшина поднял голову, снял шапку, прикрывавшую помятое со сна лицо, недовольно и непонимающе огляделся. Ему шепнули на ухо, кивнув в сторону Говоркова. Старшина поднялся, шагнул к столу, шапкой прикрыл голову, поднёс правую руку к голове, намереваясь доложить.
— Садись, старшина, кури, — пригласил Говорков.
— Фролов, — представился старшина и протянул руку для пожатия.
Сел рядом с Говорковым, свернул самокрутку, прикурил. Доложил:
— День, слава Богу, прожили. Может, и завтра повезёт.
— Меня назначили командиром роты, — сообщил Говорков, когда старшина немного покурил. — Ты свой народ знаешь. Наметь, кого куда по ротному хозяйству.
— Давно намечены, при делах уже.
На следующий день Фролов приехал в роту на санях. Привёз хлеб, сахар, махорку, два термоса с горячей едой, отремонтированные валенки, бельё, стёганые штаны, ватные безрукавки и шапки.
Бойцы прямо на улице стаскивали с себя рваньё, бросали на снег, получали целое.
— Подальше потное кидайте, — ворчал Фролов, — чтобы вшивота на чистое не переползала!
Говорков выстроил переодетую роту, сделал перекличку, объявил порядок несения службы. Ещё через два дня роту пополнили новичками, прибывшими из тыла. А ещё через день отправили на передовую позицию, сменить измотанное в боях подразделение.

***
Линия фронта за день продвинулась вперёд, рота Говоркова за день дойти до места не успела, вечером остановились в покинутой немцами деревушке. Бойцы первого взвода проникли в дом через выбитое окно. Проверили, не заминирована ли дверь. Послушали — часового механизма не слышно, осмотрели подозрительные места, завесили окно и улеглись на полу, кроватях и на тёплой печке. И вдруг услышали мяуканье котёнка. Похоже, ушедшие хозяева, чтобы котёнок не замёрз, упрятали его в печь за заслонку.
— Заберу котёнка с собой, буду для тепла таскать за пазухой, — решил боец Дорофеев и направился к печке.
— Не трожь заслонку! — остановил его Говорков.
— Это почему? — недовольный новым командиром, вызывающе спросил Дорофеев.
— Не хочу твои кишки с потолка соскребать, — буркнул Говорков.
— Ой, а я и не догадался, что немцы поймали котёнка, привязали к хвосту противотанковую бонбу и спрятали в печь с надеждой, что зайдет иван погреться, откроет заслонку, котенок выскочит, вильнет на радостях хвостом, мина ударит ивану по голове и убьёт его.
Дорофеев подошёл к печке, наклонился, заглянул в жерло, присветив себе зажигалкой.
— О! Тут и предупреждение написано на заслонке... По-русски, вроде... «Не... чапай... бо... ибане». О, как, едрёна мать! Шутники, туды их. Наши, похоже. Неграмотеи.
— У немцев и вчерашние «наши» есть. А с ошибками написано, чтобы подзадорить тех, кто любит трогать то, что трогать запрещено. Ты всё ж таки заслонку не трожь. Не знаю насчёт противотанковой, но был случай, такой весельчак полез в печь за щами, да без рук остался. Бережёного на войне бог бережёт. Всем покинуть дом!
Бойцов одолевал сон, гудели натруженные за день ноги, выходить на улицу и мёрзнуть не хотелось.
— Может, сначала поспим? А уходить будем, тогда и проверим, — предложил компромисс Дорофеев.
— Котёнок вяканьем достанет, — проворчал недовольно кто-тоэ
— Приказ: всем подняться, вещички с собой, — настоял Говорков. — Дорофееву привязать верёвку к заслонке и дёрнуть из укрытия.
Бойцы на совесть поизгалялись над любителем кошек Дорофеевым, пока тот осторожно крепил веревку к ручке заслонки, выбрасывал её из окна, привязывал к этой веревке другую, чтобы укрыться подальше. Перебрали косточки и новому командиру роты.
Когда поднялась и осела от взрыва избенка, Говоркова едва не затискали в объятиях. Авторитет старший лейтенант с того момента заработал непререкаемый.

= 12 =

Майеру снится, что его взвод бежит в атаку. Каждый солдат — часть атакующей массы, единица среди множества единиц, все единицы бегут через разрывы металла, жужжание осколков, свист пуль. Ничто не в силах остановить солдат вермахта.
Воздух разрывается. Земля качается под ногами. Пули свистят и кудахтают, как выводок вспархивающих куропаток. Над головой роятся металлические шершни осколков. Снаряжение шлепает, клацает, бренчит, бьёт по телу. Слышна чья-то ругань. Треск рвущегося картона. Грохот сталкивающихся лоб в лоб машин и сходящих с рельсов поездов.
Все бегут, задыхаясь. Бегут так, будто не терпится нырнуть во тьму взрыва, которая разверзлась, чтобы поглотить бегущих, направить в царство смерти.
Вверх по косогору… Вниз… Вверх… Шершни роем летают над тобой — от них не отмахнёшься. Взрывы, то глухие, то резкие, нарушают ритм очередей. Каждый выстрел — вскрик из уст Смерти, которая окликает живых, зовёт в своё царство.
Мы не любим её, но она любит нас.
Подошвы шуршат по траве, скрипят по мелким камням. Солёный пот заливает глаза, указательный палец ласкает спусковой крючок.
Кто-то кричит:
— Бог! Мы с тобою заодно, понял? Я люблю тебя, помоги мне!
Бог нас любил, но он погиб.
Майер бежит так, что ноги не касаются земли, тело его упруго... И вдруг мерзкий звук, который издает человеческое тело, разрываемое металлом, летящим с огромной скоростью. Картинки перед глазами мигают, движение замедляется, как в испорченном кино. Оружие уплывает из рук, Майер плывёт. Киноплёнка рвется, и на Майера обрушивается ужасающий грохот. Каска слетает с головы, грохот опрокидывает его на спину.
«Я живой или уже... того?»
Реакция на собственную смерть — не более чем повышенное любопытство.
В тюрьме приговаривают к смертной казни за преступления, а в армии убивают за то, что ты там есть.
С неба валятся земляные глыбы и обломки камней, ушибают грудную клетку, живот, руки и ноги, засыпают лицо. Майер выплевывает землю. Ощупывает одной рукой лицо, грудь, проверяет, нет ли тёплых, мокрых дырок на животе. Ноги жутко болят. Поломаны? Или ног вовсе нет?
— Санитара! — раздаётся чей-то крик. — Санитара!
Чьи-то руки ощупывают тело Майера в поисках повреждений.
— Ноги… — хрипит он и выкашливает из глотки что-то волосато-противное. Протирает лицо от грязи, открывает глаза.
Рядом с ним лежит изуродованный солдат. Лицо снесено напрочь. Верхняя часть черепа открыта, как крышка шкатулки, видны белесовато-красные мозги. Нижняя челюсть с зубами цела — мертвец будто улыбается оскалом смерти.
Война отвратительна, ибо истина бывает безобразной, а война показывает мир таким, каков он есть.
Пальцы мёртвого солдата сжимают винтовку, палец на спусковом крючке. Готов стрелять даже мёртвым. Он такой мёртвый, что даже смертью не пахнет.
Человек — это мешок, наполненный жизнью. Но его легко проткнуть штыком, пулей, осколком и слить содержимое. И он превращается в набитый мясом мешок с дыркой.
«Против мертвецов я ничего не имею, — думает Майер. — У меня и друзья среди них есть».
Под изуродованной головой мёртвого лужа крови.
От крови трава растет лучше.
   
Майер ощущает страшную усталость. Сердце бьется так сильно, будто хочет выпрыгнуть из грудной клетки. Майер чувствует, что разламывается на части… Слышит стоны и крики раненых. Они рассказывают о своих страданиях на языке, который понятен только умирающим.
— Поднимайся, хватит дрыхнуть.
— Что за…?
— Поднимайся, сколько можно спать, — слышит он голос Леманна. — Ты бездарно изображаешь убитого.
Майер приподнимается, садится.
Близкие разрывы артиллерийских снарядов окончательно вырвали Майера из сна. Это был не беспокоящий огонь, какие прекращались довольно быстро. Похоже, началась массированная артиллерийская подготовка наступления русских.
Майер спрыгнул с нар. Лейтенант Леманн и лейтенант Виганд — командиры взводов, а также ординарец Майера Шульц были уже на ногах.
Неподалёку рванул стосемидесятидвухмиллиметровый снаряд русских, попытался вырвать бункер из земли. Сбитая из толстых досок дверь влетела в помещение вместе с косяком, комьями мёрзлой земли, клубами пыли и порохового дыма. Хорошо, что напротив не оказалось людей, а то бы покалечила, если не убила. С потолка между разошедшихся брёвен сыпалась земля.
После каждого взрыва печка «дышала» густыми клубами дыма.
В бункер вбежали два пулемётчика.
— Герр гауптман, разрешите взять пулемёты. Похоже, иваны собрались наступать.
Майер кивнул в сторону накрытых старой шинелью пулемётов.
— Если пулемёты откажут, русские порежут нас, как скотину, — буркнул пулемётчик, выбегая из блиндажа.
— Русская зима беспощадна, — со вздохом проговорил лейтенант Леманн. — Часовых меняем каждые полчаса, но в плохом обмундировании на таком морозе солдатам и полчаса не по силам выдержать.
— Некоторые носят по две шинели, — вздохнул лейтенант Виганд, словно призывая соблюдать устав и нести службу как надо.
— Да, снимают с убитых товарищей, — усмехнулся лейтенант Леманн. — Если трупы не успеют окоченеть. А при сорокаградусном морозе труп превращается в мёрзлую корягу за пять минут.
— Некоторые под шинель надевают ватные куртки, снятые с убитых красноармейцев, — продолжал доказывать лейтенант Виганд, что жизнь солдата вовсе не заслуживает сочувствия. — Русские называют эти куртки Fufaika. Тёплая и удобная вещь.
— А я бы многое отдал за чудесные русские Walenki, — мечтательно произнёс лейтенант Леманн. — И за русскую меховую шапку. Валенки я со временем достану… Жаль, оберст запретил носить русские шапки. Это такая тёплая вещь!
— Если вы перестанете ныть и подремонтируете дыру, которая раньше называлась дверью, в бункере станет теплее, — заметил Майер.
Леманн и Виганд с помощью ординарца с трудом подняли тяжеленную дверь, вставили в проём, укрепили клиньями, заткнули дыры тряпками. Шульц подбросил в печку дров, чтобы нагреть выстуженный бункер и вскипятить воды для кофе.
Прямое попадание русской мины тряхнуло бункер. Земля просыпалась между балок потолка в котелок. Шульц недовольно пробормотал:
— Хороший привет от иванов.
Три наката брёвен хорошо защищали от лёгких мин и снарядов. Разрушить бункер могли только снаряды тяжелых русских гаубиц, оставлявшие в мёрзлом грунте воронки величиной с небольшой дом.
— Как бы мы презрительно ни относились к иванам, — вздохнул лейтенант Леманн, — но их пушки стреляют. Говорят, наша батарея на днях хотела открыть заградительный огонь. Снаряд разорвался в стволе первого выстрелившего орудия — застыло масло в откатном механизме. Теперь в сильные морозы наши пушки молчат.
В бункер вошёл, запустив клубы пара, ассистент-арцт Целлер.
— Добрый день, meine Herren, — поздоровался он, козырнув, присел к печке и протянул к огню ладони. — Вчера вывезли на грузовике в тыл наших погибших солдат. Саперы с помощью взрывчатки отрыли братскую могилу. Если бы вы видели, в каких невероятных позах пришлось хоронить окоченевшие трупы. Проклятый русский мороз!
Целлер укоризненно покачал головой.
— Проклятый русский мороз, проклятые русские… — проворчал лейтенант Виганд. — Вдохновляемые комиссарами, они защищаются довольно упорно. И коварно. Используя точное знание местности, прячутся в болоте и в чаще леса, позволяют нашим войскам пройти мимо, а затем подло нападают с тыла. Они жестоки, как дикари. Настоящие звери. Зверя невозможно приучить к цивилизации. Он всегда готов укусить тебя. Поэтому, зверей надо уничтожать.
— Они дикари, потому и жестоки, — согласился лейтенант Леманн.
— А может быть жестокость русских происходит не только от их дикости? — как бы сомневаясь, спросил Майер.
— Что вы имеете в виду? — насторожился лейтенант Виганд.
— Несколько дней назад советский самолет разбросал над своими окопами листовки, — задумчиво сообщил Майер и замолчал.
— Красные комиссары разучились толкать речи? — ухмыльнулся Леманн. — Иванов приходится воспитывать листовками?
— Часть листовок ветер принёс на нашу территорию, — продолжил Майер. — На листовках были напечатаны фотографии солдат из «Лейбштандарта», маршировавших по Ростову с грудными детьми, насаженными на примкнутые штыки карабинов. Листовки, конечно, продукт коммунистической пропаганды, — продолжил Майер с долей иронии, — которые представляют солдата с черепом на фуражке беспощадным убийцей детей и насильником беззащитных женщин. Под картинкой был напечатан призыв: «Никакого прощения солдатам с молниями, даже раненым!».
Майер умолк. Молчали и остальные.
— Если бы на листовках были напечатаны фото комиссаров с немецкими детьми на штыках, — продолжил Майер и жестом остановил возмущённо взметнувшихся лейтенантов, — мы не усомнились бы в достоверности фотографий. И призыв к беспощадности был бы воспринят нами, как вполне адекватный. И любой из нас сказал бы, что мы правы в этой войне, какие бы жестокости ни творили.
   
— Мы и без твоего примера правы, — буркнул Виганд. Он хотел ещё что-то добавить, но, увидев скептический взгляд гауптмана, недовольно качнул головой и промолчал. Чуть позже всё-таки добавил: — А картинка — комиссарская пропаганда.
— Конечно, пропаганда, — усмехнулся Майер. — Не помню, читал или где-то слышал такую фразу: «Посмотри, чьи дети гибнут, и ты поймёшь, кто прав». Может, у русских есть повод для… беспощадной защиты своих младенцев? И их дикарская, как вы говорите, жестокость имеет под собой основу, происходящую вовсе не из русской дикости?
В блиндаже наступило неловкое молчание. Артобстрел прекратился, поэтому молчание было особенно гнетущим. Виганд и Леманн думали о младенцах на штыках солдат «Лейбштандарта» и не могли придумать этому цивилизованного оправдания. Целлер с интересом смотрел на лейтенантов в ожидании их контраргументов.
Молчание нарушило громкое царапанье в дверь.
— О, вернулся, наконец! — обрадовался возможности сменить неприятную тему Леманн. — Шульц, впусти Сталина.
Шульц приоткрыл дверь. В щелку, задрав хвост, вбежал пушистый кот серого окраса, встряхнулся, прыгнул на нары и, разразившись громким мурлыканьем, принялся тереться головой о бок Майера. За серый окрас, похожий на цвет шинели русского фюрера, за длинные усы, за уверенное поведение кота назвали Сталиным.
— Опять от тебя разит русской махоркой, Сталин, — упрекнул кота Виганд. — Ты снова ходил в русские окопы? Смотри, не попадись в лапы полевой жандармерии — расстреляют за измену.
— Ему опаснее попасть в лапы наших голодных солдат, — усмехнулся Леманн. — Сварят из него суп.
— Воняет, как банда Partizan, — брезгливо сморщился Виганд. — У меня такое впечатление, meine Herren, что в России нет ничего, что было бы потребно цивилизованным немцам: морозы здесь нечеловеческие, ихняя Machorka источает… отравляющий газ иприт.
— Ну почему же, — возразил ассистент-арцт Целлер. — Вчера местный старик предложил мне за кусок хлеба что-то вроде галошей, сплетённых из полос мягкой коры. По-русски они называются Lapti. Если их надевать на сапоги, то ноги почти не мёрзнут.
Майер улыбнулся, положил руку на бок Сталина. Ладонь ощутила, как внутри у кота работает производящий мурлыканье моторчик. Майер наклонил голову. Кот тут же приласкался мордашкой к щеке Майера. Никакой вони Майер не учуял — от кота шёл чистый запах, как от выстиранного и вымороженного на улице белья. И ещё так пахнет летом на улице после грозы.
Виганд покопался в ранце, вытащил флакон одеколона, плеснул немного парфюма на ладонь и погладил кота по спине.
— Ну вот, теперь ты будешь пахнуть, как пахнут цивилизованные немецкие офицеры, — удовлетворённо буркнул он, пряча флакон в ранец.
Кот принюхался и фыркнул.
      
Майеру запах озона, исходящий от кота, нравился больше, чем запах одеколона Виганда. Потому что запах одеколона лейтенанта в ощущениях Майера был накрепко привязан к запаху редко стираемых носков, который распространялся по блиндажу, когда Виганд снимал сапоги.
— Жрать будешь, морда предательская? — из вежливости спросил лейтенант Виганд. По довольной морде кота было видно, что он сыт.
— Этот бандит мышей нажрался. Или бедную птичку растерзал, — вздохнул лейтенант Леманн.
— А, может, русские его накормили, — укорил кота Виганд, продолжая подозревать животину в предательстве.
— Вчера, после того, как я отвёз трупы, — вспомнил Целлер, — мою машину загрузили хлебом для нашей роты. Началась пурга… В общем, мы заблудились и выехали на позиции русской батареи. Нас попытался остановить русский часовой… Хорошо, что я был в русском полушубке и вовремя успел снять кепи с головы. Я весело улыбнулся часовому, помахал ему рукой. Он принял меня за своего. За батареей мы развернулись и по своим же следам вернулись восвояси. Так что, вы вчера могли остаться без хлеба.
— И без врача, — добавил Леманн. — Что там в рационе солдат? Паёк не увеличили?
— К сожалению, нет. Четыреста граммов хлеба в сутки на человека, столовая ложка мармелада, искусственного мёда или тюбик сыра, двадцать пять граммов масла или маргарина.
— Солдаты голодают, — задумчиво пробормотал Майер. — Голод в такой мороз мучителен. Постоянное недоедание и переохлаждение вводят солдат в тяжелую дремоту.
— Вот и хорошо, пусть спят, у них это прекрасно получается, — разрешил Целлер. — Сон избавляет их от мыслей про холод и голод, сохраняет жизненные силы.
— Солдаты охотятся на всё, что движется: на зайцев, ворон, собак и кошек, — сообщил Леманн. — Как бы нашего Сталина не съели. Он хоть и бандит, но такой доверчивый!
— А я в последнее время ночью плохо сплю, — пожаловался Леманн. — Лезет в голову разная чертовщина ночью, не голова, а помойка — напичкано в ней всего. Шевелятся в башке идиотские мысли, лезут одна на другую, путают явь со сном, не дают спать.
В дверь постучали. В бункер вошёл посыльный, козырнул:
— Герр гауптман, вам приказ от майора Штеге, — доложил посыльный, протягивая Майеру листок с приказом и листок для подписи в получении приказа.
Майер расписался и отпустил посыльного.
— Что старик удумал? — насторожённо спросил Леманн. — Лишь бы не наступление! В такой мороз покидать насиженные бункеры и идти неизвестно куда — безумие.
— Успокойтесь, meine Herren, — улыбнулся Майер. — Старик не собирается лишать вас тёплых сортиров. Штеге посылает меня посетить окружающие деревни для поисков съестного.
— Безнадёжная затея, — вздохнул Целлер. — Наши солдаты много раз проверяли окрестности и выгребли всё под частую гребёнку. Пришлось мне осенью быть в составе продовольственного отряда. Мы нанесли визит в деревню…
    
…На фронте установилось затишье, раненые не поступали, ассистент-арцт Целлер скучал и вызвался возглавить отделение «добытчиков», которому поручалось добыть в одной из деревень продовольствие, корм для лошадей, стройматериалы и всё, что подвернётся под руки полезного для вермахта. Отправились на пяти повозках, по два солдата на каждой.
В разрушенной деревне «живыми» стояли всего два дома. Ветер гудел в открытых дверях и выбитых окнах. Заборы завалились. Клопы в домах сдохли от голода и высохли. Даже пороги домов сгнили и покрылись мхом. Там и сям обгоревшие бревна, кирпичи от развалившихся печей. Огороды заброшены, поля за околицей заросли травой.
Недалеко от деревни на маленькой просеке в роще стоял нетронутый дом лесника. Лесник проявлял лояльность к немцам, поэтому его до сих пор не выпотрошили. А в этот раз выразил недовольство, что его попросили помочь вермахту с продовольствием. Особенно защищал своих коров. Кричала жена, визжали дети. Пришлось лесника застрелить.
Солдаты разобрали амбар, отодрали доски от фасада чердака, сняли двери и забрали скамьи, чтобы обустроить бункеры. Реквизировали картошку, капусту, лук, солидный окорок свинины из погреба, хлеб, яйца, масло, десятка два кур. Ради этого стоило отправляться в путешествие.
В соседней деревне реквизироали муку и коров. На слезы, мольбы и проклятия женщин и детей не обращали внимания до тех пор, пока аборигены не кинулись отнимать своих животных. Зря они это сделали. Прикладами и штыками разогнали агрессоров, подожгли дом и соседние постройки. Языки огня мотались на ветру, словно красно-жёлтые гривы. Женщины пронзительно вопили, проклинали солдат, топали ногами, словно сошли с ума, волокли за собой детей, тащили какие-то узлы…
Целлер задумчиво помолчал и продолжил:
— Зато несколько дней у полевой кухни меж деревьями гуляли три коровы, а в вёдрах каждый день плескалось молоко для пудинга. Когда рота получила приказ о передислокации, коров зарезали. Солдаты и командиры несколько дней наслаждались говяжьим жарким.
— Да-а-а… — протянул Леманн. — Мы снимаем с крыш аборигенов солому для лошадей и для постелей. Выгоняем женщин и детей из домов, не щадим ни беременных, ни больных, ни убогих. Единственным пристанищем для аборигенов служат конюшни и амбары, где они живут вместе с нашими лошадьми. А как иначе — мы победители, война оправдывает, даже требует быть жестокими к побеждённым. Фюрер призывает не думать о голоде, на который мы обрекаем жителей завоёванных территорий.
— Война — это потусторонний мир, — подвёл итог Целлер. — На войне хлеб дорог, а плоть дешева. На войне нет друзей. Каждый, заботясь о себе, ненавидит того, кому достался лишний кусок хлеба, готов обмануть товарища по несчастью и оставить без помощи слабого.
— Meine Herren, я вынужден покинуть вас,— вздохнул Майер, закрывая неприятную тему и вставая с нар. — Приказ есть приказ, пойду готовить команду к поездке. Приглядите за Сталиным, не выпускайте его на улицу. Съедят ведь!
    
Несколько часов спустя маленький отряд Майера на двух санях вернулся в подразделение, добыв килограммов пятьдесят грубой ржаной муки, похожей на отруби, маленький мешочек сахара и — самое главное — мясо двух коров.
— Это ж надо додуматься! — с восторгом удачливого добытчика рассказывал один из солдат «продуктовой» команды. — Русские женщины прятали коров в сараях, врытых в землю и тщательно замаскированных наподобие наших бункеров. Хорошо, что корова замычала, а то бы мы их не нашли. Бабы жутко вопили, бросались на нас, как дикие, не хотели отдавать коров. Их детёныши висли на ногах у коров… Если бы мы не пристрелили пару дикарей, они бы нас покусали!
Повара на кухне пытались порубить говяжьи окорока на мелкие куски. Мороз был такой, что топор со звоном отскакивал от промёрзшего мяса.
Из муки напекли плоских, как блюда, хлебов с ужасным вкусом. Каждый солдат получил по четверти такого «каравая».

***
    
Ветер дул отовсюду, швырял клубы снега то в лицо, то в спину.
Отделение солдат на двух тяжёлых санях и одной фуре под командованием обер-фельдфебеля Прюллера направлялось в деревню Приютино.
Половина солдат в отделении необстрелянные, только что прибыли с пополнением.
Повозки тащили низкорослые русские клячи. Немецкие породистые тяжеловозы для России не годятся, считал Прюллер. Дороги в России узкие и ухабистые, то бугор, то яма. Чуть с дороги в сторону — под снегом жижа болотная. А по болотам и вовсе вместо дороги брёвна уложены, на которых тяжеловозы ломали ноги. Русские же лошадёнки бегали легко, как по булыжной мостовой.
Выехали на равнину, дорога нырнула под снег. Лошади забрели в глубокий рыхлый сугроб, остановились. Форейтор (прим.: кучер, сидящий на передней лошади) замахал руками, закричал, остервенело стегнул лошадей кнутом. Лошади рванули, попытались встать на дыбы, захрапели, испуганно заржали, затанцевали по снежному месиву.
Увидев непорядок, обер-фельдфебель Прюллер, идущий с солдатами в хвосте обоза, закричал:
— Halt! Stillgestanden! (Стой! Смирно!)
Но завывающий ветер относил в сторону его властный голос. Обер-фельдфебель жестом послал вперёд солдат. Они успокоили лошадей, безрезультатно попытались вытолкать сани вручную и побрели по пояс в снегу искать дорогу.
Лошади стояли по брюхо в снегу, вздрагивая, фыркая, тяжело дыша и поводя испуганно вытаращенными глазами.
Солдаты нащупали дорогу, жестами показали, что она повернула налево. Форейтор дёрнул вожжи, крикнул, хлестнул лошадей кнутом. После нескольких отчаянных рывков передняя пара с помощью солдат выбралась на дорогу, скрытую под снегом.
Потрескивала на морозе сбруя из толстой кожи, звякали цепи упряжек. За первыми санями, повизгивая полозьями, выехали вторые. Громыхая колёсами, тронулась с места тяжелая фура. За обозом, высоко вскидывая ноги, шагал обер-фельдфебель. За ним, согнувшись и пряча лица от встречного ветра, брели солдаты.
Лошади трясли заснеженными гривами, в животах у них при каждом шаге что-то громко уркало. Из ноздрей вырывались клубы пара.
Мелкий колючий снег резал лица. Порывы ветра забивали дыхание. Снегопад усилился, закрыл пространство белой пеленой в которой затерялась дорога. Вешки с пучками соломы на верхушках, когда-то расставленные вдоль дороги, повалены ветром и заметены. В перелесках направление понятно: по просеке. Но куда дорога поворачивает в поле, совершенно неясно: позёмка зализала снежным языком колеи, засыпала снегом ямки. Хорошо, что какие-то умники догадались ставить на поворотах замёрзшие трупы иванов. А, чтобы их не приняли в темноте или во время метели за живых, ставили трупы ногами вверх. Там, где прошли солдаты вермахта, подумал Прюллер, под снегом много мёртвых иванов. Когда снег растает, Россия будет похожа на задний двор живодёрни.
    
Обер-фельдфебель Прюллер с неудовольствием косился на ездового фуры, горбившегося на передке с вожжами в одной руке и длинным хлыстом в другой, которым он не пользовался даже, когда лошади вязли в снегу. Шея у ездового замотана тряпкой, спина укрыта овчиной. Ездовой наклонился, защищая лицо от встречного ветра, и вряд ли смотрел на дорогу.
Обер-фельдфебелю Прюллеру не нравилось пассивное поведение подчинённого: солдату вермахта не подобает прятаться от русской вьюги, и лошадь он должен принуждать к усилиям, а не ждать, когда она соизволит потянуть телегу.
Несмотря на перенесённое не так давно ранение, обер-фельдфебель не садился в повозку, месил ногами снег, не укрывался брезентом от ветра и снега. Он шёл по дороге твёрдым шагом, не пряча лицо от метели, как образцовый солдат вермахта. У него непреклонная воля. Он презирает слюнтяев и нытиков. В присутствии обер-фельдфебеля ни один солдат не смеет пикнуть, что у него нет сил, что он окоченел и не может идти.
Майор Зайдель приказал обер-фельдфебелю утром быть в деревне Приютино, забрать скот, пополниться фуражом и следовать с обозом и скотом в Спасскую Полисть. Обер-фельдфебель выполнит приказ точно и в срок.
Прюллер увидел, как один охранник, запутавшись в снегу, взмахнул руками и едва не упал, а второй, подобно чучелу для обучения штыковому бою, и вовсе неуклюже рухнул в сугроб. «Горе-вояки!» — презрительно скривился Прюллер.
Губы у солдат синие, на бровях намёрзли ледышки. Под стальными шлемами, надетыми на летние пилотки, головы мёрзнут.
Обуты солдаты в короткие кожаные сапоги с широкими голенищами. За голенище можно засунуть гранату-колотушку или сапёрную лопатку. Такие голенища гребут снег как черпаки, для русской зимы не годятся. Сшиты из толстой яловой кожи — попавший внутрь снег тает, кожа намокает. Когда сапоги высыхают, скукоживаются, становятся меньше размером и могут сломаться. Подошвы и каблуки подбиты стальными пластинами с шипами. От большого количества железа подошвы промерзают насквозь. К тому же, у немецких сапог маленький подъём, носят их на тонкий носок. На ногах сапоги сидят крепко, парадным шагом перед начальством маршировать удобно, но в  русскую зиму солдаты фюрера в таких сапогах обмораживают ноги.
Прюллер вспомнил, как недавно они остановились на ночёвку в деревне. Он снял промокшие насквозь сапоги и положил к печке, чтобы они за ночь высохли. Сапоги высохли, но стали жёсткими, как толстый картон. Чтобы натянуть сапог, Прюллер стал бить ногой по стене, пока не вбил ногу в сапог. Так же надел второй. Сделал пару шагов и услышал треск: у обоих сапог отскочили подошвы. Хорошо, что в обозной телеге нашлись подходящие по размеру взамен развалившихся.
Русские в лютую стужу носят валенки или лапти с онучами (прим.: онучи — что-то среднее между портянками и обмотками). Лапти зимой — очень удобная обувка. Прюллер как-то заставил старого ивана обуть его и попробовал ходить в лаптях — ничего не жмёт, ногам тепло и легко, как в спортивных тапочках. Если бы лапти не были национальной обувью иванов, и если бы это не было нарушением формы одежды военнослужащего вермахта, он с удовольствием носил бы лапти вместо сапог.
Снежная пыль заполнила пространство, колючего холода было больше, чем воздуха. Белые языки снега шуршали и дышали, летучей дымкой уходили из-под ног дорога шевелилась, как живая. Поперек дороги громоздились высокие сугробы. Ноги приходилось вскидывать коленями чуть ли не к груди. От такой ходьбы ныли ляжки.
Вьюга свирепела. Рот открыть нельзя — ледяной ветер задувал колючие снежинки до самого желудка. Снежная пыль застилала глаза. Лица солдат осунулись и побелели.
Ветер насквозь продувал шинелишки из зелёной «хольцволле» (прим.: грубое искусственное сукно. Дословно: «деревянная шерсть»), задирал полы шинелей. Холод забирался в рукава, хватал за рёбра, проникал до подмышек. Из ноздрей текла жижа, из глаз — слёзы. Ветер, снег и мороз слились в единый подвывающий ужас, вызывал неудержимую дрожь в телах. Солдаты выбились из сил, а пройдено меньше половины пути.
В начале зимы тысячи обмороженных солдат отправляли в Германию. Теперь обморожение расценивалось, как членовредительство, за него наказывали.
— Россия — это ледяной гроб, в который нас похоронили заживо, — поговаривали солдаты вермахта.
    
Выбившаяся из сил команда растянулась по дороге. Обер-фельдфебель остановился. Стиснув зубы, просверлил презрительным взглядом отставших. Увидев недовольство обер-фельдфебеля, солдаты заторопились, вскидывая вверх колени, черпая широкими голенищами снег, догнали повозку. Герр обер-фельдфебель с первого дня службы приучил подчинённых к своему взгляду.
Обер-фельдфебель отвернулся. За спиной слышалось запалённое дыхание и глубокие вздохи.
Прюллер презирал слабаков. Лучшие солдаты фюрера, непобедимые воины фатерлянда умирают за Великую Германию на передовой, а эти недоноски и свиньи несут службу в тылу. Намотали на шеи грязные тряпки — на солдат не похожи. Сброд, вшивые вояки. Противно смотреть. Попади обоз в засаду или наткнись на пару русских, разбегутся, как зайцы. Или в плен переметнутся. Неудавшиеся создания Великого Творца…
Ефрейтор, которого обер-фельдфебель поставил замыкающим и приказал подгонять солдат, сгорбился и плетётся с отставшими, как шелудивая собака. За что такому присвоили звание ефрейтора?!
Обер-фельдфебель видит всё. Всё, что он видит, не так. Всё не нравится обер-фельдфебелю. Настроение паршивое.
Исхлестанные ветром лица солдат приобрели землистый оттенок. От боли в замерзающих ногах и безысходности в душе выступают слезы, скатываются и замерзают на щеках. Ветер швыряет под ноги всё новые порции снега. Руки и ноги так закоченели, что плохо сгибаются. Карабины словно отлиты из куска железа, больно давят на плечи. Улучить бы момент, присесть за сугроб, где нет ветра, закрыть глаза, отдохнуть... Тяжёлые веки уже закрываются… Погрузиться в сонную благодать, в сон — избавление от мук.
Присядет солдат в сугроб, забудет родных, друзей, «фатерланд»… Те, кто соблазнился снежными постелями России, ушли из жизни в сладких снах.
Обер-фельдфебель Прюллер закалённый воин. Воин из железа. Он участвовал в военных кампаниях во Франции и в Польше. Но такой адской зимы при полном отсутствии дорог не видел нигде. К тому же, немецкая армия совершенно не подготовлена к лютой зиме в России. Прюллер видел русских пленных. Грубые шинели они носят поверх ватников и ватных штанов. В валенках совершенно не ощущают мороза. Шапки-ушанки и байковые рукавицы спасают от обморожений уши и пальцы.
Пленных иванов запирали в сарай, занесенный снегом, не кормили, а они там спали, как в натопленной казарме! Немцы такого выдержать не могут… Что за народ, эти русские?

***
   
После интенсивного артобстрела немецкой артиллерией иваны отступили и заняли оборону примерно в километре от одной из тех бесчисленных деревень, ужасных названий которых немцы не запоминали. Голодные солдаты вермахта вошли в деревню и принялись шарить по домам в поисках съестного.
Фельдфебель Вебер и три солдата вломились в дом, который оказался натопленным. В сумрачном помещении бородатый старик и нестарая женщина испуганно прижимали к себе двух маленьких детишек. Странные русские, почему они не ушли из-под обстрела?
— Матка, яйко-сало-Brot, — смешав немецкие и русские слова, потребовал Вебер, указав на стол.
— Гут, хер немец! — торопливо вскочил старик, отставив ребёнка в сторону, и поднял руки вверх, будто сдавался. Он потрусил к печке, рогачом вытащил из жерла закопченный чугунок, поставил на стол. Откуда-то из-за печки достал половинку краюхи ржаного хлеба, порезал длинным ножом со сточенным за годы пользования чёрным лезвием, жестом пригласил немцев: — Битте!
Йозеф Лемм заглянул в чугунок и сообщил:
— Картошка. Спасибо Господу за картошку — она есть почти в каждом русском доме. Вермахт не пережил бы эту проклятую зиму без русской картошки.
Он предусмотрительно подвинул ближе к себе длинный ножик, которым старик резал хлеб.
Немцы сели за стол, расхватали куски хлеба, принялись есть нечищеный картофель.
— Почти как наш «пумперникель» (прим.: сорт ржаного хлеба в Германии), — одобрил русский хлеб Вебер.
Чугунок был уже почти пуст, когда Профессор обратил внимание на горбушку, которую держал в руке. Внимательно приглядевшись, он брезгливо спросил ждущего в позе официанта старика:
— Was ist das?
И показал горбушку старику.
Хозяин понял вопрос. Наклонился к горбушке, разглядывая, что ему показывает немец. Залопотал непонятное, делая ладонями округлые движения, издавая шипящие звуки и гримасничая, наподобие обезьяны.
— По-моему, он утверждает, что в хлебе жареный лук, — буркнул Фотограф, доедая свой кусок хлеба.
Профессор внимательно присмотрелся к горбушке.
— А откуда у «жареного лука» столько ножек?! — требовательно спросил он. Выковыряв «жареный лук», Профессор положил его на стол.
Тёмные лики святых кротко смотрели из украшенных золотой и серебряной бумагой ящиков в переднем углу жилища, призывая арийцев не обращать внимания на мелкие неприятности.
Старик подобрал сомнительный кусочек хлеба, смело бросил его в рот и, жевнув, пару раз, проглотил, изображая удовольствие на лице.
— Ладно тебе, — утолив первый голод, отвалился спиной к стенке Фотограф. Железный шлем глухо стукнул о стену. — И не такую гадость ели… Помнишь, осенью брали воду для чая из озера, в котором плавали несколько трупов русских лошадей. Наверняка там плавали и дохлые иваны.
Фотографу стало жарко. Он принялся расстёгивать шинель, но вдруг замер, прислушиваясь. Поднял глаза к потолку. Указал вверх:
— Хитрые иваны всегда прячут в укромных местах клетки и ящики с курами или жирными гусями!
Его приятели встрепенулись, насторожились как охотники, выслеживающие добычу… Лаза наверх в помещении не было. Фотограф указал на выход: лаз наверх должен быть в сенях!
Профессор и Фотограф бросились к выходу.
Старик поник плечами, руки его обречённо повисли. Женщина заплакала.
Наверху послышались звуки, будто там что-то расшвыривают… Крики перепуганного гуся…
В двери с торжественными физиономиями появились Профессор и Фотограф. В руках у Профессора билась и пронзительно кричала гусыня. Фотограф пытался схватить рвавшуюся птицу за крылья, перья летели по комнате…
Женщина, прижимая к себе детишек, что-то лопотала с умоляющим выражением на лице, показывала на детишек, складывала ладони, будто лепила снежки, показывала двумя пальцами движение ножек.
— Изображает, как гусята бегают, — догодался Фотограф.
Йозеф Лемм жил в деревне и знал, как резать птицу. Он выхватил кинжал и перерезал добыче шею, залив кровью пол жилища.
— Где-то у русских должен быть погреб, поищи, — приказывает фельдфебель Вебер Профессору. Он жестами показывает русским, что птицу надо ощипать.
Старик с выражением горя на лице принялся ощипывать птицу. Покачивая головой он что-то пытался объяснить, то и дело показывая рукой что-то низко над полом.
— Говорит, что это гусыня, должна была к весне вывести гусят, — пояснил Фотограф.
Скоро вернулся Профессор, держа в одной руке парусиновую сумку с картошкой, а в другой что-то вроде деревянной крышки для бочки с наложенной на неё горой квашеной капусты.
Русская женщина, не переставая плакать, почистила картошку. Затем на загнетке печи развела небольшой костерок, опалила тушку гусыни, выпотрошила, разрезала, сложила в ведро, залила водой. Фотограф указал, что и потроха надо положить в ведро.
— Посмотри за печкой, — указал Вебер Фотографу. — У старика там должен быть продуктовый склад.
    
Фотограф пошарил за печкой и с победным видом поднял над головой два каравая хлеба.
Старик что-то залопотал, указывая то на хлеб, то на детишек. К его лопотанию с воплями присоединилась женщина. Заревели детишки.
— Ruhe! (прим.: Тихо!) — гаркнул Вебер, но старик, вместо того, чтобы стать по стойке смирно, кинулся отнимать у Фотографа хлеб.
Профессор ударом приклада в затылок уложил «партизана» на пол, пробормотал недовольно:
— Старая подметка! Лохань с дерьмом!
Завопив по-звериному, на Профессора бросилась крестьянка. Профессор передёрнул затвор и выстрелил навстречу дикой русской.
— Вошь летучая...
Завопили маленькие зверёныши.
Вебер недовольно поморщился.
— Противодействие вермахту должно жестоко пресекаться. Сжечь всё к свиньям собачьим, — решительно махнул он рукой и, подхватив ведро с варевом, направился к выходу.
Когда Вебер проходил по улице мимо окна, в мутные стёкла уже плескались языки пламени и слышались приглушённые вопли детишек.
Отошли к соседнему дому с обрушенной взрывом крышей.
Фотограф сделал из нескольких кирпичей очаг, развёл костёр. Огонь лизнул донышко и бока ведра, весёлые клубы дыма поднялись к небу. Скоро вода закипела, по округе распространился восхитительный аромат гусиного супа.
— Холодной сосиски из соевого пюре на двоих, кружки горячей воды и пригоршни муки на человека, из которых мы варим кашу-болтушку, мало для поднятия боевого духа солдата вермахта, — заглядывая в ведро с кипящим супом, философски произнёс Фотограф. — От такой еды не умрёшь с голоду, но её не хватает, чтобы чувствовать себя живым человеком.
— Согласно военным приказам, вермахт находится в побежденной стране и всё необходимое для армии может брать у населения, — констатировал истину фельдфебель Вебер.
Иваны на той стороне передовой линии, вероятно, увидели дым от горящего дома, что-то заподозрили, и открыли миномётный огонь по деревне. Все бросились в сохранившийся среди развалин погреб. Фотограф остался присматривать за гусиным супом. Приятели из погреба давали Фотографу советы, как лучше приготовить птицу, делились рецептами и воспоминаниями о том, какие блюда из птицы они ели до войны.
Раздался свист… Плоп! По разрушенным стенам застучали осколки. Взрывы раздавались рядом с развалинами. Находиться наверху стало опасно.
Фотограф подхватил ведро с варевом и спустился в погреб.
Птица не успела свариться, но пахла вкусно. А для солдат горячее сырым не бывает. Солдатский нож старика Франка, как самого справедливого во взводе, разрезал мясо на сочные куски. За его движениями следили глаза, полные ожидания и радости, похожие на глаза детей, получающих рождественские подарки…
Разложили мясо по котелкам, залили бульоном. Штыками и ложками добавили варёную картошку. Оживлённый гомон стих. В промежутках между взрывами слышалось чавканье и хруст костей. На лицах солдат проступало выражение блаженной сытости, глаза соловели, настроение улучшалось.
    
Фельдфебель Вебер вспомнил, как на прошлой неделе ночью гауптман Майер послал ординарца Шульца в полковой тыл. Шульц увидел повозку, на которой ездовой вёз термос с едой в штаб батальона, бросил гранату рядом с повозкой, выстрелил пару раз из карабина. Ездовой сбежал, подумав, что на него напали русские, а Шульц подхватил термос и вернулся в роту.
Слушатели довольно рассмеялись. Совесть никого не мучила: все знали, что штабисты питаются несравненно лучше солдат на передовой.
— Проклятые русские морозы! — пробормотал стрелок Хольц, любитель женщин. — Таких жестоких морозов в Германии и представить не могут! Даже справить нужду опасно для здоровья: того и гляди, мужской прибор по женской части превратится в сосульку!
— Да, справить нужду в России — смертельный риск. Зато, какая возможность сделаться героем! — ободрил Хольца фельдфебель Вебер.
— Мёртвым героем, — буднично уточнил старик Франк. — У многих это здорово получилось. Фюреру нужны герои. Поэтому будьте верными фюреру и умрите.
— А можно быть верными, но живыми? — изобразил просьбу ребёнка Профессор.
— Нет, — возразил старик Франк. — Ты перед Богом клялся беспрекословно повиноваться верховному главнокомандующему, вождю немецкого государства и народа Адольфу Гитлеру и, как храбрый солдат, обязан положить свою жизнь согласно данной присяге. Так что, беспрекословно повинуйся, борись и положи. Здесь или там, — Франк кивнул себе под ноги, а потом небрежно махнул на восток.
— Скажу по секрету,— признался любитель женщин Хольц, — я настолько отупел от окопной жизни без женщин, что, спроси меня какой-нибудь юный девственник, где и что приятного у женщин находится и как к этим богатствам подступать, я не смогу ответить. Мне надоело воевать, Я притворюсь сумасшедшим, и пусть меня комиссуют.
— Зачем тебе притворяться, ты родился таким, — усмехнулся Профессор. — Тебя должны были отправить в газовую камеру вместе с другими умственно дефективными, но ты спасся тем, что сбежал на фронт.
— Мы тут все тронулись рассудком. Одни больше, другие меньше. В опасном мире мы живём, парни, — тяжело вздохнул обер-ефрейтор Бауэр.
— Такое можно сказать про многих из нас, — согласился старик Франк. И, подняв указующий перст кверху, продолжил голосом наставника: — Но дело в том, что нам в Русландии поручена важная работа на благо рейха: разбить коммунистических агрессоров. Война идёт своим чередом, по своим подлым законам, и без жертв на войне не обойтись. Что плохого в том, что из пары-тройки унтерменшей мы сделаем сита, а дырки заткнём свинцом? Мы убиваем этих людей ради их же пользы. Оставшимся жить в мире, основанном на новом немецком порядке, будет лучше. Думаю, все со мной согласятся, что лучше пусть мы будем убивать, чем нас. В этом мире слабакам не место.
— Убивать людей противоестественно, — буркнул любитель женщин Хольц. — Естественнее делать их. Убивая, можно стать садистом.
— Да, если убивать ради удовольствия — это садизм. Но есть и другие поводы убивать. Я контрактник, я делаю своё дело за деньги. Если человек убивает из идейности — он эсэсовец. А если по долгу службы, он солдат вермахта. Ты — солдат вермахта.
— Какая разница, — упорствовал Хольц. — Все мы душегубы.
— Душегубом я не родился, — пожал плечами Франк. — Страна и вермахт научили меня убивать и превратили в душегуба.
— У душегубов одна дорога — в ад, — мрачно предрёк Хольц. — Надеюсь, мне удастся ещё пожить, прежде чем я туда попаду.
— Все думают, что ад за пределами нашей жизни. Не сейчас, мол, далеко — когда меня не будет. Неприятность в том, что ад всегда наготове и ждёт момента, чтобы поселиться в нашей душе, — усмехнулся Франк. — Когда убьешь кого — он навеки твой. Во мне, как в доме с привидениями, обитают убитые мной люди. Мои уши переполнены криками моих жертв. Каждый мой сон завершается кошмарным разбрызгиванием крови, и я просыпаюсь в холодном поту, мне хочется вопить... Но легче от этого не станет. Хорошо, что мёртвые только во сне с нами вместе, в реальность мы возвращаемся без них.
Старик Франк вяло шевельнул безвольно висящими с колен руками, безнадёжно усмехнулся.
— Моя профессия — убивать. Я враг всему живому. Работа на войне, да отдых в госпитале — вот моя жизнь. Мы, военные, нужны для войны. Гитлер со своим рейхом отстаивает справедливость нового порядка и свободу для арийцев. Русские защищают свою коммунистическую справедливость и свободу для пролетариев. Правители враждуют меж собой, а мы в их вражде участвуем. Война кончится, а профессиональная привычка убивать останется. Люди всегда находят, кого и за что надо убить. Для солдата война начинается, проходит и... не кончается. Мы застряли в войне навсегда. Привыкнув к крови и к смерти, идёшь по трупам до тех пор, пока сам трупом не станешь. Мы умерли, — прошептал он, делясь с соратниками секретом. — Мы уже мёртвые. Мы даже воняем, как мёртвые.

***
Постовые менялись каждые полчаса. Часовой, который находил укромное место вроде копны сена, закапывался в неё и засыпал, представал перед военным судом, или его расстреливали на месте. Если он, конечно, доживал до суда или расстрела. Потому что, уснув на морозе, мог заснуть вечным сном.
Поводов для поддержания дисциплины с помощью смерти в вермахте было много. Солдат вешали за трусость, проявленную перед врагом. Вешали тех, кто крал продукты из солдатских пайков. На деревьях и телеграфных столбах вешали иванов, уличённых в деятельности против вермахта, и военнопленных — для устрашения русских вообще.
Убивали своих и чужих. Порядком правил страх. Война порождала безумие.
Русские в сёлах сдержанно улыбались и внешне уважительно относились к солдатам вермахта, но все были потенциальными партизанами. Чтобы местное население не противодействовало вермахту, население очередного села заперли в деревянной церкви на центральной площади. Вспомнили о них дня через три. Когда открыли двери, увидели, что голод и холод сделали своё дело: потенциальных партизан, которые ещё двигались, осталось немного. Чтобы решить вопрос с партизанами окончательно, церковь снова заперли, полили керосином и подожгли.
      
 
***
Чёрное звёздное небо дышит сибирским морозом. Полная луна скорбно взирает на коченеющих немцев.
Жестокий мороз, бесконечные пространства, непроходимые леса и болота с топями, прикрытыми снегом, фанатизм иванов рождают мысли о непременной гибели. Даже если никто не говорит о страхе близкой смерти, её присутствие ощущается. Мертвецы лежат на нейтральной полосе. Живые в окопах чередуются с трупами. Живые используют замёрзшие тела товарищей в бытовых целях. На них, например, можно сидеть. Или укрепить ими бруствер. Кому нужно, забирают у убитых обувь и одежду. Грабят трупы, чтобы война не казалась совсем уж бессмысленной. Мир разрушения не ограничился фронтом — он губит души солдат.
Смерть стала повседневностью, как физиологические отправления. Забвение от грядущей смерти давал только сон, поэтому, если заняться было нечем, все спали.
Стены окопов излучали страшный холод, который стальным обручем сжимал голову, пронизывал виски ноющей болью. От холода ломило суставы, болели и переставали шевелиться замерзающие глаза. Чтобы посмотреть в сторону, поворачивались всем корпусом. От пронизывающего тело холода застывал костный мозг. Солдатам, нёсшим службу в окопах, можно было делать операции без наркоза, заморожены они были основательно.
И в бункерах солдаты корчились от холода. У лежавших на боку застывала половина лица и нижняя часть тела. Шея неестественно сгибалась в одну сторону. Рот и лицо перекашивались, будто в гримасе. И когда человек пытался встать, он мог шевелить только одной половиной тела. Холод замораживал даже сознание и память. Чтобы солдата разбудить, его приподнимали и долго трясли. Открыв глаза, солдат удивленно смотрел вокруг, не соображая, кто он и где он.
Дни проходили в усталом однообразии: мучения от мороза на посту и в окопах сменялись беспокойным сном в холодном бункере, постоянные думы о еде разнообразились заготовкой дров и продовольствия, исполнением приказов командиров. И ещё — тоска по родине. Все разговоры вращались вокруг сладкой иллюзии о возвращении на родину.
Стрелок Шульц, съёжившись наподобие больной курицы, на губной гармошке наигрывал печальные мелодии, навевающие мысли о доме.
— Знаешь, почему у нас на пряжках ремней написано «С нами Бог»? — прекратив играть, спросил он у стрелка Фромма, хлопнув его по плечу.
— Почему?
— Потому что остальное начальство старается держаться от нас подальше.
Стрелок Фромм хмыкнул, отрицательно качнул головой и возразил:
— Нет, потому что нам, кроме бога, не на кого больше надеяться.
— Тот, кто придумал эту надпись, не знает, что такое война на Восточном фронте, — буркнул старик Франк. — В России актуальна надпись: «С нами дьявол».
— Когда мы выйдем отсюда… — мечтательно произнёс Профессор, но его перебил Фотограф:
— Странно, что образованные люди верят в чудеса. Слышали, мальчики? Он сказал: «Когда выйдем отсюда»! Такое заявление фантастичнее самых необузданных фантазий доктора Геббельса. Наша жизнь, друг мой, полна всяческих сюрпризов. И беда в том, что не в каждой куче дерьма спрятан кусок золота.
— Меня, например, — тяжело вздохнув, сообщил любитель женщин Хольц, — волосы начали покидать без каких-либо объяснений. А лысые в качестве любовников у женщин не в ходу.
Стрелок Шульц запиликал мелодию «Лили Марлен». Стрелок Фромм простуженным голосом запел:
 
Vor der Kaserne
Vor dem grossen Tor
Stand eine Laterne
Und steht sie noch davor
So woll'n wir uns da wieder seh'n
Bei der Laterne wollen wir steh'n
Wie einst Lili Marleen.
Возле казармы, у массивных ворот
Стоял фонарь и стоит до сих пор.
Под этим фонарем мы встретимся
Как прежде, Лили Марлен.
    

Новобранец, девятнадцатилетний Ганс Тойшлер, выглядевший подростком, украдкой утёр слёзы. Боже, как далёк дом! Увидит ли он его когда-нибудь?
— Если так дело пойдёт дальше, — мрачно пробормотал Фотограф, — придётся заключать с иванами мир.
— А если иваны не захотят заключать мир? — спросил старик Франк и скептически посмотрел на Фотографа.
— Что значит, не захотят? — Фотограф с сердитым недоумением уставился на Франка. — Если мы предложим мир, иваны обязаны согласиться! Войне конец, мы спасены…
Старик Франк усмехнулся и покачал головой:
— Люблю я тебя за… житейскую мудрость!

***
Постовые, кутаясь во что попало, стреляли в приведения, появлявшиеся перед ними из дымки сорокоградусного мороза или из молока нескончаемых метелей. Популярной была поговорка: «Сначала пристрелить, а потом разбираться, кто он такой».
Одеяла, накинутые на плечи, и тряпки, намотанные вокруг ботинок, не защищали от мороза. Стоило снять варежку, чтобы поправить одежду, как пальцы превращались в белые ледышки. Некоторые солдаты обмораживали ступни до костей, обмороженные пальцы гноились. Вши гнездились в волосах головы, бородах и бровях, висели на ресницах, заедали замерзающих, голодных, страдающих поносом, чешущихся, больных дизентерией, желтухой, воспалением почек и мочевых пузырей солдат. Солдаты, раздевшись, ножами соскабливали с кожи вшей и бросали их в печку.
Русская зима сделала солдат жестокими и бесчувственными к чужому горю, превратила в кровожадных животных. Солдаты хвастались, как под угрозой оружия раздевали стариков, о том, как отбирали у женщин съестное. Нормальным считалось насмехаться над неудачниками-мёртвыми и потерявшими надежду слабаками. Одни уходили в себя, другие находили выход в азартных играх, кто-то занимался онанизмом. Замёрзших, голодных и больных солдат переполняло раздражение. Беспричинная вспыльчивость, зависть и ненависть, злые насмешки погубили фронтовое товарищество. Россия сводила с ума.
Когда неприятности на Восточном фронте только начинались и были редки, солдаты шутили: «Иногда бог бывает несправедлив». Время прошло, и неприятностей стало так много, что в бога перестали верить. Боги, в которых никто не верит, перестают существовать.

   
В русском мире абсурда традиционные германские педантизм и рациональность перестали действовать. Немецкое командование в боях за какой-нибудь второстепенный участок бессмысленно клало множество солдат.
Русские отчаянно напирали, пытаясь захватить деревни целыми, чтобы греться в домах. Но вермахт взял на вооружение давнюю русскую традицию, отработанную во времена Наполеона: отступая, поджигать дома, взрывать печи, уничтожать всё, чтобы иванам негде было греться и ночевать. В том числе и аборигенов, обнаруженных на участке воинского подразделения.
Позади отступающих частей в небо вздымались языки пламени и чёрные клубы дыма. Горели деревни. Пахло дымом, пожарищами. Заходящее за горизонт солнце сквозь клубы дыма глядело на ужасы мира больным красным глазом. По ночам кроваво-красные огни пожарищ светились в темноте, как глаза дьявола, небо окрашивалось багровым заревом пожаров.
Русские старики, заиндевелыми бородами похожие на Дедов Морозов, женщины в бесформенных тулупах, дети в неимоверных обносках с трудом тащили по снегу санки, гружённые домашним барахлом.
Солдаты жгли и убивали, потому что им приказали жечь и убивать: командование освободило солдат от ответственности за преступления.
Стрелок Ганс Шульц топтался на посту, хлопал по бокам руками, будто обнимал. Его шинель слишком коротка — он обрезал её осенью, чтобы легче ходить по грязи. Хорошо, что на ногах были разрезанные ножом валенки, снятые с убитого красноармейца. Он уже не пел своё: «Люди гибнут за металл». Он пел: «Немцы гибнут от мороза» и, вспоминая невесту, стонал: «Милая Урсулочка! Как я хочу прижаться к тебе, тёпленькой!». Ни о чём другом в отношении своей Урсулы он не был способен думать.
У Профессора на ногах тоже валенки. Шинель нормальной длины, под шинелью потрепанный и завшивленный жилет из овчины, который старик Франк снял со старого ивана, встретившегося ему на дороге, и отдал Профессору из-за неподходящего размера. На голове русская меховая шапка. Профессор похож на русского, и некоторые солдаты уже называют его Иваном.
Холодный месяц косо висел в небе, осыпая из ковша поднебесный мир инеем. От мороза гулко, подобно пушечным выстрелам, лопались деревья.
В бункере мёрзли даже те, кто пил шнапс. От русского холода лица у многих распухли, покрылись ознобышами, пузырями и язвами. Губы обветрели и потрескались. А, когда в дополнение к холоду мучает и голод, жизнь становится невыносимой.
Всемогущее немецкое командование забыло о жесточайшем враге арийцев, о русской природе. От мороза и болезней на тот свет отправлялось больше солдат, чем от обстрелов противника. В связи с непроходимостью дорог снабжение настолько ухудшилось, что продовольствие и боеприпасы доставляли транспортными самолётами.
В назначенный час прилетала «тётушка Ю» — транспортный самолёт «Юнкерс-52». С земли пускали в небо ракеты, отмечая границы немецкой территории. Туда и сбрасывали на парашютах серебристые сигары Versorgungsbomben (прим.: «бомбы снабжения») с боеприпасами и продуктами. Однажды «тётушка Ю» сбросила держащему оборону подразделению вместо еды и обмундирования старые женские шубы, собранные в качестве пожертвований берлинцев Восточному фронту.
Но, бывало, ветер относил парашюты к русским позициям. Получив с неба «подарки» от немцев, русские ликовали. Русским солдатам зима как будто придавала бодрости и боевого задора.
Правда, русские лётчики тоже ошибались и сбрасывали на занятые вермахтом территории продукты в мешках: хлеб, воблу, сухую колбасу.
   

***
Над передовой висели низкие облака, временами прорывавшиеся снежными зарядами. Зоной выброски Versorgungsbomben лётчики «тётушки Ю» выбрали огромную поляну с полкилометра шириной, летом представлявшую собой неглубокое болото, а теперь покрытую снегом выше колен. На противоположной стороне поляны среди редких деревьев занимали позиции русские.
Versorgungsbomben, огромные сигары, едва видимые сквозь пелену снега закачались на парашютах. Солдаты выбежали искать контейнеры, надеясь, что снегопад спасительной завесой укроет их от русских снайперов. За спиной порыкивали «гэвэры», прикрывая солдат от вражеского огня.
Лейтенанты Леманн и Виганд стояли на опушке, наблюдали за солдатами. Леманн указал на парашют, который упал за середину поляны. Солдаты к нему не побежали: слишком близко к русским окопам.
— Похоже, это наша добыча, — понимающе кивнул Виганд и потрусил в направлении серебристого цилиндра, малозаметного на фоне снега. Леманн заторопился следом.
Несмотря на снегопад, ограничивающий видимость, примерно на середине поляны русские заметили их и открыли пулемётный огонь. Пришлось залечь, уткнувшись в снег. Минута шла за минутой, иваны изредка постреливали, лейтенанты лежали не двигаясь. Холод проникал в каждую клеточку тел, мучительно болели пальцы ног, превращавшиеся в ледышки.
— Если я сейчас же не встану, то останусь без ног, — едва ворочая языком, пробормотал Леманн.
— Я уже не чувствую ни рук, ни ног, — с таким же трудом пробормотал Виганд. — Похоже, леденеет не только моя бестелесная душа, но и куда более нужное тело. Думаю, лучше стать застреленным героем, чем замороженным куском мяса или инвалидом без рук, ног и прочих конечностей.
Снегопад усиливался. Пулемёт русских умолк. Ругаясь и подвывая от боли в замёрзших ногах, лейтенанты кое-как встали. Пошатываясь и едва не падая, заковыляли в направлении ставшего невидимым контейнера.
Над контейнером склонился красноармеец, пытавшийся вскрыть его штыком. Увлёкшись делом, он не заметил приближающихся немцев.
— Ruki werch! — приказал Леманн, направив дуло МР русскому в спину. Русский послушно поднял руки. От него исходило что-то чужое, похожее на затаённую силу остановленного, но ещё не пленённого хищника.
Леманн схватил русский автомат, прислоненный к контейнеру, а Виганд отобрал у русского штык.
   
Виганд попытался открыть замок контейнера, но тот либо замерз, либо его заклинило при ударе о землю. Ругаясь, он бил по замку прикладом русского автомата, ковырял его штыком. После очередного удара автомат выстрелил короткой очередью. Виганд отшвырнул автомат и выругался.
— Ладно тебе! — попытался успокоить товарища Леманн. — Притащим контейнер к себе и откроем.
Виганд затряс головой и возразил:
— Если мы вскроем этого кабана в роте, нам достанется по десятку сигарет и по паре галет. А мы заслужили большей награды, замерзая под русскими пулями.
Снег пошёл сильнее прежнего, ограничив видимость десятком метров. Подстегиваемый нетерпением и болью в ногах, Виганд упорно ковырял штыком в замке. Ему страстно захотелось вытащить из контейнера пачку сигарет, как можно скорее закурить и согреть сигаретой хотя бы руки. Холод пробирал его до костей. Наконец, защёлка замка сломалась, контейнер удалось открыть. Внутри лежали коробки с неизвестным содержимым. Виганд выудил наугад коробку и разодрал её. Спасибо тебе, пресвятая дева Мария! — в коробке оказались сигареты. Виганд сунул сигарету в рот, передал пачку Леманну. Леманн вытащил непослушными пальцами две сигареты, одну сунул в рот, другую автоматически протянул стоявшему рядом русскому. Виганд тем временем вытащил, наконец, из кармана «вдовушку», крутанул колёсико, закурил, протянул зажигалку Леманну. Русский тоже прикурил. Вид у него теперь был не такой насторожённый, как минутой раньше. Если немцы дали ему закурить, то вряд ли пристрелят.
Виганд заметил глупую улыбку на лице русского, подумал: «Было бы забавно прострелить ивану живот в момент, когда он выпускает изо рта сигаретный дым».
У Виганда от холода громко клацали зубы. Сделав несколько жадных затяжек, он перестал дрожать. Сигарета немного успокоила его, помогла собраться с мыслями.
— В берлине я всегда курил «Юно», — Виганд с удовлетворением разглядывал дымящуюся сигарету в своей руке. — Я чувствую запах доброй старой Фридрихштрассе с проститутками за десять марок… Как представлю, что погибну, не сходив в бордель…
— Покажи-ка мне свою ладонь, — попросил Леманн.
Виганд протянул приятелю руку. Леманн сравнил свою ладонь с ладонью Виганда.
— Твоя линия жизни немного короче моей. Пока ты надоедаешь мне своими глупостями, я буду знать, что у меня есть время помучиться на этой земле. Вроде глупость — линия на грязной ладони, а радует.
Приятели рассмеялись и хлопнули друг друга по плечам.
— Пора идти, — заметил Виганд. — Иван поможет нам тащить контейнер.
Обрезали стропы. Порыв ветра унёс купол парашюта.
Леса на своей стороне уже не было видно. Они почти дотащили контейнер до передовой линии, когда снегопад начал затихать.
— Если мы сейчас не позаботимся о себе, — остановился Виганд и жестом приказал остановиться русскому, — то можем остаться без бонуса.
Вскрыв контейнер, он принялся ковыряться в нём, проверяя содержимое коробок.
    
— Verdammte Schei;e! (прим.: «Проклятое дерьмо!») — возмущённо воскликнул Виганд. — Половина контейнера набита презервативами и туалетной бумагой. Проклятые тыловики! Они думают, что мы тут не вылезаем из борделей и обжираемся в ресторанах, поэтому самый нужный для нас предмет — презерватив, и нам требуется вдвое больше туалетной бумаги, чем им! Лучше бы они загрузили контейнер консервами!
Вдруг он сделал попытку радостно подпрыгнуть и удовлетворённо заворчал:
— О-ля-ля! Нашёлся всё-таки и в Берлине сукин сын с головой, презентовал нам шесть бутылок коньяку и кое-какую закуску к Рождеству. Леманн, приятель, ты не забыл? Завтра Рождество! На-ка, засунь в самые глубокие карманы, чтобы никто не увидел.
Он обернулся, протягивая Леманну две бутылки коньяка, и увидел, как русский убегает прочь. Передав бутылки Леманну, Виганд поднял автомат и выпустил в сторону убегавшего длинную очередь. Русский упал.
Виганд засунул ещё две бутылки коньяка себе в карманы, протянул Леманну несколько жестянок консервов.
Пока делали запасы к праздничному ужину, труп русского занесло снегом.
Солдаты их роты, услышав стрельбу, вышли навстречу и помогли дотащить контейнер.
За доставку контейнера Виганд и Леманн получили от майора Штеге устную благодарность. Правда, Штеге упрекнул лейтенантов за недостачу содержимого в контейнере. В описи, наклеенной на внутреннюю стенку контейнера, было указано содержимое с точностью до последней галеты. Но Виганд, честно глядя в лицо майора, предположил, что кое-чем успел поживиться русский, которого они застали у раскрытого контейнера и пристрелили, когда тот почти добежал до своих окопов.

***
   
Говорков в бинокль наблюдал за позициями немцев. Рядом скучал пулемётчик Самохин.
— О, перебежчик! — радостно воскликнул Самохин.
— Где? — насторожился Говорков.
— А вон, Гитлер по нейтралке бежит, — указал Самохин. — Гитлер, иди сюда, морда бандитская!
На бруствер вскочил кот, довольно мурлыча, принялся тереться о руки Говоркова и Самохина. Внутри у него будто моторчик тарахтел. За чёрные пятнышки под носом бойцы звали кота Гитлером.
— Опять у фрицев был! — упрекнул кота Самохин. — Одеколоном фрицевским разит, аж дышать тяжело! Бегаешь туда-сюда… Подстрелит тебя какой придурок…
— На, посмотри! — Говорков протянул бинокль Самохину. — Немцы ёлку наряжают. У них через день Рождество, главный семейный праздник. Вайнахтен, кажется, называют.
— Почему «вай»? Вроде как по-еврейски. У немцев всё «нах», да «хер»…
— А у них всё не по-русски… — проворчал Говорков, обмозговывая идею. Немцы в эту ночь смотрят семейные фотографии, представляют, будто они сидят за столом вместе со своими родными. В Германии ихние фрау и киндеры тоже на фотографии умиляются, глазками влажнеют. Мысленно общаются с мужьями-фатерами. У ёлок веселятся. От воспоминаний и чувств млеют, нюни распускают. В рождественскую ночь выйдут фатеры-завоевате… ры из блиндажей свежим воздухом подышать, со свечками пойдут вокруг ёлки. А мы им на праздни… чек наш подаро… чек из «максимов»! Глянь, как они старательно к смерти готовятся! Ты вот что, Самохин. Днём короткими очередями пристреляй пулемёты, чтобы ночью вслепую можно было немцев накрыть. Только не спугни гансов раньше времени, не убей кого, пристреливай, когда пусто у блиндажей. И патронов побольше запаси к праздничку.
— Ну ты и садист, Говорков, — в шутку упрекнул Самохин.
Говорков шутку не принял, посмотрел на Самохина тяжело.
— Убивать радости мало, — как бы соглашаясь, выговорил медленно. — Но они незвано пришли к нам, жгут наши дома, убивают нас и наши семьи за то, что мы не хотим их хозяевами принять… Хотят отнять у нас наше.
Говорков невесело усмехнулся.
— И ведь у каждого немца есть мать, которая ждёт… У многих есть жёны, дети, невесты… С какими мыслями, с какими надеждами матери, жёны, невесты провожала своих гансов и фрицев к нам? Чего ждали от нас? Наверняка, рассчитывали, что мы сдадимся им без боя.
Говорков помолчал, словно раздумывая над собственными вопросами.
— Мы их праздновать немецкое Рождество к нам не звали. И я буду бить их на своей земле до тех пор, пока все не переведутся. А надумают сбежать — догоню, и буду бить у них дома.
Говорков задумался. Вспомнив эпизод из первых дней отступления, долго качал головой.
— В начале войны, отступая, наша рота подошла к крупному селу...

***
...Понаблюдав и убедившись, что немцев нет, рота рассредоточилась, бойцы ступили на окраину села.
Говорков с Корнеевым через пролом в заборе проскользнули в заросший сквер у длинного двухэтажного здания. Воздух сквера был насыщен зловонием мертвечины. Ближе к зданию деревья расступились, красноармейцы увидели крытую санитарную машину с красным крестом на боку, ткнувшуюся капотом в кусты. Горячий трупный дух из раскалённой солнцем металлической будки через раззявленные задние дверцы шёл такой, что у Говоркова перехватило дыхание. Он шагнул в сторону и споткнулся о труп красноармейца с забинтованной головой, лежавший в высокой траве вниз лицом. Между лопаток засохшая рана, края гимнастерки вокруг раны обожжены выстрелом в упор.
Чуть дальше — труп в командирском обмундировании с комиссарской звездой на рукаве. Забинтованная до самого паха нога с неестественно вывернутой пяткой на середине голени согнута углом, из бинтов торчал отломок кости. Судя по вытянутым за голову рукам и расположению тела, комиссара тащили прочь от здания за ногу, согнув её в месте перелома.
Говоркова передёрнуло — он представил мучительную боль в выворачиваемой перебитой ноге.
— Командир... — негромко позвал Корнеев сиплым голосом из-за кустов. Говорков понял, что увидит там что-то ужасное.
На небольшой полянке лежала девушка. Мёртвая истерзанная девушка. Гимнастерка — единственная на теле одежда — разодрана. Оголённые девчоночьи груди в чёрных кровоподтёках от пальцев насильников. Голые ноги раскинуты в стороны... Насиловали, пока не умерла.
Говорков отвёл взгляд от... Ему было стыдно и... жутко. Нет, жутко и стыдно смотреть на истерзанное животными девичье тело.
Голова, запрокинутая назад и в сторону, отстранялась от чего-то мерзкого, отвратительного, гллаза закатились от зепредельного ужаса. Передние зубы на верхней челюсти выбиты. Рот разбит, между чёрных запекшихся губ белели эмалью остатки окровавленных зубов... По лицу, заползая в рот и нос, по открытым и подсохшим глазам ползали муравьи и какие-то букашки.
Жестоко били... и насиловали.
Трава вокруг истоптана, земля изрыта каблуками сапог, как копытами, особенно между ног девушки. В тени куста валялись пустые банки из-под немецких мясных консервов, бутылки из-под шнапса.
Как долго... всё это... длилось...
Поодаль брошена распотрошённая сумка с красным крестом. Сумка советской медсестры.
Мухи жужжали. Неправдоподобно громко, сыто, лениво.
Тело Говоркова затряслось, как в ознобе, коленки ослабли. Сжав кулаки он стоял над истерзанным телом, заставляя себя не глядеть на ужас, раскачивался и мычал, как от зубной боли.
— Убивать... Убивать зверей, — хрипло выдавливал он из перехваченной спазмами глотки. — Убивать! Всех... Никаких пленных...
Корнеев прикрыл тело какой-то одёжкой.
    
— Сынки-и... — услышали они слабый, как шелест ветра, голос.
В зарослях кустов обнаружили едва живого древнего деда. Отпоили водой.
— Сапогом меня, — дед осторожно тронул бок, скривился от боли. — Видать, рёбра поломали... Уполз... Не до меня им было... Третий день лежу, помирать к вечеру собрался. В селе тихо, похоже, живых не осталось, всех нелюди порешили. А это больница наша, госпиталь, — дед шевельнул головой в сторону двухэтажного здания. Раненые там лежали. А дивчина сестрой в тым госпитале, — дед посмотрел в сторону, где лежал девичий труп. — Шустрая така дивчина була, песни вечерами раненым спивала.
Дед безнадёжно шевельнул рукой, закрыл сухонькой ладошкой глаза, всхлипнул.
Немного успокоившись, дед снова заговорил:
— Охо-хо... Много раненых в больнице лежало. Пришли эти — на первом этаже всех постреляли, со второго этажа раненых выкидывали через окна и внизу добивали... А дивчина, сестричка та, когда другие с первой партией раненых уезжали, не захотела оставшихся бросить. Некому, говорит, присмотреть за ними, некому воды подать. Я, говорит, со второй партией уеду. Машин-то на всех не хватило!
Дед заплакал. По-стариковски бессильно, страшно.
— Не плачь, дед, — мрачно проговорил Корнеев. — Слезами нашу землю не омоешь. Больно велика.
— Ох и мучили они её, ох и мордовали... Много их было, взвод или сколько... Один за одним... Веселились...
Корнеев, словно обессилев, ухватился за толстую ветку куста, сжал так, что грязные загорелые пальцы побелели.
— Я, когда фрица поймаю,— выдавил сквозь зубы, — я его просто так не убью. Я его мучить буду. Долго. Нос отрежу. Уши. Глаза повыковыриваю. Потом кастрирую тупым ножом... чтоб немчат не плодил, таких же ублюдков... А в конце стрельну ему в живот, чтоб три дня мучился перед тем, как сдохнуть...

***
Батальон «квартировался» в подземных бункерах вдоль петляющей по реденькой рощице дороги.
Последние несколько дней морозы усилились. Бункеры обогревались подвесными железными печками, которые приходилось топить беспрестанно. В верхней части блиндажей было довольно тепло, а ноги замерзали от ледяного пола, потому что понизу немилосердно дуло от неплотно закрывающихся дверей. Сверху постоянно капало, а на полу образовывались наледи. От «капели» не спасал даже брезент, который солдаты натягивали над головами. Грязь покрывала влажные шинели и брюки. Всё пропиталось сыростью: обмундирование, сапоги, тела и души. Еда плесневела, оружие ржавело и замерзало, обувь не успевала оттаивать от ледяных корок. От холода ломило мышцы, стучали зубы, тело тряслось как в лихорадке. Натруженные ноги наливались тяжестью. Каждая клеточка тела кричала об усталости. В мокрые и грязные постели на нарах ложились не раздеваясь, в отяжелевших от сырости шинелях.
С вечера засыпали все — утомление брало свое. Но через два-три часа, замёрзнув, просыпались, занимались зарядкой, чтобы согреться.
Со страшной силой донимали вши, полчища вшей не давали уснуть, от них не помогал расхваливаемый санитарами вонючий порошок.
Жизнь на передовой — это агония длиной в войну. Жизнь на передовой — это чередование ожидания ужаса и накрывший тебя ужас. В минуты запредельного страха под обстрелом «сталинских органов» (прим.: ракетные установки «Катюша») солдаты клялись пожертвовать благополучием, ногой или рукой — лишь бы выжить. Какая победа? Какой героизм? Главное — выжить. Награды за героизм? Да каждый солдат должен получить Железный крест лишь за то, что сумел выжить! Но очень многие в придачу к «Чёрному Генриху» (прим.: Железному кресту первого класса) получали берёзовый крест. Доктор Геббельс кричал, что личность должна умереть ради жизни народа. Но солдаты не хотели быть павшими героями.
   
Иные мечтали о «ранении домой», когда на лечение отправляют в Германию. Но, насмотревшись, как пулеметная очередь выворачивает наружу кишки или превращает в кровавое месиво лицо, а осколки отрывают руки и ноги, желание попасть под пули стихает.
У смерти много способов настичь фронтовика. Иной раз солдат из окопа не может и носа высунуть, потому что всё, что над бруствером, либо осколки отсекают, либо пули прошивают. А высовываться, чтобы наблюдать за противником, надо.
Взрывы сотрясают окопы, разбрасывают землю фонтанами, свистят куски свинца и железа. Солдату, в общем-то, безразлично, настигнет его осколок снаряда, русская пуля или огонь, который откроют заградотряды фельджандармерии по удирающим с позиций трусам. А можно погибнуть без стрельбы и взрывов, вовсе не геройски: умереть от дизентерийного истощения или замёрзнуть, уснув в окопе. Достаточно часа, чтобы потерять чувствительность рук и ног. Тело начинает дрожать, сознание накрывает желанный сон… И если солдата никто не растолкает, не вернёт пинками и тумаками в полную невзгод жизнь, сладкий сон превратится в небытие.
На передовой страдания и смерть воспринимаются как должное. Мертвецы не мешают живым воевать, не отнимают любви к жизни. А вот любовь к жизни фронтовика отличается от любви к жизни тыловика. Просто жить — вот в чём счастье фронтовика. Горькое и сладкое одновременно… Каждый фронтовик знает: если он переживёт войну, в мирной жизни для счастья ему потребуется очень немного. Цветы и травы, цвирканье кузнечиков в поле и журчание жаворонка в небе…
Никто не способен чувствовать радость от жизни так, как фронтовик. Даже если он потеряет в войне дом, достоинство, мечты и надежды — он будет радоваться, трогая влажную землю, ощущая живительные лучи солнца у себя на щеке, наслаждаясь красотой и запахами цветов или смехом незнакомой девушки, похожим на звуки серебряного колокольчика. Те, кто сталкивался лицом к лицу со смертью, умеют наслаждаться простыми радостями жизни.

***
— Герр гауптман! Герр гауптман!
Кто-то бесцеремонно тряс Майера за плечо.
— Что случилось? Иван наступает? — недовольно проворчал Майер, с трудом выпутываясь из сладких сетей Морфея.
— Нет, герр гауптман, русские пьют водку у себя в окопах и наступать не собираются.
Майер открыл глаза, увидел улыбающуюся рожу Леманна. Он хотел послать надоеду туда, куда посылают наглецов боцманы торговых судов, помня дома терпимости, в которых они побывали, но Леманн опередил его:
— Герр гауптман, я собираюсь сообщить вам наиприятнейшее известие, но, ради бога, сходите на улицу и освежите лицо снегом, чтобы полностью проснуться. Поверьте, дело, ради которого я вас разбудил, того стоит.
— Пренеприятнейшее? — уточнил Майер, выпутываясь из плена сна.
— Наиприятнейшее, — возразил Леманн, продолжая нагло улыбаться.
Со стариковским кряхтеньем Майер поднялся с нар. За столиком сидели довольные Виганд и Целлер.
— Офицерское собрание роты в сборе, — констатировал Майер, впрочем, уже без злости.
— Герр гауптман, офицерское собрание просит вас освежиться, дабы не задерживать некую приятность, каковые на передовой случаютс так редко, — попросил Целлер и смиренно склонил голову.
— Может, сразу сделаете мне приятное? — позевнув, буркнул Майер. — Я надеюсь, что некая ваша приятность не из разряда мужеложества? За подобное можно попасть под трибунал.
— Герр гауптман, к сожалению, мы не можем выделить вам долю приятности из общего котла, — вздохнул Виганд.
 «Нашу часть отводят в тыл?» — предположил Майер. Застегнув шинель и нахлобучив кепи на уши, он вышел наружу.
Вечерело. Небо над расположением батальона расцвечивали сигнальные ракеты и трассирующие очереди, к которым примешивались вспышки артиллерийских выстрелов. Салютом звучали разрывы снарядов. Горизонты поблёскивали заревами пожаров.
Протерев лицо снегом и взбодрившись, Майер вернулся в блиндаж.
— Что-то русские раздухарились… Стреляют, как ошалелые, — проворчал, присаживаясь на лавку у столика.
— Русские не смогут помешать нам праздновать старое доброе германское Рождество. Сегодня же двадцать пятое декабря, Майер! — воскликнул Виганд, доставая бутылку коньяка.
— Боже мой! — растрогался Майер. — Как я забыл? Сегодня Рождество! Коньяк… Откуда драгоценность, камрады?
— Не только коньяк, но и закуска! — торжественно провозгласил Леманн, вытаскивая из закоулков консервы. — Герр гауптман, не спрашивайте, откуда. Мы это заработали, лёжа под русскими пулями и рискуя замёрзнуть насмерть.
Разлили коньяк в кружки.
— Дорогие друзья! — по праву старшего по званию Майер поднял кружку для тоста. — В Рождество принято говорить о чем-то светлом, а у нас с этим в последнее время не очень. Зато все мы знаем, что такое голод, холод и смерть. Каждый день растёт лес крестов на могилах соотечественников. До Германии — тысяча километров… Больше! Но мысленно мы с нашими родными и близкими, и они сейчас с тревогой думают о нас. Чтобы встретиться с ними, мы мужественно перенесём все трудности, которые выпадут на нашу долю. Мы всегда будем помнить тех, кто был рядом с нами, кто отдал жизни во славу тысячелетнего рейха. Prosit! Sch;nes Weihnachtsfest! (прим.: Здоровья! Счастливого рождества!)
— Обычно говорят — дай бог нам встретиться в этой же компании, — продолжил тост Целлер. — А я хочу выпить за то, чтобы мы быстрее разъехались, и следующее Рождество каждый встречал у себя дома, со своей семьей… Выпьем!
Выпили и моментально почувствовали, как благодатное тепло из желудков поднимается в головы.
— Говорят, вышел приказ, отменяющий Рождество в этом году, — с серьёзной миной сообщил Леманн.
— Почему? — удивился Виганд.
— Иосифа призвали в действующую армию, — пояснил Леманн. — Мария дежурит в Красном Кресте, малыша Иисуса с другими детьми отправили в деревню, чтобы спрятать от бомбёжек, волхвы не приедут, потому что не доказали арийского происхождения, путеводную звезду потушили из-за затемнения, пастухов отправили на охрану объектов, ангелы служат телефонистками и не могут отлучиться. Остался один осёл, но кто будет отмечать Рождество в компании с ослом (прим.: перечислены участники сцены поклонения новорождённому богу)?
Офицеры расхохотались.
    
Жившие много дней впроголодь, все моментально захмелели. Сидели грустные, вспоминали счастливую мирную жизнь.
— Мы после мессы на кладбище ходили, — с печальной улыбкой вспомнил Леманн.
— Я позавчера тоже на кладбище ездил, — усмехнулся Целлер. — Уверяю вас, оно огромное. Возможно, там похоронен батальон наших ребят. У меня сложилось впечатление, что там самое населённое немцами место России.
Мрачной шутке Целлера никто не улыбнулся.
Целлер помолчал и добавил:
— До самого горизонта бесприютное дикое пространство, покрытое снегом. А на косогоре неимоверное количество крестов. И не на чем больше взгляду остановиться.
— Да, не так уж давно нас мучил зной, и невозможно было представить, что придет лютая зима и понадобятся дрова, — невесело усмехнулся Леманн.
— А нам в детстве мама после мессы готовила филе рыбы, — закатив глаза в потолок, похвастал Виганд. — Перед тем, как жарить, она вымачивала рыбу в кефире, приправляла репчатым луком, перцем, лавровым листом, гвоздикой, тимьяном…
— А мы любили шницель из сома, — грустно похвастал Целлер. — В рублёное мясо сома добавляют белый хлеб, яйца, перец и прочие приправы. Обваливают в муке… Жарят до образования корочки… Под соус из майонеза… Сказка! Майер, а вас чем дома угощали в Рождество?
— Салатом из солёной сельди с картофелем, — коротко ответил Майер.
Детство он провёл без излишеств, так что хвастать было нечем.
— А нам после Рождественской мессы мама готовила ещё Bratw;rste mit Sauerkraut (прим.: сосиски с квашеной капустой), — окончательно опечалившись, едва сдерживая слёзы, проговорил Леманн.
Неожиданно для всех Целлер запел чистым низким баритоном, торжественно и печально:

— Stille Nacht! Heil'ge Nacht!
Alles schl;ft; einsam wacht
Nur das traute heilige Paar.
Holder Knab' im lockigten Haar…
Это была известная с детства рождественская песня. Все с воодушевлением подхватили припев:
 
Schlafe in himmlischer Ruh!
Schlafe in himmlischer Ruh!
(Тихая ночь! Священная ночь!
Всё спит, только святая чета бдит.
Милый мальчик в кудрявых власах,
Спи в небесной тиши!
Спи в небесной тиши!)

Целлер продолжил печальную песню, отбивая такт ладонью по столу:

Тихая ночь! Священная ночь!
Ангел воспел пастухам: алилуйя!
Радость вдали, ликованье вблизи:
Христос-Спаситель уж здесь!
Христос-Спаситель уж здесь!
    

Глаза боевых офицеров увлажнились слезами. Они пели песню, которую пели из года в год в Рождество со своими родителями, бабушками и дедушками.

Тихая ночь! Священная ночь!
Смеётся любовь Бога-Сына устами!
Празднуем светлый час спасенья —
Рождество Христово!
Рождество Христово!

Песня закончилась. Целлер сидел молча, закрыв глаза и откинув голову назад. У Виганда слёзы катились по щекам. Целлер уткнул голову в колени и заплакал, всхлипывая.
— Проклятая страна… — выдавил он едва слышно. — Наши солдаты спят на открытом воздухе в снегу у костерков. Обмороженные и сломленные русскими холодами, они впадают в состояние апатии. Россия высасывает из нас души. Раньше я верил в победу и был сильным, а теперь я стал слабым и ни во что не верю. Муки выживания в России не для меня. Мысль о том, что придётся ночевать на открытой местности в жуткий холод, приводит меня в ужас. Противостоять русской зиме невозможно — русская природа сильнее вермахта. Меня одолел страх…
— Все мы боимся, — вздохнул Майер. — Боимся, но побеждаем. Мы попали под колесо судьбы, оно многих раздавило и сломало. Но нельзя сдаваться. Война встряхивает душу и поднимает с её дна не только плохое, но и хорошее.
— Ничего хорошего со дна наших душ уже не всплывёт. Наши души ссохлись и заплесневели, — буркнул Целлер.
    
— Мы боимся, но мы не трусы, — продолжил Майер, словно не услышав реплики товарища. — Трусы боятся одного: собственной смерти. Не думай о морозах, приятель. Думай о рождестве. Это праздник. Вспомни, как ты проводил рождество до войны…
Майер вспомнил, как год назад он встречал рождество с Гретой. Они задушевно, вполголоса пели «Тихую ночь», словно дарили друг другу благодать.
Майер вспомнил, с какой страстью они с Гретой любили друг друга… Сердце его болезненно сжалось, он почувствовал, как его душа покрывается инеем… Как после такой невероятной любви Грета могла бросить его и забеременеть от выбранного для неё племенного самца?!
Майер вспомнил, что у него в нагрудном кармане кителя до сих пор лежат аккуратно сложенные перчатки из тонкой кожи, которые подарила ему Грета. Чтобы он не запачкал руки… Которые когда-то были такими нежными… Майер усмехнулся. Руки у него стали грубыми. В грязи и… в крови. Ни к чему перчатки.
Он вытащил из кармана спрессованный кожаный многослойный комочек, подошёл к печке, бросил в огонь.
Чувствуя, что готов расплакаться, схватил бутылку и разлил по кружкам коньяк.
Да, она бросила его. А вытравить её из сердца, из души не получается. Да, его душа покрылась инеем. Но не плесенью.
— Давайте выпьем за наших погибших товарищей, — предложил Майер, чтобы оправдать повлажневшие глаза.
Все с готовностью выпили.
— Каждый из нас окружён оболочкой своего «я», которая помогает обрести мир и спокойствие в постоянном соприкосновении со смертью, когда всё погружено в страдание и придавлено безнадёжностью, порождающей дикую тоску и отчаяние, — замысловато пробормотал Леманн, пьяно шевельнув рукой и повернув лицо вверх, чтобы слёзы не покатились по щекам, чтобы его слабости не увидели товарищи. — Я чувствую, как в моей оболочке возникают трещинки, через которые что то покидает мою душу, оставляя после себя пустоту. Я чувствую, что со всех сторон зажат чёрными, как ночь, глыбами, неотвратимо двигающимися на меня. Внутри меня пустота, а я — как картонная коробка под заводским прессом…
Леманн окинул компанию страдальческим взглядом, вытер мокрые губы тылом грязной ладони, безнадёжно махнул рукой и запел скрипучим голосом:

— O du fr;hliche, o du selige,
gnadenbringende Weihnachtszeit!
Welt ging verloren, Christ ist geboren:
Freue, freue dich, o Christenheit!
(О весёлое, о блаженное,
Милость приносящее Рождество!
Мир пропал в грехе, Христос родился —
Радуйся, радуйся, христианский мир!)

Весёлая, радостная рождественская песенка, выдавливаемая из страдающей души, звучала диковато. Но ещё три простуженные мужские глотки заревели известный всей Германии куплет, скрывая страдание по мирной жизни, по довоенному благолепию чудесного праздника:
   

О весёлое, о блаженное
Милость приносящее Рождество!
Христос явился, чтобы примирить нас —
Возрадуйся, возрадуйся, христианский мир!

— Ах, где ты, моя Эрна, — пробормотал лейтенант Леманн.
— Марта… Как я её хочу, мою Марту! — простонал лейтенант Виганд. — Вспоминать, как её ножки обвивали меня… Как она попискивала и нежно постанывала, когда я… накачивал её блаженством… Вспоминать такое — мучение! Она там… В моих мечтах… А я здесь… Играю в кости со смертью…
— Не играй в кости со смертью. Это будут твои кости, — тихо остерёг товарища Майер. Чувствуя, что сослуживцы вот-вот взорвутся от перехлёстывающих через край эмоций, предложил: — Может быть, сходим и поздравим с наступлением Рождества наших подчинённых?
— Пойдёмте, — тяжело вздохнув и безнадёжно махнув рукой, поддержал предложение Виганд. — У меня и подарочек есть.
Пошарив внизу у стены, лейтенант вытащил на свет ещё одну бутылку коньяка.
Не очень радостно напевая, офицеры вышли из блиндажа. Рождественское небо было прекрасно: тонкий серп луны ярко выделялся между двумя снежными грудами облаков. Майеру показалось, будто смущённое личико юной девушки выглянуло из-за бархатной шторы. Блеснула зарница в полнеба. Вероятно, далёкий артиллерийский залп. Какие-то вспышки время от времени расцвечивали небо. Приглушённо рокотали далёкие взрывы. Война сердито ворчала недовольной старухой. Ужасная и прекрасная по своей силе картина. От такого видения душа Майера наполнилась печалью.
Жизнь в боевых условиях стала единственной реальностью для Майера. Фронтовые товарищи стали для него единственно близкими людьми. Он с трудом вспоминал мирную жизнь. Пытался вспомнить лицо Греты, но видел лишь смутный женский образ, неясные очертания обнажённой груди, бёдер, ягодиц, теплоту нагого тела.
Вернувшийся из отпуска фельдфебель Вебер рассказывал, что в Берлине еженедельные кинохроники показывают жизнь фронтовиков очень романтичной. Берлинцы понятия не имеют о жизни в окопах, о кровавой жестокости, об ужасных русских морозах, о страхе, опустошающем душу человека, о голоде, отнимающем силы и желание жить.
   
Майер знал: вон там, метрах в двухстах перед окопами, подбитый русский танк. Привычное для войны зрелище… Рядом обгорелый труп, лежит на спине, руки приподняты, будто мёртвый собирается обороняться… Ноги придавлены гусеницами.
Майер вспомнил, как однажды летом после боя он проходил мимо дымящегося русского танка. С башни головой вниз свисал танкист. Его ноги были зажаты крышкой люка и обгорели до колен. Танкист тяжело стонал. Должно быть, испытывал мучительную боль. Майер из сострадания застрелил его. Три ночи он плакал по русскому танкисту… Никогда в жизни он не сможет его забыть…
Офицеры во всё горло заорали любимый всеми марш:

Wenn die Soldaten
durch die Stadt marschieren,
;ffnen die M;dchen
die Fenster und die T;ren.
(Если солдаты
По городу шагают,
Девушки окна
И двери открывают).

Но петь на морозе было тяжело — мороз драл горло, поэтому к солдатскому бункеру подошли молча. Из бункера доносилось «О весёлое, о блаженное…».
Ввалившиеся в солдатский блиндаж офицеры увидели солдат без одежды. Точнее, солдаты были одеты в подобие женских юбочек и лифчиков. Выстроившись в ряд, положив руки друг другу на плечи, они пританцовывали и пели рождественскую песню. Увидев вошедших офицеров, вытянулись по стойке «Смирно!».
Фельдфебель Вебер доложил Майеру:
— Герр гауптман, свободный от службы личный состав безалкогольно празднует Рождество.
Майер заметил, что единственным одетым в блиндаже, кроме вошедших офицеров, был огромный круглолицый солдат, стоявший в стороне от раздетых товарищей.
— Недеюсь, это не гомосексуальная банда, принадлежащая этому мужчине, — пошутил Майер, кивнув на здоровяка.
— Никак нет, герр гауптман, — отрапортовал Вебер. — Мы все нормальной ориентации. Просто решили подурачиться по случаю Рождества.
— Вольно, Kumpel (прим.: приятель), — улыбнулся Майер и махнул рукой. — Мы пришли не службу проверять, а поздравить вас с Рождествоом. Лейтенант Виганд даже подарок принёс.
   
Виганд поднял бутылку коньяка вверх, будто выигранный кубок.
— О-о-о! — восторженно завопили солдаты.
Бутылку откупорили, разлили коньяк в подставленные кружки.
— С праздником, Kameraden! — поднял кружку Майер.
Все, за исключением одетого здоровяка, выпили.
— А ты чего не пьёшь, приятель? — спросил Майер.
— Стрелок Кляйн, герр гауптман, — представился здоровяк. — Я не делаю того, что мне не нравится, если это не предписано уставом, герр гауптман. Спиртное мне не нравится, я его не пью. С удовольствием поменяю свою порцию на шоколад, который я люблю. Или, из уважения, уступлю фельдфебелю Веберу.
— Ты меня не подкупишь, малыш (прим.: Кляйн — малыш), — сверкнул глазами Вебер. — Отбиваешься от коллектива. Танцевать ему не нравится, пить вместе со всеми не нравится…
— Танцевать в мужском коллективе… Нет, не нравится, — подумав, подтвердил Кляйн.
— Придётся тебе объяснить, что в коллективе все делают то, что делает коллектив! — Вебер показал Кляйну свой увесистый кулак.
— Не получится, герр фельдфебель, — уверенно кивнул Кляйн.
— Получится. Уж один разок я в тебя попаду. Ты такой толстый, что в тебя не промахнется даже слепой русский, если услышит твоё сопение. А одного моего удара для тебя хватит.
— По другой причине не получится.
— По какой? — возмутился Вебер. — Я, между прочим, до войны довольно успешно занимался боксом.
— Во-первых, я для вас слишком большой, если вы что-то слышали о весовых категориях в боксе. А потом…
— Плевал я на весовые категории! — вспылил Вебер. — Попробуй, ударь меня! Ударь!
Он принял боксёрскую стойку, готовый отразить удар.
Присутствующие с интересом наблюдали за разыгрывающейся комедией.
— Герр фельдфебель, я боксом не занимался, но обязан предупредить вас, что…
— Слабо, да? Слабо? — фельдфебель стал прыгать перед Кляйном, изображая бой с тенью.
— Бить по правилам бокса? — вздохнув, уточнил Кляйн и расстроено покачал головой.
— Какие, к чёрту, правила! Бей, как умеешь! Мы не на ринге, а на войне! На войне нет правил!
Кляйн тяжело вздохнул, развёл руками, мол, что поделаешь…
— Я пытался вас предупредить, герр фельдфебель… Но, если вы настаиваете…
   
Подчёркнуто медленно, даже театрально он занёс кулак для удара… И резким движением ноги несильно ударил Вебера в пах.
— Й-ё-о-о… — Вебер схватился руками за промежность и упал вперёд на колени. Лицо его, до этого насмешливое, медленно превращалось в страдальческое.
Кляйн прижал голову Вебера к своему бедру и сделал вид, что изо всех сил наносит ему удар в нос.
Солдаты восторженно завопили. Офицеры вежливо изобразили аплодисменты.
— Герр фельдфебель, я честно пытался дважды предупредить вас, что я не занимался боксом, но был чемпионом по дзюдо в своей весовой категории. А в дзюдо разрешены удары ногами. Правда, не между ног — но вы разрешили бить без правил.
— Да, фельдфебель, если честно, то вы сами нарвались, — с улыбкой подтвердил Майер.
— В знак уважения к вам, разрешите угостить вас коньяком, — Кляйн протянул Веберу свою кружку.
Вебер тяжело встал с пола, отдышался, держась за промежность, недовольно качнул головой, взял кружку, кивнул:
— Принято.
Выпил, крякнул, подумал.
— Но, случись бежать кросс с полной выкладкой, я тебя точно обставлю. Ты же не хочешь сказать, что был чемпионом по марафонскому бегу?
— Нет, герр фельдфебель, мои сто сорок с лишним килограммов веса не позволили мне заниматься этим древнегреческим видом спорта.
Снаружи послышались восторженные крики. Это из других бункеров высыпали наружу солдаты, чтобы подурачиться на улице. Солдаты веселились и бранились, пускали фейерверки, дудели в губные гармошки, простуженными глотками орали «Лили Марлен», кричали в жестяной рупор: «Иван, ходить плен пить шнапс!»
Русские «дежурные собаки» — минометы — не тявкали.
— Русские поутихли, — весело заметил Виганд. — А наши вон как развеселились.
— Русские сами большие любители выпить и повеселиться, — пояснил Леманн, — поэтому великодушно решили не мешать нашей пирушке.
Все рассмеялись.
— В соседнем батальоне на днях взяли в плен группу иванов, — сообщил фельдфебель Вебер, улыбаясь. — Всех расстреляли по закону военного времени в честь Рождества.
— Осмелюсь доложить, Рождество вдали от дома — это грустно, — вздохнул Кляйн.
И добавил, повеселев:
— Русские на Рождество едят блюдо под названием «холодец», холодное мясное желе, которое можно намазывать на хлеб. Не представляете, как вкусно!
— Есть предложение натянуть штаны и выйти из бункера, чтобы повеселиться вместе со всеми, — предложил Майер.
 — В темпе галопа, девочки! И не растеряйте трусики! — воскликнул стрелок Хольц, любитель женщин. — Всем одеться — и на мороз!
Но одеться «девочки» не успели.
Снаружи раздались пулемётные очереди, стоны и крики раненых…
Русские били из четырёх «Максимов» утяжеленными пулями, которые пробивали всё, кроме брони танков.
    

***
Ночью прилетал «гофрированный» (прим.: транспортный самолёт Ю-52, корпус которого был сделан из гофрированного металла). Хоть и с запозданием, доставил контейнеры с праздничными подарками, письмами и небольшими посылками из дома. Хитрые иваны к сигнальным ракетам вермахта добавили свои ракеты и запутали лётчиков: половина контейнеров упала на нейтральную полосу и даже на территорию русских.
Военнослужащих построили для раздачи писем и посылок. Командир роты произнёс очередную проповедь, напомнил о значимости и величии Иисуса Христа, Рождества Христова, о том, что дело вермахта в России — святое.
— Мы, сражающиеся на Восточном фронте далеко от дома и своих любимых, сражаемся за наш народ! — пафосно восклицал Штеге, пуская клубы пара изо рта. — Наши павшие товарищи взывают к нам об исполнении солдатского долга. Мы победим, потому что с нами Бог и фюрер!
Мороз стоял за тридцать градусов. Все ждали, когда командир роты закончит свою проповедь, жаждали получить письма и посылки и разбежаться по бункерам.
Не обошлось и без рождественского чуда.
Крейсляйтер Райнекинг из Вестфалии (прим.: руководитель партийной организации НСДАП округа) служивший рядовым солдатом во времена рейхсвера (прим.: вооружённые силы Германии до 1935 года) в третьем батальоне двадцать восьмого егерского полка, прислал два контейнера с неимоверным количеством сигарет, натурального кофе, ликёров и порядочного количества штайнхегера (прим.: можжевеловой водки) — излюбленного напитка вестфальцев и липперляндцев.
— Приговорённым всегда дают хорошенько набить утробу перед смертью, — угрюмо прокомментировал Целлер.
Совместными усилиями приготовили гору котлет и жаркое из конского мяса.
Старик Франк по этому поводу пошутил:
— Люблю я нашего повара за профессионализм! У него вся говядина сделана из конины. И свинина тоже.
Когда офицеры как следует опробовали ликёры, а на огне закипел самый настоящий кофе, все почувствовали себя неготовыми к геройской гибели во славу тысячелетнего рейха.
— Если до нас дошли кофе и выпивка, то дойдут и боеприпасы, — оптимистично выразил своё мнение по поводу качества снабжения вермахта Виганд.
После штайнхегера положение на фронте представилось офицерам вполне надёжным и Целлер запел весёлую солдатскую песенку:

Никогда не возьмем мы в руки ружьё,
Никогда ни в кого мы не будем стрелять.
Пусть другие ублюдки стреляют друг в друга —
Нам на них наплевать!

Леманн, отбивая ритм ладонями, подпевал скрипучим голосом:

Пусть другие ублюдки стреляют друг в друга —
Нам на них наплевать!

На железной печке стоял вычищенный до блеска котелок с грогом. Офицеры время от времени подходили к печке и отпивали по одному-два глотка горячего напитка.
Лейтенант Леманн вытащил из нагрудного кармана портмоне, с гордостью и некоторым смущением показал Майеру фото девушки:
— Эрна, моя невеста. Мы помолвлены.
   
— Симпатичная девушка, — одобрил Майер и вздохнул. Девушка на самом деле была симпатичная, напоминала Грету.
— А это моя девушка, — словно соперничая, показал Майеру фото девушки лейтенант Виганд. — Её зовут Марта.
Майер кивнул. Девушка выглядела простушкой.
Офицеры чувствовали духовное единение… Суровые лица расслабились. Но добрый смех почему-то вызывал смущение.
«Старых солдат» двадцати с небольшим лет накрыла сентиментальная грусть. Всем захотелось, чтобы война прекратилась. Захотелось забыть и не вспоминать о каждодневной и ежечасной смерти, о разрушении, царящем повсюду, о беспокойстве за собственную судьбу.
Грустным голосом Виганд запел католический рождественский гимн:

О, придите к Младенцу, правоверные, с весельем!
Придите скорее к Нему в Вифлеем!
Царь вам родился, Царь всего творенья.
Поклонитесь смиренно Младенцу Христу!
    

Но голос его задрожал, лицо исказилось. Сдерживая слёзы, Целлер безнадёжно махнул рукой:
— Не могу петь… У меня во взводе утром двух ребят миной накрыло. По девятнадцати лет обоим было…
— А у меня вчера Вилли Краузе и Фриц Кошински, погибли, стрелки, — со вздохом добавил Леманн. — Их дома на Рождество живыми вспоминали… И вот…
Майеру невыносимо захотелось побыть одному. Он надел тёплую куртку, забросил на плечо МП, нахлобучил на голову выкрашенный белым стальной шлем. У печки Майер остановился, отпил из котелка грога. Подойдя к двери, оглянулся. Бункер показался Майеру уютно домашним, несмотря на земляной пол. Тычком ноги открыл замёрзшую, лохматую от белого инея дверь, нырнул в ночь.
Прозрачная, как хрусталь, ночь. Прекраснейшая русская ночь. Подобной Майеру не доводилось видеть в Германии. Созвездия бриллиантами мерцали на чёрном бархате неба. Серп луны над нейтральной полосой, словно лодка среди волн-облаков небесного моря. Мерцающий свет окрашивал мир в два цвета: чёрный и серебристый. Пейзаж выписан бритвенно-острыми контурами на фоне холодного сверкающего снега. Перелески и пустынные равнины, надломленные оврагами, видны до самого горизонта. Снег скрывал разрушения, ватными покрывалами превращал чахлую рощицу, истерзанную снарядами, в волшебный лес.
Стоявшее на нейтральной полосе дерево, покалеченное пулями и снарядами, с расколотым стволом и перепутанными ветками, походило на фигуру лешего, бредущего к окопам. Глядя на обглоданные взрывами сучья дерева, выкошенные пулемётными очередями кусты, которые весной уже не покроются зеленью, на эти обломки былой красоты, Майер подумал, что война и его лишила одеяний из живых листьев. И внутри всё порвала и поломала. Ему и товарищам досталось от войны так же, как деревьям и кустарнику во время артналёта. Чёрный снег опустошения запорошил молодые души. Иней смертельной опасности посеребрил головы, лёд перенесённого ужаса сковал сердца и разучил уста говорить слова нежности. Тяжко ждать смерти от снайпера, ежедневно прощаться с жизнью, ненавидеть время и проклинать войну…
Как похоронить и забыть мучения пережитого, когда воспоминания, как пена, вновь и вновь поднимают осадок былого со дна сознания, отравляют настоящее: выстрелы, взрывы, чёрный снег, кровь. И пулемётная очередь, как коса смерти, рассекающая жизни людей.
Студеный ветер дул, будто со звезд. Холод России невыносим. Холод неприятия.
Такая же тоска и подобные мысли терзают тысячи немецких сердец, души которых ищут связи с далекой родиной. Немногие счастливчики сейчас имеют тёплый уголок в бункере, где мороз не мешает вспоминать о любимых. Тысячи солдат, укутанных в тряпьё, стоят в заснеженных окопах на постах и напряжённо вглядываются в пугающую ночную тьму, сидят в наскоро сооруженных шалашах или жалких деревянных хижинах.
Невдалеке из пепелищ гигантскими пальцами грозят чёрные силуэты печных труб разрушенной деревни. Бледный месяц боязливо поглядывает из-за облаков на замёрзшие трупы, лежащие на нейтральной полосе.
Изредка постукивает «максим» русских. В ответ шипяще рычит «МГ».
Глубокая траншея привела Майера к двум пулемётчикам, сидящим на дне ячейки возле пулемета.
— Что за стрельба? — поинтересовался Майер.
— Иваны зачем-то палят, герр гауптман. Их ведь не понять. А мы отвечаем, чтобы они не подумали, что мы спим.
   

= 13 =

Майера вызвал командир батальона майор Эрих Штеге, прибывший в бункер командира первой роты, который располагался в подвале разрушенной сельской школы всего в километре от передовой линии.
Майер прижал локтем МП и, чуть пригнувшись, быстрым шагом — по привычке избегать открытых пространств и русского мороза — направился в первую роту. Не доходя метров ста до бункера, остановился за грудой кирпичей на месте разрушенного дома. Пнул закоченелый труп крысы с отвратительно торчащими из-под верхней губы резцами. Крыс здесь множество, скучающие стрелки иногда охотились на них.
 Открытое пространство до бункера отлично просматривалось со стороны русских, его нужно пробежать как можно быстрее. Пригибаясь, Майер помчался к бункеру. Он успел скрыться за развалинами в тот момент, когда у русских затокал пулемет. Пули ударили в кирпичную кладку, рикошетом улетели в развалины.
Облегчённо вздохнув, Майер спустился в подвал.
Майор Штеге сидел за «письменным столом» из двух больших ящиков, накрытых брезентом, склонившись над шахматной доской. Сбоку стояла початая бутылка и русский гранёный стакан. Неизвестно, чем занимался майор с большим усердием.
— Гауптман Майер прибыл по приказанию герра майора, — доложил Майер.
Штеге жестом пригласил Майера к «письменному столу».
— Получил из дома с последней почной бутылку «J;gerbranntwein» (прим.: «Охотничий коньяк»), — буркнул майор, налил из бутылки половину стакана, пододвинул Майеру. Майер выпил. Удивился, что командир батальона угощает коньяком подчинённого.
От Штеге шёл дух грязного белья, пота и сортирных нечистот. Бледное, несколько дней небритое лицо майора походило на лицо мертвеца, у которого продолжает расти щетина.
— Продукты заканчиваются, — без эмоций сообщил Штеге. — Боеприпасы заканчиваются. То, что нам доставляют самолёты в контейнерах — мизер. Есть несколько мешков «проволочных заграждений».
«Проволочными заграждениями» солдаты называли сушёные овощи, из которых, заливая кипятком, готовили супы. Раньше, когда недостатка в продовольствии не ощущалось, к ним никто не притрагивался. Теперь «проволочным заграждениям» радовались, как лакомству, ели сухими.
— Дивизионный интендант прислал нам часть убитой лошади. Повар сварит личному составу суп. Но это сегодня. А завтра…
Штеге замолчал.
 
— Герр майор, численный состав роты значительно уменьшился. Можно изъять лишние порции eiserne Portion (прим.: дословно «желелзные порции» — неприкосновенный запас), — предложил Майер. — В этом случае все получат дополнительно немного мясных консервов и хлеб в специальной упаковке.
— Можно, — согласился Штеге. Помолчав, продолжил так же безэмоционально: — Фронт дивизии растянут. На наши слабоукреплённые передовые линии наступают сибирские и монгольские полки. Их солдаты одеты в толстые ватные куртки и даже в halbe Pelzmantel (прим.: «половина шубы» — полушубок), и это не половинка от одежды, а очень тёплая меховая защита от мороза. На ногах красноармейцев валенки или тёплые сапоги. Они спят, зарывшись в снег, как в перину. У нас нет возможности сооружать серьёзные укрытия. Рыть окопы в каменной от морозов земле невозможно. Положение отвратительное. А на левом фланге и вовсе гибельное. Для спрямления линии фронта батальону приказано немедленно отойти, иначе мы будем окружены. Ситуацию усугубляет то, что с нами пойдёт дивизионный госпиталь, в котором тысяча с лишним раненых и больных. Их повезут на машинах и гужевым транспортом. Ваш отряд придаётся госпиталю в качестве непосредственного охранения. Пойдёте арьергардом прикрывать хвосты и отбиваться он наседающих русских.
Штеге помолчал, качнул головой, усмехнулся:
— Отряд… Сколько в вашем отряде?
— Половины не наберётся. Пополнение быстро гибнет. Новобранцы не умеют выживать.
— И в остальных ротах… не больше.
Штеге закурил, посидел молча, уставившись на шахматную доску, продолжил:
— Когда мы с запада через Польшу победоносным маршем вошли на территорию Советского Союза, батальон насчитывал восемьсот человек. Теперь его численность составляет около трёхсот человек вместе с офицерами и унтер-офицерами. Раненых в госпитале в разы больше.
Безнадёжно шевельнул кистью с сигаретой, покачал головой, словно недоумевая.
— Госпиталь расположен в пяти километрах от нас, в крупном селе Самойловка, в колхозе, как говорят русские. Это только название: госпиталь. Лекарств нет, бинтов нет. Чтобы перевязывать раненых, врачи ловят крестьянок, сдирают с них юбки, рвут на полосы. Наши солдаты отбирают у аборигенов простыни, чтобы пошить из них хоть какое-то подобие маскхалатов.
Штеге тяжело вздохнул.
— Вчера залпы «сталинских органов» накрыли колхоз. Крыши рухнули. Многие дома сгорели. Я ездил... Сотни людей с ампутированными руками и ногами лежат под открытым небом на деревенских телегах, на соломе, погибают от холода и кровотечений. Их негде приютить! Их ужасный крик до сих пор у меня в голове...
Штеге коснулся пальцами виска и шевельнул кистями вверх, словно в молитвенном заклинании.
    
— Ходячие больные, несмотря на опасность обстрела, собираются вокруг горящих изб, вокруг костров, прячутся за перевернутыми повозками и трупами товарищей, которых мы не успеваем хоронить. От недосыпания сходят с ума. А те, кто засыпает... Раненому уснуть на морозе — всё равно что умереть.
Штеге безнадёжно качнул головой.
— Видели бы вы этот ужас. Мешанина из саней, телег, грузовых машин. Похожие на скелеты лошади гложут жерди телег. Рваные ботинки превратились в куски льда и не защищают ноги. Санитары время от времени обходят лагерь, вытаскивают из машин и повозок замёрзших, чтобы положить в них живых, которые лежат на земле. В телегах раненые хотя бы лежат на соломе и прикрыты от ветра брезентом или тряпьём.
Штеге тяжело вздохнул и с ужасом посмотрел на Майера.
— Окоченевшие трупы водители кладут в ямы на дорогах, чтобы иметь возможность проехать. Из тысячи раненых, которые насчитывались в госпитале два дня назад, завтра мы отправим в путь едва ли половину.
Штеге прикрыл глаза ладонью и замер, чуть откинувшись назад. Затем продолжил монотонным голосом, словно в полусне:
— В дивизии тысячи ненужных автомобилей. Уничтожив барахло штабников, посуду, мебель, аккордеоны и барабаны, предметы гигиены и настольные игры, которыми загружены автомобили, мы могли бы разместить на них раненых. Уничтожив ненужную технику, мы компактной колонной смогли бы пройти по бездорожью и выйти из вражеской удавки. Но из Берлина получен приказ сохранить всё имущество. Приходится таскать за собой штабные автомобили с горами бумаг, огромные грузовики, груженные пайками неприкосновенного запаса, которые нельзя трогать, даже если личный состав голодает. Таскаем за собой цивилизованное verdammte Schei;e (прим.: грёбаное дерьмо), вместо того, чтобы взорвать или сжечь ненужный хлам, и, подобно азиатам, передвигаться налегке. Быть настоящими солдатами, которым привычен быт без комфорта, Gottverdammt (прим.: проклятый богом)!
Майер со скрытым удивлением слушал, как несдержанно ругался в его присутствии майор Штеге.
— Мы едва тащим с собой «блага цивилизации» по непроходимой местности. А красные орды у нас на хвосте имеют подвижность и выносливость древних варваров. Дикари побеждают грузовики, потому что дикари налегке проходят там, где тяжёлые грузовики застревают намертво.
Штеге раздражённо стукнул кулаком по «столу».
— Привыкшие к хорошему снабжению и цивилизованным дорогам, мы утонули в русской грязи, заблудились в заснеженных лесах, запутались в собственном снаряжении. Нас морят голодом не справившиеся со снабжением тыловые службы.
Штеге безнадёжно всплеснул руками.
— Мы тащим ненужную технику по чудовищным трясинам, которая, в конце концов, утонет на заболоченных дорогах или погибнет под огнем советских танков и артиллерии.
   
Майер решил подольстить командиру:
— Осмелюсь заметить, у нас много военачальников, которые, как и вы, умеют воевать.
— Воевать очень даже умеют… А вот побеждать…
Майор Штеге тяжело вздохнул, словно бы опечалился, и заговорил, понизив голос, так, словно обращался к старому доброму товарищу, которым Майер, насколько помнил, командиру батальона не был.
— Наши раненые — наша святыня. Чтобы не оставить раненых без средств передвижения, мы в окружающих деревнях реквизировали все сани и повозки с лошадьми. Санитарная колонна пойдёт на юго-запад. Остатки батальона образуют коробочку вокруг санитарной колонны и прикроют её во время прорыва. Мы должны предпринять всё возможное, чтобы спасти несчастных, страдания которых превзошли всё, что может представить человеческое воображение. Если к завтрашнему вечеру наши великомученики будут переправлены через адский барьер, счастье наполнит сердца не только родственников раненых, но и сердца спасших их солдат. Когда искалеченные и обмороженные бедняги получат в больницах лечение, те герои, что остались под слоем снега в России, обретут покой в лучшем из миров.
Штеге встал и молча заходил по комнате. И словно подвёл итог размышлениям:
— Мы можем спасти дивизию, спасти хотя бы часть наших раненых, если отойдём быстро и организованно. Но очень многое зависит от вашей стойкости, герр Майер. От стойкости ваших солдат. Задержите русских, дайте дивизии и госпиталю отойти.
— Нас мало…
— И малая скала удерживает большую волну.

***
Майор Штеге перестал мыться, вонял грязью, потом и нечистотами, не брился и был похож на мертвеца, потому что душа умерла, когда он несколько дней назад получил телеграмму о том, что его ребёнок и жена погибли во время бомбёжки. Их тела, страшно изуродованные, едва откопали из развалин на третий день.
Коньяк жена ему выслала за несколько дней до гибели. Майера он угощал «поминальным» коньяком.
В голове майора непрерывно болела одна мысль: его ребёнок мёртв. И жена мертва.
Он знал, как выглядят и пахнут трупы, которые пролежали непогребёнными несколько дней.
Штеге думал только о своём погибшем ребёнке.
Нет, в голове пульсировала болью ещё одна мысль: будет справедливо, если другие получат такие же телеграммы.

***
Батальон подняли по тревоге и поротно выдвинули на марш. Крохотный отряд Майера задерживался для прикрытия отхода.
Мороз трещал чудовищный. Глаза слезились, ресницы склеивались слёзным льдом. Из ноздрей свисали сосульки. Грудная клетка отказывалась вдыхать леденящий воздух. Заставлять себя приходилось не только двигаться, но и думать.
Победоносное наступление вермахта остановил великий русский полководец генерал Мороз.
А русские говорили, что это ещё мягкая зима. Каковы же их суровые зимы?! Храни Бог солдат тысячелетнего рейха от России!
В нечеловеческих условиях немецкие солдаты воевали не за идеи, не за Lebensraum и даже не за Fatherland. Обессилевшими от бескормицы солдатами двигали дисциплина и проблески инстинкта самосохранения. А когда разум немел от холода, подобно телу, когда силы покидали солдата окончательно, он оседал или падал в снег. Kameraden старались поднять упавшего и привести в чувство тычками, шлепками и пинками. Очнувшийся с огромным трудом поднимался на ноги и, как слепой, шатаясь и спотыкаясь, поддерживаемый товарищами, продолжал движение.
Если никто не поднимал упавшего, он впадал в сонное состояние и за несколько минут превращался в ледяную глыбу на обочине.
Молодые люди, более старших подверженные сну, засыпали на ходу. Прежде чем несчастные умирали, они бледнели, ими овладевало оцепенение, они теряли способность членораздельно говорить, переставали видеть. В таком состоянии шли некоторое время, поддерживаемые товарищами. Затем наступало мышечное бессилие: они шатались как пьяные, у некоторых случалось недержание. Силы оставляли их окончательно, они умирали ещё до того, как падали на заснеженную землю. Ветер быстро заметал тела снегом.
Зарева пожаров, заледеневшие лужи крови, зияющие раны, мёртвые тела с остекленевшими подо льдом глазами... Нервы притупились, души очерствели и понятие «смерть» перестало быть страшным.
    
Отступавшие сжигали после себя всё. Выполнением приказа Гитлера, изданного в подражание применявшейся тактике выжженной земли Кутузова в войне против Наполеона, занимались «отряды поджигателей». Солдаты вермахта проводили в жизнь эту тактику основательно. Днём в небо поднимались столбы дыма, а по ночам горизонты озаряли багровые зарева горящих деревень и сломанных или брошенных транспортных средств. Всё, что могло представлять для врага минимальную ценность, предавалось огню. Разрушение и смерть отмечали путь вермахта. Отступающие оставляли за собой пустыню.
Запах гари в воздухе. Поваленные стены, обугленные брёвна на загаженном пеплом снегу обозначали улицу сожжённой деревни. Сумасшедшая собака выла на луну. Печи, раззявив рты, смотрели с пожарищ — как смотрят на мир сошедшие с ума от страха — на бредущие по заснеженным лесам и болотам толпы завшивленных, грязных, потерявших надежду на спасение бывших захватчиков, а теперь беглецов, выдавливаемых из огромной страны, как гной из гангренозной раны. Закутавшись в добытое у аборигенов тряпьё по самые глаза, солдаты вермахта ковыляли на юго-запад, как толпа оживших мумий. Мороз неумолимо проникал не только к телам, но и в кровь, в мозг. Даже солнце, казалось, излучало не свет, а стальной холод. Ночью кроваво-красные небеса над пылающими деревнями воспринимались как издевательский намек на тепло. Солдаты мучились от голода и недосыпания, ругали командование. Чтобы оживить себя, дико выкрикивали песни о роскошной жизни, приключениях и проститутках, танцевали медленно, как медведи. Расходовали боеприпасы, расстреливая тени в лесу и сожжённые деревни — избавлялись от лишнего груза.
Колонну сопровождали волчьи стаи, питающиеся мясом отставших солдат. Волки держатся поодаль, но солдату отходить в сторону одному, даже вооруженному автоматом, было рискованно. Банда «серых партизан» набрасывалась на стрелка быстрее, чем тот успевал изготовиться к стрельбе.
В полдень с юга прилетела шестерка «Хейнкелей-111», атаковала колонну. Все бросились врассыпную от дороги, ныряя с разбегу кто в сугробы, кто в кювет. Некоторые вскакивали и, размахивая руками, кричали: «Мы немцы! Мы немцы!», другие изрыгали проклятия. Но «Хейнкели» всё равно сбросили бомбы. Учитывая зимнее обмундирование, в основном русского производства, ошибка летчиков была понятна. Бомбы взорвались, взметнув в небо фонтаны снега, грязи и мёрзлой земли, но, к счастью, никто не пострадал.
   

***
Буран со свистом несся над пропитанной кровью, укрытой белым саваном русской землёй. Кутаясь в тонкую шинель, обер-фельдфебель Прюллер вёл головной дозор по снегу, прикрывавшему болотную грязь. Как солдат, свято чтивший устав, он не мог позволить себе вольности в виде русской фуфайки, треуха или валенок, поэтому стойко переносил «тяготы и лишения солдатской жизни» в уставной одежде.
На развилке дорог в качестве указателя торчало замёрзшее тело красноармейца, воткнутое в сугроб ногами вверх. Согнутая нога трупа показывала налево. Прюллер жестом скомандовал движение налево.
От сильного мороза стопы примерзали к сапогам. Прюллер не снимал сапоги пять или шесть дней, носки стёрлись, кровавые мозоли, а может — пузыри от обморожения, жгли пятки. Отдыхали минут по десять-пятнадцать. Больше нельзя — замёрзнешь. Поспать в бункере было сладкой мечтой.
Прюллер слышал много нехорошего о дикой России, но реальная «русландия» оказалась ужаснее. Бесконечная снежная пустыня, край цивилизованного мира, ойкумены, промёрзший на метр вглубь земли и с метровым слоем снега над землёй. Одно слово «Россия» вызывает ужас. Во сне солдаты кричат, ощущая себя заживо погребёнными в ледяном склепе.
Вчера вечером один из солдат зажёг сигарету, которую нашел у мёртвого ивана. У русских снайперов хорошее зрение. Они увидели горящий кончик сигареты. «Живой мертвец» стал просто мертвецом.
Командование утверждает, что зима застала вермахт врасплох. Если б господа с лампасами изучали русский народ перед тем, как напасть на Советский Союз, то узнали бы, что у русских есть зима, которая веками застаёт чужаков врасплох. Которая в своё время погубила непобедимую армию Наполеона.
Если бы господа с лампасами готовились к серьёзной войне с Россией, а не к «блицкригу», они бы знали, что русские начинают готовиться к зиме не тогда, когда осеннее небо затягивают сизые тучи и вода в реках становится ледяной, а гораздо раньше. Бабушки затыкают оконные щели мятыми газетными листами «Правды», которая распространяется бесплатно и которую каждый советский гражданин заботливо кладёт на видное место в доме, когда к нему направляются представители власти, и проклеивают щели газетными полосами, смоченными в мучной болтушке. Русские мужики заготавливают на зиму поленницы дров величиной с дом.
Солдаты вермахта смеялись над огромными печами русских в низеньких домиках с крохотными оконцами. Оказывается, в таких домиках зимой тепло! А это главнее широких окон, через замёрзшие стёкла которых матушка-зима выстуживает помещение, и через которые не разглядеть беснующуюся на улице вьюгу.
С наступлением лютой зимы, когда деревья в лесу трескаются от мороза со звуком, напоминающим выстрелы артиллерийских орудий, русская природа замирает на полгода — до весны. В сорокаградусный мороз, когда буран сечёт лица кристалликами льда и невозможно дышать ледяным воздухом, немцы не могли поверить, что зима когда-то кончится.
   

***
Два товарища тащили молоденького ефрейтора, обвисшего между ними. Ефрейтор обморозил обе ступни, стонал, звал мать. Те, у кого обморожения легче, ковыляли, опираясь на палки. Выглядели так, будто умерли несколько дней назад и восстали из могил. Солдаты вермахта превратились в беспорядочно бредущую полусонную толпу, в серо-зелёную массу, состоящую из мёртвых душ.
Живо отмаршировав тысячу километров в сторону Москвы, в обратную сторону двигались уже мёртвецами.
Упал солдат, прижимая к себе винтовку. Бросить винтовку даже по причине смерти ему не позволял строевой устав пехоты. Бредущий следом с трудом наклонился, сорвал с упавшего личный знак, чтобы начальство знало, что солдат погиб, а не пропал без вести. За пропавшего без вести семье не дают пособий. А мёртв ли упавший? Или всего лишь обессилел? Если упавший обессилел так, что не встанет, он мёртв.
Солдаты промёрзли до костей. Их души никогда не оттают.
— Через километр привал, — передали из головы колонны.
В обычных условиях пройти километр — одно усилие. Но две тысячи шагов русской зимой — это две тысячи усилий, адский путь.
— Дьявол придумал это испытание, — пробормотал Фотограф. — Тот, кто его выдержит, достоин рая. А с другой стороны… В аду теплее.
— Думаешь, мы придём в рай? — изображая улыбку, покоробил лицо Кляйн и отодрал ледяную корку с обмороженной щеки.
— Без сомнения! — подтвердил старик Франк. — Тот, кто вынес дьявольские мучения в России, достоин рая.
Он провел ладонью в варежке по лицу, чтобы смахнуть пленку льда с кожи, попытался усмехнуться, и добавил:
— Но худшее у нас впереди.
— Бог проклял нас, — пробормотал Фотограф. — Теперь над нами тешится дьявол.
— Бог любит нас! — убеждённо возразил Шульц. — Потоум что, кого он любит, того испытывает. То, что мы терпим, это не дьявольские мучения, а божьи испытания.
— Ну и садист же твой бог! — процедил сквозь зубы Красная Крыса.
— …И мы, прошедшие испытания, после смерти получим бессрочное увольнение, — с сарказмом продолжил мысль Шульца старик Франк. — Сможем ходить в тёплый сортир, когда захотим и без чьего-то разрешения. Люблю я тебя за нескончаемый оптимизм, Шульц!
— И в бордель! — уверенно подтвердил любитель женщин Хольц.
— В раю нет борделей, — посочувствовал Хольцу Франк. — Ангелы бесполы, у них нет того органа, о котором ты мечтаешь.
— В райских борделях, наверняка, работают соблазнительные грешницы, — оспорил свою версию Хольц.
 
— В раю не может быть грешниц, — убеждённо произнёс Франк. — Все грешницы в аду. И получают нескончаемое удовольствие, пользуемые членами из раскалённого железа.
— Боже, какой ты садист, — пробормотал Хольц. — Но и в раю должен быть обслуживающий персонал. Сомневаюсь, что из-под тяжелораненых, попавших в рай, горшки выносят ангелы.
— Все раненые в раю моментально излечиваются, — сообщил Профессор, — и выносить из-под них нечего. Там вообще сортиров нет, потому что в раю не обжираются мороженой картошкой, а питаются духовной пищей.
— Господи, как безмерно я устал! И как мне хорошо будет мёртвому! — простонал обер-ефрейтор Франц Бауер. — В ужасном мире мы живём, парни!
— Ожидание смерти — не смысл жизни, — возразил старик Франк. — Но смерть, как это ни странно, есть благо: она прекращает человеческие страдания. А если бы люди жили вечно, то и страдали бы бесконечно…
— Значит, надо искоренить страдания, — закапризничал Хольц.
— Страдания люди причиняют друг другу сами. Значит, чтобы искоренить страдания, люди должны стать ангелами, а это невозможно, — менторским тоном пояснил Франк. — Или перебить друг друга, чем мы и занимаемся.
— Не все страдания причинают друг другу люди. Мы, вот, страдаем от русской зимы, — пожаловался Хольц.
— Но в Россию нас послали сильно умные правители и генералы…
Через две тысячи мучительных шагов на самом деле объявили привал. Солдаты без сил валились в снег. Командиры, у которых ответственности больше, пинками поднимали солдат, заставляли ставить палатки, устилать пол лапником, назначали часовых. Их пришлось сменять каждые пятнадцать минут — иначе менять пришлось бы обледенелые трупы.
— Это преддверие ада, — бормотал Профессор, пытаясь грызть кусочек замёрзшего хлеба. — Преддверие русского ада. Он хуже обычного: здесь грешников мучают не огнём, а морозом. Я через пару минут замёрзну до смерти.
— Замерзнуть до смерти не так уж плохо, — философски пробормотал старик Франк. — Кончатся мучения. Хуже, если тебя спасут. Когда оттаиваешь, это, во-первых, ужасно больно. А главное, боль бессмысленная, потому что всё равно руки и ноги отвалятся из-за гангрены. Гангрена жутко воняет, скажу я вам. Ничто не смердит так отвратительно, как гангрена. Она воняет смертью.
— Нет, это не зима. Для этого русского времени года должно существовать какое-то другое мерзкое слово, — тяжело вздохнув, постановил Профессор.
Ночью мороз усилился. Солдаты потеряли веру в Бога и Гитлера. Даже Красная Крыса:
— Ну почему фюрер не предусмотрел, что мы можем завязнуть в России на зиму?! Даже мне, убеждённому национал-социалисту, этого не понять. У меня больше нет сил воевать… Старик Франк старше меня, но выглядит бодрее… Почему?!
— Потому что я воюю не за нацистскую идею, — просипел старик Франк. — Ты был героем, когда дома кричал: «Хайль!». Попал в Россию и отморозил свой «национал-социализм». А я наёмный солдат, война — моя работа. Я оружие для ведения войны. Такой же, как пулемёт, противотанковое ружьё или миномёт. И, как оружие, я менее чувствителен к воздействиям природы. Я чёрств и безжалостен. Это помогает мне выжить. На войне не нужны сердце и нервы, жалость и сострадание. Я сжигал дома и рушил церкви, убивал детей, стариков и женщин ради куска хлеба. Но я не бандит и убийца — я солдат. Я убивал schlechtes Rassenmaterial (прим.: плохой расовый материал), от которого фюрер приказал избавляться. Убийством я спасал себя от гибели, обеспечивал своё будущее. Убивать — единственное, что я умею. Я прекрасно знаю, куда направить пулю или нож, чтобы причинить сильную боль. Или быструю смерть. Сатана, наблюдая за моей работой, с удовольствием взял бы меня обер-фельдфебелем к себе в ад.

***
   
Минус сорок.
Проклятая Россия. Цивилизованные люди в таких местах не живут!
С каждым вдохом ледяной воздух, поступающий в лёгкие, отнимает у тела долю тепла. Холод мертвящими щупальцами проникает до костей, ледяными когтями царапает позвоночник. Замерзает костный мозг, руки и ноги мозжат, движения замерзающих тел становятся скованными. Замерзают мозги в черепе, перестают шевелиться мысли.
Снова упал фельдфебель Вебер. Попытался изобразить улыбку на маскообразном лице и невнятно пробормотал:
— Чувствую себя, как пьяный. На ровном месте падаю.
— Это русский мороз, — Майер с усилием выталкивает слова из замёрзшего рта под застегнутой на лице и обледеневшей Kopfschutzer, — вывел из строя твой вестибулярный аппарат.
Майер отступил на обочину, пропуская колонну. В хвосте брели, мучительно перемещались, шатаясь и падая, самые слабые. Достигнув крайней степени изнеможения, опускались в снег и впадали в приятное расслабление. Их хлестали по щекам, пинали, ставили на ноги, осыпали ругательствами — лишь бы не прекращали двигаться. Но потерявшим чувствительность, в том числе и болевую, избиение не помогало. Их заворачивали в одеяла и грузили, как трупы, на повозки. Где они замерзали окончательно.
Казалось, от мороза замедлилось течение времени. Казалось, эта ночь с лютым морозом бесконечна.
Кошмарная ночь всё же закончилась, и на рассвете отступающие прошли мимо валявшихся на дороге мёрзлых трупов русских солдат. Вероятно, с ними расправились авангардные подразделения. Многие трупы раздеты: мёртвым тёплая одежда ни к чему, а живым надо спасаться.
Судя по карте, до занятого немцами сектора осталось около шести с половиной километров. Час ходьбы летом для отдохнувшего подразделения.
    
Вдоль дороги валялось множество конских трупов с неестественно задранными вверх ногами. Здесь поработал «сталинский орган». И все-таки «орган» лучше, чем русские «ратш-бум» (прим.: пушка ЗИС-3). Залп «органа» слышишь заранее, есть шанс где-нибудь укрыться. А фугас «ратш-бум» падает совершенно неожиданно. Звук взрыва слышишь раньше звука выстрела. Шрапнельные снаряды взрываются в воздухе. Такого типа снаряды и бомбы запрещены международными соглашениями. Но точно так же запрещены огнеметы и разрывные пули, которые сносят человеку полголовы. Которыми пользуются солдаты вермахта.
У Красной Крысы есть книжка в красной обложке, где изложены положения Версальского договора относительно запрещённых видов оружия. А в чёрную тетрадь он записывает дату, время суток и фамилии свидетелей, если видит, что иваны применили запрещённый тип вооружения.
— Когда придёт время, я представлю свою тетрадь в распоряжение международной комиссии, которая будет судить большевистских военных преступников, — похвастал он однажды.
— Люблю я тебя за партийную справедливость! Ты решил плюнуть против ветра? — заботливо спросил его старик Франк. — Думаешь, кто-то станет слушать нацистского солдата, который всю жизнь молился на свастику и окрасил свой болт в коричневый цвет, дабы зачатые им дети родились нацистами? А ты не думаешь, что у какого-нибудь комиссара подобная тетрадь в два раза толще? Ты рассмешил меня претензиями о военных преступлениях и о «бесчестных» способах ведения войны. Ты, похоже, ни разу не видел солдат, разорванных надвое или разодранных в клочья обыкновенным снарядом. Ты не видел, как висят кишки на кустах, словно их разбросали вилами, а черепа вогнаны в грудные клетки, будто ударом дубины. Или, когда вместо головы торчит обрубок, и мозги текут жирной сметаной на грудь и на спину. Разговаривая о нечестных способах ведения войны ты похож на ту жену, которая предлагает мужу и любовнику помериться детородными органами.
Короткая передышка. Майер привалился спиной к дереву, сдвинул шлем на затылок, закрыл глаза. Стальной шлем внутри обтянут мягкой подкладкой, плотно прилегает к голове. В нём удобно, он спасает от ледяного ветра, в нём можно спать.
Майер стоял, словно оглушенный, не чувствуя веса стального шлема. До войны даже шляпа давила ему на голову. Теперь всё не так, как до войны.
«Хорошо, что я не успел съесть хлеб, оставшийся со вчерашнего ужина...».
Во фляжке, спрятанной под шинелью, осталось немного эрзац-кофе, сдобренного шнапсом — слышно, как булькает, значит, не замёрз.
«Надо пришить пуговицу на ширинке комбинезона, а то сквозит…».
Майеру удалось сходить по большой нужде. Великое дело! На таком морозе, да в зимнем комбинезоне сделать это не так просто, тем более на марше. На войне важны мелочи, на которые в гражданской жизни человек не обращает внимания.
Колонна зашевелилась, тронулась вперёд.
Майер двигался, как во сне. Что-то отключилось в его голове. Сонное состояние не исчезло даже, когда где-то поблизости раздавалась стрельба.
Колонна вышла на железнодорожную станцию. Все дома сожжены и разрушены.   В металлическом ангаре на бетонном полу лежало около сотни раненых солдат вермахта. Лишь некоторые на подстилках или на соломе, малая часть из раненых укутана одеялами. Многие уже превратились в обледеневшие глыбы.
В поезде, стоявшем у платформы без паровоза, пряталось от ветра ещё неизвестно сколько раненых. И вряд ли этот поезд куда двинется.
Солдаты кучками сгрудились у костерков недалеко от вокзала, прячась от ветра за стенами и грудами ящиков.
   
Майер неимоверно замёрз: замёрзли руки и ноги, тело, кости, внутренности, мозги, душа и мысли. Он знал, что превратится в мороженое мясо, если простоит на морозе ещё хоть немного. Он не сможет идти, окончательно ослабев от голода. Его тело откажется повиноваться замёрзшему мозгу, переставшему реагировать на любые, даже сильные раздражители. Он дошёл до точки, когда любое действие лучше бездействия.
Метрах в пятидесяти от Майера у небольшого пакгауза из старых просмолённых шпал стоял автомобиль с работавшим мотором.
Майер подошёл к автомобилю, стукнул кулаком в дверцу кабины. Дверца приоткрылась, выглянул шофёр.
— Герр гауптман?
— Бензин! — просипел Майер.
Водитель непонимающе смотрел на офицера.
— Канистру бензина!
— Но герр гауптман… — попытался возразить шофёр. Бензин был жутким дефицитом, и заправиться в пути было негде.
Непослушными от мороза, ничего не чувствующими пальцами Майер стал расстёгивать кобуру.
— Хорошо, герр офицер! Хорошо! — испугался водитель.
Он вылез на подножку и откуда-то из-за кабины достал канистру, побултыхал её, проверяя наличие содержимого.
— Здесь примерно треть канистры…
Майер молча забрал канистру, подошёл к стене пакгауза, с трудом открыл горловину и полил стену бензином. Достал зажигалку, едва справился с колёсиком, поджёг бензин. Холодный бензин загорелся не сказать, чтобы радостно, но огонь постепенно набрал силу.
— Герр офицер, что вы делаете?! — закричал водитель грузовика.
— Руки надо погреть… Костерок разжигаю…
Безнадёжно махнув рукой, водитель сел за руль, выжал сцепление, надавил на газ и отъехал от пакгауза, начавшего гореть багровым огнём с чёрной копотью.
Майер стоял, повернувшись лицом к огню, пальцами ловил живительное тепло.
К Майеру подтягивались солдаты. С блаженными улыбками они стояли у огня, протягивали вперёд руки. Некоторые садились на снег неподалёку от огня, с трудом снимали сапоги и ботинки, грели голые ноги.
Отросшие бороды, грязные обмороженные руки, с которых сползала кожа, гноящиеся пальцы и сползающее с белых костей чёрное мясо на обмороженных ногах… Солдаты вермахта в России.
У некоторых дымились полы шинелей. У тех, кто протянул голые ноги слишком близко к огню, мёртвая кожа закипала и пузырилась. Конечности несчастных омертвели или потеряли чувствительность до такой степени, что не ощущали, как подгорают их пальцы.
Кто-то принялся горланить рождественский гимн. Другие пританцовывали. Всё больше народу стекалось к разгорающемуся пакгаузу.
   
Вероятно, иваны заметили чёрный столб дыма над станцией, а, возможно, и скопление немецких солдат. Просвистел снаряд, неподалёку от вокзала раздался взрыв. Затем другой, третий… Взрывы приближались к пылающему пакгаузу. Солдаты, однако, совершенно не реагировали на обстрел, не обращали внимания на то, что некоторые из них упали, скошенные осколками. Все шумели и веселились, не предпринимая ни малейшей попытки избежать смерти от рвущихся снарядов. В неистовом экстазе они горланили песни и умирали, пребывая на опасной грани между здравомыслием и безумием, где смех соседствовал со слезами, оптимизм с чёрной безысходностью, а бодрая Смерть шагала впереди едва плетущейся хилой Жизни. Длительное переохлаждение вызвало некую анестезию — обман чувств и галлюцинации, противостоять которым можно было лишь сильной волей и здравомыслием. Но волей и здравомыслием обладали немногие.
— В укрытие! В укрытие! — закричал Майер, выхватил согревшейся рукой пистолет, выстрелил несколько раз в воздух. — Разойдись! В укрытие!
Находившиеся в трансе солдаты привычно выполнили приказ и стали расходиться и расползаться в разные стороны.

* * *
Огромная колонна грузовиков, саней и повозок длиной в два километра застопорилась и замерла недвижимо там, где долина переходила в огромное болото. Несколько повозок галопом помчались через болото, обманувшись ровной заснеженной поверхностью, и увязли в топи. Лошади погружались в трясину. В бледном лунном свете виднелись головы несчастных животных, конвульсивно пытавшихся выбраться из топи. Их жалобное ржание сменялось безумными криками возниц, которые тонули рядом. Бедняги погибали ужасной смертью в вонючей грязи. Не было смысла в такой мороз лезть в болото и пытаться спасти несчастных.
В России каждый немец умирал в одиночестве, даже если они умирали толпами.
Через болото сапёры прошедшего ранее подразделения проложили гать — дорогу, устланную брёвнами. Майер шёл вдоль санитарной колонны и убеждал тех, кто ещё мог идти, двигаться пешком, уходить из столпотворения. Советские войска могли подойти с севера, и с окраины болота обстрелять колонну из миномётов и пушек.
Вечером советские батареи открыли беглый огонь. Их снаряды с математической точностью крошили колонну. Вдоль дороги горели машины. Лошади падали в снег, с предсмертным ржанием бились в конвульсиях. Падали солдаты, сражённые осколками. Корчились от боли, разевая рты, раненые.
 Колонна превратилась в скотобойню, освещённую огнями, которые казались кровавыми на фоне белого снега.
Майер видел, как солдаты прицепились к грузовику и волоклись за ним на коленях. Один солдат сорвался, и следующий грузовик, не затормаживая на обледенелой дороге, раздавил его. Никто не обратил внимания на раздавленного — смерть на войне обычное дело.
Разбитые грузовики пылали на уложенной брёвнами дороге, затрудняя продвижение колонны. Неповреждённые машины ползли, не обращая внимания на падавших под колёса людей. Слышался натужный вой моторов, взрывы, дикое ржание лошадей, мучительные стоны, яростные крики и проклятия.
 Тяжёлый грузовик провалил настил и встал торчком, остановив движение по гати.
Приложив невероятные усилия, саперы сумели протолкнуть его сквозь дыру и перебросить брёвна через провал. Движение восстановилось.
Вопили раненые, взрывались снаряды и бензобаки, ревущее пламя пожирало моторы грузовиков.
   
Снаряды большого калибра перемешивали обломки транспорта, как кочерга, мешающая горящие поленья. Взрывы то бросали в небо чёрные фонтаны из грязи и земли, то вырастали серыми, призрачными деревьями, разбрасывающими ужасные плоды из окровавленных кусков человеческих тел. Сквозь звуки взрывов слышались мольбы о помощи, пронзительные крики боли, предсмертные стоны…
Набитый ранеными грузовик подняло взрывом, он упал на бок и опрокинулся вверх колёсами, вывалив и заново передавив беспомощные забинтованные тела.
Майер съёжился, зажал ладонями уши, широко открыл рот, чтобы уберечь барабанные перепонки от взрывных волн. Его пронизывал страх, с которым он не мог справиться. Взрыв разорвал воздух позади него. Майера забрызгала кровь и ошметки мяса. Он увидел, как каска шедшего за ним солдата вместе с окровавленным куском черепа отлетела в сторону, а тело повалилось навзничь.
Два санитара тащили плащ-палатку, из которой свешивались ноги в офицерских сапогах с высокими голенищами. Услышав звук подлетающего снаряда и поняв, что это «их» снаряд, бросили плащ-палатку и кинулись в разные стороны. Земля поднялась стеной и обвалилась. Чудом уцелевшие санитары встали, озираясь и хлопая себя по ушам. На месте носилок высился холмик грязного снега вперемешку с землёй. Санитары принялись раскапывать холмик саперными лопатками. Вот показался кусок маскировочной куртки, предплечье, плечо, шея, разорванное мясо. Череп без нижней челюсти. Грязная плоть шевельнулась.
Санитары замерли. Один загрёб лопатой снег и присыпал кровавое месиво. Санитары, словно испугавшись, побежали вперёд.
Люди торопились между горящими грузовиками, перешагивали и перепрыгивали через изуродованные трупы лошадей и людей, толкали передних, чтобы те двигались быстрее. Все хотели жить.
Живые падали на окровавленных раненых, пытались найти укрытие среди мёртвых. Повозки переворачивались. Лошади, поражённые осколками, бились брюхом кверху, из вспоротых животов выползали кишки. Повозки переворачивались, кучами выбрасывая раненых на снег.
Советские танки зашли с хвоста, давили повозки, давили грузовики, как фанерные коробки, давили лошадей и людей, уничтожили почти половину колонны и, наконец, застряли в проходе, пытаясь продраться сквозь завалы из разбитых машин.

***
   
Остатки колонны вышли на равнину. Майер с семью стрелками и группой примкнувших к ним солдат сдерживали русских у выхода через болото. У Майера в двух подсумках торчало шесть магазинов по тридцать два патрона, еще четыре магазина за голенищами меховых сапог. В сухарной сумке россыпью тарахтели три сотни патронов. Нести такой боезапас было тяжело, но Майер понимал, что это фактор его выживания.
Стреляли с колена и лёжа в снегу. Колени, локти, подошвы и шинели покрылись ледяными корками. Когда появлялась возможность стоять, солдаты топали бесчувственными ногами, пытаясь восстановить кровоснабжение. Перчатки были у немногих, примерзавшие к металлу оружия пальцы приходилось отдирать, теряя лоскуты кожи.
Группа Майера держалась, пока на них не выехали два лёгких двухбашенных танка, которые солдаты вермахта насмешливо называли «Микки-Маусами». Несмотря на «игрушечную» броню и пулемёты в башнях вместо пушек, из автоматов поразить их было невозможно.
Майер скомандовал отступление и бросился бежать. Всего в нескольких метрах позади группы Майера равнину разрезал глубокий овраг. «Танки в овраг не полезут!» — подумал Майер.
Следом за ним, надсадно хрипя, гигантскими скачками топал здоровяк Кляйн.
Майер прыгнул в овраг, врезался в глубокий снег на дне, словно торпеда. Стрелки прыгали следом. Рядом, подобно огромной бочке, едва не задавив Майера, плюхнулся на бок и мучительно застонал толстяк Кляйн.
Стрелки, выбравшись из снега, пустились бежать вдоль оврага. Их движение походило на переход реки вброд, только вместо воды они по пояс утопали в снегу.
Майер попытался встать, чтобы бежать следом.
Кляйн ухватил его за ногу:
— Лежите, герр гауптман! За танками бежит русская пехота, я видел. Сверху они перестреляют бегущих, как куропаток. А нас под обрывом не видно!
Майер, поддавшись панике и стадному чувству, дёргал ногой, пытаясь освободиться от захвата. Но не зря Кляйн занимался борьбой: он мёртвой хваткой держал ногу Майера.
Сверху раздались винтовочные и автоматные выстрелы. Слышались стоны раненых. Или предсмертные вскрики.
Кляйн изо всех сил дёрнул Майера за ногу, увлекая его под козырёк снега, свисающий с обрыва.
— Тихо, герр гауптман! Ради бога, молчите, если хотите жить!
Майер замер.
— Лишь бы не забросали овраг гранатами, — прошептал Кляйн.
Неподалёку от Майера и Кляйна стонал раненый. Стоном он мог привлечь внимание русских.
«Идиот! Если тебе суждено умереть — умри молча!» — со злостью подумал Майер.
Он слушал, как в нескольких метрах над ним по краю обрыва кто-то ходил, похрустывая снегом. Потом он услышал приближающиеся шаги ещё одного человека и невнятную русскую речь. Майер и Кляйн замерли, тесно прижавшись друг к другу. От нервного напряжения Майер покрылся холодным потом. По позвоночнику скользнул колючий холодок.
    
Кляйн не мог сдержать тяжёлого, с пристаныванием дыхания. Майеру казалось, что это чудовищное сопение могут услышать даже водители танков, а не то, что стоящие над ними красноармейцы. Майер ждал, что русские вот-вот полоснут по ним из автоматов или бросят вниз гранату.
Взрыв!
Майер почувствовал, как в животе у него словно порвался тугой узел, а по ноге горячим ручейком полилась моча.
Русские бросили гранату, только не в них, а в товарища, который стонал неподалёку. После взрыва стон прекратился.
Кляйн пошевелился и сквозь сдерживаемый стон прошептал:
— Если иванам не жалко гранат, нам не поздоровится.
Майер чуть не бросился наутек, и наверняка погиб бы, но от ужаса ноги, слава богу, не послушались его. У него задрожала челюсть, да так, что звук лязгающих зубов по громкости мог соперничать с дробью дятла.
— Герр гауптман, придержите вашу челюсть, а то сломаете, — мрачно пошутил Кляйн.
Шутка ободрила Майера.
Он слышал, как по краю оврага прохаживались русские. О чём-то неторопливо беседовали. Судя по вони, курили. В какой-то момент шаги стихли и сверху, почти на Майера, брызнули две струи. Майер брезгливо дёрнулся, но Кряйн остерегающе зашипел, и Майер замер, представляя с ненавистью, как бы он разрядил рожок автомата в справляющих нужду русских.
Наконец, они услышали удаляющиеся шаги.
Майер пошевелился, отодвигаясь от снега, пропитанного вонючей русской мочой.
— Давайте подождем ещё пару минут, — предложил Кляйн.
Они лежали в тишине довольно долго. Как-то незаметно наступили сумерки. Русские изредка стреляли в небо осветительными ракетами.
Майер мучила пропитанная мочой и заледеневшая штанина.
Наконец, Майер и Кляйн двинулись по оврагу. Трижды им попадались мёртвые тела товарищей, пытавшихся спастись бегством. Осветительные ракеты освещали трупы блёклым, потусторонним светом. Майер поблагодарил бога, что это были не стрелки его отряда, а присоединившиеся к ним добровольцы.
   
Всякий раз, когда в небо взмывала очередная ракета, они падали в снег, как тряпичные куклы. При каждом падении Кляйн негромко стонал. У него очень сильно болело правое плечо.
— Я, кажется, сломал ключицу, — прохрипел Кляйн.
Их уши уловили звук, похожий на скрип снега под сапогами. Они замерли, с трудом подавив желание вскрикнуть, чтобы привлечь внимание идущих солдат вермахта. А если это красноармейцы?
Звуки усиливались. Где-то поблизости двигались люди, и в невнятном бормотании не было немецких слов. Похоже, русские послали дополнительные патрули, чтобы обследовать территорию.
В небо взлетела очередная ракета. Майер и Кляйн окаменели, слушая звуки шагов и речь иванов. Страх не отпустил их даже тогда, когда иваны ушли и голоса их стихли.
Превозмогая себя, Майер поднялся и приказал Кляйну следовать за ним. Каждый шаг давался Майеру с трудом. Обледеневшие между ног штаны грозили примёрзнуть к промежности. Как хорошо было бы выкопать в овраге ямку, в ней тихо и тепло… Отдохнуть до утра… Но предложить отдых Кляйну он не решался. Наконец, силы окончательно покинули его и он шёпотом приказал Кляйну остановиться:
— Передохнём.
Темноту прорезала очередная ракета. Подрагивающий свет, шипение, искры и вновь темнота.
Отдохнув, они вышли из оврага и побрели по полю. Им повезло. Русские не заблокировали овраг.
Майер дрожал от озноба. Только теперь он почувствовал, насколько сильно одежда на нём промокла от пота. И от мочи.
Кляйн тяжело дышал, шатался, с трудом удерживал равновесие. Время от времени Майер сердито посматривал на него, но ничего не говорил.
Кляйн ковылял, стиснув зубы и до крови закусывая губы. Мучила боль в ключице. Исчерпав запас моральных и физических сил, он со стоном опустился на снег. Майер ругал Кляйна, зло шипел на него, увещевал. Кляйн не реагировал ни на ругань, ни на уговоры, его дух был сломлен.
— Всё кончено, герр гауптман. Больше не могу. Я остаюсь здесь, — со стоном отвечал Кляйн. — Бросьте меня. Если русские придут, я смогу задержать их. Поторопитесь, герр гауптман, вы успеете догнать наших.
— Хватит нести чушь, Кляйн! — оборвал его Майер. — Дойдем до ближайшей хаты, немного отдохнём и сможем пройти ещё.
— Хат не будет, герр гауптман. Наши всё сжигают. Таков приказ.
— После пережитого на болоте никому до приказов дела нет.
Майер подставил плечо, закинул на него здоровую руку Кляйна и с мучительным криком помог ему подняться. Кляйна пронзила жаркая волна боли, к горлу подкатила тошнота.
— Перед Рождеством, — вдруг начал рассказывать Кляйн, прерываясь через каждые два-три слова, чтобы отдышаться, — нам выдали несколько одеял… Из тех, что были собраны на родине.
Кляйн сморщился, как от сильной боли, замотал головой.
— Если бы вы знали, как восхитительно они пахли нафталинными шариками… Чистотой! У одной даже остался привкус духов… Мы держали это одеяло в руках, уткнувшись в него носами. И представляли, как этим одеялом укрывалась молоденькая девушка…
Кляйн тихонько заплакал.
— Ничего, Кляйн. Мы найдём дорогу домой, — негромко проговорил Майер. — И ты непременно встретишься с девушкой, которая пригласит тебя под одеяло, пахнущее девичьими духами.
      
Майер придумал, как взбодрить Кляйна.
— Кляйн, представь девушку, которая укрывалась тем одеялом. Представь: она только что вышла из душа, чистая, как оружие перед строевым смотром. Она совершенно обнажена, откидывает одеяло, ложится в постель и приглашает тебя под одеяло. Ты ложишься, она льнёт к тебе… Чувствуешь её нежное тело? Она пахнет чистотой. Кляйн, чистая девушка после душа пахнет только чистотой. Если одета. А если раздета… Её тело пахнет обнажённостью. Этот запах невозможно описать. Но как силён запах обнажённого девичьего тела! Кляйн, а как восхитительно вкусна девушка! Её губы, язык… Это мёд, шоколад… Ими можно наслаждаться бесконечно… Кляйн, уж я-то знаю, у меня была любимая девушка… Её поцелуи словно родниковая вода для истомлённого жаждой путника… Пить — и не напиться… Кляйн, как вкусны её сосочки, животик, бёдра… Всё тело… Уж я-то знаю, я перепробовал на вкус мою Грету с ног до головы… Боже мой! Как она непередаваемо вкусна!
Майер заплакал.
Кляйн тяжело вздохнул, буркнул сердито:
— Моя девушка, герр гауптман, которую я себе только что представил, сказала, что я жутко воняю от грязи, и выгнала меня. Пойдёмте дальше.
К счастью, они наткнулись на деревеньку с единственным сохранившимся домом. К великой радости, в доме нашли кусок мёрзлого ржаного хлеба, похожего на булыжник, и квашеную свеклу в керамической банке. Наломали досок от упавшего забора, надрали бумаги из русской книжки, разожгли печь. Майер снял штаны и развесил их перед жерлом печки. Согрелись сами, согрели еду. После ужина появились силы и поднялось настроение.
Легли на топчан, накрылись хозяйским одеялом, прижавшись друг к другу спинами, и мгновенно уснули.
Проснулись от холода, потому что печь затухла и остыла.
Майер сразу почувствовал, как отвратительно пахнет давно не стираная одежда Кляйна. Но тут же устыдился своей брезгливости: его высушенные штаны тоже пахли не женскими духами.
При малейшем движении Кляйн сильно морщился и трогал себя за плечо.
— В чем дело? — не выдержал Майер. — Тебе больно?
Кляйн жадно хватал ртом воздух, пытался отдышаться.
— Мне в легкое как будто что-то вонзается, — произнес он, наконец, сиплым голосом. — Не знаю, в чем дело, но это жутко мешает дышать. Это мучает меня с тех пор, как я прыгнул в овраг.
— Сломал ребро, — предположил Майер.
— Не знаю насчёт ребра. А вот плечо болит ужасно. Мне нужно отдышаться.
Последние слова дались Кляйну с трудом. Майер почти не расслышал их, потому что Кляйн перешел на сдавленный шёпот.
— Можешь не спешить, — сказал Майер. — У нас есть время отдохнуть и обдумать ситуацию.
Прислушиваясь к боли внутри себя, Кляйн со страхом осознавал, что идти не сможет.
Майер вышел на улицу, вгляделся в темноту, но глазу не за что было зацепиться: однообразная, продуваемая ветрами равнина, бескрайняя, как всё в России. Ветер прогнал тучи, небо усеяли звезды. В их яркости было нечто противоестественное по сравнению с чернотой, на фоне которой они мерцали.
    
Майер надеялся увидеть какое-нибудь движение, услышать голоса людей или шум моторов, чтобы определить, где проходит дорога — единственный для них ориентир. Увы, их окружала непроглядная чернота. И шуршание снега, который гнал ветер. И унылое подвывание ветра меж веток скудной растительности.
Майер с ужасом понял, что не знает, где они находятся и куда надо идти.
Вдруг где-то слева послышался далёкий рокот моторов. Едва родившись, рокот умолк. Возможно, там шоссе, подумал Майер.
Кляйн, держась за косяк и стены, выбрался из дома.
— Ну, как, чуточку отдышался? — спросил Майер подавив недовольство. Он всё больше ощущал Кляйна, как изрядную обузу.
Кляйн что-то невнятно промычал.
— Не могу определиться, где мы находимся, — признался Майер через силу.
Кляйн молчал, вглядываясь вдаль. Тяжело вдыхал и с надрывом выдыхал.
— Вон там, слева, — произнёс он, наконец. — силуэты деревни на фоне слабого зарева, в середине высокое здание. Может, церковь.
Майер посмотрел в сторону, куда указывал Кляйн. Сначала ничего не заметил, однако, приглядевшись, различил высокий силуэт. Где-то там же едва слышно урчали моторы. Майер постарался вспомнить карты, которые до этого не раз видел. Да, была деревня у шоссе, значок церкви в деревне… Майер вспомнил о том, что можно ориентироваться по звёздам. Поднял голову, нашёл Большую Медведицу, Полярную звезду. Деревня где-то на севере. Значит, им надо западнее…
— А теперь выслушай меня, — обратился он к Кляйну, подавив раздражение. — До наших позиций километров пять. И ты в состоянии пройти это расстояние. Если устанешь, отдыхай. Главное, помни, что идти нам недалеко.
Кляйн кивнул и сдавленно застонал: от движения головой ему в лёгкое будто ножом сунули. Майер в темноте не увидел его кивка и требовательно переспросил:
— Ты меня понял?
Майер всё больше сомневался в стоявшем рядом с ним парне.
— Понял, — подтвердил Кляйн и повторил: — Километров пять. Точно, километров пять?
— Пять, если по прямой. Но нам вряд ли удастся идти по прямой. Поэтому выйдет побольше. И, пока темно, надо идти. Ну, Кляйн, ты готов?
— Готов, — прошептал Кляйн. — И моё тело пригодно для выполнения своих обязанностей.
Они двинулись в темноту. Кляйн отдохнул, и какое-то время топал уверенно. Мягкий снег не выше колен позволял шагать довольно легко. Порывистый, колючий ветер тянул заунывную песню, дул в спину и помогал идти. В темноте казалась, что перед ними ровная местность, но Кляйн то и дело проваливался в ямы, занесённые снегом. Оступившись, мучительно стонал.
— Мы обязательно преодолеем эти пять километров, — как заклинание для Кляйна, повторял Майер.
Время от времени он объявлял перекур, давая Кляйну отдохнуть. Постояв минутку, спрашивал:
— Как ты? — намекая, что пора идти.
— Нормально, — шептал Кляйн и принуждал себя сделать первый тяжёлый шаг. Ничего нормального, естественно, не было
«Лишь бы продолжал двигаться!» — думал, сдерживая раздражение, Майер.
На северо-западе небо лизали красные сполохи. Снег в красных отсветах казался мягким и тёплым. Мелкие снежинки кружились в воздухе, блистали на фоне зарниц. Со стороны донеслась вялая перестрелка и уханье орудий. Блеснула молния, заполнив пространство от горизонта до горизонта — артиллерийский залп. Ужасная и прекрасная картина.
Откуда-то послышался рокот моторов. Затем пространство вновь окутало безмолвие, нарушаемое заунывным подвыванием ветра.
Кляйн молча, без стонов осел на колени, медленно завалился боком в снег. Майер присел рядом на корточки, потом вытянулся на снегу. Кляйн тяжело дышал, жадно хватал ртом воздух, сдерживая стоны. Лежать на боку не давала мучительная боль в плече и груди. Медленно, с предельной осторожностью он повернулся на спину, уложил на снег каждую часть своего тела по отдельности, устремил взгляд в небо. Изо рта у него вырывались облачка пара. Силы почти оставили Кляйна.
Окружающее пространство переставало быть непроницаемо чёрным, Майер увидел лежащие вокруг полузаметённые снегом тела. Невдалеке стоял подбитый бронетранспортер, чуть дальше ещё один. Майер встал, зачем-то подошёл к бронетранспортеру, через распахнутую дверь увидел покрытые снегом обгоревшие тела.
— Живых нет, можешь стонать, — усмехнувшись, разрешил Майер.
Кляйн едва слышно простонал.
    
— Отдыхай, — разрешил Майер. — Всё идёт по плану, приятель. Мы прошли много, имеем право хорошо отдохнуть.
Кляйн лежал на спине, глядя в небо. Ему казалось, что он падает в усыпанную звездами бездну, и у него закружилась голова.
— Хочу курить, — как-то по-детски сообщел Кляйн.
— Я тоже хочу курить, — кивнул Майер и спросил: — А пулю в дополнение к сигарете хочешь?
— Какую пулю?
— Обыкновенную. Из снайперской винтовки. Русские снайперы любят стрелять по курильщикам.
Кляйн вздохнул с надрывом, помолчал, спросил:
— Сколько осталось до рассвета?
— Светает. Через пару часов взойдёт солнце. Не торопись. Отдыхай. Как будешь готов идти, скажешь.
Помолчав, Кляйн пробормотал:
— Через пять-шесть минут буду готов, — пообещал Кляйн. Он не знал, когда сможет идти. И когда они пройдут эти проклятые пять-шесть километров, он не знал. От неопределённости ему стало страшно.
Майер взглянул на часы. Время близилось к четырем утра по берлинскому времени. Он не помнил, когда у иванов начинает светать. Как-то не было нужды отмечать время рассвета. В семь? Или в восемь? Или позже. Ведь сейчас зима. Долго они вряд ли протянут, подумал Майер. Не только Кляйн, но и он сам скоро выбьется из сил или утратит бдительность, и тогда их ждет смерть.
Какая разница, когда у иванов наступает рассвет! Как небо на востоке начнёт светлеть, так и рассвет.
Из задумчивости Майера вывел треск ожесточенной перестрелки. И хотя автоматные очереди доносились издалека, в темноте они звучали громко и резко; к тому же было видно, где это. Чуть севернее от направления их движения, примерно в той стороне, где проходила дорога.
Казалось, вспышки озаряли небо совсем рядом, но Майер знал, до места сражения километра три минимум. А то, и больше. Если двигаться по прямой. Или больше…
— Чёрт, нам нужно торопиться, — проворчал Майер.
— Я готов, — ответил Кляйн, поняв, что это приказ. Он сжал зубы, готовясь преодолеть боль, со стоном попытался подняться. К глазам подкатили слезы, Кляйн зажмурился.
Майер помог Кляйну встать, долго вёл под руку.
Кляйн не открывал глаз: со стиснутыми зубами и закрытыми глазами ему было легче переносить боль в грудной клетке.
А когда снова открыл глаза, то увидел перед собой очередной подбитый бронетранспортер. Изуродованная взрывом машина походила на скелет динозавра. Из кузова торчали головы мертвецов. У одного зубы оскалены в страшной усмешке. Казалось, он следит за беглецами.
   
Облака на востоке вдруг расступились и выпустили наружу макушку солнца. В плотных сумерках открылось заснеженное пространство, в котором нежный, робкий свет вырисовывал последствия недавнего кровопролития на одном из участков гигантского поля смерти. Снег перемешан, местами залит замёрзшей, подёрнутой инеем кровью. Валялись винтовки, амуниция и обрывки одежды. Множество трупов с неестественно вывернутыми конечностями, ужасными гримасами на мёртвых, обледенелых лицах. Один солдат замерз сидя, с широко разинутым в крике ртом. Приглядевшись, Майер понял, что рот зиял, потому что у него не было нижней челюсти! На закоченелых телах виднелись красные метки смерти: мёрзлая кровь оставалась такой же красной, как и тёплая. Небритые лица, выпученные глаза, словно сведённые судорогой руки. Трупы с оторванными ногами… Снежинки прикрыли глазницы, сморщенные от боли лбы, скорбные уголки ртов, складки мундиров…
Вон труп, который словно продолжал ползти вперёд, а к нему красная дорожка на снегу. У другого багровая точка на лбу — пулевое отверстие. Не у всех смерть такая лёгкая. Впрочем, он сначала мог помучиться от ранения, а потом получить «пулю милосердия» в лоб.
Многие трупы раздеты. Оставить мертвецам одежду, в то время как живые страдают от холода, неразумно. С них сняли варежки, маскировочные накидки, одеяла, ватники, валенки, меховые шапки. И все же что-то не позволило живым снять с мертвецов исподнее.
Остатки чёрного, костлявого леса добавляли тоски.

***
Чтобы отвлечь себя от мучительной боли и сдержать стоны, Кляйн жевал тряпку. Это немного помогало, но с каждым шагом мучения усиливались, боль давала о себе знать сильнее. Боль изматывала, лишала сил.
Они вышли то ли к огромной поляне, то ли к краю леса и чуть не наткнулись на русских, но вовремя услышали приглушенное расстоянием конское ржание и спокойные голоса усталых людей. А ещё звуки, какие бывают, когда люди заняты мирными делами: глухое постукивание, как при погрузке или разгрузке, кряхтенье людей, поднимающих и несущих что-то тяжёлое, звяканье железа — звуки деятельности людей, пребывавших в уверенности, что им ничто не угрожает. Похоже, это были тылы передовой линии русских.
Пахло бензином, дымом полевой кухни, конским навозом. Наверняка, у русских есть часовые или дозоры, которые могут набрести на них. Замерев и остановив Кляйна, Майер превратился в слух, надеясь уловить звуки шагов часовых. Стоя без движения, они замерзали. В том смысле, что превращались в мороженое мясо. Наконец, Майер жестом приказал Кляйну двигаться назад. Едва сдерживая стоны, Кляйн с трудом развернулся и побрёл в обратную сторону.
      
Отойдя на безопасное расстояние, побрели в сторону, чтобы обойти лагерь иванов. Спрятавшись на опушке за деревьями, некоторое время отдыхали — лежали недвижимо, словно трупы, в снегу, который здесь был гораздо глубже, чем на равнине.
— Мы никогда не доберемся до своих, — безнадёжно прошептал Кляйн.
Майер услышал и возразил не особо убедительно:
— Доберемся. Переждём день, а ночью обязательно доберёмся.
Кляйн погружался в мертвящую усталость, его охватило отнимающее остатки сил безразличие. В таком состоянии ему было даже уютнее. Он перестал переживать, что этим днём они не дойдут до своих.
Снег белой ватой лежал на ветках, высился сугробами между деревьев и в кустарнике. Кляйн лежал, привалившись к занесённому снегом стволу упавшего дерева. Если закрыть глаза, то ощущение такое, будто лежишь в мягкой постели. Под душистым одеялом той девушки… Кляйн задремал.
Майер сидел, подтянув к подбородку колени и положив на них руки. Он пошевелил ногами, устраивая их устойчивее, удобнее прислонился спиной к дереву, и замер, устремив взгляд в русское никуда.
Пять-шесть километров, думал он. Сколько мы преодолели? Половину? Больше? Не исключено, что меньше.
Если лес тянется и дальше, они смогут идти по нему днем, их никто не увидит. На равнине пришлось бы залечь и, не поднимая головы, лежать на морозе до ночи. По сути, обречь себя на замерзание. А в лесу главное — идти. Рано или поздно они выйдут к своим.
Он похлопал Кляйна по колену:
— Ну, как ты?
— Мне снился сон.
— Отдохнул немножко?
— Вроде да, — ответил Кляйн, пытаясь подняться.
Боль раскалённым штыком вознилась ему в грудную клетку.
— Тогда вперед.
— Через лес?
— Пока нет. Двигаемся вдоль опушки. Надо обойти русских.
Снег выше колен прятал под собой коряги, о которые то и дело спотыкались. Кляйн часто оседал на землю, а то и падал, не удержавшись от стона.
    
Майер услышал приглушённый рокот моторов. Ага, значит, там проходит дорога. Но идти вдоль опушки Майер остерёгся: можно нарваться на русский патруль, стерегущий окраины леса. Они углубились в лес и решили отдохнуть. Устроившись под раскидистой елью, отдыхали, то погружаясь в дремоту, то просыпаясь. Дыхание каждого поднималось вверх облачком пара. Майер почувствовал, что отдохнул, но голод холодным кулаком сжимал его желудок. Господи, перекусить бы! Оторвал веточку ёлки, погрыз. Ничего, кроме тошноты, не почувствовал. Выплюнул.
Кляйн тоже слегка взбодрился. Наверное, причиной тому — мороз, но ему действительно стало лучше. Главное, они ещё живы. И у них есть силы идти.
Полагая, что находятся в безопасности, закурили. В ясном морозном воздухе густые, укутанные снегом леса, были наполнены русской угрозой. Пронзительно голубое небо и украшенные охапками снега ели казались бы прекрасными, если бы не жуткий холод, от которого переставали двигаться суставы и мозжили кости, если бы не гложущий нутро голод.
Если бы это небо было в Германии, а не в России!
— Как вы думаете, герр гауптман… Мы победим? — не глядя на Майера, спросил Кляйн.
— Конечно! — криво улыбнувшись, подчёркнуто бодро ответил Майер. — Мы выиграем войну, нас откомандируют сюда, на завоёванные мной и тобой территории. Ты будешь прививать культуру местным жителям.
— Хочу домой, — прошептал Кляйн.
— Да-а… — без оптимизма протянул Майер. — Нас с тобой и прочих фронтовиков откомандируют сюда. А дома, в рейхе, будут сидеть те же бонзы. В Берлине по Курфюрстендам будут совершать променад специалисты по тёплым странам и тёпленьким местечкам. А ты будешь служить здесь, начальником заледеневшего городка. Меня отправят в какой-нибудь город покрупнее, я приеду к тебе в гости на годовщину нашей победы...
— Холодно здесь…
— Да-а… Представь, Кляйн… Война кончилась, мы победили… На улице воет метель, ты сидишь у камина, протянув ноги в толстых шерстяных носках к огню, пьёшь баварское или мюнхенское пиво. На стене, как напоминание о героическом прошлом, висит твой побитый и поцарапанный стальной шлем. Рядом сидят твои дети, ты рассказываешь, как с гауптманом Майером брёл по лесу. Естественно, напридумываешь красивой и героической хрени.
— Хочу домой, — прошептал Кляйн.
— Естественно, раз в год во время отпуска ты сможешь поехать в рейх… Время от времени тебя будут посылать в Берлин на идеологическое усовершенствование, чтобы ты стал политически чистым коричневым человеком. К двадцать пятой годовщине службы тебя пригласят на имперский партийный съезд. Твоя дочь станет руководительницей Союза немецких девушек северных территорий, а потом перейдет в Союз немецких женщин... А когда тебе исполнится сто с лишним лет, ты с удовольствием помрёшь, устав от жизни. Оденут тебя в парадный костюм, положат в красивый ящик. Все твои так называемые друзья, сослуживцы и родственники, которых ты один хрен никогда не любил, состроив подобающие случаю печальные рожи, придут на твои похороны, будут называть тебя гордостью нации и героем, отдавшим всего себя борьбе за разгром коммунизма, а ты будешь лежать в ящике с окоченевшей задницей, дохлый как прибитый кот, и млеть от удовольствия, что все тебя любят. Уважаемые люди выскажут сочувствие твоей жене. Твои дочери будут рыдать по любимому папочке...
— Не ёрничайте, герр Майер. На похоронах все предупредительны по отношению к скорбящим родственникам. А, тем более, к покойному.
   
Кляйн помолчал.
— А если мы проиграем войну?
— Боже упаси…
Майер задумался и, вздохнув, продолжил:
— Тогда мы всё равно окажемся здесь. В качестве иностранных рабочих в каменоломнях. Даже если с нас потребуют возмещения хотя бы за четверть того, что мы натворили в России, нам придётся страдать всю жизнь, и страдать мы будем заслуженно.
— Тогда мы обязаны победить. Когда я приеду в отпуск в Берлин, родные будут любоваться моими наградами и благоговейно перешептываться: «Он герой, настоящий мужчина». Если я умру, это будет смерть героя на поле брани. И про меня напишут: «С честью почил...». А мои родители будут говорить: «Пожертвовали сыном во имя Отечества».
— Не будут они говорить, что пожертвовали. Твои родители будут убиты горем. Смерть героя… Вспомни героев, которых пришлось собирать лопатой в кучку, чтобы похоронить. Кто решил, что мы все должны стать героями? Лично я не хочу стать мёртвым героем
— Я тоже не хочу быть мёртвым героем. Эта свинская война спалила нам нутро. Сгоревшая душа — это на всю жизнь.
— Да, сохранить живой душу в таком аду сложно. Идти пора, — резко переменил тему разговора Майер.
Сориентировавшись по солнцу и стараясь, чтобы оно всегда светило в левую щеку, двинулись на запад.
Деревья росли близко друг к другу, ветви пригнулись под тяжестью снега почти до земли. Валежник, который копился здесь с незапамятных времён, путал ноги не хуже колючей проволоки. Движение с каждой минутой давалось всё труднее.
Выискивая проходы, они отклонялись то в одну, то в другую сторону, петляли между деревьями.
Снег облетел с верхушек елей, заискрился мириадами крошечных солнц. Скрип шагов в тишине раздавался пугающе громко.
Оба проклинали лесную чащобу, сначала молча, каждый про себя, а потом вслух, не стесняясь друг друга.
Кляйн еле передвигал ноги, то и дело натыкался на поваленные стволы и низко нависшие над землей ветки. Каждый шаг давался Кляйну через мучения. Боль спустилась от поломанной ключицы вниз, опалила грудную клетку, наполнила тело свинцовой тяжестью и изнеможением. Остановки приходилось делать всё чаще.
Кляйн сдавленно стонал, словно сам себе тихонько жаловался на боль. Его правая рука безжизненно болталась в импровизированной повязке, свисавшей с шеи. При каждом шаге повязка раскачивалась, а вместе с ней рука. Как и прежде, Кляйн жевал лоскут. Плохо, что ему не хватало воздуха. Кляйн жадно хватал его ртом, но глубоко, досыта вдохнуть не позволяла огромная заноза, вонзившаяся под ключицу.
    
Кляйн плакал. Слезы катились по щекам, изредка он смахивал их здоровой рукой. Майер прекрасно видел, с каким трудом Кляйну даётся движение. Но Кляйн не жаловался, он запечатал жалобы внутри себя.
— Смерть восседает на козлах русских саней, тянут их клячи Голод и Боль… Души умерших от холода, голода и болезней летают вокруг… Молят Безжалостного Жнеца (прим.: Смерть с косой) о прекращении мучений умирающих товарищей, — невнятно, прерываясь на каждом шагу, бормотал Кляйн, словно молился. — Жестокосердная Смерть с каннибальской ухмылкой отнимает жизни, но предсмертные мучения продолжаются и после смерти… Ибо нагрешили мы в этой бойне на три поколения вперёд… Я чувствую, как русский мороз через мою глотку запустил ледяную руку и ощупывает грудную клетку изнутри, хватает испуганно замирающее сердце, осыпает инеем лёгкие.
— Что ты бормочешь? — спросил Майер, тяжело вздыхая на каждом шагу. — Молитвы о спасении?
— Просить небо о чём-то опасно. Сатана чутко слушает наши мольбы и исполняет их быстрее Господа… Попросит солдат избавить его от мучений фронта — Сатана тут как тут: «наградит» его тяжёлым ранением в живот. Солдата увозят с фронта в тыл, как он просил, и мучается с ранением в госпиталях до тех пор, пока Господь краем глаза не увидит его мучения и ниспошлёт ему милосердную смерть… Похоже, и мне суждено испить желанного лекарства из чаши в руках ангела смерти. Страшно свистят его крылья надо мной, швыряют горсти снега мне в лицо…
— Ты красиво говоришь, Кляйн. Как поэт или как очень начитанный человек...
— Я учился на филологическом факультете, герр гауптман. С последнего курса призвали.
— Наверное, стихи писал?
— Студенты филологического факультета обязаны писать стихи, герр гауптман.
Майер с каплей ревности подумал, что Кляйн, похоже, в культурном плане образованнее его.
Солнечный диск, как холодная медная монета, катился по низкому небу. Лес чуть поредел. Ели уступили место белоствольным берёзам, кустарнику, чахлой растительности и торчащим из снега камышам.
Из куста с испуганным криком взлетела птица, заставила вздрогнуть Майера. «Надо было подстрелить её», — запоздало подумал он. Но тут же отверг глупую мысль: выстрел мог привлечь внимание русских.
Окружающий мир Кляйн видел размытыми пятнами, ни птичек, ни камышей не различал. Морозный воздух, взбодривший его ранним утром, превратился в дополнительный источник боли. При каждом вздохе он чувствовал, как в горле намерзают кристаллы льда.
— Тоска поглотила меня без остатка, — бормотал в полубреду Кляйн. — Я ужасно далёк от настоящей жизни, я люто ненавижу теперешнюю жизнь. Всё омерзительно, хотя я должен быть счастлив, потому что до сих пор не убит и не покалечен, а лишь получил небольшой перелом. Я состарился, так и не побыв молодым. А ведь у меня отняли молодость! Всю целиком, со всеми потрохами, мою молодость сожрала преступная война.
— У этой войны есть достоинство: она учит любить жизнь, невзирая на обстоятельства, — заметил Майер.
— Война — преступление, абсолютное и наихудшее из преступлений! — бормотал Кляйн, проигнорировав, а может, не заметив реплики Майера. — Она включает в себя все преступления мира, все до единого. Солдат на войне расстреливают других солдат не за кражу или дезертирство, а просто так. И за то, что солдат убивает людей, его награждают.
— Не разговаривай, Кляйн! — попросил Майер. — Тебе и так не хватает воздуха, чтобы идти, а ты тратишь дыхание на разговоры.
Но Кляйн продолжил бормотать.
— Война жестока. Миллионы людей перестреляли друг друга, взорвали, заморозили и уморили голодом. Это не снимешь, как грязные сапоги, и не поставишь у порога. Это не вычеркнешь из истории. Это остаётся у тебя внутри навсегда. Я с ужасом смотрю на потерянные лица солдат, на них нет и следа воспитанности, нет даже намека на возмущение или раскаяние в содеянном. Им совершенно безразлично, сколько людей погибло или лишилось крова. Куда эта война заведёт нашу великую и благородную Германию? Мы настолько свыклись с войной, что воспринимаем её как нормальное явление, забыв, что основа жизни — мир и порядок, что развитие и процветание происходят только в мирных условиях. Меня тошнит от войны, она превратилась в безумную неразбериху, нет больше ни радости, ни воодушевления. Чаша моих страданий наполнилась до краев.
— У каждого свой путь через ужас и скорбь этого мира, — заметил Майер.
— Надеюсь, война скоро кончится, — продолжил Кляйн, не услышав реплики Майера. — Она не может дольше продолжаться, потому что терпению и силам человеческим есть предел.
— Когда-нибудь война кончится, — подтвердил Майер. — Все войны кончаются. А потом начинаются новые.
Кляйн остановился, будто заснул стоя. Кожа на лице у него стала жёлтой, сухие глаза, лишённые мысли, провалились глубоко в глазницы. Это были глаза покойника.
Майер вздохнул и почувствовал запах Кляйна. Воняло от него, как на кошачьем скотомогильнике.
— Я скоро умру, — произнёс Кляйн безо всякого страха, как о чем-то обыденном. И попросил с непомерной усталостью: — Хоть бы уж скорей.
— Не смей так думать! — приказал Майер, дёрнув его за рукав. — Если вобьёшь себе это в голову, в самом деле пропадешь. Пошли, Кляйн, пошли!
Кляйн словно оцепенел.
— Герр Майер, вы верите в загробный мир?
— Не знаю. Не было ещё людей, вернувшихся из страны мёртвых и рассказавших, каково там. Но лучше в него верить.
— Да?
— Легче умирать с верой, что жизнь будет продолжена в другом мире.
Кляйн плохо понимал, где находится. Его одолело желание остаться одному, потому что герр гауптман не давал ему покоя, заставлял двигаться. Его раздражало присутствие офицера. Он почти ненавидел Майера. Но перспектива остаться одному в диком руссом лесу наполняла его страхом.
— Я ненавижу войну, до глубины души ненавижу любое причинённое ею страдание, — простонал Кляйн. — Ненавижу любое слово, любой жест, каждого, кто питает к войне иные чувства, чем ненависть. Она настолько бессмысленна, а политика столь беспредельно гнусна и порочна, что никто и никогда не вправе начинать войну и вести ее столь бесчеловечно долго… Это не моя война.
— И не моя, — огрызнулся Майер. — Своими войнами гордятся только правители.
— Богу ведомо: я знаю все хитрости тётушки Войны, я не поверю ничему, что напишут или уже написано о ней, ежели там не сказано о страданиях солдат и боли. В войне нет ничего, о чем врут газеты.
Открытое пространство, отмеченное порослью камышей, слегка покачивающихся на ветру, Майер счёл опасным. Это могло быть припорошённое снегом болото.
Как перебраться на ту сторону? В обход? Неизвестно, где он, этот «обход». Рискнуть, и двинуться по следам какого-нибудь животного?
Майер ступил на заснеженную поверхность и замер: страх словно приморозил его ноги к земле. Он не хотел утонуть в проклятом русском болоте, как в выгребной яме солдатского сортира.
   
Кляйн, шедший за Майером, наткнулся на его спину. Ноги Кляйна подкашивались, он готов был упасть. Майер обернулся и успел подхватить Кляйна под здоровую руку.
— Как твои ноги? — спросил Майер. — Не отморозил?
— С ногами у меня всё в порядке, — едва слышно проговорил Кляйн, убеждая больше себя, чем Майера. — Они способны шагать дальше, в состоянии нести груз моего большого тела. Способны же ноги ломовой лошади тащить тяжкий груз, наваленный на телегу!
Они прошли назад к поросшей редким кустарником прогалине и вновь углубились в лес. Опять бесполезное кружение вместо движения на запад.
Кляйн брёл сзади, то и дело вплотную подходил к Майеру и, ища опоры, упирался лбом ему в спину. В его тяжелой поступи было что-то от быка, которого ведут на скотобойню.
Наконец стало понятно, что обойти болото не удастся. Оно тянулось бесконечно. А вдалеке, похоже, расширялось, превращаясь в огромную равнину. Заросли камышей там были гуще, зато никаких деревьев. Между тем местом, где они стояли, и другим берегом протянулось открытое пространство в несколько десятков метров.
Майер знал, что на открытом месте лёд крепче, чем в местах, поросших камышом.
Кляйн боялся, что Майер двинется в обход, и неизвестно, куда этот окольный путь заведет их.
— Это слишком далеко, — прошептал он, словно Майер мог его услышать. Он снова уткнулся лбом в спину командира. Майер услышал. Он думал то же самое.
— Пойдём, — ответил Майер. Он заметил следы каких-то животных, пересекающие открытое пространство.
— Я пойду первым. А как только перейду на ту сторону, ты пойдёшь следом.
— Нет, давайте первым пойду я, — возразил Кляйн. — Если утону я, вы выживете. Если утонете вы, я тоже погибну.
— Ты прав, — согласился Майер с жестокой правдой.
Вытянув здоровую руку вперед подобно слепому, Кляйн двинулся через протоку. Майер следил за ним, стиснув зубы. Он смотрел на Кляйна, который с трудом, словно паралитик, переставлял ноги по глубокому снегу. Вскоре Кляйн исчез в лесу на той стороне, и Майер заторопился следом.
Они брели по валежнику, укрытому глубоким снегом, преодолевать который, в конце концов, стало не по силам.
Короткий зимний день прошёл незаметно, и вот уже удлинились тени и начали сгущаться сумерки. Майеру неодолимо захотелось упасть на землю. Он больше не чувствовал холода. Покрытый твёрдым настом снег манил, как белая простыня кровати, обещал удобство и успокоение. Ноги гудели под неподъёмным грузом тела, мышцы болели.
«Похоже, на сегодня «боезапас» наших сил исчерпан, — решил Майер. — И свою долю страданий мы получили сполна».
    
— Ночуем здесь, — решил Майер.
Кляйн тут же осел на снег. Когда до него дошло, что им предстоит провести в лесу ещё одну ночь, он с колен повалился на здоровый бок, уткнулся лицом в снег и, застонав, расплакался. Ему нестерпимо захотелось выговориться, излить свою обиду на судьбу.
— Мне недавно приснился дом, — голосом несчастного ребёнка пожаловался Кляйн. — Страшно, когда во сне побываешь дома.
Он замолчал и, словно удивившись чему, покачал головой.
«Когда во сне побываешь дома, это хорошо», — подумал Майер.
— Радостное утро за домашним столом... Мама угощает вкусной едой... Добрые разговоры... Встреча с любимой девушкой, объятия, поцелуи... Пусть, это лишь грёзы, и ты в реальности никогда не обнимал девушку… Неважно! Ощущения-то реальные! И вдруг разрыв снаряда и крик командира: «Приготовиться к атаке!».
Кляйн замер на высоте испуганного вскрика. И забормотал, словно рассуждая сам с собой:
— Перед каждой атакой, когда артобстрел исполнял торжественную увертюру к истреблению врага, перепахивая вражескую передовую, где в окопах сидели такие же, как и мы, солдаты, которые под обстрелом гадили в штаны от страха и молились о спасении, я ждал не команды «Вперёд!», а прислушивался, начал ли наш фельдфебель откашливаться: он перед важными приказами всегда откашливался. А минуты текли все медленнее, а время бежало всё быстрее... Откашливание фельдфебеля было командой готовиться идти на смерть. Готовиться идти навстречу пулям. Все знают, что при каждой атаке кому-то суждено остаться на смертном поле. Не все полягут, но и в живых все не останутся. И не всем посчастливится умереть легко, мгновенно. От жутких криков раненых, умирающих на снегу, страшно. Плакать хочется. Но выматывает не смерть, ждущая тебя в поле, не упадок сил телесных, а пожирающее тебя ожидание жуткого ранения и мучительной смерти. Ожидание каждый день, каждый час, каждую минуту. Ожидание, которое умертвляет душу.
Кляйн замолчал. То ли задумавшись, то ли устав говорить. Горько усмехнулся.
— Однажды скомандовали атаку… Фельдфебель не мог выгнать из окопа стрелка... Мы помогли вытащить обезумевшего от страха человека... Останься он в окопе, его расстреляли бы за трусость и невыполнение приказа.
— Трусы морально погибают раньше, чем их настигнет физическая смерть, — негромко проговорил Майер. — Они не думают, как уничтожить противника, а ищут спасения от него. Но закон войны суров: если ты не убил врага — враг убьет тебя. И трус убеждён, что враг убьёт его, а не он врага. Но трус, бегущий с поля боя, собственной спиной от пули не закроется.
— Жизнь под страхом смерти — к этому невозможно привыкнуть, — бормотал Кляйн, словно не слыша Майера. — Непрерывный страх смерти или увечья. Страх так велик, что не замечаешь, когда вдруг по твоим ногам начинает струиться горячая моча.
    
Майер со стыдом вспомнил, как он обмочился в овраге.
— У любого человека есть предел, за которым он ломается, — продолжил Кляйн. — В России мы живём за этим пределом. Мы неделями не снимаем мокрую одежду, простываем. У нас воспаляются лёгкие, желудки, кишечники и мочевые пузыри. Солдаты страдают от недержания, ходят в обгаженных, мокрых, зловонных штанах. Отправить больных в тыл подлечиться, помыться, сменить бельё и высушить обмундирование невозможно. Боевые роты превращаются в грязную, воняющую дерьмом орду из несчастных вшивых засранцев. Бравые солдаты вермахта превращаются в пустые развалины, в испуганно дрожащие существа, ломающиеся в любой момент. Война сожрала наши нервы. Огонь в наших душах угас, любовь к ближнему умерла, понятие о дружбе растоптано. Мы ненавидим самих себя. Даже для Бога в душах не осталось места.
Кляйн попытался вздохнуть глубоко, но поперхнулся стоном и задышал частыми короткими толчками.
— Как-то я стоял рядом с трупом солдата. Молодой парень любил до войны девушек, радовался жизни, стоил планы. Был. Любил. Строил планы. Я смотрел на труп и не мучился, что умер мой товарищ. Я радовался, что русская пуля пронзила не меня, а его.
Задохнувшись, Кляйн снова умолк. Долго качал головой, словно отказываясь от чего-то.
— Неважно, что пуля пронзила не меня — все мы уже умерли в России. Не важно, что я ещё двигаюсь — это движения мёртвого человека. Я забыл, что такое радости этого мира. Я забыл, что мужчины любят женщин, что земля годится не только для того, чтобы хоронить в ней убитых...
Майер молчал. Он тоже забыл, как он любил когда-то Грету. Почти забыл. Это было в другой жизни. И, кажется, не в его жизни. Возможно, в киношной мелодраме.
— Я слышу крики проклятых душ в мире ужаса и смерти. Крики душ, в которые вселилось что-то отвратительное. Вселилось, чтобы мучить нас, — Кляйн показал на то место груди, где его грызла боль, и забормотал, словно в бреду: — Мир разрушения проник внутрь нас, разъединил друзей и обрёк всех на одиночество. Каждый из немецких солдат в России одинок, каждого давит отчаяние от осознания того, что наши вопли о помощи пропадут на бескрайних просторах России, не оставив даже отголоска. Россия — это ледяной гроб, в котором мы погребены заживо. Война уже поделила нас на живых и мёртвых… Смерть ходит меж нас, помечая свою добычу. Но нет смысла помечать — мы живём временно, всех ожидает гибель. Нас закопают, как заразную падаль, и русский мужик засыплет могилы навозом, запашет наши останки и засеет пашню рожью. И мы станем хорошим удобрением для русской земли.
    
Майер осторожно обнял Кляйна за плечи.
— С тобой, парень, всё в порядке. Отдохни, станет легче. Ты молодчина, Кляйн, я тобой горжусь.
— Да, — вяло отозвался Кляйн. — Я отдохну…
— Дай посмотрю твою руку, — попросил Майер.
— Нет смысла…
— Я всё-таки посмотрю.
Майер осторожно стащил половину шинели с плеча Кляйна. На кителе кровь расплылась пятном, неотличимым от пота и грязи. Майер расстегнул китель и оттянул в сторону воротник, чтобы увидеть плечо. Кляйн поморщился. Усталость и изнеможение притупили боль, он безразлично смотрел на окружающие деревья, готовый стерпеть что угодно, лишь бы не идти дальше.
Под гимнастеркой было три нижних рубашки — потные, грязные, перемазанные кровью, дурно пахнущие.
Пальцы Майера нащупали выпирающие кости. Кляйн широко раскрыл глаза и задрожал, подобно раненой лошади или псу.
Майер осторожно ощупал поломанную ключицу. Кляйн сморщился и оскалился, раздувая ноздри. Майер провёл ладонь вдоль позвоночника, нащупывая лопатку. Ощущение было такое, будто щупаешь треснутый кафель, накрытый слоем ваты. Кляйн сдавленно застонал.
Майер задрал грязные рубахи. Под лопаткой у Кляйна вдоль ребер виднелся кровоподтек — местами синий, местами пожелтевший. Майер провел пальцами по рёбрам, но не понял, что щупал.
 — Больно? — спросил он.
— Нет, — ответил Кляйн. Он лгал. Просто, когда он сидел, боль почти не чувствовалась. Он поморщился, потому что говорить, издавать какие-то звуки было больно. — Холодно.
Майер нагнулся и принюхался: вдруг у парня начинается гангрена? Никакого запаха, кроме вонючего пота и морозного воздуха, его нос не уловил. Он бережно вернул рубашку на место.
— Дай я взгляну получше, только мне придется разрезать твои рубашки.
— Что смотреть? Вы не врач.
— И всё равно, давай посмотрю.
 Майер вытащил штык и принялся резать рубашки. Резать осторожно не получалось. Лезвие постоянно касалось кости, Кляйн охал сквозь зубы. В конце концов, Майер рывком разорвал нижнюю рубашку.
Кляйн жадно хватил ртом воздух. Он зажмурился изо всех сил и распахнул рот, будто собирался крикнуть. По щекам его катились слёзы, оставляя влажные полосы.
— Удовлетворили любопытство? — прошипел он, наконец.
Майер пощупал раздувшееся, красно-фиолетовое плечо. Под натянутой воздушным шаром кожей он ощутил хруст раздробленной кости. Наверное, кровоизлияние инфицировалось, но как далеко зашло воспаление, сказать трудно. Майер попытался нащупать под кожей что-то для него понятное, для чего нажал чуть сильнее, а сам тем временем следил за реакцией Кляйна — вскрикнет тот или нет. Кляйн зажмурился, однако не издал ни звука, лишь задышал сдавленно и сипло.
Майер смотрел на белую кожу грудной клетки и живота, смотрел, как они то вздымаются, то опадают.
— Закончим это. Замёрз, — решительно проговорил Кляйн.
Майер вернул полы рубашек на место, хотел помочь Кляйну застегнуть китель и засунуть больную руку в перевязь, но Кляйн попросил оставить его в покое:
— Сам застегну.
— Когда мы дойдём до своих, первым делом покажем тебя врачу, — пообещал Майер.
Тупо глядя перед собой, Кляйн едва заметно кивнул. Застегнуть одежду у него не получалось.
    
Майер засунул штык в ножны, помог Кляйну запахнуть рубашки, застегнуть китель и шинель. Ободряюще тронув его за здоровое плечо, встал, чтобы размяться. Стоило ему подняться на ноги, как дали о себе знать муки голода.
Серебристо-белый, холодный диск солнца клонился к горизонту, но до настоящего заката было далеко. Где-то негромко подвывал и стонал ветер. Верхушки елей напоминали грозно качающиеся копья.
Майер решил проверить, что впереди. Если бы Кляйну хоть чуть-чуть стало легче, можно было бы двинуться в путь и идти всю ночь. Но парень, похоже, совсем заплошал.
— Пойду, разведаю дорогу. Я вернусь, — пообещал Майер. — Я обязательно вернусь.
— Хорошо, — ответил Кляйн без энтузиазма. — Но если не вернётесь, это... это будет нормально.
— Не говори глупости.
Майер постоял, зажав в одной руке автомат и глядя себе под ноги. Тяжело вздохнув, зашагал вперёд. Кляйн проводил его взглядом. Майер удалялся походкой актера, уходящего со сцены. Спектакль окончен, подумал Кляйн.
Он ощутил себя брошеным. В груди расширялась холодная пустота, здоровая рука налилась тяжестью, другая — болью. Здоровой рукой он долго застёгивал пуговицу под горлом. Пальцы замёрзли и онемели, и такая простая вещь, как продеть пуговицу в петлю, стала великой проблемой. Но Кляйн не замечал холода — разве что внутри, в лёгких. Более того, его прошиб горячий пот. Кляйн подтянул воротник под самое горло и сел, нахохлившись, беспомощно трогая медные пуговицы. Через минуту влажная от пота одежда стала промерзать. Всё тепло ушло из тела Кляйна, костный мозг превратился в ледышку, а кости покрылись инеем — так всё болело, особенно ближе к суставам.
Кляйн смирился с мыслью, что герр Майер не вернётся. И правильно сделает.

***
    
Майер прошагал дольше, чем намеревался. Он знал, что движется вслед за химерой, однако не мог побороть желание узнать, а что дальше. Вдруг там… Вон за теми кустами… Вон за тем бугром… Кто знает, что там.
Пройдя несколько сот метров, он оказался в голой рощице из лиственных деревьев. Идти было несложно, и он двигался довольно быстро. Вскоре вышел на огромное пустое пространство. Но и оно оказалось иллюзией, потому что дальше, у горизонта тянулась новая полоса леса. Идти до горизонта слишком далеко. Майер заставил себя повернуть назад. Он ощущал неудовлетворенность человека, который настойчиво ищет, но ничего не находит. Смеркалось, и Майер напряжённо приглядывался, чтобы отыскать свои следы.
Когда он вернулся на прогалину, где его ждал Кляйн, солнце уже село. Майер раздраженно бросил автомат в снег.
— Ничего и никого не нашёл, — произнес он.
Кляйн поднял глаза и пробормотал что-то невнятное. Он понял, что Майер не даст ему умереть тихо, будет мучить всю ночь и неизвестно, ещё сколько.
Они сидели поодаль друг от друга, сжавшись от холода и голода. Каждый чувствовал неприязнь к другому. Им предстояла нелёгкая ночь, более трудная и страшная, чем предыдущая. Но мороз заставил их прижаться друг к другу. Они поели немного снега, хотя и знали, что ни голод, ни жажду им не утолишь.
— Пропади всё пропадом! — прошептал Кляйн. И повторял эту фразу ещё несколько раз, вздрагивая всем телом. Дрожь отзывалась в плече и грудной клетке тупой болью. — Прошлой ночью было не так холодно.
— Может, и было, — согласился Майер. — Мы тогда двигались.
Кляйну послышался упрек в словах Майера. Обессилевший и измученный болью, он болезненно воспринимал даже безобидные фразы. Он смирился с тем, что больше не сможет встать, а, значит, замёрзнет насмерть в проклятом русском лесу. Зато герр гауптман, которого он стал уважать ещё больше после того, как тот вернулся, сможет пойти дальше и спасётся. Кляйном овладело навязчивое желание развести костер, согреть хотя бы пальцы рук. Наконец терпеть он больше не смог и предложил:
— Может, разведем костерок? Согреемся немного.
Слова эти вырвались из его уст словно всхлип, словно мольба ребёнка о покупке сладости. Кляйн стал противен сам себе. Замёрзшее его лицо попыталось сморщиться мочёным яблоком, в груди что-то сжалось, Кляйну непреодолимо захотелось заплакать. И он заплакал. Тихонько, чтобы не обижать окружающих. Как маленький ребёнок, который обиделся на маму. Осознающий, что мама права, а его обида неправильна.
Майер ничего не сказал. Он был готов уступить соблазну. Мысль о костре и у него не выходила из головы. Желание согреться было столь же навязчивым, как желание есть. Майер читал мысли Кляйна, потому что их мысли, собственно, были идентичны. Здесь, в лесу, они вполне могли развести костер. Вероятность того, что их кто-то заметит, была равна нулю. Но любая случайность… Как это глупо, как незрело и противоестественно думать о костре! Они бродят вплотную к линии фронта, на них в любой момент могут наткнуться патрули, дозоры, да и случайные подразделения иванов. Запах костра, он такой… специфичный. Учуют иваны запах, обязательно захотят выяснить, кто костёр развёл.
— Пошел ты знаешь куда! — рявкнул Майер.
— Адрес знаю, можете не уточнять, — прошептал сквозь всхлипывания Кляйн.
Ответ гауптмана его не удовлетворил. От холода Кляйн уже одеревенел, но, высказав свое желание, почувствовал, что замерзать ему стало легче.
— Таких кошмарных дней в моей жизни не было, — прошептал он. — Я служил во Франции, там тепло, там фрукты и вино... И вдруг нас перебросили на Восточный фронт…
    
Он вспомнил марш-бросок из Витебска на передовую. И усмехнулся. Те неприятности были скаутской прогулкой по сравнению с сегодняшними мучениями.
Стало заметно холоднее. Оба сидели, уставившись в темноту, и представляли, как у их ног пляшут горячие языки пламени.
Кляйна била крупная дрожь, усугубляя страдания от боли. И всё-таки, мёрзнуть сидя легче, чем идти. Он готов страдать от холода, лишь бы не идти…
Мысль о том, что придётся провести ещё одну бесконечную ночь на морозе, усиливала панику. Кляйн пытался отвлечься от боли, но только сосредоточивался на ней. Сосредоточенность эта была абсолютной, и сама боль переходила в некое абсолютное состояние, жила своей жизнью, терзала, как паразит, жрущий его изнутри.
Но холод мучил больше.
Ночь в самом начале, а зимние ночи длинны, ох как длинны.
— Да, костерок не помешал бы, — повторил он свое желание, уже не стесняясь.
— Это точно, — отозвался Майер. — Костерок был бы кстати. А ещё тёплый уютный блиндаж на передовой.
— Ха-ха, — прохрипел Кляйн и поднес ко рту пригоршню снега. Он ощутил его холод, ощутил потрескавшимися губами, языком. — Сколько мы сегодня прошли?
Майер молчал. Кляйн теснее прижался к нему.
— Как сосчитаешь? Мы бродили туда-сюда и параллельно линии фронта. Но мы дойдем, Кляйн. И вообще, почему бы тебе не поспать? Я буду за тобой присматривать. Постарайся отдохнуть.
— Мне нельзя спать. Я так ослаб... Если я усну, то проснусь мёртвым.
— Не волнуйся, тебя разбудит холод до того, как ты помрёшь. Разбудит нас обоих. Ты, главное, постарайся о холоде не думать.
— Постараюсь...
«Может, гауптман уговаривает меня уснуть, чтобы я замёрз во сне? — подумал Кляйн. — Он, наверное, тоже на пределе. С такой обузой, как я, ему не дойти. Мне в любом случае не дойти, так что… Надо уснуть и приятно умереть».
Руки и ноги замёрзли, душа внутри тела превратилась в ледяную пустоту, и эта пустота, как металлический обледеневший бак, высасывала из тела остатки живого тепла. Кляйн попытался уснуть, но замёрзшее сознание противилось дрёме. А ведь рассказывали, что люди замерзают в сладком сне.
Подбородок от холода трясся так, что дрожала голова. Громко клацали зубы.
В конце концов Кляйн впал в сонное беспамятство.
И проснулся от чувства, что умирает от холода. Сначала это было похоже на сон, а потом, когда он окончательно проснулся, ощущение умирания стало реальным.
   
Оба — он и Майер — задремали и отстранились друг от друга. Кляйн окоченел так, что перекатился на больной бок, лишь бы снова прижаться к Майеру.
А затем до Кляйна дошло, что он проснулся. Он постарался унять дрожь, стиснув зубы. Потом его прошиб пот и стало жарко. Он даже обрадовался, что по непонятным причинам вдруг согрелся — замутнённое сознание не понимало, что это лихорадочный жар. Кляйн лежал на снегу, бессмысленно устремив взгляд на россыпи звезд в черноте. Ему снова стало холодно, он почувствовал, что глазные яблоки того гляди превратятся в ледышки, и прикрыл их веками. Он очень хотел уснуть, но мучительные видения, смысла которых он не понимал, не давали ему уснуть…
…Майер встал и немного походил вокруг, топая ногами, чтобы согреться. Боже, как он ненавидел эту поляну, эту ночь, эту войну и эту дикую страну, в которой невозможно жить. Кляйн несколько раз просыпался, нес какую-то околесицу, и вновь то ли засыпал, то ли терял сознание. Майер присел рядом на корточки, снял варежку, прикоснулся ко лбу Кляйна. Лицо горело в лихорадке. Плохи дела. Хорошо, что Кляйн спит, для парня это лучше, чем мучиться в реальности. Майер лег рядом, осторожно обнял Кляйна, загородив собой от ветра. Вскоре и сам задремал.

***
Утро приносит надежду. Даже если оно серое и унылое.
Когда по-настоящему развиднелось, окрепла и надежда. Сегодня они должны дойти до своих. Почему? Потому что силы кончились вчера. Потому что тех мучений, которые они перенесли, терпеть больше невозможно — это за пределом человеческого терпения. И вообще… Хуже, чем есть, быть не может, поэтому эти мучения должны кончиться. У всего бывает конец.
А, кроме того, Майер вдруг осознал, что где-то не слишком далеко идёт оживлённая перестрелка. Причём, стреляют в основном немецкие MG.
— Слышишь, наши стреляют! — затряс Кляйна Майер. — Значит, скоро дойдём!
Кляйн медленно открыл глаза и едва заметно кивнул: слышу, мол.
Утром Кляйн чувствовал себя прилично всего несколько минут. Лихорадка слегка отпустила. Но он всю ночь истекал потом, пропотевшая одежда стала жёсткой, промёрзла почти насквозь. Хорошо, что мороз стал мягче.
Кляйн попытался встать — и не смог.
— Я, похоже, всё... — пробормотал он едва слышно.
Майер то ли услышал, то ли понял.
— Я помогу тебе встать, Кляйн.
Он подхватил его под здоровую руку и, натужившись, с болезненным криком, поволок его вверх.
Кляйн с трудом встал.
— А теперь — один шаг, Кляйн, — то ли убеждал, то ли заставлял Майер. — Всего один шаг, солдат. Всего-то навсего, сделай один шаг. Один шаг за раз. Кто угодно может сделать один шаг, Кляйн. Даже ты.
Кляйн сделал шаг. Постоял, словно раздумывая, сделал ещё один. Потом пару шагов. И ещё, как тяжёлая машина с плохо работающим мотором, набирающая ход.
Побрели через лес туда, куда вечером ушло на покой солнце.
    
Кляйн шёл, перекосившись на сторону потяжелевшей больной руки и согнувшись, потому что голодный желудок болезненно сжался и не давал телу распрямиться. Болела голова, болела мучительно, болела так, словно намеревалась расколоться надвое, и малейшее движение головой взрывало эту боль. Головная боль отнимала силы, которых не хватало даже на то, чтобы распрямить плечи и толком вздохнуть. Одолевали мысли о том, что невозможно терпеть эти страдания, надо лечь в мягкий снег, зарыться в него, засыпать голову снегом, чтобы боль замёрзла и утихла, укрыться от противного ветра, уснуть… Под снегом тепло и покойно...
Лихорадка вновь заявила о себе. Накатила слабость, от которой подкашивались ноги. Кляйн чувствовал себя гораздо хуже, чем вчера, когда жизнь ему отравляла только боль в плече. Кляйн плохо соображал, кто он и где он. Пытался идти вперед, шатался, хватался за стволы деревьев. Ему никак не удавалось заставить организм переставлять ноги автоматически. Каждый новый шаг давался всё труднее.
Майер думал, что пришло время оставить Кляйна в лесу, а потом вернуться за ним с помощниками. Но сможет ли он отыскать парня, если повезет выйти к своим? Подует ветер, позёмка заметёт следы, а без следов найти человека в лесу невозможно.
Он услышал далёкие взрывы и стрельбу пулемётов. Где-то шёл бой.
Ближе к полудню они вышли на край огромной поляны. Обходить её не было сил, и они пошли напрямик, не заботясь о том, что их увидят враги. Идти по жёсткому насту, проваливаясь выше колен в снег, было очень тяжело. Когда они вышли на другой край поляны, Кляйн свалился в снег под невысоким деревом. И даже не заплакал.
Выглядел он ужасно. Синева вокруг запавших глаз. Заострившийся, как у мертвеца, нос. Обвисшие пустыми мешками, покрытые длинной щетиной, землистого цвета щёки. Потрескавшиеся, в сухих корках, синюшные губы. Так выглядит мученик, одной ногой стоящий в могиле. Или двумя. Невозможно представить, что дня три назад Кляйн был круглощёким здоровяком.
Сможет солдат встать на ноги? На Майера накатило отчаяние: тащить парня весом в сто с лишним килограммов он не сможет.
Впрочем, «лишние» килограммы съел мороз. Наверняка, парень весит меньше ста килограммов. Оставить его здесь, а самому идти дальше?
Или подождать, пока парень отдохнёт? И самому набраться сил… Нет, сил уже не наберёшь, в запасе ничего не осталось. Надо идти. Расслабишься — не сможешь с места двинуться.
Если оставить… А если он не сможет потом вернуться за ним? Всяко бывает. Майер внимательно огляделся, чтобы запомнить место.
Майеру стало страшно оттого, что ему придётся бросить Кляйна. А ведь Кляйн спас его два дня назад. Или три?
Майер долго смотрел на заснеженное поле и не сразу осознал, что его глаза наблюдают за тремя русскими лыжниками, идущими по опушке.
Вот русские наткнулись на их следы, остановились, что-то обсуждая.
    
Вот и конец, подумал Майер с облегчением. С другой стороны, русских только трое. Может, стоит рискнуть, выпустить по ним очередь, прежде чем они заметят их? Если повезет, он сможет разом уложить всех троих. А если не повезёт? Тело деревянное, пальцы потеряли чувствительность, о точности выстрелов не может быть и речи. Да и автомат столько дней на морозе, может дать осечку.
Два красноармейца упали в снег и приготовили автоматы к стрельбе. Третий заскользил на лыжах дальше. Майер нажал на курок. Автомат, к счастью, сработал и выпустил короткую очередь. Лыжник упал. Остальные русские открыли ответный огонь. Майер услышал над головой тонкое посвистывание пуль, ткнулся в снег. Но тут же приподнял голову. И вовремя: один красноармеец бросился вперёд. Второй короткими очередями прикрывал его. Удачей было, что бежавший закрывал Майера от стрелявшего. Дождавшись, когда красноармеец приблизится, Майер выстрелил. Русский упал.
Стрелявший красноармеец немного приподнял голову, видимо, озабоченный падением товарища. Майер выпустил длинную очередь, поднялся, как мог быстро, и неуклюже побежал вперёд. Стреляя короткими очередями, бежал до тех пор, пока не приблизился к русскому, и выстрелил наверняка. Потом увидел, что русский уже лежал в луже крови. Не останавливаясь, Майер развернулся и, увязая в снегу, побежал обратно.
«Надо исключить случайности, — убеждал себя Майер стиснул зубы. — Мы слишком много перетерпели, чтобы погибнуть от глупой случайности».
Подбежав ко второму русскому, дважды выстрелил в него. Оглянулся, отыскивая первого русского… Его не было!
Майер испуганно оглядывался по сторонам. Вдруг раненый красноармеец выстрелит прежде, чем он обнаружит его?
Наконец, Майер увидел красноармейца за кустом, куда тот отполз после того, как был подстрелен. Майер шёл, не сводя глаз с неподвижного тела в белом маскировочном халате до тех пор, пока не подошел к нему вплотную.
Русский был мёртв. Но Майер для верности выпустил в него несколько пуль. Забрал автомат, запасные диски, гранаты, вернулся к Кляйну. Положил русский автомат на колени Кляйну.
— Их было трое, — сообщил он. — Я всех уложил.
Вдалеке раздавалась приглушённая стрельба.
— Кто там стреляет? — спросил Кляйн.
— Чёрт их знает, — без эмоций ответил Майер.
Кляйн сжал пальцами русский автомат, уставившись на него бессмысленным взглядом. Он сидел в снегу, прислонившись спиной к дереву. Выглядел чуть лучше, чем пять минут назад. Точнее, Кляйн выглядел так же, но в глазах немного прибавилось жизни. В обвалившихся вниз уголках рта поблескивал грязный налёт застывшей слюны.
Майер думал, стоит ли углубляться в лес. Им ведь не удастся замести следы. В голове мелькнула забавная картина — он, как дворник, заметает метлой следы. Майер с кряхтением опустился на снег рядом с Кляйном.
Похоже, где-то рядом находятся русские. Это они открыли огонь, услышав его выстрелы. Стреляют наугад, на всякий случай.
Стрельба не прекращалась. Вероятно, русские стреляли не наугад и не в них. Похоже, недалеко от них идёт перестрелка. А значит, там свои!
   
— Вставай, — сказал он Кляйну. — Там наши. Ты идти можешь? Кляйн, мы почти дошли, наши парни рядом!
В глазах Кляйна вспыхнула искорка надежды. Он как будто приободрился. Мученически застонав, попытался встать.
Майер подхватил Кляйна под здоровую руку. Ломая кустарник и ветки невысоких деревьев, они двинулись в сторону перестрелки. Идти в связке было неудобно, Майер пошёл вперёд. Мысль о том, что скоро они, возможно, увидят своих, заставила Майера шагать быстрее. Кляйн увязал в снегу, спотыкался о коряги, то и дело падал, отставал. Майеру приходилось возвращаться, поднимать и подбадривать товарища.
Сильный взрыв заставил землю вздрогнуть, тут же последовало несколько взрывов меньшей силы. Так взрываются склады боеприпасов, подумал Майер.
Кляйн уронил автомат, не в силах тащить его.
— О господи! — пожаловался он, без сил опустившись на колени в очередной раз. Ему не хватало воздуха, он ничего не видел. Застонав, он повалился в снег.
— Вставай! — почти закричал Майер, изо всех сил поднимая товарища за здоровую руку. Они проковыляли ещё несколько шагов. Кляйн стонал и ругался, заставляя себя двигаться. Наконец, бессильно опустился на землю и тонко, по-бабьи, заплакал. Майер понял, что больше не сможет тащить его.
— Я схожу за подмогой и вернусь за тобой, — прохрипел Майер, задыхаясь.
Кляйн молчал, невидяще уставившись в пространство. Наконец, выдавил едва слышно:
— Да…
Майер плотно сжал губы и, не оборачиваясь, побрёл вперёд.
Интенсивность стрельбы немного уменьшилась, раздавались редкие автоматные очереди и одиночные винтовочные выстрелы. Похоже, стреляли где-то недалеко. Майер брёл ещё минут десять-пятнадцать. Автоматные и ружейные выстрелы прекратились.
Майер ускорил шаг, но почувствовал, что задыхается и теряет силы. Не скрываясь, он продирался сквозь кусты.
Ему мерещилась жуткая картина: из кустов выскакивают иваны, берут его в плен...
Майер свернул в узкую просеку, пересекавшую замёрзшее болото и вышел на широкое заснеженное поле, с правой стороны которого под кронами деревьев увидел длинное складское здание. Точнее, остатки догорающих развалин. Вероятно, это была диверсия русских.
Майер бессильно привалился к стволу, чтобы перевести дух и осмотреться.
Людей у пожарища не было. Вдали потрескивали очереди немецких автоматов. Искать своих бессмысленно. Правильнее — ждать их у пожарища, рано или поздно они вернутся. Да и Кляйна надо притащить, пусть согреется у «костерка».
Майер почувствовал огромную усталость и едва заставил себя уйти от живительного огня.

***
Кляйн услышал хруст ломаемых веток. Этот хруст вызвал у него ассоциацию с терновым венцом Христа. Тем более, что от мороза у него сильно болел лоб. И вся голова. Невыносимо болели руки и ноги — вероятно так же они болели у распятых.
Кляйн увидел вдалеке фигуру идущего к нему Майера. Он не ожидал, что гауптман вернётся. Зачем ему, измученному офицеру, возвращаться к полумёртвому солдату?
Кляйн ещё раз посмотрел на приближающегося с мучительной медлительностью гауптмана.
— Кляйн… — прохрипел Майер. — Через пятнадцать минут… ты согреешься и отдохнёшь… Клянусь тебе!
«Вот и хорошо, — подумал Кляйн. — Через пятнадцать минут я согреюсь. Раз гауптман клянётся, значит, так и будет. Он не мог вернуться, чтобы врать».
Кляйн успокоился и расслабился.
Сознание покинуло его.
Майер торопился изо всех сил.
— Кляйн, — хрипел он, задыхаясь. — Сейчас ты согреешься… Тут ходу всего ничего… Согреешься! Если не сможешь идти… Я тебя дотащу…
Майер задыхался. Истощённое голодом, холодом и непосильными нагрузками тело не слушалось его. Он приказывал ногам передвигаться, как непослушным солдатам на плацу: «Левая… вылезти из сугроба… шаг вперёд! Принять вес тела на себя! Правая… догнать левую… шаг вперёд…»
Чтобы заставить себя преодолеть последние сто метров до Кляйна, он истратил столько же сил, сколько затратил бы, выкапывая в быстром темпе полнопрофильный окоп.
Наконец, добрался до цели и рухнул перед Кляйном на колени. Сесть и расслабиться он себе не разрешил. Нельзя расслабляться. Ему ещё Кляйна тащить к огню. Да и смертельно опасно это… Потому что… Сел... Расслабился… Уснул… Замёрз...
Майер взглянул в лицо Кляйна. Лицо ему не понравилось. Какое-то серо-землистое. Припорошённое снегом.
— Кляйн, — прохрипел он на выдохе. — Мы пришли… Там наши… Там огонь…
Майер вытер тылом руки липкий пот, заливавший глаза.
Кляйн молчал.
Майер тронул жёсткое лицо Кляйна и заплакал.
Нет, Майер сначала заплакал, поняв причину молчания и отчего таков цвет лица у Кляйна, а потом тронул жёсткое лицо солдата. Такое жёсткое лицо может быть только у трупа.
— Ты сволочь, Кляйн! — простонал сквозь мучительное рыдание Майер. — Мы же дошли! Мы что, зря мучились?! Какая же ты сволочь, Кляйн… Какая же ты сволочь!
Бессильными кулаками он стукнул Кляйна в грудь.
Майера задавила бессмысленность многодневных мучений…
Тело его надломилось в поясе, голова упала на колени. Ни грамма сил в замёрзшем, оголодавшем, измученном теле.
«Нельзя! — возмутилось его сознание. — Там, в овраге, Кляйн спасал тебя! Он что, зря тебя спасал?! Нельзя расслабляться! Вставай! Нельзя сидеть! Потому что сел — расслабился. Уснул. Замёрз».
Майер со стоном подвернул под себя одну ногу, оперся… Помогая ногам руками, напрягся… Мучительно закричал, поднимаясь…
Это ему казалось, что он закричал. То был не крик… Так… Хриплое шипение…
Майер побрёл на запад. Туда, где горел склад. Туда, где живительный огонь.
У него не было сил. Но у него была цель: достичь огня. Потому что огонь означал спасение. А спастись он обязан не только для того, чтобы жить. Грех после стольких мучений просто замёрзнуть, не дойдя до огня, который ты уже видел, который ощущал. Грех не оправдать мучений Кляйна. Он ведь спас тебя в том овраге, не дав побежать вместе со всеми. Не дал быть расстрелянным вместе со всеми.
Движения Майера походили на медленно меняющиеся картинки стробоскопа: шагнул, замер… Оттолкнулся, шагнул, замер…
Он сбился со своих следов, пересёк чужие, затем ещё одни…
Наткнулся на офицера в распахнутой эсэсовской шинели…
Склонился к нему… Лицо мягкое, живое… Дышит, но без сознания…
Неимоверным напряжением сил взвалил офицера себе на спину… Побрёл в направлении горящего склада… Как добрёл до огня, не помнил. Как вместе с эсэсовцем упал на что-то плоское, деревянное и, главное, тёплое, тоже не помнил…
Понял, что дошёл до тепла, что спасён, что спас — пусть не Кляйна, пусть другого, но спас — и потерял сознание.
 
= 14 =

Отряд Говоркова на марше встретил посыльный:
— Приказ комбата: отряду залечь на опушке в видимости деревни, а командиру прибыть на совещание.
Говорков отдал распоряжение командирам взводов и в сопровождении ординарца вслед за посыльным пошёл «на совещание». На опушке ельника, не доходящего на полкилометра до деревни, увидел четырёх командиров.
Посыльный указал:
— Вон тот, справа, новый комбат.
Новый комбат, капитан лет под тридцать, невысокий, но плечистый, выглядел щёголем: белый полушубок, затянутый портупеей, рукава закатаны мехом наружу, валенки отвёрнуты.
Говорков подошёл к командирам, козырнул, хотел доложиться, но комбат поздоровался за руку, улыбнулся:
— Здравствуй, Заговорённый. Раз ты с нами, деревню мы возьмём без труда.
Говорков, прикрыв рот кулаком, приглушённо то ли кашлянул, то ли хмыкнул, но промолчал.
Комбат достал из футляра бинокль, долго рассматривал деревню, опушку, где лежала стрелковая рота. Наконец, решил:
— Движения никакого. В деревне немцев нет.
   
Посмотрел на Говоркова и приказал:
— Подымай роту и вперёд!
Говорков усмехнулся, глядя под ноги, принялся носком валенка затаптывать несуществующий окурок:
— Это хорошо, что немцев нет. У нас есть возможность показать бойцам пример: прогуляться до деревни. Пусть бойцы смотрят, как командиры без выстрела берут деревню. А если в деревне всё ж сидит хоть один гадский фриц с «эмгой»… Ну что ж… Умрем за нашу любимую Родину.
Веселье и задор покинули лицо комбата, он посуровел, заиграл желваками. Сердито глянул на Говоркова, снова принялся рассматривать деревню в бинокль.
— Да нет там никого! — воскликнул убеждённо.
«Пошлёт роту, — с горечью подумал Говорков. — И если в деревне есть хоть один пулемётный расчёт, полроты угробит».
Комбат жестом подозвал двух бойцов из своего сопровождения, приказал:
— Пойдёте по дороге в направлении деревни. В случае опасности укроетесь за бровкой дороги.
 «Да уж, укроются, — хмыкнул Говорков. — Сам бы попробовал спрятаться за снежной глыбой от пулемётной очереди. Но и то хорошо, что решил рискнуть двумя бойцами, а не ротой».
Бойцы пошли к деревне. Едва вышли с опушки в поле, как из деревни полоснул пулемёт. Следом другой.
Один из бойцов, уронив автомат, повалился на дорогу. Другой прыгнул за снежный бугор.
«Что и требовалось доказать», — усмехнулся Говорков.
Комбат попятился. Его штабных сопровождающих как ветром сдуло. Увидев, что Говорков спокойно стоит за толстым стволом ели, комбат встал у него за спиной.
Разведчики отползли по дороге и скоро вернулись на опушку. Раненого перевязали и в сопровождении санитара отправили в тыл. Вместе с ними комбат отправил в штаб посыльного с запиской.
Через некоторое время пара лошадей притащила на опушку сорокопятку. Пушку выкатили на руках в поле и прямой наводкой открыли огонь по домам, из которых били пулемёты. Немцы, как они обычно теперь делали, подожгли в нескольких местах деревню и отступили.
— Теперь можно и роту в деревню пускать, — негромко проговорил Говорков.
— Да-а… — согласился комбат. — Ты, Говорков, спас многие жизни. Спасибо тебе. Много было бы крови на снегу, если бы не ты.
— За каждой стрелковой ротой кровавый след на снегу, — буркнул Говорков.
— Думал вызвать тебя в штаб, обсудить кое-что, — задумчиво проговорил комбат. — Но коли уж мы так удачно встретились, нет смысла по штабам шляться… Хочу попросить тебя вот о чём…
    
 «Давненько меня начальство не просило, — с сарказмом подумал Говорков. — Всё больше требуют да приказывают, преимущественно матом».
— Нужно провести очень важную операцию. И для этого ты, похоже, самый надёжный командир.
Комбат расстегнул планшет, вытащил карту.
— Немцы спрямляют линию фронта. С боеприпасами и продовольствием у них туго, поэтому они уходят вот из этого «пальца». С ними идёт госпиталь, огромное количество раненых. Вот здесь, в пятидесяти километрах от нас, у немцев склады с продовольствием и боеприпасами. Твоей роте налегке предстоит ускоренным маршем дойти до складов, занять их и держать до подхода основных сил. Таким образом, мы выполним сразу две задачи: лишим немцев обеспечения, и сами получим запасы продовольствия и боеприпасы.
— Это задача для особого отряда, а у меня… Сплошной молодняк, а из старичков — три калеки да шестеро убогих.
— В других ротах не лучше. Там и командирами — молодняк неопытный. Надеюсь только на тебя лично. Туда ходу — два перехода. Возьмёте склады, продержитесь сутки. Помочь не могу ничем, а продержаться прошу сутки. Прошу. Не разрешаю до утра умирать! Не продержитесь, тяжко нам будет. Ты сегодня людей спас, спаси ещё раз! Прошу!
Комбат настойчиво стучал пальцем по красной стрелке, устремившейся в точку расположения немецких складов.
Говорков тяжело вздохнул.
Подумал: «Вы красные стрелы наступлений на картах рисуете карандашами, а мы их на снегу кровью пишем». Но вслух согласился:
— Продержимся. За свою землю будем стоять насмерть…
— Не надо насмерть. Ты своей земле живым нужен. Удачи тебе.
— Да уж… Грамм удачи иной раз дороже килограмма мудрости.

***
    
Рота длинной вереницей пересекала широкий луг. Первый взвод уже вошёл в перелесок, второй взвод подтягивался по открытой местности.
Из перелеска выбежали два запыхавшихся бойца передового охранения:
— Товарищ старший лейтенант! — доложил один из них Говоркову. — Навстречу идёт отделение немецких солдат.
— Рассредоточиться и залечь! Приготовиться к бою! — скомандовал Говорков.
Первый взвод с Говорковым залёг в кустах, второй взвод затаился в складках местности у дороги на луговой стороне.
Когда немцы приблизились метров на тридцать, рота открыла огонь. Скоро все немцы лежали на дороге.
В трескотне оружейной пальбы никто не услышал шума моторов. Из перелеска выехали два немецких броневика и самоходка. Красноармейцы замерли, уткнув головы в снег. Стрелять по бронемашинам из винтовок — всё равно, что горохом из трубочек в стену плевать. Имевшимися лимонками в самоходку швырять и надеяться, что они испугаются, тоже малонадёжно.
— Сейчас бы немчуру бутылочкой «кто смелый» угостить, — пробормотал боец из пополнения.
«Смелый, пока необстрелянный, — подумал Говорков. — Набрался умения поговорить от «бывалых» бойцов, а как воевать, понятия не имеешь».
Бутылки с горючей смесью КС бойцы называли «кто смелый» или «коктейль смерти». Чтобы поджечь бронемашину, бутылку надо метнуть на моторную часть метров с десяти. А это мог сделать только человек не робкого десятка. Идти с бутылкой зажигательной смеси против танка — всё равно, что с рогатиной на медведя. У немцев зажигательных смесей не было вообще. Наверное, потому что не было смельчаков, которые могли бы выйти с рогатиной на «железного медведя».
Взвод, затаившийся в кустах, немцы не заметили. А по лежавшим в поле открыли пулемётный и артиллерийский огонь.
Говорков и первый взвод лежали в кустах, грызли от бессилия кулаки и смотрели, как немцы уничтожают их товарищей.
Немецкая колонна подобрала своих убитых, взревела моторами и промчалась мимо первого взвода, лежавшего в кустах.
Наступила тишина.
— Старшина, сходи… Может раненые остались. Убитых сложите у дороги, наши потом похоронят, — попросил Говорков после долгого молчания.
Раненых оказалось шестеро. Их перевязали, вырыли в снегу подобие землянки, устелили дно хвойными лапами, оставили ждать.
Говорков отправил посыльного в батальон, чтобы оттуда организовали транспорт для эвакуации раненых.
— Командир, два взвода было мало для выполнения задачи, — присел рядом с Говорковым старшина. — Теперь половина осталась… Проблемы…
Старшина замолчал. Понятно было, что он не договаривал.
— Проблемы будем решать по мере их возникновения, — буркнул Говорков.
— На смерть идём, — мрачно закончил старшина.
— Приказа никто не отменял, — безразлично глядя вдаль, проговорил Говорков. — А что на смерть… Мы всю войну на смерть ходим. Только я не намерен со старухой в поддавки играть.
Говорков потоптался, будто замёрз, и добавил:
— А земля эта, старшина, наша. Мы здесь хозяева. И всем защитникам её будут памятники поставлены. А они, — Говорков указал вслед уехавшей немецкой колонне, — будут в ней гнить, как презренная падаль.
   

***
Отряд шёл по равнине. Из глубокого снега там и сям торчали поломанные ветром кустики камыша. Никто не подумал, что летом здесь было болото, и что под толстым слоем снега в лютые морозы может быть вода. Под толстым слоем снега, да под моховым ковром вода не замерзала. Глубокий снег моментально засыпал следы, воду обнаружили, когда она захлюпала в валенках.
«Мороз тридцать градусов! Обморозят ноги!» — ужаснулся Говорков.
— Бегом в лес! — скомандовал он.
Бойцы побежали в лес.
— Разводите костры, только чтобы не дымили чёрным. Снимайте валенки, выжимайте портянки, сушитесь.
Развели костры. Бойцы по три-четыре человека сидели у костров, тянули голые пятки к огню, шевелили грязными пальцами, сушили портянки и валенки на палках, воткнутых у костров, вдыхали густой пар, пропитанный портяночной вонью. Заодно топили в котелках снег, грели кипятком нутро.
В батальон ушёл связной в сухих валенках, доложить о непредвиденной задержке.
Утром в отряд верхом прискакал комбат в сопровождении нескольких автоматчиков.
— Что же это вы? — укорил Говоркова комбат. — Ножки промочили? Портяночки сушите?
— Если бы я не приказал сушить портянки, к сегодняшнему утру батальон имел бы толпу инвалидов с обмороженными ногами, неспособных к боевым действиям, — хмуро возразил Говорков.
— Согласен, — вздохнул комбат, как-то моментально потеряв пыл, и словно пожаловался: — Это я так. Мне ведь положено ругаться. Держать вас в тонусе. Не обижайся.
— Понимаю. Твои предшественники в основном матом меня поддерживали. Так что, с тобой терпимо.
Говорков звучно поскрёб небритую щёку.
— Полотряда у меня немецкие самоходки положили. Было силёнок меньше, чем надо, а осталось и того половина.
Говорков умолк.
Комбат вздохнул.
— Знаю. Ты продолжай движение, я вдогонку тебе вышлю взвод поддержки… Когда смогу.
   

***
Отряд Говоркова прошёл опушку, вышел на поле между перелесками и почти дошёл до рощицы на противоположной стороне поля, когда над головами прожужжал первый снаряд, глухо ударил позади бойцов. Второй задумчиво притих на подлёте и рванул ближе. Бойцы залегли.
— Рассредоточиться! — крикнул Говорков. — Закопайтесь в снег с головой, чтобы не было видно!
Завыл третий.
Когда обстрел залпами или бегло по площадям — все под обстрелом. Когда по всем стреляют, одному не так страшно. Тошно, когда снаряды пускают по одному. Каждый боец считает очередной снаряд своим.
Едкий дым полз над лежащими в снегу бойцами. Спасло бойцов от истребления то, что хмурое небо прорвалось снегопадом. Хлопья снега сплошной пеленой закрыли пространство. Опасаясь за сохранность орудий, немцы прекратили стрельбу и зачехлили стволы.
Но открыли огонь немецкие «гэвэры». При густом снегопаде видимость была метров пятьдесят. Пулемёты стреляли настилом; над полем, так что уцелеть можно было, лишь максимально вжимаясь в землю.
Близился вечер. Тридцатиградусный мороз превращал волглые фуфайки в ледяные коробки, от которых деревенели спины. В жилах стыла кровь, едва шевелилось холодеющее сердце. Глазные яблоки почти замерзали в ямках черепов. Движения глазами вызывало боль не только в глазах, но и в мозгу. Грудные клетки едва шевелились, лёгкие через силу прихватывали колючий от мороза воздух. Пар, выдавливаемый изо рта, оседал жёстким инеем на усах и бородах, превращал застывшие от холода лица в маски мертвецов. Руки и ноги деревенели, скрюченные пальцы теряли чувствительность. Тела отказывались шевелиться. Сознание засыпало, не было сил думать, не то, что двигаться. Мороз обволакивал сознание — ни стряхнуть его, ни прогнать. Даже близкий взрыв, подбрасывавший бойца, не выводил его из губительного оцепенения. Подлый сон притуплял страдания, убаюкивал… Усыплял навсегда. Занесёт уснувших бойцов снег, и останутся они лежать здесь, пока весной под горячими лучами не растает белый саван. Разве найдёшь занесённых в поле людей?
Говорков понял: если он сейчас не уведёт бойцов с поля, они останутся здесь навсегда. Скомандовал сделать перекличку. Из двадцати шести откликнулись двадцать четыре. С трудом нашли, раскопали и растолкали двух уснувших бойцов. Поползли с поля. Приспособились ползти «в колонну по одному», по проторенной лидером колее. Когда ощутили, что над спинами перестали свистеть пули, затрусили пригнувшись, а потом и в рост.
На исходе следующего дня вышли к деревне, метрах в двухстах от крайних домов которой немцы выстроили длинный, наполовину врытый в землю ангар.
— Вот он, родимый, — шептал Говорков, рассматривая ангар в бинокль. — Сплошная траншея вокруг… Это хорошо…
— Чего ж хорошего? — проворчал старшина.
— Нам проще оборону держать.
— Чтоб оборону держать, надо сначала траншеи взять.
— Возьмём… Зря, что-ли, тащились сюда по морозу? Та-ак… Два блиндажа с торцов. Скорее всего, пулемёты у них в блиндажах хранятся, а если «аларм» (прим.: «тревога»), они их в окопы вытаскивают. Ихние «гэверы» на нашем морозе замерзают. В общем, тактика обычная: снимаем часовых, забрасываем блиндажи гранатами — склад наш!
   
— Наверняка, рота охраны в деревне.
— А как же без этого? Склад без роты охраны — это не склад, а рождественский подарок противнику, то есть, нам. Ты много подарков от фашистов получал?
— Ни одного. Давать будут — не возьму!
— И я ни одного. Но от этого не отказался бы. Плевался бы, матерился бы, но принял бы. Так ведь не дадут, суки! Поэтому второй пункт нашей задачи — держать склад сутки, до подхода основных сил.
Вечером Говорков поставил перед отрядом задачу:
— Ближе к утру пойдём брать деревню. Передвигаться без шума.
Говорков подошёл к бойцу, пощупал у него за спиной мешок:
— Это что у тебя?
— Ну, ета… Лучинка, водицы при случае согреть.
— Хрустит, будто медведь по спине топчется.
Подошёл к другому:
— А у тебя?
— Картоха морожена.
— Гремит картоха, как булыжники.
Подошёл к третьему. Похлопал по мешку.
— А у тебя что за музыка?
— Ложки из ляменя сделал. У кого можа нету, дык я за горсть табаку уступлю.
— Брякнет перед немцами твой «лямень» — всех погубишь. В общем, приказ такой. Хотите, выбрасывайте свои побрякушки, хотите, перекладывайте, но через пять минут ежели у кого что забренчит, сам выброшу. О жизни разговор, не о горсти табака и не о «ляменевой» ложке.
Через несколько минут Говорков заставил каждого попрыгать. Если что бренчало, заставлял выбрасывать.

***
Одна за другой рванули гранаты у немецких блиндажей. Взрывы дополнили автоматные очереди. Часовые, расслабившиеся от многодневного покоя, укутанные в русские тулупы, не успели даже карабины взять на изготовку.
Траншеи захватили без проблем. Но в деревне тут же поднялся «аларм». Немцы закричали, загалдели. Охватывая склад с флангов, от деревни двигалась цепь немецких солдат.
— Ну что, братья-славяне! — крикнул Говорков. — Мы сделали больше, чем могли, больше, чем в силах человеческих, но меньше, чем надо. А надо нам сутки не умирать и бить гадов.
— Хороший приказ, — одобрил боец.
— Расчистить огневые позиции, собрать оружие убитых: автоматы с рожками, немецкие гранаты, осмотреть пулемёты. Работы у нас до завтрашнего вечера много, так что готовьте «струмент».
— Немцев, пока не окоченели, можно на бруствер положить в позах стрелков: пусть немцы своих убитых принимают за наших живых, по ним стреляют, — предложил старшина.
— Страшно, товарищ старший лейтенант. Выдюжим ли? — засомневался боец.
— Тут, как в уличной драке, главное — начать. А там уж некогда о страхе думать. Вскройте склад. Если есть оружие, тащите сюда всё, что сгодится. Ночь и день предстоят долгие, стрелять придётся много.

***
    
Говорков бежал вокруг склада к блиндажу, расположенному на стороне деревни — наиболее опасному в плане немецкой атаки месту. Бревенчатый сруб блиндажа врыт в землю, накрыт воротами из толстых досок, пол настелён, дверь пригнана плотно, не дует. Печка из огромной серебристой бочки, вокруг печки на кирпичах расставлены сиденья от автомашин. Не блиндаж, а дом отдыха для солдата.
 Догнал Никитина, пожилого бойца, который с трудом волочил за собой ящик с гранатами, добытый на складе. Никитин остановился, запалено дыша, похвастал:
— Оружия на складе — год воевать можно.
Говорков помог бойцу дотащить гранаты на правый фланг траншеи, ободряюще похлопал по спине.
— Я ещё приду, — сказал, уходя. Попытался вспомнить, как звать бойца, но не удалось. — Обязательно загляну.
— Идут!
Наконец-то! Говорков облегченно вздохнул. А может, решительно, как это делают пловцы перед прыжком в воду. Он вытащил из блиндажа немецкий «гэвэр», установил пулемёт на бруствер. Говорков прекрасно знал силу этого механического приспособления для поставки трупов в царство её величества смерти.
Неторопливый, на выбор, огонь пулемёта Говоркова был страшен. Количество немецких трупов в поле перед окопом росло. Но и по пулемету Говоркова гитлеровцы хлестали огнем беспрерывно.
Говорков заметил, что на левом фланге фашисты приблизились к окопам на критическое расстояние.
Боец Корсунский бросал одну за другой немецкие «колотушки», дёргая за шнуры взрывателей как можно быстрее, и выкидывая вверх руку.
— Пригнись! — крикнул Говорков, поворачивая пулемёт в его сторону.
Пули свинцовой метелью взбивали снег на бруствере, обдавая бойцов ледяными крошками.
Бешеный минометный огонь обрушился на траншею. Дым, огонь, треск, слов не слышно, хоть в самое ухо кричи. Говорков сдёрнул пулемёт вниз, прикрыл его своим телом: сейчас пулемёт важнее, без него немцев не удержать.
Бойцы сидели на дне окопа, смотрели, как в бруствере плещутся пули и осколки, как тает бруствер, становится зубчатым, становится ниже, растворяется.
Нужно оценить обстановку, увидеть сквозь круговерть осколков, где враг, не идёт ли в атаку. Говорков выглянул над бруствером. Сделав ладонь козырьком, заслонив глаза от ледяной крошки, окинул фронт слева направо и обратно.
Гитлеровцы лежали без движения. Живые или мёртвые — не понять, но лежали. И это хорошо.
— Лежат! — удовлетворённо крикнул Говорков, опустившись вниз.
На дне траншеи Мухин чистой тряпицей вытер ему кровь с лица — посекло кожу ледяной крошкой или железной окалиной.
Взрывы плясали наверху, где закапывая, а где разрывая окопы.
Наблюдать поднялся Мухин. Говоркову высовываться не дали, не захотели остаться без главного «дирижёра» обороны. Но когда оборвался минометный огонь и немцы бросились в атаку, первым опять зарычал пулемет Говоркова. Командир перебрасывал «эмгу» с одного бруствера траншеи на другой, жал на гашетку, выдавая короткие, точные очереди... Поставив пулемет Мухину на плечо, разогнал группу немцев, идущую с торца окопа…
Подхватив пулемёт, Говорков побежал на новую позицию, откуда удобнее крошить наступающих. Мухин тащил следом коробки с лентами.
    
Атака немцев захлебнулась окончательно. Защитники траншеи опять опустились на дно. Мухин, обняв Говоркова за плечи, что-то говорил. Говорков согласно кивал, но что говорит Мухин, он почти не понимал, потому что наполовину оглох.
Через какое-то время слух восстановился. Воевать можно.
Говорков обошел траншею, перешагивая через убитых. Перекинулся словом с каждым живым. Раненых мало. Всего-то пять человек. Убитых больше. Стены траншеи местами обрушились, дно засыпало землёй, брустверы разметало. Трудно и страшно идти по окопу, перешагивая через мёртвых товарищей, а где и наступая на них.
Было их двадцать шесть. А уже и половины не наберется вместе с ранеными.
С той стороны, откуда наступали немцы, раздавались стоны и жалобные крики. Просьбы о помощи. Много раз допрашивая пленных, Говорков уже довольно сносно понимал речь немецких солдат.
Но нет у Говоркова жалости к немецким раненым. С удовлетворением вслушивался он в доносящиеся из тьмы голоса мучающихся врагов.
Они пришли убивать нас, думал Говорков. Меня, парней, которые стали у них на пути, чтобы защитить от захватчиков свою землю. Позавчера они хладнокровно расстреляли взвод солдат в поле. Сегодня здесь убили минами половину нас, обороняющих свою землю. И они пойдут дальше, если мы их не остановим. Сотни километров шли фрицы и гансы по нашей земле, убивая, убивая и убивая. А теперь — мы их.
Жалко своих бойцов, которые уже не попросят о помощи. Жалко тех, кто навсегда остался здесь. Им бы жить и жить…
Пальцы горят — меняя раскалённый ствол «эмги», хоть и прихватил металл тряпкой, да промёрзшая оказалась тряпка, ошпарил ладонь паром.
Говорков устроил пулемёт на бруствер… И вдруг ощутил, как неимоверно сильно, как мучительно он устал. Глаза закрывались, склеивались, не разлепить. Говорков приказывал себе не спать, но нет сил поднять веки. Да и наступавший вечер провоцировал сон.
— Я посплю минут пяток, — взмолился он и попросил Мухина: — Постреляй сам, если что.
— Какой сон, лейтенант? — удивился и даже возмутился тот. — Нашёл время…
Но, глянув в мёртвое от усталости лицо Говоркова, махнул рукой:
— Поспи командир, поспи. Я постреляю.
Уткнувшись лицом в рукав, Говорков провалился в темноту.
    

***
Говорков проснулся и насторожился: было темно и тихо. Почему тихо? Всё, что неизвестно и непонятно, на войне опасно вдвойне.
— Почему тихо? — спросил насторожённо Мухина, любяще прильнувшего к немецкому «гэвэру».
— А чёрт их, немчуров, знает… Затихли. Думают, небось, как нас раздавить. Из пушек они стрелять в нас не будут — могут в склад попасть. Из миномётов мины швырять в темноте тоже не подарок. А вот ежели танки у них где поблизости… Проутюжат, как свежевыстиранные кальсоны.
Мухин умолк и насторожился.
— Товарищ старший лейтенант, — прошептал он. — Вроде ползёт кто.
Говорков прислушался. Да, кто-то полз. Причём, полз, не особо скрываясь, с пыхтением и ворчанием.
— Стой, кто идёт! — негромко приказал Говорков.
Пыхтение продолжалось.
— Хенде хох! А то пристрелю… к едреней матери! — ругнулся Мухин.
Пыхтение приближалось.
Говорков увидел в темноте, как совсем рядом с земли поднялась на четвереньки бесформенная фигура… Он выхватил пистолет, выстрелил, стараясь не попасть с первого раза… Ещё нажал на курок, уже прицельно, но услышал щелчок бойка. Патроны кончились.
— Чего… мать твою… в своих стреляешь? — недовольно проворчала фигура. — По морде-та от как врежу!
Мухин ухватил Говоркова за рукав и захрюкал, сдерживая хохот.
— Свой: матерится паролем, общеизвестным в русском языке.
В окоп спрыгнул пожилой боец, представился:
— Фельдшер батальона Никаноров. Прибыл к вам со взводом пополнения.
— Командиром взвода фельдшеров, что-ли? — давясь от смеха, спросил Мухин. — Или санитарочек?
    
Говорков учуял, что от фельдшера густо пахнет спиртным.
— Не… Я фельдшер. А там ребята на подходе, двадцать человек. Не перестреляйте, — предупредил фельдшер и, повернувшись, трижды свистнул по-мальчишески.
— Бойцы! Пополнение прибыло! Не перестреляйте! — крикнул Говорков, показательно принюхался к фельдшеру и спросил: — Спирт, что-ли, пролил? Разит от тебя?
Фельдшер засмущался.
— Не… Со страху я… Я ж в тылу врага никогда не был. Пока шли тихо, вроде на душе спокойно было. А как стали к вам подходить, как услышали бой… Да ещё на эсэсовцев напоролись. Ну, я и струхнул. Со страху в ихнего командира шмальнул, убил. Потом для смелости из фляжки спирту принял… Раза два. Или три.
— Струхнул он! — хохотал Мухин, хлопая себя по ляжкам. — Эсэсовского офицера убил! По морде, говорит, врежу… Все бы такие трусоватые были!
Скоро, обозначаясь тихим посвистом, приползло и свалилось в окопы пополнение.
— Политрук Ребик Тимофей Ипатович, — представился командир пополнения.
Тридцатичетырёхлетний политрук выглядел на все сорок. Лицо в многодневной щетине, глаза с житейским прищуром. В разговоре то и дело употреблял «видите ли», «собственно говоря», «я склонен думать». Из интеллигентов, определил Говорков.
— Командир батальона просил продержаться до завтрашнего утра. Раньше они прибыть не смогут. Я, в общем-то, человек не военный, преподавал в сельхозинституте. Поэтому мешать вам в боевых действиях не буду. Помощь мою примите.
— У нас оборона сконцентрирована с четырёх сторон вокруг склада, — пояснил Говорков. — Распределите прибывших поровну.
Политрук отослал два отделения в сопровождении бойцов Говоркова направо, одно — налево, одно оставил на месте.
— Если сложится безвыходная ситуация, — политрук испытывающе взглянул на Говоркова, — а такая ситуация может сложиться только в случае гибели практически всех защитников склада, и возникнет угроза захвата немцами склада, комбат приказал взорвать склад.
— Да, — согласился Говорков. Внутри у него поднималось раздражение. — Безвыходная ситуация — это гибель всех нас.
Говорков снова почувствовал, как безмерно устал. За сутки была пятиминутная дрёма, которая не дала ему свихнуться, и до этого — урывками. В голове противно вертелись слова политрука: «…безвыходная ситуация», «…гибель практически всех»…
— Какая безвыходная?! — беспричинно разозлился Говорков. — Да я вам из любой ситуации выход найду! Воевать не умеете! Я вам покажу, как надо воевать! — заорал Говорков, размахивая пистолетом, в котором не осталось патронов. — За мной! Вперёд! На прорыв!
— Говорков, ты пьян, — упрекнул политрук. — Отоспись, потом поговорим.
— Я пьян? Да ни в одном глазу. «Безвыходная ситуация»! Я с июня каждый день в безвыходных ситуациях!
Мухин, глядя в глаза политрука, молча покачал головой, подтверждая, что Говорков не пьян.
 — За мной! — заорал Говорков и полез из окопа наверх.
 Трое бойцов с трудом удержали его, свалили на дно окопа, сели верхом. Говорков выгибался, кричал, пытался укусить кого-то за валенок.
 — Нет безвыходных ситуаций! — бился Говорков. — За мной! На прорыв!..
 — Сорвало парня с нарезки, — нагнувшись к бойцам, державшим обезумевшего лейтенанта, посочувствовал политрук. — Истерика. Не выпускайте его.
Через некоторое время Говорков утих и уснул. Его отнесли в блиндаж, положили на нары, укрыли шинелью. Один боец остался сторожить командира.
   

***
Утром гитлеровцы снова открыли огонь из миномётов. Им уже несколько раз казалось, что с проклятыми русскими диверсантами покончено. Но стоило пехоте двинуться к складу, как окопы, занятые «белыми призраками», ощетинивались огнём.
 Говорков стоял в коротком ответвлении окопа, высунувшись по грудь над бруствером, бил из «эмги».
Остаток металлической ленты ритмичными рывками ушёл в приемник, и пулемет умолк, поперхнувшись короткой, как вскрик, очередью. Говорков положил ладонь на короткий рог приклада, наблюдая, как дымится под мокрым снегом перегретый ствол и как на дырчатом сизом кожухе с шипением появляются и тут же исчезают тёмные пятна от снежинок.
Немецкая цепь приближалась к траншее. Ещё десяток шагов — и немцы забросают траншею гранатами. Уже видно, как они на ходу выдергивают из-за широких голенищ длинные «колотушки», отвинчивают колпачки взрывателей.
 — Старлей! — согнувшись в три погибели, подобрался к нему по окопу политрук Ребик. — Пора уходить! Взрывать склад и уходить!
 — Уходить? Почему?
 — Нас всех через десять минут перебьют!
— Так это же через десять минут! — весело крикнул Говорков.
Политрук в ужасе смотрел на Говоркова. Рехнулся, что ли? Если бы ему рассказали о человеке, который половину сделал из того, что сделал Говорков, он по праву считал бы его заслуживающим звезды героя. Но, когда они сделали всё, что в силах человеческих, зачем умирать? За что? За десять минут времени? За десять поганых фрицев?
— А вдруг через десять минут наши подойдут? — задорно спросил Говорков политрука.
— Из пистолетов, что-ли, отстреливаться будем? — с бабским подвизгиванием прокричал испуганно политрук.
По траншее прибежал Мухин с двумя коробками лент.
— Товарищ лейтенант… Успел, кажись!
— Ну вот… А ты, политрук, говоришь…
Говорков вставил ленту, забросил пулемет на бруствер.
Он не уступит фрицу свою замлю… Не отдаст ни пяди… Никогда наша земля не станет вашим лебен… сраумом!
   
Говорков кричал бессвязное, палил по немцам, укладывал наступавших в снег. Палил направо, налево, палил вперёд. Расстреливал ленты, не глядя опускал руку вниз, Мухин давал ему новую. Изредка менял раскалённый ствол на остывший. Он стоял в окопе, до пояса открытый пулям, но был жив и не ранен. Везет храбрецам!
Траншеи тоже не молчали, огрызались то шквальным, то редким огнём.
В моменты затишья Говорков присаживался на дно траншеи, и опять политрук Ребик убеждал его:
— Говорков, надо пробиваться!
Только что политрук отстреливался и отбивался гранатами, не трусил в бою. Но умирать зазря не хотел.
— Политрук, — негромко спросил Говорков, — ты женат?
— Нет, — удивился политрук, не понимая, при чем тут это. — Не успел как-то.
— Так какого же ты!.. — встал, нависая над скорчившимся в окопе Ребиком, Говорков. — У других дети дома ждут, а ты… А ну, бегом на левый фланг! И чтоб не слышал я от тебя про отступление!
Убежал политрук. А Говорков, сдвинув шапку на лоб — каску он давно потерял, но как-то недосуг было надеть другую, хоть их под ногами валялось немало, — проворчал:
— Мне тоже эта война осточертела… И жениться недосуг… А хочется…
Немцы снова бросали мины.
Говорков прислушался. Что-то редко стреляют наши от блиндажей. Два пулемёта и негустые автоматные очереди.
— Сбегай, узнай, сколько наших осталось, — приказал он Мухину, укладывая немцев короткими очередями.
Мухин вернулся довольно быстро.
— Политрук и шесть бойцов. Четверо ранены. Да мы с вами.
Похоже, край наступил. Долго не удержаться, а за малое оставшихся бойцов губить смысла нет.
— Беги, передай приказ: всем отступать! — скомандовал Говорков, а сам, схватив телефонный провод, ведущий от блиндажа, побежал к складу. Пока не знает, как, но склад он уничтожит.
Забежал в склад. Ящики с гранатами-колотушками.
Вытащил несколько гранат, отвинтил предохранительные колпачки, вытащил запальные шнуры, связал одним узлом, привязал телефонный провод. Если дёрнуть за провод, хоть одна граната, да рванёт. А тут их — горы ящиков! Пусть смотрят немцы на русский победный фейерверк!
Укладывая провод на бегу, возвратился к блиндажу. Мухин крыл немцев из пулемёта. Молодец, парень!
Говорков добежал до блиндажа, прыгнул с крыши вниз, в окоп…
И в это время у него на спине рванула тяжелая мина. Конечно, не на спине, а на крыше блиндажа. Но от спины до взрыва — три метра. Осколки по крыше веером прошли над головой, а взрывная волна… Словно чугунный молот обрушился на спину и ноги Говоркову, швырнул его на землю. Он дёрнулся встать… И не смог! Он перестал чувствовать ноги.
Говорков испугался. Так испугался, как не пугался за всю войну. Испугался, что не сможет взорвать склад. Испугался попасть в плен.
Оттолкнувшись руками, скатился в блиндаж. Впрочем, нет, спрыгнул. Тренированное тело автоматически выполнило прыжок. И он стоял на ногах. Ноги целы, даже не поранены!
Счастье, охватившее его, длилось недолго, на миг лишь хватило радости — так плохо всё вокруг.
Пулемёт молчал.
   
Говорков выпрыгнул в окоп. Мухин вопил, держась за окровавленную голову.
— Заткнись! — криком оборвал Говорков раненого. — Дай посмотреть.
Рана, в общем-то не тяжёлая. Осколок рассёк на лбу кожу, рана ощерилась ухмылкой Смерти. Кровь залила глаза, Мухин ничего не видел, оттого и орал. А кость не задета, и рана не опасная. Подтянув кожу, Говорков забинтовал голову, потребовал:
— Открой глаза!
Мухин заморгал, протирая глаза. Лицо страшное, в крови. Опять во весь голос заплакал с причитанием.
— Молчать! — рыкнул Говорков.
Мухин часто моргал. Выражение лица со страдальческого постепенно разглаживалось и превращалось в радостное:
— Вижу… — пробормотал смущённо.
— Хватит сил бежать? — спрашивает Говорков.
Мухин кивнул: хватит.
— Тогда ленту целиком в распыл, другую заряди, мне оставь, бери автомат, и бегом за ребятами.
Скоро Мухин скрылся за поворотом окопа.
Говорков расстрелял последнюю ленту и побежал за блиндаж, где оканчивался телефонный провод. Схватил провод, дёрнул, упал на землю, прикрывая голову руками в ожидании страшного взрыва… Взрыва нет! Дернул ещё раз… Что-то случилось.
Держа провод в руке, помчался к складу. Почти у самых ворот обнаружил, что провод ущемился под камнем. Освободил провод, помчался к окопу… Посмотрел вперёд… Немцы! Упал… А смысл?
Немцы рядом. Дело швах. Справа и слева на Говоркова бежали человек двадцать, не меньше. И на крыше блиндажа немец.
Говорков поднялся в полный рост. Прятаться нет смысла. На крыше блиндажа уже человек десять немцев.
— Рус, сдавайс! — закричал один, увидев Говоркова. — Иван капут! Сдавайс! Плен ходи-ходи!
— Вот тебе, а не плен, — показал согнутую руку Говорков, хлопнул неприличным жестом повыше локтя и дёрнул за провод.
Страшной силы взрыв раздался за спиной. Накатила волна огня…
Кто сказал; что умирать легко? Очень даже больно.
Наступила чёрная ночь…
    

= 15 =

Санитарная колонна, точнее, жалкие её остатки, упрямо двигалась в отчаянных поисках полевого аэродрома, где раненых ждали транспортные самолёты. Майер и спасённый им СС-гауптштурмфюрер (прим.: капитан) бок о бок лежали на санях. Майеру дали что-то попить и пожевать, переодели в сухое, угостили сигаретой, он немного согрелся, но окружающее воспринимал сумеречно. Но с заботливостью сиделки ухаживал за спасённым им гауптштурмфюрером, который то лежал недвижимо, то метался в бреду. Кляйн спас жизнь Майеру и погиб, а Майер теперь словно отдавал долг — спасал найденного им офицера.
«Сколько это длится? — думал Майер. — Пять дней? Неделя беспросветных мук, терзающих тело?.. Много дней, проведённых в мучительном холоде и голоде… И где тот чёртов аэродром? Неужели их страдания напрасны?»
Как гром среди ясного неба, над колонной очень низко пронёсся транспортный самолёт с чёрными крестами в белой окантовке на крыльях. Аэродром рядом! Далеко впереди под деревом стоял человек и махал рукой. Когда колонна приблизилась к нему, оказалось, что это солдат. Уже издалека он закричал:
— Вы почти пришли! Осталось километров пять!
Пять километров. Финишные пять тысяч метров. Дальше — санитарные машины или самолёты, тепло, уход и всё остальное!
Майер горько усмехнулся. Он с Кляйном такие же пять километров преодолевал несколько дней… Но сейчас другое. Сейчас их везут. И обязательно довезут.
Колонна страдальцев медленно выползала из леса. На лицах выражение надежды, словно у паломников, узревших Мекку…
Санитарную колонну остановили на краю аэродрома неподалёку от четырёх «тётушек Ю», у одной из которых моторы работали.
От самолётов к санитарной колонне направился лётчик.
— Подготовиться к эвакуации! — прокричал он. — Сразу после того, как улетит этот загруженный самолёт, оставшиеся три примут максимальное количество раненых. Остальных заберут транспортные самолёты, которые уже летят сюда!
Санитарная колонна загудела, зашевелилась, закричала возмущёнными голосами, запричитала, застонала, хлынула к стоящим самолётам, окружила, как мелкие муравьи окружают громадные тела майских жуков.
Майер видел готовый к отлёту, прогревающий моторы самолёт, стоявший метрах в двадцати от их саней. От самолёта веяло тёплым ветерком. И видел стоящие дальше самолёты, которые взлетят неизвестно когда. Видел толпу раненых, через которую ему с гауптштурмфюрером, находящимся в полубессознательном состоянии, не пробиться…
Майер прекрасно знал цену времени на войне: то, что возможно сейчас, может стать невозможным через минуту.
— Давай-ка, друг, попробуем нанять вот этого извозчика, — пробормотал он, глядя на призывно раскрытую широкую дверь позади крыла «тётушки Ю». Он стащил гауптштурмфюрера с саней, попробовал поставить его на ноги. Гауптштурмфюрер с трудом стоял, но идти не мог.
Майер тяжело вздохнул, чуть присел, подставил спину и повалил на себя гауптштурмфюрера. Со стоном разогнулся, пошатываясь, прошёл к самолёту, сгрузил эсэсовца в люк, как мешок с картошкой, придержав за руку, чтобы тот не ударился головой о пол. С трудом влез в грузовой отсек сам. Оглядевшись, увидел укромный уголок между закреплённых ящиков у кабины пилотов. Схватив под мышки, оттащил туда гауптштурмфюрера. Залез в промежуток, рыхло забитый брезентовым покрывалом, затащил гауптштурмфюрера. Лежать на брезенте было мягко. Майер обнял гауптштурмфюрера, накрылся брезентом с головой.
Сознание, что он сделал максимум из того, что мог сделать, ощущение тепла в уютной брезентовой пещерке расслабило Майера и он уснул.
Майер не слышал, как громыхнула закрытая дверь «тётушки Ю», как взревели моторы. Он не ощущал тряски от разгонявшегося самолёта.
Он не знал, что через несколько минут после их взлёта на аэродром налетела «русская смерть» — штурмовики Ил-2, и уничтожила все самолёты, а санитарный обоз превратила в кровавую кашу…
   

= 16 =

День или ночь? В голове бушует сражение, ревет внутри, словно буря…
Внезапное пробуждение.
Ему делают укол, перевязывают, дают таблетки и что-то пить… Гнетёт чувство отчаяния…
Явь это или сон? Землю сотрясают могучие толчки… Взрывы? Перестук вагонных колёс… Это не взрывы, это качается вагон на стыках… Боль накатывает волнами… Пытаешься поднять голову… Голова слабо откидывается в сторону, рот открывается, язык слизывает холодные капли с усов и бороды…
Куда-то тащат… Руки ощущают брезент носилок… Скрип шагов, голоса, запах солдатских шинелей… Чужой запах…
Пространство, заполненное туманом и голосами людей. О чём говорят? Проклятый туман! Невозможно разобрать невнятные звуки…
Ему холодно, но тело покрывается липким потом. Стоит приподнять голову, как спазмы в животе подкатывают тошноту к горлу…
Кто-то склоняется, что-то настойчиво спрашивает… Не понять… И ответить не получается, вместо слов — невнятное мычание… И снова в чёрное никуда…
Пульсирующая боль заставляет очнуться. Окружающее в тумане. Вместо людей — неясные тени. Тени что-то спрашивают. Странные звуки вместо слов.
Как болит голова! Его приподнимают, дают таблетки и прохладную воду, он с жадностью пьёт. Сырость и холод заставляют тело трястись в лихорадке.
Снова вопросы, таблетки, немного еды, горячее питьё. Затем сон, прерываемый кошмарами, стонами, криками…
Наконец после долгой ночной тряски его долго куда-то несут. Воздух наполнен больничными запахами. Вносят в ярко освещенную комнату. Он чувствует яркий свет кожей лица, или другим способом, но не видит ничего. То ли глаза закрыты, то ли ослеп… Он слышит успокаивающий женский голос. Ну, раз женщина рядом, значит, всё в порядке.
Его раздевают, протирают тело чем-то влажным, отчего он снова замерзает. Потом перекладывают на новое место, укрывают… Ему становится тепло. Долго несут. Снова перекладывают. Приятный, добрый женский голос… Журчит, как песня… Его кормят чем-то горячим и вкусным…
— Гауптштурмфюрер! Барон! Виктор!
Кто-то аккуратно трясёт его за плечо.
— Барон фон Меллендорф!
Он открывает глаза, но видит только расплывчатые тени. Закрывает глаза и вновь проваливается в небытие.
   

***
В палату вошёл штурмбанфюрер СС (прим.: майор) в сопровождении врача и медсестры. Все остановились у кровати гауптштурмфюрера.
— Гауптштурмфюрер барон Виктор фон Меллендорф, — начал доклад обер-арцт. — Поступил два дня назад из района населённого пункта Luban (прим.: Любань), что расположен недалеко от Ленинграда. Обнаружен в бессознательном состоянии гауптманом Майером, который лечится здесь же…
Обер-арцт жестом указал на кровать, где лежал Майер.
— …им же доставлен в расположение наших войск и, по сути, спасён. Впоследствии транспортирован с его помощью в Германию.
— Аусвайс?
— Удостоверение личности члена СС.
Обер-арцт вытащил из папки и подал штурмбанфюреру деформированную книжечку. Штурмбанфюрер раскрыл удостоверение, глянул на потерявшее чёткость от влаги фото, посмотрел на лицо лежащего на кровати в беспамятстве раненого. Трудно сравнить фото и лицо того, который в кровати. Живое лицо под корками обморожения, левая половина лица и подбородок деформированы струпами. Волосы на голове светлые, как на фото, сильно тронуты сединой. К тому же — многодневная щетина.
— Состояние здоровья?
— Тяжёлая контузия. Афазия — нарушение речи за счёт поражения речевой зоны Вернике левого полушария головного мозга. При благоприятном выздоровлении сможет осмысленно употреблять слова, но говорить будет, скорее всего, в телеграфном стиле. Повреждён центр слуха. И центр зрения в затылочной области.
— В общем… «хромой на голову», — на солдатский манер без улыбки пошутил штурмбанфюрер. — Прогноз?
— Тяжёлая инвалидность.
Судя по выражению лица, штурмбанфюрер потерял интерес к раненому.
— Проще говоря, полная свобода от здравого мышления и любой ответственности… Родственники, которые могут подтвердить его личность, есть?
— Он единственный сын в семье… Отец и мать не так давно погибли во время английской бомбёжки. Есть невеста — её письма с адресом обнаружены в его документах. Мы её вызвали.
   

***
Ютта Рюдигер, студентка-юристка, познакомилась с гауптштурмфюрером Виктором фон Меллендорфом в цветочном магазине, куда зашла, чтобы купить букетик подруге на день рождения. Заказала цветы и с ужасом обнаружила, что денег не хватает. Она смущённо отказалась от покупки и хотела уже уйти, но услышала за спиной:
— Фройляйн, разрешите подарить вам цветы в честь того, что наши войска на Восточном фронте одерживают одну победу за другой. И по случаю того, что я нахожусь в долгожданном отпуске, а не под обстрелом «сталинских органов». Вы знаете, что такое «сталинский орган»?
Ютта обернулась. Перед ней стоял молодой элегантный офицер в эсэсовском мундире. Приятное лицо, доброжелательная улыбка — эталон истинного арийца.
— Разрешите представиться: гауптштурмфюрер Виктор… — молодой человек задумался и закончил: — Впрочем, гаупрштурмфюрер и прочее, всё это неважно. Просто Виктор.
— Ютта Рюдигер, студентка-юристка, — неожиданно для себя представилась Ютта.
Виктор вытащил из кармана мундира купюру, мельком взглянул, достаточно ли, положил на прилавок, жестом отказался от сдачи, принял от продавщицы букет, протянул девушке.
— Вообще-то… Я намеревалась купить букет, чтобы подарить его подруге, у неё день рождения, — оправдалась Ютта.
— Ну, так подарите! — радостно улыбаясь, разрешил Виктор. — Если вы не возражаете, я немного провожу вас.
— Я спешу к подруге, — Ютта взглянула на часы и всерьёз забеспокоилась. — И уже опаздываю.
— Фройляйн Ютта, я после фронта наслаждаюсь беспечной жизнью: гуляю, смотрю на людей… Помогаю старушкам поднести поклажу… Вы не представляете, как это прекрасно, жить без бомбёжек и артобстрелов, не бояться русских снайперов… Разрешите, я отвезу вас к подруге. Мне будет приятно решить вашу крохотную проблемку.
Молодые люди вышли из магазина. Виктор остановил такси, открыл перед Юттой заднюю дверцу, сел с другой стороны сам. Ютта назвала адрес. Подруга жила в частном доме родителей всего в двух кварталах от цветочного магазина. Едва набрав скорость, машина затормозила.
Из двери выбежала именинница: она в окно увидела подъехавшее такси с подругой.
— Как хорошо, что ты с кавалером, Ютта! — восторженно защебетала девушка. — Мне было бы неудобно… Мы все парами, а ты одна…
— Я только привёз фройляйн Ютту… Я вовсе не… — попытался оправдаться Виктор.
— Ничего не знаю, молодой человек! Раз вы разъезжаете по городу в такси, значит, вы не на службе. А раз вы не на службе, вы не имеете права отказаться от приглашения именинницы!
Девушка подхватила растерявшегося Виктора под руку и потащила в дом. Вырваться силой из рук девушки Виктор, конечно же, не мог себе позволить. Да и не хотел.
Лишь в конце отпуска Виктор рассказал Ютте, что он единственный наследник барона фон Меллендорфа, что у них поместье под Берлином. Молодой офицер был без ума от Ютты. Впрочем, после фронта он был бы без ума от любой девушки. Ютте Виктор тоже нравился. А ещё ей нравилось, что, выйдя замуж за Виктора, она станет баронессой, а со временем, и хозяйкой поместья под Берлином.
    

***
Ютту по окончании занятий в университете встретил офицер СС.
— Вы из гестапо? — перепугалась Ютта. — Я прошла проверку на чистоту расы и не сделала ничего противоправного!
— Успокойтесь, фройляйн, мы не из гестапо, — улыбнулся офицер. — Я прошу вас проехать со мной в госпиталь, чтобы опознать раненого.
— Но у меня занятия… — попыталась отказаться Ютта.
— Занятия у вас закончились, — мягко прервал офицер Ютту и едва тронул за локоть. — Нехорошо обманывать по мелочам. Мы съездим в госпиталь, потом я отвезу вас домой.
— Но кого я должна опознать?
— У раненого документы гауптштурмфюрера Виктора фон Меллендорфа, — чуть подумав, сообщил офицер. — А ближайший человек, который может подтвердить или опровергнуть личность раненого — фройляйн Рюдигер, с которой, как нам известно, у гауптштурмфюрера были хорошие отношения.
— Виктор тяжело ранен? — перепугалась Ютта.
— Как сказать, — сочувственно вздохнул офицер. — Ранения не опасные для жизни. Но по причине контузии он пока находится в бессознательном состоянии. Плюс обморожение, истощение… Всё это повлияло на его состояние…
Приехали в госпиталь, прошли на второй этаж, в сопровождении лечащего врача вошли в палату. Раненые, лежавшие в палате, сразу притихли и насторожённо уставились на девушку и сопровождавшего её офицера СС.
Офицер указал на кровать слева у стены.
Ютта подошла. Сердце затрепетало, дыхание перехватило.
Многодневная щетина на измождённом лице, половина лица в струпах. Глаза закрыты. Волосы отбелены сединой. Бедняга…
Ютта села на кровать, заплакала. Она не знала, Виктор ли этот раненый истощённый офицер. И продолжала плакать, чтобы собраться с мыслями. Все женщины умеют искренне плакать, когда это нужно.
Раненый открыл глаза. Ютта прикоснулась к его руке. Позвала:
— Viktor? Guteh Tag, Viktor!
Раненый понял, что девушка обращается к нему, улыбнулся здоровой половиной лица. Улыбка получилась какой-то извиняющейся. Раненый пожал плечами, закрыл глаза. Похоже, ушёл из реальности.
   
Он не прикидывается Виктором, поняла Ютта.
— Вы известили родителей, что он здесь? — избегая прямого ответа, спросила она сквозь всхлипывание, чуть повернувшись к офицеру.
Офицер понял её вопрос, как подтверждение, что это Виктор фон Меллендорф.
— Его родители не так давно погибли в бомбёжке. Вероятно, он пока не знает об этом. Пока вы единственный человек, который может подтвердить, что это — барон фон Меллендорф. Мы потом, конечно, свяжемся с военной частью, в которой он служил…
Ютта поняла, что Виктор фон Меллендорф стал полноправным владельцем поместья своих родителей. И что теперь ей решать, будет она баронессой или нет.
— Он придёт в сознание? — спросила Ютта.
— Врачи говорят, это дело времени.
— Сможет ли он продолжить службу в армии?
Ютта, конечно же, хотела спросить, насколько реально его выздоровление. Точнее, возвращение в реальность из небытия, а затем к знающим его сослуживцам. Но завуалировала вопрос.
— Трудно сказать… Врачи говорят, что у него повреждены какие-то части мозга, отвечающие за речь, слух и ещё за что-то. Но врачи надеются, что он сможет со временем разговаривать. Насчёт службы всё очень ненадёжно. Фройляйн так и не ответила, подтверждает ли она, что это барон фон Меллендорф.
— Я с Виктором встречалась несколько раз. Тот здоровый, интеллигентый молодой офицер… И этот небритый, измождённый раненый, у которого половина лица под струпами… Мне кажется, что это Виктор… — уклончиво ответила Ютта. — Но я не могу быть уверенной на сто процентов, пока не поговорю с ним.
— Трудно сказать, когда вы сможете поговорить с ним. У него достаточно тяжёлая контузия.
Офицер задумался.
— А нет ли на теле барона каких-либо особенных примет. Прошу прощения за столь интимный вопрос.
— К сожалению, я не могу ответить на ваш вопрос, потому что совершенно не знакома с телом барона.
Ютта гордо расправила плечи.
— Разве что… Виктор писал мне, что однажды в него стрелял снайпер. Но всё обошлось лёгким ранением то ли в руку, то ли... В общем, он даже в госпитале тогда не лежал. .
Офицер посмотрел на лечащего врача. Тот кивнул:
— Да, пулевым ранением у него снесло татуировку группы крови в подмышке.
— Спасибо, фройляйн Рюдигер. Вы нам помогли, — без каких-либо эмоций сказал офицер. — Герр обер-арцт проводит вас к выходу.
— Смогу я увидеть Виктора, когда он придёт в сознание? — спросила Ютта.
    
 «Если у этого молодого человека документы Виктора, значит, Виктор погиб, — подумала Ютта. — То, что молодой человек в бессознательном состоянии, это хорошо. Если он, очнувшись, не будет отрицать, что он — барон фон Меллендорф, надо будет срочно выходить за него замуж, чтобы стать баронессой, и устраивать свою жизнь. Отказать ей в женитьбе он не сможет, потому что она скажет, что это не Виктор, и участь его будет печальной. А если он сам скажет, что он не барон фон Меллендорф? Тогда ему придётся объяснять, как у него оказались документы барона и где сам барон. А это смертный приговор для него. Не дурак же он… Но она может настаивать, что его слишком сильно ударило по голове. Так что, баронессой стать есть шанс. Вряд ли её будущий муж продолжит службу в армии...
Ютту вполне устраивала жизнь баронессы в поместье при муже-инвалиде.
— Вы просто обязаны поговорить с бароном после того, как он придёт в сознание, — убедительно произнёс офицер. — Потому что мы должны услышать от вас уверенное подтверждение, что это — барон Виктор фон Меллендорф.

***
Он открыл глаза. Долго концентрировал взгляд и, наконец, в мутном тумане прорисовалась красиво одетая девушка с приятным лицом, сидящая рядом с ним на кровати. Рука девушки касалась его руки.
— Guten Tag, Victor, — сказала девушка, приветливо улыбнувшись.
Он понял, что девушка пожелала доброго дня какому-то Виктору. Но смотрела девушка почему-то на него. Он заметил, что девушка поглядывала на него украдкой, с затаенным выражением тревоги. с какой настороженностью.
Он пожал плечом, улыбнулся, извиняясь. И снова впал в забытьё.
Очнувшись в очередной раз и напрягши зрение, он увидел, что находится в больничной палате, судя по повязкам у других парней. К тому же все были одеты в пижамы. Мужчина постарше читал газету, трое играли в карты, сидя у столика.
Молодой мужчина, лежавший на кровати напротив, радостно встрепенулся:
— Guten Tag, Baron!
Пожилой мужчина оторвался от газеты:
— Что, Майер, твой подопечный очнулся, наконец?
Картинка реальности была нестойкой, то теряла чёткость, то выплывала из тумана. И звуки были странными, не очень реальными. Вроде бы он слышал слова, но понимал их с трудом. Сосед с ним поздоровался, это понятно. А что значит «барон»?
— Wie sind Sie, Victor? — спросил радостно тот, которого пожилой назвал Майером.
«Спрашивает, как я… Второй раз меня называют Виктором, — удивился он. И задумался. Странно… Он ничего не помнил из прошлого. И насчёт себя… Словно густым туманом заволокло… — Вообще-то, кто я? Как зовут?»
Он растерянно взглянул на Майера, с трудом поднял руки к голове, растерянно тронул виски, показывая, что с головой у него не совсем в порядке.
 — Sie haben eine Prellung, Victor. Sie brauchen Schlaf, — проговорил Майер, стукнув себя кулаком по голове и, сложив ладони лодочкой, изобразил сонное лицо.
Увидев недоумённый взгляд, Майер показал руками полёт снаряда, взрыв и озвучил:
— Бж-ж-ж… Бум!
    
В завершение щёлкнул языком, хлопнул себе по голове ладонью, наклонил голову, высунул язык и закатил глаза, изображая идиота. Спросил, внимательно глядя в лицо:
— Verstanden, Victor?
«Понял. Взрыв, удар по башке, контузия. Похоже, Виктором он называет меня». Он указал себе на грудь и вопросительно посмотрел на Майера.
— Да, да, Виктор — это ты. Ничего не помнишь?
Он пожал плечами и растерянно развёл руками.
— После контузии бывает. Потеря памяти. Врачи говорят, восстанавливается. Понимаешь меня?
Он показал жестом, что не всё.
— Ты — СС-гауптштурмфюрер, барон Виктор фон Меллендорф. К тебе вчера приезжала невеста. Ты счастливчик. Невеста у тебя прелесть.
Майер вздохнул, вспомнив Грету.
— А разговаривать совсем не можешь?
Он попробовал что-то произнести, но изо рта вырвалось что-то протяжное и нечленораздельное.
— Ладно, ладно, не напрягайся. Отдыхай. При контузии лучшее лекарство — сон.

***
 «Значит, я СС-гауптштурмфюрер, барон Виктор фон… фон… Забыл. Короче, барон из какой-то деревни (прим.: приставка «фон» в фамилии означает «из» — из места происхождения семьи, «дорф» — деревня)».
Речь окружающих он слышал как-то странно: она плавала, как на граммофонной пластинке, то теряющей, то набирающей скорость вращения. Причём, понимал он только короткие фразы, произнесённые чётко. Опять же, понимал странным образом, будто переводил в голове с чужого языка на свой. А быструю речь и длинные фразы вообще не улавливал.
Сильно болела голова. Поэтому он преимущественно спал. Время от времени его будили медсёстры, чтобы сделать уколы, дать таблетки и микстуры. Санитарка приносила еду, он с удовольствием ел.
В очередной день на утреннем обходе врач велел ему сесть. С помощью санитарки он сел. У него закружилась голова, его затошнило, он хотел упасть на подушку, но врач приказал сидеть. Санитарка помогла ему не упасть. Тошнота и слабость уменьшились, ему стало лучше.
— Каждые полчаса подниматься и сидеть по пять минут, — велел врач. — Твои сосуды расслабились, и, когда ты принимаешь вертикальное положение, кровь утекает из головы в ноги, поэтому ты чувствуешь слабость, головокружение и тошноту. Понимаешь меня?
Он кивнул, но покрутил рукой: мол, в основном. Собственно, понял он только, что надо сидеть.
Теперь он то и дело садился. Голова кружиться стала меньше, его почти не тошнило. Он прислушивался к разговорам соседей по палате. Почему-то фразы на военные темы он понимал лучше. Не обращая внимания на реплики соседей, тренировался произносить звуки. Сначала у него стали получаться гласные звуки, потом и согласные. Соседи подшучивали:
— Виктор свои песни запел!
Или:
— Барон азбуку учит.
   
Раны на правой половине лица заживали, струпы потихоньку отваливались, освобождая ярко-красные рубцы. Когда лицо очистилось, пришёл парикмахер и аккуратно побрил его. Он попросил у парикмахера зеркало, взглянул на себя. Щека и подбородок были обезображены широким неровным шрамом, который подтягивал уголок рта кверху. Теперь он будто постоянно усмехался.
Сосед по палате гауптман Майер, который лечил тяжёлые обморожения стоп, и который, как он понял, спас его, относился к нему горячо по-дружески. Когда он научился говорить «да» и «нет», Майер обрадовался, как молодой отец, услышавший от своего первенца слово «папа». Скоро он научился произносить короткие фразы на бытовые темы. Но со слухом творилось что-то непонятное. Или с контуженой головой. Многие фразы он, вроде бы, слышал, но совершенно не понимал.
Однажды в палату вошла симпатичная, модно одетая девушка в сопровождении СС-штурмбаннфюрера, остановилась у его кровати, поздоровалась:
— Здравствуй, Виктор.
Он растерянно посмотрел на девушку, на штурмбанфюрера, ответил:
— Здравствуйте, фройляйн.
— Ты не узнаёшь меня? — спросила девушка.
Он задумался, ответил, чуть обрадовано:
— Вы были здесь.
— Разве ты не помнишь, кто я?
Он ещё подумал, отрицательно качнул головой и улыбнулся, извиняясь.
— Ну, а кто ты, это помнишь? — спросила девушка как бы в шутку.
— Мне сказали, что я барон Виктор фон Меллендорф.
Он пожал плечами, словно не был уверен в том, что ему сказали.
— Да, Виктор! — радостно воскликнула девушка. — Ты на самом деле барон фон Меллендорф. А я твоя невеста, Ютта Рюдигер. И мы с тобой собирались пожениться. И, как только тебе станет лучше, мы обязательно поженимся.

***
    
— …Врачи и медсёстры заботились о нас по первому разряду, — в полголоса рассказывал кто-то из соседей. — Когда санитарный поезд двинулся в западном направлении, это было невыразимое счастье! Мы выжили! Скоро мы будем дома!
— Каждый из нас пережил это счастье.
— Когда проезжали лесной район, партизаны обстреляли поезд из пулеметов. Погибло несколько раненых. Не представляю, кем надо быть, чтобы стрелять по беспомощным людям! Это же подлое преступление!
— А меня миной накрыло. В двух метрах от меня: ба-бах! Упал, сначала ничего не почувствовал. А мой связной кричит: «Вы ранены!». Смотрю, а у меня нога… Жуть, в общем. Жгутом перетянули, положили на носилки… Нога держалась на одном мясе. Понесли бегом. От каждого толчка боль в ноге такая, что в животе всё сжималось до тошноты. Дальше обычным путем, в центральный перевязочный пункт. Укололи морфий, перевязали. Врач, который меня уже знал по прошлым ранениям, удивился: «Ты опять здесь?». После операции сказал, что ногу осколками мне разворотило основательно, но ампутировать её не надо, прирастёт. Хорошо, что я попал сюда. Операции одна за другой. Дадут передохнуть и снова режут, чистят, гипсуют. Ампутировать предлагали, чтобы не рисковать жизнью, но я отказался. Вроде, начало срастаться.
Хоть и медленно, но всё же состояние Виктора улучшалось. Он стал выходить в коридор, сам ходил в туалет и в столовую. Речь окружающих воспринимал в основном, многих слов не понимал. Многое из услышанного словно скользило мимо его сознания. Часто, чтобы понять предложение, он должен был повторить его про себя. Иногда просил собеседника повторить сказанное медленно и коротко.
Майер всячески опекал Виктора. Разговаривал с ним, не скрывая, что хочет помочь Виктору быстрее восстановить речь и понимание собеседников. Пока Виктор был слаб, гулял с ним по коридорам, ненавязчиво, как бы по дружбе, взяв под руку.
Однажды, услышав, как Виктор выругался по-русски, споткнувшись о порог двери, засмеялся:
— Первое, что мы научились говорить на Восточном фронте, это требование: «Матка, яйко-млеко!». А второе, что в нас влезло само, это русские ругачки. Они такие эмоциональные и выразительные!
Майер помолчал и завершил с грустью:
— В России нам пришлось сделаться немного русскими. Иначе там не выжить.
Шутки ради Майер начал учить Виктора расхожим русским словам. К его удивлению, Виктор оказался потрясающе способным учеником: русские слова запоминал с первого раза. Майор Краузе из их палаты неплохо знал русский язык. От скуки они втроём устраивали беседы на русском языке.
Санитаркой в их палате работала молодая девушка по имени Кэт. Русоволосая, круглолицая, невысокая девушка кого-то напоминала Виктору. Вела себя независимо, приставания мужчин мягко, но категорично отвергала.
Вечером Кэт протирала шваброй полы в палате. Обер-лейтенант Шмидт, давно посматривавший на девушку, улучил момент, когда Кэт повернулась к нему спиной, обнял её за бёдра и принудил сесть к себе на колени.
— Какая прелестная «карболовая мышка»! — промурлыкал обер-лейтенант, сжимая девушку за бёдра (прим.: медичек, которые профессионально пахли антисептиком карболкой, называли «карболовыми мышками»).
   
Кэт отбивалась, но обер-лейтенант с хохотом удерживал её, и девушка, похоже, чувствовала, на чём сидит. В конце-концов, Кэт бросила умоляющий взгляд на Виктора, который никогда к ней не приставал, не говорил сальностей и обращался с ней корректно.
Виктор понял, что Кэт просит его помощи.
— H;r auf, Leutnant! Sie ist ein ehrliches M;dchen und keine Dirne. Lass sie in Ruhe! (прим.: Послушайте, лейтенант! Она честная девушка, а не проститутка. Оставьте её в покое!) — потребовал он.
— Да ладно, гауптштурмфюрер… Все медсёстры и санитарки любят трахаться с офицерами! — продолжая тискать девушку и откровенно подпихивая её снизу, со смехом возразил обер-лейтенант.
— Я честная девушка, — заплакала Кэт. — И я… честная… девушка!
— Ну, так это же прекрасно, что ты девушка! — загоготал обер-лейтенант. — Я могу сделать тебя честной женщиной! Ты не представляешь, как приятно быть честной женщиной!
— Du, Hurensohn (прим.: в мягкой форме — «сын проститутки»), — угрожающе проворчал Виктор. — Lassen Sie das M;dchen! (прим.: Оставь девушку!).
— Geh zum Teufel, Kerl! (прим.: Иди к чёрту, приятель!) — возмутился лейтенант. — Если девка тебе не родная сестра и не помолвленная невеста, я имею на неё те же права, что и ты!
Виктор коротко выругался по-русски, схватил стул и, широко размахнувшись, ударил им по столу. Подобрав длинную ножку, повернулся лицом к лейтенанту, готовый ударить его.
Кэт с рыданиями вырвалась из рук обидчика и убежала из палаты.
— Да ладно, гауптштурмфюрер… Ругаться по-русски я тоже умею, все мы жертвы Восточного фронта… Уступаю тебе девку, коли ты запал на неё… Тут баб много, найду другую…
Он примирительно поднял руки вверх.
В палату вбежал дежурный врач.
— Что здесь случилось, господа? — требовательно спросил он, глядя на обломки стула.
— Ничего страшного, герр обер-арцт, — глянув на обер-лейтенанта и на Виктора, успокоил врача майор Краузе. — Обер-лейтенант неудачно стал на стул, который оказался недостаточно крепким и развалился. Санитарка испугалась, а гауптштурмфюрер собирает обломки.
Обер-арцт окинул взглядом палату, подозрительно вгляделся в мрачное лицо Виктора, попросил:
— Господа, ведите себя спокойнее! Здесь всё-таки госпиталь, а не…
Обер-арцт сделал замысловатый жест руками и вышел.
      
Обер-лейтенант повторил жест врача, чем вызвал улыбки на лицах коллег.
— Гауптштурмфюрер, я не набиваюсь в приятели, но идеологическими противниками нам быть не от чего. Уступаю вам трофей и надеюсь, что это прелестное создание благотворно повлияет на ваше подорванное здоровье.
Раненые заулыбались и одобрительно захлопали в ладоши.
Виктор примирительно поднял руку, кивнул и поморщился — от резких движений у него всё ещё болела голова.
Вечером после отбоя Виктор долго не мог уснуть. Он мучился оттого, что не мог вспомнить ни единого момента из своего прошлого. В сознании, в душе плавали неопределённые ощущения от пребывания на фронте, где он чувствовал себя, как в аду. Ощущение хронического замерзания и голода… А в настоящем Виктор чувствовал себя чужаком. От мучительных раздумий у него разболелась голова.
Судя по тишине в коридоре, медсёстры закончили вечерние процедуры, санитарки навели порядок.
Виктор решил сходить в процедурную, попросить у дежурной медсестры снотворное и что-нибудь от головной боли. Майеру тоже не спалось. Офицеры пошли прогуляться вдвоём.
В процедурной у столика сидела санитарка Кэт, делала из кусочков марли тампоны для перевязок. На кушетке лежал майор Краузе, медсестра Хайди налаживала ему систему для внутривенного вливания.
— Entschuldigung, M;dchen (прим.: Извините, девушки), голова сильно болит, не могу уснуть. Подлечите, пожалуйста, мой дефективно работающий орган какой-нибудь сладкой пилюлей, — мрачно пошутил Виктор, коснувшись пальцами лба и присаживаясь на табурет у стола. — Прошу прощения, герр майор, что обращаюсь не к вам, а к главной по процедурному кабинету — сестре Хайди.
Майор снисходительно улыбнулся.
Майер поприветствовал девушек и сел рядом с Виктором.
— Как раз у вас голова работает гораздо лучше, чем у некоторых из находящихся здесь раненых лейтенантов, — усмехнулась Кэт. — Спасибо, гауптштурмфюрер, что оградили меня от приставаний наглеца.
Виктор сожалеюще развёл руками.
— Простите, Кэт, фронтовиков, — попросил Майер. — Поверьте, они вернулись из ада. Нас, которые оттуда, нельзя считать здоровыми, мы все контуженые на голову. Одни больше, другие меньше. Диванные вояки понятия не имеют, что бывает, когда снаряд взрывается в окопе. Они не видели, как собирают конечности в окровавленном снегу, выкапывают из обрушенной земли мясо и кости твоего друга, как лопатой очищают стены окопов от мозгов сослуживца. Они не знают, как часто нам приходилось заворачивать в брезент оставшиеся от товарищей куски и закапывать в ближайшей воронке. Похоронами назвать это трудно. Но и мёртвые не находят покоя — снаряды и бомбы выбрасывают их из могил, будто сама русская земля отрыгивает немецкие трупы.
Девушки испуганно смотрели на Майера.
— Гауптман, ну зачем вы пугаете девушек? — укорил Майера майор Краузе. — Тот мир наш. А девушки пусть живут в своём чистеньком беленьком мирке. И сами пусть будут чистенькими и беленькими.
— Я согласен с вами, герр майор, — кивнул Майер. — Чистота — это для девушек. А Россия, эта преисподняя… Она для мужчин. Для солдат. Мы можем забыть мягкость тела женщины, забыть вкус коньяка и рульки по-берлински с гарниром из тушёной капусты (прим.: национальное блюдо — вываренная в пиве и запечённая свиная голень со шкуркой, сдобренная чесноком, луком, можжевеловыми ягодами и пряностями), но никогда не забудем России. Если кто-то скажет, что был на войне, я спрошу: «В России?». И если он воевал в другой стране, я с ним разговаривать не буду. Потому что всё остальное, по сравнению с Россией, это вылазки скаутов на природу. Только тот, кто воевал в России, знает, что такое война.
— В России всё против нас: природа, погода, люди… Даже дети! — согласился с Майером Краузе. — Если увидишь русского ребёнка, во все глаза разглядывающего колонну движущейся мимо техники, не обольщайся, что он восхищается германской мощью. Скорее всего, он считает количество боевых единиц, чтобы передать информацию партизанам.
   
Краузе задумался и сделал непонимающий жест рукой.
— Однажды в захваченной деревне я решил угостить детей конфетами, — вспомнил Майер. — Мы называем русских дикарями, но их дети не дрались из-за лакомства. Более того, подходили ко мне без какой-либо толкотни, брали по одной конфетке и отходили в сторону. Мальчику, который взял конфету, я протянул ещё одну. «Я уже взял, — сказал мальчик. — Пусть другие тоже попробуют». Представляете?! Он не захотел взять конфету, чтобы остальным тоже досталось! Поразительная русская справедливость.
Виктор улыбнулся. «Вы называете русских дикарями, а их дети преподали вам урок цивилизованности», — подумал он.
— Среди русских я чувствовал себя незваным гостем, усталым и замученным, — продолжил Майер. — Население, с одной стороны, терпело нас, как завоевателей. Да, в России мы не чувствовали себя освободителями народа от коммунизма, мы были завоевателями. А, с другой стороны, как это ни странно, относилось к нам с жалостью: русские старики и женщины подавали нам, замученным пилигримам, кружку воды и кусок хлеба. В России мои духи-покровители перестали мне помогать.
Майер вытащил сигарету, но, вспомнив, что находится в процедурном кабинете, спрятал её.
— Россия — дикая страна, но именно там моя душа очистилась от лжи цивилизации, — с оттенком удивления продолжил он. — Там трусость невозможно спрятать под парадные мундиры, там предателя называют предателем. Там мы радовались, что наши жизни длились ещё неделю, ещё день, ещё час… В голоде и холоде, в мучениях — мы радовались, что просто живы.
— Наверное, это называется героизмом, — с уважением проговорила Кэт.
— Героизмом? — Майер хмыкнул и недоверчиво качнул головой. — То, что по радио и в киножурналах выдаёт служба доктора Геббельса о героизме наших фронтовиков для обывателей, сильно разнится с действительностью. В Польше и Франции нас пьянили лёгкие победы, мы ощущали себя непобедимыми античными полубогами. В России мы познали войну с запахами пыли, пота и лошадиной мочи на бесконечных маршах. С запахами пожарищ в уничтоженных городах и сёлах, с запахом смерти — гниющей плоти — над полями сражений. Гниющей арийской плоти, заметьте! Власть и закон послали нас в бой, разрешив беззаботно умирать и дав право быть жестокими и бесчеловечным. Звание солдата оправдывало наши преступления.
      
Майер усмехнулся и покачал головой, отрицая что-то, потом кивнул:
— Да, потеряв веру в жизнь, на фронте какой-нибудь безумец иногда совершает героический поступок. Но об этом, вроде бы героическом поступке, в окопах говорят с ухмылками, потому что в России хвалёные солдаты вермахта из убеждённых в победе идей фюрера индивидуумов превратились… — Майер вспомнил горячечный бред Кляйна, — в немытых, небритых, завшивленных, обмороженных, испачканных гноем и экскрементами пораженцев. Потребности «героев» ограничились табаком, едой, сном и мечтами о проститутках. Их юмор похож на юмор висельников, переполненный непристойностями, язвительностью и желчью.
— Но почему фронтовики переносят свою жажду проституток с фронта на нас? — возмутилась Кэт, перебив Майера. — Извините… Здесь не бордель! Даже проститутки не позволят с собой такого обращения. Мы заботимся о беспомощных, кровоточащих телах мужчин, мы живём среди гноя, боли и экскрементов. Но чуть эти гноящиеся, обгаженные тела окрепнут — начинаются бесстыдные приставания!
— Беда в том, фройляйн, что фронтовики живут в ожидании смерти. Вы не представляете, какой ужас внушает понимание неотвратимости смерти. Каждый из здесь лежащих знал, что он обязательно умрёт… Вопрос в том, кто первый и когда следующий.
— Не всех же убивают, — сердито возразила Кэт. — Вас же ранило, вы оказались в госпитале.
— То, что я и Виктор выжили — цепь счастливых случайностей. Я был в полушаге от того, чтобы замёрзнуть. Виктор был почти убит. Я случайно наткнулся на Виктора. Потому, что другой мой соратник не дожил до спасения всего пять минут. Солдат, который спас меня от смерти, получил переломы. Я три дня и три ночи тащил его по русским лесам… Мы были в ста метрах от спасения… Но его добил мороз. Он не дошёл до жизни всего сто метров! Если бы не его смерть, замёрз бы Виктор. Я и Виктор чудом попали в транспортный самолёт. Двое из сотен раненых. Как мне рассказали, через несколько минут после того, как мы взлетели, русские штурмовики уничтожили оставшиеся на аэродроме самолёты и сотни раненых, которых эти самолёты должны были эвакуировать. И вообще, раненый на фронте — промежуточное звено между живым и мёртвым, — усмехнулся Майер. — Очень часто на фронте быть раненым означает стать мёртвым. Особенно зимой.
   
Майер замолчал, подавленный воспоминаниями о пережитых мучениях. Его душу царапало понимание того, что он реально мог спасти Кляйна — и не смог. Но если бы спас Кляйна, то, скорее всего, не наткнулся бы на Виктора, и тот замёрз бы… А если бы наткнулся? Двоих он бы не вынес. И погибли бы трое. Хорошо, что судьба не заставила его делать страшный выбор и решила сама, кому жить, а кому умирать.
— Когда сидишь в окопах, ожидание смерти управляет нашими желаниями, запрещает строить планы на будущее и откладывать исполнение желаний на потом, — негромко рассуждал Майер. — На передовой мы живём «здесь и сейчас». На передовой фронтовики пьют, грезят о молодости, которой их лишила война, вспоминают о приключениях с девушками — это тема номер один на фронте. И вот фронтовики попадают сюда. Но сутью своей они там, в окопах, продолжают жить по принципу «здесь и сейчас» — по-другому жить они разучились. А многие и не умели.
— Страдая от боли после ранения, они мечтают о моих заботливых руках, ловят каждое ласковое и ободряющее слово, — возмутилась, не соглашаясь с доводами Майера, Кэт. — Но как только состояние их улучшается, начинаются непристойности, двусмысленные шутки, намёки на близость. Они становятся животными, вожделеющими женских тел. Я чувствую, как они плотоядными взглядами ощупывают меня, раздевают, хватают за ноги, ягодицы, груди, сношают... Как я устала от всего этого. Нет, я понимаю: одичали на фронте... грязные, вшивые... Я помогаю им, как могу, таскаю из-под них вонючие утки, вытираю их обгаженные тела. Но... Вшей и грязь можно отмыть, а вот душу...
 —  У фронтовиков души чище, чем у тех, которые «воюют», ни разу не побывав на фронте.
 —  Я не о тех душах, о своей беспокоюсь. Фронтовики видят в нас не девушек, не чьих-то невест, а доступные женские тела. Похоть, не получив удовлетворения, превращается в ненависть. Не имея возможности заполучить нас физически, они упражняются в пошлости, унижают морально. Гауптштурмфюрер, неужели я не права?
— Фройляйн, душой я на вашей стороне, — Меллендорф прижал руку к сердцу. — Но полемизировать на эту тему не могу. Я начал жизнь с того места, где оставил её. По сути, мой жизненный опыт не больше жизненного опыта новорождённого.
— Да, очутившись здесь, они стремятся быстрее удовлетворить элементарные желания. В том числе и сексуальный голод, — согласился Майер. — Война отняла у них понятие о чистой жизни с чистыми отношениями. А многие и не успели познать правил общения с девушками в цивилизованном обществе, прошли «обучение» по рассказам хвастливых приятелей, общавшихся с проститутками.
— Некоторые женщины и девушки не выдерживают напора фронтовиков и ведут себя так, как хотят эти мужчины. Единственное, что они могут, это выбрать самца поприличнее, чтобы избежать претензий худшего экземпляра, — признала Хайди.
   
— Война для политиков — героическое предприятие, если она приносит победы. А для фронтовиков, если оборачивается поражением, это грязное и отвратительное явление, — вступил в обсуждение майор Краузе. — Война поднимает низменные инстинкты из глубин подсознания человека, превращает его в злобное животное. На войне мы безнаказанно разрушаем ценности, создаваемые человечеством столетиями. На войне за убийство награждают, а не наказывают.
— Нас научили профессионально убивать людей, — продолжил Майер. — Мы знаем все виды ран: пробитое легкое, рана в живот, осколочная и штыковая раны... Можем определить, выживет раненый или нет. Мы, двадцатилетние, постарели. Доброе в нас сломалось, на смену пришло злое. Чувствительные юноши, которых называли «ботаниками», стали туповатыми солдатами, которых не мучает мысль, что они — профессиональные убийцы или обречённые смертники. Их изначально чистые души заросли коростой грубости, свою трусость они «лечат» с помощью «Wutmilch» (прим.: «молоко ярости») — шнапса. На войне нет места высоким чувствам.
— Мы тоже выполняем грязную работу, — противилась Кэт, — видим смерть и страдания. Но мы хотим оставаться женщинами, хотим любить, выйти замуж, иметь детей от единственного мужчины. А здесь толпы мужчин жаждут утоления похоти. Здесь не ценят девственность и приветствуется доступность. Ценное потеряло ценность, презираемое стало желанным.
— Война — дело грязное, в прямом и в переносном смысле, — кивнув, со вздохом согласился Майер. — На войне убивают… Слово «убитый» звучит бесстрастно для обывателя. Мы же видим окровавленный, изувеченный труп, минуту назад бывший твоим другом. Открытые рты, в которые залетают зелёные мухи, запорошённые пылью глаза, неестественно вывернутые конечности, вытекшие из разорванных животов кишки...
Кэт сморщилась от отвращения и отмахнулась от Майера.
— То, что ценно в Берлине, перестаёт быть ценным на фронте. Буханка хлеба в окопах ценнее золотого перстня. Доступная женщина здесь и сейчас для фронтовика ценнее, чем верная девушка в будущем. Потому что будущее может не состояться. Потому что может не быть следующего года, следующего месяца, следующей недели, дня и даже часа. На войне случай решает, будешь ты существовать или нет. На войне главное — выжить сейчас.
— Выжить — тоже героизм, — тихо упрямилась Хайди.
— Мы не герои… — снисходительно, как ребёнку, возразил Майер. — Мы несчастные, искалеченные жертвы кошмара. Посланные на войну умирать. Да, кто-то возвращается с войны. Некоторые думают, что в живых остаются те, у кого опыта больше. Другие думают, что живее те, кто не высовывается. А снаряду или бомбе без разницы, кого они разнесут в клочья. На передовой все равны, и смерть не смотрит, кто и сколько воевал. Только она выбирает, кого забрать к себе: осторожного или отчаянного.
— Вы завоёвываете жизненное пространство для немцев, для Великой Германии — вот в чём смысл войны, — с оттенком партийной гордости проговорила Хайди.
— «Жизненное пространство», «Великая Германия»… Это что-то вроде политического шнапса для праздничного настроения обывателей. Я тоже восторгался этими лозунгами до тех пор, пока не попал в мясорубку и морозилку Восточного фронта. На войне люди просто убивают друг друга. Убивают подло, жестоко… И за большое количество убитых получают награды. Война, это преднамеренное убийство одних другими.
— Но есть же мораль…
   
— Мораль? Мы свою мораль большей частью выблевали под бомбёжками, а, что осталось, оставили в сортирах, умирая от поноса. Когда водитель наезжает на пешехода в Берлине — он преступник. А когда танкист давит гусеницами убегающих от него солдат противника — он герой. Такая вот она, военная мораль, если её повернуть к правде голой задницей: грязная и вонючая.
— Но война скоро кончится, — упрямилась Хайди. — Киножурналы показывают нам, что русские практически разгромлены!
Майер горько усмехнулся.
— Легко воевать, сидя на диване. Во Франции мы пили вино, беззаботно спали в чистых постелях, по утрам ели яичницу-болтунью из четырех яиц и большого количества мясных консервов. В России, чтобы быть сытым, мы воруем кур и картофель, режем коров и овец, без которых взрастившие их аборигены дохнут от голода. Мы не пользуемся вилками и салфетками — мы раздираем недоваренное мясо руками, чавкаем и вытираем пальцы о штаны. Киножурналы показывают, что русские разгромлены? Только русским, похоже, дела нет до того, что показывают наши киножурналы. Русские сопротивляются всё сильнее, с каждым днем бои становятся всё ожесточённее. Наша пропаганда вещает о крестовом походе против коммунизма, об освобождении народов от власти евреев. Но убийство мирных жителей в разрушенных деревнях и ограбление городов не приводит покорённые народы ни к свободе, ни к миру. И, что странно, не хотят «угнетённые коммунистами» иваны нашего освобождения. В России меня терзала мысль, что я воевал против людей, к которым не испытывал чувства ненависти, в которых не видел врагов.
Майер безнадёжно махнул рукой. Помолчав, произнёс с горечью:
— Хорошо, что вы не видели, как густо березовые кресты над немецкими могилами утыкали заснеженные поля России…
 

= 17 =

«Здравствуй, моя любимая Габриэла!
Вчера был праздник: я получил от тебя сразу три письма. В этой глуши каждое письмо для солдата — глоток живительного воздуха с родины.
Дорогая, я, слава Богу, ещё жив и здоров. Надеюсь, и у вас всё хорошо. Мои пальцы на ногах заживают. Одни нарывы проходят, появляются другие, но это мелочи.
Зима у иванов зверски холодная, мы на передовой совсем замёрзли. Сегодня затишье, что бывает редко, и я решил написать тебе, несмотря на то что сижу в окопе, а недалеко от меня сидит русский, которого я уже изучил, как скандального соседа из дома напротив. Я увлекся письмом и неосторожно поднял голову. Русский тут же выстрелил. Но я в стальном шлеме, отделался звоном в голове и лёгким ушибом.
За храбрость перед врагом я произведён в ефрейторы, имею две благодарности. Моя дорогая, когда я получу отпуск, ты будешь гулять уже с обер-ефрейтором. Правда, выгляжу я диковато — отпустил бороду по причине дефицита горячей воды.
Моя любимая, благодарю тебя от всего сердца за посылки. У нас нечего есть, а тут, как Божья благодать, посылка от тебя: печенье, вкусные булочки, колбаса. Дорогая, я жутко голодаю, холод и голод изнурили всех. Мой желудок урчит, как мотор «хромого Густава» — русского штурмовика Ил-2. Кусочек сухого хлеба кажется вкусным, как пирожное. Моя мечта — получить хлеб и кусок мяса, чтобы насытиться. Если бы я попал домой, сидел бы за столом, ел хлеб и не просил ничего другого.
Снабжение у нас очень плохое. Семь мужчин получают в день на всех столько хлеба, сколько раньше получали двое. Утром и вечером эрзац-кофе. Суп в обед, сто граммов мясных консервов или полбанки сардин в масле. Немного плавленого сыра или масла. И три сигареты в день. Голод безумный, солдаты воруют друг у друга еду и курево.
Хотел бы я знать, за какие грехи и проступки мы наказаны голодом?
Вчера вечером фельдфебель принес по куску настоящего хлеба, по упаковке сухих хлебцов, по половинке шоколадки и по десяти сигарет каждому. Я по-настоящему был сыт. Впрочем, за два дня до этого я тоже был сыт и находился в хорошем расположении духа: из ржаной муки с водой, без сахара и соли мы испекли превосходный пудинг. К сожалению, и мука закончилась. Сегодня вечером мы снова варили мясо околевшей лошади, месяц лежавшей под снегом. Похоже, я теперь охотно поел бы даже болтушку, которой дома кормят свиней.
Неделю назад нам удалось раздобыть рому, не очень крепкого, но вкусного. Один приятель добыл на кухне ветчину и муку. Конечно же, украл. Мы пекли оладьи из муки на воде и жарили ветчину.
Ночи здесь чёрные и страшные. В такие ночи вслушиваешься в тишину и думаешь о смысле жизни, задаёшься вопросами, на многие из которых нет ответов. У нас в бункере живёт двадцатилетний юноша. Он плачет по ночам, как маленький ребенок, боящийся темноты. Я видел танкиста, который оплакивал свой сожжённый танк. Только солдат может понять, что танк для танкиста не мёртвый механизм. Странно, что мы вообще можем плакать, пережив ужасы, о которых ты и представления не имеешь. У нас выступали слёзы, когда мы на прошлой неделе узнали, что почты не будет.
На войне я понял, как сильно люблю тебя. Ценность многого осознаёшь тогда, когда можешь это потерять. Дорогая, протяни мне свою руку, чтобы дорога в вечность для меня не была мучительна.
Нас в бункере, величиной с нашу кухню, два отделения, двадцать человек. Лежим тесно на полу, шевельнуться невозможно. Есть раненые, почти все в разной степени обморожены. Быть больным или раненым здесь ужасно, эвакуации нет, а убежища в жутком состоянии. Перевязывать нечем, лекарств нет, страдаем неописуемо. И все в свинской грязи. Обмундирование у всех коробится от грязи и крови. Вы в Германии не представляете, какова война в действительности, а не в победных киножурналах.
Три врага делают жизнь на фронте очень тяжёлой: голод, холод и вши. Хуже всего вши. Кожа у меня скоро вся покроется гнойная сыпью. К тому же скудное питание. Утром и вечером по бутерброду, а на обед — водичка под названием суп. Это длится уже четыре недели. Многие так ослабли, что не могут подняться. В животе бурчит, вши кусают, ноги обморожены, мороз крепчает. Русские снайперы держат нас под прицелом. Днем и ночью бомбят советские летчики, и почти не прекращается артиллерийский огонь. Если нас в ближайшее время не сменят, мы все подохнем. Наши части из-за длительного голода, не имея возможности ни дня отдохнуть от тяжелейших боев, в полном физическом истощении, но сражаются героически. Завтра из нас выберут, кто здоровее, и отправят в окопы — те, кто может передвигаться, должны воевать.
Позавчера и вчера русский хотел прорваться, но, как обычно, был отброшен с тяжелыми потерями. И сегодня ещё здорово гремит. У нас опять двое раненых. Надежда на быстрое окончание войны уменьшается с каждым днем. Русский атакует, как бешеный. Но он сломает себе шею.
Я не могу понять, как русский собрал столько войск и техники, и доставил нам столько неприятностей. Что бы ни говорил доктор Геббельс, энтузиазма его пламенные речи у нас не вызывают. Как чудесно могли бы мы жить без этой проклятой войны! Но приходится скитаться по ужасной России. Ради чего?
Многое изменилось с тех пор, как я стал солдатом. Тогда мы жили тысячами надежд и ожиданий, верой в прекрасное будущее. Теперь мы грубы и бесчувственны. Мертвецы — повседневное зрелище, сострадать людям мы разучились, о любви к ближнему забыли, остались животные инстинкты: жрём и живём, как свиньи. Я растерял свой юмор и мужество, я разучился смеяться. Здесь все такие — клубок натянутых до дрожи нервов. Все живут, как в болезненной лихорадке. Я духовно и физически конченый человек.
Я не могу без отвращения смотреть на тех, кто в поисках спасения стремится попасть ближе к штабу. На войне спасения нет. Страх отнимает у трусов рассудок, они теряют голову, если она вообще есть у них на плечах. Все они похожи друг на друга. Все трусы. С такими выиграть войну невозможно, тем более, в России. Окопники не мечутся и не кудахчут, как согнанные с насеста курицы, не повторяют глупых призывов и лозунгов, не произносят громких речей. Окопники воюют. Можно только удивляться нашим солдатам, единственным в своем роде — непобедимым. Надеюсь, родина сможет это оценить. Надеюсь, что придет день победы. Проиграть мы не можем — если иваны придут в Германию, они нас уничтожат. Нам, немцам остаётся только сражаться до последнего. Любимый Бог до этого дня меня хранил, надеюсь, и дальше он меня не покинет.
За те месяцы фронтовой жизни я прошёл такую школу, какую не получил бы за сто лет. Я понял, что война — это беда. Я стал фаталистом и пацифистом. Мои потребности сократились до минимума. Если русский появится здесь, я возьму ранец и выйду ему навстречу. И не буду стрелять. Зачем? Чтобы убить одного или двух людей, которых я не знаю? И сам я не застрелюсь. Кому я этим принесу пользу? Герру Гитлеру?
Я уже два месяца не менял белья, можешь представить, сколько у меня вшей. Ты бы содрогнулась, увидев меня. У нас очень холодно. Я ношу теплый свитер, который дала мне мама. Но в нём развелось тьма вшей, поэтому на ночь я его снимаю, чтобы выспаться без этих мучителей.
Вши, вши… Если бы не было вшей и голода! Тысяча проклятий, это ад, хуже которого нет на свете. Мне очень плохо. Несмотря на то, что я измучен до предела, ночью не могу уснуть, лежу с открытыми глазами и думаю о вкусной еде.
Иногда я молюсь, иногда думаю о своей судьбе, бессмысленной и бесцельной. Когда и как придёт избавление от мучений? Смертью от бомбы или от пули снайпера? Или от болезни? Война будет продолжаться, пока последний солдат не подохнет. В киножурналах это называется «героической смертью».
Вчера мне опять снился дом. На чьей-то свадьбе подавали вкусные торты. Я жадно ел и тихонько запихивал куски в карманы. Ты сердилась, что я вымажу кремом брюки. Но пришёл фельдфебель и разбудил меня, и вся вкуснота исчезла. Дорогая, мне постоянно снятся дом и жратва, это от голода. Если бы я теперь вернулся домой, то мой костюм висел бы на мне, как на огородном пугале.
Здесь страшные морозы, температура падает ниже тридцати градусов. Двое суток не прекращается жуткий буран, и холодно до отчаяния. Терпимо, если мы сидим в бункере.
Нас мучает страшный голод. Один раз в сутки вечером нам дают поесть, я едва держусь на ногах, нет сил. Время остановилось, и я смертельно устал. В этой проклятой России мы в худшем положении, чем звери. Дорогая, пошли мне немного поесть, меня ужасно мучает голод. Я так мечтаю получить от тебя посылку, чтобы хоть немного наесться.
 Дорогая, ты получила сто десять марок, которые я тебе выслал в письме? Я мог бы выслать больше, но не разрешают. Хорошо, если бы я получил несколько стограммовых бандеролей с шоколадом и марципанами — сладости в нашем рационе совершенно отсутствуют. Любимая, если это возможно, пришли мне еды.
Дорогая, я мог бы написать, что служба идёт хорошо, но ты должна знать, как всё на самом деле.
Как у тебя дела? В твоем сердечке ещё есть место для меня? Я храню тебя в своем сердце. Я переживаю, не легкомысленно ли ты там себя ведёшь? Как жаль, что я не могу присмотреть за тобой. Не думай обо мне плохо, дорогая, если я написал немного ерунды.
Вчера я писал письмо за своего друга, Акселя, который ранен в руку . Врач сказал, что его скоро отправят домой, и он этому безмерно рад. В руке у Акселя не хватает маленького кусочка кости. Но Аксель не может двигать пальцами. А ведь он садовник и пальцы ему нужны. Аксель хвалит здешнюю землю, говорит, что она жирная и мягкая, мечтает получить после войны хороший надел.
Для пулемётчика Вилли, о котором я тебе писал, война окончена. Он лежит в лазарете и ждёт отправления домой. Но эвакуация всё откладывается. После минного ранения правую ногу ему отрезали ниже колена, а левую — до бедра. Врач утверждает, что на протезах он сможет передвигаться, как здоровый. Вилли ему верит.
Когда я навещал Вилли, рядом с ним положили фельдфебеля, раненого в живот. Он был в сознании, но совсем плохой. Старший врач пообещал ему эвакуацию домой. Но я слышал, как врач шепнул санитару, что фельдфебель не дотянет и до вечера, так что, пусть лежит здесь. Наш старший врач — добрый человек
Дорогая, когда тебе позволит время, сходи в церковь, помолись о том, чтобы мы быстрее смогли встретиться здоровыми. Моя дорогая, мы должны молиться, тогда наш дорогой Господь не покинет нас. Помоги мне, Боже, пережить это время, которое у нас здесь настало. Не забудь сохранить чеки за покупки, которые сделаны для нашего малыша.
Русские молчат. Пойду высплюсь. Ведь чем больше спишь, тем меньше чувствуешь голод. А голод — вещь очень тяжёлая. Слава Богу, у нас есть дрова, чтобы согреться.
Всего доброго, тысячу приветов и крепких поцелуев от любящего тебя Вальтера. Надеюсь на скорый ответ. Я вложу письмо для тебя в самый лучший конверт».

(начало и продолжение в соседних файлах)


Рецензии