Моя земля не Lebensraum 4. Противостояние

 Книга 4. Противостояние

= 1 =

Говорков прополз до края «госпитального» поля. Дождался, пока часовые разойдутся в стороны, проскользнул в кусты, которые уже не были лагерем. Убедившись, что его не обнаружили, низко пригибаясь и придерживая продырявленный живот ладонью, трусцой побежал в мелколесье.
Углубившись в чащу, сел отдышаться. Давали о себе знать ранение и двухдневный голод: сердце трепыхалось, как перепуганная птичка в клетке, глотка со свистом всасывала и с шипением выдавливала из себя воздух — и всё равно его не хватало, под ложечкой внутренности сжались плотным комком, за грудиной жгло и кололо.
Отдышавшись, Говорков нашёл в безоблачном небе Большую Медведицу и Полярную звезду, определил запад, где должны быть Шиловичи и мост, по которому наши переправлялись через Шару:
«Дорога к Шиловичам шла параллельно реке, — рассуждал он. — Перед «госпитальным» полем дорога прижимается к берегу. Справа дорогу прикрывают болота»...
Поддерживая рукой пластырную наклейку на животе, побрёл в сторону дороги.
Говорков понимал, что его бойцы стояли насмерть. Может и не все, но большинство. Их, конечно, разбили. Но не всех. Нельзя убить всех. И мёртвые после себя оставляют живых. Немцы, вероятно, прочесали поле боя, но… Кто-то раненый под куст заполз. Кто-то, без сознания, похож на мётрвого… А не раненый спрятался. Надо проверить.
Под утро Говорков вышел к дороге. Место, где его рота держала оборону, должно быть левее. Говорков брёл, прячась за кустами. И не зря прятался. По дороге то и дело проезжали автомобили вермахта, мотоциклисты, военные грузовые телеги с высокими металлическими бортами.
Сначала в утренней свежести он учуял вонь горелой резины, масла и железной окалины. Потом в лучах разгорающейся зари увидел чадящие немецкие танки на обочине дороги. Четыре танка. Один уткнулся хоботом в землю, словно спящий слон. Другой задрал ствол вверх, осев задом в придорожную канаву. У третьего башня закручена в сторону. У четвёртого, похоже, взорвался боезапас, башню сдвинуло набекрень.
Раненые бойцы из «схоронок» сработали, понял Говорков.
Вот позиции роты… Окопчики изуродованы гусеницами танков. Раздавленные до страшной бесформенности тела, до невозможности узнать. Некоторые окопы, трупы и кусты сожжены. Огнемётами, похоже, работали фашисты.
Жутко.
Говорков прошёл по линии обороны от фланга до фланга. Ни одного живого, ни одного раненого. У некоторых трупов пулевые ранения во лбу или в затылке, у некоторых штыковые раны в груди и животе. Фашисты добивали.
   
Говорков остановился у берёзы, привалился к дереву спиной. Устал. Но садиться запретил себе, потому что вставать труднее. Отдохнув немного, побрёл на восток.
Брёл долго, спотыкаясь и падая. С трудом поднимаясь и заставляя ноги шагать. Силы кончились давно, брёл на ненависти к врагам, поддерживаемый неимоверным желанием добраться до своих, получить оружие, и убивать врагов, убивать, убивать… Бессознательно двигался так, что солнце всегда пекло в правую щеку — так он удерживал движение на восток.
Шёл весь день. Потом правая щека перестала ощущать солнце. Вероятно, солнце ушло на закат.
В очередной раз наткнулся на дерево. Вынужденный остановиться, обнял ствол, расслабился стоя. Понимал, что если упадёт, встать не сможет.
— Нет, ну какой настырный у нас лейтенант! — услышал то ли во сне, то ли привиделся ему укоризненный голос. — Мы его, полумёртвого, в госпиталь спровадили, а он по лесам бродит!
Говорков заплакал. Заплакал, негромко подвывая и постанывая. Как плачут уставшие от горя женщины. Заплакал, потому что силы его кончились. Заплакал от бессильной радости, потому что услышал голос старшины Семёнова.
— Раз сюда добрёл, значит живой наш лейтенант, — услышал голос Корнеева. — Мёртвые с погоста не ходят. Пойдём, поздороваемся, что-ли?
Крепко обняв берёзу, как обнимают после долгой разлуки любимого человека, зажмурив глаза и царапая защетинившую, грязную щеку о шершавую кору, Говорков плакал со стонами.
— Ну-ну, лейтенант… — успокаивающе гудел старшина, пытаясь оторвать его руки от дерева. — Теперь мы вместе, а когда мы вместе, нам чёрт не страшен.
Вместе с Корнеевым старшина отцепил руки Говоркова от дерева, опустил его на траву.
Говорков вдруг успокоился.
Да, вместе им чёрт не страшен.
Он глубоко вздохнул, резко выдохнул, словно решаясь на важный поступок.
Открыл глаза, вытер застилавшие пеленой слёзы рукавом. Придерживая одной рукой раненый живот и опираясь другой о землю, поднялся на колени.
— Здорово, братки.
— Здорово, лейтенант. Живой?
— Живой… Меня на кладбище в прогульщики записали.
— Значит, повоюем.
Неудобно обнялись, прижались друг к другу головами. Семёнов с одной стороны, Корнеев с другой. Покачали головами, словно не веря, что встретились живыми. Без стеснения размазали слёзы по грязным лицам. Вернувшимся с того света плакать можно. Расцепились, сели рядышком, ободряюще хлопая друг друга по плечам.
— Был я на позициях, — вздохнул Говорков. — Видел, стояли вы насмерть.
— Насмерть не получилось, — спокойно, будто неудавшуюся работу, пояснил Семёнов. — На нас огнемётный танк вышел… Ну а жареные отбивные из себя делать для фашистов смысла нет. Решили там не умирать, а подождать более подходящего момента. В общем, приказ стоять на смерть не выполнили.
— Такого приказа не было, — возразил Говорков. — Была человеческая просьба задержать фашистов, сколько можно. Вот вы, сколько смогли, и держали. А бессмысленно погибать — толку мало… Да-а… Тяжко вам пришлось…
— Тебе тоже не легко. Что с ранением? У тебя, вроде, в живот ранение было? — забеспокоился Семёнов.
   
— В живот, но… Удачно. Доктор в госпитале железку убрал, дырку заклеил. Живой, в общем.
— А чего в госпитале не остался? — укорил Корнеев.
— Госпиталь этот уже не госпиталь, а концлагерь. Я там очнулся когда, фашистского офицера подстрелил. Утром меня должны были повесить. Спасибо доктору, заставил бежать. Сам бы я не решился — сил не было.
— Силы у человека всегда есть, — назидательно проговорил Семёнов. — Когда силы в руках-ногах и теле кончаются, остаётся сила духа. А эта сила покрепче силы рук и ног.
Семёнов снял с пояса фляжку, отвинтил крышку, ткнул горлышком в губы Говоркову:
— Попей, лейтенант. А то у тебя что-то губы сухие. И вообще… Такой вид, что хочется много-много раз пожелать тебе здоровья.
Говорков с удовольствием сделал несколько глотков.
— Спасибо, старшина. Последний раз я пил ночью, доктор меня сладеньким раствором угостил. А потом я как-то забыл, что пить надо… А тут уже и совсем про всё забыл…
— Ничего, лейтенант… Жить будем — не помрём, — уверенно успокоил Семёнов. — Всех помянем, всё, что надо, припомним и кому положено, воздадим. Мы не злопамятные, но память у нас хорошая. Как рана? Воспаления в животе нет?
— Да ничего, вроде. Терпимо. Чёрт её знает, есть воспаление, или нет.
— Ну, живот болит? — спросил Корнеев и изобразил пальцами арбуз. — Вообще, весь!
— Где дырка, там болит. А вообще, вроде не болит.
— Ну, где дырка, там сидалище. Отсидел, вот и болит, — серьёзно пошутил Семёнов.
Все облегчённо засмеялись. Говорков придержал рану рукой.
— Ну тебя к чёрту, старшина… Смеяться больно!
— Лучше больно смеяться, чем горько плакать.
— Это ты прав… Не пойму я, как вас догнал. То ли вы медленно шли, то ли я сильно торопился?
— Мы после боя в лесу ждали, пока немцы уйдут, чтобы наших подобрать, кто живой остался. Сегодня ближе к полудню только и проверили остатки обороны. Никого живых не нашли.
— А ещё кто из ребят выжил?
— Четверо с нами. Старшина Хватов, младший лейтенант Темнов, боец из его взвода, и ещё один из беженцев-окруженцев. Ничего, вроде, боец. Боевой. Ах, да, чуть не забыл… — старшина подмигнул Корнееву, — Катя с нами, сестричка.
— Катя?! — удивился Говорков. — А она с вами как оказалась?
— Ну… Разве ж она могла тебя бросить?
Старшина дружески и осторожно потрепал Говоркова за плечо.
— Она к нам прибежала, когда бой уже начался. Работы у неё много было…
    
Говорков вздохнул, укоризненно качнул головой:
— Глупая…
— Побольше бы таких глупых.
— Оружие есть?
— Пистолет у Темнова. У окруженца винтовка с двумя патронами. У Хватова ножик кухонный. Вот такой свинорез, — Семёнов с улыбкой развёл руки на ширину плеч.
— Хватову положено с таким ножиком ходить, — без улыбки поддержал шутку Говорков.
— У Корнеева лимонка… в кармане завалялась. При нужде немца по голове стукнет, память вышибет.
— А где народ?
— Народ вперёд ушёл. Ждать нас будут. А мы слышим, кто-то по болоту чавкает, сквозь кусты ломится, как лось на весеннем гоне, решили поинтересоваться. Может, думаем, медведь. Освежуем, мол, мясо будет. А это ты, лейтенант. Бывает же столько шума от такого тщедушного!
Семёнов подмигнул Корнееву, вытащил из нагрудного кармана тряпицу, бережно развернул, достал кусочек сахара.
— На-ка, лейтенант, пососи энзэ. Берёг на крайний случай, силы взбодрить. Похоже, у тебя случай крайний. Бери, не отказывайся. Ты раненый, я целый. Идти не сможешь — нам тебя тащить придётся, а это хуже. Так что, для собственного удобства тебя кормлю.
Говорков взял сахар, положил в рот. Старшина протянул фляжку.
— Щас пойдём, — кивнул Говорков. — Так устал, что сильнее устать, похоже, не смогу. Минутку полежу… Скомандуешь, старшина, когда идти.
Говорков закрыл глаза. Чувствуя себя защищённым рядом с надёжными бойцами, расслабился. Погрузился в чёрный покой.
Кто-то тряс его за плечо.
Говорков встревожено распахнул глаза, соображая, где он и кто с ним. Лес, Семёнов… Ах, да… Вспомнил…
— Пора?
— Пора. Жалко будить, но надо. А то ребята, наверное, заждались, беспокоятся.
— Долго я спал?
— Минут пятнадцать… Вставай, лейтенант, пошли.
Бойцы помогли Говоркову встать.
   
После отдыха ноги болели, рана болела, всё тело ныло от усталости. Комары «ныли» в унисон с телом. Раньше Говорков их не замечал.
— Ну, ноженьки, давайте в путь! — скомандовал Говорков сам себе.
Семёнов пошёл вперёд, следом Корнеев, поддерживая Говоркова за локоть.
Проковыляв некоторое время и размявшись, Говорков почувствовал, что сможет идти самостоятельно, отпустил Корнеева.
Шли долго, как показалось Говоркову. Два раза останавливались, давая лейтенанту отдохнуть. Наконец, услышали негромкий короткий свист, похожий на птичий. Старшина махнул рукой, показывая, что всё в порядке. Им навстречу вышли Титов и Хватов. Из-за спин выскочила Катя и, по-собачьи повизгивая от радости, кинулась к Говоркову:
— Товарищ лейтенант! Живой!
Катя бросилась Говоркову на шею, принялась целовать его в щёку в губы.
Ах, какие вкусные у девчонки губы!
Говоркову захотелось жить.
— Товарищ лейтенант… Слава богу… — старшина Хватов сморщился и утёр кулаком слезу.
— Тихонько, раненый я, — охладил пыл тискавших его подчинённых Говорков, прикрывая локтем живот.
— В живот? — расстроилась Катя. — Как же вы…
— Терпимо, — успокоил Говорков. — Вторые сутки уже. Хуже не стало, значит, выживу.
— Может, перевязать надо? — посерьёзнела Катя.
— Пока не надо. Не беспокоит же.
— Ну, пошли, лейтенант. Мы там днёвку устроили, По сухарику съедим, — на правах хозяина пригласил младший лейтенант Титов. И тут же спохватился, вспомнив о ранении в живот: — Тебе есть-то можно?
— Можно. Кишки не задеты.
Прошли в гущу кустов. На вытоптанной полянке с разложенных шинелей вскочили два бойца.
— Здравия желаю, товарищ лейтенант! — радостно козырнул один.
Его Говорков видел во взводе Темнова.
— Красноармеец Кузнецов, — чётко доложил второй. — Выходил из окружения. Документы, оружие сохранил. Примкнул к вашим, не отказали, — закончил негромко, с оттенком благодарности.
Боец Говоркову понравился: телом крепкий, взгляд уверенный.
Сели на шинели.
— Хватов, корми личный состав! — с улыбкой скомандовал Темнов. — Службу не знаешь!
— Я бы покормил, товарищ младший лейтенант, — тяжело вздохнул Хватов. Качая головой, развязал вещмешок, зашебуршал в глубине двумя руками.
— Вот ведь порода какая! — весело удивился Темнов. — Никому не показывает, что у него в сидоре!
— Вам покажи…
   
Хватов вытащил из мешка семь сухарей, разложил рядком, скомандовал:
— Берите по порядку, чтоб не обидно было. Уж кому какой достанется.
Поковырялся в мешке ещё, достал кусочек сахара, протянул Говоркову:
— Вам, товарищ лейтенант, доппаёк положен, как ранетому.
— А себе, Хватов, зачем сухарь достал? Ты, небось, пока нас не было, нахрумкался! — улыбнулся Корнеев, подмигивая друзьям. — Откуда запасы? Ни у кого нету, а у тебя есть!
— Запасы оттуда. Снабженец я, или брехун наподобие тебя? А хрумкать втихаря мне в детстве матушка не велела. Поэтому для всех запасы, а не для меня лично. Я, Корнеев, перед особым отделом чист. И совесть моя, снабженческая, чистая. Никто меня не может упрекнуть в воровстве. Я, Корнеев, ни сухарями, ни куревом фашистов не угощал. Если б я не был такой запасливый по своей снабженческой привычке, ты бы, Корнеев, сейчас палец сосал или что другое. А то, вон, сухарь сосёшь!
Все засмеялись.
— Не зря говорят, в России две беды: дураки и дороги, — как бы рассуждая, себе под нос, проворчал Хватов. — Дорог у нас много. Но дураков больше.
— Ладно, Хватов, не обижайся, — примирительно проговорил Корнеев. — Хороший ты мужик, запасливый и заботливый.

***
— В Шиловичи идти бессмысленно, — рассуждал Говорков, совещаясь с друзьями о путях отхода. — На мосту наверняка охрана. Надо искать переправу в другом месте. Берега болотистые, не зная броду, не пройдёшь. Да и вплавь я не могу — дырка в животе.
Говорков расстроено покачал головой.
— Немцы с северо-запада наступали, значит, надо вдоль по реке на юг идти. Вдруг наши где оборону ещё держат. Опять же, местных встретим — подскажут.
На том и порешили.
— Лейтенант, рану перевязать надо, — предложил старшина Семёнов.
— Рана не болит, не течёт. Мне доктор порошком её засыпал от заражения, пластырем наглухо заклеил. Пластырь отдерём, завязать не удастся, повязка сползать будет. Нет, пусть остаётся, как есть. Сверху бы чем укрепить живот.
— Обмоткой укрепить, — предложил старшина Хватов. — Два с половиной метра, десять сантиметров ширины, самый тот матерьял на перевязку.
Красноармейцы, ходившие в обмотках, посмотрели на грязные, мокрые ноги друг друга.
— Что бы вы без меня делали! — привычно буркнул Хватов, развязал вещмешок и вытащил рулон новых обмоток.
— Цены тебе нет, Хватов! — восхитился Корнеев. — Может, у тебя и выпить найдётся?
— Жди от кошек лепешек, от козы орехов. Что у меня найдётся, не твоего ума дело. А выпить, если даже и было, я тебе не налил бы.
— Это почему так? — обиделся Корнеев.
— Да ты спьяну уйдёшь куда-нибудь… До ветру… Опять заблукаешь…
— Вот ведь… едучий! — без зла огрызнулся Корнеев.
— Вставайте, товарищ лейтенант, я вас стоя обвяжу, — попросил Хватов.
— Давайте, я обвяжу! — встрепенулась Катя.
— Ты, сестрёнка, по бинтам главная. А по обмоткам я главный. Так что, извини, тут я лучше справлюсь.
С заботливостью матери Хватов туго обвязал Говоркову живот. Двигаться стало легче.
   

Ближе к вечеру, шагая по сырой лесной дороге, услышали громыхание телеги. Спрятались за кустами на обочине. Скоро увидели бодро топающую лошадёнку, запряженную в телегу, помахивающую головой в такт ногам. На телеге, свесив ноги на сторону, сидел дед с коротенькой седой бородёнкой, в кожаной бараньей безрукавке, кирзовых сапогах и зимнем потёртом треухе.
Вышли на дорогу.
Дед, увидев потрёпанных военных, потянул вожжи:
— Тпр-р-ру-у…
Лошадь остановилась, тут же принялась щипать траву.
Дед, не выпуская вожжей, опёрся локтями в бёдра, насторожённо уставился на военных.
— Мы не бандиты, дед. Мы бойцы Красной Армии, — заговорил Говорков.
— Бойцы Красной Армии сутки назад вон там, — дед махнул рукой на запад, — немцу ад устроили.
— Вот мы как раз из того ада, — с горечью проговорил старшина Семёнов. — Рота оборону держала. Все погибли… А мы вот…
— А что ж вы… «вот»? — недоверчиво спросил дед.
— Да и мы бы там остались, если хоть по одному фашисту смогли с собой взять в могилёвскую губернию… — серьёзно пояснил старшина Семёнов. — А вышло, что ни одного не получилось бы. Танк огнемётный, это тебе похлеще, чем паяльная лампа… Дать себя зажарить, чтобы фашисты потом радовались, глядя, как вороны жареное русское мясо клюют? Мы лучше выживем. Лейтенанту вон, новую роту дадут. Он с первого дня воюет, опыт есть, молодёжь научит. Корнеев пулемётчик хоть куда. И остальные не лыком шиты. Так что, зазря умирать рано. Мы лучше живыми повоюем.
— Глупая смерть никому не нужна, — согласился дед.
— На войне глупой смерти не бывает, дед, — проговорил Говорков. — Бывает смерть с пользой, а бывает зряшная. Вот мы и решили без пользы не умирать. Ты, отец, места здешние знаешь? Подсказал бы, как через реку перебраться.
   
— Места здешние я знаю, как свои старые штаны. А подсказ нехитрый: лезь в воду, да плыви на ту сторону.
— Спасибо за совет, дед, — серьёзно поблагодарил старшина Семёнов. — А мы репы второй день чешем, догадаться не можем… Совет хороший, да только нам не подойдёт…
— Плавать, штоль, не умеете? — подковырнул дед.
— Да тут такая мелочь… У лейтенанта ранение… — Семёнов зло поглядел на ни к месту шутливого деда. — Дырка в животе. Доктор по случаю чопиком её заткнул (прим.: чопик — деревянная затычка)… Идти-то лейтенант может, а плыть… Вдруг чопик выткнется? Кишки в холодной воде застудит.
Дед задумчиво почесал бородёнку, глянул на повязку, накрученную поверх гимнастёрки лейтенанта, качнул недоверчиво головой. Слез с телеги, взял лошадь за узду, помог ей развернуться на узкой дороге в ту сторону, откуда ехал.
— Ну, садитесь, отвезу вас к переправе.
— А немцев на той переправе нету?
— Нету. Переправа моя, личная, лодка там припрятана.
— Не тяжело лошадке будет, коли все сядем? — спросил Корнеев.
— Работа у неё такая, возить. За то корм получает. Садитесь.
Говоркова положили на устланное сеном дно. Остальные сели по краям и в задок.
Дед вытащил из-под сена в углу передка узелок.
— Поделите промеж себя что есть. А я домой заеду, ещё возьму.
Старшина Хватов развязал узелок. Порезал хлеб и шматок сала на всех. Вытащил из полулитровой бутылки с молоком деревянную пробку, прикинул на глазок:
— По одному большому глотку.
Бутылка прошла по кругу. Остатки Хватов протянул Говоркову:
— Раненому доппаёк.
Попытку возражения остановил движением ладони:
— Набирайтесь сил, товарищ лейтенант, и идите своими ногами. Нам вас тащить несподручно.
Телега свернула на восток по едва заметной тропе, скоро выехала к реке.
Дед спрыгнул с телеги, накинул вожжи на сучок, скомандовал:
— За мной, пехота! Сто вёрст прошли, ещё охота…
Залез в камыши, вывел на чистую воду плоскодонку.
— Всех не удержит. Давайте сначала четверых, а потом остальных.
Скоро «пехота» стояла на восточном берегу.
— Вы уж, ребятки, не пущайте немца далеко… — серьёзно попросил дед. — Выберите место, где сподручней, упритесь в землю… И назад его, супостата, толкайте.
— Спасибо, дед, что веришь в нас, — Говорков благодарно сжал локоть старика.
— А в кого ж верить, если не в своих сынов?
   

***
Шестёрка вражеских «лаптёжников» крутила «карусель» над огромной поляной — полевым аэродромом, пикировала на беспрерывно стреляющий зенитный пулемёт ДШК, охранявший аэродром, и засыпала бомбами сам аэродром.
Отбомбившись и отстрелявшись, «юнкерсы» улетели. Над аэродромом поднимались клубы чёрного дыма от горящих самолётов, бочек с маслом и горючим. Сквозь чёрные клубы утреннее солнце проглядывало диском ночной луны.
Выжившие лётчики и технари прошли по территории, собрали и перевязали раненых. Человек пятнадцать лётчиков, техобслуги и охраны аэродрома собрались у зенитного пулемёта. Сидели молча, курили.
Из леса вышла группа людей в военной форме.
Лётчики напряжённо вглядывались в незнакомцев.
— Наши, — успокоил младший лейтенант Николаев.
— Может и наши, — неуверенно согласился капитан Пахомов и приказал: — Станьте кто-нибудь за пулемёт!
Незнакомцы подошли к лётчикам.
— Лейтенант Говорков, — представился командир. — С группой бойцов выходим из окружения в расположение советских частей.
— Капитан Пахомов, — не вставая, буркнул летун. — Командир третьей эскадрильи… Разбомблённой… Все самолёты, сволочи… Эх!
Пахомов, резко махнул рукой, коротко выругался.
— Связь с командованием есть? — спросил Говорков.
— Связь… ушла в грязь... — Пахомов вяло отмахнулся, отрицательно качнул головой. — Мы должны были эвакуироваться… Нас, можно сказать, на взлёте подстрелили.
Пахомов растерянно окинул взглядом горевшие самолёты, разбомблённые постройки.
— Ни одного самолёта не осталось?
— Ни единого.
— Придётся пешим ходом.
— Придётся…
Замолчали. Молчать было тошно.
— Издалека идёте, лейтенант? — спросил Пахомов бесцельно, чтобы не молчать.
— От Гродно.
— Считай, от границы. И всё пешком?
— И всё пешком. Мы ж пехота! Как сказал недавно один дед: сто вёрст прошли, ещё охота.
Говорков тронул болевший бок.
— Сядем мы, капитан. Устали.
— Садитесь, конечно.
Бойцы присели и прилегли рядом с летунами.
— Поесть нам удастся? — спросил Говорков. — Сколько дней уже на подножном корму.
— Конечно. Боец, отведи людей на кухню, — распорядился капитан.
— Титов, сходи с ребятами. А мы с капитаном покумекаем, как дальше жить.
— Иди и ты, — предложил капитан. — Успеем покумекать. Нам теперь спешить некуда.
— Потом закушу. Всё не съедят, и мне что-нибудь оставят. А обсуждать надо заранее. На земле, конечно, скорости не те, что в небе… Но ситуация иной раз меняется так же быстро.
 
Помолчали, наблюдая, как оживившиеся в предчувствии обеда бойцы заторопились на кухню.
— Если не возражаешь, капитан, мы к тебе примкнём. Вместе двигаться сподручнее.
— Вместе сподручнее, — согласился капитан и задумался. — Только вот что… Я хорошо знаю, как в небе воевать. А на земле от меня толку мало. Лучше мы к тебе примкнём. Опыт у тебя богатый… Так что, командуй объединённым отрядом, а я буду командовать взводом, входящим в этот отряд. Если тебя смущает моё звание, назначаю себя политруком при тебе. Политрук ведь может быть старше командира по званию, верно? Вот и будем каждый на своём месте делом заниматься.
Собрали в воронку тела погибших. Прикрыли брезентом, засыпали землёй.
В кузов уцелевшего грузовика установили турель с зенитным пулемётом.
Во вторую машину погрузили две бочки с бензином.
Запасливый старшина Хватов раздал бойцам консервы и хлеб с кухни летунов. В каптёрке обнаружил запасы обмундирования и обуви, заставил бойцов снять грязное и рваное, надеть новое. Титов и Говорков не забыли пришпилить свои кубари на голубые петлицы.
Кате даже самая маленькая гимнастёрка была до колен. Рукава Хватов, не долго думая, отрезал на нужную длину. Галифе пришлось оставить старые, потому что новые были Кате до подмышек.
Все вооружились винтовками, бросили в машины несколько ящиков с патронами. Капитан с тяжёлым вздохом молча вложил Говоркову в пустую кобуру пистолет ТТ, дал несколько обойм с патронами. Говорков понял, что хозяин пистолета остался здесь навсегда.
Распределили бойцов по машинам. Говорков сел в кабину первой машины, капитан во вторую машину. Двинулись на восток.
Солнце клонилось к вечеру, когда машины выскочили из-за поворота, и Говорков увидел два немецких грузовика в тени деревьев, между которыми обедали три солдата и офицер. Судя по тому, с каким весёлым выражением лиц обедающие рассматривали подъезжающие машины, встретить русских здесь они не ожидали.
Вовремя отреагировал зенитчик: длинной очередью из пулемёта разметал обедавших немцев. Да и бойцы добавили из винтовок для надёжности.
Немецкие грузовики оказались гружёны обмундированием, продовольствием и медикаментами. Катя тут же принялась рыться в медицинском богатстве, радостно восклицая и отбирая что-то в свою сумку.
В кабине одной из машин нашли полевую рацию.
Убитых немцев оттащили в кусты, засыпали листьями и ветками. Машины отвели под покров деревьев, решили устроить привал.
Вскрыли немецкую тушёнку, достали из упаковок консервированный хлеб, пахнущий спиртом.
   
Говорков вручил по банке тушёнки и буханке хлеба двум бойцам и отправил их наблюдателями к дороге. Ещё двух направил в сторону леса. Один из которых, впрочем, скоро вернулся, привёл двух «окруженцев» с винтовками за плечами.
— Были неподалёку, услышали стрельбу пулемёта, прибежали, — пояснил один «окруженец». И добавил тихо: — Думали, может помочь надо…
Капитан Пахомов на правах политрука сделал «окруженцам» суровое внушение за то, что идут одни, похвалил, что хотели помочь, и велел бойцам, горящим желанием «доказать делом» свою пользу в борьбе с немецкими захватчиками, для начала подкрепиться трофейной тушёнкой.
Слушали по рации хриплые русские голоса, требовавшие помощи и приказов о дальнейших действиях. Слушали приказы какого-то командира, видать, большого: «Вперёд, твою мать! Вперед!!! Не продвинешься — расстреляю! Атаковать, твою мать! Сам в первых рядах!».
Капитан Пахомов усмехнулся, неодобрительно покосившись на рацию:
— Послушаешь такого, и подумаешь, что русский язык пригоден лишь для ругани непечатными словами или провозглашения лозунгов. Похоже, просить неизвестно у кого помощи или указаний по отходу бессмысленно.
— Сидит такой, — вздохнул Говорков, — бездарный, ленивый или пьяный… Самому-то не хочется покидать тёплое укрытие и лезть под пули… Цели не выявлены, артиллерия огневые точки не давит, стреляет по площадям…
— Хорошо, если не по своим! — усмехнулся Титов.
— Или снабженец запил и веселится с бабами в деревне, а снаряды и еда не подвезены, — добавил старшина Семёнов.
— Или комбат сбился с пути и вывел отряд не туда, куда надо… — вздохнул Корнеев. — Не всё ж одному мне плутать.
— И за всю путаницу, неразбериху, очковтирательство, тупость начальства на войне одна плата — кровь бойцов, которые идут на «смертное поле», которых гонит туда без подготовки сидящий в укрытии «собиратель орденов», — подвёл итог Говорков. — Бойцу идти в атаку тяжело. А наблюдающий за атакой из блиндажа начальник орёт по телефону «Вперёд!»… По телефону орать — не пули грудью держать. Тот, кому по телефону приказано встать и идти умирать, боится до тряски, но идёт. Ладно, если в руку ранит… Плохо, ежели челюсть оторвёт, живот разворотит или череп снесёт. А жить так хочется! Всё впереди ведь, когда тебе восемнадцать. Или двадцать. Или чуть больше.
— И в тридцать жизнь только начинается, — возразил капитан Пахомов.
— В тридцать хоть что-то увидел, попробовал, успел… А в восемнадцать-двадцать не жил, не видел, не любил… Сегодня повезло, а завтра опять в атаку. Завтра смерть мимо пройдёт, а послезавтра снова по приказу со смертью в прятки играть… И готовы наши бойцы сегодня, завтра и всегда умирать. В грязи, в смраде, в жиже болотной. Не геройски, без речей и оркестров, незаметно для тех, кто из блиндажа по телефону требует и грозит расстрелять.
   
— Да-а… — задумчиво протянул старшина Семёнов. — Боимся, трясёмся, в штаны со страху делаем, блюём от ужаса, но идём со смертью в прятки играть. Потому что за землю свою воюем, а не за лозунги.
По дороге время от времени большими и малыми группами проезжали немецкие машины и бронетехника. Издалека доносилась приглушённая канонада.
— Давай поразмыслим, пока никто не мешает, — предложил Говорков капитану Пахомову. — Одна голова хороша, а больше двух — толпа. Думаю, чем наглее мы будем действовать, тем дальше уедем. Надо переодеть бойцов в немецкую форму и на немецких машинах пристроиться к немецкой колонне.
Выслушав такое предложение пехотного лейтенанта, Пахомов уставился на него, как на ненормального.
— На наших машинах мы обязательно напоремся ещё раз, только уже на танки или на пулемёты. И — хана всем. Пешком чрез болота? Без проводников нереально, — пояснил Говорков.
Переоделись в немецкую форму из запасов немецкого грузовика. Сапог, правда, не было, поэтому оставили советские. Форму летунов запрятали в дальний угол машины под немецкое барахло.
Пахомов с сомнением смотрел на заросшие многодневной щетиной рожи «окруженцев» и бойцов отделения Говоркова.
— Пошарьте в ранцах убитых немцев, найдите бритвенные принадлежности, побрейтесь, — приказал Говорков.
Бриться пришлось в сгущающихся сумерках, наощупь.
Перенесли пулемёт в кузов немецкой машины, накрыли брезентом.
Едва забрезжила заря на востоке, расселись по машинам.
Говорков предупредил бойцов, чтобы прятали от глаз немцев ноги в советских сапогах. Крайних бойцов в кузовах вооружил немецкими карабинами, оставшимися от убитых. Сам надел форму убитого офицера. Помятуя русское правило, что поллитра открывает многие запоры и предотвращает лишние разговоры, положил в кабину три бутылки шнапса, обнаруженного среди провианта немецкой машины.
Под прикрытием деревьев дождались, пока мимо проедет немецкая колонна, выехали на дорогу и стали потихоньку нагонять её. Долго ехали в отдалении, но в пределах видимости немцев, приучая их к своему присутствию.
Когда вдали показались Шиловичи и мост, приблизились к колонне и пристроились ей в хвост.
Говорков приоткрыл дверцу, встал на подножку и крикнул сидящим в кузове бойцам:
— Приготовиться к бою! Стрелять только если выстрелю я!
Перед мостом колонна притормозила.
Было видно, что охрана моста бегло заглядывает в кузова и кабины машин, иногда что-то спрашивает сидящих.
Говорков раскупорил бутылку шнапса, выпил глоток, полбутылки вылил под ноги. В кабине густо запахло спиртным.
Подъехали к мосту. Охранник жестом приказал остановиться. Заглянул в кабину, что-то спросил. Унюхал запах спиртного, понимающе улыбнулся, ещё что-то спросил.
   
Говорков кивнул, с ленью пьяного человека отсалютовал початой бутылкой, сделал глоток из горлышка, нащупал у ног бутылку шнапса, подмигнул охраннику, протянул ему бутыль. Буркнул невнятно:
— Гут… (прим.: gut — хорошо).
Охранник суетливо оглянулся, заговорщицки улыбнулся, воровато сунул бутылку в карман штанов, хлопнул ладонью по дверце, жестом показал, что всё хорошо, махнул рукой: проезжайте!
Колонна проехала мост и неторопливо поползла в сторону Минска.
Часа через два колонна свернула вправо, на юг. На юг Говоркову было не надо. Он приказал водителю отстать и продолжить движение на восток.
Ещё через полчаса их догнала немецкая моторизированная часть. Водители прижались к обочине, пропуская бронетехнику. Увидев разрыв, нагло вклинились в середину колонны.
Поздно вечером, когда уже стемнело, услышали близкую канонаду. Говорков понял, что фронт рядом и скомандовал водителю съехать на обочину. Следом съехала и вторая машина.
Посовещавшись с Пахомовым, решили свернуть налево и ехать вдоль линии фронта. Авось где-нибудь обнаружится тихое место — прореха в линии фронта.
Следующим днём на группу лейтенанта Говоркова напоролся боевой дозор генерал-лейтенанта Ивана Васильевича Болдина, сводная дивизия которого прорывалась на восток по глубоким немецким тылам из-под Минска.
Дозорные открыли огонь по «фашистским» машинам.
Зенитчик открыл огонь из пулемёта поверх голов дозорных, пытаясь заставить их не стрелять.
В перерывах между стрельбой Говорков, срывая голос, кричал, что они не фашисты, а окруженцы, добыли машины и немецкую форму в бою…

***
Через месяц с лишним, пройдя с боями более семисот километров от западных границ по тылам противника группа военнослужащих Красной Армии под командованием генерала Болдина в количестве полутора тысяч человек вместе с ранеными вышла из окружения северо-восточнее Смоленска.
    

= 2 =

Лейтенант Майер шёл к любимой девушке, к невесте. По Принц-Альбрехт-штрассе бодро прошагал вдоль Управления государственной безопасности. Нетерпеливо стуча коваными сапогами, свернул на Саарландштрассе — кроваво-красную артерию, ведущую на Потсдамерплац. Всюду стяги. Красные с чёрными свастиками в белых кругах. Красно-чёрные. Красно-чёрные. Красно-чёрные. До самого «Хаус Фатерлянда».
Глупое ранение, вспоминал он: в него выстрелил русский пленный. Ранение тяжёлое, в госпиталь его могли не довезти. Его спас русский военный врач. Оперировал в автомобильной будке… Удивительно, как умеют русские работать и выживать в нецивилизованных условиях!
Спасибо, конечно, тому ивану, который его спас. Впрочем, Гольдберг щедро его наградил. Он подарил ему жизни тысяч раненых соотечественников, которых оберштурмфюрер должен был «актировать». Уничтожить, попросту говоря.
Через несколько дней после операции состояние Майера стабилизировалось, и русский хирург разрешил эвакуировать его. На грузовике Майера доставили в Минск.
В красном многоэтажном здании временного госпиталя царил хаос. Множество стонущих от боли, трясущихся от лихорадки больных и раненых солдат. С ними обращались, как с виновниками войны, которые должны сами расхлёбывать заваренную ими кашу.
Врачи не успевали оказывать помощь даже тяжёлым. Один из врачей потерял сознание прямо за операционным столом из-за полного истощения физических и психических сил. Другой пил без конца. Заляпанная кровью бутылка шнапса стояла рядом с хирургическими инструментами и бинтами.
Через неделю Майера отправили в Германию. Санитарный поезд с ранеными начал движение под фейерверки зенитных орудий и бомбёжки русских самолётов. Прожекторы резали мрак, бомбы сыпались вдоль железной дороги.
Раненые лежали на трёхэтажных нарах товарных вагонов. Единственной постельной принадлежностью были грязные матрацы, набитые соломой. Вместо подушки — собственный кулак, вместо одеял — шинели.
Зато в каждом вагоне была медсестра, делавшая перевязки, и солдат-санитар, ухаживавший за неходячими больными.
Поезд километр за километром убегал от войны. Мимо раскрытых дверей вагона тянулись бесконечные русские леса. Через два дня готовившиеся к смерти раненые ощутили себя помиловаными.
Майер тихо млел от счастья, глупо улыбался и в такт перестука колёс молча напевал: «Я еду к любимой! Я еду к любимой!».
Чувствовал он себя неплохо и даже шутил с медицинской сестрой. Но ночью ему снились кошмары, нервное напряжение фронтовика не ослабевало.
В промежуточном лазарете на территории Польши раненые прошли дезинфекцию. Майер к тому времени настолько оклемался, что начал воспринимать блага мира. Горячая мыльная вода, руки молоденьких санитарочек, отмывающие его от вшей и грязи… Они, разгильдяйки, пользовались его слабостью, и со смехом намыливали ему все места… А у этих мест не было сил отреагировать на прикосновения женских пальчиков… Потом чистая одежда и чистая постель… Можно было спать, сколько угодно. Только солдат, побывавший в грязи окопов, перенёсший многодневные марши, угрозу быть убитым или, хуже того, стать тяжёлым инвалидом, может оценить блаженство чистого тела и чистой одежды, блаженство бытия — возможности жить без опаски.
    
Потом госпиталь для выздоравливающих. И, наконец, месяц отпуска после ранения.
Он не сообщал Грете, что лежит в госпитале. Не хотел, чтобы она видела его беспомощным. Немощным.
Возвращение на родину, чистая больница и сильнодействующие лекарства сотворили чудо: он почувствовал себя здоровым! Да и русский хирург, похоже, был мастером — рана зажила мягким, тонким рубцом, в отличие от ужасных рубцов на телах соседей в палате, где он лежал.
На границе рейха отпускники прошли дезинсекцию. Какой-то майор скандалил по поводу того, что имеющююся у него справку об отсутствии вшей не приняли во внимание. Такие справки штабные офицеры обычно выписывали себе сами. Недовольный майор вместе с солатами разделся догола, сдал одежду на «прожарку». Волосы в подмышках и в паху санитары помазали дезинфекционным раствором из ведра, и направили в душ. Затем Майер получил горячее после «прожарки» обмундирование. Френч и бриджи потеряли форму. Всем выдали удостоверения о санобработке и «посылки фюрера»: килограмм муки, кофе, шоколад, сигареты, деликатесы из разных стран — трофеи вермахта, аккуратно уложенные в коробку.
И вот, помахивая «посылкой фюрера» — подарком Греете — Майер шёл к к невесте. Всё казалось Майеру прекрасным. Господи, да всё, что не война, прекрасно!
Улицы в Берлине безупречно чистые, люди вежливые. Некоторые прохожие улыбались Майеру, определив в нём офицера-фронтовика.
Мальчишки в шортах, коричневых рубашках, пилотках и чёрных галстуках салютовали ему, вскидывая руки в партийном приветствии.
Отряд штурмовиков — крепкие самодостаточные бюргеры в галифе и высоких сапогах, в коричневых рубашках с чёрными галстуками и свастиками на рукавах — маршировали по улице, во всю глотку орали гимн штурмовиков, песню Хорста Весселя:

Die Stra;e frei den braunen Bataillonen,
Die Stra;e frei dem Sturmabteilungsmann!
Es schau’n aufs Hakenkreuz voll Hoffnung schon Millionen
Der Tag f;r Freiheit und f;r Brot bricht an.

Свободен путь для наших батальонов,
Свободен путь для штурмовых колонн!
Глядят на свастику с надеждой миллионы,
День тьму прорвёт, даст хлеб и волю он.
 
Первый куплет они исполнили, салютуя руками в знак партийного приветствия.
Ходили слухи, что предводитель отряда берлинских штурмовиков штурмфюрер Хорст Вессель, песня которого стала гимном штурмовиков, работал подсобным рабочим, был морфинистом и сутенёром. Якобы, его ранил в пьяной разборке коммунист. Вессель отказался от медицинской помощи врача-еврея. Помощь врача-немца, видимо, задержалась и Вессель умер в больнице от заражения крови. Нацисты сделали его мучеником нацистского движения.

Zum letzten Mal Wird zum Appell geblasen!
Zum Kampfe steh’n Wir alle schon bereit.
Bald flattern Hitlerfahnen ;ber allen Stra;en.
Die Knechtschaft dauert Nur noch kurze Zeit!

В последний раз мы грянем песню эту,
К борьбе готовы мы, отправимся же в путь.
Пусть знамя Гитлера овеет всю планету,
Осталось рабству длиться лишь чуть-чуть!

Отряд двигался, «сметая преграды»: отталкивая замешкавшихся, переступая, а то и наступая на упавших. Строем ходить и убивать — это штурмовики умеют.

 
Мирное спокойствие, красоту нетронутого бомбёжками города Майер впитывал каждой клеточкой тела. Фронтовую ненависть и жестокость вытеснили благость и любовь мирной жизни. За окопные мучения он получил компенсацию в виде хорошей еды, выпивки и… как вершина всех благ, приближался миг плотской любви.
Майер не мог выразить переживаемые предчувствия словами, он реально испытывал их.
Как повезло, что у него такая славная невеста! Майер представлял, как они с Гретой займутся любовью на чистой простыне в домашней обстановке. Ни артобстрелов, ни клопов, ни комаров… Ни вони от давно немытых тел страдающих расстройством кишечников солдат… Восхитительное тело любимой девушки! Упругая попочка… Нежные груди…
Радостные воспоминания о физической близости с любимой он увезёт с собой, как самую ценную награду, ценнее, чем Железный крест, которым его наградили, и будет наслаждаться ими на Восточном фронте. Если суждено, он умрёт, вспоминая объятия Греты.
Однажды в минском госпитале, в палату, где он лежал, внесли тяжелораненого юношу. То ли в бреду, то ли переполненный идеологическими бреднями, он то и дело повторял:
— Скажите отцу, что я выполнил свой долг и умер достойно. Да здравствует Германия! Хайль Гитлер!
Седые виски делали его похожим на старичка. А парню было всего двадцать. Нет, если доведётся ему умереть, то он будет вспоминать Грету.
Его Греточка… Ему было неописуемо хорошо с ней. Ему нравилось смотреть на неё, голую. И ей нравилось дарить ему свою наготу. Без одежды у неё и взгляд становился обнажённым…
У её чистого и здорового тела «нагой» запах: прозрачный, неуловимый... Будоражащий…
И душа его пела строфами Шекспира:

…Обнять тебя, соединиться в поцелуе... Дыханье пить.
К груди, к соскам прильнуть...
И бёдра изласкать, чтоб в страсти распахнулись.
Ты жаждешь главного:
Чтоб я скользнул в преддверье рая
И в шёлковом блаженстве утонул…
    

Майер шёл по улице с глупой улыбкой на лице, не обращая внимания на окружающих. Люди, вероятно, принимали его за контуженного.
Он видел стоящую перед ним любимую, по-детски наивно не стесняющуюся наготы — она знала красоту своего тела. В ней всё было красиво: и изящная шейка, и полненькие грудяшки со вздёрнутыми носиками-сосочками, заносчиво отвернувшимися друг от друга, и скрипичный изгиб талии, и бёдра — как у греческой амфоры, и тугая, как два арбузика, подтянутая попочка, и пухленький, покрытый светлым пушком «холмик Венеры» у основания бёдер, и персик с бархатными щёчками, дразнящий задыхающегося от желания Майера кончиком кокетливого язычка… Майер никогда не мог насытиться её телом…
Она ждала его прикосновений. «Всё, что хочешь», — разрешала она. И он хотел, хотел, хотел! Всё хотел и всю хотел.
Сокровенная, ласковая и чистая… Он касался её с глубочайшей нежностью и бережливостью, с какой губы, касающиеся поцелуем лепестков розы, стремятся сохранить родниково-чистые, хрустально-прозрачные, трепетные капельки росы на них…
Любой частичке её тела радостны были его прикосновения-ласки пальцами и ладонями, губами и языком… Её тело трепетом отзывалось на его объятия… Он наслаждался ей, как гурманы наслаждаются изысканным блюдом. И она угощала его собой, как добрая хозяйка, любящая угощать дорогого гостя — щедро и снисходительно, зная высочайшее качество угощения.
Однажды, переполненный благодарностью, он прошептал: «Ты даришь мне наслаждение… Спасибо тебе…»
Она нахмурилась: «Никогда не благодари меня за это! Благодарят за услугу».
«Причём здесь услуга! — ласково укорил он. — Твоя любовь для меня, словно желанный дождик для утомлённого зноем путника. Небо благодарят за чистый дождик, а не за услугу. Дождику радуются. Его ловят лицом, губами, ему подставляют тело, в нём купаются… Он, солнечный, искрит, и покалывает обнажённые тела искорками… Небу говорят: «Спасибо!». Не для того, чтобы отблагодарить, а от счастья…».
Щедрый дождик и улыбающееся сквозь него доброе солнышко… Она была его солнышком.
Майер представил, как он наслаждается каплями «слепого» дождя, падающими сквозь солнечные лучи, как он ловит живительную влагу широко распахнутыми руками, подставляет раскрытую грудь… Чистые струйки омывают его сердце, его душу, его рану…
   
 «Спасибо, дождик, за твою чистоту… Ты самый прозрачный дождик в мире! Ты такой вкусный! Мои губы жаждут тебя… Мой язык чувствует каждую твою капельку! Как много от тебя радости!!! Раскинув руки, я танцую внутри тебя, я плаваю в тебе, я купаюсь в твоей влажности… То есть, в радости… Спасибо тебе, дождик! Спасибо… просто потому, что ты есть!»
Им нравилось заниматься любовью днём. Дневной свет возбуждал их.
О, эти жадные, откровенно ненасытны губы! В пьянеющих глазах: «Я твоя…». Горячечный шёпот: «Да… Да… Ещё!».
Его губы бродили по её телу, искушаясь его сладостью.
Он дышал её дыханием, наслаждаясь, как наслаждается озябший путник спасительным теплом очага найденного вдруг в ночи пристанища.
Он чувствовал её желание ласк, поцелуев, жажду его прикосновений… Он чувствовал её вожделение дарить ему обладание собой: «На! Наслаждайся! Я твоя до последней капельки! Я наслаждаюсь твоими ласками и поцелуями!».
Он исцеловывал её от холодного носика до фарфоровых стоп… Ласкал, как только она хотела. Она задумывала и улыбалась, мечтая… А он каким-то наитием читал её мысли, предугадывал и воплощал в блаженство её желания и утолял её фантазии в достижении сладострастия…
…Руки и ноги сплетались, тела сливались… Одно дыхание на двоих… Её радостное попискивание в ритме движения и скольжения… Она то неиствовала гарцующей всадницей, то плавала в море сладострастия, ощущая тяжесть его тела… Она чувственно стонала от проникновения его в себя… И взрывалась восторгом, улетая к звёздам…
Потом они лежали рядом, расслабившись в изнеможении, наслаждались послевкусием любви. Его пальцы касались её обнажённого бедра, он сладко наблюдал, как она грезит о чём-то, вынырнув из глубин блаженства. Он больше наслаждался её блаженством, чем своим. Ему всегда хотелось изласкать и… насытить её до изнеможения. Она была ненасытна.
Майер на что-то наткнулся и больно ударился лицом. Господи, он наткнулся на столб!
Прохожие вежливо улыбались и опасливо обходили странного офицера в заношеной полевой форме. Но железный крест на груди фронтовика заставлял уважать его, несмотря на странное поведение.
Майер задумчиво улыбнулся, потёр ушибленное место и двинулся дальше. Дальше по улице и по воспоминаниям.
Боль ушибленного лица переключила его память на фронтовые воспоминания. Он вспомнил госпиталь, в который после операции привезли его в русской санитарной машине.
Рядом с ним лежал лейтенант, двадцатилетний юнец с острым крысиным лицом. Он ещё не очнулся от наркоза, лежал с открытым ртом. Мухи роем кружились над его головой, упакованной в окровавленные бинты, лезли в рот и ноздри. Превозмогая собственную боль, Майер пытался отогнать мух от лица соседа. Поняв тщетность попыток, натянул простыню на голову спящего. Как раздражал его гул роя мух в сумраке палаты!
   
— Тактичный парень: умер молча, — заметил возвратившийся на своё место раненый с койки у окна палаты.
Майер хотел сказать, что парень ещё не умер, но промолчал.
Сумрак больничной палаты в видениях Майера, к счастью, сменился полумраком крошечной комнаты Греты.
Она, обнажённая, сидела в постели. Он, голый, курил у окна.
Сквозь щель в плотной шторе в комнату пробивался солнечный свет. Слышались приглушённые уличные звуки. Никаких выстрелов, криков, приказов, ругани, плача или стонов. Никаких взрывов, близких или далеких. Никакого гула или содрогания земли. Он тогда понятия не имел о существовании этих звуков.
Тогда звуками войны были дробное цоканье копыт лошадей и шелест покрышек военных машин… Воодушевляющая музыка национального гимна, из радиоприёмников. Гулкий стук армейских сапог по булыжной мостовой под бодрые военные марши из громкоговорителей:

Wenn die Soldaten
durch die Stadt marschieren…
(Если солдаты
По городу шагают…)

На передовой звуки другие. Дождь барабанит по каскам. Неровный топот измученных лошадей, скрип колёс… Множество ног шлёпают по сырой земле, словно плевки на асфальт. Солдаты проклинают погоду и нескончаемые марши, упрямых иванов и дикую территорию под названием Russland… Идут туда, где голодным чудовищем ворчит-порыкивает война, где у горизонта красными всполохами красят небо взрывы. Проходят безмолвными тенями, исчезают в темноте…
За углом тренькнул трамвай. Под окном чирикали воробьи.
Мирные звуки снова перенесли его в комнату Греты.
— Ганс! — коротко позвала его Грета. Потом повторила протяжно, завлекательно, словно пропела: — Га-а-анс…
Грете нравилось звучание его имени. Майеру это было приятно. Он обернулся. Грета сидела, чуть откинувшись назад и опёршись руками о постель, словно демонстрируя себя мужчине.
Волнующее зрелище: плоский живот с прелестно очерченным пупком, округлые, упруго торчащие вперёд груди, белые, словно вылепленные из снега, с ареолами нежного розового цвета. Волосы взъерошены, так как только что она, смеясь, напала на Майера в постели с криком: «В атаку!» и изобразила смелого ковбоя, объезжающего мустанга. Она быстро взяла верх над ним, и понадобилось немного времени, чтобы он, побежденный и довольный своим поражением, сложил оружие.
    
— Ганс-с-с… — зашипела сердитой змеёй и шевельнула плечами, заставляя груди качнуться. Она хотела его к себе.
Майеру показалось, что её глаза влажнеют, хотя она и улыбалась.
Он отошёл от окна и лег рядом с ней. Прижался к обнажённому бедру щекой. Её нагота… Это такое наслаждение! Её обнажённое тело пьянило, как изысканное вино. Он поцеловал бедро снаружи и погладил изнутри…
Она перекинула ногу через него и «взяла его в плен» бёдрами…
О, какой это сладостный плен!
Он бросился в неё, как в омут… Тело, прижатое к телу, изгиб к изгибу, подбородок — к плечу. Они не оторвались бы друг от друга, даже если захотели бы.
…Устав в очередной раз, они расслабились в сладком бессилии. Страсть утолена. Но не надолго.
Она опустила голову ему на грудь и стала рассказывать, о чём мечтала, узнав, что ему придётся ехать на восточную границу. На границу с Советами. Он рассеянно слушал её тихий голос. В соответствии с её рассказом у него в сознании возникали картинки красивой местности, залитой чистым ровным светом. Лес с высокими деревьями на косогоре плавно спускался к берегу озера. Это была неведомая Украина, на территории которой за военные подвиги фюрер выделит Майеру сто гектаров плодородных земель…
— Неужели всё это будет? — мечтательно прошептала Грета.
— Конечно, — убеждённо ответил он. — Сто гектаров плодородных земель и десять славянских семей в качестве работников. Я у тебя геройский офицер?
— Да, — с радостной гордостью согласилась она. — Ты у меня геройский… Меня ты уже взял в плен… Мой герой… Ты будешь совершать подвига, а я управлять поместьем. Уж я-то не дам работникам бездельничать!
Герой… Майер вспомнил молодого фельдфебеля с окровавленной повязкой на голове, которого на носилках внесли в перевязочную, когда Майеру и другим страдальцам меняли повязки.
— Sei still! (прим.: Тихо!) — потребовал фельдфебель, подняв руку вверх. Даже хирург оторвался от работы.
Фельдфебель сел на носилках, широко развел руки и запел:

Deutschland, Deutschland ;ber alles,
;ber alles in der Welt…
 (Гимн: «Германия, Германи превыше всего на свете…»).
   

Голос его оборвался, и он рухнул, всхлипывая.
«Вот кто герой», — подумал тогда Майер. Но не все так думали.
— Придется ему в одиночку выигрывать войну ради Германии, — проговорил один из раненых.
— Правительство высоко оценит его заслуги… — хмыкнул другой.
— Так пишут в некрологах.
— …О героях, которые лежат в русской земле.
— Да здравствуют глупцы — они чаще становятся героями. Посмертно.
Тогда Майер не до конца понимал скептицизм раненых сослуживцев.
За два дня до отъезда на восток они с Гретой поехал за город. Был жаркий, солнечный день. Они лежали на лугу. Ей хотелось, чтобы он овладел ею прямо сейчас. Она стянула с плеч бретельки платья, обнажила груди и шевельнула плечами. Груди качнулись из стороны в сторону. Соски, как пальчики проказницы-девочки, предупреждали: «Нет-нет!». А глаза спрашивали: «Хочешь?». Зная, что хочет. И говорили, что всё можно. И горели желанием: «Ну, же! Ну!..»
У него перехватило дыхание. Он торопливо сорвал с неё одежду, она помогала ему, вздыхая и постанывая, словно от тяжёлой работы.
Он овладел ею безо всяких прелюдий. Но можно ли говорить об овладении, когда она сама страстно отдавалась?!
…Она блаженно постанывала, её пальцы судорожно сжимали его плечи, почти царапали… Она мурлыкала в такт движениям… М-м-м… Она пела гимн наслаждению!
Он распластался по мягкому лону… Это упоение!
Её бёдрышки охватили его талию, спину, она судорожно льнула к нему, стискивая пальцы так, будто боялась оторваться от него… Её дрожащие губы жадно искали его губы… Его губы не могли насытиться её губами…
О, какое у неё было лицо! Пьяное от страсти!!! «Милая»… Она стонала, лихорадочно, как в бреду, мотала головой, вскрикивала…
…Движение… Плавное, глубокое движение…
Он наслаждался ею с рычанием голодного хищника…
Взрыв сладострастия!
Высочайший восторг!!! Радуга, искры, восхищение, любовь, нежность, желание утопить в ласке, напоить поцелуями, прижать глубоко-глубоко в себя, защитить от всего… И утонуть самому в ней…
 «Скоро наступит мгновение — я задохнусь от восторга, обняв тебя, — мечтал Майер, ускоряя шаги и громко отбивая шаги, как на парадном марше. — Изласкаю, исцелую, истискаю, измучаю тебя... Я буду наслаждаться тобой всецело и каждой твоей частичкой отдельно. Я вкушу мёд твоих губ, задохнусь ароматом дыхания, умащу нектаром желания твоё тело… Мы опьянеем, сойдём с ума от любви»…
Майер почувствовал себя на грани взрыва. Он остановился и, сняв фуражку, прижался лбом к столбу, чтобы, вернувшись в реальность, расслабиться и успокоить себя.
Мимо шло военное подразделение: мускулистые лошади, суровые лица солдат в касках. На левых рукавах повязки со свастиками. Из окон многих домов свисают большие красные знамёна со свастиками посредине.
— Вам плохо, герр офицер? — участливо спросила пожилая женщина.
Майер жестом показал, что в помощи не нуждается.
Да, на войне он научился презирать смерть и страстно любить жизнь. Он понял, что в полной мере оценить сладость жизни можно лишь заглянув в бездну войны… В воронку на том месте, где только что стоял твой товарищ. Увидеть внутренности и кровь, перемешанные с грязью, учуять отвратительный запах свежей крови и содержимого вспоротого живота. В такие моменты понимаешь, что умереть на войне можно в одну секунду. И уже никогда не забудешь кишки товарища, разбросанные по земле: это невозможно вычеркнуть из памяти.
    
Майер стоял перед дверью, где жила Грета. Он судорожно проглотил слюну. Он волновался. Он очень волновался. Дышал, будто пробежал по лестнице много этажей. Перед тем, как крутануть звонок, посмотрел на руку, согнул и разогнул пальцы. Пальцы дрожали. Сейчас он увидит Грету… Греточку… Тоненькую, нежную, мягкую… Она кинется к нему, прильнёт к нему… Они сольются губами… Его рука обовьёт её за тоненькую талию, скользнёт на ягодичку… Её груди… О-о…
Майер глубоко вздохнул, стряхнул с рук дрожь и, решившись, покрутил вертушку звонка.
Тишина. Неужели нет дома? Неужели такое ужасное невезение?
Наконец, раздались неторопливые шаркающие шаги. Это не Грета.
Если её нет дома, она всё равно скоро придёт…
Напряжение тяжёлым песком текло от головы и из груди к ногам.
Открылась дверь.
Тётушка Греты. Чопорная. Выжидающий взгляд.
— Wie, Sie, Tante Martha? (прим.: Как вы, тётя Марта? — немного фамильярное приветствие близких знакомых).
Майер весело отсалютовал, прикоснувшись двумя пальцами к козырьку фуражки.
— Фрау Марта, с вашего позволения, — сурово поправила тётушка, холодно кивнув и изобразив намек на улыбку. Или презрительную усмешку. Окинула взглядом стоящего перед ней офицера. Ни железный крест, ни, тем более, знаки отличия за ранение, за участие в ближних боях, за уничтожение танков впечатления на тётушку не произвели. Поджав губы, она пренебрежительно окинула взглядом помятую фуражку, изношенную полевую форму и потёртые, запылённые сапоги полевого офицера. Она вспомнила берлинских офицеров, одетых с иголочки. Надо отдать должное нацистам, форма у них хороша, не то, что у этого «окопника». Да что там, форма у нацистов лучше всех в мире! Как-то в метро она подобрала иллюстрированный журнал «Сигнал», там были фотографии английских солдат и офицеров. Не в сравнении с немецкими — водопроводчики в спецовках, да и только. Одарив взглядом, полным непрекрытого неуважения, недовольно спросила:
— С кем имею честь?
   
— Лейтенант Майер! Вы меня не узнали? Я бы хотел увидеть Грету. Свою невесту… С вашего позволения, — не удержался от сарказма Майер.
Ему не терпелось увидеть невесту, обнять, затискать любимую. Его руки уже будто снимали с неё платье… Ощущали её бархатистую кожу…
— СС-оберфюрерин (прим.: руководительница вспомогательным подразделением СС, равнозначным роте) Гертруда фон Бок здесь больше не живёт.
Фрау Марта помнила экономические кризисы после Великой войны. А в двадцать девятом году начался мировой экономический кризис, который навис над головами людей, как ведьма, раскинувшая когтистые руки-лапы в страшном проклятии. Буханка ржаного хлеба, стоившая раньше треть марки, на пике инфляции продавалась за четыреста с лишним миллиардов марок, килограмм сливочного масла подорожал с трёх марок до шести триллионов.
Гитлер пришел к власти как избавитель, разделался с безработицей, коррупцией и прочими негативными явлениями. Обожаемый фрау Мартой чудесный фюрер стремился к величию отечества, его процветанию и благу для него, мечтал, чтобы у каждого была работа и свой кусок хлеба, чтобы каждому немцу жилось свободно.
Фрау Марта была без ума от идеи нацизма. Она обожала новую власть, форму нацистов, стяги со свастиками. Она была искренне убеждена, что Германия пробудилась. Правда, не знала, от чего. Пробудилась — и всё! Экономический рассвет, молодая нация, чистая кровь и всё такое. Она считала, что аншлюс Австрии (прим.: аннексия Австрии в состав Германии в марте 1938 года) — это хорошо. Потому что объединение всех немцев — прекрасно! Все помнят Великую войну — и нет сумасшедших развязывать новую.
Фрау Марта, как и множество других истинных ариек, весьма благоразумных женщин, была истерически влюблена в Адольфа. Поэтому, когда началась новая война, она ни капли не сомневалась, в её необходимости: фюрер знает, что делать, он всё держит под контролем.
Когда её соседка стала возмущаться, что коричневорубашечники из штурмовых отрядов усердствуют с погромами, она твёрдо сказала:
— Милые мальчики-штурмовики искореняют еврейскую коммунистическую культуру, чтобы на её месте воздвигнуть арийскую. Они немного перевозбудились и увлеклись. Ежедневные парады показывают, что мы лучше всех на свете, а это так вдохновляет. Людям нравится.
— Там, где проходят коричневые штурмовые отряды культуры, никакой культуры не остается, — возразила соседка.
Фрау Марта поняла, что её соседка неисправимая либералка и противница новой власти. Враг нации. И сообщила о её настроениях в гестапо. Потому что герр доктор Геббельс особо предостерёг против соблазна проявлять жалость к врагам нации и напомнил достойным немцам, что это не просто безвольная глупость, но измена.
— Ого! — восхитился Майер. — Моя невеста делает завидную карьеру! Она служит в СС! А где она теперь живёт?
Тётушка испытующе посмотрела на Майера, спросила:
— Вы, вероятно, не получили письма, в котором она извещала вас о… своей карьере? Оно было отправлено вам по месту службы около полутора месяцев назад.
— К сожалению, я не мог его получить. Дело в том, что я был тяжело ранен. Сначала валялся в концлагере у русских…
— Вы были в плену? — тётя брезгливо скривила губы.
— Нет, я неточно выразился. Меня ранил пленный русский. Транспортировка была невозможна по причине тяжёлого состояния… Меня оперировал хирург, работавший при концлагере.
Майер умолчал, что это был русский хирург.
— Потом госпиталь под Минском…
— Это где? В Польше?
— Нет, в Советском Союзе. В Польше я лечился чуть позже, потом госпиталь в Германии… В общем, два месяца не получал писем. Где я могу увидеть свою невесту? — решил закончить разговор довольно официальным тоном Майер. Он начинал злиться на старую грымзу, которая препятствовала его встрече с невестой.
Майер настойчиво отгонял неприятное предчувствие, противным червячком начавшее грызть его душу.
Тётушка подумала, потёрла пальцами подбородок. Разрешила довольно официально:
— Войдите, герр лейтенант.
Указала на диван в прихожей:
— Садитесь.
Сама присела на стул у стола.
Такая неопределённость в поведении тётушки настораживала Майера. Он начал злиться.
— Гертруда фон Бок живет в хорошей квартире в весьма фешенебельном квартале на Гогенцоллернштрассе. Она оберфюрерин вспомогательной службы СС. Руководит отделом, нам с вами неважно — каким. У неё служебный автомобиль и прочее…
— Я рад, что карьера Греты…
Майер замолчал, ожидая продолжения рассказа. На душе у него становилось всё противнее.
Тётя задумалась. Она сомневалась, говорить ли ей, каким образом переменилась жизнь Греты. Или же пусть племянница сама расскажет… Нет, ей проще разъяснить этому потёртому окопнику в мышином, далеко не чистом мундире, как Гертруда фон Бок построила свою карьеру.
— Вы слышали что-нибудь о проекте «Ahnenerbe»?
— Проект «Наследие предков»? Что-то слышал. Они, если не ошибаюсь, занимаются изучением традиций, истории и наследия германской расы. Грета занялась наукой?
Тётя проигнорировала вопрос.
— Она участвует в проекте «Lebensborn» (прим.: «Источник жизни») под эгидой «Наследия предков». А если конкретнее, она участник программы «Подари ребёнка фюреру».
— Ухаживает за детьми, что-ли?
    
Тётя решила прекратить хождения вокруг да около.
— Она беременна.
— Что значит, беременна?
Майер не понимал, о чём речь, но голос у него почему-то подсел.
— Молодой человек, я считала, что мужчины вашего возраста уже знают, что значит быть беременной. Это значит, она ждёт ребёнка, — с раздражением старой девы выговорила тётя.
Майер расплылся в улыбке. Недоверие и счастье смешались в его эмоциях.
— Малыш, наверное, уже дрыгает ножками? — Майер изобразил руками, что он поддерживает большой живот.
— Пока нет, — сухо сообщила тётя. — Срок беременности — два месяца.
Улыбка медленно стекла с лица Майера. Два месяца назад его чуть не убил русский… А до этого он ещё месяца два воевал…
— Смею вас огорчить… Ребёнок не ваш.
— Не… Как… не мой…
— Гертруда фон Бок была обследована в клинике «Lebensborn» и признана одной из лучших кандидаток на рождение чистокровного арийца. Ей был подобран партнёр из числа офицеров СС, естественно, чистокровный ариец.
— Она вышла замуж за офицера СС? — поразился Майер.
— Нет, он всего лишь стал отцом её ребёнка. Она родит ребёнка и отдаст его на воспитание государству. Из него вырастят арийца, дадут лучшее воспитание. Он будет элитой Рейха. Lebensborn занимается созданием новой расы, которая вытеснит с Земли прочие народы. А дети, рождённые и воспитанные по программе «Подари ребёнка фюреру» станут руководителями рейха и управленцами на новых территориях.
— Селекция какая-то…
— Осторожнее с выражениями, герр лейтенант. Гертруда фон Бок арийка, служит в СС, и я не позволю вам даже…
Майер резко встал и жестом остановил тётю.
— Ладно! У меня к Гертруде фон Бок есть некоторые обязательства…
Он посмотрел на кольцо у себя на пальце.
— Мне нужно узнать, освобождает ли она меня от данных ей обещаний. Где я могу её увидеть?
— Можете увидеть, — милостиво разрешила тётя. — Она служит в филиале дома матери, который находится «аm Juliusturm» рядом со Шпандау.
— Рядом с тюрьмой Шпандау? — усмехнулся Майер. — Хорошее место…
— Рядом с замком Шпандау, — высокомерно уточнила тётя. — Оберфюрерин Гертруда фон Бок руководит филиалом дома матери «Lebensborn». Это элитный роддом, в него могут попасть единицы из избранных арийских женщин.
Майер резко встал, офицерским кивком изобразил уважение к пожилой женщине, чётко, по-военному, повернулся и вышел.
Его опустошённая, будто выжженная факелом огнемёта, душа даже не болела. Душа омертвела.
Может, и хорошо, что он привык терять близких друзей на фронте.

***
   
СС-оберфюрерин Гертруда фон Бок, руководительница филиала дома матери Lebensborn, стояла у окна своего кабинета. Двухмесячная беременность ещё не сказалась на изящности её фигуры: талия по-прежнему тонка, бёдра и ягодицы не набрали излишней тяжести. Костюм служащей СС подчёркивал стройность фигуры. Беременность не наградила её лицо пигментными пятнами, ей нечего было скрывать кремом и пудрой. Впрочем, она, подобно большинству жительниц Берлина, не пользовалась косметикой. И не стала бы пользоваться, даже при наличии пятен на лице.
С высоты третьего этажа открывался вид на средневековую башню в виде шахматной фигуры и старинную цитадель Шпандау, окружённую водами озера.
Гертруда фон Бок от знакомых офицеров СС знала, что на территории Шпандау расположен секретный объект: химические лаборатории и цеха по производству отравляющих газов и ядов для нужд разведки и контрразведки. Именно поэтому во внутреннем дворике, величиной с футбольное поле, стояла батарея зениток, а в бастионах по углам цитадели прятались пулемёты.
В трех километрах от цитадели располагалась тюрьма Шпандау, где содержались политические заключённые. И порядки там; по рассказам офицеров, были гораздо хуже, чем в концентрационных лагерях для военнопленных.
В дверь постучали.
— Войдите! — разрешила Гертруда фон Бок.
Вошла старшая медицинская сестра родильного отделения в форме СС-фюрерин, щёлкнула каблуками, вытянулась по стойке «смирно».
— Фрау оберфюрерин, могу я обратиться к вам, чтобы доложить о нарушении по службе?
Недовольно глянув на медсестру из-под полуопущенных век, Гертруда фон Бок кивнула.
— Фрау оберфюрерин, родильница Марта из шестой палаты жалуется на медсестру Краузе. По её мнению, медсестра делает уколы слишком болезненно.
Гертруда фон Бок кивнула в знак того, что поняла проблему.
— Спросите у медсестры от моего имени, что ей больше нравится: прилежно работать здесь или поехать в женский лагерь Равенсбрюк. Это рядом, всего семьдесят километров от Берлина. Нет, не в качестве надзирательницы — в качестве сотрудницы, второй раз получающей замечания относительно выполнения своих обязанностей и нуждающейся в перевоспитании усиленным трудом. Можете идти.
— Zu Befehl! (прим.: Слушаюсь!)
Старшая медсестра вышла.
Больше замечаний не будет. Гертруда фон Бок за два месяца службы навела идеальный порядок в руководимой ей организации. Это было не сложно. Система старая: метод кнута и пряника. На одной чаше весов — завидная работа с хорошим вознаграждением, на другой — максимальное наказание в случае третьего замечания.
      
Ко входу в корпус дома матери, который располагался левее окна, подъехало такси. Из машины вылез пехотный офицер. Выгоревшая фуражка с помятой тульей без пружины. Потерявший изначальный цвет и чёткость форм китель. Его словно много раз стирали и мокрым надевали на тело, отчего он принял форму тела хозяина. На сапогах даже с высоты третьего этажа видны потёртости.
В душе Гертруды фон Бок шевельнулось что-то неприятное: офицер отдалённо напомнил ей лейтенанта Майера. Нет, конечно же, она ошиблась. Лейтенант Майер был стройным, спортивным… А этот… Несмотря на худосочность, в движениях заметны тяжеловатость и усталость, характерные для измотанных офицеров зрелого возраста.
Офицер подошёл к двери, повернул голову в противоположную от окна сторону, посмотрел на флаг с эсэсовской двойной руной «зиг», поднял руку к звонку и замер, разглядывая нарисованную на двери огромную брошь матери: круглый знак, в центре которого эсэсовские молнии на фоне руны жизни, а по контуру надпись: Jede Mutter guten Blutes heilig soll uns sein (прим.: Каждая мать хорошей крови вносит священный вклад в наше дело). Не тронув звонка, опустил руку.
Гертруда фон Бок сверху глядела на устало обвисшие плечи офицера, сутулую спину, чуть склонённую вперёд голову… Склонённую от неведомой ей вины? Или отягощённую горем? Окопному бедолаге, наверное, под сорок, а он в лейтенантах ходит…
Офицер по-военному развернулся, но с крыльца сошёл походкой усталого грузчика. Сел в машину. Машина уехала.
Гертруда фон Бок не знала, как тяжело идти, обрывая корни.
Интересно, что хотел найти в пристанище женщин этот затюканный пехотинец, не осмелившийся в него войти? Любовницу с его ребёнком, нажитым до войны с советами? Или спрятавшуюся от него жену… с прижитым не от него ребёнком, пока он служил в Польше или Франции?
Скептически-осуждающий настрой Гертруды фон Бок исчез, наплыла грусть.
А сама ты, помолвленная с офицером, который воюет где-то в России, как решилась нарушить взятые обязательства?

= 3 =
    

Три месяца назад Грета сидела в кабинете фрау Эрны, руководительницы местного отделения организации «Вера и красота».
Отношения у Гертруды с фрау Эрной сложились хорошие. Фрау Эрна опекала Грету, как старший товарищ, без сюсюканья, по-деловому, устроила Грету в штаб охраны почты СС курьером. Грета смеялась, что теперь она Blitzm;del — «девушка-молния»: молнии СС, молнии почтовой связи... А работа была почтальонская: развозить по организациям пакеты с документами.
Грета носила униформу вспомогательной службы СС: элегантный шерстяной костюм серого цвета из юбки и сшитого на заказ укороченного кителя с белой блузкой. На нагрудном кармане овальная чёрная нашивка с серебристым кантом, на которой алюминиевой проволокой вышиты руны СС. Эсэсовская версия национального орла и значок эсэсовских связисток — серебристая молния на чёрной ромбовидной нашивке — на рукаве. Форму дополняли шёлковые чулки, чёрные ботинки со шнурками, пилотка и кожаная сумочка на длинном ремешке для ношения на плече.
Склонившаяся на сторону пилотка с орлом, свастикой и мёртвой головой под ними и лимонным треугольничком сбоку, указывающим на принадлежность к почтовой службе, придавала её головке кокетливость.
Она вращалась в кругу эсэсовских офицеров. Потому как была молода и элегантна в униформе, офицеры, естественно, обращали на неё внимание, пытались завести с ней романы, правда, ненавязчиво… Но она отвергала их, рассказывая о женихе-офицере, которого ждёт с фронта.
Когда тётя первый раз увидела Гертруду в форме с рунами СС, она потеряла дар речи и даже не спросила, почему племянница носит эту форму. А Грета не сочла нужным объяснить.
Зная всесильность СС, тётя сникла и стала заискивать перед Гретой. Так что, когда фрау Эрна спросила Грету, не хочет ли та съехать от тётушки и жить отдельно, Грета рассмеялась и сказала, что тётя очень уважает форму СС, и отношения у них наладились.
Грета была искренне благодарна фрау Эрне за то, что та подняла её. И когда фрау Эрна позвонила ей на работу и пригласила к себе «поболтать по-женски», Грета пришла в офис «Веры и красоты» с удовольствием. Она была не прочь похвастать собой перед старшим товарищем.
— Ты уже оберхельферин! — фрау Эрна одобрительно посмотрела на рукав Греты, украшенный жёлтым треугольником. Жестом предложила сесть на кожаный диван сбоку от её стола.
— Да, у меня в подчинении одиннадцать человек, — немного смутилась Грета.
— Молодец, — похвалила фрау Эрна. — Ты можешь сделать хорошую карьеру. Мужчины не обижают?
— Нет, — улыбнулась Грета. — Вокруг меня серьёзные офицеры.
— Серьёзным офицерам часто не хватает ласки и несерьёзности женщин. Ты знаешь, что одинокие женщины-арийки у нас могут получить талоны на интимное обслуживание офицеров. Даже те женщины-арийки, чьи мужья сейчас на фронте. Это считается почётным в плане поддерживания чистоты арийской расы. Ну и, опять же… некоторые материальные преференции по талонам женщинам и офицерам.
    
— У меня жених… — вроде бы попыталась в чём-то оправдаться Грета.
— Тебя это, конечно же, не касается, — жестом успокоила фрау Эрна Грету. — Ты у нас арийская девушка высшего разряда…
Фрау Эрна задумалась.
— У тебя есть сексуальный опыт? — неожиданно спросила она. Вопрос был произнесён очень просто, по-дружески. Грета даже не смутилась.
— Ну… Мы с женихом… Было, в общем.
Грета всё-таки почувствовала, как кровь прилила к её щекам, и смущённо склонила голову.
— Это дело житейское, я не собираюсь читать тебе нравоучений, — проговорила фрау Эрна. — Более того… Сейчас война. И мы приветствуем подобные отношения девушек с женихами, приходящими в отпуск с фронта. И даже больше… Мы приветствуем рождение детей от офицеров-арийцев до официального оформления брака. Война… Главное — чистота расы. Вы оба хорошие немцы. И вы произвёдете на свет хороших немцев. Вот что главное!
Фрау Эрна помолчала. Встав, прошлась по кабинету и продолжила:
— В наших жилах струится чистая арийская кровь — предмет нашей гордости. Арийскую кровь не получишь в университетах, не купишь за золото. Она — дар свыше. Она — предопределение, судьба! У нас чистые германские души. Мы носители сильного, гордого духа. Мы носители светлой культуры, мы знаем, в чём смысл жизни. Мы видим цель, мы думаем о будущем тысячелетнего Рейха. Под руководством фюрера мы боремся за счастье и бессмертие избранного немецкого народа. F;hrer, befiel, wir folgen! (прим.: Фюрер, приказывай, мы последуем за тобой!).
Фрау Эрна села на диван, но как бы между прочим, не нарушая личного пространства Греты.
— Ты слышала о программе «Kind f;r das F;hrer» (прим.: Ребенок для фюрера)? По этой программе государство организовало в крупных городах дома матери, где одинокие женщины-арийки в комфортабельных условиях рожают детей и оставляют их на воспитание государства. А государство гарантирует детям будущее: позаботится о том, чтобы из этих детей выросли истинные арийцы.
— Слышала. В общих чертах.
— Думаю, ты слышала и о «Lebensborn» (прим.: Источник жизни) — государственном учреждении по выведению чистой расы. Специалисты этого учреждения выявляют расово безупречных, умных и красивых юношей и девушек, от которых рождаются чистокровные арийцы, элита нации. Родителям таких детей не обязательно вступать в брак. Это, извини за прямоту, чистая селекция. Дети будут воспитываться в лучших детских домах, получат прекрасное образование, станут элитой нашего общества. Естественно, при желании родители ребёнка могут поддерживать с ним связь. Кроме того, родители ребёнка, как расово безупречные арийцы, получают протекцию по службе. Мать, рядовая служащая до родов, после родов, как правило, становится руководительницей отдела. А, получив опыт службы, в короткое время становится руководительницей более высокого ранга. Отцы, молодые офицеры СС, получают внеочередные звания и завидные должности.
Фрау Эрна сделала паузу, давая Грете возможность осознать полученную информацию. Она была опытным психологом, и умела убеждать девушек участвовать в той или иной акции. За успешность своей деятельности она не раз получала от руководства поощрения.
    
 «Надо же, — подумала Грета. — Стоит вступить в их союз — и ты начальник».
— Ты у нас в списках под грифом безупречной арийки. Мы ценим носителей драгоценной для нас нордической крови. Поэтому перспективы по службе у тебя очень хорошие. Но эти перспективы станут фантастическими, если ты подаришь фюреру ребёнка по программе «Lebensborn».
Грета ошарашено уставилась на фрау Эрну, глубоко вздохнула, чтобы сказать, что она обручена, что жених на фронте…
Фрау Эрна остановила её решительным жестом.
— Ничего не говори. Я всего лишь предоставляю тебе информацию. Одно лишь скажу: такие предложения делаются крайне ограниченному числу девушек. К сожалению, чистых ариек у нас не много, а идеальных, как ты, и совсем мало. Но и поддержка вступившим в программу «Lebensborn» оказывается очень существенная, перспектива перед ними открывается широчайшая.

***
Фрау Эрна уговорила Грету пройти полное обследование.
— Рано или поздно, — сказала она, — твой жених приедет в отпуск, и вы решите, нужно ли вам заводить ребёнка.
Сотрудница больницы «Lebensborn», одетая в белый халат и белую накрахмаленную косынку с красным крестом, более похожую на изящную шапочку, провела Грету в кабинет врача.
Врач, упитанный мужчина лет сорока в надетом поверх эсэсовской формы белом халате, думавший о чём-то своём, жестом предложил Грете сесть в кресло, стоявшее у журнального столика, привёл в порядок бумаги, разбросанные по столу, встал. Заложив руки за спину, молча прошёлся по кабинету. Вздохнул, словно подводя итог размышлениям, одобрительно кивнул себе, сел в кресло по другую сторону журнального столика.
— Мы проверили вашу родословную до XVIII столетия: могу вас поздравить, вы истинная арийка.
Лицо его выражало доброжелательность, но глаза были холодны.
— У вас вторая, нордическая группа крови. У людей четвёртой группы часто бывает примесь еврейской крови. У арийцев — вторая, — задумчиво повторил он.
Грета ждала, что скажет офицер в белом халате дальше. Да, она воспринимала его именно, как офицера СС в белом халате, а не как врача в военной форме.
— Вы, вероятно, знаете, что ребёнку передаются особенности его родителей. Поэтому только два расово чистых существа могут родить расово чистого ребёнка, — негромко, словно раздумывая вслух, говорил офицер. — И мы приветствуем брачные союзы чистокровных арийцев. Как постоянные, с образованием семьи, так и временные — только для рождения ребёнка.
Грета резко подняла голову, но офицер остановил её движением руки:
— Всё, о чём я говорю, вас касается постольку поскольку. Я информирую о наших принципах, не более.
Посидев в задумчивости, офицер продолжил:
— В нашем несовершенном обществе сплошь и рядом алкоголики совокупляются с сифилитичками и плодят дебилов. Мы за то, чтобы члены нашего общества были совершенны физически и развиты умственно. Мы за оздоровление, очищение арийской расы. Такие девушки, как вы — красивые, здоровые, умные, интеллигентные, с проверенной наследственностью — золотой фонд арийской расы.
Офицер встал, развернувшись лицом к портрету Гитлера, висевшему на стене, заложил руки за спину.
— Нам нужно закончить ваше медицинское обследование. Для этого вам придётся несколько дней пожить у нас.
Уловив недовольный взгляд девушки, улыбнулся.
— Не бойтесь, в больничную палату вас никто не запрёт. Вы будете жить в комфортабельном отеле закрытого типа. В элитном санатории, если хотите. Ресторан, танцы, кино… Общение с избранными молодыми людьми и девушками, арийцами.
Грета хотела спросить про работу, но офицер снова опередил её:
— С вашей работой всё улажено. Отпуск с сохранением зарплаты. В качестве бонуса за… хлопоты — продуктовый набор: деликатесы, вино, натуральный кофе и хороший чай… Вы курите?
— Нет.
— Курение вредно для здоровья. Крепкие спиртные напитки мы тоже не приветствуем. Обследование продлится три-пять дней.
— А много там будет… — хотела спросить Грета.
— Общество? Достаточно узкий круг. Человек десять-пятнадцать… Никаких обязательных мероприятий. Обследования занимают мало времени, в остальном режим свободный. Обслуживание бесплатное — можно посещать ресторан, танцевать или сидеть в библиотеке. Общество ненавязчивое, уверяю вас. Интеллигентные девушки. Молодые люди — только офицеры СС, воспитанные и предупредительные интеллектуалы.
«Мой жених тоже офицер, очень воспитанный и предупредительный», — ревниво подумала Грета.
— Форма одежды?
Грета не могла похвастать изысканным гардеробом, приобретённым на Кудамм (прим.: Курфюрстендамм — одно из престижнейших мест Берлина, улица дорогих магазинов). За исключением двух платьев, остальная одежда у неё была из «гитлеровской» — искусственной ткани из переработанной древисины, насчёт которой шутили: порвешь костюм — полей и выставь под солнце, дыра мигом зарастёт.
Фюрер пообещал сделать Германию независимой от иностранных поставок. Эластик, маргарин, бензин, моторное масло, резина, ткань — всё было «эрзац», изготавливалось из заменителей, доступных в Германии. Вот только «эрзац» сильно уступали по качеству натуральным изделиям, и люди пренебрежительно называли их гитлеровскими товарами. Прозвище это в обществе употреблять не следовало: у гестапо длинные уши.
— Можно без изысков, — улыбнулся офицер. — Даже те девушки, которые зарабатывают неплохо, носят «одежду фюрера». Из верности фюреру.

***
    
Легковой «Фольксваген» привёз Грету в небольшое селение, расположенное в сосновом бору, производившее впечатление заново построенного: небольшие двухэтажные коттеджи с балконами подковой охватывали большую лужайку. Подкову венчало длинное трёхэтажное здание, похожее на госпиталь, к центральному входу которого и подкатил «Фольксваген».
В холле Грету встретила женщина в форме БДМ (прим.: Bund Deutscher M;del — Союз немецких девушек), попросила документы, зарегистрировала в журнале.
— Второй этаж направо, комната двадцать три, слева, — приветливо сообщила она. — Багаж вам принесут.
По широкой лестнице, устланной ковровой дорожкой, Грета поднялась на второй этаж.
У комнаты её ждала девушка в униформе.
— Фройляйн Эльза, — представилась девушка, сделав книксен. — Можно просто Эльза. Я буду информировать вас о запланированных процедурах. Вы можете спрашивать меня обо всём, что касается жизни в нашем учреждении.
Эльза приоткрыла дверь номера, пригласила Грету войти.
Грете предстояло жить в однокомнатном номере с санузлом.
— Примите душ, пожалуйста, — информировала Эльза Грету. — Через час у вас встреча с доктором Куне. Он наш гинеколог. Затем свободное время до вечера. Вы можете пообедать в ресторане — обслуживание бесплатное. Можно посетить танцзал с баром, кинозал или библиотеку. Завтра с утра сдача анализов, потом кардиограмма, рентгенография, в заключение осмотр терапевта. Это займёт дня два. Если со здоровьем всё в порядке, на этом медицинское обследование закончится. После этого день-два — общение с психологами и социальными работниками. Меня вы можете вызвать в любое время звонком, — Эльза указала на кнопку у изголовья кровати.
Гинекологом оказался пожилой, невысокий, упитанный мужчина с выбритым до пергаментного блеска лицом и жидкими волосами соломенного цвета. Врач сидел за письменным столом, внимательно изучал документацию и совершенно не обращал внимания на пациентку. За приставленным к врачебному столу буквой «Г» столом попроще сидела женщина лет сорока в белом халате и чепце, внимательно наблюдала за Гретой, вертела в пальцах карандаш.
Не глядя на вошедшую, врач жестом предложил ей сесть на стул у стола.
— Жалоб нет? Считаете себя здоровой? — спросил с печальным и словно бы укоризненным выражением, перелистывая страницы в папке.
— Да.
— Сексуальный опыт есть? — продолжался дежурный опрос.
— Небольшой… — смутилась Грета. — У меня жених… Мы обручены.
— Хорошо, — безо всяких эмоций одобрил доктор. — Богатый опыт мы не приветствуем, но отсутствие опыта приносит некоторые… организационные неудобства.
Грета не поняла, что имел в виду врач.
— Раздевайтесь, пожалуйста, за ширмой. Фрау Хайди поможет вам занять место в кресле.
Грете была неприятна процедура, но врач работал аккуратно.
— Фрау Хайди, мазки, — распорядился он.
Вернувшись в номер и переодевшись, Грета вызвала Эльзу.
— Я бы хотела закусить и… Посоветуйте, как мне не умереть со скуки?
— Обед в ресторане в четырнадцать часов. Это для тех, кто хочет обедать в коллективе. По желанию можно обедать в любое время. Сейчас большинство молодёжи находится в рекреационном зале первого этажа. Там есть бар, вы можете познакомиться с приятными людьми и закусить. Обслуживание бесплатное.
Грета спустилась в рекреационное помещение — большой зал с высокими окнами в готическом стиле, забранными красивыми витражами. В одном углу зала располагалась барная стойка. На полках за спиной у бармена стояла разнообразная посуда, бутылки, красивые упаковки. Вино только сухое. В соседнем углу несколько столиков с двумя-четырьмя креслами у каждого. В дальнем углу на невысокой эстраде стоял рояль.
   
Из радиоприёмника звучали грустные звуки аккордеона. Обаятельная Марлен Дитрих, вызывающе сексуальная и неприступная, одновременно порочная и невинная в киноролях, жестковатым контральто выразительно пела грустную историю о Лили Марлен

Vor der Kaserne,
Vor dem grossen Tor
Stand eine Laterne
Und steht sie noch davor.
So woll'n wir uns da wieder seh'n,
Bei der Laterne wollen wir steh'n
Wie einst, Lili Marleen…
(прим.: Возле казармы, у массивных ворот стоял фонарь и стоит до сих пор. Под этим фонарем мы встретимся, и будем стоять как раньше, Лили Марлен…).

Три элегантно и неброско одетых девушки весело, но негромко, беседовали в кругу пяти молодых офицеров СС, высоких, с соломенно-жёлтыми волосами и голубыми глазами — идеальных представителей арийской расы, бесконечно прославлявшейся в фильмах и в печати.
Два офицера играли в шахматы за дальним столиком. Ещё двое сидели у барной стойки.
Грета подошла к барной стойке, на краю которой лежало несколько газет. С первой полосы «Беобахтер Иллюстрирте» улыбался офицер СС в новеньком мундире, награждённый «Железным крестом» с дубовыми листьями.
Офицеры у стойки встали, поприветствовали её, по-военному склонив головы, один жестом предложил стул:
— Здравствуйте, фройляйн! Разрешите помочь?
— Нет, спасибо, — остановила офицера Грета.
— Вы, вероятно, только приехали… Разрешите представиться, — офицер щёлкнул каблуками и кивнул, — Гюнтер. Это Фридрих и Густав.
Грета назвала своё имя.
— Разрешите предложить вам молочный коктейль с клубникой, — рекомендовал Гюнтер.
Сигнал «Немецкой волны» из радиоприёмника и диктор известили о выступлении доктора Геббельса. Бармен торопливо прибавил звук приёмника на максимум. Загрохотал голос Геббельса.
Грета поморщилась.
— Можно убавить звук?
— К сожалению, нельзя, фройляйн, — сожалеюще развёл руками Гюртер. — В любом берлинском заведении речи наших вождей радио должно транслировать на полную мощность. Тех, кто не прибавит звук или убавит его гестапо сочтёт преступником с соответствующими последствиями. Так что будем слушать хромого карлика (прим.: Геббельс был мал ростом, тощ и хромал на одну ногу) на полную мощность.
— Здесь есть гестапо? — спросила Грета и невольно покосилась на сидящих в зале.
— Гестапо есть везде, — назидательно провозгласил Гюнтер. — Кстати, вы в курсе последней информации насчёт того, какими критериями определяют арийцев?
— Нет, — растерянно ответила Грета.
— По последним данным соответствующего ведомства, истинный ариец должен быть белокур, как Гитлер, строен, как Геринг, и высок, как Геббельс (прим.: Гитлер был брюнетом, Геринг очень толст, а Геббельс малорослым).
Гюнтер расхохотался.
— Вы не боитесь гестапо, рассказывая аполитичные анекдоты? — натянуто улыбнулась Грета.
— Открою вам секрет: здесь нет гестапо, — Гюртер успокаивающе коснулся руки Греты. Уловив взгляд Греты в сторону радиоприёмника, пожал плечами: — Порядок есть порядок.
Вздохнул и попросил бармена:
— Вилли, убавь звук, пожалуйста.
Бармен убавил звук приёмника и продолжил готовить коктейль.
Гюнтер рассказал Грете об офицерах, находившихся в зале. Все в звании унтерштурмфюреров и оберштурмфюреров (прим.: лейтенанты и обер-лейтенанты). Должности не называл, но говорил, из каких родов войск, полушутя коротко характеризовал: этот весельчак, этот любит танцевать, этот тяготеет к науке, тот из авиации, но, несмотря на голубой оттенок мундира, любит общаться с красивыми девушками …
Все офицеры были одеты в идеально отутюженную форму, сапоги зеркально блестели, у всех прекрасная выправка, приятные лица. Если Грета случайно с кем-то встречалась взглядами, офицер тут же кивком приветствовал её.
Грета вспомнила фотографию, присланную ей женихом: несколько расхристанных солдат, вероятно, на привале. Оружие разбросано на земле. Кители нараспашку или полурасстёгнуты, рукава у некоторых закатаны, небритые лица грязны, пилотка у одного напялена задом наперёд, сигареты в зубах, как у портовых грузчиков… Еда и выпивка на земле, как на пикнике. Бутылки шнапса в руках военнослужащих. Один пьёт из горлышка. И её жених среди них. Лейтенант Ганс Майер. Такой же расхристанный, как и все. С бутылкой в руке.
   
Грета вдруг осознала, как непринуждённо приняли её в свой круг эти элегантные молодые офицеры. Она почувствовала, что их предупредительное поведение, их ненавязчивое ухаживание за дамой, их умный и тонкий юмор — это штрихи аристократизма. Такому трудно научиться, это должно быть в крови. В крови чистокровных арийцев.
Впервые в жизни Грета почувствовала себя Гертрудой фон Бок.

***
Утром следующего дня Эльза отвела Грету в лабораторное крыло, где у неё взяли кровь для анализов, сделали кардиограмму и снимки грудной клетки. Затем Эльза отвела её в коттедж неподалёку от главного корпуса, в котором уже проживали в отдельных комнатах две девушки, Ева и Урсула. Обе стройные блондинки, обе голубоглазые, обе проверены на чистоту расы. Ева более спокойная, а Урсула то и дело смеялась.
— Мы определились со своим будущим, — решительно махнув рукой, со смехом призналась Урсула. — Вступаем в программу «Ребёнок для фюрера».
— Будете рожать?! — с оттенком страха спросила Грета.
— Понимаешь, — принялась серьёзно рассуждать Ева. — Кто мы сейчас? Кроме чистых генов — никакого приданого. В лучшем случае — перспектива рядового служащего и полунищенское существование. Подписавшись на программу и забеременев, мы в течение первого месяца беременности получаем должности помощниц руководителей отделов в какой-либо государственной или военной организации. Выполнив обязательства по программе «Ребёнок для фюрера», то есть, родив ребёнка и сдав его в дом матери…
— Вы сдадите детей в дом матери? — удивилась Грета.
— Да. Его вырастят в идеальных условиях, прекрасно воспитают. Детям будет гарантировано счастливое будущее: образование, служба в высших сферах. А мы получим должности руководительниц отделов. И перспективы на будущее.
— Ты чем занимаешься? — спросила Урсула.
— Я? Я старший курьер в штабе охраны почты СС, — отчего-то смутилась Грета.
— Курьер… Старший. Девочка на побегушках… — пожала плечами Урсула. — Сколько курьеров в вашей конторе? Десяток? Больше?
— Больше, — согласилась Грета. — Несколько человек в моём подчинении.
— А всей конторой командует…
— Оберштурмфюрер (прим.: обер-лейтенант).
— Молодой? Как наши? — подмигнула Усрула.
— Нет, в возрасте.
— Представь, — рассудительно заговорила Ева. — Ты подписываешь контракт на «Ребёнка для фюрера», беременеешь, и становишься его помощницей. В звании, я предполагаю, равном штабсшарфюреру (прим.: старшее звание унтерофицера). А после родов занимаешь его должность. Не знаю, как ты, а нам такая перспектива нравится.
— Хватит о делах! — подняла руки вверх Урсула. — Пойдёмте во двор, там садик красивый.
— Одеваться надо? — спросила Грета.
— Садик внутридворовый, думаю, халатиков будет достаточно, — решила Урсула.
    
Вышли во двор, сели на лавку-качели в тени клёна.
Лениво покачиваясь, говорили о том, кто как жил до этого. Как и Грета, Ева и Урсула перебивались на службе, питались по продуктовым карточкам и не имели перспектив по службе.
— Что-то наши ребята не выходят, — поскучнела Урсула.
— Какие ребята? — насторожилась Грета.
— Фридрих и Густав. Мы решили с ними свои карточки зарегистрировать. Ребята живут в соседнем коттедже. Этот дворик на два коттеджа.
— Что значит, карточки зарегистрировать?
— Ну, мы тут пообщались, познакомились, у меня сложились симпатии с Густавом, у Евы с Фридрихом. Зарегистрировав карточки, мы две недели будем жить парами. Заниматься, так сказать, выполнением обязательств по контракту.
— А через две недели?
— А через две недели при наступлении беременности расстанемся и не увидим друг друга никогда.
— А если понравитесь друг другу?
— Не возбраняется продолжить отношения в частном порядке. Только ребёнок, согласно контракту, будет сдан в дом матери.
— Guten Tag, M;dchen! (прим.: Добрый день, девочки!) — услышала Грета знакомый мужской голос и оглянулась. Это был Гюнтер, а с ним Фридрих и Густав. Как и вчера, они были в безупречной форме СС.

***
Вечером Грета читала полученное от лейтенанта Майера письмо с фронта. Он, как всегда, жаловался на жуткую усталость, описывал окопную грязь, кровь раненых и смрад от убитых, которые лежат в окопе…
«…Ночи становятся холодными, солдаты спят вповалку в тёмных, душных русских домиках. Правила гигиены соблюдать невозможно, солдат мучают кожные инфекции и вши. Мы называем вшей «маленькими партизанами». Вши обитают в волосах, в одежде — повсюду. Чешутся руки и ноги, живот и поясница. В подмышках и других «тесных местах» постоянное жжение. Кожа покрыта красными пятнами, а когда гладишь её рукой, пальцы словно чувствуют песок — так много вшей и гнид. Мы одной ногой стоим в окопе, а под коленкой другой чешем вшей.
Ночью, когда в тепле и покое вши оживают, чтобы попить нашей крови, невозможно уснуть. Мои солдаты превратились в невыспавшихся, измотанных скотов, которых терзают паразиты.
Всяческие средства против вшей наподобие хвалёного «Russla-Puder» не наносят паразитам никакого вреда. Солдаты злословят, что здесь особая, сибирская порода вшей, от немецкой химии они только звереют. Кипятить одежду нет возможности. Мы вытряхиваем вшей и давим их пальцами, но резервные батальоны гнидёнышей быстро заменяют потери армии русских вшей...».
Ганс просил прощения, что психологическое напряжение приходится снимать вонючим, но крепким русским шнапсом под названием «Samogon», что в переводе на немецкий звучит довольно странно: «Es f;hrt auf sich» (прим.: «Едет на себе»). Возможно, «Es jagt sich» (прим.: «Гонит себя»). Язык иванов очень сложный, понять их трудно…
    

***
Утром четвёртого дня Эльза отвела Грету в кабинет к социальному работнику.
Социальным работником оказался моложавый, стройный гауптштурмфюрер (прим.: капитан) в идеальной, как у всех здесь, форме СС. И даже без халата.
Он предупредительно встал, поприветствовал девушку наклоном головы и жестом предложил сесть на диван. Сам тоже сел на диван, но на почтительном расстоянии от Греты. Забросил ногу в идеально начищенном сапоге на ногу, привалился одним боком к спинке дивана.
Грета с любопытством оглядела кабинет. В центре, чуть ближе к окну, чтобы на него падал свет, стоял широкий письменный стол из тёмного дерева с подсвечниками по обеим сторонам. У стола массивное кресло с подлокотниками в золочёной инкрустации. Портрет фюрера сзади кресла напоминал, что помещение государственное.
Фуражка офицера лежала на столе. Блестящий кожаный плащ небрежно брошен на спинку кресла.
Посидев некоторое время на диване в молчании, словно раздумывая о чём-то, гауптштурмфюрер встал, подошёл к книжному шкафу, наполненному толстыми книгами с красивыми корешками. На фоне внушительных книг красиво смотрелись фарфоровые статуэтки обнажённых женщин и мужчин в древнегреческом стиле. В простенках висели красочные пасторальные миниатюры.
— У вас прекрасные анализы, — удовлетворённо и многообещающе начал гауптштурмфюрер.
Грета никак не отреагировала на сообщение.
— Вы официально признаны образцом арийской женщины. Девушки, если угодно. О чём вам будет выдано соответствующее свидетельство, если на этом наше сотрудничество в известном плане закончится. Наше свидетельство поможет вам в личной жизни… Но дальнейшая жизнь — это только ваша жизнь.
Гауптштурмфюрер задумчиво помолчал.
— Меня информировали, что у вас есть жених? Офицер, ариец…
— Да, — застеснялась Грета, вспомнив фото «бродяг» и письмо от жениха, в котором он рассказывал о тяготах фронтовой жизни, о заевших его и солдат вшах и о русском вонючем напитке «Себя погоняет».
    
— Он сейчас на фронте?
— На фронте.
— Мн-да-а… Тяжело… — посочувствовал гауптштурмфюрер. То ли лейтенанту, то ли Грете. — Да хранит его Господь. Окопы, грязь… К сожалению, на фронте наши герои получают ранения, иной раз тяжёлые… К несчастью, на фронте наши герои гибнут… Сколько немецких девушек провожает на фронт бравых женихов, а получает несчастных инвалидов…
Вздохнув, он некоторое время стоял молча.
— Соседок своих, Урсулу и Еву, вы больше не увидите, — вдруг переменил тон на оптимистичный гауптштурмфюрер. — Две недели они будут жить со своими молодыми людьми в отдельных коттеджах на другом конце посёлка. Потом их ждёт значительное повышение по службе. После родов — очень значительное. Подобную карьеру в обыденной жизни строят годами, и не всегда удачно. Более того, у одной из девушек, я полагаю, муж будет офицером СС.
Гауптштурмфюрер доброжелательно улыбнулся Грете.
— Завтра мы закончим оформление вашего дела и отправим вас домой. Да, чуть не забыл… — гауптштурмфюрер расстроено качнул головой. — Мы получили информацию, что подразделение СС, в котором вы служили, срочно отправлено на Восточный фронт. Вам придётся догонять своих.

***
Грета возвращалась в коттедж расстроенная.
Догонять своих. Ехать на фронт. Служить в тех условиях, о каких рассказывал в письме жених.
Грете стало плохо.
Она, конечно, не изнеженная барышня, но… Кровь, грязь, кровососущие насекомые, которые бегают по телу, невозможность мыться и менять бельё, когда захочешь… Бр-р…
Ей захотелось почесать низ живота.
Коттедж, как и обещал гауптштурмфюрер, был пуст. С отвратительным до подташнивания настроением Грета вышла во двор, села, ссутулившись, на лавку в тени дерева. Кисти рук безвольно повисли между колен.
   
Вот и закончилась жизнь аристократки Гертруды фон Бок. Завтра начнётся жизнь Греты-цветочницы. Только вопрос: возьмут ли её опять ученицей продавщицы? А если не возьмут? Впрочем, о чём она? Служащая СС обязана следовать за своим подразделением на фронт. В противном случае её объявят дезертиром, а это — суд и тюрьма.
По щекам девушки поползли слёзы. Она всхлипнула.
Её плечи почувствовали прикосновение заботливых рук.
Грета вздрогнула.
— Проблемы? — услышала она сочувственный голос Гюнтера.
Ладони офицера пахли изысканным парфюмом. Из-под чистейшего рукава офицерского кителя выглядывали белоснежные манжеты сорочки с красивыми запонками.
— Фройляйн расстроена?
Гюнтер вытащил из кармана кипельно-белый платочек, промокнул щёки девушки. Нежно, как ребёнку, сжал платочком нос.
— Я увидела красивое будущее, — удрученно произнесла Грета. — Оазис счастья для моей жизни. Где под апельсиновыми и персиковыми деревьями меня ждал пряничный домик. Наивная… Плодородный оазис оказался далёким миражом, мираж превратился в бесплодный песок, едва я шагнула к нему. А моё будущее — это фронтовые будни с грязью, кровью и окопными насекомыми.
— Не драматизируй, Гретхен, — ухоженные, душистые ладони бережно сжали плечи девушки. — Жизнь похожа на весы. Если на одну чашу жизнь кладёт что-то, что отклоняет стрелку жизни в ненужную сторону, нужно подумать, чем можно поступиться и что положить на другую чашу, чтобы стрелка вернулась в благоприятное для тебя положение. Ты легко можешь вернуться в пряничный домик, стоящий в оазисе. Впрочем, как и я. Мне ведь тоже грозит отправка на фронт в составе Waffen SS.
Грета встрепенулась и, задрав голову, с надеждой посмотрела на Гюнтера. Ей показалось, что Гюнтер очень похож на её Ганса. Того Ганса, довоенного. Когда он был в отутюженном мундире, чисто выбрит и надушен.
Гюнтер вытащил из внутреннего кармана кителя регистрационную карточку, двумя пальцами — как демонстрируют крупную денежную купюру — поднял вверх.
— Мы регистрируемся, как участники программы Lebensborn «Ребёнок для фюрера» и… выполняем свой долг перед фатерландом. Тогда отечество и фюрер позаботятся о твоей и моей карьере.
Грета погрустнела.
— Представь: на одной чаше весов служба на фронте, обстрелы, грязь, вши, пьяные солдаты… На другой — продвижение по служебной лестнице в столице. Буквально через месяц-полтора ты будешь служить на высокой должности, перепрыгнув через несколько ступеней в звании. Такую карьеру люди строят годами. И далеко не у всех получается.
Грета не обратила внимания, что фразу о построении карьеры ей уже говорили.
Она с удивлением почувствовала спокойствие в мыслях. Взглянула на предложение с деловой стороны. Жених на фронте. В окопах, под обстрелами. В любой момент его могут ранить, покалечить или убить. Если и она попадёт на фронт, их шансы быть ранеными, покалеченными или убитыми удваиваются. И какая перспектива дальше? Видела она на улице покалеченных солдат, которые просили милостыню…
      
Гюнтер сел рядом с Гретой, положил руку на спинку лавки, почти касаясь девушки.
Долго сидели молча. Грета чувствовала затылком и шеей тепло, исходящее от руки молодого офицера. Тепло, покой и… уверенность.
Из памяти всплыла фотография Майера с бутылкой шнапса в руке… Военнослужащий непонятного звания рядом в пилотке, напяленной задом наперёд, и нательной рубахе далеко не белого цвета… Другой, пьющий из горлышка…
Что-то надломилось в душе Греты.
Она вытащила из сумочки регистрационную карточку, подала Гюнтеру:
— Что там надо сделать… Печать поставить? В общем…
Грета встала, безнадёжно махнула рукой. Молча ушла.

***
Грета лежала на кровати в длинном атласном халате, перехваченном в талии широким пояском.
Диктор в вечерних радионовостях рассказывал о победоносном шествии вермахта на восток.
Министр пропаганды доктор Геббельс по радио чуть ли не кричал о победах вермахта:
— Польша покорена за семнадцать дней, Франция за шесть недель, Голландия и Бельгия сметены с дороги за несколько часов. Теперь они исправно кормят немцев мясом и маслом, Чехословакия производит вооружение, многие датчане вступили в войска СС и сражаются на стороне Германии. Наши солдаты закалены в лишениях, выносливы, как волкодавы, их стойкость не знает себе равных. Русские против нас — ничто! Иваны оказывают локальное сопротивление, они ошеломлены, они ничего не могут противопоставить железному вермахту! Мы наступаем, мы неудержимо идём вперёд. Верьте в нашу победу — вера сокрушает горы!
Раздался аккуратный стук в дверь.
«Кроме Гюнтера некому», — подумала Грета.
— Входи, — позволила обыденно.
Гюнтер вошёл. Высокий, сильный, непоколебимый как скала, в красиво облегающем фигуру атлета мундире, перехваченный тугими ремнями по талии и через плечо, в начищенных до блеска сапогах, в красивой фуражке с высокой тульей, украшенной распластавшим крылья серебряным орлом и черепом под ним. О таком мужчине, о таком защитнике мечтает каждая девушка, каждая женщина.
      
Гюнтер сел у стола, снял фуражку, показал учётные карточки:
— Ну вот… Наши отношения, хоть и на короткий срок, но узаконены. Твоё будущее обеспечено высокими процентами, как в надёжном банке.
Полулёжа на кровати, Грета наблюдала краем глаза за Гюнтером. Новенький мундир с хрустящей портупеей и зеркально начищенные сапоги с высокими голенищами подчёркивали идеальную осанку. Гордый постав головы, волевое, интересное лицо, холёные руки. Аристократ…
— Мне не хотелось бы, чтобы ты… как участник программы Lebensborn, занимался сугубо техническим её выполнением, — как бы раздумывая, медленно говорила Грета. — Я бы предпочла хоть и недолгие, но человеческие отношения. Не скрою, ты симпатичен мне. Думаю, и я произвожу на тебя приятное впечатление. Впрочем… если дело касается сексуальных отношений, мужчине бывает достаточно, чтобы партнёрша была не стара и не уродлива. А для кого-то… и это не важно.
— Ну, во-первых, я не думаю о «техническом исполнении», — чуть улыбнувшись, словно успокаивая ребёнка, проговорил Гюнтер. — Во-вторых, я вижу перед собой немножко сердитую, но восхитительную девушку. Сердита она по понятным причинам: ситуация необычная, любой растеряется. Я тоже чувствую себя не в своей тарелке. Но, если мы решили выполнить наш долг…
— Странный долг требует от нас отечество.
— Да, сложно всё это…
По радио зазвучал блюз.
— Потанцуем? — предложил Гюнтер.
Подумав, Грета поднялась с кровати.
Гюнтер подошёл к девушке, офицерским кивком поприветствовал партнёршу, шагнул вперёд, аккуратно положил ладони ей на спину и талию. Атласная ткань словно отсутствовала, ладони Гюнтера чувствовали нежность девичьего тела. Лоб девушки приблизился к его губам.
Гюнтер шевельнулся в такт медленной музыке. Тело девушки послушно последовало за ним.
— Как всё это глупо! — устало произнесла Грета.
— Мы могли бы встретиться на вечеринке в городе, познакомиться обычным способом и стать друзьями без подписанного условия ложиться в постель. Если не лицемерить, то наша встреча в здешнем баре ничем не отличается от любой встречи в городском баре. Мужчина выбирает партнёршу, имея в виду «максимальную перспективу», а женщина готова уступить мужчине на определённых условиях при соблюдении мужчиной правил игры. При соблюдении морального кодекса, если хотите.
Грета вздохнула.
— Вы правы.
И добавила тихо, подумав:
— По крайней мере, вы мне нравитесь. Надеюсь, и вы меня выбрали не от скуки.
— Не от скуки, — серьёзно сказал Гюнтер. — Признаюсь тебе… Опыт подобного общения у меня небольшой, поэтому я… Ну… Ты в моём понимании — великолепная роза. И я боюсь коснуться тебя не потому, что у тебя острые шипы, а потому, что опасаюсь нарушить твою красоту.
 «И Ганс сравнивал меня с розой», — с грустью подумала Грета и глянула в лицо Гюнтера.
Теплый взгляд Гюнтера тронул её. Она почувствовала, как мурашки побежали по коже, ощутила внутреннюю дрожь. Она чувствовала, в мыслях он раздевает её, ласкает, обладает ею… Её бросило в жар.
Его губы коснулись расслабленного рта девушки, ладонь мужчины с талии, словно обессилев, сползла ниже. Она почувствовала, как затрепыхало её сердце и закружилась голова. Его язык скользнул по её губам, зубам и деснам. С неожиданным для себя порывом Грета ответила на его поцелуй. Её руки расстегнули китель, пуговицы на его рубашке. Ладони ощутили горячее, возбуждающее тело. Она оттолкнула его от себя.
— Я облегчу тебе…
Грета развязала поясок и уронила халат на пол.
Она стояла перед мужчиной обнажённая, стояла спокойно, лишь глаза были опущены вниз и чуть в сторону.
У Гюнтера перехватило дыхание. Чувственные, сочные губы девушки жаждали поцелуев… Изящный, нежный подбородок… Груди, будто обидевшиеся детишки, отвернулись друг от друга… Плоский животик… Округлые, идеальной формы, как у скрипки, бёдра…
Она только что искупалась, он чувствовал это. Он чувствовал её свежесть, неуловимый запах обнажённого тела чистой женщины.
— Герр офицер, машина для производства детей в вашем распоряжении. — Грета нервно рассмеялась. — Это хороший Gesch;ft (прим.: гешефт — выгодная слелка, спекуляция): женское тело в качестве инструмента деторождения в обмен на обеспеченное будущее.
— Это не гешефт, Грета. Ты предоставляешь своё тело Германии, а Германия заботится о твоём будущем.
Его руки помимо воли коснулись плеч девушки. Скользнули на спину. Одна ладонь, словно потеряв силу, потекла по спине вниз, до ягодицы.
Гюнтер шагнул вперёд, привлёк податливое тело к себе.
Грета почувствовала напрягшимся соском жёсткость ткани мундира.
Словно лишившись сил, Гюнтер опустился перед девушкой на колено, обнял её за бёдра, стиснул ягодицы, ткнулся лбом в упругий живот. Ладони метнулись вверх, охватили груди девушки… «Какая нежность!» Он привстал, жадно, подобно новорождённому, прильнул к её груди. Язык и губы теребили изюминку соска…
— Не будешь же ты заниматься любовью в сапогах! — с чуть нервной иронией мурлыкающим голосом укорила Грета офицера, слегка отталкивая его от себя.
Дыша, как спортсмен на тренировке, Гюнтер принялся торопливо расстёгиваться.
Грета легла на кровать лицом к стене.
«Боже!... — восхитился Гюнтер геометрическим пунктиром позвоночника, красотой лопаток-крылышек, лекальными обводами талии, ягодиц и бёдер девушки. — Какое совершенство! Это же… произведение искусства! Это же… Скрипки Страдивари менее совершенны!»
    
 
= 4 =

 «А о чём мне с ней говорить? — думал Майер, держа руку у звонка. — Когда невеста вдруг отказывает жениху, это понять можно. Всякое бывает. Другого полюбила, богатого встретила. А когда невеста осознанно беременеет от другого, не разорвав помолвки… Я воевал. На фронте мне было не до женщин. В госпитале, когда выкарабкался с того света, лёжа в палате выздоравливающих, глядел на туго обтянутые упругие попки медсестёр снисходительно, без страсти. Потому что наслаждался в мечтах своей любимой. Она же забеременела от эсэсовца, которого ей подобрали, как породистой кобыле подбирают жеребца, чтобы получить хорошее племя. В нормальном обществе о таком говорят: нагуляла, не успев выйти замуж».
Майер опустил руку, тяжело сошёл с крыльца, сел в машину.
— В «Кайзерхоф», — скомандовал водителю.
Гостиница и ресторан «Кайзерхоф» располагались неподалёку, в Шпандау, там можно снять номер и пообедать.
Водитель покосился на Майера, вежливо покашлял и спросил:
— Могу я уточнить у герра лейтенанта относительно «Кайзерхоф»?
Судя по манере обращения, пожилой мужчина служил ещё в Великой войне четырнадцатого года.
— Конечно, — буркнул Майер.
Водитель ещё раз кашлянул.
— Не сочтите за нескромность, герр лейтенант… Я фронтовиков уважаю больше, чем Etappenhengste, Frontschwein und Heimkrieger (прим.: тыловых жеребцов, фронтовых свиней из снабженцев и местных «диванных» вояк) с жестянками на груди вместо боевых наград… Предполагаю, что для вас, боевого офицера, «Кайзерхоф» будет неуютен.
— Почему?
— В «Кайзерхоф» собираются лощёные тыловые жеребцы и «диванные» вояки в парадных мундирах, не имеющие понятия о том, что такое фронт, окопы и лужи крови на земле. Там полно коричневых мундиров (прим.: партработников) и «бифштексов» (прим.: офицеры СС и гестапо в чёрных мундирах с красными лацканами — «чёрные снаружи, красные внутри»). За неосторожное замечание о Восточном фронте могут арестовать. Там и стены имеют уши. С правдой нынче не церемонятся. Иногда я забываю, какая она, правда. Офицеры в полевой форме там чужаки. Кстати, в кругу «коричневых» не употребляйте слово «нацист», они его не любят. Говорите «наци» (прим.: жаргонное баварское слово, означает «простак»). Можно говорить «партия». Лучше, если вы произнесёте это слово с почтением.
Водитель тяжело вздохнул, покачал головой.
— Осмелюсь рекомендовать кафе «Рейман», если хотите спокойно пообедать. В нём собирается довольно демократичная публика. Если с проживанием, то фешенебельный отель «Адлон» на Унтер-ден-Линден. Центр города, завсегдатаи достаточно консервативны и без коричневого фанатизма. В «Адлоне» останавливались даже император Вильгельм и русский царь Николай. Там мало эсэсовцев, неплохое кабаре «Кокотка», ну и… слежки не так много.
    
— Какой слежки?
— Служба безопасности. Если под выпивку или с плохого настроения не придерживать язык, можно вляпаться в очень неприятную историю. Сотрудники гестапо не носят мундиров, ходят по ресторанам в штатском. Гестаповцев немного, но они опасны тем, что занимаются политическими преступлениями. А в Германии сейчас любое преступление политическое. Плюнешь на улице — ты оскорбил честь фюрера. Отправляйся в Моабитскую тюрьму или в концлагерь. Штрафной отряд на фронте покажется райским садом по сравнению с пропиской в Шпандау или Заксенхаузене.
Упоминание Шпандау и концлагерей настроения Майеру не прибавило.
— Не пугай. Побывавшего на Восточном фронте трудно чем-либо испугать. Давай в «Кайзерхоф».
— Слушаюсь, герр лейтенант!
Подъехали к большому отелю, на котором развевались черно-бело-красные нацистские знамена.
— Здесь живёт Лилиан Харви, великая актриса и певица! — похвастал водитель. —Я сам её видел. Вы любите мюзиклы?
— Она чудо, — согласился Майер, не представляя, кто такая Лилиан.
— Она снимается для киностудии «УФА» (прим.: немецкая киностудия). С удовольствием подвез бы Лилиан, но у неё, конечно, лимузин.
Майер равнодушно посмотрел на шикарный отель — такой в самый раз для кинозвезды.
Майер хотел расплатиться, но водитель остановил его:
— Я подожду вас, герр лейтенант. И отвезу, куда сочтёте нужным.
— А если я задержусь?
— Я буду ждать, — кивнул водитель и улыбнулся.
— Хорошо.
Подцепив за бечёвку коробку с «подарками фюрера», Майер вышел из машины.
Одетый с иголочки фельдфебель, куривший у входа ресторана, с пренебрежением покосился на Майера, как на бродягу, явившегося на вечернее представление в оперу, и нехотя козырнул, даже не спрятав сигарету.
Майер выглядел непрезентабельно. Его сапоги за время длительных переходов и сидения в окопах забыли запах ваксы, потеряли блеск, кожа стёрлась до белизны и потрескалась. На правом колене бриджей заплата, выполненная неумелыми руками ординарца. Френч выцвел от пота и жаркого русского солнца, потерял форму после «прожаривания» в санпропускнике, фуражка поблёкла, кожаный козырек погнулся, а шнур, изначально серебряного цвета, стал чёрным. Новыми были только Железный крест и значок за ранения. Майер, выписавшись из госпиталя, так спешил к Грете, что не позаботился купить новый мундир и промчался мимо чистильщиков сапог.
   
Майер вошёл в зал. За столиками в одиночку, мужскими компаниями и с дамами сидели офицеры. Все в ботинках и длинных брюках, светлых кителях и ослепительно белых сорочках. Демонстрируя дорогие запонки на манжетах, ухоженными пальцами вертели хрустальные бокалы, барскими жестами подзывали официантов. Снисходительно глянув на Майера, стоявшего в дверях, сидевшие за ближайшим столиком офицеры о чём-то пошептались с дамами, те взглянули на Майера, засмеялись.
Майер понимал, что эти «господа» — интенданты и чиновники, не нюхавшие фронта. Он почувствовал себя очень неуютно.
К нему подошёл официант, сухо спросил:
— Чего изволите?
Вообще-то, он был обязад добавить «герр офицер».
Майер почувствовал себя чужаком. Не зря водитель такси сказал, что будет ждать его. Не ответив официанту, Майер вышел из ресторана.
— Спасибо, отец, — искренне поблагодарил он водителя, сев в такси. — Давай в «Адлон».
Майер вытащил из кармана несколько крупных купюр и бросил в ящик для перчаток.
— О, герр лейтенант, это слишком много! — искренне возразил водитель.
— Для меня это бумага, — вздохнул Майер. — На фронте жизнь ничего не стоит, не то, что деньги. И кусок хлеба в окопах часто дороже пачки денег. Когда я отправлюсь гулять босиком по райским садам, деньги не понадобятся, а если мне придётся бросать лопатой уголь в преисподней, тем более.
Перед тем, как выйти из машины у «Адлона», Майер указал на коробку с «подарком фюрера»:
— Это тебе отец. За понимание и сочувствие.
— О, господин офицер…
— Мне некому дарить это. Самому деликатесы ни к чему: для окопника пища в любой забегаловке лучше того, что готовит «кухонный буйвол».
Пятиэтажная гостиница с фасадом в утонченном югендстиле, раскинувшая в обе стороны двухэтажные «крылья», выглядела строго и консервативно.
В холле дымили толстыми сигарами и беседовали деловые господа с толстыми портфелями из свиной кожи:
— Берлин заполонили увешанные орденами нацистские бонзы.
— На наше счастье, осталось несколько актрис со студии УФА и танцовщицы из кабаре «Кокотка».
— Не прибедняйтесь, проститутки высшего класса тоже есть.
За барной стойкой бармен в белой куртке с искусством фокусника манипулировал шейкерами и палочками из слоновой кости.
Несмотря на дневное время, в обеденном зале было довольно много народа.
   
Набриолиненый тенорок с причёской и усиками «под фюрера», клоунски вихляясь на эстраде, приторным голосом нежно блеял весёлую польку «Розамунда»:
 
Ich bin schon seit Tagen
Verliebt in Rosamunde.
Ich denke jede Stunde —
Sie muss es erfahren.
Seh ich ihre Lippen
Mit dem frohen Lachen.
M;cht ich alles machen
Um sie mal zu k;ssen.
(Я давно влюблён в Розамунду,
Я думаю о ней постоянно —
Она должна узнать об этом.
Я вижу её губы
С весёлой улыбкой.
Я готов на всё,
Чтобы их поцеловать).

Вихлястый тенорок Майеру не понравился, но аккордионист, из патриотических соображений одетый в форму солдата вермахта, играл великолепно!
Майер застыл в нерешительности у входа. Удивительно, но он оробел!
Хорошо, что к нему подбежал официант:
— Герр офицер желает отобедать? Отдохнуть?
— Да, закусить чего-нибудь, — облегчённо вздохнул Майер. Это же надо — три месяца прошло, как он последний раз был в ресторане, а будто в другой мир попал.
— Следуйте за мной, пожалуйста, — на военный манер кивнул официант и заторопился к столику у окна. — Садитесь, пожалуйста. Я знаю, фронтовики любят, чтобы им не мешали отдыхать.
Майер сел, положил фуражку на подоконник. Официант подал меню.
— Ознакомьтесь с меню, а я подойду через минутку.
— Нет-нет! — остановил Майер официанта. — Я недавно с фронта, мне без разницы, что есть… В смысле, я хочу пообедать, поэтому принесите мне что-нибудь на ваше усмотрение.
    
— Осмелюсь рекомендовать традиционную «Eisbein» (прим.: «ледяная ножка» — горячая варёная свиная ножка с капустой, картошкой, соусом), — тут же предложил официант, доброжелательно улыбнувшись. — Как говорится, и вкусно, и сытно, и есть, над чем поработать. Пить будете пиво, вино, или, как фронтовики, покрепче?
— Покрепче, — согласился с традицией фронтовиков Майер.
— Рекомендую тридцативосьмиградусный шнапс «Нордхойзер».
— Хорошо. Кружку светлого дортмундера принесите, пожалуйста. Пить хочется.
— Опасаюсь, герр лейтенант, что после фронта пиво со шнапсом станут для вас гремучей смесью. Чтобы утолить жажду, добавьте в сельтерскую шнапс. Вторую, для аппетита, выпейте наполовину с сельтерской. Третью, для настроения — без сельтерской. Десерт будете?
— Пока не надо.
— Я принесу шнапс, остальное чуть позже.
Официант кивнул, ушёл и тут же вернулся с бутылками шнапса и ледяной сельтерской.
Майер налил стакан воды, добавил немного шнапса, отпил.
Да, холодная газированная вода с глотком шнапса — это то, что надо в жаркий день. Официант знает, что посоветовать фронтовику.
Возмущённый баритон у Майера за спиной рассказывал:
— Представь, всего лишь полгода назад во Франции мы служили вместе! А сегодня я прихожу к нему, он — начальник отдела, сидит за письменным столом. Беседуем. Он брюзжит об идиотах-начальниках, глупых приказах, тупых политиках. Прошу помочь, он юлит, соскальзывает с темы. Раздается звонок. Его вызывают наверх. И тут мой смелый друг у меня на глазах превращается в совершенного труса! Судорожно набивает кожаную папку листками с красными и синими штемпелями «Секретно» и «Совершенно секретно», под надуманными предлогами выпроваживает меня…
— В столице все такие, — успокоил рассказчика другой голос. — За глаза ругают тех, кто сидит выше, а едва предстанут перед начальством, захлопывают рот, словно у них наступает паралич. Обращаться за помощью к ним толку нет — боятся потерять насиженные места.
За соседним столиком сидели два танкиста в чёрных мундирах и два пехотинца в серых.
— Мы столько нагрешили в России, что нам не отмыться вовек, — заплетающимся языком посетовал пехотинец.
    
— Покайся, и Бог простит твои прегрешения, — посоветовал второй пехотинец с выражением, каким обычно говорят: «Сходи, вымый руки».
Танкист, выглядевший трезвым, усмехнулся:
— Покаяться? Вот ты, к примеру, о чем мечтаешь? О рае? Вряд ли об аде. Но! — он энергично перечеркнул пространство рукой. — Забыв про ад, ты жаждешь соблазнов, мечтаешь согрешить. Спроси любого старика: о чём он сожалеет, прожив жизнь? О том, что грешил в молодости? Нет, он сожалеет, что мало грешил!
— Легок путь в преисподнюю, — тоном проповедника изрёк пехотинец. — Всемилостивейший Боже следит за нами, любит и охраняет нас. У всех свои слабости. Я тоже не безгрешен, но я люблю Христа, и смысл моей жизни — жить во имя Христа, во имя христианской истины. А, согрешив, покаяться.
— Предположим, я сильно-сильно раскаюсь, — усмехнулся танкист. — И все мои грехи будут прощены? А как же угрозы вечных мук для грешников, которыми нас стращают священники?
— Милость божья безгранична к покаявшимся. Нераскаявшимся грешникам прощения не будет.
— Так я и говорю: какой бы тяжкий грех я ни совершил, достаточно покаяться, чтобы быть прощённым? То есть, я могу спокойно убивать, зная, что, покаявшись, стану невинным, как младенец?
— Это не будет истинным раскаянием.
— А кто ты такой, чтобы судить об истинности раскаяния? Христос умер за грехи всего человечества, значит, наши будущие прегрешения искуплены распятием Христа. Значит, никакого раскаяния не нужно!
— Прощены грехи тех, кто истинно уверовал в него.
— А если, примеру, человек родился в Африке и там же умер, ни разу не встретившись со священником по элементарной причине отсутствия такового в джунглях? Он не получит прощения? Но все люди — творения Божьи, дети Божьи! Получается, лучше, если негров угонят в рабство, и их окрестит какой-нибудь лицемерный падре?
— Не надо рассказывать мне о безбожной Африке и о европейском Господе. И вообще... Ты шизонутый...
— Все мы шизонуты, кто больше, кто меньше. И пока мы шизонуты — с ума не сойдём.
Спорщики на некоторое время умолкли.
— Мы все свихнулись, — негромко, с явным разочарованием, подвёл итог спору танкист. — Жизнь свихнулась и живём мы в сошедшей с ума стране. Немногие нормальные люди находятся за колючей проволокой потому, что не смогли понять: в нашем обществе нельзя быть нормальными. Вот что я тебе скажу, приятель. Не ищи Бога на небесах. Там пусто и холодно... Есть человек на земле. И бог в человеке. Нет иного доказательства существования бога, кроме потребности в нём. Бог — это имя всего, чего нам недостает: наши желания, мольбы о помощи... Несчастным нужна религия, как поддержка. Если у них это отнять, что им останется?
— Да, было бы слишком несправедливо, если бы бога не было.
Майер, наконец, расслабился и, отвлёкшись от теологического спора, осмотрел зал.
Ближе к эстраде за большим столом сидела компания, которой «рулил» оберштурмфюрер (прим.: обер-лейтенант) в идеальном эсэсовском мундире, украшенном крестами и медалями. Окружали его, похоже, родственники и сослуживцы.
После торжественных слов оберштурмфюрера соратники по столу стремительно осушили кружки с пенистым пивом, со стуком поставили их на стол и, как предписывала старинная традиция, трижды громко поскребли донышками кружек о стол, стараясь, чтобы получался слитный звук.
   
«Ориентир номер один», — по фронтовой привычке в шутку для себя отметил Майер стол, будто наметил цель по огневому поражению. Допил холодную воду, утолил жажду и, как рекомендовал официант, наполнив стакан «фифти-фифти», отпил половину.
По периферии зала располагались офицеры в таких же потёртых полевых мундирах, как и у Майера. Фронтовики сидели с напряжёнными, недоверчивыми лицами, саркастически наблюдали за помпезной попойкой «диванных вояк» в центре зала.
Из фронтовиков выделялся лейтенант-танкист в чёрном мундире. Он был так сильно обожжён, что его голова походила на череп скелета.
Возможно, он женат, подумал с сочувствием Майер. Возможно, у него есть дети. Как они увидели его после госпиталя? Наверняка, испугались. Бедная жена…
— Сегодня я слушала радио, — услышал Майер громкий женский голос от «стола номер один». — Фюрер безоговорочно утверждает, что наш восточный враг побеждён и никогда не сможет подняться. Мы заняли советскую территорию, почти вдвое превосходящую территорию рейха! Адольф Гитлер сказал, что мы взяли два с половиной миллиона пленных, свыше семнадцати тысяч танков, уничтожено пятнадцать тысяч самолетов. Мир подобного не видел! — воскликнула женщина с восторженным удивлением. — Я верю, что дело фюрера непобедимо! Германия восхищается нашими воинами!
Оберштурмфюрер за центральным столом и его соратники в мундирах приосанились.
— …Большевиков поддерживают торгаши-евреи из Великобритании и Соединенных Штатов, жаждущие руками красных уничтожить Германию! — убеждённо заявлял молодой мужской голос.
— …Говорят, англичане и евреи, — громким «секретным» голосом рассказывала одна женщина другой, — переодеваются в немецкую санитарную форму и тайно добивают раненых!
На подиум выбежали почти раздетые танцовщицы, принялись исполнять что-то древнегреческое или египетское, демонстрируя груди, ягодицы и стройные ножки. К подиуму тут же потянулись фронтовики, соскучившиеся по обнажённым женским телам.
   
— …Мои подруги, у которых мужчины служат во Франции или в Северной Европе, жутко довольны, — с гордостью рассказывал женский голос. — Их мужчины шлют им оттуда продукты, ткани, бельё, платья, меха. Такую войну можно вытерпеть.
— А у моих двух подруг мужья служат на Восточном фронте, — печально возразил другой женский голос. — Женщины живут в постоянном страхе. Каждый день почтальон может вернуть им письмо на фронт с пометкой:;«Пал на поле чести». Да вы и сами видите, что газетные полосы сплошь заполнены объявлениями о смерти. Рассказы отпускников и раненых о тяжёлых боях под Москвой не похожи на пламенные речи доктора Геббельса.
— Запад рухнул сам, а на Востоке приходится сражаться не на жизнь, а на смерть, — констатировал мужской голос. И тут же ободрил: — Но мы победим и поселимся там. Восточный фронт — окончательная могила для русских!
— «Колосс на глиняных ногах», каким представляют Советский Союз фюрер и его генералы, не падает, — негромко заметил другой мужской голос. — Оправившись от первых тяжких месяцев, иваны сопротивляются, как ненормальные! Откуда у русских силы? Сколько раз в сводках вермахта сообщалось, что русские в прах разбиты, миллионы иванов взяты в плен, ресурсы исчерпаны, ещё одно усилие — и деморализованный сброд, называемый Красной Армией, будет уничтожен... Но они продолжают сражаться с отчаянием висельников! Мы их убиваем по мере возможности, но победить не можем. У них, похоже, младенцы вылезают из матки с гранатой в руке и с ненавистью к арийцам. По России немцу ходить нельзя. Любой мальчишка, любая баба снесут ему башку топором, заколют вилами или отравят. Русские пропитаны сталинским лозунгом: «Смерть немецким оккупантам!». Их невозможно отлучить от коммунистической пропаганды, которой напитано молоко их матерей.
— Их заставляют сопротивляться комиссары! — возмутился женский голос.
— Так заставить сражаться невозможно. В России против нас воюет весь народ. Эти ужасные партизаны… Сколько от них хлопот! Русские мужики сжигают посевы. Русские рабочие увозят заводы и уезжают на Восток сами, а что остаётся — разрушают. Везде мины, западни. Русские не сдаются, даже попав в безнадежное положение. Ломают наши тактические и стратегические планы. И свирепо атакуют. Такое впечатление, что их ресурсы неисчерпаемы. Передовые части вермахта уже видят колокольню Ивана Великого, но Москва не собирается капитулировать. Они воюют не по правилам!
— Воюя по правилам, советы давно бы проиграли.
— Даже некоторые «ПГ» (прим.: партайгеноссе — член нацистской партии) перестали болтать о близком «победном конце», — добавил другой мужской голос. — Колосс на глиняных ногах оказался поразительно стойким. Наверное, мы застали его спящим. Он начал просыпаться. Боюсь, когда русский колосс проснётся окончательно и придёт в движение, нам может не поздоровиться.
— Проблема в неистребимой русскости наших противников. Иванов не переделать ни в Жанов, ни в Гансов. Они были, есть и будут русскими. Мы в цивилизованной Германии вырубили все столетние буки и корабельные сосны, а русские продолжают жить вне цивилизации в тех же дремучих лесах, что и их далекие предки.
За столом «номер один» встал оберштурмфюрер. Он поднял бокал до уровня третьей пуговицы мундира, локоть согнул под прямым углом, как предписывала военная традиция, и пролаял:
   
— Meine Herren! Покорённая Европа говорит по-немецки, слушает немецкую музыку, веселится и танцует под нее. На радиоволнах Франции и Польши, Бельгии, Норвегии и Дании — везде немецкая речь, везде сладко поёт Лили Марлен. Но это только начало. Мы, арийцы, продолжаем извечную битву германских народов по защите европейской культуры от славян, азиатов и еврейского большевизма. Веками перед белокурой расой стояла задача нести миру счастье, культуру и порядок, потому что мы имеем право на законную власть над всем миром.. Чтобы в полной мере развернуть свой потенциал, арийцам необходимо расширить Lebensraum и создать германскую империю с границами от Урала до Гибралтара, свободную от евреев, славян и прочих Untermenschen. В гигантском государстве немцев — в тысячелетнем рейхе — все культуры, кроме немецкой, будут уничтожены. Франция будет снабжать нас вином. Париж станет солдатским борделем, — обер-лейтенант широким жестом указал на танцующих стрептизёрш. — Русские завалят нас мясом и дадут рабочую силу. Иваны — дети природы, едят то, что немцам непотребно, спят стоя, как кони, наивны, как домашняя скотина… За Новый Порядок, meine Herren!
— За Новый Порядок! — ответили сослуживцы слаженным хором.
Одним движением, будто в строю, все подняли бокалы, залпом выпили и одновременно, будто винтовку к ноге, с громким стуком поставили бокалы на стол.
Оберштурмфюрер удовлетворенно кивнул. Ему нравилось единство движений сослуживцев.
Стриптезёрши убежали, повиливая круглыми попочками. На эстраде барабан отбивал неторопливый ритм. Флейта подхватила чёткую, но грустную мелодию народной песни. Солист запел бархатным баритоном:

Was wollen wir trinken, sieben Tage lang?
Was wollen wir trinken, so ein Durst?
Es wird genug f;r alle sein!
Wir trinken zusammen, roll das Fa; mal rein,
Wir trinken zusammen, nicht allein!

(Что будем мы пить семь дней подряд?
Что выпьем, изнывая от жажды?
Мы выпьем все — и не однажды!
Мы выпьём все вместе, выкатывай бочку.
Напьёмся все вместе, а не в одиночку!)

За что только эту грустную народную песню сделали гимном люфтваффе?
Майер допил разбавленный шнапс, налил порцию неразбавленного. Приятное тепло из желудка поднялось в голову. «Вот ведь как интересно, — подумал Майер. — Пил ледяное, а поднимается тепло». И понял, что пьянеет. «Прав был официант, не разрешив мне пить пиво со шнапсом. Надрался бы, как свинья».
— Ехать на фронт? — рассуждал мужской голос от «стола номер один». — Что я там забыл? Грудь у меня и так в крестах и медалях, это для меня главное. Нет уж, пусть воюют без меня… Опять же, нехватка мужчин в тылу создаёт выгодную ситуацию в смысле спроса и предложения со стороны женщин…
Мужчины весело рассмеялись.
Майер усмехнулся. Таковы они, диванные герои.
Женский голос рассказывал:
— Один владелец ремонтной мастерской сказал своему клиенту: «У нас можно здороваться без «хайль Гитлер!» и вытянутой руки. Мы просто говорим друг другу: «Добрый день!» или «Здравствуйте!». На следующий день его отправили в концентрационный лагерь…
Зал наполнялся. Открывались и закрывались двери, громыхали стулья, стучали тарелки, звенели фужеры, ножи и вилки.
   
Со стороны фронтовиков кто-то рассказывал:
— Кость немного кривовато срослась и палец отняли, но, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло: теперь дальше местного гарнизона не пошлют.
— Да, тебя можно по-настоящему поздравить. А я не выдержу лицемерия, которым пропитано берлинское общество. Хочу на фронт, к старым камрадам (прим.: к друзьям).
— Ты же недавно женился!
— В тылу это меня не удержит. Мой долг — с оружием в руках сражаться за фатерланд на передовой. Победа ощутимо близка.
— Общество пропитано лицемерием, а ты пропитан юношеским максимализмом, суть которого — стремление быть всех храбрее и получить крест с ботвой (прим.: высшая награда — железный крест с дубовыми листьями). Если хочешь получить крест на грудь, а не на могилу, думай головой, которая Богом дана не только для того, чтобы носить на ней пилотку и плодить в волосах насекомых. Да, душка Геббельс поет-заливается, что каждый солдат вермахта способен победить десять русских солдат. Но из Сибири придёт одиннадцатый — и что делать?
— Из Германии тоже придут...
— Беда в том, что в Германии солдаты кончатся быстрее, чем в России.
— Между прочим, — продолжил «женскую тему» мужской голос из середины зала, — на оккупированной территории наши солдаты сталкиваются с проблемами... когда хотят вступить в половые сношения с русскими женщинами. Те и слышать не хотят о «временных связях»... Нет, если за ними долго ухаживать... Но, чтобы так, запросто... Ни в какую!
— Поразительно, — хохотнул другой. — Солдаты вермахта оказывают им честь, а они...
— Между прочим, закон о чистоте расы запрещает вступать... — назидательно заметил третий.
— Да ладно! Не везде есть глаза и уши гестапо, а солдаты есть солдаты. Мужское естество требует своего.
— Нет единой страны! — нетрезво возражал один фронтовик другому с противоположноого края зала. — Мы разделены надвое: есть счастливые правители, которые придумывают войны и заставляют людей воевать, а есть несчастные, которые воюют, подчиняясь воле правителей.
— Всегда счастливые пользовались несчастными. Всегда правители надеялись на слепоту народа и были врагами несчастных.
— Потому что народ глуп.
— Мы с тобой часть народа, между прочим.
Майеру захотелось покурить. Он похлопал по карманам и вспомнил, что курево закончилось.
Официант принёс украшенную потёками соуса и зеленью свиную ножку, по-царски возлежавшую на гарнире из тушёной капусты и россыпях жареного картофеля. Да, порция изрядная. А какой аромат!
Майер жадно сглотнул слюну, едва сдерживая себя, ухватил вилку… Ах, да! Он же хотел курить!
    
— Принесите, пожалуйста, курева.
— Из качественных могу предложить сигары «Черута», сигареты «Галльские» из Франции и наши «Юно».
— У русских была Machorka, — усмехнулся Майер.
— Machorka… — задумался официант, вспоминая сорта русских сигарет. — У нас таких сигарет нет. И каковы русские сигареты? В Сибири, по-моему, табак не растёт.
— В Сибири растёт русский сорт табака, Machorka. Это, скажу я вам, покрепче гаванских сигар и двойного кофе! Листья этого табака вручную рубят ножом. Из клочка газетной бумаги размером с ладонь сворачивают кулёк и набивают его рублёным Machorka. Такая газетная упаковка, начинённая сеном из Machorka называется «das Ziegebein» — «козья нога»…
Майер почувствовал, что пьянеет. Приятно пьянеет. Видимо, сказывалась расслабленность от ощущения безопасности.
— «Черуту» принесите…
— Ох уж эти русские… Ziegebein… — усмехнулся официант, удивлённо качнул головой и пошёл за нормальной «Черутой».
Майер выпил неразбавленного шнапса и принялся за свиную ножку. Какой восхитительный вкус! Нежное сладковатое мясо поросёнка гармонировало с чуть кислой капустой и острым соусом, вкус которых подчёркивал пресноватый картофель… Бесподобно!
Официант принёс пачку «Черуты», предупредительно чиркнул зажигалкой.
Майер закурил, кивком поблагодарил официанта.
Да-а… Это жизнь… Не то, что в окопах или на марше… Грязь, пот, вши… Недосыпание, невозможность отдохнуть до полного восстановления сил, ожидание выстрелов из леса, из чистого поля, из-за угла…
Майер вспомнил один из артиллерийских обстрелов. Та мощная огневая подготовка русских основательно перемесила немецкие окопы. Когда обстрел прекратился, Майер удивился, ощутив своё тело целым куском. Один из снарядов превратил часть окопа в огромную воронку, засыпал стрелка. Товарищи бросились откапывать его… Показалась рука с шевелящимися пальцами… Все лихорадочно разбрасывали рыхлую землю… Мокрую землю, обильно смоченную кровью… Землю, смешанную с внутрестями человека… Тело, у которого вместо живота была грязная каша из земли и кишок… Все замерли, выжидательно глядя на фельдфебеля. Рука в земле то ли шевельнулась, то ли это осела земля… Фельдфебель безнадёжно тряхнул головой, резко воткнул сапёрную лопатку в землю, аккуратно присыпал кровавые останки землёй…
Да-а-а... Война — это не штык, сверкающий серебром в лучах солнца, не петушиные фанфары на параде, не киношная атака героев, не сражение с развевающимися знамёнами, даже не рукопашная схватка, в которой непобедимые солдаты вермахта восторженно кричат в жажде убить врага. Война — это чудовищная, сверхъестественная усталость, нескончаемые дождь и снег, грязь до колен, вши и прочая мерзость. Это заплесневелые лица, изодранные в клочья тела и трупы, и живые солдаты, похожие на трупы. Война — тяжелая и грязная работа взаимного истребления людей.
От жирного мяса в животе разгорелся небольшой пожар, захотелось пить. Майер налил сельтерской наполовину со шнапсом, выпил.
 «Ну вот… Напился, наелся… Делать в Берлине нечего… Свадьбы не будет, потому как невеста беременна от выбранного научным методом самца… Родит породистого арийца… Когда родит? Июль, август, сентябрь… Весной, короче. Какая разница! Не тебе родит, рейху… Фюреру… А мне-то как жить? Нормально жить. Ехать на фронт. К своим ребятам. Они, конечно, раздолбаи, но не предадут в серьёзный момент… Ребята в окопах… Гибнут… Может, и я погибну…».
Грустные мысли оттеняла печальная мелодия.

Ich hatt' einen Kameraden,
Einen bessern findst du nicht.
Die Trommel schlug zum Streite,
Er ging an meiner Seite
In gleichem Schritt und Tritt

Eine Kugel kam geflogen:
Gilt's mir oder gilt es dir?
Ihn hat es weggerissen,
Er liegt vor meinen F;;en
Als w;r's ein St;ck von mir

(Был у меня товарищ,
Ты лучше не найдёшь.
Барабан бил перед строем,
Товарищ шёл сбоку от меня
Размеренным натренированным шагом.

Пуля прилетела,
Выберет его или меня?
Его она пронзила.
Он лежит у ног моих.
Как будто часть меня)
   

От глубочайшей печали глаза Майера затуманились слезами, губы покривились в несдерживаемой судороге.
«Только зачем этот похоронный марш исполняют в ресторане?»
— Герр лейтенант! — пробился в сознание Майера требовательный голос.
Майер сконцентрировал внимание и вернул себя из мира печальных грёз в реальность. Сжал пальцами глаза, убирая слёзы.
Музыка закончилась, посетители ресторана почему-то стояли, держа в руках рюмки, фужеры, стаканы.
Майер посмотрел на «стол номер один».
— Да, я к вам обращаюсь, — брезгливо скривил губы оберштурмфюрер.
— Ну, обращайтесь, — расслабленно буркнул Майер, шевельнув рукой: давай, мол.
— Между прочим, я старше вас по званию! — возмутился оберштурмфюрер. — И я вправе вам разрешать что-либо, а не наоборот. А, согласно уставу, вам положено вставать, когда к вам обращается старший по званию.
— Ох, герр оберштурмфюрер… — Майер умышленно добавил возвеличивающее «герр» к званию эсэсовца, что не было положено уставом, нетрезво сморщился и сделал примирительный жест рукой. — Устав позволяет сидеть в столовой и в сортире при входе туда начальников.
— Фи-фи-фи... — зафыркали, сморщив носики, носы и носищи «мартышки», сидящие за столом «номер один».
— И потом... Я столько в окопах на Восточном фронте навставался перед не очень старшими по званию, что в ресторане хочется посидеть… полакомиться вкусным мясом… хорошо выпить…
— Между прочим, я как раз предложил всем выпить за тех, кто погиб на фронте во славу третьего Рейха! Вы с нами?
— Я?
Майер смотрел на одетого с иголочки «диванного вояку» и чувствовал, что трезвеет.
— Ничего не значащие речи, наполненные пустословием и ложью, оскверняют память павших, — негромко, как бы размышляя, проговорил Майер. Но его услышали и возмущённо осудили «мартышки».
— Суровую правду вы прячете за слащавой, елейной болтовнёй, которая есть самая настоящая подлость по отношению к погибшим. Вы, обыватели… Диванных вояк я тоже отношу к обывателям… Вы, обыватели, рассказываете друг другу сказки о том, что пули иванов мягкие, как пластелин, что немецкие солдаты-герои хохочут от щекотки, когда в них попадают осколки мин и снарядов. Уверяю вас, русские пули, мины и снаряды дырявят солдат вермахта с тем же успехом, с каким пули вермахта дырявят тела красноармейцев.
Обезьяньи голоса возмутились громче.
— Вы, обыватели, понятия не имеете о жизни фронтовиков, о страданиях раненых и о том, как солдаты гибнут на фронте во славу… Германии. Нет, я не с вами.
   
В зале воцарилась мёртвая тишина.
— Я с ними, — Майер махнул куда-то за спину. — С теми, кто погиб у меня на глазах, на руках, рядом со мной. Я с теми, кому оторвало ноги, кому пуля пробила грудную клетку, как пробила мне. Я с теми, кто валяется по госпиталям, я с теми, кто ценой собственной крови добивается побед на фронте, а не болтается по ресторанам в парадных костюмах, рассказывая друзьям о личных победах над секретаршами начальников.
Фрау и фройляйн «мартышки» за «столом номер один» возмущённо зафыркали, переглядываясь и морща носики и носищи.
— Как вы смеете оскорблять старшего по званию! — возмутился оберштурмфюрер.
— Говорят, вышел приказ о том, что звание оберштурмфюрера «диванного вояки» приравнивается к званию старшего ефрейтора, вернувшегося с фронта, — ухмыльнулся Майер, снисходительно глядя на «диванного вояку».
— Как вы смеете оскорблять!.. Я непременно доложу по инстанции об оскорбительном поведении! Нажрался, как свинья… Вшивый окопник…
— Вшивый окопник? — задумчиво переспросил Майер и кивнул. — Да, вшивый окопник. Недавно покинувший передовую по причине тяжёлого ранения. Здесь таких немало.
Майер шевельнул кистью, указывая в пространство позади себя. Подумал, трезвея, продолжил:
— Мы, фронтовики, прошли русский ад, вымостили дороги войны своими телами, возложили кровавые жертвы на алтарь Отечества во имя будущего германской нации. А вы, зажравшиеся, тщеславные диванные вояки, важничающие под великим девизом «Германия превыше всего», вы, паркетные шаркуны так называемой элиты, именуете нас фронтовыми свиньями за то, что мы небриты, немыты и одеты в выцветшую, потерявшую парадный блеск униформу. Вам повезло, оберштурмфюрер, что вы не боксёр: боксёров бьют не только по самолюбию.
— Вшивая окопная сволочь! — истерично взвизгнул оберштурмфюрер.
Майер протрезвел окончательно.
Встал. Взял стакан со шнапсом. Подошёл к эсэсовцу и плеснул шнапс ему в лицо.
— Это от имени вшивых окопников, — пояснил спокойным голосом.
Налил в стакан из бутылки, стоявшей перед оберштурмфюрером, повернулся к замершим, напряжённо слушавшим его речь фронтовикам за столиками по периферии, отсалютовал им:
— А это за вшивых окопников, которые уже погибли и ещё погибнут.
Выпил. Поднял стакан, обратился вверх:
— Святая Мария, Матерь Божья, молись за нас грешных ныне и в час смерти нашей!
Повернулся к столу.
— Разрешите представиться, оберштурмфюрер, как того требует устав и офицерская честь: лейтенант Майер, командир первого взвода первой роты третьего отряда 28 егерского полка 8-й пехотной дивизии 8-го армейского корпуса 9-й полевой армии. Нахожусь на излечении после тяжёлого ранения на фронте. Своё мнение о вас я показал недвусмысленно. Если вы офицер, если вы мужчина, в конце концов, вам следует вызвать меня на дуэль и доказать всем, что у вас в кобуре пистолет, а не рулон туалетной бумаги. Думаю, великая армия может пожертвовать вам один патрон для защиты офицерской чести. Но, подозреваю, что вы чувствуете себя мужчиной только тогда, когда залезаете на секретаршу своего шефа.
— Мерзавец! — завизжал оберштурмфюрер. — Я требую, чтобы сюда вызвали патруль!
От столика в дальнем углу к Майеру подошёл лейтенант в полевой форме. Из левого рукава у него выглядывал протез. Он стал рядом с Майером, стукнул два раза стаканом о протез:
— За вшивых окопников!
Отсалютовал Майеру стаканом, выпил, молча уставился на «диванного» оберштурмфюрера.
Со всех сторон к Майеру подходили полевые офицеры, салютовали:
— За вшивых окопников!
— За вшивых окопников!
Количество офицеров-фронтовиков, молча сверлящих взглядами эсэсовца, росло.
— Проклятье! — возмутился оберштурмфюрер, швырнул на стол скомканную салфетку и быстрым шагом вышел из зала.
— Спасибо, лейтенант, — поблагодарил Майера лейтенант с протезом. — Но тебе лучше уйти. «Паркетные шаркуны» мстительны. Разумнее переступить через кучку дерьма, чем наступить в него и испачкать сапоги…

***
Майер лежал в гостиничном номере, пялился в потолок. Не спалось. Не хватало стрельбы где-то далеко. Не хватало воплей умирающих в темноте раненых. Слишком тихо — будто оглох. Воздух слишком чист — не хватало вони прокисших носков и портянок.
Когда он, наконец, заснул, увидел страшный сон про русский танк, который нёсся по улицам города, сшибая машины и людей, разбрасывая влажные куски сочного красного мяса по сторонам, наматывая голубые кишки на гусеницы...

***
Майер стоял навытяжку перед командиром роты выздоравливающих, к которой он после госпиталя был приписан.
Тридцатилетний гауптман после французской кампании при ходьбе скрипел протезом и пользовался тростью.
— Лейтенант, на вас поступил рапорт… Наверняка вы знаете, от кого.
— Догадываюсь, герр гауптман.
— Я прекрасно знаю разницу между берлинским службистом и офицером-фронтовиком. Я уважаю фронтовиков и… с некоторой насторожённостью отношусь к «диванным воякам». Но, сами понимаете, рапорт на вас от старшего по званию. Тем более, от офицера СС. Я обязан дать ему ход.
— Я понимаю, герр гауптман.
Гауптман встал из-за стола и, сильно прихрамывая, прошёлся по кабинету.
— Вам, кстати, присвоено звание обер-лейтенанта… К сожалению, контора работает медленно и приказ о вашем звании задерживается. Если бы вы уже были в звании обер-лейтенанта, инцидент можно было бы представить, как ссору равных по званию офицеров, причём, вы в данном случае выступали бы, как лицо оскорблённое. Это подтвердили бы офицеры, находившиеся в тот момент в ресторане. Но приказ запаздывает…
Гауптман замер в раздумье.
— Можно завести дело и тянуть его как можно дольше… Но, вы знаете, что в разбирательствах старший по званию, как правило, оказывается прав. И неизвестно где и при каких обстоятельствах дело догонит вас.
   
Гауптман ещё раз задумался.
— Давайте-ка я посажу вас под домашний арест на… скажем, на трое суток. И отчитаюсь, что провёл расследование и примерно наказал вас. Не будете в обиде за такое наказание? Зато дело будет закрыто.
— Благодарю вас, герр гауптман. Искренне признателен за вашу справедливость.
Неприятное чувство охватило Майера: красивый и благополучный мир Берлина он видел лживым, тупым, чужим. Чем дальше от фронта, тем толще слой моральной грязи. Майер не мог спокойно смотреть на бесцветную, злобную массу жрущих обывателей, на их бесформенные и бесчувственные лица покойников, которые не живут и не страдают, а существуют ради собственного животного существования в построенном ими «мире торжествующей свиньи». Слепые и глухие. Невзирая на посты и ранги. Некоторые от природы такие. Другие по причине уродства душ, которым заразились от власти. Майер не мог слушать диванных героев и социал-патриотическую чушь свихнувшихся наци. Дешёвая театральность, банальные шутки, нытье и пересуды, наигранно сентиментальные голоса их женщин вызывали у Майера брезгливость.
Апокалипсис. То, что раньше считалось плохим, теперь считают хорошим, а то, что было хорошим, стало плохим. Как сказал «окопник» в ресторане, безумие стало всеобщим, а в сумасшедших домах, называемых теперь концлагерями, теперь держат тех, кто сохранил способность мыслить и не захотел стать сумасшедшим.
За месяц кровавой бани на просторах России он привык к хоть и грязной, зато честной жизни… К грязной в плане антисанитарии. Здесь же, в Берлине, грязь в душах людей.
Он вспоминал Россию, этот безграничный ад, полный страданий, лишений и смертельной опасности. Именно этот мир для Майера был своим.
Память воскресила рёв пикировщиков, крики раненых, рокот танков и грохот пушек, поля, усеянные убитыми и ранеными… Это невозможно вынести, но он вынес это. Как вынесли это его соратники.
Взрывы, кровь, убитые, покалеченные тела сослуживцев — это передовая. Реальность передовой — холодный винтовочный приклад у щеки, патроны и гранаты в подсумках, которые вселяют уверенность. На голову успокаивающе давит железный шлем.
Там мы играем в жмурки с пулями и снарядами. Но это простая и честная игра. Не высовывайся из окопа — и осколок не снесёт тебе голову. Упади и закопайся в землю — и пуля не найдёт тебя. На фронте всё ясно: здесь друзья, там враги. Человек в немецкой форме — свой, к нему можно повернуться спиной. Человек в русской форме — враг, его надо встречать с оружием в руках. Людей в гражданской одежде на фронте быть не должно. Любой человек в гражданской одежде — потенциальный партизан. Если он идет, невзирая на приказ остановиться, — стреляй. Старик, женщина, ребёнок — стреляй. Только так можно сохранить свою жизнь и жизнь товарищей.
    
Между окопниками и «диванными героями» бездонная пропасть. Фронтовики одеты в потрёпанную, мятую форму. Кичливость «диванных героев» в парадных мундирах и манерность их фрау пропитала «высокое общество» столицы. Фронтовиков пропитала грубость, злость, склонность к выпивке, неспособность забыть пережитое… Фронтовики стали безжалостными и страшными, когда это необходимо. Жестокими. Фронтовые герои, завоевали территории больше Германии, но… Чтобы стать героями для берлинских обывателей, фронтовики должны погибнуть — только мёртвых обыватели воспринимают, как героев. А вместо оставшихся в живых фронтовиков лавры пожинают «диванные герои» в идеально отутюженных мундирах и зеркально начищенных сапогах.
Обрести душевное равновесие в Берлине Майеру не удалось. На улицах возникало ощущение, что он идёт по стеклу, готовому в любой момент треснуть и разойтись под ногами.
Майер молчал, гауптман молчал. Окопников молчание не тяготит.
На фронте человек невероятно свободен. Свободен от мелких забот и надоедливых проблем, которые некогда разрешить. На фронте есть только приказ, который надо выполнить. Об остальном надо забыть. Обо всём, кроме желания когда-либо вернуться домой, и любви к близким. Но дома у Майера нет… А теперь нет и любимой. Значит… Фронт единственное, что у него осталось.
— Герр гауптман, разрешите обратиться с просьбой о…
— Слушаю вас.
— Герр гауптман, отправьте меня на фронт. Если можно, в двадцать восьмой егерский полк восьмой пехотной дивизии, где я служил раньше.
— Вы считаете, что оправились после ранения?
— Так точно, герр гауптман. Я вполне оправился.
— Ну что ж… Это вариант, — подумав, согласился гауптман. — Досрочная отправка на фронт — это очень строгое наказание для провинившегося офицера. В рапорте я напишу: «…за нарушение общественного порядка в ресторане». Вы понимаете, с какими улыбками будут читать эту фразу ваши командиры. Когда вы сможете отбыть в резервный полк?
—Хоть сейчас, герр гауптман. Меня здесь ничего не держит.

= 5 =
    

Чадно дымивший огромный паровоз дал протяжный гудок, замедлил ход. Перекатисто звякнули буфера. Ближе к утру одиннадцатого июля эшелоны 25-го стрелкового корпуса прибыли на глухой железнодорожный разъезд юго-восточнее Витебска: два пути, будка, вокруг ровная до горизонта степь.
Составы пришли ночью, чтобы избежать нападения немецкой авиации.
Звучно пыхтели и перепугано вскрикивали паровозы. Монотонно гомонили выпрыгивающие из вагонов красноармейцы, сердито вскрикивали-распоряжались «отцы-командиры». Бойцы курили группками у вагонов, состязались, кто дальше пройдет по рельсе.
С лязгом отползли широкие двери вагонов, началась разгрузка имущества. По временной наклонной платформе бойцы выкатывали орудия и полевые кухни, выносили ящики с патронами, гранатами, минами. Новая форма пропитывалась потом и покрывалась пылью.
Принимали пополнение заместитель командира корпуса комбриг Горбатов и бригадный комиссар Кофанов.
Краткой речью Горбатов приветствовал каждый прибывший полк. Его зычный командирский голос разносился далеко за пределы разъезда.
— Товарищи красноармейцы! Товарищи командиры! — как на плацу перед парадом торжественно выговаривал комбриг. — Мы, наконец-то, смогли остановить врага. Наша задача — удержать его и, собравшись с силами, погнать фашистского зверя с нашей территории. От вас, от вашей стойкости, от вашего героизма зависит, насколько быстро мы погоним фашистов…
Комбриг лукавил. Врага не остановили, но остановить на этих рубежах было можно. Комбриг хотел заронить надежду в души красноармейцев, и во имя благого дела выдавал желаемое за действительное.
Бригадный комиссар Кофанов в своей речи пламенно добавил о священном долге, о зверином оскале фашизма, о руководящей роли партии.
— А у нас винтовки не у всех есть… — улучив паузу в страстной речи комиссара, обиженным юношеским голосом выкрикнул кто-то.
Горбатов сердито посмотрел в сторону крикуна, хотел оборвать не по уставу заговорившего красноармейца. Увидел молодые лица. Пацаны… Половина из них, как говорится; от сохи — от бороны. Какое там, от сохи… Небось, из подпасков! Интересно, перед тем, как на фронт отправлять, научили их, за какой крючок дёргать, чтобы винтовка стрельнула?
Промолчал.
— А вам на всех винтовок и не надо! — бодро пошутил комиссар. — У Васьки винтовка есть, у Петьки нету. Пусть Васька с винтовкой в атаку первым бежит, а Петька налегке следом. Упадёт Васька раненый или убитый, Петька подхватит его винтовку, и — вперёд!
Шутка никого не развеселила.
Получив указания относительно маршрутов следования, командиры повели личный состав на передовую.
Суета, неорганизованность, неопытность в построении новобранцев помешали увести личный состав с разъёзда до рассвета. Когда солнце встало, на передовую ушло не больше трети прибывших людей.
    
Рёв самолетов обрушился, словно из низко разорвавшегося неба. Кто-то запоздало крикнул: «Воздух! Спасайтесь!» Новобранцы, высунувшись из теплушек, как цыплята вертели головами во все стороны. Опомнились, когда немецкий штурмовик, хищно растопырив шасси, с ревом пронёсся над эшелоном, прошивая из пулемёта вагоны. Новобранцы вываливались из теплушек, бежали в степь. Низко пролетел ещё один страшный самолет с искривленными, словно надломленными крыльями и свастикой на хвосте. Ахнул оглушающий взрыв, потом ещё и ещё...
Исполнив номер самолетного балета, штурмовики развернулись, с рёвом и воем сирен устремились вниз, разбрасывая ад в мелкой расфасовке.
Загорелся вагон, огонь пополз вдоль эшелона. Фукнуло со страшной силой, повалив людей друг на дружку. Взрыв бросил вверх вагонные двери и обломки вагонов, падали на землю осколки, неразорвавшиеся патроны и снаряды, некоторые рвались на земле.
Новобранцы падали, утыкаясь в землю, закрывая головы ладонями от крупнокалиберных пуль и осколков. Вокруг гремело и трещало, кричали то ли от страха, то ли от боли и просили о помощи раненые и обезумевшие. Сквозь взрывы, словно кувалдами по листу железа, с крыши теплушки короткими очередями били из спарки двое красноармейцев. У спарки не было даже крохотного щитка. В лоб на них неслись штурмовики. Тонкий стремительный «мессершмитт» с огромным крестом через весь фюзеляж ударил очередью по спаренному ДШК (прим.: станковый крупнокалиберный пулемёт Дегтярёва-Шпагина). Крыша теплушки брызнула пламенем и кусками жести. Зенитную установку сорвало с места, пулеметчиков отбросило на землю.
Сделав два захода, самолёты одновременно пошли вверх. Кормовые пулеметы «юнкерсов» длинными трассирующими очередями прошили состав ещё раз.
Улетели.
От тишины ломило в ушах.
Два искорёженных взрывами вагона лежали под откосом, горели с громким потрескиванием. Среди железных балок и перекладин зажаты люди… Нет, трупы. Чтобы освободить их, нужно резать железо. Нечем. Да и незачем.
Изувеченные тела, кровь, смрад от горелого мяса и краски…
Около насыпи и на путях чернели ямы от бомб. Около воронки лежал парень в задранной шинели, мокрой от крови. Лицо белое. Босой. Наверное, снял ботинки проветрить ноги, а тут налёт.
Подошли бойцы.
— Наповал, — сказал кто-то.
У парня забрали документы.
Слабые крики вразнобой:
 — А-а… А-а… Пи-и-ть! Пи-и-и-ть! Помоги-ите…
Вокруг эшелона в поле лежало множество людей. Столько убитых? Нет, некоторые заворочались, приподняли головы… Начали вставать.
У насыпи под искорёженным паровозом неподвижные фигуры в чёрной гражданской одежде. Поездная бригада. Одно тело безобразно исковеркано, без головы. Железнодорожники пытались увести паровоз от состава, но немецкие самолёты расстреляли его метрах в трехстах от разъезда.
Из дымящихся воронок едко пахло взрывчаткой.
К глубокой воронке подносили трупы, складывали в ряд. Несколько тел принесли на шинелях. Не тела, обрубки, собранные в кучи и завязанные в шинельные узлы. У одного ботинок торчал рядом с лицом. Так положили оторванную ногу. Сквозь шинель слизью тянулась загустевшая кровь.
С вагона сняли искореженный пулемет. Погибших зенитчиков отнесли к трупам у воронки. По чьей-то команде, прежде чем опустить в братскую могилу, снимали с трупов шинели, гимнастерки, ботинки, штаны. Снимали даже испачканные кровью. Складывали в огромные полосатые мешки.
По толпе прошёл ропот:
— Разве так можно?
Грузный дядька-хозяйственник с кубиками старшего интенданта объяснил:
— Военной формы не хватает, а одевать новобранцев надо. Отойдите и не мешайте.
Тела, в сером застиранном белье, испятнанном кровью, торопливо опускали в воронку-могилу.

***
Роты построились в походную колонну. Взвод за взводом, рота за ротой уходили на войну.
День жаркий, безоблачный и безветренный, оттого душный. Дорожная пыль першила в горле и лезла в глаза. Пахло кирзой, кожаной сбруей, дёгтем тележных колёс и лошадиной мочой.
Непривычные скатки шинелей тёрли шеи, новобранцы без конца поправляли их, вертели головами. У одного каска откинута на затылок, у другого на носу. Под касками раскрасневшиеся потные лица. Из-под касок по вискам и щекам сбегали струйки пота. Гимнастерки на спине и под мышками намокли от пота, потемнели.
Одни, прямые и сильные, шагали легко и бодро, торопились вперёд, переговаривались, шутили, радуясь переменам. Другие под тяжестью ноши сгорбленные, с тоской в глазах, как на похоронах, брели молча, понуро, нехотя волочили ноги. Людской поток тёк по дороге, то расплываясь на всю ширину, то струясь между воронок. Колонна двигалась, то замедляя, то ускоряя шаг.
Потом, на прифронтовых дорогах, они научатся ходить неторопливо, размеренно, как бы нехотя, экономя силы. Пойдут не соблюдая строя. «Ать-два, левой!» — это не для войны. Пройти в полной солдатской выкладке полсотни километров без отдыха и привалов — обыденность стрелкачей, строем столько не прошагаешь.
   

***
Отправив пополнение на передовую, комбриг Горбатов на «эмке» вернулся в штаб корпуса, располагавшийся в лесу севернее Витебска у села Мишутки.
Выходя из «эмки», услышал приглушённую канонаду, доносившуюся с юга.
Командир корпуса генерал-майор Честохвалов не спал. Выглядел хмуро. То ли оттого, что недавно проснулся, то ли от неудачно идущих дел.
 — Сергей Михайлович, что за артиллерийская стрельба со стороны Витебска?
Честохвалов безразлично пожал плечами:
— Не знаю. Мы артподготовку не планировали.
— О наступлении немцев донесений не поступало?
— Нет.
Горбатов задумался.
— Сергей Михайлович, как бы немцы нам сюрприз не устроили… Разреши съездить для выяснения обстановки?
Честохвалов вытянул губы, словно собирался «чмокнуть» и пожал плечами.
Александру Васильевичу Горбатову перед войной исполнилось пятьдесят лет. Судьба мотала его, как штормовая волна мотает утлое судёнышко. Испытал он и карьерные взлёты, и катастрофические падения. Получивший звание комбрига по заслугам и таланту, Александр Васильевич в тридцать седьмом году попал под каток «чистки РККА» за «связь с врагами народа». Связь заключалась в том, что служил вместе с причисленными к врагам и шпионам командирами. Горбатова поспешно исключили из партии, сняли с должности. Полгода шли разбирательства. Подтверждения, что он «шпион и враг» органы не нашли, восстановили по всем статьям. Милость судьбы оказалась обманчива: через полгода его уволили в запас и арестовали.
    
На допросы с пристрастием водили каждые двое-трое суток. Требовали признать себя виновным и выдать «врагов народа». После допросов приволакивали под руки или приносили на носилках. Давали время оклематься и снова допрашивали. Скоро атеист Горбатов стал просить у бога смерти.
Виновным себя не признал, никого не оговорил, тем не менее, был осуждён за «контрреволюционные преступления» на пятнадцать лет без права переписки плюс пять лет поражения в правах. Отбывал наказание на Колыме.
«Что они творят?! — мучил себя сомнениями Горбатов. — Перебьют всех «врагов народа» — не то, что врагов, самого народа не останется. Наступит жизнь спокойная и тихая... Господи, воззри на них, просвети и укрепи!».
По неизвестным причинам дело Горбатова пересмотрели, а весной сорок первого вызвали в Москву. После лечения в санаториях восстановили в архаичном звании комбрига и назначили на должность заместителя командира 25-го стрелкового корпуса. Ни звания полковника, ни, тем более, генерал-майора, как требовала того современная армия, Александр Васильевич не получил.
Где-то на половине пути к Витебску Горбатов увидел бредущих толпой навстречу десятка три красноармейцев.
Остановил машину, вышел на дорогу, поднял руку, скомандовал:
— В две шеренги… Станови-ись!
По тому, как бойцы суетливо перебегали с места на место, пытаясь выстроиться по ранжиру, Горбатов понял, что привычных мест в шеренге у них нет, а значит, все из разных подразделений.
Наконец, бойцы построились. Стояли, удручённо опустив головы.
— Кто командир? — спросил Горбатов.
— Нет командиров, товарищ комбриг, — устало ответил правофланговый. — Всех поубивало. Там немцы прорвались… С танками…
— А вас… почему не «поубивало»? — съязвил Горбатов и указал рукой в сторону Витебска: — Прорвались? Прорвались, потому, что вы трусливо бежали с поля боя, вместо того, чтобы врага бить и землю свою защищать!
— Мы не бежали, товарищ комбриг, мы отступили… — угрюмо возразил правофланговый.
— Молчать! Разговоры в строю! Команда на отступление была? Нет! Раз вы здесь, живые и даже не раненые, значит, вы трусы, бежавшие с поля боя!
— Мы не трусы… Мы растерялись манеха...
— А раз так… — Горбатов заговорил тихо, как говорят отцы с провинившимися, но любимыми детьми, — вернитесь и делом докажите, что вы не трусы!
Не отдав никаких приказов, Горбатов сел в машину.
— Давай побыстрее, — попросил он водителя. — Дела у Витебска, похоже, наперекосяк пошли.
Машина рванула вперёд.
Горбатов оглянулся и увидел, что бойцы, перестроившись в колонну по четыре, следовали за ним. Командовал отрядом тот правофланговый, который объяснял причины отступления.
Скоро Горбатов увидел ещё группу отступавших бойцов. И здесь он остановился, пристыдил, призвал… И эта группа повернула и пошла вслед за ним.
Чем ближе к Витебску, тем больше отступавших встречал Горбатов. Останавливался у всех. Всех возвращал.
 
Не доехав километра три до переднего края обороны, Горбатов увидел беспорядочное отступление множества красноармейцев. Вместе с бойцами шли растерянные командиры различных рангов. Вдалеке слышались редкие взрывы.
Горбатов остановил машину. Приказал водителю дать несколько длинных гудков и залез на крышу «эмки».
Увидев на крыше легковой машины командира с генеральскими лампасами, услышав длинные гудки клаксона, многие удивлённо остановились.
— Ста-ано-ови-и-ись! — зычным голосом прокричал Горбатов, поднял руку вверх и указал направление построения. — Командирам подразделений обеспечить повзводное построение-е-е!
Ближайшие бойцы и командиры заторопились к машине, словно муравьи к муравейнику. Командиры выкрикивали команды к построению. Скоро обозначились квадраты неполных взводов. К месту построения быстрым шагом и трусцой тянулись красноармейцы, ушедшие далеко вперёд и отставшие от общей массы.
— Командирам подразделений доложить о численности личного состава в подразделениях! — прокричал Горбатов и слез с машины.
Оказалось, что с передовой без приказа отходили бойцы и командиры 501-го стрелкового полка 162-й стрелковой дивизии.
— Товарищи бойцы! Вам навстречу идёт пополнение! — прокричал Горбатов и указал на восток.
Комбриг говорил неправду. Едва видимые, приближавшиеся из тыла подразделения были не пополнением, а возвращающимися беглецами. Но это была ложь во спасение фронта. Горбатов хотел вселить уверенность в то, что командование поддерживает их.
— Не буду врать, пополнение немногочисленное, — продолжил комбриг. — Но ведь вас много! И пополнение из тыла. Я прибыл сюда, чтобы организовать оборону. Неужели мы таким числом, — Горбатов раскинул руки, словно собирался обнять стоявших перед ним красноармейцев, — не удержим фашистов?!
Комбриг выдержал паузу, вглядываясь в лица бойцов. И увидел, что угрюмость и растерянность на многих лицах сменяются надеждой.
— Отдаю приказ: командирам возглавить подразделения и в организованном порядке следовать за мной!
Проехали ещё километра полтора. На дорогу из-за куста на обочине выскочил боец и замахал руками, давая знак, что дальше ехать опасно.
— Где штаб? — спросил Горбатов.
— Вон там, в окопе, — указал боец.
Горбатов усмехнулся: штаб в окопе…
— Проводи, — приказал бойцу.
   
В небольшом окопчике сидели командир 501-го стрелкового полка Костевич, начальник штаба полка, вооружённые автоматами, и связной ефрейтор с ручным пулемётом. Все в касках.
— Доложите обстановку, — потребовал Горбатов.
— Мы пытались их остановить, но они ушли… — уныло проговорил командир полка и по-женски всплеснул руками. — Мы, видимо, ошиблись…
— За ошибки на фронте расплачиваются кровью, — оборвал его Горбатов.
Полковник Костевич был призван из запаса, до войны работал председателем колхоза. Несмотря на то, что воевал в Гражданскую, с командованием полком не справился.
— Приказа отступать не было, поэтому мы с начальником штаба решили остаться здесь. Драться до последнего и умереть, — оправдывался Костевич.
— Решили умереть? — усмехнулся Горбатов. — Кому нужны ваши бесполезные смерти? И зачем ефрейтора с собой на тот свет тянете? Коль решили умереть — умрите с пользой. В общем, так… «отцы-командиры». Скоро подойдут ваши бойцы… Приказываю организовать оборону, выставить боевое охранение… Кто у вас в соседях?
 — Вон в том лесу справа корпусной артиллерийский полк.
— Я поеду к артиллеристам, а вы выходите на шоссе и встречайте своих бойцов. Да встряхнитесь, полковник, чёрт побери! Вы же командир полка, а не… клиент морга!
Артиллерийский полк больше походил на полигон брошенной техники, чем на военное подразделение.
Беспорядочно стоявшие орудия не имели огневых позиций, у командиров полка, дивизионов и батарей не было наблюдательных пунктов.
Горбатов приказал собрать командиров.
— Это артиллерийский полк или цыганский табор? — возмутился Горбатов. — У меня складывается впечатление, что вы не воевать собрались, не защищать Родину, а свезли в лес технику, чтобы в целости и сохранности сдать врагу. Приказываю: в течение часа оборудовать закрытые позиции для гаубиц. Пушки и миномёты установить на особоопасных направлениях. Командиру полка связаться с командиром стрелкового полка Костевичем и организовать взаимодействие. Выслать наблюдателей на наблюдательные пункты и провести пристрелку танкоопасных направлений…
Вернувшись в штаб, Горбатов доложил обстановку командиру корпуса Честохвалову
— Считаю, что командира полка Костевича нужно отстранить от командования. Он не удержит оборону. И погубит полк.
Генерал Честохвалов выслушал заместителя, кивнул головой, и, никак не прокомментировав доклад и предложение Горбатова, отпустил его.
    

***
К вечеру 501-й полк, которым командовал полковник Костевич самовольно оставит позиции. Немцы заняли Витебск. Через Мишутки, где располагался штаб корпуса, хлынул личный состав бежавшего с линии обороны 501-го полка.
— Уходить надо, — буркнул генерал-майор Честохвалов, наблюдавший за беспорядочным движением красноармейцев по улице из окна штаба, и нервно забарабанил пальцами по подоконнику. — Срочно! Не дай бог, немцы штабные документы захватят… Спасать надо документы!
— Да, Сергей Михайлович, спасать документы, — радостно согласился с Честохваловым начштаба корпуса полковник Виноградов. — Разрешите заняться организацией? В отряде связи машины есть… Правда, они оборудованием загружены…
— Каким оборудованием? — думая о своём, без интереса спросил Честохвалов.
— Ну… — Виноградов запнулся. Чем загружены машины, он не знал. — Катушками с проводами, аппаратами связи…
— Проводами они загружены… — пробормотал Честохвалов. И словно очнулся: — Если мы окажемся в кольце… провода нам понадобятся… чтобы повеситься.
Не дай бог, подумал он, попасть в кольцо. С «окруженцами» у соответствующих органов разговоры длинные и подробные. И количество ромбиков и шпал в петлицах после таких разговоров у «окруженцев» резко уменьшается. А то и вовсе... «К стенке»!
— Разрешите выполнять? — бодро, с лихостью во взгляде спросил Виноградов и напружился, как охотничья собака, ожидающая команды хозяина.
— Машины освободить, загрузить документацией штаба. Всю технику, неспособную к передвижению, и оборудование, ненужное для выхода из окружения, уничтожить. Через полчаса отправляемся в Прудники.
Двенадцатью километрами севернее, на восточном берегу Западной Двины в районе села Прудники располагался штаб 134-й стрелковой дивизии.

***
Менее чем через час генерал-майор Честохвалов решительно вошёл на командный пункт 134-й стрелковой дивизии.
— Механизированные колонны противника прорвали фронт в районе Витебска и движутся по шоссе Витебск — Сураж, — рассказывал Честохвалов командиру дивизии Базарову, устало рухнув у стола и озабоченно подперев голову рукой.
— Пятьсот первый полк разгромлен, — подыгрывая генералу мрачной интонацией, добавил бригадный комиссар Кофанов, вошедший следом и остановившийся рядом с генералом.
— Есть реальная угроза окружения, — сокрушённо качнул головой начштаба Виноградов, выглянув из-за спины бригадного комиссара. — Надо срочно отходить на восток.
— Что надо срочно, а что не срочно, мне решать, товарищ полковник! — осадил Виноградова Честохвалов.
— Извините, Сергей Михайлович, — сжался и втянул голову в плечи полковник Виноградов. — Я, как начштаба, всего лишь внёс предложение на рассмотрение. А решение, конечно же, принимать вам.
Никто из прибывших командиров реальной обстановки не знал. О разгроме стрелковой дивизии, движении вражеских мехколонн и угрозе окружения судили только по слухам. И прекрасно друг друга понимали.
   
— Но предложение ваше я считаю своевременным. Поэтому поддерживаю. Товарищ Базаров, готовьте войска к отходу.
— А... Приказ на отход сверху... — засомневался Базаров.
— Отход на запасные позиции в случае крайней необходимости оговорен заранее, — глядя в пол, как-то неубедительно пояснил Честохвалов.
— Товарищ генерал-майор, оборону западного берега Западной Двины у меня держит сто тридцать четвёртая дивизия… Надо организовать переправу…
— Распорядитесь организовать… У вас что, исполнителей нет? А сами эвакуируйте штаб!
Поручив эвакуацию штабистов и спасение документации начальнику штаба дивизии подполковнику Светличному, командир дивизии комбриг Базаров и комиссар дивизии Кузнецов, вопреки указанию Честохвалова, занялись организацией переправы находившихся в обороне частей.
Погрузив документацию на машины, бежал штаб сто тридцать четвёртой стрелковой дивизии, возглавляемый начальником штаба подполковником Светличным. За ними на машинах связи умчались из села штабисты корпуса, прибывшие с Честохваловым. Следом загромыхали обозники на телегах.
Не видя противника и даже не слыша стрельбы, бросая материальную часть и снаряжение, бежали на восток все военные подразделения и местные советские органы, узнавшие о паническом бегстве штабных командиров.

***
Штаб корпуса остановился в лесу у села Понизовье, в тридцати километрах западнее Демидова.
Начальник штаба корпуса полковник Виноградов докладывал генералу текущую обстановку:
— В составе штаба корпуса около тридцати человек командного состава и десятка два красноармейцев. С нами бригадный комиссар Кофанов, начальник политотдела полковой комиссар Лаврентьев, — перечислял командиров полковник Виноградов. — Связи со штабом армии нет. Управление частями корпуса отсутствует.
Несколько грузовых и легковых машин, которые видел генерал-майор Честохвалов вокруг себя, были «войсками», которыми он мог реально командовать. Обстановка хуже некуда.
— Без охраны двигаться опасно, — рассуждал Честохвалов. — Пошлите во все стороны командиров на машинах, пусть соберут войска, какие смогут. Под их прикрытием отступим на восток.
К вечеру в лесу около штаба корпуса собралось около четырёх тысяч красноармейцев. Подъехали грузовики с прицепленными пушками, гружёные минометами с запасами боеприпасов. Приехали обозники на телегах.
   
Организовали боевое охранение. По мере прибытия личного состава и техники, готовились к движению в составе общей колонны.
— Не ожидая подхода остальных частей корпуса, отходим на восток. Двигаться только лесами и только ночью, — распоряжался Честохвалов, стоя в кругу командиров. — Входить в соприкосновение с противником запрещаю. Никакой стрельбы в немцев!
— Товарищ генерал-майор! Разрешите обратиться! — услышал Честохвалов позади себя голос и обернулся.
Сзади стоял сержант из охраны: грудь колесом, честь отдаёт лихо, как положено. За сержантом, скрытый сумерками, стоял мужчина в гражданском костюме, в сапогах с заправленными в них штанами.
— Вот он утверждает, что есть подполковник, и направляется к вам…
Честохвалов вгляделся… Ба-а…
— Подполковник Светличный! Начальник штаба сто тридцать четвёртой стрелковой дивизии! В гражданской одежде, без личного оружия… Про документы не спрашиваю… Что с вами, подполковник!
— Так ведь… Угроза окружения, Сергей Михайлович…
Поодаль раздался сигнал клаксона.
— Что там, чёрт побери! — разъярился Честохвалов. — Я же приказал обеспечить скрытность! Виноградов, быстро узнайте, кто там подаёт звуковые сигналы немцам!
Полковник Виноградов побежал узнавать причины гудка и скоро вернулся.
— Товарищ генерал-майор, разрешите доложить… Сигнал произошёл случайно…
— Не верю я в такие случайности! — вскипел Честохвалов. — Лазутчика прикрываете? Расстрелять его, чтобы впредь таких «случайностей» не повторялось… Исполняйте!
— Есть… — растерянно козырнул Виноградов и неуклюже побежал туда, откуда только что вернулся.
Скоро раздался звук пистолетного выстрела.
Виноградов вернулся. Но остановился поодаль, докладывать исполнение Честохвалову не стал.
— Расстрелял? — недоверчиво, со страхом спросил Светличный.
Виноградов промолчал. Выстрелил он в воздух. И приказал на всех машинах разбить сигнальные рожки, чтобы даже при желании ничего не загудело.

***
 
Ранним утром пятнадцатого июля фельдмаршал Кессельринг обрушил на советские войска самолёты.
Низколетящие штурмовики расстреливали отступавшие по дорогам сплошным потоком советские подразделения. Пикирующие бомбардировщики уничтожали артиллерийские позиции, танки, сжигали расположенные вдоль дорог деревни. На много километров растянулись колонны разбитой техники.
Седьмая танковая дивизия немцев подошли к населенному пункту Ярцево в сорока километрах северо-восточнее Смоленска.
Ранним утром 16 июля командующий войсками Западного фронта генерал Ерёменко прорвался в Ярцево и взял командование над войсками, находившимися в этом районе. Он поставил в строй всех, кто мог держать в руках оружие. Из штабных командиров формировали роты и отправляли против немецких танков. Не только лейтенанты, но и полковники, которым некем было командовать, оказались на передовой рядом с красноармейцами.
В Смоленске ввели военное положение. Военный комендант города поручил городским властям мобилизовать население для строительства заграждений, земляных укреплений и рытья окопов.
Население учили приёмам уличной войны, рабочих промышленных предприятий объединили в рабочие отряды, вооружили винтовками и гранатами. Дети наполняли песком и землёй мешки, из которых строили баррикады. Смоленск стал огромной крепостью.

***
Неподвижное серое небо над лесом. Повсюду на земле между деревьев лежат красноармейцы: скуёжившиеся и вольно распростёршиеся, с раскинутыми руками и ногами, с запрокинутыми или склонёнными головами. Небритые, окаменевшие лица землистого цвета, глаза закрыты. Между тел винтовки, каски и противогазы.
Длинный и тощий боец с обмотками на на шее наподобие кашне привалился спиной к дереву, склонил голову на плечо. Над раззявленным ртом летают мухи. Грязные, стоптанные сапоги упёрлись в лицо соседу…
Над хаосом тел разнокалиберный храп.
Бойцы дошли и по команде упали, кто где стоял. И забылись тяжёлым сном. Громадное лежбище, где спят измученные люди, которых настолько устали, что не смогли даже нормально улечься.
Две сотни красноармейцев. Всё, что осталось от полка. Весь наличный состав.
Проснувшегося бойца бессмысленно спрашивать, где шли, куда вышли, где находятся сейчас. Ответ известный:
— Знамо, где … Нябось на передовой! Коль место интересно, ротного спроси, он всё знат. Мы без названиев ходим.
После многодневных маршей в запредельной усталости глаза перестают замечать окружающее. Единственное желание — упасть куда-нибудь. Хоть в канаву, хоть в грязь. Сойдёт с дороги боец портянку перемотать, присядет, закроет глаза на секунду и уснёт, упав на сторону. Никто не подойдёт, не станет тормошить или нюхать, пахнешь ты пареной репой или воняешь трупом. Командирам доложат, что видели бойца в придорожной канаве. Старшина при раздаче пищи в списках убывшим отметит. Проснувшись, догонит боец роту — а никто и не заметит, что бойца не было... Старшина удивится:
— Ты где пропадал?
— Придремал на пару часов.
— Ты сутки харчи не получал! Я тебя без вести пропавшим отметил!
   

***
Остатки 25-го стрелкового корпуса за три дня прошли семьдесят километров и сосредоточились в лесах, в сорока километрах северо-западнее Духовщины.
Такая скорость передвижения командиру корпуса Честохвалову показались преступно медленной. Он созвал совещание начсостава.
— Для ускорения движения приказываю красноармейцам оставить при себе только носимое имущество, необходимое в бою. Из грузовиков выбросить всё, загрузить в них максимальное количество людей…
Были выброшены личные вещи начсостава, рации, смазочные материалы, противогазы, неснаряжённые пулеметные диски, штабная документация, обозный инвентарь…
Двигаться на восток решили двумя параллельными маршрутами. Колонна из десятка легковых автомашин штаба корпуса под прикрытием броневика шла в хвосте правой колонны.
Для разведки по маршруту выслали конный отряд в двадцать пять бойцов. Не дождавшись результатов разведки, Честохвалов приказал колоннам двигаться по намеченному маршруту. Сам со штабными машинами обогнал колонны и уехал вперёд.
В сумерках штабисты подъехала к какому-то селу. У околицы колонну встретили окриками и беспорядочной автоматной стрельбой выскочившие на дорогу немецкие солдаты.
Возглавлявшая автоколонну машина начальника штаба корпуса полковника Виноградов промчалась мимо автоматчиков сквозь село.
Следовавший во второй машине командир корпуса генерал-майор Честохвалов остановил автомашину, вышел из машины с поднятыми руками, медленно вытащил пистолет из кобуры, бросил его в сторону, и с поднятыми руками пошёл к немцам.
Ехавший с Честохваловым начальник инженерной службы штаба корпуса подполковник Егоров выскочил из машины с противоположной стороны и, прячась от немцев за машиной, кинулся через огороды в лес. За ним побежали командиры и политработники штаба корпуса из других машин, стрелок автоброневика и водители.
Полковник Виноградов, проехав километра полтора за село, бросил машину и с шофёром ушел в лес, решив самостоятельно пробираться в сторону фронта из несуществующего окружения.
Военком корпуса бригадный комиссар Кофанов, полковник Стулов и водитель «эмки» красноармеец Зинченко спасались порознь, но в пределах видимости друг друга. Впереди бежал бригадный комиссар Кофанов — он был моложе полковника Стулова. Тылы командиров «прикрывал» красноармеец Зинченко — он, блюдя субординацию, не мог драпать впереди начальства.
   
Не бегавший много лет заплывший жирком Кофанов запыхался до такой степени, что почувствовал резь в груди. Воздуха лёгким катастрофически не хватало. Сердце запаниковало, затрепыхалось, забилось о грудную клетку, как перепуганный заяц, стремящийся вырваться из силка. Ватные ноги переставали слушаться, болезненная слабость лишала сил. Чувствуя, что переполненное кровью сердце вот-вот лопнет, Кофанов упал. Пытаясь надышаться, захлёбывался, но рёбра будто потеряли способность к движению, а грудная клетка словно перестала расширяться.
К упавшему Кофанову на подламывающихся ногах подбежал полковник Стулов, оплыл на землю, задыхаясь астматически, со свистом. Поводил бессмысленными глазами вокруг, бессильной ладонью то и дело утирая льющийся по лицу пот.
К командирам трусцой приблизился красноармеец Зинченко, остановился поодаль. Быстро отдышавшись, вытащил кисет, свернул цигарку, без разрешения закурил, выжидательно, но без почтения, кося на командиров.
— Не туда бежим, — сквозь сиплое дыхание выдавил полковник Стулов.
— То… что бежим… Это уже… «не туда»… — вымудрил «политическую» фразу бригадный комиссар Кофанов.
— Учитывая, что командир корпуса пошёл к немцам с поднятыми руками, мы поступили вполне достойно, — оправдался Стулов.
— Достойно, — буркнул, криво усмехнувшись, Кофанов. — Как кто-то сказал, умелое маневрирова¬ние при отходе войск принадлежит не стратегическому планированию штабников, а резвости солдатских ног и их гениальному тактическому мышлению.
— Думаю, правильным будет определиться на местности и двигаться к линии фронта, на соединение с частями Красной Армии, — проигнорировав неуместную шутку бригадного комиссара, высказал предложение Стулов.
— Разрешите обратиться, товарищ полковник, — издали, не прекращая курить, подал голос красноармеец Зинченко. — За нами основные силы корпуса идут. Если генерал-майор товарищ Честохвалов сдался… хм… попал в плен, фрицы получат информацию о приближении наших и устроят им кровавую баню. Надо бы пойти навстречу и предупредить.
— У них передовое охранение, дозоры и прочее… — отмахнулся Стулов. — Они позаботятся о себе. А нам надо к линии фронта.
— Вы идите к фронту… — «разрешил» красноармеец. — А я бы…
— Отставить, боец! — сквозь одышку прервал его бригадный комиссар Кофанов. — Нам не стоит распылять силы в тылу противника. Твой автомат нам ещё пригодится…
— Дело, похоже, близится к концу, — тихо, чтобы не слышал боец, пробормотал полковник Стулов. — Весь фронт отступает — это я слышал от одного майора, которому сказал полковник из штаба армии. До зимы немцы хотят всё кончить. Печально, но это почти факт. У них авиация и танки, а это сейчас всё… Говорят, жутко бомбит… Надо трезво оценивать ситуацию...
    

***
На следующий день основные силы отступающего корпуса подошли к деревне. Немцы, получив информацию от сдавшегося генерала, подтянули силы и встретили отступавших сильным огнем. Бой длился несколько часов. Потеряв сто с лишним человек убитыми и ранеными, остатки корпуса вернулись в лес.

***
Начальник политотдела корпуса полковой комиссар Лаврентьев бежал от немцев до изнеможения. Когда силы кончились, упал рядом с густым кустом, заполз в его середину, долго глотал воздух и слушал, как судорожно мучается сердце, выдавливая режущую тошноту из-за грудины.
Наконец, ослабевшее сердце перестало трепыхаться, дыхание стало реже.
«Какой ужас! Какой ужас!» — мучился полковой комиссар Лаврентьев в физическом и моральном бессилии.
Ужас был во всём. И в том, что Честохвалов сдался немцам. И в том, что все разбежались, а он, начальник политотдела корпуса Лаврентьев, теперь в положении окруженца. А к окруженцам, тем более, его ранга, у органов особое отношение. И самое ужасное, что Лаврентьев знал отношение немцев к комиссарам. Отношение простое: расстрел на месте. А жить так хотелось! Хорошая должность, даже на войне… В атаку бегать не надо, за поражение отвечают полевые командиры, за победу половина славы ему — политработнику… Жена, семья, ребёнок… Уважение окружающих… И вдруг — крушение всего!
Лаврентьев торопливо стащил с себя гимнастёрку, вырвал «шпалы» из петлиц, зубами стал отдирать комиссарскую звезду с рукава. Звезда была пристрочена намертво. Он чуть зубы не вывернул, пока отодрал кончик одного луча. Дальше дело пошло легче. Со звездой на втором рукаве он мучился дольше, потому что устали пальцы, устали челюсти.
Но на месте отодранных звёзд по выгоревшему сукну чётко прослеживались соответствующие тени. Лаврентьев принялся лихорадочно затирать невыгоревшие места землёй, травой… Отряхнул гипнастёрку… Видно!
Лаврентьев зло выматерился, замер в задумчивости.
— Ладно…
Вытащил из карманов документы. Партбилет и удостоверение личности порвал на мелкие кусочки, обрывки рассовал под опавшие листья…
На следующий день Лаврентьев, без документов переставший быть полковым комиссаром, вышел к какой-то деревне, обменял добротное комсоставское обмундирование на рваный костюм, растоптанные сапоги и котомку с караваем хлеба.
Лаврентьев слышал в той стороне, откуда он бежал, звуки боя. Двигаясь на восток, постарался обойти стороной опасное место.
Через несколько дней, обросший бородой, искусанный комарами и неимоверно грязный, он догнал разбитую воинскую часть. Его узнали, предложили переодеться в военное обмундирование. Он отказался.
Какое-то время брёл за частью, деморализуя личный состав внешним видом. Потом отстал и затерялся.
      

= 6 =

Немцы ощетинились огнем. Цепи залегли. Поднялись, и снова упали. Командиры рот отсылали связных к взводным, те ползали среди лежащих красноармейцев, щенячьими голосами ругались матом, чуть не плача, уговаривали бойцов подняться в атаку.
Рота Говоркова лежала перед деревней. До немцев метров четыреста. Может и взяли бы деревню, но «машиненгевер» косил наступающих, как бензопилой. Пулемётчик огня не жалел, немцы в этом плане не жадные. Две роты выкосил, рота Говоркова была на очереди.
Накануне командир полка Коротков, дыхнув водочным перегаром, лично предупредил Говоркова:
— Ты окруженец… А с окруженцев спрос особый. Не возьмёшь деревню, под трибунал пойдёшь за невыполнение приказа.
Политрук на патриотизм давил:
— Нам с вами, товарищи, предстоит сделать не очень много: преодолеть поле, да на бугорок взобраться...
«Нам с вами»… Это нам преодолевать поле, а «вам» — дырки под орденки крутить, — усмехнулся в душе Говорков.
— Командование решило взять высоту, на которой сидят отборные фашистские головорезы, во что бы то ни стало! Любой ценой! — призывно бросал вверх кулак политрук.
Это точно: командование решило… Наши штабные без решений о взятии чего-либо жить не могут. У них в головах планов про атаки и разные взятия, как у окопников вшей. Не дают бойцам спокойно умереть, всё торопят.
— Товарищи красноармейцы! На вас смотрит Родина, к вам обращают свои надежды, свою любовь и верят вам беспредельно отцы и матери, братья и сестры, друзья и невесты — весь советский народ!
Политрук умел говорить нужные слова проникновенно, так что появлялось желание сделать всё, чтобы победить врага, даже закрыть амбразуру грудью, но приказ командования выполнить.
   
— Фашист пришёл отобрать у нас землю. Отобрать леса и поля. Угнать в рабство наших жён и детей. Ваших невест. Пришёл разбойничать. Разбойник мастак нападать на слабых. А покажи ему силу — убежит. Потому как всякий разбойник смерти боится. Фашистский разбойник воюет, чтобы разбогатеть. А мы не за богатство воюем, не за шоколад — мы воюем за свою землю.
Несколько трупов лежали на смертном поле неподвижно. Один раненый стонал протяжно, выматывая нервы. Немцы, издеваясь, что-ли, постреливали в лежащие тела короткими очередями. Трупы, пронзённые пулями, двигались, будто через них пропускали ток высокого напряжения. Один махнул рукой, другой повернулся, будто взглянул на свои окопы, спрашивая: «Ну, вы когда?..».
Судя по жутким вскрикам, попадали и в раненого. Человек любит жизнь, даже плохую: раненый изо всех сил старался умереть самым мучительным образом.
«Бойцов теперь на пулемёт пинками не выгонишь», — мучаясь в безысходности, думал Говорков.
Прибежал до кустов, а от кустов дополз до Говоркова посыльный из штаба.
— Комбат велел идти в атаку, деревню брать.
— Идти в атаку на «эмгу» — всё равно, что голову в мясорубку совать, — проворчал Семёнов, лежавший метрах в десяти от Говоркова и слышавший посыльного. — Сколько можно на смерть ходить?
— Пока не убьют. А как убьют, тут и обретёшь право плевать на приказы из штаба, — проговорил в ответ Говорков.
— Может, с флангов зайти? — предложил Степан, молодой ординарец Говоркова.
— Сходи, — «разрешил» Говорков. — У тебя такое умное лицо, Степан, будто ты решаешь детский вопрос: почему коровка и лошадка едят одинаковую траву, а кучки после себя оставляют разные? Неприятность в том, что нет у них фалнгов, оборона сплошной линией. Беги-ка ты во вторую роту на правом фланге. У них миномёт был. Попроси накрыть «эмгу».
Стёпка по-рачьи отполз из окопчика в кусты и, низко пригибаясь, побежал за подмогой.
Далеко бежать не пришлось. На правом фланге в лесочке увидел трёх «самоварщиков». Восьмидесятимиллиметровую трубу к дереву прислонили, курят.
Стёпка рассказал ситуацию, употребляя непривычные для его языка неписанные выражения, чтобы миномётчикам понятнее было.
— Мины кончились, — ответил сержант, командир расчёта. — Ждём подвоза. А что вам пулемёт? Обойдите деревню, да шагайте дальше.
— Нашему лейтенанту полковник Коротков приказал деревню взять. Окруженцем обозвал. Трибуналом грозил по-пьяни. Вокруг пойдём, скажет, линию обороны оголили без приказа, — спихнул тяжесть положения на пьяного полковника Сёмка. — Так что вокруг нельзя. Фрицы наших пять человек побили, раненого из «эмги» на куски рвут. А вы тут сидите, груши на ёлках… кой-чем околачиваете!
— Да у нас всего две мины! Разве двумя минами поможешь?!
— Нам бы только пулемёт ихний накрыть. Близко не подпускает, сволочь. А окопы на ура возьмём.
— Ладно, — сержант сморщился, как от боли, и поскрёб в затылке. — Показывай дорогу, попробуем развести фрицев на навозной жиже
.
   
Взвалили на плечи трубу и прочие железяки, потрусили за Стёпкой.
Порыкивание «эмги» слышалось издалека, наши отвечали редкими выстрелами.
Миномётчики остановились в кустах, метров за двести до передовой линии. Стёпка с сержантом-миномётчиком пополз к Говоркову.
— Никонова, командира отделения убило, — сообщил Говорков. — И тот, на поле… Не кричит больше.
— Откричался… — вздохнул Стёпка.
— Ребята разозлились, отомстить хотят, — добавил Говорков и попросил миномётчика. — Помогай, сержант.
Сержант-минометчик, привычно сдвинув пилотку на нос, поскрёб затылок:
— «Помогалка» у нас слабая — две мины всего. Испугать только немца хватит.
— После первой фрицы пулемёт в окоп спрячут, они ж не знают, что у нас всего две мины, — рассудил Говорков. — А мы молча вперёд. Ты — вторую. Немцы пока третью будут ждать, пока очухаются… Глядишь, мы и до окопов добежим.
— Одна надежда у вас, на удачу.
— Мы удачу по мелочам не тратим, экономим для серьёзных дел. Так что, на тебя надеемся. Смотри, второй миной в своих не попади! — предупредил Говорков
— Не попаду. Я на этом деле собаку съел.
— Знал я одного, — проворчал Говорков. — Тоже… собаку съел, а хвостом подавился.
Тяжело вздохнул, приказал ординарцу:
— Стёпка, пройдись вдоль наших, скажи, чтобы скатки и всё лишнее оставили, налегке пойдём. Молчать, пока немцы не очухаются, потом патронов не жалеть. В траншее гадов прикладами и штыками добьем. Сигнал к атаке — первая мина.
Стёпка положил скатку рядом с говорковской, потрогал на поясе две «лимонки» и трофейный кинжал.
— Ну, держись, сволочи! Заставим вас есть суп вилкой!
И побежал, пригнувшись, вдоль окопов.
Минометчики одну мину послали хрен знает куда.
Отчаянно, но теперь уже весело, правда, в полголоса, матерясь, Говорков вскочил и помчался вперёд. Помчался, не призывая никого следовать за ним, не крича страшного для немцев «Ура!», не требуя ни от кого подниматься в атаку. Но вот поднялся один, другой, третий боец… И молча припустились вслед за командиром.
Вторая мина рванула ближе к немецким окопам, подняла облако земли и сосновой хвои. Немцы замерли, ожидая третью и четвертую мины. У немцев такого не бывало, чтобы минометы после двух выстрелов умолкали…

***
      
Мишка Синицын прибыл с маршевой ротой на передовую несколько дней назад. Пацан-нескладёха восемнадцати лет, дома по вечерам на улице не гулял, потому что мамка не велела. Да и сам не хотел — хулиганов опасался. В мальчишеских драках не участвовал: бить человека для Мишки было не легче, чем «убить».
С самого начала служба у Мишки не задалась. При распределении личного состава маршевой роты по местам службы Мишке приспичило до ветру. Пока он искал, где облегчиться, пока сидел в кустах со спущенными портками, то и дело пугаясь проходящих поодаль бойцов и прерывая «процесс облегчения», пока заново собирался с мыслями и облегчался, прошло изрядное время. Когда вернулся на то место, где должна быть маршевая рота, нашёл только двух командиров. Растерянно спросил:
— А где все?
Командиры посмотрели недоумённо на явно невоенного чудика в военной форме и спросили:
— А ты кто?
— Я… прибыл… с ними, — Мишка показал на пустую поляну, где недавно стояла маршевая рота.
— Ну, тогда понятно, — снисходительно проговорил один из командиров, с жалостью оглядывая несуразного Мишку с ног до головы.
— А куда мне теперь? — как о спасении, спросил Мишка.
— Парень ты, видать, с головой, — задумчиво проговорил командир и переглянулся с сослуживцем. — Иди в пятую роту, найдёшь Ваньку-ротного, скажешь, из штаба прислали… На усиление.
И указал направление, куда идти.
Пока Мишка бежал в указанном направлении, он обдумывал слова про «парня с головой». И про то, что его направили «на усиление». Из штаба.
Нашёл землянку пятой роты. Уверенно вбежал. Культурно поздоровался:
— Здрасьте. Меня из штаба к вам направили. На усиление. Велели к Ваньке-ротному обратиться.
    
Сидевшие за столом бойцы переглянулись, долго молчали, разглядывая «усиление».
— Такой в одного всю войну выиграет, — наконец, решил тот, кто постарше.
— Точно, — подтвердил его сосед. — Звезду героев придётся ковать — на тачке не увезёшь.
— Но про Ваньку-ротного ты лучше никогда не говори, — посоветовал третий. — Так штабные крысы командиров рот называют. А у нас командир роты уважаемый человек.
— Понял, — испуганно оглянулся Мишка, проверяя, нет ли в землянке командиров уважаемого вида, которые могли быть ротными. Таковых не оказалось.
В углу землянки зажужжал телефон.
— Дежурный слушает! — отозвался боец, сидевший рядом с телефоном. — Ага… Так точно… Да… Понял.
Дежурный положил трубку и почесал затылок.
— Что там? — спросил боец, который разъяснил Мишке, кто есть Ванька-ротный.
— Тут такое дело… — улыбнулся дежурный, отвернувшись от Мишки и подмигнув приятелям. — Звонил товарищ Хватов… Из штаба…
— О-о-о! — продемонстрировали величайшее уважение товарищу Хватову бойцы. Все знали, что старшина Хватов только что отправился на кухню за харчами.
— …сказал, что приехал фотокорреспондент из Москвы. Требует прислать для фотографирования молодого перспективного бойца. Так сказать, будущую опору и надёжу… А у нас все из молодого возраста вышедши… Вот незадача!
Дежурный сделал подчёркнуто опечаленное лицо, тяжело вздохнул и, скривившись, мигнул в сторону «прибывшего на усиление».
— Так вот же, молодой и перспективный! — почти в один голос воскликнули сидевшие за столом бойцы. — Из штаба на усиление присланный! Из штаба абы какого не пришлют!
— Там ещё одна заковыка… — не выходя из опечаленного состояния, покачал головой дежурный. — Статья готовится к ноябрьским праздникам. Надо, чтоб «надёжа и опора» в зимней форме была. А у нас зимней формы нету.
— Есть зимняя форма! — вскочил из-за стола Корнеев. — У старшины в телеге полушубок лежит. Он им в холодное время коня накрывает… Правда, потёртый сильно.
— Так это же хорошо! Потёрный полушубок — бывалый воин!
Через минуту Мишка стоял обряженный в протёртый до потери шерсти полушубок и помятую до потери формы шапку. В карманах полушубка нашлись и руковицы.
Мишку подпоясали снаряжённой пулемётной лентой, вручили автомат ППШ со слегка погнутым стволом, извлечённый из дальнего угла землянки, где он ждал ремонта. Навесили на пояс три лимонки, две гранаты с ручками, брезентовую кобуру с револьвером, другой засунули за пояс.
    
Один боец слазил под нары и вытащил огромную гранату.
— Фантастической силы граната, — сообщил он, цепляя её к Мишкиному поясу. — Противотанковая, любой танк в клочья разворотит. От всех прятал, чтоб не спёрли, но тебе от чистого сердца дарю. Насовсем! Танки фашистские будешь ей убивать.
Но отправить таким образом наряженное «усиление» в штаб шутники не успели.
В землянку вошёл лейтенант Говорков. Увидев стоящего посреди землянки странного бойца в зимнем одеянии, обвешанного оружием и похожего на военное пугало для огорода, хмыкнул, спросил:
— Это что за… юный пионер под лозунгом «Смерть Гитлеру!»?
— Мы ж сколько просили в штабе, чтобы нам усиление прислали... Наконец прислали, — пояснил Корнеев, пряча улыбку.
— Сколько человек?
— Пока его одного. Маловато, конечно, но, мы думаем, он нас усилит.
— А что за... хм... странная форма одежды?
— Да тут как раз из штаба товарищ Хватов позвонил, велел прислать молодого бойца для фотографирования в московскую газету…
— А чего в полушубке? — не понял Говорков.
— Статья готовится к ноябрьским праздникам, — пряча глаза и изо всех сил стараясь не рассмеяться, пояснял Корнеев. — Велели в зимней одежде.
— Кто звонил? — переспросил Говорков, подумав, что ослышался.
— Товарищ Хватов… — Корнеев с важным видом потыкал указательным пальцев вверх и прокашлялся, чтобы не выпустить из себя хохот. — Сказал, что скоро будет, чтоб мы готовились его встретить при параде.
Говорков понял, к чему велел готовиться старшина Хватов, увидел погнутый ствол ППШ, револьвер без курка, противотанковую гранату, которую за ненадобностью забросили под нары, и всё понял.
— Отставить, — приказал он, укоризненно посмотрел на Корнеева и вздохнул. — Пусть сначала заслужит право быть сфотографированным, а потом уж…

***
Мишка лежал в окопчике, сжавшись, как в материнской утробе, чтобы не слышать рычания «эмги», целившей его убить, чтобы не слышать приказов командиров, пытавшихся бросить его на пули немецкого пулемёта. Он уже знал, что жизнь красноармейца на передовой очень коротка.
— Ты в бою не торопись, — наставлял его в первый день окопной жизни бывалый красноармеец, ни лица, ни имени которого Мишка не запомнил. — На тот свет успеешь. На фронте как? Только гармошку растянул, а песня уже кончилась: либо ты калека, либо мертвец, согласно главному предназначению окопника. Смелые на передке долго не живут. Два-три боя — и либо в госпиталь, либо в братскую воронку… Коли ранят, понятно, подлечат, вместо отрезанной ноги деревянную «протезу» подвесят на кожаный ремень через плечо. А вот мертвеца бесполезно воскрешать.
   
Подумав, боец тяжело вздохнул и добавил:
— Ну, а коли сразу бонбой по голове до смерти не убьют — обмыкнешься, поживёшь.
Неожиданно чпокнул миномёт. Чьи-то сильные руки схватили его за воротник, вытянули из окопчика, сунули в руки огромную винтовку.
— Оружие выдают красноармейцу, чтобы из него стрелять! — услышал Мишка и ощутил хороший пинок под зад, направивший его в страшный мир. — С какой стороны из неё пули вылетают, знаешь? Тогда рви когти на полусогнутых в темпе вальса!
Мишка споткнулся, упал на колени, быстро прополз на четвереньках метра три, прижимая к земле разнесчастную свою головушку, в которую, он чувствовал, нацелены все немецкие снаряды и пули. Испуганно оглянувшись, увидел, как справа и слева от него из ямок-окопчиков вылезают бойцы, похожие на сереньких рачков.
Мишка попытался оторвать себя от земли, заставить непослушные ноги сделать шаг вперёд. Нечеловеческим усилием загнал патрон в патронник и, навалившись грудью на пустоту, сделал несколько шагов, продавливая тело сквозь неимоверно загустевший вдруг воздух… И побежал вслед за остальными, что есть сил крича от ужаса… шипящим шёпотом.
Пробежали метров десять…
Потом ещё…
Немцы, удивлённые молчанием миномётов, высунулись из окопов, увидели бегущих красноармейцев, закричали: «Аларм!»…
Через несколько секунд ударил немецкий пулемёт.
Мишка со страху тихонько завыл… Потом истошно закричал, чтобы подбодрить себя… Увидев впереди удивлённые рожи фашистов, закричал дико, чтобы напугать… испугавшись сам…
Рота заорала, заматерилась, открыла бешеную пальбу… Волна наступающих накатила на бруствер…
Мишка физически ощущал, как мимо проносятся пули… Не его, не его, не его… Та, которую услышал, она мимо, она чужая. Своя молча дырявит, рассказывали бывалые окопники.
Направляя ствол винтовки неведомо куда, Мишка нажимал на курок, передёргивал затвор, снова нажимал на курок… Потому что надо хоть как-то отвечать тем, кто стрелял в него. Вокруг падали люди, одни молча, другие мучительно крича от боли. А Мишка бежал, зная, что бежит навстречу смерти. Потому что невозможно выжить, когда воздух, как зимой, вьюжит свинцом, когда в тебя каждую секунду пуляет двенадцать кусочков свинца немецкая «эмга» и густо трещат в разнобой немецкие автоматы.
   
Атака — это стремительный бег из царства живых в царство мёртвых. Мишка незаметно для себя перешёл грань, отделявшую живых от мёртвых. Он бежал, но был уже не живой. Соответственно, не мог думать. Он стал бездушной плотью, учавствующей в атаке…
Мишка взметнулся на немецкий бруствер и замер, готовый упасть вниз.
Немец внизу замер с распахнутыми в ужасе глазами… Раскрытый рот заполнился яркой кровью… Немец опрокинулся на спину, неудобно упал в окоп, корчась в предсмертных судорогах.
Другой немец словно наткнулся в беге на стену, с него слетела каска, покатилась, подмигивая пробоиной.
Здоровенный Корнеев ударил стволом винтовки без штыка в лицо выскочившего из-за окопного поворота немца. Яростный удар был так силён, что ствол проткнул голову и застрял с другойстороны черепа. Матерясь, Корнеев уперся сапогом в плечо умирающего немца, но винтовку выдернуть не смог, бросил её, перехватил винтовку из рук бойца с простреленной грудью… Вовремя вышиб карабин из рук набегающего немца и пронзил его тело трехгранным штыком. Выдернул штык и достал тычком-уколом в спину другого немца.
Бойцы, преодолевшие простреливаемое поле, оставившие позади себя погибших товарищей, переступили порог страха.
Лихорадочно дергавшего затвор винтовки унтер-офицера свалил удар приклада. Упавшего добили штыком.
— Бей их!
— А-а!
— В кровину-мать!
Тяжелое дыхание, яростная ругань, мат на русском, вскрики на немецком.
«Ура» не кричали, не хватало дыхания, только злое, звероподобное, с рычанием, короткое «А-ах!» на выдохе. Терять красноармейцам было нечего, но враг ценил арийскую кровь дороже русской, поэтму сопротивлялся яростно. Красноармейцы рвались вперёд, пытаясь дотянуться до врага прикладами, штыками, если кончались патроны — пальцами… Из русских пальцев, сжатых смертью, фашист не вырвется!
Но сколько же у них автоматов! Немцы поливали пространство свинцом, как из брандсбойтов. Хорошо, что окопы вырыты зигзагами.
Мишка бежал по ходу сообщения. Куда бежал — без понятия. Вслед за товарищами.
Взрывались гранаты. Плевалась земля. Трещали, как разрываемое полотно, автоматные очереди. Каждое мгновение Мишка ожидал, что ему разорвет спину. Пот и грязь текли по лицу. Спотыкался обо что-то мягкое. Падал во что-то липкое. Вскакивал и бежал дальше.
Земля смешана с осколками металла, обломками разбитого оружия, гильзами, тряпками от разорванной одежды… Куски красной грязи… Густой запах крови и свежего мяса.
    
Два немца разворачивали пулемет. Второй номер расчета, встав на корточки, водрузил сошки на плечи.
Командир взвода Семёнов выстрелил в него из нагана. Пулемётчик подхватил «эмгу» и готов был стрелять от бедра, но его пронзил штыком боец, выскочивший из-за спины Семёнова.
Мишка стоял на бруствере, парализованный ужасом, творящимся у него под ногами. Словно палкой ударило его по левому плечу, сшибло вниз. Упав, Мишка застонал, схватился за ушибленное место. Ладонь окрасилась красным. Вот как, оказывается, ранят.
Ранило — не убило. Значит, он живой. Значит, не умер. Мишка внезапно успокоился. Подумал: «Попаду в санбат… А, может, и в госпиталь. Там не стреляют».
Сел на дно траншеи, поднял и поставил у стены винтовку. Отцепил от пояса противотанковую гранату, которую ему подарил Корнеев, которая танк разорвёт, если ему под брюхо швырнуть.
Забыли бойцы сказать Мишке, что противотанковые гранаты обычно за ненадобностью рассовывали по укромным углам окопов или «забывали» под нарами блиндажей. Такую «чушку» на себе тоскать тяжело, а в танк бросить — всё равно, что себя подорвать: сила неимоверная для броска нужна.
Отогнул усики, чтобы легче чеку выдернуть, если что. Вдруг танк вылезет? Положил гранату между ног.
Хотел вытащить индивидуальный пакет, чтобы перебинтовать руку, но на бруствере появился немец, прицелился в Мишку из автомата.
«Всё…», — понял Мишка. В этом коротком слове было и прощание с родителями, и тоска по родным местам, и несбывшиеся мечты о девичьих нежностях…
Немец нажал на курок. Автомат щёлкнул, не выстрелив. Немец выдернул пустой рожок, бросил в Мишку, спокойно потянулся к голенищу за новым. Не видел он в измученном окровавленном мальчишке опасности для себя. А Мишка взял гранату, удобно лежавшую под ним, выдернул чеку и выбросил гранату между сапог немца. Немец шарахнулся назад... Взрыв грохнул с такой силой, что встряхнул окоп и оглушил Мишку.
— Вас не скребут, так что не подмахивайте! — ругнулся на немца поговоркой Корнеева, значения которой он не знал, а спросить у Корнеева всё забывал.
…После того, как замолк пулемёт, у немцев не выдержали нервы. Одни видели, с какой злобой красноармеец стволом проткнули насквозь голову их товарища. Иные видели бойца в окровавленной гимнастерке, вращающего над головой, как дубинку, автомат без диска. Все слышали, как по-звериному ревут, обрушиваясь на них, страшные иваны, неудержимые, как лавина.
Немцы побежали.
В пытавшихся спастись немцев стреляли, упавших добивали штыками, прикладами. Кто-то рубанул немца саперной лопаткой. Каска, звякнув, выдержала удар, но боец продолжал молотить лопатой по шее и плечам. Окровавленный немец вырвался. Его догнала пуля, фриц свалился, как тряпичная кукла…
…Бойцы собирали автоматы, отстегивали с мёртвых немцев массивные кинжалы в кожаных ножнах, перетряхивали немецкие ранцы, собирали трофеи.
Имели право.
   

***
Немцы обтекали роту с флангов, грозя окружением. Медленно, но верно теснили к деревне. Говорков надеялся, что комбат, услышав стрельбу, поймёт, что немцы пошли отбивать деревню, и пришлёт помощь. Если помощи не будет, роте придётся гибнуть смертью храбрых. Сдавать деревню нельзя — отход с боевых позиций без приказа, это трибунал личному составу и расстрел командиру.
Наблюдатели доложили комбату, что в деревне идёт бой. Он тут же позвонил «первому» — командиру полка полковнику Короткову. Тот долго не подходил к телефону. Выслушав доклад, ответил голосом сонным, невнятным и недовольным:
— Сам не знаешь, что делать? Военной тактике не обучен?
— Мне нужно ваше разрешение послать роту на помощь Говоркову.
Командир полка долго думал. Слышно было его сопение, щёлканье портсигара, чирканье зажигалки. Длинно выдохнув дым, он решил:
— Значит, так… Говорков с первой ротой в деревне… Вторая рота правый фланг держит. Третья рота в резерве, из неё выдели взвод и посылай…
— Взвода мало, товарищ полковник, — возразил комбат.
— А если выбьют немцы Говоркова и с ходу на тебя пойдут? Так что, больше взвода не посылай. Связь с Говорковым есть?
— Нет связи.
— Тогда с комвзвода поддержки передай этому Говоркову: ежели деревню сдаст окруженец — расстреляю перед строем.
— Он же деревню взял, которую три дня взять не могли, — попытался оправдать Говоркова комбат.
— Ежели тебе этого Говоркова жалко, иди сам со взводом, разрешаю. Пороху понюхаешь, боевого опыта наберёшься, умнее станешь. Ты приказ понял?
— Так точно, — придав уставную твёрдость голосу, ответил комбат.
Комбат Тихонов сам пошёл в землянку командира третьей роты. Старший лейтенант Николаев обсуждал что-то с политруком роты Красовским. При появлении майора Тихонова командиры встали.
— Выделяй один взвод, Николаев, и отправляй на помощь первой роте. Коротков лютует, грозит Говоркова расстрелять, если тот деревню сдаст.
— Есть! — козырнул Николаев и выскочил из землянки.
— Товарищ майор, разрешите мне пойти со взводом поддержки, — попросил Красовский.
— Ты серьёзно? — Тихонов пытливо взглянул на политрука. — Говорков деревню не удержит. А расхлёбывать придётся обоим.
— Серьёзно, — решительно кивнул политрук.
— Дело твоё. Сам напросился, я тебя не посылал.
— Сам… — кивнул политрук.
Политрук Красовский ничего не понимал. Если комбат уверен, что Говорков не удержит деревню, зачем слать подмогу? Погибнут и те, которые держат деревню, и взвод поддержки. Наверняка, полковник это понимает. Правильнее было бы разрешить Говоркову отступить, если наступит край. Неужели комбат требует от Говоркова держать деревню только затем, чтобы подвести его под расстрел? Красовский знал о неприязни командира полка к строптивому «окруженцу».
От чувства вины перед ротой Говоркова политруку стало тошно…
   

***
Взвод поддержки стоял у оврага, по которому и решили двигаться к деревне.
Командир взвода, молоденький лейтенант-шестимесячник (прим.: обучавшийся на полугодовых курсах командиров), пронзительно, как молодой петушок, кричал — отдавал бойцам распоряжения. Такие «скороиспечёные» командиры обычно малоопытны, малограмотны, как юнцы, у которых молоко на губах не обсохло, и не авторитетны для бойцов.
Лица у бойцов напряженные, в глазах смертная тоска, как всегда перед боем. Тем более, что бой, по слухам, безнадёжный.
— Товарищи! — заговорил политрук, подходя к неровному строю. — Первая рота держит деревню. Бойцы дерутся изо всех сил, им надо помочь. Задача ясна?
Красовский понимал, что его призыв неуместный и фальшивый. Но по долгу службы он обязан что-то сказать.
В ответ услышал невоенное, без бодрости: «Само собой, чего там…», «Ясно, чай не в горном флоте служим» и ещё что-то неразборчивое.

***
Комбат сидел на сваленном дереве, курил. Звуки перестрелки в деревне затихали. Комбат ждал, когда в шумы спокойного боя ворвутся новые, от действий идущего на подмогу взвода…

***
Немцы ждали русских, расположились наверху по обеим сторонам оврага. По всем тактическим военным наукам «иваны» должны послать подкрепление по единственному скрытному здесь пути. Давно наступила безлунная ночь, «иваны» задерживались. Наконец, послышались шаги и негромкие русские команды.
— Feuer! — скомандовал фельдфебель «засадного» взвода, выпустив осветительную ракету в небо…

***
   
Роту Говоркова немцы выдавили из деревни, и она заняла немецкие окопы за околицей, во второй раз выгнав оттуда фрицев.
Заняв деревню, немцы прекратили огонь. Наступило затишье.
«Немцы попытаются выбить нас ударами с флангов», — думал Говорков. На левый фланг он послал Корнеева с немецкой «эмгой», захваченной в первом бою, на усиление правого фланга — трёх бойцов с гранатами. Сам остался контролировать середину.
Мишка докуривал немецкую трофейную сигарету, когда началась стрельба в овраге, послышались русские и немецкие команды.
— Беги к Говоркову, скажи, что немцы перехватили нашу подмогу, — приказал командир взвода.
Мишка тронул повязку на руке — ранение, слава богу, оказалось касательным, и побежал к траншеям. Расталкивая всполошённых стрельбой бойцов и не отвечая на вопросы, добрался до ротного.
Говорков, приподнявшись из окопа, смотрел в сторону оврага, стараясь понять, в чем причина стрельбы.
Мишка торопливо доложил:
— Немцы перехватили нашу подмогу, добивают, видать. Потом на нас пойдут. Короче — амба нам.
— Я тебе такую амбу покажу! — незло пригрозил Говорков. — Струсил?
— Да не струсил я... Погорячился, — оправдался Мишка.
Говорков понял, что положение роты — хуже некуда. Выхода из критической ситуации два. Или драться до последнего и всем погибнуть, потому как приказа отступать не было. Или отдать приказ на отступление, спасти личный состав, но самому попасть под расстрел.
Пока Говорков раздумывал, к нему подбежал запыхавшийся, потный политрук Красовский в сопровождении бойца.
— Встретили нас немцы, — тяжело дыша, рассказал он, упав грудью на стенку окопа рядом с Говорковым. — Ждали, сволочи… Я и три бойца прорвались… Остальные там полегли…
— Плохо дело, — буркнул Говорков. — Надо отходить, иначе и здесь все поляжем.
— Отступление без приказа… Это трибунал, — буркнул Красовский. — Да и Коротков пригрозил…
— Устав не оправдывает бездействие командира, если нет приказа сверху. Бери раненых, политрук, и выводи личный состав. По оврагу не ходите, немцы там ждут вас. Идите правее, по открытой местности. Ночь безлунная, проскользнёте. Я останусь с добровольцами в прикрытии.
— Сможем проскользнуть, — облегчённо вздохнул политрук и тут же спросил, словно испугавшись: — В прикрытии… Это же… Ротный?
— Я не собираюсь вести ребят на экскурсию в преисподнюю, — огрызнулся Говорков. — Двинусь за вами, когда узнаю, что вы прорвались.
— Как ты узнаешь?
Говорков задумался. Рации у них нет, связного посылать назад нет смысла…
— Ну… Если полчаса стрельбы не будет с вашей стороны, значит, прошли.
— А если стрельба?
— Как стихнет, значит, прошли. Или не прошли.
«Или не прошли», значило, погибли.
К Говоркову подошёл младший лейтенант Темнов.
— Командир… Отход без приказа, это же трибунал!
— А что страшнее, Темнов: попасть под трибунал или зазря погубить роту?
— Отход без приказа… — Темнов отрицательно качнул головой.
— Приневоливать не стану, — «успокоил» Темнова Говорков. — Подбери отделение добровольцев, возьми пулемёт, останетесь со мной для прикрытия отхода.

***
   
Остатки разгромленного в овраге взвода третьей роты вернулись в расположение батальона без молоденького комвзвода. Половину взвода оставили на дне оврага. Правда, сумели вынести раненых.
— У нас же арьергард шёл, — зло ворчал боец, — а получили смертоубийство.
— Немцы не дураки, — возразил ему сосед. — пропустили арьергард, а потом вдарили.
— Есть и у немцев дураки, да не так много, как у нас.
Чуть позже прибрели, растянувшись длинной цепочкой, оборванные, грязные, небритые, с ввалившимися глазами на потных лицах, смертельно усталые бойцы первой роты. Остатки первой роты. Впереди шагал политрук, лицо которого выражало глубочайшее отвращение ко всему.
Комбат радостно бросился навстречу.
— Живые! — обнял комбат политрука, хлопал по плечам бойцов в перепачканных кровью гимнастёрках.
Бойцы отводили от ликующего командира хмурые лица. Не было радости возвращения, была неимоверная усталость и печаль за оставшихся товарищей: те, кто прикрывает, должны стоять насмерть. Насмерть…
— Где Говорков? — наконец, вернулся к политруку и, будто очнувшись, спросил комбат.
— Остался прикрывать отход… — политрук безнадёжно махнул рукой и, тяжело вздохнув, опустил голову.
— Ну, пойдем в землянку, примем лекарство… И за Говоркова выпьем. Чтобы удача его не подвела.
— На удачу одна надежда.
Бойцы первой роты укоряли бойцов из остатков взвода, который ходил им на помощь:
— Что же вы так поздно? Хороша ложка к обеду.
— Приказа не было.
— Слышали же, что начался бой, поднажали бы на начальство.
— Тут не колхоз, общих собраний не бывает.
— Подойди вы раньше, удержали бы мы деревню. Говорков у нас воевать умеет!
— А сам-то ротный где?
— Прикрывать нас остался…
— Вона как! Сам, значит, остался… А лейтенантика нашего хлопнуло. Хоть и неопытный, а и без такого остались. Как шмальнули немцы сверху из пулемётов да автоматов, свалка началась: одни вперед, другие назад… Лейтенантик молчит, не командует…
— Что с него взять? «Шестимесячный»! А может убило уже, вот и не командовал.
— А наш ротный прикрывать остался. Можно сказать, на смерть подписался.
— Это как повезёт, может и выйти. А наш отбегался, горемычный.
 
С грохотом примчалась телега с БМП (прим.: батальонный медпункт). С телеги спрыгнула Катя, заспешила к вернувшимся бойцам, придерживая толстую санитарную сумку:
— Говорков где? Говорков… — хватала она за руки бойцов и с видом побитой собачки заглядывала им в глаза.
— Живой твой Говорков, — сжал локоть девушки боец и ободрил: — Прикрывать со взводом остался. Вернётся, ты жди.
Тихонько подвывая, чтобы не разреветься в голос, Катя принялась перевязывать раненых. То, что прикрывающие редко остаются в живых, она знала прекрасно.
Комбат с политруком, выпив по сто граммов водки, молча курили. А что говорить — этот бой не первый, эти потери — не последние. Гадать, если бы, да кабы, смысла нет. Планируй, не планируй ход боя, первым гибнет тот самый тщательно разработанный план.
Выпили ещё по сто.
Бой это контролируемый хаос. Задача с множеством вражеских неизвестных, в которой известны только собственные возможности и невозможности.
Красовский курил, жадно затягиваясь, чувствуя, как беспокойно дёргается сердце.
Снаружи донёсся гул автомобильного мотора. Оба узнали грузные шаги командира полка. Понимающе переглянувшись, бросили папиросы, встали, поправили обмундирование, согнали складки гимнастёрок под ремнями назад.
Комполка вошёл грозовой тучей. Следом — ординарец.
— Товарищ полковник, разрешите доложить… — вытянулся Тихонов.
— Без тебя доложили. Веди к трусам, которые приказ нарушили.
От полковника сильно пахло спиртным в смеси с одеколоном «Шипр», которым он надушился густо, чтобы забить перегар. Его ординарец рассказывал, что полковник, будучи «нетрезвым», наливал «Шипр» в ладонь и умывал одеколоном лицо, шею и загривок.
Командир полка вышел из землянки первым. Ординарец пропустил комбата и политрука, вышел последним.
Сутулясь от переполнявшей его ярости, командир полка шёл вперёд. Наконец, догадался спросить:
— Чем занимаются ваши… герои в кавычках?
— Отдыхают, — махнул в сторону комбат.
— Построй мне их.
Комбат кивнул Красовскому: организуй, мол. Решил, что самому надёжнее остаться при полковнике.
Красовский побежал вперёд. Через несколько секунд послышалась команда:
— Первая рота… В две шеренги… Станови-и-ись!
    
И негромкое дополнение:
— Кто с ней вернулся, тоже.
Комполка и комбат вышли на поляну, где заканчивалось построение.
Политрук строевым шагом, держа руку у виска, пошёл навстречу полковнику, чтобы доложить о построении.
Полковник отмахнулся: отстань, мол. Критически оглядел измученных, небритых бойцов в грязном обмундировании. Окровавленные повязки на руках, головах и под разрезанными штанами на полковника впечатления не произвели.
— А где виновник… «торжества»? — с подчёркнутым презрением спросил у комбата.
— Вы про Говоркова? Он остался прикрывать отход.
— А кто же выводил личный состав?
— Политрук Красовский.
— Ну, тогда ты докладывай, политрук. Почему нарушил приказ? Кто разрешил отходить?
— Говорков дал приказ отойти и спасти личный состав, когда положение стало безвыходным. Немцы почти окружили нас…
— Кто решил, что положение безвыходное? Нет безвыходных положений! Приказ был — держаться до последнего. Стоять насмерть! На то и война, чтобы стоять насмерть. И живой ты не имеешь права оставить позиции без приказа. Ты можешь умереть, но никак не сдать своих позиций ради того, чтобы остаться в живых. Почти окружили? Раз «почти», значит ещё не окружили. За то, что покинули позиции без приказа — всех под трибунал! — почти выкрикнул командир полка и рубанул рукой воздух. — И тебя тоже.
— А меня за что?.. — с ноткой детской обиды вырвалось у политрука.
— За предательство, — тихо, но страшно отрезал комполка.
У Красовского ослабли ноги, похолодело в груди и потемнело в глазах. За предательство расплата одна: расстрел.
Комполка отвернулся от Красовского, заложил руки за спину и неторопливо пошёл вдоль строя. Дошёл до правого фланга, остановился, исподлобья окинул взглядом шеренги. То, что бойцы не опускали глаз, смотрели на полковника без страха, злило его.
— И это бойцы Красной Армии? — проговорил командир полка с максимальным презрением и пренебрежительно махнул рукой. — Вы сдали деревню без приказа, нарушили присягу! Вы не бойцы Красной Армии… Вы предатели!
Шеренгу словно ветром качнуло.
      
Бойцы первой роты хмуро глядели на командира. Лица их были суровы, глаза смотрели твёрдо. Не было в их душах вины, не было на лицах страха. Они совершили невозможное, взяли деревню, которую до них никто не мог взять. И держали до последнего. И если бы командир полка вовремя прислал пару пулемётов, сорокопятку или несколько миномётов, да взвод поддержки — они бы устояли. Не прислал. Бойцы видели перед собой истинного виновника поражения.
Командир полка продолжал клеймить:
— Вы надеялись, что вас, сдавших позиции без приказа, здесь кашей с маслом накормят и в мягкие постели спать уложат? — склонив голову, словно бы с интересом спросил полковник. И, тут же набычившись, вынес приговор: — Сейчас поднесут патроны и гранаты. И вы пойдёте брать деревню, чтобы кровью искупить свой позор. Разойдись!
Бойцы опустились на землю там, где стояли.
Полковник сцепил руки над ягодицами и шагнул к командиру батальона и политруку. Требовательно, как на допросе, спросил:
— Как вел себя Говорков в бою, политрук?
— Умело, товарищ полковник.
— Умело он сдал деревню, — ухмыльнулся полковник, — и умело остался там, чтобы сдаться в плен.
— Если Говорков останется жив, он вернётся.
— А я вот сильно сомневаюсь. Командир роты в прикрытии — где это видано?! Командир обязан роту вести! Но твой Говорков знает, что его ждёт расстрел за нарушение приказа. Может, не зря остался окруженец, а? Неизвестно ещё, где он в окружении бродил и кому что подписывал. Может, он плен предпочёл?
— Не может этого быть, — уверенно и без робости возразил командир батальона. — В окружении он, конечно, был. Но органы его проверили. Не знаю...
— Один раз в окружении был, второй раз чуть в окружение не попал… А потом и вовсе остался. В общем, так. Командовать ротой ты, политрук, пойдешь. Тебе в плен нельзя, немцы политруков расстреливают на месте, сам знаешь.
— А если вернётся Говорков? — спросил комбат.
— Сам расстреляю перед строем, как положено на войне за нарушение приказа. Иди, политрук, к людям. Вдолби им: если деревню не возьмут, путь у них один, в трибунал. Потому как на войне за невыполнение приказов карают. И ты, комбат, иди. Твои люди.
— Есть…
Тошно у обоих было на душе. Не шли, а брели к бойцам, наблюдая краем глаза, как командир полка, гордо неся брюшко, в сопровождении ординарца шёл к машине.
Пальцы комбата сжались несколько раз, будто разгоняя онемение, нащупали фляжку, висевшую на поясе. Комбат отцепил фляжку, открутил пробку, протянул фляжку политруку. Красовский выпил, не ощутив, что пьёт. А налита во фляжку была водка. Майор тоже выпил. Жадно, как воды в жаркий день.
— Вот ведь… — комбат недоумевающе шевельнул рукой, державшей фляжку. — Ладно бы, деревня сильно нужна была… На смерть людей посылает…
— А мне уже всё равно... — устало проговорил политрук. — Там, может, и не погибну. А в трибунале за то, что оставил позиции без приказа, расплата одна — расстрел. Но, думаю, не взять нам деревню. Один раз взяли «на ура», второй раз не выйдет. Под ней все ляжем. А мне, ежели ранят, ещё и стреляться придётся... Странное ощущение, знать, что через два часа умрёшь…
Бойцы, сидевшие и лежавшие на земле, вдруг оживились, зашумели, стали подниматься с земли.
— Наши идут! Говорков!
— Товарищ командир!
К бойцам тяжёлой походкой шёл Говорков в сопровождении младшего лейтенанта Темнова и нескольких неимоверно усталых бойцов. Говорков был без фуражки, раны на щеках в двух местах заклеены пластырем. Из раны на лбу сочилась кровь. Он стирал ее тыльной стороной ладони и размазывал по лицу. Кровь и грязь придавали лицу дьявольский вид.
Пулемётчик Корнеев нёс на плече немецкий «гевэр» с болтающейся за спиной металлической лентой. Остановившись, бросил пулемёт на землю, почти упал рядом.
С радостным писком Катя бросилась к Говоркову, повисла у него на шее, прижалась лицом к лицу Говоркова, жадно зацеловала, пачкая своё лицо его кровью:
— Я как услышала, что ваша рота вернулась, бинтов набрала, возницу кликнула, и сюда бегом.
Говорков коротко обнял Катю и мягко отстранил её:
— Доложить мне надо, Катюш.
Командир полка, увидев Говоркова и повисшую на нём санинструктора, ухмыльнулся, выпрыгнул из машины, и с видом уличного бойца, готового кинуться в драку, заторопился к пришедшим.
Говорков, сделав два шага навстречу командиру полка, начал докладывать:
— Товарищ полковник…
Но комполка обрезал его:
— Тамбовский волк тебе товарищ! Ты почему деревню сдал? Ты почему приказ нарушил, с позиций роту вывел? Где твоя фуражка, командир? Почему одет не по форме?!
— Приказ рота выполнила, деревню взяла, — набычился Говорков. Усталое лицо его, покрытое кровавой грязью и копотью, посуровело, губы напряглись. — Фуражку тётушка Смерть забрала, когда когтистой лапой шваркнула меня по голове… Рота понесла потери в личном составе, истратив все боеприпасы. Воевали тем, что брали у немцев.
Говорков решительным жестом указал на лежащую на земле «эмгу» и с яростью продолжил:
— Без поддержки рота была обречена на бессмысленную гибель. Если бы прислали...
— Ты мне не указывай! — заорал в лицо Говоркову комполка. — Ростом не вышел! У меня своих командиров, что вшей у твоего бойца в кальсонах...
   
Плюнул себе под ноги и выдавил сквозь зубы:
— Указчику — говна за щеку...
— Чтобы спасти личный состав, я принял решение… — продолжил Говорков.
— Он принял решение! — издевательски повторил комполка, по-бабьи хлопнув ладонями по бёдрам. — Заверни свой мозг в старую газетку и выбрось на помойку, «гражданин решительный»! Здесь я за тебя принимаю решения! А ты их выполняешь.
— Мы взяли деревню… Вы не обеспечили нас поддержкой...
— Они взяли деревню… А я не обеспечил! Ну, ты, окруженец, даёшь! Ты нарушил приказ, а я виноват? Я дал шанс твоей роте искупить вину кровью! Приказываю: немедленно выбить немцев из деревни и вернуть оставленные позиции. Понял?
— Люди измучены, двое суток не спали. Вы обрекаете людей на бессмысленную гибель... Я не могу выполнять этот приказ...
— Что?! — заорал комбат, расстёгивая кобуру. — Ты отказываешься выполнять приказ? Да я тебя на месте шлёпну!
Полковник вытащил пистолет, передёрнул затвор и двинулся на Говоркова.
Говорков стоял не шевелясь, плотно сжав губы, исподлобья глядя на полковника.
— Товарищ полковник...— негромко воскликнул политрук.
— Молчать! — фальцетом заорал полковник. — Повтори приказание, лейтенант, и марш — выполнять!
— Этот приказ я считаю преступным.
— Ну, что ж… За невыполнение приказа!.. — полковник поднял пистолет и направил его в грудь Говоркова.
Из-за неровного, замершего строя выскочила Катя, бросилась к командиру полка, загородила собой Говоркова.
— Не надо, товарищ полковник... Товарищ лейтенант хороший командир… Они же деревню взяли… А до этого, когда из окружения выходили, со старшиной ещё одну деревню взяли… Не побоялись на «эмгу» вдвоём пойти…
Командир полка на мгновение растерялся от такого неуставного поведения, схватил чумовую девчонку левой рукой за шиворот, попытался оттолкнуть. Катя вцепилась в руку полковника, держащую пистолет, повисла на ней…
Негромко щёлкнул выстрел...
Катя, удивлённо оглянувшись на Говоркова, сползла под ноги полковнику... Тот с брезгливой миной перешагнул через девушку, грубо выругался.
Говорков кинулся к полковнику, но бойцы, рванувшись из строя, схватили его под руки, остановили. Говорков вырвался, прыгнул к Кате, склонился над ней.
Катя, сидя на земле, одной рукой прикрывала рану на боку, другой словно останавливала Говоркова.
— Ничего страшного, Коленька, — болезненно улыбнулась и отрицательно покачала головой. — Ранение касательное, царапина.
Кто-то протянул индивидуальный пакет. Говорков поверх гимнастёрки перебинтовал Катю.
— Ты что натворил, гад?! Ты в медсестру стрелял, падла! Она нам жизни спасала!
      
С немецким пулемётом наперевес на полковника шёл Корнеев.
— Жизни спасала? Когда со всеми подряд спала? Арестовать! — взвизгнул полковник, но никто не двинулся с места.
Говорков оглянулся на полковника. Его рука медленно потянулась к кобуре.
— Не надо, Коленька… Не надо, — попросила Катя, придерживая его руку. — Он случайно. Пьяный же… А ты под расстрел пойдёшь. Не стоит он твоей жизни.
— При людях на шею вешается! Ротная пэпэже… — брызгая слюной, кричал полковник.
— Это у тебя пэпэже… А она невеста лейтенанту… — прорычал Корнеев.
Громко лязгнул затвор МГ.
Страшен был боец с почерневшим лицом в рваной, окровавленной гимнастёрке, с выпученными сумасшедшими глазами.
— Арестовать! — с паническими, визгливыми нотками крикнул полковник, но руку с пистолетом не поднял, потому что палец Корнеева лежал на спусковом крючке пулемёта. Полковник понимал, что в любую секунду немецкая «эмга» разорвёт его тело на куски. А полковнику так хотелось жить!
Полковник со страхом оглянулся и стал так, что за спиной у него оказались Говорков, медсестра и комбат: боец вряд ли выстрелит, опасаясь попасть в своих.
— Ты в невесту стрелял, гад! — как сквозь судорогу, выдавил Корнеев, надвигаясь на полковника. — Она для нас… Как светлячок…
Говорков прыгнул вперёд и встал перед взбешённым бойцом.
— Отставить, Корнеев. А вы, полковник, спрячьте пистолет и… Уходите! А мы пойдём брать деревню.
— Отойди, командир! Порешу гада! Очищу землю от дерьма! — хрипел, как в припадке, Корнеев, пытаясь отодвинуть Говоркова стволом пулемёта.
— Отставить, Корнеев, — попросил Говорков.
— Отойди, командир! Нельзя таким гадам жить! Он в медсестру стрелял! — хрипел Корнеев. — Она нам жизни спасала!
Говорков мягко отвёл ствол пулемёта вверх, взял бойца за руку повыше локтя, чуть встряхнул, не говоря ни слова.
Корнеев обмяк, уронил руки и, сотрясаемый беззвучными рыданиями, побрел к бойцам, согнувшись, словно надломленный пополам...
Говорков поднял Катю на руки, отнёс в повозку, скомандовал возничему:
— Вези тихонько в санбат.
Катя жестом поманила Говоркова, обняла за шею, коротко поцеловала в губы, успокоила:
— Ранение касательное, через неделю бегать буду.
— Трогай, — скомандовал Говорков возничему.
Телега загромыхала прочь.
Полковник стоял, шумно и тяжело дыша. Он понял, что гроза миновала. И ещё раз воскликнул:
— Арестовать обоих! Сдать оружие. Говорков!
— Не глупите, полковник, — устало посоветовал Говорков. — Езжайте в штаб, любите Родину и народ в своем кабинете. Здесь вы сегодня не к месту... Идите, идите. Не будите лихо, пока оно тихо. А мы пойдём брать деревню. Разрешите идти…
Говорков отвернулся от полковника и тяжело пошёл к бойцам.
— Ну, я тебе устрою… — зло процедил сквозь зубы полковник. Требовательно позвал: — Политрук!
Красовский быстрым шагом подошёл к полковнику, козырнул.
— С тем взводом, с которым ходил, пойдёшь за ними. Сами в бой не вступайте, но ежели они отходить станут, прими меры. Понял?
— Нет, товарищ полковник.
— Не валяй дурака! — разозлился полковник. — Всё ты понял. Присматривай за ними, а если кто сдаваться пойдет — пресеки. Понял? А если не пресечёшь — ответишь по всей строгости.
Полковник вытащил из необъятного кармана галифе плоскую немецкую фляжку, отвинтил крышку, выпил.
— И не трусь. Делай своё дело. Понял? На, выпей для смелости, — протянул он флягу.
— Я пьяным в бой не хожу.
— Что-то ты много перечить стал... Рожу корчишь… Сильно умную.
— Такую бог дал. Другой нет, извините.
Неприязненно поглядывая на политрука, полковник отхлебнул из фляжки изрядную дозу. Утёр губы рукавом, грубо спросил:
— Чего ждешь? Собирай взвод и выполняй приказ. Повтори.
— Есть выполнять приказ,— тихо повторил политрук, вяло приложил руку к фуражке и пошел вслед за Говорковым.
Полковник закурил, посмотрел на комбата:
— Ну, а ты, майор, выпьешь?
— Спасибо, товарищ полковник. Не пью, — холодно ответил тот.
Полковник нахмурился. Ему было плевать на всех. Поступил он правильно, только с девчонкой криво вышло. Но виданное ли дело, чтобы какая-то… лейтенантская подстилка… ухватила командира полка за руку! Он в порядке самообороны стрельнул в напавшую… Случайно...
Полковник покосился на комбата.
— Организуй там… Что ранение случайное. Чтобы шум не поднимала. Звание ей, что-ли, повысь. Или к медали…
— За храбрость в боях? — спросил комбат отвернувшись, чтобы скрыть злую усмешку.
Командир полка не ответил. Недовольно засопев и нахмурившись, потряс фляжку, проверяя, есть ли ещё в ней что, допил остатки водки. Потряс пустую фляжку, вздохнул с сожалением. Уверенности, что поступил правильно, прибавилось. Идёт война. И нарушать приказ — преступление, за которое расплачиваются кровью. Потери? Война… А на войне убивают. Что значат два десятка погибших в роте против десятков тысяч, которые гибнут за нашу советскую Родину? Война всё спишет. Может, и его завтра убьют!
Комполка покосился на молчаливо уходившую роту, точнее, остатки роты. Бойцы шли не в ногу, походили на похоронную процессию.
И зло подумал, что уходить с передовой нельзя. Вон, комбат, рожу кривит. Уйдёшь, сообщит в роту, что командир полка ушёл, те продвинутся для виду на сотню метров, постреляют, да назад. Скажут: нельзя пройти, огонь у немцев шквальный. Нет, страх смерти можно подавить только ещё большим страхом, да ещё и позором!
   

***
— Немцы уверены, что после двух суток боёв мы спеклись. По всем правилам, мы больше не должны полезть. Только идиоты… А мы нарушим правила, сыграем в идиотов. В овраге немцы наверняка секрет оставили, потому что по всем правилам идти надо по оврагу. А мы им скрутим дулю в кармане, вопреки правилам двинемся чистым полем. К деревне выйдем минут через сорок, — ставил задачу Красовскому Говорков. — Ты со своими бойцами зайдёшь с юга. Через сорок минут откроешь огонь, изобразишь видимость наступления. В бой не ввязывайся, нет смысла людей губить зазря. Издаля постреливай. Ну а мы под шумок попробуем молча ворваться в деревню.
Рота прошла две трети пути. Дальше опасно: в свете немецких ракет территория хорошо просматривалась и любое движение на ней различались довольно чётко. Дальше придётся ползти. Если немцы заметят их, шансов на внезапность не останется, рота обречена.
Когда планируешь атаку, кажется, всё проверил и продумал. Да только реальность нарушает все планы. Жизнь в бою сильно зависит от ошибок и случайностей. В успех Говорков не верил вообще, но одно дело, если роту расстреляют в поле, а другое — ворваться в деревню и в рукопашном бою положить сколько получится немцев.
Коротко свистнув, жестом он подал роте команду залечь.
Бойцам хотелось затянуться махрой напоследок, но все понимали, что курить нельзя. Бойцы тихо переговаривались друг с другом, обменивались адресами. Была надежда, что кого-то не убьют, а ранят в начале атаки. Тогда законно можно добраться живым до родного леска, а оттуда и до санвзвода.
— Что ж, прощаться будем, товарищ лейтенант? — шёпотом спросил Корнеев.
— Подождем манеха... — ответил Говорков. — Ничего, Корнеев, не такое брали — и это возьмем. Кровью блевать будут! «Но пока что пуля мимо пролетела, — со злой лихостью пропел-пробормотал он слова популярной среди окопников песни, — но пока что подступ смерти отдалён...».
— Ну, тогда причастимся. Я у немца бутылку шнапса экспроприировал, когда мы первый раз в деревне были.
— До чего ж ты запасливый, Корнеев! — восхитился Голиков. — Из ада будут тебя выгонять за несговорчивость — и оттуда углей в горсти прихватишь!
Сделали по глотку. Корнеев передал бутылку ближнему бойцу.
— По глотку, братка. Передай по цепи.
 
Помолчав, спросил Говоркова:
— А что вам политрук сказал?
— Комбат приказал ему, если мы сдаваться пойдем, чтобы пресёк.
— Чтобы расстрелял, короче. Зря вы меня остановили.
— Под расстрел и ты, и я пошли бы попусту.
— Так и здесь попусту… Только быстрее.
— Здесь хоть сколько-то немцев убьём. Так что, не попусту.
— Гниду убил бы — полезнее, чем пяток фрицев положить… Он к людям относится так хреново, будто у всех чесотка. Возьмём мы деревню, командир?
— Ну… Ворваться, думаю, получится. А дальше война план покажет: кому суждено сгореть, тот не утонет. Не мы войной правим — война нами. Ладно... Передайте по цепи — вперёд!
— Меня вот что, командир, всегда удивляет… — Корнеев раздражённо выдрал из земли травинку и пожевал её. — Как мы где победим, так «победителей» штабных к нам примазывается, как репья к хвосту собаки. А как не получится где, так виноваты мы одни.
— На фронте так, Корнеев: у победы родителей много, в поражении виноват тот, кто силился, да не осилил.
Говорков глянул на часы. Они с политруком договорились, что он начнёт стрельбу в четыре часа. В запасе десять минут.
Подползли на максимально близкое расстояние и замерли. Наконец раздалась стрельба с южной стороны деревни.
— Ну, вперёд, братья-славяне… — едва слышно проговорил Говорков, тяжело встал и молча побежал вперёд. Остальные поднялись за ним почти разом и в полном молчании затрусили к деревне...

***
Командир полка устал ждать начала боя в деревне и сел на поваленное бревно. Услышав жиденькую стрельбу, вынул казбечину (прим.: папиросы высокого качества «Казбек» для старших офицеров), закурил и, встав на бревно, попытался рассмотреть, что происходит у деревни. Он понял замысел Говоркова и ждал начала боя с другой стороны. К нему подошёл комбат.
— Понял маневр, майор?
Майор кивнул.
Вялая стрельба шла только с одной стороны. Командир полка занервничал. А вдруг и вправду Говорков предпочёл смерти плен? Отправил политрука отвлекать немца, а сам теперь спокойно перейдёт к врагу.
— Ты, майор, хорошо Говоркова знал? Можно ему доверять?
— Хорошо знаю, — комбат чуть выделил «знаю», чтобы подчеркнуть, что Говорков ещё не погиб. — Дельный командир, воюет с самого начала. Подчинённые его любят.
Комполка усмехнулся. Его самого подчинённые не любили, потому что он к подчинённым требователен до жестокости. Хорошего командира подчинённые должны бояться. Пусть не любят, зато дисциплина на высоте.
С другой стороны деревни послышалась интенсивная стрельба, взрывы гранат, похоже, рота Говоркова ворвалась в деревню.
— Наконец-то... — будто обрадовался полковник. — Говорков не дурак, поступил правильно. Но политрук не выполнил мой приказ.
— Какой?
Комполка промолчал.
Минут через пятнадцать бой на правой стороне деревни потихоньку умолк. Слева постреляли ещё некоторое время и тоже затихли.
Комбат снял фуражку и стоял, скорбно опустив голову. Командир полка поморщился: к чему эта «демонстрация»?
— Ну что, майор, — бодро проговорил комполка. — Говорков с ротой искупили кровью нарушение приказа. И тебе, майор, урок, и всем, кто посмеет нарушить приказ. Война. Я в штаб. Если Красовский вернётся, передай, что я объявляю ему благодарность. Если кто подойдет раненый, отправь в тыл.
Командир полка круто повернулся и зашагал к землянке, около которой стояла его машина.
Он не захотел дожидаться ни одного бойца из загубленной роты Говоркова. Перед глазами стоял высокий боец в рваной, окровавленной форменке, шедший на него с трофейным пулемётом, его бешеные глаза, брызжущие ненавистью.
   

***
Корнеева ранило в руку, когда они бежали к деревне. Он наскоро перевязался, догнал Говоркова и ввязался в рукопашный бой вместе с другими. Вторая пуля удачно полоснула его по лбу, слегка оглушила, лицо залилось кровью. От контузии кружилась голова, ноги стали ватными, руки едва держали пулемёт.
Поняв, что от контуженного бойца толку мало, Говорков приказал ему выходить из боя.
Корнеев, стыдясь радости, что, останется в живых, отдал пулемёт второму номеру, взял у него автомат, отбежал назад, залёг в огородах, протёр глаза от крови, кое-как забинтовал голову и стал ждать: вдруг ещё кто-то вырвется раненым из боя — вдвоём уходить сподручней.
Но бой затих... И Корнеев начал потихоньку отползать. За деревней поднялся и, пошатываясь, заковылял в тыл. Точнее, к передовой, к окопам батальона, откуда начались для них эти страшные дни и жуткие ночи...
Корнеев брёл, изнемогая от усталости и слабости. Но автомат держал, как самое ценное, что у него осталось. Он твёрдо знал, что ему надо найти командира полка, и тогда он застрелит его без всяких колебаний и сомнений. Он считал это святым долгом перед погибшими ребятами и ротным. Та радость, которую он ощутил, когда Говорков приказал ему отходить, приказал жить, покинула его. Он погиб вместе с ротой.
Когда Корнеев добрался до своих окопов, силы оставили его, он упал и провалился то ли в сон, то ли в беспамятство...

= 8 =

Командира батальона майора Тихонова разыскал посыльный:
— Разрешите обратиться, товарищ майор. Вас комполка вызывает.
Посыльный тяжело вздохнул, сожалеюще качнул головой и, опуская руку, отдававшую честь, как бы ненароком указал пониже подбородка.
Майор Тихонов усмехнулся. Он понял скрытый жест посыльного: полковник Коротков пьян.
Зная, что от пьяного Короткова можно ждать чего угодно, приказал ординарцу:
— От меня не отходи. Автомат держи на взводе. Если комполка схватится за пистолет, стреляй вверх. Если попытается стрелять в нас, бей по ногам.
Вошли в палатку комполка, козырнули.
Пошатываясь, невысокий упитанный полковник стоял у походного столика, застелённого картой-трёхвёрсткой. На карте лежала изуродованная половинка хлебного кирпича, стояла открытая банка тушёнки и кружка. В руке полковник держал литровую бутылку вина.
— Этого я не звал, пусть выйдет! — хмуро взглянув на вошедших, полковник размашисто перечеркнул ординарца бутылкой. — Разговор кон… хи… дици… нальный.
Пьяный язык едва выковырял изо рта многосложное слово.
— Это мой ординарец, он останется при мне, — возразил Тихонов.
— Вот до чего дожил… — полковник оттопырил нижнюю губу, выпучил глаза и покрутил растопыренными пальцами в воздухе: — Полный бардак и непослушание. Я, вашу мать, стратегию тут развожу, а вы, — полковник витиевато выматерился, — своей бездарной тактикой всё губите. Почему танки пропустили?!
— Товарищ полковник, у артиллеристов… — майор Тихонов попытался доложить, что в батарее не осталось ни одного снаряда, но полковник прервал его:
— У артиллеристов стволы погнулись? В штанах у них … стволы не погнулись? Не-е-ет, пора решительными мерами наводить порядок!
Комполка встал, покачнувшись и едва не опрокинув столик.
— Эй, кто там! Заводи машину, на позиции едем… Я наведу порядок, мать вашу… Р-распустились…
Майор Тихонов посмотрел на ординарца, пожал плечами: за каким чёртом его вызывал комполка?

***
Виллис полковника подъехал к батарее.
Солнце уже коснулось западного горизонта, кровавой кляксой расплывалось по земле. Надвигался вечерний сумрак. Подул нежный, как прикосновение девушки, ветер.
Артиллеристы сидели на станинах и пустых ящиках, держали между колен котелки, ужинали. Те, кто успел поесть, курили. Один боец, разложив на ящике инструменты, ремонтировал сапог.
Вокруг батареи валялись пустые снарядные ящики, множество гильз. Но территория между станинами и вокруг пушек была расчищена.
Увидев подъезжающий виллис, бойцы неторопливо отставили котелки в сторону, курившие спрятали окурки в кулаки, поднялись. К виллису подбежал совсем юный младший лейтенант, командир батареи, лихо козырнул, но доложить не успел.
   
— Это что за бардак?! — разразился возмущением полковник, густо перемежая крики матом. — Нет, ты посмотри на них! Сидят, от безделья, как коты, себе хозяйство вылизывают! Там, вашу мать, пехота под танки ложится, а они… кашами объедаются!
— Снарядов, товарищ полковник… — попытался объяснить командир батареи. — Тыловые службы...
— Молчать! — сорвался на разъярённый дискант Коротков. — Кто тебе разрешил говорить?! То у них стволы кривые, то у них снаряды квадратные… Там грудью… Кровью… А они кашу, е...на мать...
Полковник захлебнулся собственной яростью, выхватил пистолет, в упор выстрелил в грудь стоявшего перед ним младшего лейтенанта.
Ошеломлённые артиллеристы дёрнулись и замерли.
Младший лейтенант, схватившись за грудь, удивлённо смотрел на полковника и опускался на землю.
— Я калёным железом выжгу… Развели, понимаешь… Давай в противотанковый резерв, — скомандовал полковник ошеломлённому водителю.
Быстро наступили сумерки. Виллис подъехал к огневым позициям противотанкового резерва, который не участвовал в отражении танкового удара.
Полковника Короткова проводили к закрытому автотягачу, в котором находился командир резерва капитан Воронин.
— Ну что, держитесь? — поднявшись в будку, спросил Воронина Коротков.
— Держимся, товарищ полковник, — изобразив лицом и позой усталость, подтвердил капитан. — Поужинаете? Время как раз… принять лекарство от усталости.
Полковник усмехнулся, молча сбросил кожаное пальто на боковую полку, сел к столику. Водка, выпитая после обеда, выветривалась, и чувствовал себя полковник похмельно, мрачно.
Ординарец быстро организовал ужин, достал из запасов бутылку водки.
— Ну, за победу!
Выпили.
Посидели, прислушиваясь к теплу, расходящемуся по животам, поднимавшемуся вверх и заполнявшему добротой головы.
Вторую, как положено, выпили за товарища Сталина. Без этого нельзя.
Когда допили бутылку, полковник встал, накинул на плечи пальто, сообщил:
— Пойду покурю.
— Вы, товарищ полковник, на всякий случай, в кулачок… — предупредил капитан. — А то, чёрт их знает, фашистских снайперов…
— Ага… Это когда у тебя бабы не будет, тогда ты сам «в кулачок», — мрачно пошутил полковник.
— У меня, товарищ полковник, ещё есть, — стукнул пальцем по пустой бутылке капитан.
      
Полковник изобразил жестом одобрение.
Спустившись на землю и, чуть не уронив с плеч пальто, отлил, как заведено, на колесо. Вытащил сигарету. Ни зажигалки, ни спичек в карманах не оказалось. Увидел невдалеке силуэты пушек, пошёл на звук приглушённого разговора.
Подошёл к пушкам. Бойцы сидели на станинах, старший лейтенант стоял перед ними.
Никто при приближении военного в кожаном пальто без знаков различия не встал. Это полковнику не понравилось. Ткнув кулаком в бок старшего лейтенанта, буркнул, показывая сигарету:
— Дай-ка…
Старший лейтенант покосился на незнакомца. Ему тоже не понравилось, что кто-то, хоть и в офицерской фуражке, но без знаков различия, к тому же изрядно пьяный, тычет его кулаком в бок.
— Пьяным не подаю.
Полковник сердито засопел, закипая нутром. Ни с того, ни с сего требовательно спросил:
— Почему не цепляете орудия к тягачам?
— Команды не было, потому и не цепляем. Вообще-то, вы кто? — скептически, но без враждебности спросил капитан.
— А ты что, не знаешь меня? — язвительно спросил полковник.
— Не имею чести…
— Из офицеров, что-ли? — сделав ударение на последнем слоге, с той же язвительностью спросил полковник.
— Из командиров Красной Армии. Молод я для «офицеров», — повторил интонацию полковника капитан.
— Ну, может папочка у тебя из врагов народа, из офицерского сословия.
— Да нет, фабричные мы. Так сами-то вы кто?
— Я? Рабоче-крестьянский … в кожаном пальто, — полковник хлопнул по борту пальто. — А ты кто?
— А я командир батареи.
— Был командиром.
Полковник выхватил пистолет и в упор выстрелил в старшего лейтенанта.
 

***
Особист в звании полковника расспрашивал красноармейца-окруженца:
— Сводная дивизия, говоришь… И кто там у вас кем командовал?
— Ну, там же несколько дивизий. Остатками нашей 134-й дивизии командовал бригадный комиссар Шляпин. Только от дивизии осталось всего ничего. Дай бог, две роты полного состава набралось бы.
— Шляпин? Не знаю такого… — изобразил неведение полковник. — Он давно в дивизии?
— Никак нет, товарищ полковник, мы с бригадным комиссаром товарищем Шляпиным в 91-й стрелковой дивизии служили. А в сто тридцать четвёртую при отступлении прибились. Когда нас разгромили.
— Разгромили… Рассказывай, рассказывай боец. И каков же он, комиссар Шляпин?
— Наш он, из рабочих. В Гражданскую воевал простым красноармейцем. А большевиком стал ещё до революции. После Гражданской служил ротным библиотекарем, потом стал помощником политрука, выучился, лекции читал, коммунистами в части руководил, ну и дорос до комиссара дивизии.
— Ну, а сам он из себя каков?
— Ну, каков… Как была в нём рабочая закваска, так и осталась. С виду медлительный, вроде, увалень. Но только с виду. А изнутри он сильный и умный, не как иные командиры, глоткой не брал, зазря на смерть не посылал. Да и чего удивительного? Пока библиотекарем служил, видать, столько книжек прочитал — подумать страшно! А в книжках-то про жизнь всё расписано. Люди чуяли его силу и правоту, слушались. В окружении сколько были, он всегда побритый и сапоги у него чистые.
— Как же ты, боец, с таким умным и аккуратным комиссаром в окружение вляпался?
— Немец сильный оказался. Попёр танками. Народ у нас не обвыкшийся к танкам, необстрелянный. Вот и побегли кто по оврагам, кто по кустам. Ночью собрал нас комиссар. Объяснил, что к чему… Решили мы к своим идти. А немец нас из пулемётов-миномётов накрыл. Люди назад. Комиссар к людям наперерез… Остановил — и давай, интеллигентно так, крыть неудобным для печати словом, да всё по матушке, по матушке... «Что это за трах-тарарах, в смысле — безобразие?». И такие у него красивые матюги получаются! А не обидно, потому как за дело костерил. Опять же — народу понятнее. Велел до опушки леса отступать и там ждать его приходу. Вишь, как хитро повернул: народ в штаны наложил и дал драпака, а комиссар повернул, чтоб по команде отступить — и только до леса.
— По законам военного времени беглецов-паникёров расстреливать надо, — скептически заметил полковник.
— Перестрелять, оно, конечно, можно хоть всех бегущих. А воевать с кем? Да и не помогут расстрелы, коли запаниковал народ. Усугубят только. А комиссар правильно сделал, — возразил полковнику боец. — Бегите, мол, дальше — это вы, вроде как, организованно и по моей команде отступаете. И вон там оборону занимайте. Так что, добежали мы до лесочка человек тридцать и остановились, как комиссар велел. Со стороны к нам прибились сотни полторы вояк. Напуганые вусмерть, но с четырьмя пулемётами. Ночью мы за лесом немецкие разговоры услыхали, меня комиссар на разведку отправил. Пошли мы с земляком. Сначала шли, потом ползли, а как на горочку всползли, так и дышать перестали. Мама дорогая, роди меня обратно! Луна из-за тучи осветила поле, а там от краю до краю танки стоят — столько не бывает!
    
Вернулись, доложили комиссару. Комиссар задачу поставил: «Через фронт нам ходу нет. Поэтому надо идти в тыл врага, организовываться, а потом снова на прорыв».
Слово мудрёное комиссар ввернул, толком никто не понял, что оно значит, но раз комиссар сказал, значит, надо.
В тылу примкнули к нам штабные командиры, писари, красноармейцев ещё человек тридцать. Не поверите, товарищ полковник, никогда окопники не уважали штабных, а тут будто сродственников встретили.
— Я тоже штабной, — усмехнулся полковник.
— Какой вы штабной… Вы из органов, — ни капли не сомневаясь в том, что особист не штабник, проговорил боец и продолжил: — Комиссар нас по компасу вёл, и вывел в густой лес. Там мы встретили ещё много людей, разыскали штаб 134-й дивизии с полковником Светличным. Потом повстречали ихних бойцов пятьсот человек, а немного погодя, ещё тыщи две.
Промаялись мы в лесу пять дней без харча на подножном корму, повёл нас комиссар на новый прорыв. И опять не прорвались. Полковник Светличный от нас сбежал. Прочитал листовку, какие немцы с самолётов кидают, как в плен сдаваться, и сбежал. Вроде грамотный и партейный, а гадом оказался.
— А откуда ты знаешь, что сбежал?
— Те, кто рядом с ним были, рассказали, что вёл он разговоры намёками на сдачу в плен. Как Светличный сбежал, стал главным над нами и над 134-й дивизией наш комиссар.
И сказал комиссар, что, коль не получается к своим уйти, станем мы «Лесной дивизией». Озадачил идти на запад. Да только немцы пошли на нас отрядом пехоты и три броневика прислали. Один мы подбили пушкой, а два от нас убегли. Дали мы фрицам крепкого жару и сами хорошо погрелись.
Поставил комиссар боевую задачу: бить врага в тылу. Поделил «Лесную дивизию» на отряды, отряды на роты, организовал штаб, политотдел, назначил командиров и комиссаров, прокуратуру и партийный отдел. Чин чином установил военную советскую власть. До этого-то такой штуки, как военная дисциплина, вообще не существовало, а комиссар её наладил. Приказал, чтоб все знаки различия нарисовали или вышили. Отдание чести, как положено. За нарушения строгий арест на хлеб и воду, по уставу. Хлеба у нас, конечно, не было, сидели на воде. Действовало. Одного сержанта приказал расстрелять, который схватил в лесу крестьянку за груди и снасильничать удумал. Комиссар сам чистоту обмундирования соблюдал, брился, и от других требовал.
— Питались чем? Местное население обирали?
— Как можно, товарищ полковник. Мы ж не оккупанты. Лес же! Дичь стреляли. Ели мясо без соли и без хлеба, а раненым всё лучшее. Шестьдесят человек неходячих у нас было, всех вынесли, ни одного не похоронили. Были предложения отдать раненых на излечение колхозникам, но комиссар категорически не велел. Мол, раненых не спасём, а колхозников под немецкий расстрел подведём. Санитары сок из ягод давили, хвойный настой делали — раненые на том хорошо поправлялись.
    
— Ну, спрятались вы подальше в лес. И сидели там…
— Не-ет, товарищ полковник, — осторожно, как ребёнка, укорил особиста боец. — Поначалу комиссар велел немецких связистов ловить, чтобы информацию собрать. Мы телефонный провод найдём, порежем его и ждём. Приходит связист, мы ему кляп в рот и в лагерь.
Разведотрядом у нас лейтенант Говорков командовал. Ох, и лихой командир! Лихой не то, что с шашкой наголо и криком «Ура!». Нет, с виду он даже вроде как скучный. Да только какую операцию ни проведёт — везде над немцами верх держит. С ним старшина, они от самого Гродного из окружения выходили… Так вот, старшина сказал, что прежние бойцы лейтенанта заговорённым промеж собой кликали…
— А откуда этот лихой «заговорённый» из окружения приблудился?
— А он не приблудился. Он из окружения вместе с генералом Болдиным выходил. Проверку и переформировку прошёл чин-чином… Лейтенант Говорков нас с мелочей воевать учил: как напасть на мотоциклиста, как взять пленного. Когда мы первых двух мотоциклистов захватили, и мотоциклы их в лагерь притащили, знаете, как у бойцов дух поднялся! Начали наши красноармейцы на задания на мотоциклах ездить и сами себя зауважали. Всем мотоциклов захотелось. Настоящая охота на мотоциклистов началась.
— А бензин где брали?
— Так машины на шоссе подрывали, если две-три шли. А ежели бензина не было, бросали мотоциклы. Один раз комиссар дал задание четырем командирам и двум политрукам задержать грузовик на шоссе. А они просидели в засаде и вернулись ни с чем, ни разу не выстрелимши. Не было, говрят, возможности, потому как слишком опасно… Ох, как комиссар рассердился! Трусы вы, говорит, а не командиры! Вы задание не выполнили! Я вас расстреляю. Дайте мне ручной пулемет! Стоят проштрафившиеся, бледнеют и трясутся, и пот с них льется. Комиссар передёрнул затвор и как бы задумался: «А, может, послужите Родине?». И как ещё послужили! Этим же вечером разбили грузовик и броневик, и не было потом у нас в дивизии более надёжных людей. Танк мы потом подбили, две бронемашины, штаб немецкий разгромили. Все поняли, что немца можно бить.
…Полковник смотрел на «деревенского Ваньку» в выцветшей, но аккуратно заштопанной гимнастёрке, вспоминал рассказ лейтенанта о генерале Честохвалове.
С такими, как Честохвалов и Светличный войну проиграешь в два счёта. А вот с такими, как Шляпин и Говорков, враг будет остановлен и изгнан с территории Родины. И с такими бойцами, как этот «Ванька», который спокойно, посмеиваясь над неудачами, рассказывал о войне. Словно говорил о пахоте или сенокосе на колхозном лугу. Война — это работа для таких «Ванек». И они, несмотря на «неблагоприятные погодные условия», свою работу выполнят на совесть…
   

***
Полковник Коротков спал сном, который можно было бы назвать младенческим, если бы полковник лежал в блиндаже или хотя бы в окопе. Но похмельный полковник лежал в придорожной канаве. Зная бешеный нрав командира полка, ни ординарец, ни сослуживцы не подняли начальника и не отволокли в приличное место. Даже плащ-палаткой не укрыли.
Утром приехал капитан из особого отдела фронта с охраной. Брезгливо пнул лежавшего и, наблюдая за тяжело поднимающимся из канавы полковником, спросил:
— Полковник Коротков?
Болела голова, мысли ворочались с трудом, Коротков не понимал, где он, не помнил, что делал ночью и как оказался в канаве, не знал, кто этот капитан, нагло разговаривающий с ним, командиром полка…
— Да, полковник… А что, собственно… — басовитым с перепою голосом буркнул недовольно и длинно «кгыкнул», прочищая горло.
— Вы арестованы, сдайте личное оружие.

***
Бледный и даже чуть зеленоватый оттого, что принял вчера лишнего, и от предчувствия, что его карьере пришёл конец, полковник стоял перед генералом навытяжку. Полковника тошнило с похмелья и от страха, что разжалуют. Он изо всех сил напрягал ноги, чтобы не шататься. И это удавалось ему с трудом.
— Ты-ы, полковник! Бывший командир полка! Ответь мне, почему у тебя остались без снарядов и топлива танки, которые с величайшим напряжением сил и средств построила страна для твоей, для моей, для нашей армии? — тихим, рокочущим голосом выговаривал генерал. Но от тихости его голоса полковнику становилось только страшнее. — Как ты смел посылать танки в рейд, зная, что они без топлива остановятся на полпути? Из-за твоей глупости или халатности эти танки досталась врагу и сейчас, размалёванные немецкими крестами, утюжат окопы с советскими бойцами, уничтожают батареи и давят на дорогах женщин и детей, уходящих от врага… Красноармейцы в окопах кровь свою проливают, гибнут, потому что ты оставил их без патронов, без снарядов…
Коротков услышал, что он уже бывший, и похолодел… Пафосные слова генерала о гибнущих людях, о танках без горючего полковника совершенно не трогали: в своей борьбе за освобождение Родины он чужих костей не жалел. Но «бывший командир»… Это было крушением всего.
Генерал, брезгливо сморщившись, отвернулся от полковника.
— Вместо того, чтобы командовать вверенным полком, ты пил водку. Ни за что застрелил двух командиров…
   

***
В роще на поляне у заранее вырытой ямы стоял раскладной походный столик, накрытый красным «революционным» покрывалом. Прибывающие командиры, представители корпуса, выстраивались в каре. Не освободили от этой церемонии даже женщин-врачей из санбата.
Прибыли члены Военного трибунала со «свадебным генералом» — членом Военного совета армии. Последней подъехала крытая машина с охраной. Через заднюю дверь вывели осужденного, бывшего командира полка Короткова в гимнастёрке без ремня, со стянутыми за спиной руками и завязанным ртом.
За «красный» столик сел председатель Военного трибунала фронта. Раскрыл тоненькую папочку, достал листок, зачитал:
— За допущенные преступления считаю необходимым предать суду военного трибунала: бывшего командира 25-го стрелкового корпуса генерал-майора Честохвалова, как изменника Родине — заочно; начальника штаба корпуса полковника Виноградова, помощника начальника штаба корпуса полковника Стулова, военкома корпуса бригадного комиссара Кофанова, начальника политотдела корпуса полкового комиссара Лаврентьева — за проявленные ими трусость, бездействие, паническое бегство от частей и запрещение частям оказывать сопротивление; начальника штаба 134-й стрелковой дивизии Светличного и начальника артиллерии дивизии подполковника Глушкова — за проявленную ими трусость, запрещение частям вступать в соприкосновение с противником и оставление врагу материальной части дивизии. Командир 112 полка 38-й стрелковой дивизии Андрей Данилович Коротков обвинён в том, что допустил разгром своего полка, в том, что, будучи в нетрезвом состоянии в период отхода частей, расстрелял без суда двух командиров, в связи с чем приговором Военного трибунала фронта осужден по статьям 16 и 58-1 «б» УК РСФСР и приговорён к расстрелу.
Председатель Военного трибунала фронта медленно обвёл тяжёлым взглядом стоящие перед ним шеренги и закончил беспощадными словами: «Коменданту трибунала привести приговор в исполнение!».
Комендант капитан Рыкалов подтолкнул приговоренного к яме. Коротков пытался что-то сказать, но повязка закрывала ему рот, и получалось только протяжное мычание.
Комендант распорядился: «Зыков, командуйте людьми».
Командир роты саперного отряда Зыков вызвал трех саперов с автоматами:
— Вам доверяется привести в исполнение приговора Военного трибунала. Приготовиться открыть огонь по изменнику Родины.
Сапёры передёрнули затворы, взяли автоматы на изготовку.
Коротков умоляюще мычал.
Зыков стал правофланговым в короткую «расстрельную» шеренгу, вытащил пистолет, направил на своего бывшего командира полка. Скомандовал:
— По изменнику Родины… Огонь!
И выстрелил первым.
Автоматные очереди бросили приговорённого в яму. К яме подошел комендант и сделал три контрольных выстрела в конвульсирующее тело.
Член военного совета негромко подытожил:
— Собаке — собачья смерть.
Помолчал и скомандовал:
— Командирам подразделений развести личный состав по местам расположения!
Яму с трупом засыпали вровень с землёй, притоптали, забросали листьями…
    

= 7 =

Майер боролся с самим собой. Ту жизнь, которую он увидел в Берлине, его душа не принимала. Несколько раз на вокзалах Майера проверяла Feldgendarmerie. Жандармов фронтовики называли «цепными псами» за сволочное отношение к боевым солдатам и офицерам, и за висящие на груди у жандармов на толстых цепочках металлические пластины в виде полумесяца — знак данной им власти. Ещё их называли «охотниками за головами» потому что жандармы проверяли увольнительные документы и наличие разных отметок в удостоверениях личности, придирались к любой мелочи, чтобы арестовать фронтовика. «Цепные псы» запросто могли снять с поезда любого солдата или младшего офицера, чтобы сутки или двое заниматься его «проверкой». Drecksauen (прим.: говённые свиньи)!
Жандармы, не церемонясь, срывали повязки с ран, чтобы убедиться, на самом ли деле под повязкой ранение. Если кто протестовал, они грубо ссылались на «правила», которые им спущены свыше, чтобы отлавливать симулянтов.
На глазах у Майера жандармы увели фельдфебеля, у которого на груди красовался Рыцарский крест 1-го класса и серебряный значок за участие в рукопашных боях: у фронтовика, якобы, ненадлежащим образом были оформлены документы на награды.
Долго в его памяти всплывал инцидент, свидетелем которого он стал на берлинском вокзале перед отъездом. На соседнюю платформу прибыл поезд, из вагонов которого высыпали мужчины и женщины с рюкзаками, сумками и тележками, набитыми картофелем, который они купили или выменяли в окрестных деревнях. Приехавших остановили железнодорожные полицейские и объявили, что конфискуют картофель по причине незаконности его приобретения. Одни пассажиры громко возмущались, другие бросились врассыпную. Солдаты в серо-зелёной форме стояли на перроне, враждебно и безмолвно смотрели на выходивших из вагонов людей. Каски, карабины и черепа на чёрных петлицах. Все — мальчишки не старше восемнадцати лет. Но было в них что-то жуткое.
Эсэсовцы могли быть сыновьями женщин, добывших для таких же мальчишек пропитание. Но это были эсэсовские мальчишки, по приказу готовые арестовать собственных родителей. Сейчас они перекрыли выходы с платформы, не давая людям сбежать
    
Мужчины, ждавшие женщин по другую сторону заграждения, рванули через заградительный кордон. На перрон высыпали сидящие в соседнем поезде солдаты, ждавшие отправки на фронт, встали стеной между гражданскими и эсэсовцами, отобрали у парней из СС конфискованные вещи и вернули женщинам. По решительным лицам безоружных фронтовиков было видно, что они ринутся в рукопашную не раздумывая, был бы повод. Фронтовики и эсэсовцы молча стояли друг против друга, пока женщины, вернувшиеся в столицу с едой для семей, не покинули вокзал.
Майер шёл вдоль перрона. На первом пути между рельсами мужчины в полосатых куртках и штанах, не поднимая бритых наголо голов и не глядя по сторонам, бросали лопатами щебень. Одежда болталась на тощих телах, на ногах громыхали деревянные башмаки. Кто бы они ни были — узники из тюрьмы или заключенные из концлагерей, уголовники или «политические» — это были люди, совершившие проступки против рейха, поэтому, считал Майер, они должны искупить вину.
Майер закурил сигарету и встретился взглядом с одним из «полосатых». По его глазам Майер видел, что тот мысленно воспроизводил каждое его движение — так заключённый жаждал курить.
Майер мельком посмотрел вдоль перрона. Вооружённый караульный стоял метрах в пятидесяти, спиной к нему.
Майер уронил пачку сигарет под ноги, и носком сапога толкнул её с перрона к ногам заключённого. Это было проявлением «солидарности курильщиков», хорошо знакомой Майеру по фронту. Заключённый моментально подхватил пачку и сунул её в карман. Долей секунды взглянул на Майера: ни блеска в глазах, ни улыбки, ни малейших эмоций: за этот поступок могли поплатиться и заключённый, и Майер.
Подошёл состав. По команде охранника заключённые отошли в сторону. У вагонов, как муравьи, засуетились солдаты. На открытые платформы грузили ящики и тюки. Слышались крики, команды и ругань, ржание лошадей, свистки маневровочных паровозов и короткие басовитые гудки «кригслокомотивов».
В офицерском вагоне Майер нашёл своё купе, поздоровался с попутчиками, представился, сел на место.
Протяжный гудок паровоза предупредил о начале движения. Народ на перроне засуетился, забегал. В вагоны прыгали опоздавшие. Паровоз сдал назад, ударили буферные тарелки, металлический лязг покатился вдоль состава. Вагон дернулся вперёд, загремели сцепные крюки, состав закряхтел, захныкал, задрожал и медленно покатился, повизгивая, словно от натуги. Побрякивая накладными цепями, раскачиваясь, набирал ход. «Тудук-тудук… Тудук-тудук…» — ритмично постукивали на стыках рельсов колёса.
   
Всю ночь состав гремел, трясся, временами сильно качался, ныл и стонал, как раненый солдат.
Майер несколько раз просыпался, слушал мерный стук колес в движении или абсолютную тишину на стоянках, нарушаемую дружным храпом соседей. Поднимал голову, смотрел в оконный проём, в лунном свете видел разбитые вагоны, свежие воронки, торчащие из них бревна, шпалы и искорёженные рельсы — результаты налётов русских и английских дальних бомбардировщиков.
…Состав катил на восток. Солнце двигалось на запад. Телеграфные столбы за окном, весь мир двигался на запад. А как много боевых товарищей из этого состава не смогут уехать по дороге на запад и останутся навечно в России!
Временами движение замедлялось. Скрипели тормоза, бряцали сцепки, поезд останавливался. Внизу вдоль вагонов бегали люди, неторопливо ходили железнодорожники, позвякивали крышками букс, постукивали по колёсам молоточками на длинных ручках. Паровоз сердито фыркал, тяжело отдувался. Нетерпеливо повизгивала русская маневровая «кукушка». Набравшись сил, паровоз протяжно гудел, пятился назад, затем остервенело дёргал вагоны, трогаясь с места, и, набирая скорость, торопился вперёд.
Словно разбушевавшиеся фурии, Майера преследовали воспоминания о днях, проведённых с Гретой. Чтобы заглушить причиняемую душе боль, Майер пил шнапс.
Границы разумного расплывались. Во сне и пьяной полуяви Майер слышал разрывы снарядов и крики раненых, видел, как солдаты бегут в атаку, как пули дырявят им грудные клетки и головы, как взрывы рвут тела на части. Майер чувствовал, что возвращается в ад. Майер в бреду ласкал обнажённую Грету, но пахло от неё не утончённым парфюмом, а фронтовым тленом. Временами его охватывал ужас перед близкими испытаниями, он вскакивал с вагонной полки, пытался куда-то бежать… Товарищи по купе держали его. Фронтовики понимали, что творится в душе и в голове попутчика-фронтовика: соратник возвращается в войну.
Почти на каждой остановке начальник эшелона через громкоговорители передавал сводки и сообщения об успехах на всех фронтах. Сентиментально-томный женский голос под ласковые звуки саксофона пел о нежных чувствах. Грустные песни, исполняемые солдатами под аккомпонимент губной гармошки, сменялись бодрыми военными маршами.
В купе офицерского вагона с Майером ехали лейтенант, обер-лейтенант и гауптман.
Лейтенант Вернер — танкист, командир взвода и командир среднего танка Panzer IV, с «Чёрным Гейнрихом» — Железным крестом первого класса на груди и серебряным значком за ранение (прим.: выдавали за три-четыре ранения или за серьёзные увечья). Его танк подбили, Вернера контузило. Несмотря на опасность взрыва боезапаса, из горящего танка его, командира, вытащили Kumpel (прим.: приятели-сослуживцы). Ожоги зажили, но на лице и кистях остались грубые рубцы.
   
Обер-лейтенант Ланге и гауптман Краузе служили в пехоте.
Ланге схлопотал пулю в мягкие ткани бедра во время атаки. Рана зажила без осложнений, осталась лёгкая хромота, про которую доктор сказал, что растопчется. Из «жестянок» имел только чёрный знак за ранение (прим.: выдавали за одно-два ранения) и значок за ближний бой. Этот знак давали не за героизм, а за участие, за то, что «видел зрачки в глазах врага».
Гауптман Краузе попал под бомбёжку, его выкопали из-под завала с переломанными рёбрами. Выздоровление проходило не совсем гладко. Поломанное ребро порвало лёгкое, было внутреннее кровоизлияние, которое осложнилось воспалением — плевритом. Пройдя несколько сот метров, он теперь задыхался. На груди гауптмана висели «Голубой Макс» — крест «За военные заслуги» первого класса и серебряный значок за ранение. Все понимали, что «Голубого Макса» гауптман получил за заслуги «по совокупности», как обычно награждали штабников.
Танкист и Майер в основном молчали. Ланге и Краузе, чтобы убить время, пели старые марши. У Краузе был сборник «Kilometerstein» (прим.: километровый столб, знак) с текстами новых и старых песен, он держал книжку, а Ланге, читая-напевая слова, размахивал рукой в такт пению. Когда им надоедало петь, они спорили о войне в России. Вернер слушал их рассуждения, улыбался одной половиной губ. Вторую половину лица стягивал ожоговый рубец, поэтому улыбка получалась однобоко-скептической.
Через вагонное окно Майер разглядывал огромное русское небо. В сумеречной дали от горизонта поднималось кроваво-красное, охваченное языками пламени облако. В сиянии света оно походило на купол православной церкви. Проплывающий мимо вагонного окна русский мираж словно предупреждал о чём-то нехорошем. Огромное небо… Облаков Германии и всех новых земель рейха не хватит, чтобы закрыть малую часть неба России…Внизу бесконечная желтизна полей. Красивый ландшафт чужой страны навевал печаль.
Они едут по дороге, по которой прошла война. Едут туда, где она есть. Рядом с путями валяются покорёженные и обгорелые вагоны.
— Россия, — говорит танкист. — Воздух пахнет горелым металлом.
На остановках из поездов с востока выходят тощие, бледные солдаты. У каждого ранец, карабин, каска. Лица сонные. Они спали в поезде. Спали, несмотря на грохот, несмотря на голод и холод. Возможно, они спят, даже выйдя из вагонов, словно хотят как можно дольше не возвращаться в явь.
В двери вагона стоит солдат, справляет малую нужду, стараясь пустить струю как можно дальше.
Состав въехал на железнодорожный узел. Похоже, советские бомбардировщики изрядно поработали над территорией: виднелись разрушенные, ещё дымившиеся складские постройки, половинка вагона лежала на боку в стороне от полотна. Вместо запасных путей дыбились разбитые в щепу шпалы, причудливо, как макароны, переплелись рельсы, металлоломом громоздились разорванные и деформированные каркасы вагонов, смятые в неимоверные комки железные листы с крыш вагонов. На земле рассыпаны стреляные гильзы, валялись поломанные ящики с патронами и гранатами, противогазные пеналы и санитарные сумки.
Там и сям землю уродовали воронки: огромные, метров по семь-восемь в диаметре, множество мелких. Воронки ближе к путям засыпаны, другие чернели кратерами. Сильно пахло горелым деревом и окалиной железа. На железнодорожных путях работали пленные. Русские женщины отдельной бригадой ворочали камни, таскали шпалы. Ещё с десяток женщин шли цепочкой, положив на плечи лопаты.
 
Поезд проехал мимо станционного здания. Толпа раненых солдат, перевязаных грязными бинтами и просто тряпками из порванного на полосы белья, рвалась в поезд, стоявший без паровоза. Раненые боролись за места в вагонах, которые даже не были сцеплены один с другим. Белесые от соли кителя и брюки порваны, в дыры выглядывали голые, в струпьях засохшей крови коленки и локти. Это остатки разгромленных врагом подразделений, недавно свежих, полнокровных, веривших в несокрушимость вермахта.
Раненые с испуганными, озлобленными, ненавидящими лицами отбивались друг от друга костылями, кулаками и ногами, отдирали чужие руки, хватавшиеся за поручни, лезли на высокие ступеньки, ломились в узкие двери.
Чуть в стороне от толпы выли отчаявшиеся инвалиды с ампутированными ногами, метались безрукие, неспособные оттолкнуть соседа, ухватиться, влезть. Цель для всех одна — поезд. А он не был поездом. Он был останками железного монстра, состоял из непригодных к движению вагонов с сожжёнными и рассыпавшимися подшипниками в колесных парах, с колесами, которые не могли крутиться.
— Не люблю толпу, — пробормотал обер-лейтенант Ланге, глядя на дикую картину «взятия» ранеными поезда, не спсобного к движению. — Будь то народ в церкви или на общественных сборищах. Ненавижу напичканную дилетантскими познаниями толпу обывателей на партийных сборищах…Когда я оказываюсь в толпе, мной овладевает страх. Я вижу безумные, стеклянные глаза, жду, когда из оскаленных ртов вырвется крик «Распни его!». Толпа рушит любой порядок.
— Толпы рушат культуру, — задумчиво добавил Краузе. — Толпа разрушает всё, чего коснётся. В том числе то, за счёт чего живёт: возможность работать, зарабатывать на жизнь, получать питание.
— Как сказал Фридрих Ницше, пьющая толпа отравляет любые родники, — согласился танкист.
И вновь огромная русская равнина, серое небо, редкие деревья, крытые соломой убогие жилища.
Дождь. Гниёт сено на лугах, гниёт зерно в полях. Какая бесхозяйственность!
Бесконечные поля сменились непроницаемой стеной русских лесов, какие бывают только на краю человеческого мира. Поезд утонул в зелёном море — чужом, загадочном, полном тайн. В глубинах таких лесов таятся ужасы. С каждого дерева на плечи солдата вермахта может прыгнуть иван-партизан!
От величественного пейзажа захватывает дух. Чужая природа излучает угрозу, вызывает ощущение опасности. Дикая страна Россия, подобно сказочному монстру, заглатывает вползающий в неё поезд из Германии.
   
Час… два ни малейших следов человеческой деятельности.
Впрочем, нет… Вот какой-то полустанок. Обугленные развалины домов, истерзанные деревья. Дым пожаров пачкает небо: фронт приближается.
Навстречу из районов боевых действий идут санитарные поезда с ранеными. Четвёртый или пятый сегодня?
Попутчики обсуждают войну. Разговоры фронтовиков о крестовом походе против коммунизма очистились от картинности и плакатности, стали реальнее, чем два-три месяца назад. Все поняли, что блицкриг потерял наступательный темп.
Подобно тяжёлему поезду, идущему на подъём, в районе Смоленска скорость наступления вермахта замедлилась настолько, что колёса военного локомотива начали прокручиваться вхолостую.
Но почему?! У Германии лучшая в мире военная техника, лучшие в мире генералы, знающие науку стратегии. У Германии лучшие в мире офицеры, знающие науку тактики, и великолепно вымуштрованные солдаты. Почему так удачно начавшийся блицкриг грозит застопориться?
Потому что с русскими невозможно воевать по науке, потому что русские — непредсказуемый народ. Цивилизованным немцам трудно понять русских. Иваны подобны стадным животным. Стоит где-нибудь возникнуть очагу паники, и паника охватывает всё стадо, что приводит к хаосу. Стоит возникнуть воодушевлению — и геройство охватывает всех. Но что именно так влияет на толпы русских, неизвестно. И беда в том, что воодушевление стало охватывать русских чаще, чем паника.
Благодаря необъятным просторам и колоссальным людским ресурсам, русские оправились от шока первых дней и недель отступления, выиграли время и затормозили движение вермахта. Дикое упорство иванов подтачивало мощь рейха. Майер на собственном опыте знал, что русские обладают воистину сверхъестественной способностью сводить на нет последствия поражений.
Поезд медленно проезжал небольшую станцию. Здание вокзала выстроено в немецком стиле. Кто знает, может этот вокзал строил немец — в России жило много немцев: в Москве была немецкая слобода, на Волге — немецкая автономия.
Майер вспомнил поездку в Берлин. Ничего хорошего в душе не шевельнулось при воспоминании о красоте и благополучии столицы. В Берлине диванные вояки — военные чиновники — носят такую же форму, как и фронтовики, только новую, не заляпанную грязью, присваивают себе звания быстрее фронтовиков и считают себя слишком ценными, чтобы гибнуть на фронте, заканчивать жизнь ошмётками плоти на гусеницах русских танков, или хотя бы видеть это собственными глазами. Но именно они росчерками пера решают судьбы фронтовиков. На фронте таких называют тыловыми свиньями.
   
Благополучный Берлин стал для него чужим. Там, где в его груди должны быть ощущения дома, было пусто.
Отчего дома у него нет. Планы на создание семьи с Гретой… Не будет у них пряничного домика на ста гектарах украинской земли, не будут в их поместье работать десять семей славянских работников. Под видом служения рейху и фюреру с благословения партии его невеста совершила почётное предательство.
На фронте всё ясно. Предательство — это предательство. Героизм — это героизм. На фронте за предательство расстреливают. Фронтовая жизнь в прицеле устава прямолинейна и требует от человека ясных поступков.
Нет, настоящая жизнь не в ресторанах Берлина, а на фронте, в аду.
— Самое тяжёлое испытание для нас, солдат вермахта — русская природа, — обер-лейтенант Ланге продолжил разговор, начала которого Майер, погружённый в свои мысли, не слышал. — Мы, цивилизованные европейцы, привыкли пересекать страну за день. А в России расстояния бесконечны… Можно ехать два дня, три, пять… Я не знаю, можно ли проехать Россию за две недели? Чувствуешь себя затерянным в бескрайних русских просторах. Меланхоличный, монотонный русский ландшафт угнетает.
— К тому же — повсеместная отсталость и даже упадок, — добавил гауптман Краузе.
— Иваны примитивны, но фантастически выносливы, — кивнул обер-лейтенант. — Невозможно предсказать их поступки.
— …и более привычны к жизни в диких условиях, чем мы, — продолжил мысль обер-лейтенанта гауптман. — Легендарная способность русских переносить трудности — это проявление звероподобного характера. Раненые иваны не кричат, не стонут и не ругаются. Есть что-то мистическое в их упрямом молчании. Я наблюдал за пленными… У некоторых обожжённых огнеметами не оставалось ничего похожего на лицо. Тела покрыты волдырями. Бесформенные комки плоти…
Майер незаметно скосил глаза на лейтенанта Вернера: здесь только он мог сказать, что значит, быть обожжённым.
— Одному пулей оторвало нижнюю челюсть… У другого пулемётная очередь превратила руку в кровавое месиво. Кровь лилась из него потоком. Ничего подобного я не видел. С губ раненых не срывалось ни крика, ни стона… И эти бесформенные, обожженные свёртки передвигались! Они ходили, придерживая одной рукой внутренности, а другую протягивали и просили закурить!
— Я видел такой… «кулёк», — кивнул обер-лейтенант Ланге. — Весь забинтованный, он не мог выбраться из окопа, но яростно призывал друзей идти в атаку!
   
Гауптман передёрнул плечами и отмахнулся, словно прогоняя ужасное видение.
— Однажды мы взяли в плен раненого ивана. Наш фельдшер извлекал из его спины пулю от МР. Раненый сидел на табурете, фельдшер стоял сзади и делал скальпелем разрез в том месте, где под кожей прощупывалась пуля. Я через переводчика допрашивал пленного. Фельдшер ковырялся пинцетом в ране, а иван рассказывал, как красноармейцы голодают, потому что все транспортные средства задействованы для перевозки боеприпасов. Говорил о чём угодно, но делал вид, что ничего не знает о расположении советских войск! — улыбаясь, покрутил головой гауптман. — Мол, номера плохо запоминает, да и перемешались войска во время отступления.
Помолчав и не услышав комментариев от товарищей, гауптман продолжил:
— Признаться честно, мы не ожидали такой невероятной стойкости от красноармейцев. Ни один фронтовик теперь не говорит пренебрежительно об иванах. Красноармейцы в ближнем бою страшны. Наши артиллерия и авиация перепахивают местность, занятую противником, но стоит гренадёрам пойти в атаку, как их встречает огонь русских. Как будто иванов хранят потусторонние силы!
— И это те же самые люди, которых мы до сих пор заставляли отступать! Как объяснить эту неожиданную стойкость? — задумчиво удивился обер-лейтенант Ланге.
— Не такое уж она и неожиданная… — ответил гауптман. — Представьте альпиниста, падающего со скалы. Он цепляется за выступы, ломает ногти, рвёт в кровь пальцы… И, наконец, хватается за что-то, останавливая падение… Так и русские. Мы думали, что обрушили их в пропасть, столкнув со скалы двадцать второго июня. Но они, ломая ногти и разрывая в кровь пальцы, остановили падение. Каким образом — нам не понять. Они непредсказуемы, эти русские… Они, как звери, избегают ловушек, из которых цивилизованному солдату не выбраться.
— Просто русские не такие, как мы, они из другой цивилизации. У них другие запросы, другая культура, — высказал своё мнение Майер. — Даже после того, как мы победим Советы и привнесём сюда немецкую культуру, немецкий порядок, русские останутся полудикими, неспособными жить в государстве, где его граждане живут, подчиняясь законам, а не природе.
— Да, война в России — это война культур, — повернул мнение Майера в свою сторону гауптман. — А русская цивилизация — это отсутствие цивилизации.
— Война здесь совершенно не похожа на войны в Европе, — усмехнулся и качнул головой обер-лейтенант Ланге.
— Да уж… — хмыкнул Вернер. — Во Франции мы были на курорте. А здесь… Механизированные части ушли вперёд, обозы с горючим затерялись сзади, пехота осталась без продуктового снабжения в середине…
— Если тылы отстают, мы по праву победителей должны взять необходимое на захваченных территориях. Германская армия должна существовать за счет России, — решительно махнул рукой гауптман.
— И массы людей на оккупированных территориях погибнут от голода, —усмехнулся Майер. — Война с народом…
   
— Мы сражаемся не с народом, а с животными, — перебил Майера гауптман. — Русские — недочеловеки, вскормленные большевиками, некачественный продукт жестокой системы, которую необходимо уничтожить. Нельзя допускать ни малейшего сочувствия к недочеловекам. У русских военнопленных дикий, полубезумный взгляд, у них лица слабоумных. Это самый испорченный и грязный народ, какой я видел в Европе. Сражаясь с ними, мы сражаемся за существование немецкого общества. На Восточной территории мы выступаем не только как участники военных действий, но и как носители национальной идеологии немецкой нации и родственных ей по крови народов. Поэтому мы обязаны осознавать необходимость сурового отношения к нашим врагам. Сострадание следует искоренять, делиться продовольствием с местным славянским населением, потенциальными большевистскими агентами — неуместное проявление человечности. Славянские города должны быть разрушены, партизаны уничтожены, колеблющиеся элементы тоже.
Фюрер сказал, что главная задача нашего похода не только в захвате территории вплоть до Урала, но в физическом уничтожении Красной Армии. И чем больше мы убьем русских в этом году, тем меньше нам придется убивать в следующем. Надеюсь, к зиме Сталин поймет, что проиграл, и начнет переговоры о капитуляции.
— Дети и женщины на захваченных территориях — не солдаты, — вяло заметил Майер.
— Дети подрастут и станут солдатами. А женщины… Они всегда поддерживают мужей-солдат. В конце концов, мы боремся не с русскими, мы боремся с большевизмом. А большевизм — это еврейство, — продолжил рассуждения гауптман. — Вспомните довоенную Германию: куда ни плюнь, всюду евреи! Политическая доктрина большевизма — всего лишь политическое выражение мирового еврейства. Талмуд и большевизм учат убийствам и разрушению.
Гауптман решительным жестом подчеркнул безапелляционность своей мысли.
— Я жил на Фридрихштрассе, неподалеку от Курфюрстендамм, в этом районе проживало много евреев. Мы начинали очищение Германии с того, что вешали призывы на еврейских магазинах: «Немцы! Не покупайте ничего у еврея, не предавай нацию!», писали на стенах: «Еврейство — несчастье для немцев!», а в местах отдыха берлинцев: «Не для евреев», «Евреи нежелательны». Мы ходили на Вердерский рынок, там много еврейских магазинов, и замазывали еврейские витрины белилами, потом начали бить стёкла. Великая задача, которая подвигла нас на борьбу с большевизмом, состоит в уничтожении проклятого еврейства. Евреи превратили Россию в богомерзкую страну. Слава богу, фюрер не позволил им сделать этого с Германией — мы почти очистили Германию от евреев. Все евреи от дьяволова семени. С дьяволом нельзя договариваться — всё равно обманет. Поэтому я согласен с фюрером, что еврейский вопрос надо решать окончательно.
— Евреи — лжецы и лицемеры, — добавил Вернер. — У нас евреев сгоняли в стада, как скот, все они были обязаны носить белую повязку с синей звездой Давида. Они получили то, что имеют, только благодаря наивности тех, кто их окружает. Мы можем жить без евреев, а они без нас нет. И мы все непоколебимо уверены, что евреям делать на этой планете нечего.
   
— Но самый порядочный человек, какого я знаю, тем не менее, еврей, — высказал крамольную мысль танкист. Непонятно было, то ли он улыбается, то ли это была гримаса обожжённой половины лица.
— И кто же этот еврей? — подчёркнуто скептически спросил гауптман.
— Иисус.
Некоторое время все сидели молча, не зная, что возразить. Гауптман разрядил напряжённость, продолжив рассуждать на тему войны:
— Трудно представить, что случилось бы с культурной Европой, если бы русские недочеловеки, подстрекаемые еврейскими комиссарами, вторглись в обустроенную Германию. Большевики всегда и во всём виноваты. Эти русские — сброд, клопы, паразиты, которых надо давить!
— Вы правы, — согласился обер-лейтенант. — Сражение идёт между идеологиями. И немецкий народ дал фюреру возможность защитить Запад от гибели.
— Нас вынудили вступить в войну с Советским Союзом, — убеждал попутчиков гауптман. — Если бы эти звери напали первыми, нам пришлось бы очень тяжело. И я рад оказаться в России, чтобы положить конец кровожадной большевистской системе. Фронтовики согласятся со мной, что Адольф Гитлер спас от большевизма не только Германию, но всю европейскую цивилизацию.
— Этот хитрый народец — евреи — постоянная угроза для немцев. Они ожесточили полудикие народы огромной России, чтобы использовать их как средство борьбы за мировое господство Иуды. Мы оскорбим зверей, если назовем евреев животными. Необходимо с корнем выжечь еврейство, — обер-лейтенант решительно опустил кулак на столик.
— Россия — неимоверно отсталая страна. Русские даже в окопах влачат жалкое существование, — задумчиво покачал головой гауптман. — А как они живут? Дома с соломенными крышами… У немецкой дворняги конура лучше. Когда я вернулся из России в Германию, я наслаждался отлаженным механизмом немецкой цивилизации, благодаря которому мы живём в комфорте.
— Но тем не менее, — усмехнулся здоровой половиной лица танкист, — русский Т-34 — лучше наших танков. Уж поверьте мне, как специалисту. Да и тяжёлым русским КВ равных нет. Их только «ахт-ахт» берёт. А без зенитки остаётся поворачиваться к ним задом и громко пукать в надежде, что иван испугается. Или зарыться поглубже в землю и молиться, чтобы «тридцатьчетвёрка» не станцевала над тобой чарльстон. Тех, кто ленится копать глубокие окопы, русские монстры давят, как собачьи какашки.
— У иванов танки хорошие, потому что в России дороги плохие, — буркнул обер-лейтенант.
   
Никто не понял, шутит он или говорит всерьёз.
— Немногочисленным сторонникам большевизма в Германии стоило бы показать большевистский «рай», — продолжил гауптман свою мысль о дикости России. — Ни следа культуры. Живут, как животные. Им бы хоть раз увидеть обычную немецкую гостиную. Они восприняли бы её как рай, которого их лишили комиссары-евреи и их коммунисты-руководители.
— Meine Herren, есть анекдот на эту тему, — встрепенулся обер-лейтенант. — Наши учёные-историки утверждают, что первыми коммунистами были Адам и Ева. Они ходили голыми, воровали яблоки, чтобы поесть, не могли покинуть указанную территорию, но все равно считали, что живут в раю.
Гауптман сдержанно улыбнулся и подвёл черту под разговором:
— Наш долг — вырвать корень зла и уничтожить центр еврейского большевизма в Советском Союзе, освободить мир от коммунистической угрозы. Пройдёт время и мир поблагодарит немцев и нашего обожаемого фюрера за победу над советами.
— А у меня сложилось впечатление, что наступление вермахта теряет темп, — как бы рассуждая, подпортил пафосный разговор коллег Майер.
— На разгром Красной Армии по плану блицкрига фюрер отводил четыре месяца. Так что, до праздника революции, который Советы отмечают в начале ноября, есть время, — безапелляционно отверг сомнения Майера гауптман. — Советский праздник вермахт отпразднует в Кремле, в этом сомнений нет. Просто наши передовые подразделения слишком быстро и слишком далеко ушли вперёд, тылы отстали, обеспечение ухудшилось. Я думаю, наступление армий группы «Центр» замедлено планово, чтобы подтянуть тылы, улучшить снабжение войск и накопить силы для решительного движения на Москву.
Холмы, видимые через окно вагона, становились выше. Паровоз замедлял ход, натужно пыхтел и на длинных подъёмах почти останавливался. И тогда по радиосети звучала команда:
— Личному составу толкать вагоны!
Все спрыгивали и толкали вагоны. Паровоз ускорял ход.
Состав то проносился на полной скорости мимо крупных станций, так что едва удавалось разобрать русские названия, то часами стоял на пустынных разъездах, пропуская эшелоны с пушками, самоходными артиллерийскими установками, бронетранспортёрами и танками, заботливо укрытыми брезентом. Никто не знал, по какой части завоёванной территории катит состав. Названия станций ни о чём не говорили. Кроме Смоленска.
— О, Смоленск! — воскликнул гауптман. — Говорят, русские во всех войнах начинали воевать от Смоленска.
— Быстрее бы закончилась эта канитель, — пробормотал танкист. И непонятно было, говорит он о поездке по железной дороге или о войне вообще.

***
Конечная станция — Витебск.
Поезд остановился на третьем пути. Офицеры вышли из вагона. Пришлось перебираться через состав, в товарных вагонах которого перевозили лошадей. Жара бабьего лета сконцентрировала в воздухе запах терпкого лошадиного пота и мочи до такой степени, что перехватывало дыхание.
На первом пути стоял длинный состав из открытых грузовых вагонов. Увидев часового у вагона, Майер пошутил:
— Ценный воздух привезли из Германии? Охраняйте крепче, а то фронтовики, соскучившиеся по воздуху фатерланда, выдышат его.
Часовой мрачно кивнул вдоль перрона за спину Майеру.
Майер оглянулся. Увидел приближающуюся колонну коричнево-землистого цвета. Услышал приглушённые голоса, похожие на жужжание пчелиного роя. Русские военнопленные, по шесть в ряд. Когда они подошли к грузовому составу, на офицеров пахнуло животным духом. Так пахли обезьяны в загаженных клетках плохих зоопарков. Майер едва удержал спазм тошноты.
Офицеры смотрели на лица пленных, которые выглядели скорее мёртвыми, чем разумными.
Грязные, много дней не бритые. Тоскливые глаза оголодавших, запуганных собак. Но у некоторых глаза горели такой ненавистью, которая, казалось, испепелит их самих.
Один из пленных остановился справить малую нужду. Охранник ударом приклада загнал его в колонну. Пленный продолжал испускать мочу на ходу.
Не у всех пленных на ногах были сапоги и ботинки. У многих ступни обмотаны тряпками и закреплены верёвками. У босых ноги сбиты, покрыты струпами.
Откуда-то появились два военных фотографа и два кинооператора, принялись снимать пленных. Особенно усердствовал один фотограф, крупным планом фотографируя наиболее отвратительных пленных. В тылу и в окопах эти фотографии и кинокадры подтвердят не только сознание расового превосходства, но и укрепят немцев в мысли, что действия вермахта оправданы и необходимы, покажут, что люди, которых убивают немецкие солдаты, есть низшая раса, к которой неприемлемы законы гуманности. Всех этих уродов с явными признаками вырождения и дегенерации, всех недочеловеков надо уничтожать, как уничтожают крыс, вредных насекомых и сорняки, очищая землю, чтобы на ней росла сильная и здоровая, единственно имеющая право на жизнь нация арийцев.
Колонна пленных выстроилась вдоль вагонов. Прозвучала команда грузиться. Охранники загоняли пленных в вагоны, как скотину. Один из пленных упал и не смог встать. Сухо прозвучал выстрел, труп за ноги оттащили в сторону.
Утрамбовав прикладами плотно стоящих в вагонах пленных, охранники с грохотом задвинули двери.
Майер представил, каково несколько дней ехать стоя в набитом вагоне. Вряд ли их будут поить и кормить. Истощённые и измученные… Многие не доедут до пункта назначения. Очень многие.
— Господа, вы видели среди пленных женщин в форме? — удивлённо и с некоторой растерянностью спросил обер-лейтенант Ланге. — Их там целая группа.
— Их женщины более фанатичны, чем отъявленные комиссары. В русских женщин будто контуженый демон вселяется, — усмехнулся гауптман Краузе.
— Вы имеете в виду, что они ловко управляются с оружием?
— С оружием они управляются лихо, будьте спокойны. Но и без оружия любая из них перегрызёт вам глотку. Не думайте, что в свободное от службы время они вышивают салфеточки, как наши фрау. Эти дикари — все русские, вне зависимости, что у них между ног.
— Случилось нам однажды встретиться с русской танкисткой, — задумчиво проговорил Вернер. — Наша танковая колонна напоролась на засаду. Прежде, чем мы обнаружили, откуда стреляют, были подбиты танки в голове и в хвосте колонны. Несколько танков горели в середине колонны. Русский танк стрелял из капонира метрах в двухстах от дороги. Подбить его составило труда. Когда мы подошли к русскому танку, жив был только один танкист — девушка в чёрном комбинезоне.
— Да, в коммунистической армии служит много женщин, в том числе в авиации и танковых войсках, — подтвердил гауптман.
    
— Один из наших осторожно вытащил её из люка. Волосы коротко подстрижены, лицо задумчивое, глаза наполовину закрыты, губы плотно сжаты. Через разрыв комбинезона виднелась белая кожа груди. Погладил по лбу. «Ты хорошая девочка, — проговорил он. — Но скольких наших ты сожгла заживо!».
Вернер задумчиво помолчал.
— Уверяю вас, ни танкисты, ни лётчики не страдают избыточной нежностью к русским танкисткам и лётчицам.
Вернер помолчал ещё немного, словно вспоминая былое.
— Раненую поимели все желающие. Несмотря на ранение, девушка не проронила ни звука. Потом голую вытащили на дорогу, порезали ей лицо, отрезали груди... Хотели бросить на дороге, в назидание русским. Но у танкистов есть свои обычаи в отношении пленённых танкистов. Её за ноги привязали к двум танкам, которые разъехались в разные стороны.
Офицеры растерянно молчали, не зная, как реагировать на рассказ лейтенанта-танкиста.
Гауптман смущённо покашлял, молча повернулся и зашагал к вокзалу. Остальные последовали за ним.
В зале ожидания стояло, сидело и ходило множество солдат в полевой форме с ранцами и карабинами.
Гауптман спросил у коменданта вокзала, где находится сборный пункт.
— Выйдите на улицу — и шагайте практически до конца, пока не увидите административное здание. В нём комендатура, солдатский дом и общежитие для офицеров. Мимо не пройдёте, там всегда много солдат.
Немного отдохнули в заброшенном сквере с гипсовыми фигурами русских мальчиков и девочек. Судя по выбоинам в гипсовых головах и на груди, их использовали в качестве мишеней, тренируясь или соревнуясь стрелять в цель. Пошли по улице, изуродованной воронками и траншеями. Светофоры повисли на проводах, как мёртвые летучие мыши. С ограды улыбалось женское лицо на остатке киноафиши.
На перекрёстке увидели советский танк — перевернутый, как огромный мёртвый жук. Чуть дальше — танк без башни, словно выпотрошенная консервная банка.
Театр и церковь в руинах. Бедные, допотопные домишки, иногда двух и трёхэтажные. Рухнувшие стены открыли прохожим потаённые уголки этажей, искорёженную арматуру, сломанные и раздробленные балки. В развалинах валялась разбитая мебель и домашняя утварь. Хаос там, где когда-то жили люди. Бомбёжками и артобстрелами плоды труда многих десятилетий превращены в мусор.
    
Офицеры с опаской пробирались через завалы. Аборигенки с детьми бродили среди руин, собирали обуглившиеся доски и сохранившиеся вещи. Некоторые одеты довольно прилично, на других ватные куртки, в руках сетчатые сумки, которые русские называют «авоськами», у кого-то узлы за спинами, многие ходили босыми.
Встречались крестьяне в овчинных тулупах (прим.: на взгляд офицеров вермахта) и бездельничающие молодые люди с наглыми физиономиями.
Майер заметил остатки оконного стекла в окне полуподвального помещения. Судя по относительной чистоте, за окном должно быть жилое помещение. Майер не удержался, заглянул в окно. Разглядел в полумраке бородатого старика в очках, сидящего за столом и держащего в руке книгу. На столе самовар. Женщина склонилась над тазом, что-то стирала.
Жизнь спряталась от войны в норы и погреба, в подвалы, окна которых заколочены досками и листами железа.
Разрушенный, мёртвй город. Город-привидение. Вряд ли найдутся силы, которые смогут вернуть ему жизнь. Да никто и не будет искать те силы: генеральный план Ост не предусматривает восстановление русских городов. Более того, предусмотрено их уничтожение. Для немцев построят цивилизованные, немецкие города.
Иногда навстречу шли старики, женщины и дети. Робкие и измученные. Добродушные и прячущие ненавидящие взгляды.
Старушка отступила в сторону, опустив глаза. Стала в грязь, чтобы освободить проход для власти.
Маленькая девочка в цветной косынке несла в сторону реки бельё в корзине.
Старик обделывал полуразрушенную халупу, готовился к зимним холодам. Несколько досок, пара брёвен — стена готова. В простенок укладывал солому, которую приволок откуда-то в рваном мешке.
Иваны мастеровиты и изобретательны. Майер видел однажды, как старик с помощью пилы, долота и топора мастерил дверь: пазы, стыки, всё без единого гвоздя! И всё надёжно. Русским не нужны гвозди или кирпичи, они всё мастерят с помощью топора и пилы. А деревьев в окружающих лесах немерено. Умение русских делать из дерева всё, что угодно, поражает.
Над разрушенным городом возвышались голубые купола белых церквей. Как всё это совместить? Малокультурные, сумбурные, непостижимые, но умелые, изобретательные и мастеровые…
Где голубые купола, там Россия.
Прошли пару кварталов, устали. После госпиталей далеко не расходишься.
Остановились рядом с солдатом, курившим у невысокого забора.
При приближении офицеров солдат спрятал сигарету в кулак, вытянулся по стойке «смирно», козырнул.
За забором в полисаднике мальчик лет двенадцати ровнял лопатой и утаптывал ногой свежевскопанную землю.
— Что делает маленький иван? — спросил гауптман у солдата, закуривая и угощая сигаретой солдата.
— Благодарю, герр гауптман.
   
Солдат взял сигарету, спрятал её за ухо и показал свой окурок.
— Он похоронил здесь свою мать, герр гауптман.
Солдат укоризненно покачал головой.
— Разве так хоронят матерей? Ни креста, ни камня…
Мальчик утрамбовывал ногой землю молча, без слез, с окаменевшим лицом.
Дикая страна, подумал Майер. Маленькие дети хоронят родителей. Хоронят без слёз. Хоронят не на кладбище, без соблюдения этических норм. В этой стране нарушен естественный порядок вещей. Можно ли здесь наладить цивилизованный порядок? Новый порядок, о котором говорит фюрер?
Офицеры шли по улице с четырёх-пятиэтажными зданиями. Возможно, это была одна из центральных улиц. Разрушенных зданий здесь было меньше.
На выщербленной пулями и осколками стене объявление на русском и немецком языках: «Кто укроет у себя красноармейца или партизана, или снабдит их продуктами, или чем-либо поможет — карается смертной казнью через повешение. Это постановление имеет силу также для женщин и детей».
Через пару домов ещё одно: «Если будет произведено нападение, взрыв или иное повреждение каких-нибудь сооружений германских войск, например, полотна железной дороги, проводов и т.д., то виновные в назидание другим будут повешены на месте преступления. Если виновных не удастся обнаружить, будут повешены заложники. Если диверсия повторится, будет повешено двойное число заложников».
Ещё через два квартала на углу двух улиц от телеграфного столба к полуразрушенному зданию переброшена перекладина, на которой висели окаменевшие трупы двух голых по пояс девушек. Головы набок, синие языки, ноги в высохших потёках… На руках, ногах, лицах, на телах чёрные пятна кровоподтёков и засохшие раны.
На деревьях, на фонарных столбах, на балконах домов болтались тела повешенных в разодранных лохмотьях, со свернутыми набок головами, с выпавшими чёрными языками. Сине-серые лица с остекленевшими глазами. Таблички на шеях повешенных поясняли вину казненных перед новой властью: «Шпион». «За содействие партизанам». «Коммунист». «Жид».
— Виселицы стали непременной частью оккупационного пейзажа, — вздохнул гауптман. — Немецкий порядок в дикой стране можно навести только жёстким принуждением.
Наконец, офицеры увидели четырёхэтажное здание, у парадного входа которого сидели, стояли и гуляли солдаты и офицеры.
В фойе какой-то офицер музицировал на рояле. Двое у окна играли в шахматы. Офицер на диване перебирал газеты и журналы.
Репродуктор над входом с лёгким потрескиванием передавал военную сводку.
«В центральной части Восточного фронта группой армий под командованием генерала фон Бока доведена до победоносного завершения великая битва за Смоленск, — торжественно извещал диктор. — Врагу нанесен огромный урон в живой силе и технике… Триста десять тысяч пленных… Захвачено три тысячи двести пять единиц бронетанковой техники, три тысячи сто двадцать артиллерийских орудий… Люфтваффе под командованием Кессельринга уничтожили тысячу восемьдесят девять русских самолетов… Решительный прорыв сильно укрепленной сталинской линии обороны… Эта победа — убедительное доказательство превосходства немецких генералов, инициативности командиров подразделений и выдающейся отваги и стойкости наших солдат… О близком падении Москвы можно говорить с полной уверенностью».
— Ну вот, а кто-то говорил, что русские начинают воевать от Смоленска, — улыбнулся гауптман, кивая на репродуктор.
— Невероятно… — восхитился обер-лейтенант Ланге. — Мы прошли две трети расстояния до Москвы. Теперь Советы наверняка откатятся до самого Кремля. Это несомненный триумф Адольфа Гитлера. Мы должны признать его гений и приветствовать, как ниспровергателя коммунизма. Как вы считаете, герр гауптман, будем мы в Москве в следующем месяце?
— Возможно, — сдержанно отозвался Краузе. — От Смоленска до Москвы прекрасное шоссе. Мы можем быть в Москве в следующем месяце. Когда возьмем Москву, у нас в руках окажется сердце России… — задумчиво проговорил он.
— А это, несомненно, конец войны…

***
    
Вновь прибывших разместили в шестиместном номере на втором этаже, в котором уже был постоялец.
— Обер-лейтенант Браун, — представился старожил.
— Есть в городе заведения, где можно отдохнуть? — бодро спросил гауптман Краузе, изображая демократичного любителя заведений.
— Театр, цирк, кинотеатры, парк культуры… — перечислил обер-лейтенант и закончил со смехом: — разрушены! Но, meine Herren, есть несколько публичных домов для солдат и офицеров.
— Несколько? — удивился обер-лейтенант Ланге. — Откуда столько немок?
— Фольксдойче из местных, — хитро улыбнулся Браун. — Ну… Никто их до третьего колена, конечно, не проверял… И до первого тоже. Но выше колен у них есть всё для нашего удовольствия… Один из борделей, meine Herren, только представьте себе, разместили в синагоне!


***
Посетить хотя бы один из борделей офицеры не успели, так как получили назначения в этот же день. Вечером вместе с пополнением их загрузили в товарные вагоны, полночи состав куда-то ехал, где-то в кромешной тьме их выгрузили. Не видно было, поле это или лес, есть кто по соседству, или местность безлюдная. Едва поставили палатки — одну на троих — как по брезенту забарабанил дождь. Майер чувствовал себя в уютной безопасности, слушал ленивые разговоры соседей.
Утро было серым и дождливым. Закусили сухими пайками. Поступила команда к построению. Колонна отправилась в дальнейший путь.
Ветер гнал тучи галопом, густая морось падала на спины, лица и ноги людей. Грязь липла снизу, холод полз отовсюду.При свете тусклой зари опаздывающего дня, как на фотопластинке в лаборатории, проявлялась огромная, залитая водой Россия. Колючий утренний ветер хлестал в лица, уносил слова и «охи», гнал рябь по поверхности луж. Между рытвинами в разрывах тумана поблескивали, как стальные рельсы, колеи дорог, проложенные ночными обозами. По обочинам из грязи торчали сломанные колья и вывихнутые рогатки заграждений, перекрещённые буквами «икс», на которых висела спутанная паутина колючей проволоки. Пространство словно затянула серая, мокрая холстина, и даже белесый свет, казалось, был пропитан влагой.
Холодно.
На коротких привалах усталые люди не хотели сидеть на сыром, ходили взад и вперёд в сыром пространстве, словно призраки.
Майер быстро устал. «Wolf» (прим.: «волк» — ранец) грыз лямками плечи. Несмотря на то, что одежда промокла под дождём, Майера мучила жажда. Вода во фляжке быстро кончилась. Майер замёрз и чувствовал, что кровь в жилах перестала циркулировать. От усталости его шатало.
Оказывается, выздороветь после ранения не значило стать здоровым. Два с лишним месяца беззаботной и расслабленной жизни лишили его выносливости.
Шли весь день. На ночёвку остановились заполночь. В темноте, под дождём раскинули палатки, легли спать. Даже скинув сырое обмундирование и укрывшись походным одеялом, Майер долго не мог согреться и заснуть.
Холодное после дождя утро порадовало солнцем. Мышцы ныли, словно побитые. Майер нехотя жевал хлеб, намазанный консервированным паштетом.
Колонна построилась и продолжила движение.
Солнце пробило туман, заполнивший пространство сыростью, выглянуло в голубое окошко. Тучи от жара солнца испарились. Очень скоро холодная сырость сменилась вязкой полуденной духотой, а потом и вовсе жарой, которая выжгла грязные лужи, оставленные ночным  дождем.
Вода во фляжке кончилась, жажда стала невыносимой. Вчерашний дождь и холод вспоминались, как благо.
Дорога высохла, и вот уже дорожная пыль красила сапоги в серый цвет. Сукно мундиров пожелтело от глины, затвердело от присохшей рыжей грязи.
Иногда в сознание прорывались приятный аромат лугов и запах сена, иногда становилось противно от чада горящих изб, к которому примешивалась вонь подгоревшего мяса.
Сильный ветер дул в лицо. Он был бы приятным, если бы не был горячим.
Майер пытался заглушить усталость и боль, воспоминаниями о хорошем. Но единственно хорошими в его жизни были встречи с Гретой до войны, и это единственное было вычеркнуто, осталась неутихаемая боль в душе. И в теле.
   
Метрах в четырёхстах вдоль ручья, параллельно движению колонны, шёл пожилой — судя по походке и сутулости — мужчина в гражданской одежде.
— Партизан! — воскликнул кто-то восторженно.
Вряд ли он партизан, подумал Майер. У него нет оружия, он не боится солдат вермахта, не убегает и не пытается спрятаться. Старый иван идёт по житейским делам.
По движущейся цели открыли стрельбу. Из спортивного интереса.
Иван, не обращая внимания на свистящие вокруг него пули, продолжал идти.
Майера озлобило безразличие, с которым русский шагал, презрев стрельбу немцев. Но вот русский, словно споткнулся… Упал. И снова встал, чтобы продолжить самоубийственное движение. Удивлённо и недовольно воскликнув, «спортсмены» продолжили стрельбу. Непонятный русский. Иван не осознаёт опасности? Вряд ли. Или он не дорожит жизнью? Может быть. Неужели ему не хочется домой, к своим? Наверное, хочется. Он нужен дома в такие тяжёлые времена. Что тогда? Скорее всего, он своим поведением выказывает презрение к людям, захватившим его землю.
Стрелкам русский надоел, огонь смолк. Пожилой крестьянин, выпрямившись, с трудом, но гордо шёл по своей земле.
На околице крохотной деревеньки у родника остановились на короткий отдых. Родник был отделан камнем в виде чаши, из которой крестьяне, видимо, вёдрами черпали воду. Долго пили. Напившись, заполнили фляжки водой. Потом смывали с лиц грязь. Кому хватило места, погрузили босые ноги в чашу, чтобы охладить кровь. Кто-то разделся и искупался в чаше. Потом отползли в тень кустов, давая отдых измученным, покрытым волдырями ногам.
«В источнике, из которого пьют, ноги не моют», — с горечью подумал Майер.
И снова в дорогу.
Майер шёл из последних сил. Выпитая в большом количестве холодная родниковая вода лежала в животе тяжёлым булыжником и вызывала тошноту. Время от времени кто-то падал на дорогу. Блевал, приподнявшись на четвереньки. Ему помогали встать, колонна брела дальше.
Наконец, пришли в назначенную деревню.
Майер опустился на дорогу, едва услышав команду разойтись. Вместо мышц — неспособный к напряжению фарш. Из последних сил перекатился в уличную канаву, чтобы не мешать движению транспорта. Сердце трепыхалось часто и слабо. Тело парализовала болезненная слабость, сознание накрыл непроглядный туман, действительность скрылась от глаз и ушей.
Как его тащили в палатку, Майер не чувствовал.
Очнулся оттого, что кто-то энергично стягивал с него сапоги и срывал носки вместе с приклеившейся к ним кожей. Ротный «помощник смерти» — санитар —ножницами срезал со стоп лоскуты отмершей кожи и немилосердно заливал раны обжигающим пахучим раствором. Растёртые поверхности бёдер и промежности Майер смазал какой-то мазью сам.
Когда на следующее утро Майер попытался встать, он едва не упал. Покрытые свежими ранами стопы горели огнём. Горела растёртая промежность. Невыносимо болела поясница.
Майер осторожно натянул неуставные шерстяные носки и взялся за заскорузнувшие за ночь сапоги. Долго думал, надевать сапоги резко, рывком, претерпев недолгую вспышку боли, либо потихоньку, чтобы болело меньше, но процедура в этом случае растягивалась. Оба способа казались ему худшими.
Что есть сил сжав зубы и зажмурившись, он резким движением сунул ногу в сапог. Не сдержавшись, громко застонал. Повторил мучительную процедуру со вторым сапогом.
С трудом встал, покачиваясь, как на ходулях. Едва вышел из палатки, добрёл до полевой кухни. На завтрак получил горячий «негритянский пот» и шмальцброт (прим.: эрзац-кофе и хлеб с салом).
 

***
Деревня на небольшой возвышенности в окружении редкого леса была частично разрушена, а по большей части сожжена. Воздух пропитал смрад пепелищ.
Майер вышел из палатки и отправился в штаб.
Вышел — громко сказано. Тело болело, будто его избили палками. Стёртые ноги жгло, будто раны посыпали перцем. Ковыляние на больных ногах с трудом можно было назвать ходьбой.
Штаб располагался в полуподвале разрушенного дома.
Доложил командиру роты о прибытии и готовности продолжить службу.
— Пришёл приказ о присвоении вам звания обер-лейтенанта, поздравляю, — гауптман Буше с искренней доброжелательностью пожал Майеру руку и недовольно крякнул: — Но в штаб полка прислали рапорт о вашей ссоре в Берлине со старшим по званию, поэтому командование сочло нужным оставить вас — пока! — на должности командира взвода.
— Как сочтёте нужным, герр гауптман.
Майер щёлкнул каблуками и едва сдержался, чтобы не взвыть от боли в стёртых ногах.
— Это не я считаю, это считают в штабе полка. Надеюсь, их мнение в ближайшее время изменится в вашу пользу, — вздохнул гауптман и улыбнулся: — Погоны у вас есть?
— Так точно, герр гауптман. О присвоении звания мне сообщили ещё в Берлине.
— Идите к себе, смените погоны, а я прикажу прислать к вашей палатке пополнение. Они прибыли до дождей на машине и, я думаю, устали отдыхать. Отведите их во взвод и приступайте к службе.
— Zu Befehl! (прим.: «Слушаюсь!»)
    

Окопы, опоясывающие возвышенность у основания, были вырыты на заболоченной местности. Нейтральная полоса представляла собой низину, залитую водой с зелёной ряской на поверхности. Редкие чахлые кусты ивняка поникли мокрой листвой до самой воды.
Шестеро солдат из пополнения терпеливо ждали офицера у палатки.
— Achtung! — скомандовал ефрейтор, завидев вышедшего из палатки обер-лейтенанта. Солдаты моментально построились в шеренгу, как предписывал устав — Augen-rechts! Stillgestanden! (прим.: Направо-равняйсь! Смирно!).
Ефрейтор выпятил грудь, сделал шаг навстречу Майеру, приложил руку к виску:
— Herr Oberlejtenant…
Майер поморщился и прошёл мимо строя, буркнув:
— Пошли…
Стрелки переглянулись, пожали плечами, улыбнулись понимающе: обер-лейтенант возвратился из госпиталя, похоже, с приветом после контузии.
Чётко, как предписывал устав, повернулись налево, в ногу зашагали за обер-лейтенантом.
Земля после ночного дождя набухла, превратилась в густую кашу. Тёмные от грязи ручейки текли с возвышенности к болотам. При каждом шаге сапоги по щиколотку погружались в вязкое месиво.
Майер шёл ссутулившись, слушал ритмичное чавканье у себя за спиной. Наконец, тяжело вздохнул, остановился, повернулся лицом к стрелкам, хмуро усмехнулся, буркнул негромко:
— Стой…
Некоторое время разглядывал лица запыхавшихся солдат.
— Господа соискатели Железных крестов, вы прошли двадцать метров — и запыхались. А если придётся топать двадцать километров? Вы не на плацу, где ходят, печатая шаг. Вы на фронте, и передвигаются здесь по возможности с наименьшей затратой сил и с наибольшей безопасностью. Если нет команды идти в ногу, значит, надо идти, как удобно.
Послышался жужжаще-воющий звук пролетающего снаряда, его догнал звук выстрела.
Стрелки плюхнулись лицами в грязь. Майер стоял, не шелохнувшись, со скучным любопытством наблюдал за стрелками.
В стороне раздался взрыв.
Стрелки смущённо поднялись, принялись соскабливать грязь с лиц и с одежды, с уважением посматривая на обер-лейтенанта.
— Это русская пушка «ратш-бум», серьёзное орудие. Снаряд случайный. Может, заскучал иван-артиллерист, решил пульнуть в нашу сторону.
   
Майер, изобразив подчёркнутый интерес, рассматривал грязных стрелков.
— На фронте команду «Ложись!» обычно не подают. Пули или снаряды летят — сами решайте, кому стоять, а кому плюхнуться мордой в грязь. За рукав никто не дёрнет. Поступили вы правильно: если не знаете, куда упадёт снаряд, лучше быть грязным, чем мёртвым. Оружие к осмотру! — скомандовал Майер тоном, к которому стрелки привыкли на учебном плацу.
Солдаты, мгновенно выполнив команду, стояли по стойке смирно, держа карабины вертикально перед собой.
— Ты молодец, — кивнул Майер стрелку с чистым карабином. — Матерям остальных командир взвода сегодня, возможно, напишет письма, что их сыновья погибли смертью храбрых, защищая рейх и фюрера.
Грязные лица солдат удивлённо вытянулись.
— То, что вам месяц назад объяснили, с какого конца из карабина пули вылетают, и за какой крючок надо дёргать, чтобы она вылетела, это хорошо. Плохо, если сейчас откуда-нибудь выскочат иваны, а стрелять вы не сможете, потому что затворы карабинов забиты грязью.
— Радуйся, Генрих, твоя невеста дождётся тебя и наградит ласками, — пошутил сосед солдата с чистой винтовкой.
— Можешь, конечно, похихикать, как школьница, которую щупают старшеклассники, — разрешил Майер шутнику. — Потому что, невеста этого солдата по возвращении домой наградит его ласками, а твои мёртвые глаза выклюет русский ворон. Безоружным, которых иваны расстреляют, как в тире, в могиле смеяться не придётся: земля в открытый рот набьётся. Кстати, насчёт невесты и ласк… На фронте у солдата одна невеста — его винтовка. И от того, как солдат будет свою «невесту» ласкать, зависит жизнь не только самого солдата, но и его друзей… И прочие удовольствия… Пошли дальше, ходячие трупы. А чтобы не скучно было, на ходу почистите у своих «невест» интимные места. Я имею в виду дула и затворы.
Время от времени останавливаясь, чтобы облегчить сапоги от тяжеленных комьев налипшей грязи, пополнение брело в направлении первой линии.
— Быстрее бы дойти… — буркнул один из новобранцев.
— Не торопись, парень, навоюешься ещё, — мрачно усмехнулся Майер. И добавил негромко: — Если успеешь.
Прошагав немного, добавил:
— На передовой твоя задница не раз будет готова испачкать твои штаны. К твоему сведению: иваны стреляют боевыми. Поэтому многие из вас получат ранения, а некоторые погибнут. Радует, что не каждая пуля иванов стремится попасть в цель. На всякий случай предупреждаю: из окопа над бруствером не подниматься, а то пуля в лоб — и сквозняк мозгам обеспечен. Те, кто не прислушается к моему совету, потом пусть не упрекают меня за свою преждевременную смерть.

***
   
В полнолуние ночи светлые, видно, как туман парит над серебрящейся от влаги травой. В мертвенном свете нейтральная полоса просматривается до самых русских окопов и представляется сценой, на которой страшное представление дают привидения. Качающиеся на ветру кусты кажутся фигурами приближающихся врагов.
Где-то рыкнул «гэвэр». Русские пулеметы продолбили в ответ коротко и сухо. Трассеры перечеркнули чёрное небо. Вдалеке глухо и коротко рванула граната: скорее всего, дозорный вермахта, которому что-то померещилось, швырнул в темноту «колотушку».
Ощущение постоянной опасности выматывает душу. Ночной холод сковывает тело, усталость заставляет прислониться к стенке окопа и прикрыть глаза.
До русских окопов всего триста метров по болотистой поляне. Близкий противник воспринимается затаившимся диким зверем, который может напасть в любой момент.
Перед рассветом опасность нападения возрастает. Крики петуха в полуразрушенной деревушке на стороне противника кажутся условными сигналами русских разведчиков, призывающими к нападению, и заставляют нервничать.
Рассвет воспринимается как освобождение от страшной действительности.
Но всё чаще досаждают осенние дожди.

***
Майер вновь привыкал к окопной жизни. Он чувствовал себя умиротворённо. Кустарники с жёлтыми и красными листьями, болотистые поляны и холмы с небольшими рощицами, уходящие в неведомые, скрытые туманами и мелкой изморосью дали — русские пасторали грустной красотой навевали идиллическое настроение и в некоторой степени даже любовь к русской земле. Собственные печали и радости казались Майеру естественными. Сдержанная красота русских пейзажей, а не военные картины, стала главным для души Майера. Утренняя заря и вата тумана над болотами, бегущие облака и свет звёзд в небе — здесь Майер чувствовал себя своим.
Из обгоревших брёвен и кирпичей, найденных на развалинах домов в деревне, солдаты построили Майеру приличный бункер. Правда, самодельная печка из кирпичей, сквозь трещины которой сочился красный свет, сильно дымила: сырые дрова горели плохо. Да и топить её приходилось только ночью, так как днём иваны стреляли из миномётов по дыму из печек. За дровами ходили в деревню, искали на пепелищах и развалинах промокшие от постоянных дождей доски и брёвна. Тем не менее, бункер казался Майеру уютным домом: окно под потолком прикрывала занавеска, над кроватью висела полка, на которой стояли какие-то безделушки, найденные ординарцем в деревне. Можно было подумать, что порядок здесь наводила любящая бабушка.
Бункер Майера располагался невдалеке от лесной опушки. Низкие кусты скрывали вход, над которым шутники-солдаты, строившие бункер, повесили доску, наподобие вывески над входом в бордель, на которой крупными буквами написали: «Бункер Хильды» и пришпилили две картинки полуголых красоток из солдатского журнала. На низкой перекладине двери буквами поменьше написали: «Нагнись, пожалей голову!».
Майер был доволен, что в бункере тепло, имелся стол, скамьи и возможности для нормального сна. Попивая горячий чай с бренди или коньяком, с лимоном и тостами, он не мечтал о других радостях жизни.
    

***
Продрогшая луна подглядывает в дырки драного покрывала облаков, которое тащит по небу холодный ветер.
Облака густеют, замазывают небо сплошной серой краской. И вот уже моросит нудный затяжной дождь.
В длинных извилистых окопах загустел осадок ночи. По стенкам окопов текут ручейки, заливают дно по щиколотки, а то и выше. Деревянные настилы всплывают. Там, где настилов нет, на дне слой грязи, от которой при каждом шаге приходится с чавканьем отдирать ноги. Скверно пахнет мочой. Вход в бункер, в котором прячутся солдаты, смердит, как зловонный от болезни рот.
Оружие ржавеет. От сырости люди ржавеют, как железо. Медленней, но основательней ржавеют солдатские души.
Из бункера с трудом вылезают тени, кутающиеся в плащ-палатки и одеяла, остервенело чешутся, вздыхают, топчутся и рычат, пытаясь откашляться.
Кто-то зевает во весь рот, подвывая. Кто-то потягивается. Застывшие суставы потрескивают, как сухое дерево.
Полы шинели при движении хлопают по грязи, покрывающей колени, со звуком фанеры. Лица исхудалые, землистые красные или лиловые, чёрные от многодневной щетины. Грязь подчёркивает, прорисовывает старческие морщины на лицах. Солдаты неумыты и небриты, потому что водой из болот не пользуются, опасаясь инфекции, а чистой воды нет.
Промозглый ветер леденит тело. Солдаты прячут кисти рук в рукава, поднимают воротники, втягивают головы в плечи, тоскливо глядят в никуда. Настроение соответствует мрачной погоде.
В бункер через узкое отверстие, завешенное брезентом, на четвереньках вползает любитель женщин Хольц, ворчит со вздохом облегчения:
— Слава богу, отдежурил. Прошла ещё одна ночь.
— Если повезёт, пройдёт и ещё один день, — обнадёживает старик Франк.
Пугливый язычок пламени гинденбурговой лампы (прим.: парафиновой плошки) едва освещает почерневшую от дождя шинель и разбухшие сапоги с налипшей на них глиной и травой. Присев на край нар, Хольц счищает ножом грязь со штанов и сапог.
   
Бункер тёмный, вонючий, от земляного пола отдаёт могилой. Пустая бочка в углу бункера, заменяющая печку, раскалёна докрасна. Ночью печь топится постоянно, но опущенные вниз ноги мёрзнут от холодной сырости.
Воздух в бункере тяжёлый и спёртый: печь топят сырыми дровами, она нещадно дымит. К тому же в ограниченном пространстве собрались мужчины, не мывшиеся много недель. Пахнет плесенью, сырыми сапогами, тухлыми носками и портянками.
С потолка всё время капает. Не помогают даже палатки, которыми старик Франк и Профессор накрыли бункер снаружи.
Днем в бункере холодно из-за невозможности топить печь — по печным дымам иваны бьют из миномётов. Солдаты чистят оружие, пытаются дремать в выстывшем бункере, скрючившись во влажной одежде.
Постели на нарах мокрые и грязные. Все укрываются одеялами, не сняв шинелей и сапог. Во-первых, потому что холодно, а во-вторых... Осточертело всё!
Нет возможности менять одежду, носки и портянки, сушить обувь. От постоянной влажности и холода простуженных солдат мучает кашель.
Старих Франк лежит одетым, прижавшись спиной к спине Бауэра, накрывшись одним на двоих шерстяным одеялом. Комья глины сыплются ему на голову при каждом взрыве.
Хольц жуёт волглый заплесневелый хлеб с консервированным мясом… С питанием проблемы: машины снабжения, «кухонные буйволы» и «гуляшканоне» затерялись далеко в тылу, увязнув в грязи — их не могут вытянуть даже танки. Голодные солдаты бродят по деревенским огородам в поисках картошки и капусты. Капусту ели сырой, картошку варили и жарили на кострах или в печке. По причине некачественного питания почти все страдают вздутием кишечника, то и дело громко испускают газы.
— Господи, я так устал, что не могу думать даже о женщинах, — бормочет любитель женщин Хольц.
— Опять затянул любовную песнь сексуально озабоченного самца гориллы, — недовольно ворчит старик Франк.
Хольц передёргивает плечами от холода, ёжится и продолжает:
— Я уже забыл, какое оно, тепло женского животика. Раньше я смотрел на пламя свечи и представлял женское тело: округлое, трепетное, нежное… А теперь, — Хольц тяжело вздыхает, —  мои ладони уже не помнят округлости женских ягодиц, упругости грудей и мягкости…
Он складывает ладони лодочкой и опускает их вниз. Безнадёжно махнув рукой, издаёт звук, который сначала все приняли за икание. Нет, он плакал, исказив лицо гримасой мучения.
— Поскорее бы закончилась эта дурацкая затея! — по-стариковски ворчит Профессор. — Всё тело ломит, как у столетнего деда перед бурей.
Помолчав, крутит головой и удивляется:
— А совсем недавно я был молод, весел, удачлив и не скрывал этого… Где обломки моего погибшего благополучия?
Время от времени щёлкают винтовочные выстрелы, пули впиваются в бруствер, с визгом рикошетят и улетают с жужжанием, хлюпаньем, бормотаньем. Русские снайперы почти ежедневно кого-нибудь убивают или тяжело ранят.
Свистят, шуршат и жужжат мины и снаряды, взрываются в деревне, где располагается штаб роты.
Изредка мины попадают в окопы, расшвыривая мозги, кишки и ошмётки плоти. Когда обстрел заканчивается, останки убитых вместе с землёй сгребают в кучу, грузят лопатами в плащ-палатки и закапывают в ближайшей воронке.
В окопе солдат должен чувствовать себя в безопасности. Но о какой безопасности может идти речь, если видишь разбросанные по земле человеческие внутренности?
Казалось, война была всегда. Массовая смерть на войне становится обыденным явлением. Безразличие к смерти, ко всему, что происходит вокруг, медленно входит в души. К смерти привыкают, как к повседневности фронтовой жизни. На передовой трупы видишь ежедневно. Поначалу стараешься не обращать на мёртвых внимания. Не хочется, чтобы окружающие сочли тебя излишне любопытным. Смотришь на трупы, как на кучи грязных тряпок. И видишь, что у куч грязных тряпок есть руки, ноги и головы. И лица.
— Мы тут чтобы погибать. От нашей крови русская трава лучше растет, — пессимистично изрекает стрелок Ганс Шульц и почти неразборчиво гундит любимое:  — «Люди гибнут за металл... Сатана там правит бал».
Подумав, добавляет:
— Чем так жить, лучше сдохнуть.
— Люблю я тебя за... — сообщает старик Франк, но не говорит, за что любит. И тоном проповедника добавляет: — Тот, кто хочет сдохнуть, обязательно сдохнет. Извращенцам, желающим не просто сдохнуть, а помучиться на потеху публики, можно порекомендовать верёвку. А те, кто не хочет умереть, тоже умрут. Когда придёт время.
— Как-то вы однобоко мыслите, — укоряет приятелей любитель женщин Хольц. — Смерть-смерть… Такой настрой вреден для здоровья. Думайте о чём-нибудь приятном. Тогда не вляпаетесь в дурную историю.

= 8 =

Телефонист из штаба, пришедший в траншею, чтобы выменять на водку кому-то из штабных офицеров трофейные часы, рассказывал с важным видом:
— Так что, к нам на передок немцы заслали переодетого шпиёна. Для пароля у его немецка опасна бритва фирмы Золинген, то ли другая кака… Так что в ротах будя обыск. У кого бритвы найдуть, того к особисту для выяснения. Так что, лучше сами сдайтя в штаб.
— Прям «у вас на передке»? — насмешливо спросил один из бойцов.
Телефонистов окопники не любили: телефонисты — «слухачи», доносят начальству чужие разговоры. И никто не скажет, что у телефониста-связиста жизнь нелегка: как борзый пёс, всегда в бегах, в поисках порывов на проводе. Из еды — чего на дне останется, когда вернётся, порыв восстановив. Девки на него, на драного, да ср... грязного, и не глядят, командиры норовят по башке трубкой долбануть, когда связи нет, пенделя дать для ускорения, посылая линию в срочности наладить.
— Пораскинь мозгами, «передовик», и выковыряй умную мысль пальцем из носа. Услышит твою «новость» тот «засланец», сдаст бритвы в штаб или выбросит — и не определит его никакой особист.
   
— Это штабные слух пустили, чтобы глупые окопники им немецкие бритвы принесли для Оськи-еврея, парикмахера, чтоб он их сытые рожи чище брил, — добавил другой.
Лейтенанта Говоркова с утра пораньше вызвали в штаб.
Штаб полка располагался в нескольких капитальных блиндажах, вкопаннах в западный склон глубокой ложбины, чтобы при артобстреле не накрыло.
— В роте необходимо сделать обыск, изъять опасные бритвы и предоставить в штаб вместе со списком, у кого изъяли, — распорядился полковой комиссар.
— Солдатские мешки трясти и карманы проверять не буду. Для того службы специальные есть, — огрызнулся Говорков. — Я вам не особист.
— Разговорчики, лейтенант!
— Сидоры трясти не буду! Не нравлюсь — снимайте с роты.
Но снять Говоркова невозможно. Любого штабника можно для перевоспитания на передовую сослать. А из окопов слать некуда. Потому как служит лейтенант Говорков Ванькой-ротным. Так штабные и тыловые презрительно называют лейтенантов — командиров рот. И заменить его некем.
«Ванька-ротный» всегда среди солдат. И комбат всегда вправляет ротному мозги. В основном матом. Кричит по телефону, приказывает то деревню брать, то высоту. Невзирая на кинжальный огонь пулемётов, миномётный и артиллерийский обстрел. А «Ванька-ротный» громче комбата обязан кричать: «За мной, братья славяне!». Или повторять лозунги от политрука. С добавлением разных сочетаний по-матушке. И бежать впереди всех, ведя солдат на смерть. Потому срок жизни Ваньки-ротного на фронте — две недели. Поэтому их всегда не хватает.
Говорков в ротных ходит с начала войны, из двух окружений роту вывел, прикрывать отступающих оставался — считай, на смерть обрекал себя и прикрытие. И разговаривал он без подобострастия даже со штабными майорами, даже с расстрелянным полковником Коротковым, который его на смерть посылал — ненужную деревню брать. А уж злей полковника Короткова за всю войну Говорков начальства не встречал.
— Ладно, без тебя решим вопрос, — пробурчал полковой комиссар и небрежно махнул в сторону двери: — Командир полка тебя вызывает. А я так, между делом…
Говорков пошёл к командиру полка.
— Поздравляю с присвоением тебе очередного звания, — буднично сообщил командир полка, пожал руку, указал на табурет, чтобы Говорков сел. — Зайди потом в канцелярию, документы оформи.
— Служу Советскому Союзу! — так же буднично, без положенного по данному случаю задора, отрапортовал Говорков, вяло козырнул и сел к столу. Но всё-таки почувствовал приятность, что теперь он старший.
— Мы тут посоветовались… Решили назначить тебя помощником начальника штаба по разведке, ПНШ-2.
— Разведка для меня дело незнакомое… — Говорков на всякий случай обозначил, что не по своей воле становится разведчиком.
— В полку острая нехватка людей вообще и командиров в частности. Для всех нас война… незнакомое дело. Мы учились на плацу маршировать, на полигонах стрелять и на топографических картах врага побеждать. Малой кровью и на его территории. А в реальной жизни… Ты командир боевой, с начала войны на фронте, из разных передряг выходил… Твоя задача, как замначштаба по разведке, не в поиск ходить, а организовать работу разведчиков. В перспективе — руководство дивизионной разведкой.
— А моя рота?
— Твоя рота? А кто в роте твой? По сути, новое формирование.
— Есть несколько человек, с которыми я от Гродно шёл.
— С кем мы только ни шли… К людям во время войны нельзя привязываться. На войне убивают.
— Они меня от смерти спасли.
— Ну… Если в разведке сгодятся, заберёшь к себе.
— А на роту кого поставите?
— Найдём. Свято место пусто не бывает.
— Младшего лейтенанта Темнова поставьте. Он обкатался на взводе, справится.
— Подумаем. Может и поставим. Отправляйся к начштаба, он введёт тебя в курс дела.
С начштаба майором Тимохиным Говорков несколько раз встречался: майор уважал Говоркова за умение воевать, Говорков уважал Тимохина за то, что майор ставил задачи и отдавал приказания не ором и матом, а пояснив всё на карте и организационно подготовив задачу.
— Не тушуйся, — успокоил Говоркова майор. — Отрядом разведчиков командует опытный командир.
Майор качнул головой и грустно усмехнулся:
— Опытный командир… Двадцать два всего лейтенанту!
— Его бы и взяли помощником.
— У лейтенанта тактическое мышление. Ты проблемы шире охватываешь…
Подумав немного, посоветовал:
— На новом месте сразу гайки не закручивай. Разведчики народ своеобразный. Присмотрись сначала. Изучи передний край. Сам к немцам не суйся. Разберёшься! Смотри сюда. Оборона у нас растянута.
Майор разложил карту на столе.
— Вот эта и эта высоты у немцев доминирующие… Здесь железнодорожная насыпь… Протяжённость линии фронта вон какая, а людей вдвое меньше положенного. Жить тебе лучше в отряде с разведчиками. Они вот в этом овраге обосновались. Телефонную линию тебе протянем. Я твой непосредственный начальник, что надо — звони, приходи. Вопросы есть?
— Пока нет. Со временем появятся.
— Вот и ладненько. Кожухов! — крикнул майор связиста. — Проводи помначштаба к разведчикам!

***
Служивый народ на фронте разный. Стрелкачей-пехтуру, к примеру, учить ничему не надо. Пригнали в полк, сунули на передок и пусть сидят в окопах под грохот взрывов да рычание гэвэров. Куда надо — отведут, куда бежать — укажут, когда кричать «Ура!» — подскажут. Стрелкачи-окопники ежели не воюют, то землю роют. Едва передовым подразделениям обозначат полосу обороны, как стрелки начинают рыть ячейки, потом окопы… Глядишь, территория уже рассечена ходами сообщения, благоустроена надёжными землянками.
   
Но стрелкачи на войне народ временный: две-три атаки, и половина, а то и больше, отправляются в «могилёвскую губернию». Им на смену приходит очередная маршевая рота.
Самые неистребимые в армии тыловики: полковые парикмахеры, портные, сапожники, возницы и повара. И важные, потому как специалисты: один по хомутам, другой по оглоблям. Особо важны, которые по портновскому и сапожному делу — штабных обмундировывать. Изя-брадобрей, тот вообще штучный товар. Убьёт его по недоразумению, кто штабные наетые подбородки выглаживать будет?
Тыловика видать издалека: по упитанной спине, по широкому заду, по отвислому животу, по поясному ремню, сползшему до ширинки. У простых бойцов лица, как лики святых, постные от недокорма, отмечены смирением. Рожа обозника кругла — из-за щёк ушей не видать. Потому как обозник жуёт, пока не устанет, окопы не роет, в атаки не бегает. Вид у обозника прохиндейский, взгляд шустрый, вороватый, поведение не испорчено культурой, а рассуждения — науками. Человека умней себя не любит. Определив такого по интеллигентному выражению лица, ворчит недовольно:
— Знаю я ихнего брата, интелягушку…
Походка у обозника особая: ходит валко, по-медвежьи, лапами словно под себя гребёт. Дух от тыловика сытный, жирный. Упрячь его в сарай, любой окопник учует — так он пропитался ворованым салом из солдатского котла.
На каждое нужное место в тылу подбирают человечка по особым признакам и приметам: чтобы легко гнулся у него хребет, чтобы преданно смотрел в глаза начальству, чтобы стоял послушно и угождал с усердием.
Простых бойцов-окопников к своим службам тыловики не подпускают. Окопники не так послушны, соображения и гибкости ума, чтобы без всяких намеков и подсказок угождать начальству, в них мало.
Все тыловики связаны узами братства, друг другу земляки, друг за друга держатся, друг друга прикрывают. На войне окопники воюют, а тыловики — участвуют.
Жизнь в тылу насыщена интригами и сплетнями, спекуляциями и тунеядством, манит грёзами удовольствий, сдобрена выслуживанием перед начальством.
Тыл — царство героев, одетых с иголочки и обвешенных знаками боевого отличия, но совершенно неизвестных на фронте. Развязно, самоуверенно и цинично они критикуют фронтовиков, живут на широкую ногу. Чем дальше от фронта, тем беззаботнее и сытнее, пышнее, бесшабашнее и разгульнее тыловая жизнь.
Тыл не любит фронта. Крепнет фронт — наглеет тыл, забывая обеспечить фронт.  Приблизятся разрывы снарядов — по тылу ползут тухлые слухи, тыл заволнуется, трусливо засуетится, возмущённо забранит окопников, не сумевших защитить благополучие тыла.
Тыл боится фронта. Угроза быть сосланным на фронт — самое страшное наказание для тыловика.
Неизвестно каким чудесным образом на передовой выявляются сапожники, шорники, портные, парикмахеры, умельцы гнать самогонку, коптить сало и рыбу, архитекторы, способные возводить для начальства блиндажи со всеми удобствами и наблюдательные пункты, защищающие от пуль и мин, осколков и снарядов, дождя и снега. И все эти «нужные люди» перебираются в тыл.
Тыловики — народ расторопный. Служба у них такая: везде успеть, нужное достать, кому прикажут — отдать. А потому дружат со связистами и прочим штабным людом — эти всегда сообщают новость на день раньше, чем она случается. Чуть прослышат тыловики от штабников, что объявлена передислокация в энную деревню, тут же телеги грузят, и галопом вперёд. Избы столбить. Коль не поспеешь первым, пехтура тёплые места займёт, придётся в сараюшках маяться, а то и вовсе в палатках.
Примчится тыловая братия, краснощёкая и мордастая, соскочит с телег, торопливо зыркнет направо и налево, где удобней устроиться, и загалдит друг на друга, как на базаре, размахивая руками и брызгая завистливой слюной друг другу в рожи, споря, кто первый хороший дом застолбил.
— Куды ты прёшь, курицин сын, чтоб тебя мама разлюбила! Не видишь, занято туточки! Чего щеришься, как придурошный? В носу чешется?
— Вот те раз, в ноздре квас! Чевой-то ты на меня злисся, забодай тебя лягушка, задави тебя комар, будто я у тебя жену увёл? На какой такой стенке ты, друг человека, подписал, что занято, кобыле тебя в трешшину! Свой локоть не укусишь, в ухо себя не поцелуешь, это и богу ведомо. Атас, красавчик, я первый сюда подъехал!
— Вот те два-с, пальцем в глаз! Ишь, развонялась, кишка обозная! Где ты был, когда бог людям мозги раздавал? Видать, за самогонкой в деревню бегал! Кады ты первый подъехал, я уже туточки стоял. А, раз ты ко мне подъехал, а не я к тебе, значит, туточки мной уже занято. Как ни ширься, брат, ширше сваво зада не сядешь. Есть же такие непонятливые!
— Хитрый хохол, надел на мозги чехол. Всем надоел, чёрт бы тебя заел! Ты, братка, и хитрый, а не хитрее теленка: языком под хвост не достанешь…
Пошумев, погалдев, и солидно полаявшись, «взяв глоткой» нужные хаты, выяснив отношения и стратегическую обстановку на фронте, распалённые криком, быстрой ездой по пыли и жаре, шустрые и проворные тыловики снимают картузы, пилотки и каски, вытирают рукавами потные лбы, довольно скалятся.
— Ну, пойдём, — «закрывает собрание» один из спорщиков.
— Махорочку покурим — и пойдем! — показывает другой, что ему очень даже приятственно общение с обозным соратником. И даже без жадности протягивает ему свой кисет.
А если услышат ненароком, что, мол, рота такая-то деревню у немцев взяла, возмутятся:
— Чаво-чаво? Хто ето первый? Мы, когда заехали туды, никакой роты не було! Мы первые!
И добавят убедительно, как бывалые вояки:
— Мы, мать твою в дышло, прямком торопились, все кишки по просёлкам растрясли…
Бегущему на немецкую эмгу окопнику не встретить пулю грудью — за счастье. Тыловику же кишки по просёлкам растрясти — беда.
У каждого своя беда.
Но, бывает, линия фронта передвигается — и приходится обустраиваться в безлюдье.
Стрелкачи, как обычно, роют окопы, ходы сообщений, строят блиндажи, землянки.
Разведчики не строят землянок. Выкопав щели на случай бомбежки или артобстрела, из жердей и лапника городят шалаши, чтобы скрыться от посторонних глаз, и, накрывшись плащ-палатками, спят на подстилках из хвои. Служба у них преимущественно ночная.
Разведчики — что фронтовые цыгане: пришли-ушли, после себя ничего не оставили.
Тыловики обустраиваются за линией фронта, где-нибудь на опушке леса.
Меж деревьев просторно и сухо, иногда слышен отдаленный гул артиллерийской канонады. Бойцов из пехоты, копающих окопы, пробивает пот, а вислобрюхим обозникам в телогрейках, перепоясанных брезентовыми ремнями, не жарко. Из под касок — чтоб осколок случайного снаряда по голове не ударил — выглядывают щекастые физиономии с зыркающими по сторонам вороватыми глазами. Фуфайки на животах замусолены, будто натёрты салом.
С появлением обозников лес наполняется скрипом телег, стуком колёс, храпом лошадей и матерщиной повозочных. Обозники суетятся, распрягают лошадей, обустраиваются основательно: это стрелкачи да разведка то и дело места меняют, а обозу жить здесь долго. Их с насиженных мест оглоблей не вышибешь. Тыловики — не окопники. Они сытые и выспавшиеся, валяться на земле не любят — им благоустроенные землянки подаваай. Работать тоже не любят.
Чтобы быстрей зарыться в землю, и обезопасить себя от случайных обстрелов и бомбёжек, в помощь себе требуют стрелковую роту. Крикливо, по-хозяйски указывают, где строить склады, сколько заготовить дров, куда сложить сено, каких размеров подготовить себе и начальству убежища на случай обстрела или бомбежки.
Пройдёт совсем немного времени — и вот уже телеги спрятаны от фашистской «рамы» под кустами, стреноженные лошади пасутся под развесистыми деревьями. Меж деревьев появились землянки, рубленные из неотесанных бревен сараи, склады и навесы для лошадей, расставлены повозки, набитые сеном. Всё опутано паутиной проводов. Из железных труб полевых кухонь в небо тянется сизый дымок. Запах съестного будоражит голодную душу. Между деревьев на телефонном проводе висит стиранное белье. Есть и срубленная из свежей ели небольшая баня — для удовольствия штабных командиров.
На передке в траншее на километр фронта с десяток голодных бойцов в окопах сидит. А тут сытых на гектар сотня. И все фронтовики!
Войсковые тылы похожи на пёстрый базар: та же толкучка между сараев и блиндажей, между палаток медсанбата.
Пулемётчика или миномётчика по широкой спине можно узнать, потому как им железяки тяжёлые приходится таскать.
Разведчики, не в пример окопникам, ленивы, не любят ковыряться в земле. Они саперными лопатками умело пользуются только в рукопашном бою. Если их заставить строить землянку и не дать указание насчет перекрытий и глубины, то котлован они выроют неглубокий, перекрытие положат из жердочек. Такую нору оборудуют, что внутрь заползти можно только на четвереньках. Не спецы они по строительству и не любят этого дела. Им бы готовенькое, брошенное немцами, найти. Разведчики — вольные бродяги, перекати-поле наподобие цыган — что с таких взять?

***
Послеобеденное солнце клонилось к западу. В кустах чирикали и свистели птички, испуганно умолкали, завидев людей.
Изредка в приятном отдалении погромыхивали взрывы: немцы вели беспокоящий обстрел, неприцельно, куда кривая выведет. Может, со скуки, потому что заняться нечем. А может, из вредности. Чтобы иванам война санаторией не казалась.
Мелкие снаряды и мины немцы швыряли в окопы, тяжёлыми обстреливали тылы.
Днём на передовой движение в пределах видимости противника прекращалось. Неосторожно высунувшегося бойца мог снять снайпер, да и «эмги» с оптикой били прицельно до двух километров.
Тесные землянки для себя разведчики вырыли неподалёку от передовой, в западном склоне оврага, куда снарядом не попасть. Скрываясь за кустами, в овраг можно пройти даже днём.
Над оврагом когда-то стояло несколько деревьев. Их спилили. Во-первых, чтобы накрыть брёвнами землянки, а во-вторых, отдельно стоящие деревья — хороший ориентир для немецких миномётчиков и артиллеристов.
   
На дне оврага под землянками на обрезке бревна сидел боец. Автомат лежал рядом, опущенный стволом на бревно. Боец внимательно наблюдал за жирным оводом, сидящим у него на тыле кисти, ждал, когда тот, собравшись укусить, опустит переднюю часть тела к коже. Тогда потерявшего бдительность кровососа можно прихлопнуть — тактика обыкновенного разведчика. Если замахнуться раньше, как делает боец из пехтуры, овод наверняка ускользнёт.
На взгляд Говоркова, обыкновенный «стрелкач», вовсе не похож на разведчика: в рваной на локтях, выцветшей гимнастёрке и в штанах с тёмными от частого соприкосновения с землёй коленями. Выцветшая пилотка по голове распласталась. Лицо небритое, руки чёрные. Подошва кирзового сапога на одной ноге подвязана телефонным проводом.
Выждав момент, боец прихлопнул овода. Удовлетворённо зажал кровососа щепотью, оторвал голову, бросил в траву. Видать, не первая его добыча за дежурство.
— Разведчик, — указал Кожухов на бойца.
Говорков скептически улыбнулся.
Подошли, остановились рядом.
— Здорово, пилотка, штаны в лоскутах, одна обмотка, — с иронией произнёс Кожухов. — Часовой, что-ли?
— Здорово, коль не шутишь, — лениво ответил боец, совершенно не отреагировав на присутствие старшего лейтенанта. — Были времечки, щёлкала коза семечки… А меня часовым поставили.
— Плохо службу служишь, — пошутил Кожухов, — сидя-то.
— Это не служба, а службишка. Служба будет впереди. С чиво ет плохо? Нормально, — без обиды возразил боец. — Чё попусту пятки мозолить — и с брёвнышка весь овраг видать.
— Положено кричать: «Стой, кто идёт, стрелять буду!»
— Много тут вас ходит, всех не перестреляешь.
— А может, мы фрицы!
— Хрицы в касках ходють, издаля видать. Их и в рогоже узнают по роже. 
      
— Как тут у вас «ничего»?
— А чё нам, малярам, ночь работам, день гулям! День марам, неделю сушим. А в остальном — ничего. Правда, таперича не то, что давеча — давича было лучше. Ежли тебе в подробностях надыть, сичас доложу, тут жди, пока ответ обдумаю. Жизня, в опчем, хорошая. Как в танке во время атаки, когда боезапас кончился. Хорошо так, что, ей бо, побежал бы к девке на свиданку. Обидно, но с любовью придётся обождать, потому как в разведку идтить надо... А, ежлича женский вопрос стороной обойтить, то протчее у нас аллеc нормалес. Паёк — слону не сожрать. И сто грамм водки в глотку ежедневно! Переходи к нам служить. Питание у нас трёхразовое: понедельник, среда, суббота. Правда, немец, сволочь, норовит подстрелить, али в плен взять. Но мы етого успешнь избегаем.
— Я бы с радостью к вам примкнул. Но в вашей жизни постоянства нет. Потому я лучше у себя на аппарате посижу. Опять же, уйду к вам, кто в бою под обстрелом бегать будет, когда проловку взрывом порвёт?
— Посиди. Тока подушку подкладывай, а то геморрой насидишь — аппарат, небось, жёсткий. Нет, подушку тебе нельзя — в тепле цыплят выведешь. Два штука.
Говорков с удовольствием слушал словесные выкрутасы разведчика. Находчивый, за словом в карман не лезет. Если он такой же находчивый и в разведке — цены ему нет.
— Тихо у вас, — одобрил тишину телефонист, проигнорировав шутку разведчика.
— Тихо. Не люблю тишину.
— Чё так?
— Да… Только настроишься приобнять хорошенькую медичку, завалить её в копну сена и заняться горячей любовью… А тут — бац! Взрыв... И выясняется, что горячая любов грезилась во сне, медсанбат с медичкой в пяти километрах отсюдова, копна ещё позавчера сгорела, так что даже при счастливых обстоятельствах с девкой баловаться негде...
— Да-а… Время на войне быстро бежит, — не совсем по теме заметил Кожухов.
— Ох, быстро! — с подчёркнутым сожалением вздохнул разведчик: — Только позавчера вчера было завтра, а сегодня оно уже вчера.
— Где ваши все? — повернул разговор в деловую сторону Кожухов, поняв, что разведчика ему не переговорить.
— Спят, где ишшо. У разведчика жизнь кака? Есть еда, он ест. Есть курево — курит. Наелся-покурил, али нет ни того, ни другого, да к тому ж делать нечего — на боковую. Вот наши поели, покурили, да спать завалились. Давай покурим тваво табачку? Мне тваво не жалко.
Кожухов без жадности достал кисет, вытащил из кисета сложенную в нужный размер газетку, оторвал, подал часовому.
Часовой запустил грязную лапу в кисет, достал махорки, ловко скрутил и заклеил слюной цигарку. Кожухов протянул кисет Говоркову.
Говорков отказался.
   
Часовой достал немецкую зажигалку, дал прикурить Кожухову, прикурил сам.
— Разбуди командира. Скажи, нового командира вам назначили, — затянувшись, попросил Кожухов.
— Вон оно как… — с грустью, как показалось Говоркову, протянул часовой. — Командир со старшиной поехали за обмундировкой. Располагайтесь товарищ лейтенант, а я, с вашего разрешения, помкомотряда разбужу.
Говорков кивнул.
— Ну, оставайтесь. Удачи вам. Я тоже пойду, — не по-военному ушёл Кожухов.
Из землянки вылез заспанный сержант. Подошёл к Говоркову, приложил руку к пилотке, чтобы доложить по форме. Говорков махнул рукой: садись. Сержант сел рядом, потёр кулаками глаза, громко и страшно зевнул, оправдался:
— Двадцать четыре часа спал… Если посчитать за всю неделю.
— Когда командир отряда вернётся?
— Они со старшиной перед рассветом за обмундировкой поехали. Теперь затемно вернутся. Немец, зараза, открытое пространство днём простреливает.
— На склад поехали?
— В медсанбат. Там с умерших обмундировку снимают, ежли целая. Совсем ребята поизносились.
— Ну, я тогда схожу в свою роту… В бывшую, — поправился Говорков, — вещмешок возьму, да с ребятами попрощаюсь.

***
— Переводят меня от вас, — сообщил Говорков младшему лейтенанту Темнову и старшине Семёнову, сидевшим у дерева.
— Куда? — удивился Темнов.
— В штабные работники, — пошутил Говорков. — Помначштаба по разведке.
— Справитесь, товарищ лейтенант, — успокоил старшина.
— Я теперь старший, — улыбнулся Говорков.
— Ого! — удивился старшина. — С утра был простым, а в обед — старший. Ну, поздравляю, товарищ старший лейтенант!
Он выделил слово «старший». Подумав, добавил шутя:
— К вам теперь на драной кобыле не подъедешь!
— Новое звание изменяет внешность человека, а не начинку в нём.
— Да я шучу. Но обмыть повышение трэба. Чтоб не последнее было. А чего форму одежды нарушаете? С двумя кубарями ходите?
— Так где их, кубари, взять? А обмыть… Отложим пока. Мне в подпитии у разведчиков «на должность вставать» нехорошо. Долг за мной остаётся.
      
Старшина достал из грудного кармана тряпицу, расправил. Среди пуговиц и клубочков ниток раскопал два кубаря, протянул Говоркову:
— Возьмите, товарищ старший лейтенант. Мне без надобности. На прослучай держал — выкинуть жалко.
— Спасибо, старшина. Запасливый ты человек.
— Да ладно… Давайте-ка я вам пришпилю.
Старшина достал перочинный нож, проковырял в петлицах дырки, пришпилил кубики, проговорил удовлетворённо:
— Ну, вот, теперь вы настоящий штабной, товарищ старший лейтенант.
Попрощались, обнялись. Говорков нашёл Корнеева, попрощался с ним. Взял вещмешок, зашагал к разведчикам.
Из оврага попахивало дымком, слышались обрывки речи. Шоркала двуручная пила, слышались удары топора, негромкий разговор:
— Что за начальник к нам прибыл?
— Да какой начальник… Так, лейтенантик. Помначштаба. Замучает теперь формой одежды и чистотой оружия…
На дне оврага горел костёр, над костром висели три котелка. Там и сям сидели, стояли и ходили бойцы. Стоя у бревна, изображал часового молодой боец. Выглядел почище и поподтянутее предыдушего «часового».
— Командир отряда не прибыл? — спросил Говорков у часового.
— Никак нет, товарищ… старший лейтенант, — приглядевшись к петлицам, ответил часовой.
Говорков подсел к бойцам, сидевшим у костра.
— Ну так вот… — словно продолжая случайно оборвавшийся рассказ, совсем по другой теме заговорил боец, только что обмолвившийся про «лейтенантика». — Сидим мы, значицца, в землянке. Делать нечего, ну и взбрело кому-то хвастать, у кого ранение чуднее. Один показывает рубец — кусок мяса ему на ляжке вырвало. У другого шрам на спине, как звезда нарисованная, у третьего сквозь ягодицу пуля прошла…
— Эт он, небось, нарошно седало из окопа высунул, чтоб навроде самострела получить, да от службы откосить! — засмеялся сосед.
— Дурней себя, дурья башка, не ищи: все глупенькие, окромя тебя, лет пять, как перевелись. Это ж как надо раком стать, чтобы зад из окопа высунуть? Опять же, хозяйство, не дай бог, немец отстрелит, удовольствий на всю жизнь лишит, — возразил рассказчик и продолжил: — А, вот, как раз на эту тему, был у нас пулемётчик Филимонов. До войны молотобойцем в колхозе работал. Через евойную шею рельсу гнуть можно было, дай ему бог здоровья и долгих лет жизни. Ох и здоров, бугай! Повыше меня на голову, и кулаки как два утюга. Да больше! Как два чайника! Вот этот Филимонов встаёт с лежанки, расстёгивает штаны и вываливает свою пятую, чисто мужскую конечность, наружу. И, надо сказать вам, такого явления не в кажной мужской бане можно увидеть, ежели месяц туда на дежурство ходить.
   
Слушатели хмыкнули, ожидая, чем ещё тот Филимонов озадачил в своё время друзей: не только же удивительной величины прибором!
— Ну, посмотрели мы на то чудо природы с уважением. А Филимонов пальцем указывает: вот, мол, глядите. В землянке ж сумрачно! А на отой конечности у его шрам, почитай, на четверть, от начала и до середины.
— Ежли шрам на четверть, то каков же прибор?
— С арихметикой слабо? Я ж и говорю: на четверть до середины. Значит, полный размер — две четверти. А ежли до тебя опять не доходит, обрисую на местности: скажем, не ниже колена, но ближе к тому.
— Н-да… Знатный прибор… — одобрили слушатели.
— Это, скажем, ежели на военный манер прикинуть, то у Серёги, — боец с хитрыми глазами кивнул на молодого бойца, — ствол «сорокопятки», у меня, скажем, как у трёхдюймовки образца девятьсот второго года, а у твоего Филимонова, считай, ствол дивизионной «зоси» (прим.: пушка ЗИС-5 с длинным стволом).
— А ты видел? — обиделся молодой Серёга за свою «сорокопятку».
— В том-то и секрет… Не видел! Видать, в кулаке умещается, когда ты куст поливаешь! Опять же, как приспичит — долго копаешься, найти не можешь.
Слушатели засмеялись.
— И вот Филимонов поведал такую историю, — продолжил рассказчик. — Случилось — угодило ему осколком промеж ног. На фронте всяко бывает. Зажал Филимонов причинное место тряпицей, и, не важно, каким образом, попал в медсанбат. Ну, хирург посмотрел на это дело… Не нога же оторвана, или, там, рука. Или, скажем, указательный палец… «Двадцать первым пальцем» курок не нажимать…
— В скобу не залезет, — хохотнул один из слушателей.
— Куда надо, залезет… Одним словом, счёл ранение лёгким, зашил в меру способностей повреждённый орган. На том бы дело и кончилось, забинтуй он ранение и отправь Филимонова в роту выздоравливающих. Да ведь, какое невезение приключилось! Хирург, по причине занятости, велел санитарочке забинтовать раненую конечность.
Рассказчик закрутил головой от восторга.
— А санитарочка, Филимонов рассказывал, ну, ангел во плоти, только без крылышек: носик точёненький, глазки ласковые, голубенькие, губки — что тебе вишенки налитые, сахаром посыпаные: ел бы и не наелся вовек! И таких приборов, как у Филимонова, по ней сразу видно, в жизни не видала. Да и как у Серёги — тоже.
    
Серёга презрительно глянул на рассказчика и повертел пальцем у виска.
— Двумя пальчиками держит тот достопримечательный аппарат, и ажно от смущения пальчиками дрожит и щёчками краснеет. Как увидел Филимонов те губки алые… Так по мужскому делу-то и взволновался дюже шибко навроде племенного коня, впущенного в стадо кобылиц на выгуле. И стал филимоновский прибор в руках ангелочка с алыми губками неудержимыми темпами увеличиваться в размерах и из наложенной ангелочком повязки вылезать… Не вылезать, а выбрыкиваться — как конь из болота! Девчушечка того коня взнуздать не может, пихает растущее достоинство в повязку… Да разве ж его запихнёшь?! Он уже головищу свою голодную выпростал, того гляди «Иго-го!» во всю пасть заорёт. И такой силой налился, что не то что девчоночкины пальчики его упеленать не смогли в повязки, а натуральным образом этот дикий конь все нитки-путы зашивательные порвал, рана-то и разошлась. Кровища хлынула. Переполох поднялся. Девчоночка страдает-охает, кровь цвиркает, хирург хлопочет, бинтами-салфетками укутывает… Прикрыл кой-как, прижал кровь… Угрожает: мол, ампутировать надо конечность, а то от кровопотери помрёшь… Филимонов, ясно дело, в отказ: «Не дам!». А и правда: был жеребец племенной, а будет мерин — всю жизнь в телеге назём из конюшни возить… Кто ж согласится?
Слушатели, захваченные цветистым рассказом, одобрительно или удивлённо качали головами, усмехались, поддакивали.
— Хирург девчонке командует: «Держи руками!». А Филимонову: «Кровью истечёшь — я не виноват!». В общем, загрузили Филимонова на подвернувшуюся машину, слава Богу, лето было. И вот лежит Филимонов в кузове, девчушка над ним прибор двумя руками держит, как большую иерусалимскую свечу (прим.: по сути — факел из тридцати трёх свечей) или, к примеру, как половинку черенка от большой сапёрной лопатки с кругляшом на конце, чтоб рука не соскальзывала… А Филимонов как глянет на ангелочка, держащего двумя руками его поранетую конечность, так и захолонётся от счастья, какого у него никогда не было…
Как-никак, привезли Филимонова в госпиталь. Вышел хирург, по всему видать, опытный. В момент понял, что к чему. Девчушку прогнал, бабе Фросе велел прибор держать, чтоб кровотечение остановить. А чего его останавливать? Как только ангелочек с нежными пальчиками да сахарными губками упорхнул, как только бабка старая за причинное место Филимонова взяла, все желания у Филимонова будто от сглаза утухли, прибор-то мигом и сник. Хирург, опять же, кой-чё добро-ладно подзашил…
— Н-да-а… — подивился редкому случаю один из слушателей. — Удовольствие мужику попортил, зато конечность спас.
— Это только присказка, сказка впереди, — усмехнулся рассказчик. — В общем, дело у Филимонова, чин-чинарём, к выздоровлению идёт. Хирург, который его зашивал, всем хвастал, что такой случай в его медицинской практике очень редкий, и результат очень удачный… Слух по госпиталю прошёл об экспериментальной операции. Ну и Филимонов, тоже не промах, прихвастнул, что аппарат, мол, ему миной частично оторвало, а Иван Никифорыч, хирург, от очень здорового немца запчасть позаимствовал и пришил. Так что, получилось в два раза больше, чем было природой дадено. Раненые соседи, понятное дело, любопытствовали насчёт работоспособности восстановленного аппарата, а женское население, прямо скажем, интересовалось с большим практическим интересом.
   
Дело к выписке, Филимонову санаторскую жизнь на окопную менять ой как не охота! А тут Иван Никифорович вызвает к себе. Так, мол, и так… Случай в хирургической практике редкий, для полноты эксперимента надо проверить, хорошо ли восстановленный орган действует по своему главному предназначению. И присоветовал сходить к Насте из прачечной. Она, мол, любит подобные эксперименты, промашки не случится. Филимонов и пошёл. Мол, Иван Никифорович порекомендовал обратиться в целях науки. А Настя уже наслышанная про редкую научную операцию, очень даже желала на практике испытать качество эксперимента. В общем, проверка удалась обоюдно. Для убедительности опыт повторяли и всячески экспериментировали неделю.
Дела идут: контора пишет, повар кашу раздаёт. Но срок вышел, зовёт Иван Никифорович Филимонова, спрашивает, что и как, мол, какие экспериментальные результаты. А Филимонов: я, мол, парень холостой-деревенский, с женщинами у нас баловство для удовольствия и до свадьбы не приветствуется … Но мосты, мол, навёл, и всё идёт согласно плана генерального наступления. Мне б, мол, ещё недельку для завершения эксперимента. Дал ему Иван Никифорович сроку ещё неделю.
А Настя-то расхвасталась: мол, мой Филимонов-то, с немецким прибором — ого-го, точнее — иго-го! Хоть на выставку достижений народного хозяйства посылай в качестве битюга-производителя.
В общем… Баба она не жадная… Да и Филимонов в этом плане — стахановец. И началась у Филимонова жизнь, как у восточного султана!..
— Везёт же! — вздохнул слушатель.
— Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал, — махнул рукой и закончил рассказчик. — Древняя истина: всё, что хорошо начинается, непременно и быстро кончается. Слухи о массовости эксперимента дошли до Ивана Никифоровича… Первой же машиной отправился Филимонов на передовую…

***
Старшину Фокина бойцы считали дедом. Лет ему было за сорок, служил в армии два десятка лет согласно хозяйственной должности, был рассудителен и нетороплив.
Имея связи в снабжении, мог получить для себя всё, что лежало на полковых складах. Но самого Фокина не прельщали ни галифе и гимнастёрки из офицерского габардина, ни яловые или хромовые сапоги. Он носил выгоревшую, но привычную солдатскую обмундировку, удобные для ног растоптанные кирзовые сапоги со сбитыми каблуками. Получив со склада обновки, с радостью передавал их разведчикам, о которых заботился, как отец заботится о сыновьях.
Уложив в повозку полученные в медсанбате шинели, сапоги и стираное бельё, старшина Фокин отправился к знакомому фельдшеру. Предъявил двое наручных часов, постучал согнутым пальцем по пустой фляжке, висевшей на поясе.
   
Фельдшер не стал спрашивать о работоспособности часов. Он знал старшину, как честного человека. Забрал пустую фляжку и исчез. Вскоре вернулся, передал старшине тяжёлую флягу и, протянув железную кружку, молча чиркнул пальцем по кружке на палец от донышка. Старшина отвинтил пробку и отлил фельдшеру положенную мзду. Фляжку с ценным содержимым сунул за пазуху.
Лейтенант Титов в деле получения обмундировки не участвовал, старшина справился сам. Поехал в медсанбат Титов по другому делу. Приглянулась ему симпатичная сестричка в медсанбате. Лейтенант поспрашивал и узнал, что зовут сестричку Катя Голикова, что девушка она «незанятая», а значит, шанс на знакомство имелся. Разведчики народ фартовый!
Лейтенант, опытный командир-разведчик, в деле общения с женским полом был, по-сути, новобранцем, стрелявшим из табельного оружия пару раз на учебных стрельбах. Но, по рассказам завзятых сердцеедов, знал, что, чтобы добиться успеха у женщины, надо выпить, чем-нибудь одарить избранницу, и переть к главной цели, как на танке.
Достать в медсанбате спирта труда не составило: часов, зажигалок, авторучек и другогой немецкой мелочи на обмен у разведчиков хватало.
Глотнув для смелости и крякнув для бодрости, лейтенант отправился к палатке, в которой работала сестричка. Полчаса он скучающе прогуливался туда и сюда, делая вид, что оказался у палатки случайно.
Наконец, Катя вышла, держа в руке гремевший железками большой хромированный пенал. Выглядела девушка уставшей.
— Разрешите помочь! — подскочил к ней лейтенант.
— Помогите, — согласилась Катя и, облегчённо вздохнув, отдала пенал лейтенанту. Пенал, на удивление, оказался тяжёлым.
— Что у вас там, гранаты? — пошутил лейтенант.
— Инструменты, — вежливо улыбнулась Катя. — Это стерилизатор, в нём хирургические инструменты кипятят. Вон в ту палатку несите.
— Разрешите представиться: лейтенант Титов, командир разведчиков.
Катя промолчала.
Подошли к палатке.
— А назад вы такой же понесёте? — спросил лейтенант. Момент для ухаживания он, похоже, упускал.
— Ещё тяжелее, — чуть улыбнулась Катя.
— Тогда я с удовольствием помогу. Я до вечера свободен.
Ничего не сказав, Катя забрала пенал и ушла в палатку.
Лейтенант вытащил из кармана часы. Сейчас она выйдет, он подарит ей часы, она поразится его щедрости…
Катя вышла, держа в руках большущую хромированную «кастрюлю» с ручкой на крышке. Насмешливо посмотрела на лейтенанта:
— Ну, помогайте, коли вызвались.
      
Лейтенант взял «кастрюлю», опустил её на землю, поймал Катю за запястье, быстро надел ей на руку часы.
— Разрешите сделать вам подарок!
— За какие заслуги? — насторожилась Катя.
— Разве у вас нет заслуг? Вы ведь раненых спасаете.
— Спасают те, кто с поля боя их вытаскивает, — посерьёзнела Катя.
— Тогда за будущие.
— За какие будущие? — ещё больше насторожилась Катя.
— Ну, ранят, не дай бог, меня, вы меня… обслужите.
— Обслуживают клиентов… парикмахеры. Я раненым помогаю.
Катя сняла часы и, подумав, сунула их за ремень лейтенанту.
— Катюш… — лейтенант решил идти «как танк». — У нас все симпатичные девушки… при ком-то. И даже не очень симпатичные. А я узнал, что вы в одиночестве…
— И решили пристроить меня… При себе.
— Нет, ну… Не пристроить… — уныло пробурчал лейтенант, понимая, что его надежды рушатся. — Просто… Вы одна… Случись что, некому заступиться…
— Случись… Это как? — Катя насмешливо посмотрела на лейтенанта.
— Ну… Обидеть кто вздумает… А я всё-таки разведчик… Буду вам защитой.
— Вот, вроде нормальные командиры, красивые… — словно расстроилась и по-доброму укорила лейтенанта Катя. — А с девушками… На физиономиях только похабные мысли и проступают. У меня есть защитник, — неожиданно для себя выпалила Катя. — Лейтенант Говорков.
— Это кто такой? — без интереса спросил Титов.
— Командир первой роты.
— А-а… Пехотный окруженец, — пренебрежительно усмехнулся Титов.
— Да такой окруженец взвода разведчиков стоит! — обиженно воскликнула Катя. — Они со старшиной вдвоём поле перед деревней в открытую, не пригибаясь, под прицелом «эмги» прошли, немецкий пулемётный расчёт сняли и деревню взяли. Вдвоём! Сама видела. А перед этим он от меня майора… отогнал! Такой вот… окруженец.
Катя сердито взяла «кастрюлю» и, вспомнив, что разговаривает со старшим по званию, спросила по уставу:
— Разрешите идти, товарищ лейтенант… разведки.
Титов молча пожал плечами.
Когда Катя ушла, он мрачно отвинтил крышку фляжки, глотнул спирту, и вернулся к старшине.
Постоял молча, наблюдая, как старшина укладывает вещи в телегу. Подошёл к лошади, обнял за шею, прижался щекой к морде.
    
Старшина покосился на лейтенанта, усмехнулся. Проговорил тоном знающего человека:
— Лошадь не женщина — она мужика любит…
Лейтенант отцепил фляжку с пояса, отвинтил крышку, сунул старшине. Старшина не отказался, выпил. Лейтенант приложился сам.
— Любов, она такая, — констатировал старшина, знающе вздохнул, покачал головой. — От любови, как от кори, спасения нету. Болесть она сжигающая нормального человека: прилипнет — не отлепишь.
— Давай напрямую! — нетрезво махнул рукой Титов, сердито заваливаясь на повозку.
Захмелевший старшина и порядком подвыпивший командир отряда, не дожидаясь темноты, покатили «напрямую».
Старшина любил свою Марьиванну. Привезет, бывало, что со склада, накормит Марьиванну, примется вычесывать её скребницей, протирать чистой тряпицей. А коли передислоцируются на новое место, тут же роет укрытие, чтобы шальной осколок или пуля не задели коняку. С Марьиванной он обращался отечески-заботливо, разговаривал, как с человеком, то ласково, то сурово и строго, а порой ворчливо. В холода стягивал со своих плеч порыжевшую от конского пота и времени шинель, укрывал ею лошадь и приговаривал:
— Лошадь — существо бессловесное. Попросить не могёт. А человек, стало быть, догадаться должон, что ей надо.
Перед тем как запрягать, обязательно проверял, не порвалась ли сбруя, не протёрся ли хомут — не дай бог, поранит шею лошадь. Завидев приближающегося хозяина, Марьиванна подходила к нему, тыкала в плечо влажным носом, обдавала тёплым дыханием и легонько щипала мягкими губами за пальцы, выпрашивая угощение. Старшина угощал Марьиванну коркой чёрного хлеба или варёной картофелиной. А иногда и кусочком сахара.
Повозка громыхала по низинке. Лошадь, похлёстывая себя хвостом по бокам, трусила не торопясь. У места, где надо выехать наверх и пересечь обстреливаемое немецкими миномётами, а то и пушками, пространство, Марьиванна фыркнула и затрясла головой.
Старшина натянул вожжи, остановил лошадь. Достал кисет, свернул козью ножку, чиркнул трофейной зажигалкой.
— Ничего! — успокоил лошадь старшина, — Помаленьку доедем! Перемахнем опасный бугорок, а дальше место пониже, немец нас не достанет.
Марьиванна качала головой, будто понимала слова хозяина.
За всё время пути старшина ни разу не шевельнул вожжой и не вытащил кнута из-за голенища.
Лейтенант Титов лежал на ворохе шинелей. Подняв голову, буркнул недовольно:
— Вечера ждать будем?
Старшина на замечание выпившего командира не отреагировал. Не торопясь, докурил цигарку, сплюнул на нее, слез с телеги, притоптал окурок ногой. Привычка разведчиков — не оставлять после себя огня и свежих окурков, по которым можно определить, когда куривший был здесь.
Наклонил голову, направил ухо в сторону неба, прислушался, уселся на повозке поудобней, шевельнул вожжами:
— Ну, Марьиванна, трогай поманеньку! Не подведи, родимая!
    
Повозка дрогнула и выползла из кустов. Едва выехали на открытое место, старшина хлестнул Марьиванну вожжами. Лошадь понеслась галопом. Старшина уловил звук летящего снаряда. Этот уходил дальше, в тыл. Старшина потянул вожжу, разворачивая лошадь вправо, хлестнул лошадь. Умерившая, было, бег Марьиванна понесла быстрее. Послышался звук подлетающего снаряда. «Этот наш!», — подумал старшина и дёрнул лошадь влево. Взрыв! Старшина втянул голову в плечи, оглянулся. Земля оседала примерно там, где они только что ехали. Взрыв сзади — не страшно. Все осколки идут по ходу снаряда. Плохо, когда взрыв перед тобой — напорешься на осколки, как на вилы.
Повозка перемахнула бугор и покатила вниз, набирая скорость. Старшина ослабил вожжи, давая лошади бежать как она захочет. Вот и ложбина, которая чуть дальше превращалась в овраг, по которому ехать уже безопасно.
Сбоку рвануло. Чуть позже старшина услышал звук пушечного выстрела…
«Сволочь… Немецкая «гадюка»… (прим.: немецкая 7,62-см пушка РАК 36(r), переделанная из советской Ф-22. У неё сначала взрыв слышен, а потом выстрел долетает)…
Старшина почувствовал колотьё в левой половине груди. «Сердце, что-ли, прихватило?»
Слабость накатила…
Старшина откинулся спиной на мягкий узел.

***
Помкомотряда указал Говоркову место в «командирской» землянке:
— Это старшины лежанка, это — комотряда, это — ваша.
Начинать службу, не будучи посвящённым в дела командиром отряда, Говорков счёл неуместным. Поэтому, согласно фронтовому закону — спать, где только возможно — лёг спать.
Проснулся от тарахтения повозки, фырканья лошади, оживившихся разговоров.
— Так мёртвый он! — вскрикнул кто-то снаружи.
— Как… мёртвый… Живой был!
— Убитый! Кровь, вон, прямо под сердцем, сбоку…
Отдернув плащ-палатку, загораживающую вход в землянку, Говорков вышел наружу.
Около телеги, гружёной солдатским барахлом, суетились солдаты, с места возницы снимали мёртвого старшину.
— Вот ведь как бывает, а! Под обстрел попали… Осколок… Такусенький вот… Прямо в сердце… Лошадь умная, сама пришла…
Пожилой боец распрягал лошадь и одновременно командовал, куда что носить и где что складывать.
   
Кто-то подошел к Говоркову сзади и кашлянул, обозначаясь. Говорков обернулся. Сзади стоял невысокий крепкий лейтенант, светловолосый и сероглазый, одетый, по сравнению с бойцами, довольно щеголевато.
— Лейтенант Титов, командир отряда разведчиков, — представился он.
Говорков заметил, что Титов изрядно поддавши.
— Старший лейтенант Говорков, ПНШ-2.
Командиры пожали друг другу руки.
— Говорков? — запоздало, по причине нетрезвости, удивился Титов.
Говорков вопросительно посмотрел на Титова.
— Да только что мне одна сестричка рассказывала, как вы вдвоём деревню брали.
— С сестричкой? — усмехнулся Говорков.
— Со старшиной.
— Было дело. Генерал приказал роту вести через поле на немецкий пулемёт…
— Путёвку роте в небесный дом отдыха выписал, что в «Могилёвской губернии»? А что, сильно нужна была деревня?
— Да вроде бы как и вовсе не нужна.
— Знакомое дело. Есть у нас начальники, которые считают, что не они должны служить Родине, а Родина им. Орденами награждать и прочее…
— Ну, мы со старшиной и решили… Погибать, так вдвоём.
— Роту сберёг, получается.
— Вроде того…
— Уважаю.
— А что за сестра тебе информацию выдала?
— Да есть в медсанбате… Катей зовут…
Титов вздохнул.
— Маленькая такая? Голикова?
— Маленькая… Да удаленькая. Голикова.
— Отношения налаживал, что-ли? — спросил с натянутой беспечностью Говорков.
— Отбрила, как «Золингеном» (прим.: качественная немецкая опасная бритва).
— Молодец девчонка, — улыбнулся Говорков. — Она может. Она генерала отбрила…
— Да ладно! — удивился Титов.
— Точно. К ней начальник тыла, майор, клеил. Тоже отбрила.
— А она сказала, что майора ты отбрил…
— Она…
Титов удивлённо качнул головой, вытащил пачку немецких сигарет, но рука его замерла.
— Она похвастала, что ты — её защитник, — Титов испытывающее посмотрел на Говоркова.
— Катя сказала? — переспросил Говорков, хотя понял, что она так сказала. Просто ему очень захотелось услышать от Титова, что именно Катя похвасталась, что он, Говорков, её защитник.
— Она. Любовь, что-ли, у вас с ней? — с завистью спросил Титов?
— Да нет…
— А чё ж ты её защищаешь?
— Так служба у меня такая — защищать всех: женщин и девушек, стариков и детей. Командир Красной армии я.
— Ну, коль не любовь… Уступи мне её.
Говорков искоса посмотрел на Титова, качнул головой. Вздохнул.
— Кавалерист лошадь свою никому не уступит. Пограничник собаку. Эстонец — трубку. А тут — хорошая девушка…
— Ты ж сам сказал, что у вас нету… — Титов постучал указательными пальцами друг о друга.
— По-хорошему, лейтенант, дать бы тебе в морду… Чтобы, как приспичит целиться, щуриться не надо было… Жаль, пример для бойцов плохой. Ну, а насчёт Кати… Если она считает, что я её защитник, не могу запретить так считать. Единственное, чем я тебе могу помочь, так это советом. Попробуй ты стать её защитником. Может, оценит.
    
— Ладно, старлей, извини. Глупость сморозил. Больно уж девчонка хорошая. Завидую тебе.
Титов протянул немецкие сигареты Говоркову. Говорков поморщился, вытащил пачку «Казбека», предложил Титову.
— Ладно, проехали и забыли, — без злости проговорил Говорков. — Нам фашистов бить вместе.
Титов, одобрительно кивнув, взял папиросу, вытащил трофейную зажигалку, чиркнул колёсиком. Закурили.
— Забыли. Старшину, вот, убило, пока ехали. Под артобстрел попали. Я спал, не заметил. Лошадь сама довезла.
Говорков молчал. Он, конечно, сочувствовал, что человека убило. Но сколько их, убитых, пришлось ему видеть, хоронить и на поле боя после себя оставлять… Притупилось уже.
— Сказали, лейтенант пришёл, а ты — старший, — заметил Титов.
— Слухи — дело ненадёжное. Особенно в разведке, — улыбнулся Говорков. — У тебя с грамотишкой как?
— Высшее хулиганское… Шучу. Шесть классов и коридор. Опять шучу. На самом деле шесть классов. Карту понимаю, но… по азимуту ходить не умею, — признался со вздохом Титов и тут же похвастал: — Зато, как взять языка, любого научу.
Командиры присели на бревно.
— Чем сейчас разведка занимается? — спросил Говорков.
— В основном — ночные дозоры.
Помолчали немного.
— Давай, чтобы у нас двоевластия не было, сразу определимся, — предложил Говорков.
Титов насторожился.
— Я в твои дела по подготовке поиска, выхода на ту сторону и тому подобное не лезу. Предлагать что-то, естественно, могу. Но языка добываешь ты, и окончательное решение по этому делу за тобой. Работа помчанштаба по разведке —постановка задачи, определение сроков исполнения, организация службы на этой стороне.
      
Титов понял, что Говорков не собирается наводить у разведчиков штабные порядки. Удовлетворённо кивнул.
— Как тут вообще? — спросил Говорков.
— Линия фронта растянута, в отряде сильный некомплект…
— Слышал… У самого в роте… взвод едва наберётся. Когда командовал, — поправил себя Говорков.
— По причине малочисленности в дозоры посылаем по одному человеку.
— Не дело, — осудил Говорков. — А если ранят? Даже первую помощь оказать некому. А убьют — дырка в обороне для немецкой разведки.
— Людей нет.
— Надо сократить число постов. Если немцы сунутся ночью, их всё равно обнаружат. Где у тебя с кадрами зарез?
— Старшину, вон, убило, — сокрушённо качнул головой Титов. — Он хоть за линию фронта и не ходил, но снабжение обеспечивал железно. Для разведчика харч, обмундировка, вооружение много значат.
— Есть у меня кадр хороший на хозяйскую должность, — подумал Говорков про старшину Хватова.
— Тут нужен такой… — Титов изобразил ладонью щучку, виляющую хвостом.
— Тут нужен честный. Чтоб не воровал, чтоб не начальство подкармливал, а о бойцах заботился, — решительно возразил Говорков. — В разведку к тебе не полезу, а на этой стороне по-своему порядок наведу. Ещё где с кадрами узкие места?
— Командир группы прикрытия нужен… Ну и бойцы.
Говорков подумал.
— Есть у меня кандидат на прикрытие. Старшина со мной служил командиром стрелкового взвода. Как железобетоном прикроет. Надёжней не сыскать. И пулемётчик ему в помощь, в бою от страха не вспотеет.

***
Титов одобрил старшину Семёнова командиром группы прикрытия, в прикрытии оставил и Корнеева, а Хватов пошёл по хозяйственной части.
Говорков наблюдал за жизнью разведчиков, во внутренний распорядок и обычаи не лез.
Разведчики обычно ходили не строем, а «по-партизански», как удобно. Все были вооружены автоматами. Патроны к ним пистолетные, взять с собой можно больше. Убойная сила меньше, чем у винтовки, но для ближнего боя автомат удобнее: разведчики если и стреляют, то в основном в упор. Чистили оружие по необходимости. Никто чистоту оружия не проверял. Все понимали: откажет автомат или пистолет, и ты потеряешь шанс остаться живым при стычке с немцами.
    

***
Говорков с Титовым в блиндаже кумекали над операцией.
— Вот здесь у немцев окоп дозора на фланге вперёд выдвинут, — показывал на карте Титов. — Там ночами обычно по два человека дежурят: один осветительные ракеты пуляет, другой эмгой территорию щупает. Мы там мало ползали, не тревожили немцев. Здесь заброшенный участок дороги, здесь небольшое болотце, тут овраг. За окопом высотка небольшая. На обратном скате высоты у немцев, скорее всего, блиндаж. Из блиндажа, наверняка, скрытые подходы к окопу.
Говорков молча потягивал махорку и согласно кивал.
Карта переиздана в тридцать восьмом году по старым данным. Такие дают только общее представление о местности. Многое уже изменилось. Какие-то хутора исчезли, другие разрослись до колхозов-деревень. Названия могли поменяться. Была Николаевка, в честь царя, стала Красный Пахарь… Какие-то леса вырублены, какие-то опушки распаханы. Появились новые дороги, высохли мелкие ручьи.
— Вот здесь мёртвое пространство, — показал Говорков низину, закрытую от немцев бугром. — Немецкие пулемёты не достанут. По ней отходить хорошо.
— Да, удобный маршрут, — согласился Титов и предложил: — Пойдём на немецкие рожи в трубу посмотрим.
Приказав ординарцу взять стереотрубу, Говорков с Титовым отправились в окопы.
До немецких окопов чуть меньше полкилометра тянулось «смертное поле», ровная низина. В конце её, перед лесом, бугор. Издали — бугор как бугор. Но в стереотрубу видно, что бугор изрыт окопами и ходами сообщения, видны замаскированные стрелковые ячейки, пулемётные гнёзда и железные дымовые трубы из под накатов блиндажей.
Перед окопами два ряда кольев проволочного заграждения. Колючая проволока у немцев сталистая, сильно пружинит и звенит. Её режут вдвоем. Один держит двумя руками, а другой подводит между рук щипцы.
На проволочное заграждение навешаны пустые консервные банки. Полез под проволоку, задел спиной — банки загремели. Под проволокой немцы любят ставить мины.
Вот окоп передового охранения. Бруствер обложен зелёным дёрном, как положено по уставу. Не то, что у наших — вал голой земли. Наши считают, что СУП — строевой устав пехоты — и прочие уставы придумали штабисты. А бруствер дёрном укрывать, горбатиться, ни к чему: траншею всё равно издали видно.
   
В окопе два немца. Сидят тихо, за оружие не хватаются. Днём ничего не боятся, а ночью в любой шорох из гэвера пуляют.
По ходу сообщения мелькнула каска. Над бруствером высунулось худое лицо, повертелось в разные стороны, спряталось. Видать, часовой. Через трубу фриц совсем близко — рукой достать можно. Взять бы кирпич, да в рожу…
Множество вопросов надо разрешить, прежде чем идти за языком. Сколько здесь пулемётов? Есть ли мины перед проволочными заграждениями? А минные сюрпризы на проволоке? Где блиндаж, в котором отдыхают незанятые по службе солдаты?
Оборона у немцев держится не на количестве солдат, а на огневой мощи артиллерии и пулемётов.
Заподозрив движение противника, немцы тут же открывают огонь из пулемётов, миномётов и артиллерии.
Говорков нашупал визиром окоп передового охранения. Над бруствером появилась голова немца в каске. Немец с кем-то разговаривал. Голова повернулась, запрокинулась, задёргалась, раскрыв рот. Немец что-то рассказывал и заливался смехом.
— Я те щас посмеюсь, сволочь! — буркнул Говорков.
— Что? — спросил Титов.
— Да немец там смеётся, сволочь. Петька! — окликнул ординарца. — Сбегай в землянку, принеси винтовку с оптическим прицелом. Аккуратно только, прицел не сбей.
— Они ж щас такую стрельбу откроют, — засомневался Титов в затее Говоркова. — Стрелкачи нас проклянут!
— Стрельбу откроют — хорошо. Мы их огневые точки засечём. А стрелкачи пусть к стрельбе привыкают, чтобы война сахаром не казалась.
Пока ординарец бегал за винтовкой, немцы в окопе совсем осмелели. Над бруствером то и дело показывались их радостные лица самого гнусного вида.
Вернулся запыхавшийся ординарец, подал Говоркову винтовку.
— Титов, смотри за немцами.
Говорков загнал патрон в патронник, стал удобнее, сделал глубокий вдох и выдох, расслабился. Поймал немца в перекрестие прицела. Медленно потянул за спусковой крючок.
Винтовка дёрнулась, ударила в плечо, немного подпрыгнув. Говорков взглянул в оптический прицел: улыбка на лице немца исчезла, он словно бы удивился образовавшейся во лбу дырочке. На Говоркова растерянно смотрел, часто моргая, другой немец. Говорков передёрнул затвор, прицелился и снова выстрелил.
— Ну, держись. Немцы сейчас очухаются, из всех пушек откроют огонь.
   

***
Под утро из-под немецкой проволоки вернулись слухачи.
Уползая из-под проволоки, кто-то задел растяжку, раздался взрыв. Немцы всполошились, открыли огонь, засветили ракетами. Убедились, что наша сторона молчит, и, не заметив движения, успокоились.
Титов устроил разведчикам выговор за неаккуратность:
— Вы попались на элементарном! Кроме внимательности от вас ничего не требовалось: вас не обнаружили, вас не преследовали… Докладывайте результаты!
— Трое немцев было. Три раза в окопе кашляли.
— Может один три раза кашлянул? — задал провокационный вопрос Титов.
— Филаткин под самой проколкой лежал, под проловкой. Видать, после каши шептуна им пустил, вот хрицы и закашлялись, — серьёзно заметил разведчик из числа отдыхавших. — На разный манер кашляли, не как один человек.
Бойцы рассмеялись.
— Ты всю ночь под немцами пролежал, а информации не принёс, — упрекнул Говорков Филаткина.
— Ваша правда, товарищ старший лейтенант! Вы у нас грамотный, вот и научите меня, бестолкового, в чём ту ифонмацию накладывать и куда носить.
— Бестолкового учить, что мёртвого лечить, — со вздохом проговорил боец Мишаков из группы захвата.
Все заулыбались.
Лейтенанты отошли, а к Мишакову подсел новичок Смолин, восемнадцатилетний спортсмен, вызвавшийся служить в разведке.
— Мишаков, тяжело языка брать?
Мишакову хоть и было двадцать, но он считался опытным «захватчиком».
— Да пара пустяков! Главное, подойди незаметно и тихонько бодни его автоматом в бок. Он обернётся, а ты приложи палец к губам — он и поймет, что дело «швах». Поддень его мушкой под зад, он и выпрыгнет из траншеи, — серьёзно рассказывал Мишаков. Вопрос новичка был из разряда детских, а разведчику хотелось посидеть в тишине, отдохнуть.
— А нож?
— Да-а... Хороший нож разведчику нужен, — убедительно прогудел Мишаков. — Консерву вскрыть, хлеб-колбасу напластать. Ну, телефонную связь немецкую при случае обрезать. Прибежит немецкий связист порыв восстанавливать — вот тебе и язык тёпленький, бери его живьём, заворачивай в простынку, да неси в штаб.
— А фашиста зарезать?
Мишаков задумался. Подумав, грустно посмотрел на Смолина.
— На войне солдаты убивают друг друга. Все знают: хочешь выжить — убей первым. Разведчикам воевать тяжелее, потому как нам врагов убивать нельзя. Фашиста зарезать легче, чем свинью. А как мёртвого допрашивать? Не, мы живых фрицев любим. Живой фриц для нас — что дорогой гость! Потому, как он стоит жизней наших ребят, — печально закончил разведчик.
— Мишаков, а как вы маршрут выбираете по ту сторону фронта?
— Ну как… Перед выходом на задание надо сесть, хорошо подумать, над картой поразмышлять… И выбрать единственно неправильный путь из всех возможных.
      
— Зачем же неправильный?
— А мы не ищем лёгких путей. И потом… На неправильной дороге противник нас не ждёт.
— Понятно. Военная хитрость, да? А как ты думаешь, получится из меня разведчик? Я ведь спортсмен, физически подготовлен.
— Спортсмен? — уважительно протянул Мишаков. И, подумав, приказал: — Живот покажи!
Смолин выпятил пузо вперёд.
— Нет, ты гимнастёрку задери, живот покажи.
Смолин оголил живот. Мишаков оценивающе глянул на живот Смолина.
— Пока что ты в разведчики не годишься. У настоящего разведчика живот рашпильный от долгого ползанья. А у тебя, зелёного спортсмена, живот мягонький, девственный.
— Да ну тебя! Мишаков, а вот, случится умереть на задании… — дёрнулся задать очередной вопрос молодой кандидат в разведчики.
— Слушай, Смолин, — оборвал его Мишаков, — Ты голую бабу живьем видел?
— А какое отношение голая баба имеет к разведке? — вытянулось лицо Смолина от удивления и смущения. У него по этой части было полное отсутствие опыта.
— А такое, что мужику, которому натуральная голая баба по ночам грезится, помирать неохота.

***
В разведотдел дивизии исполняющим обязанности начальника назначили некоего капитана Щеглова, мастера крыть матом в семь этажей и в семь накатов с переборами, который хвастал, что по числу взятых языков он выведет дивизию на первое место в армии.
— Я наведу порядок в полковых разведках, мать их, перемать! Одного, двух командиров под суд отдам, каждую неделю будут мне языков таскать!
Тоненькая ниточка полевого телефона связывала взвод разведки со штабом полка. И когда в полк приезжал капитан Щеглов, от густого мата эта ниточка раскалялась докрасна.
— Чего мудрите, так-перетак! — орал капитан Щеглов. — Умышленно тянете время! Саботируете!
— Группа обеспечения подготовительной работой занимается, — объяснял Говорков. — Разведчики ходят под немецкую проволоку, слушают, нащупывают слабое место, ищут подходящий объект.
— Какая, к едреней Фене, подготовительная работа? Какой объект? Доползли до траншеи, любого перепуганного немца хапнули — и вся операция! Смелого пуля боится!
— Ну да, смелого пуля боится… Ворваться в немецкую траншею дело не мудрёное. А дальше? У них по две «эмги» на сто метров и проволока в четыре кола. Пытаться взять языка из передней траншеи в стабильной обороне, считай, со смертью играть. Любая случайность кончится гибелью ребят.
— Ты мне языка достань! Не то под суд отдам! — орал в трубку Щеглов.
— Разведка дело добровольное! У меня заявления от всех ребят о переходе в пехоту! — не выдержав, заорал в ответ Говорков и бросил трубку.
— Чё он матерится? — почесав бок, нехотя спросил Титов.
— Ознакомил меня со своей точкой зрения по поводу нашей работы. Не буду пересказывать тебе его сказки Шехерезады, предназначенные для поднятия нашего духа. Языка ему срочно надо. Прыгнули, говорит, в траншею, схватили перепуганного немца, и бегом домой. «Смелого пуля боится»… — злился Говорков. — И с перепугу, видать, та трусливая пуля разведчиков кладёт. Легко рассуждать, сидя в полковом блиндаже упёршись локтями в карту и подпирая зевающую челюсть кулаком.
— Не дано свинье на небо смотреть, а мнение начальства не гарантирует разведчику успешного возвращения из поиска, — с философской ленцой проговорил Титов. — Плетью обуха не перешибешь. И этой штабной крысе ничего не докажешь.
— Не докажешь… Скажи ребятам, Федя, пусть ночью положат чучело около немецкой проволоки и подёргают телефонным проводом, погремят банками. Немец такой откроет огонь, что дня три будет грохот стоять, может, отстанет от нас Щеглов. А ты спокойно готовь объект.
Готовить объект — это ползать под проволоку, лежать там всю ночь, слушать и наблюдать. Днем обследовать передовую в стереотрубу, изучать расписание служб, повадки немцев. С немцами нужно сжиться. Знать, с какой периодичностью они бросают осветительные ракеты, когда стреляет пулемётчик, чего опасается и сколько патронов выпускает очередью, чтобы не попасть под свет, под пулемёт и вовремя ринуться вперёд, едва немец выпустит привычное количество патронов в очереди. Нужно знать, когда немцы любят покурить — в это время к ним можно во весь рост идти. Взять живого немца без потерь дело сложное…
    

***
— Завтра идем! — доложил Титов Говоркову. — Группу захвата Гриша Фокин поведёт, с ним четверо. Прикрытие старшина Семёнов обеспечит, с ним пятеро. Ну и мы с группой поддержки в окопе дозора на всякий случай.
После обеда над землей нависла пелена облаков, а потом и вовсе пошёл нудный обложной дождь.
В полночь группе объявили построение.
— Погодка, мать твою! — ворчал Корнеев.
— Самая наша погода, — ободрил Корнеева старшина Семёнов.
Гриша Фокин, хоть и рядовой, но командовал построением и выходом на задание. Он командир группы захвата, значит, ему подчиняются все, участвующие в поиске, независимо от званий.
— У кого кашель, простуда, расстройство желудка? Провалы в памяти, выпадение прямой кишки и матки? — с оттенком шутливости спрашивал Фокин, но вопросы были очень серьёзные. Даже если у кого тело от волнения зудит, на задание идти рисковано: вдруг, когда надо замереть, почешешься непроизвольно. У кого дрожат руки и подгибаются колени — тоже нельзя: вдруг слабину проявят там, где надо проявить силу.
— Попрыгали!
Разведчики попрыгали. Ничего не гремело, не бренчало.
— Система сигналов обычная, — подтвердил Фокин. — Проверить наличие боеприпасов, перевязочных средств.
— Письма домой все написали? — спросил Говорков. — До возвращения письма лежат у старшины. Вернётесь, распорядитесь по своему усмотрению.
И подумал: «А, не дай бог, не вернётесь, останется родным последняя весточка».
Дождь то налетал густым косяком, то сыпал мелкой водянистой пылью. Вода заливала низины, окопы и ходы сообщения. В окопах грязи по щиколотку, а то и выше. Хорошо, ежели сапоги крепкие. А коли подмётка отстала, или ботинки с обмотками на ногах, дело мокрое — всё равно, что босиком по лужам ходить.
   
Разведчики двигались над раскисшими окопами к переднему краю. Впереди Фокин, следом старшина Семёнов с группой прикрытия, потом группа захвата. Говорков и Титов замыкающими. Они теперь не главные. Их дело — ждать в окопе дозора с группой поддержки, которая обосновалась там с вечера.
Затяжной беспрерывный дождь загнал «стрелкачей» — пехоту — в укрытия. Редкие часовые торчали в залитых водой ходах сообщений в намокших и разбухших плащ-накидках. Стояли неподвижно, то ли смотрели куда, то ли спали стоя, съёжившись и остолбенев. Тронь такого ненароком — стрельнёт куда попало, не проснувшись…
У немцев всё не как у людей: в дождь часовые стоят на деревянных настилах, как памятники на пьедесталах, над головой брезент растянут, чтоб голове и ногам было сухо.
Для разведчиков такая погодка самая благодать — в десяти шагах ночью ничего не различить. К немцам хоть вплотную подбирайся — не увидят.
Разведчики шагают медленно, чтобы не оступится, не упасть, не зашуметь. На ногах глины по пуду. Половины «смертного поля» — нейтральной полосы — не успели пройти, а взопрели. Шли пригибаясь и останавливаясь, чтобы вслушаться в темноту. Чтобы вовремя услышать лязганье взводимого затвора и плюхнуться в грязь, спасаясь от пулемётной очереди. Каждый из разведчиков ждёт, что вот-вот зарычит «бензопила Гитлера» — машиненгевер, и пулемётная очередь, а то и две, порубят разведчиков в кровавые ошмётки… Собирай потом из грязи в мешок… Очередь гэвэра рвет человека в клочья, оплёвывает окружающих кровью, развешивает на товарищах кишки и мозги убитого… В мирные времена от такого с ума сходят.
Плащ-палатки намокли, сырость холодит плечи. Но и немцев погода не щадит. Стоят часовые немчуры в мокрых, тяжело обвисших шинелях, замёрзшие и неповоротливые. Прячут гнусные, недовольные русской погодой, физиономии под глубоко надвинутые каски, сжав синие губы, выбивая от холода челюстями дробь. Мокрые штаны липнут к ногам, студят тело. Карабин бестолковой палкой висит поперек груди. От холодной мокроты немец сжался в комок, втянул руки в рукава, старается не шевелиться, чтобы мерзко-холодная вода не текла за воротник. Голенища сапог у немцев короткие, широкие. Не дай бог оступиться — зачерпнёшь воды полные сапоги.
Мысли покинули мерзкую Россию, улетели к мягонькой, да тёпленькой фрау, к мелким любимым киндерам. Брать такую мокрую курицу для разведчиков одно удовольствие.
— С погодой нам, братцы, повезло! — шепчет старшина Семёнов, стараясь ободрить команду. А похвалить погоду надо: дойдут они до проволоки, залягут у прохода в грязь, и будут ждать возвращения товарищей, лёжа в мокроте час, два, а может и до утра.
Говорков с Титовым остаются в окопе дозора, разведчики идут дальше. Все сработались друг с другом, в деле обходятся без слов, без громких команд, всё понимают по жестам, движению головы, по тому, кто как идёт, лежит, держит оружие и многим другим, понятным разведчикам особенностям поведения.
Тихо подошли к немецкой траншее, затаились под бруствером. У Фокина, командовавшего группой захвата, кошки на душе скребли: что-то было не так. Никогда немцы не экономили осветительных ракет, а сегодня не выпустили ни одной.
   
Фокин напряжённо слушал темноту. Ни одного подозрительного звука. Вообще — ни звука. Ох, не к добру тишина!
По жесту Фокина группа захвата перемахнула через бруствер и замерла в траншее.
Пустая траншея пованивала немецким порошком от вшей, к которому примешивался запах то ли одеколона, то ли туалетного мыла. И — ни звука от человеческого шевеления или говора.
Может у них смена караула, поэтому окоп пуст?
Фокин жестом указал движение по траншее.
Дошли до хода сообщения, ведущего в сторону передовой. В стрелковой ячейке сидел на корточках немец. Карабин промеж ног. Голова пригнута, руки засунул в карманы. Мёртвый?
Фокин неслышно подошёл, прислушался… Сопит! Крепко уснул. Устал, наверное.
Легонько потянул за винтовку, изготовившись вышибить из немца сознание, если тот всполошится. Немец разжал колени, отпустил карабин.
Фокин тронул немца за плечо, тот недовольно проворчал что-то и отвернулся, посапывая.
Один из разведчиков ткнул немца пальцем. Не открывая глаз, немец замычал, будто упрашивая не трогать его.
Фокин жестом приказал бойцу вспрыгнуть на бруствер, тащить немца за воротник. Сам с другим напарником подхватили немца за полы шинели и взметнули тело вверх.
На одном дыхании, громко чавкая по грязи сапогами, пробежали нейтральную полосу. Чуть снизили темп, запалёно дыша, спустились в лощинку. Всё! Язык доставлен, вернулись без потерь. Можно перевести дух, расслабиться. Расскажи кому, как быстро всё получилось — ни в жизнь не поверят!
Поставили немца на ноги, а он подогнул колени, опустился на землю, улёгся поудобней и продолжил спать.
— Да он пьяный в лобызы, зараза! — учуял запах алкоголя Фокин. — Ладно, не будите. А то поднимет крик…
Отдышались немного, переложили немца на плащ-палатку, доставили в свой блиндаж, положили на нары досыпать.
Говорков возвратился с группой прикрытия. Вошёл в блиндаж, окинул взглядом сидящих у стола, удивился:
— А где немец?
— На нарах спит.
— Как спит…
— Да он, сволочь, пьяный на дежурстве был. До сих пор не проснулся.
— Буди. Допросить надо, пока горяченький.
    
С шутками и смехом разведчики принялись будить немца:
— Кончай ночевать, Ганс! Тут тебе не морг. Поднимайся, войну проспишь!
— Мы тебе похмелиться нальём!
Немец сердито ворчал, отталкивал теребившие его руки, дрыгал ногой. Наконец, зло выругался:
— Du gehst mir auf die Eier! (прим.: «Ты меня задолбал!». Дословный перевод: «Ты мне все яйца оттоптал!»).
Сел на нары, мрачно глядя под ноги. Буркнул недовольно:
— Was willst du? (прим.: «Чего надо?»)
Разведчики замерли, улыбаясь до ушей и предчувствуя редкую комедию.
Немец поднял глаза, увидел радостные физиономии русских, вяло отмахнулся, словно прогоняя дурной сон. У него был вид человека, который не может вспомнить, где находится и что тут делает:
— Gottverdammt! (прим.: «Проклятый бог!»).
Дурное сновидение не исчезало. А молча улыбающиеся рожи иванов показались немцу страшнее явившихся из преисподней чертей.
— Schе-ei;e-е… (прим.: «Дерьмо»), — тихо протянул немец.
Его лицо выражало задумчивый ужас: как он сюда попал?!
— Ага! — весело подтвердил один из разведчиков. — В России такое с немцами бывает.
Разведчики покатились со смеху. Некоторые хохотали и били себя руками по ляжкам. Кто-то упал на землю и дрыгал ногами. Бойцы ржали, как жеребцы и визжали наподобие собаки, встретившей хозяина после долгой разлуки.
Один из русских придвинулся к пленному вплотную, спросил радостно, ткнув пальцем в грудь:
— Фриц? Ганс?
— Nein, Genrich!
— Генрих? Генка, по нашему! Ну, дорогой! Дай я тебя поцелую! — русский обеими руками схватил немца за уши, подвинул на себя, поцеловал в посиневшие губы и смачно сплюнул на землю: — Какую гадость приходится целовать!
Стоявшие вокруг пленного русские засмеялись. У разведчиков обычай: взявший немца целовал его.
— Хоть бы раз немку удалось в плен взять… Ох и присосался бы я к ней!
— Молодец камрад! Хорошо ты нам под руку попался!
Немец сидел, втянув голову в плечи, испуганно поглядывая на хохочущих иванов. Если он в плену, его должны бить, допрашивать. А иваны радовались, как дети. И комиссаров не видно. Наверное, это такой вид изощрённого восточного издевательства: для начала посмеются, а потом кишки выпустят. Ведь русские не оставляют пленных в живых.
Тот, что целовал и плевался, схватил немца за грудки…
«Сейчас будет бить», — уныло понял Генрих.
Но иван принудил немца сесть на лавку у стола, достал кисет, оторвал кусок газеты, скрутил козью ножку. Щелкнув зажигалкой, затянулся несколько раз, спросил:
   
— Раухен?
— Ja, ja! — немец достал из кармана сигареты.
Выпустив клубы махорочного дыма, солдат вынул изо рта козью ножку, откусил обслюнявленный конец и, не спрашивая, сунул цигарку немцу в рот.
— Раухен
— Vielen Dank (прим.: Премного благодарен!), — промямлил немец, удерживая цигарку зубами.
— Кури, — снисходительно разрешил солдат, забрал из рук немца пачку, угостил сигаретами стоящих рядом.
Немец затянулся русской махоркой, поперхнулся, на глазах у него выступили слезы.
— Sehr stark! — пожаловался сдавленным голосом, качнул головой.
Солдаты засмеялись.
— Штарк! Эт точно! Русская махорка крепкая, не то, что ваши опилки.
— Danke sch;n! Danke sch;n! — сипло поблагодарил немец.
— Нам с тобой повезло! Мы тебя голубчика без шороха взяли! Всё обошлось как надо! Молодец, Генка!
— Немцы до сих пор пропажи не хватились, — похвастал Фокин. — Ни пулеметной стрельбы, ни миномётов. Они даже не трёхнулись, что мы у них часового сняли.
— Да, удачно сходили. Неделю отдыха с гарантией на жизнь заработали.
— Честно заработали. У кого за плечами каждый день смерть не стоит, тот не поймет, что значит для человека неделя жизни без страха смерти.
— Можно отметить это дело, — решил Титов. — Хватов! Ты чё, старшина, службы не знаешь? Давай разведчикам по сто граммов, да по шматку сала на закусь! Нам теперь торопиться некуда. В штабе подождут. Им пленный для отчёта нужен, а не для сведений. Это жареный баран к обеду полковника вовремя должен поспеть, а пленный подождёт.
От пережитого волнения Фокин стал многословен.
— Главное, без потерь взяли.
— Давайте кружки! — Хватов встряхнул фляжку со спиртом.
— Немцу кружку дайте, — скомандовал Фокин. — Не брыкался, заслужил. Опять же, голова, небось, у немчуры болит. Хоть и враг, а жалко похмельного.
Фокин скорчил страдальческую рожу, тронул голову и спросил немца:
— Кранкен? (прим.: kranken — больной)
Немец страдальчески сморщился, безнадёжно махнул рукой.
      
Хватов вытащил свою кружку, налил на два пальца, протянул немцу.
Немец взял кружку, подозрительно понюхал, недоверчиво посмотрел на Хватова.
— Пей, не сумлевайся! Спиритус вини ректификати… — жестом успокоил пленного Хватов. И добавил: — Медицинский.
Вытащил из вещмешка шмат сала, завёрнутый в бумагу и тряпицу, развернул, отрезал ломтик, положил на хлеб, протянул пленному:
— Закусывай.
Разлил спирт по кружкам разведчиков, разрезал сало и хлеб.
Старшина для разведчиков ничего не жалел. У разведчиков в отряде правило: за неделю до выхода в поиск спиртного не употреблять. Водка накапливалась у старшины. А если кончались запасы в «межсезонье», старшина брал каску и объявлял сбор податей. Почти все разведчики в заначке хранили немецкие часы, авторучки, ножи, зажигалки и другую мелочь. Давали, кому что не жалко. Не сквалыжничали, знали, что старшина добро не заныкает, всё разведчикам вернётся. Собранные трофеи старшина менял у кладовщиков на дополнительные съестное и выпивку.
— Ну, выпьем, коли есть такая возможность. Смерть немецким оккупантам! — поднял кружку Титов.
— За немецкий капут, братья славяне! — добавил Говорков.
Немец наблюдал, как разведчики пьют из кружек «напиток», занюхивают рукавами, и лишь по прошествии времени, закусывают.
Решившись, выпил сам.
Спирт был неразведённый, поэтому осушил слизистую во рту. Немец не почувствовал его крепости. Выпив, вздохнул… И задохнулся, выпучив слезящиеся глаза.
— Сказал же: ректификат медицинский, — постучал немцу по спине кулаком Хватов. — Надо ж сначала выдохнуть, потом занюхать, а потом дышать.
— Одно слово, немчура! — презрительно произнёс разведчик.
— Sehr sta-аrk… — просипел немец.
— Всё у него «штарк»: и махорка, и спирт.
Тепло поползло из желудка немца вверх, в голову… Наполнило сознание успокоением… А может и не расстреляют его иваны… В Сибирь угонят? Ну… Зато на фронте не убьют…
Хватов вытащил вторую фляжку, налил ещё раз.
Один из разведчиков показал пленному, как надо пить спирт: чуточку вдохнул воздух, не дыша выпил спирт, задержал дыхание, шумно выдохнул, уткнул нос в рукав, шумно занюхал, крякнул, закусил.
— Ферштеен?
— Ja, — согласно кивнул захмелевший немец… и точно повторил процедуру, не забыв крякнуть в конце!
— Ну, наш парень, Генка… — одобрили немца.
    
— Товарищ старший лейтенант, разрешите часы у немца реквизировать в общий фонд? — попросил старшина Хватов. — Спиртик да сальце у тыловиков только на часики и достанешь. А то ведь в штабе всё равно снимут.
Говорков кивнул.
Хватов снял с пленного часы. Опьяневший немец смотрел на лишение его имущества вполне снисходительно.
В землянку ввалилась группа Семёнова.
— Ну, ничего себе! Мы там войну воюем, а они тут с немцем водовку салом закусывают, — с серьёзной шутливостью возмутился Семёнов.
— Выполняем план по употреблению наркомовского спиртного.
— План… Разлагаетесь, понимаешь. Так всю войну пропьёте!
— Культурно отмечаем: с того света не каждый день возвращаются.
Протянули кружки вошедшим. Семёнов выпил в один глоток, закрыл глаза. Выдохнул, занюхал коркой хлеба. Крякнул.
— Ладно, — Говорков критически глянул на захмелевшего немца. — Допрашивать его, похоже, смысла нет. Ведите в штаб.
Немца увели.
Зазвонил телефон, дежурный поднял трубку. Требовали Говоркова.
— Товарищ старший лейтенант отдыхает после взятия языка, — ответил дежурный. И, похоже, услышал короткое, но весьма настойчивое требование. Он показал трубку Говоркову и скривил рожу, будто из трубки воняло.
Говорков взял трубку.
— Старший лейтенант Говорков слушает!
— Вы чем там занимаетесь?! — услышал он яростный голос начштаба.
— Языка взяли. К вам только что отправили. Теперь отдыхаем. Ждём заслуженных наград за взятие языка…
— Какие (трах-тара-рах) награды? Немцы ночью бросили траншею и отошли на запасной рубеж! Вы отход немцев проспали! Я вас под суд отдам (трах-тара-рах)!
Молча дослушав матерную ругань начштаба, Говорков положил трубку.
— Чего он орал? — спросил Титов. — Даже здесь мат слышно.
— Под суд грозил отдать.
— За языка?
— Немцы ночью из траншеи ушли.
— Как ушли? Мы же взяли…
— Пьяный был. Они его забыли, а мы подобрали.

= 9 =

   
Жилище, доставшееся Майеру для постоя, оказалось вполне сравнимым с домами немецких бауэров. Снаружи дом украшали замысловатые деревянные орнаменты. Внутри на окнах висели недорогие, но чистые занавески, на подоконниках стояли цветы в горшках и старых катрюлях. Деревянные полы выскоблены, устланы ковриками ручной работы, постели чистые, хозяева одеты скромно, но опрятно. В углу помещения, который русские почему-то называли «красным», висели изображения святых.
У Майера начинало складываться впечатление, что селяне в России живут в довольно чистых помещениях. Снаружи русские дома, конечно, выглядят диковато, но и погода с природой здесь менее приветливы, чем в Германии. Бывают и нищие домишки. А разве в Германии таких нет?
Перед многими домами на подметённых площадках вытоптанной земли стояли снопы. В центре одного такого пространства старик широкой лопатой подбрасывал зёрна пшеницы, ветер выдувал мякину, а чистое зерно падало кучкой на землю.
Немецкие лошади подошли к вороху и с удовольствием принялись хрумкоть русское зерно. Старый абориген возмущённо залопотал, взмахами рук пытаясь отогнать лошадей, но один из солдат передёрнул затвор карабина, ткнул стволом в живот аборигену, притушил стариковский гнев.
Близ села раскинулись огромные тёмно-зелёные картофельные поля. За ними темнел безграничный дремучий лес.
Голова пожилой хозяйки, в доме которой поселился Майер, была по-монашески повязана белым платком. Кофта расшита цветной каймой. Хозяйке помогала девушка лет пятнадцати с ясными и умными глазами, одетая в светлое платье, не скрывавшее девичьей «скороспелости». Вероятно, внучка. Её присутствие беспокоило солдат, они пытались приставать к ней, Майеру пришлось осадить дон-жуанов. Но старуху с внучкой он выгнал из дому, отказавшись от постоянного «шефства» над ними. И подозревал, что солдаты всё же зажмут девчонку в каком-нибудь сарае.
Молодых мужчин в деревне Майер не видел, лица пожилых заросли дикими бородами, из-под головных уборов торчали седые волосы. Босые или в обрезках валенок, похожих на войлочные ботинки, в старых линялых одёжках, сгорбившиеся, они походили на больших гномов.
Вечерами деревенские дети гоняли к реке на водопой лошадей, которых не успел реквизировать вермахт. Дети скакали на лошадях так, будто всю жизнь провели верхом. А ведь скакали без сёдел!
Вместе с Майером квартировался лейтенант Виганд — командир первого взвода, и ординарцы. К офицерам в гости пришёл ассистент-арцт перевязочного пункта Целлер.
Время шло к вечеру, служебные обязанности подчинённые исполняли прилежно, иваны военными действиями не досаждали. Ординарцы сварили выкопанный за деревней картофель и конфискованную у местных на нужды вермахта курицу. К варёной курице и картошке реквизировали квашеную капусту из погреба и свежие огурцы с хозяйского огорода. Ассистент-арцт Целлер «организовал» немного медицинского спирта. Офицеры ужинали и играли в кункен (прим.: карточная игра двумя колодами).
— Герр Целлер, у меня представление о хирургии, как об очень чистой работе, — заметил лейтенант Виганд. — Дезинфекция, стерильные инструменты и прочее. А в реальности раны заматывают не всегда чистыми тряпками, о стерильных инструментах и речи нет.
    
— Проблема в нехватке стерильных инструментов и перевязочных материалов, — вздохнул и развёл руками Целлер. — Нет возможности дезинфицировать руки спиртом всякий раз, когда следовало бы. А серьёзные раны в полевых условиях требуют незамедлительной помощи. Там не до соблюдения принципов стерильности. Но, несмотря на нарушения асептики, результаты не так плохи. Потому, что мы имеем дело со здоровыми молодыми людьми, у которых сильна иммунная система, то есть, биологическая защита.
— Вы много оперируете?
— Практически не оперирую. Моя задача — после оказания неотложной помощи как можно быстрее доставить раненых в полевой госпиталь. Ранения в живот — вот что опаснее всего. За час раненый в живот может умереть, если его не доставить в операционную.
— Всё это как-то слишком просто, — засомневался лейтенант Виганд.
— Когда видишь агонирующего человека с торчащими из раны кишками, нужна простота действий и скорость. Человеческое тело — шедевр природы. Иногда сталкиваешься с тем, что переворачивает представления о возможностях нашего организма. Небольшой осколок ранит солдата в икру, задевая артерию, и солдат, оставаясь в строю, умирает за две минуты, вся кровь вытекает в сапог, а он этого даже не замечает.
— Это, скорее, пример о ненадёжности нашего организма.
— Я не докончил. Был случай, когда пуля прошла навылет от виска до виска, а он сам пришёл в медпункт.
— Тело — может быть и шедевр. Мозг — вряд ли.
В дверь постучали.
— Herein! — разрешил Майер.
Вошёл солдат, сделал под козырёк, обратился к Майеру:
— Герр обер-лейтенант, разрешите доложить: на охраняемой территории задержана русская девушка, находившаяся там с невыясненной целью. Доставлена сюда, как возможная шпионка.
Майер отложил карты, вытащил пачку «Галльских», взял сигарету себе, предложил сослуживцам.
— «Вдовушка» есть у кого?
Целлер вытащил из кармана австрийскую зажигалку, за безотказность прозванную «вдовушкой».
Дымящейся сигаретой Майер дал знак солдату ввести задержанную.
— За всё время службы я не видел ни одной симпатичной аборигенки, — брезгливо скривился Целлер. — Широколицие, толстозадые азиатки, грязные, вонючие, ноги короткие, мосластые, как у ломовых лошадей…
— Ну, за неделю, пока вы служите, доктор, и десятка ломовых лошадей можно не увидеть, не то что красивых русских женщин! — снисходительно пошутил Майер.
   
В комнату вошла и остановилась у порога девушка с чёрными волосами до плеч, с удлинённым, весьма прелестным европейским лицом, поверх платья одетая в советский офицерский китель без знаков различия. Тонкая талия, длинные ноги с тонкими лодыжками, хорошо развитая грудь. Изяществом фигуры она не походила на деревенских женщин.
Девушка стояла перед офицерами не шелохнувшись. Широко распахнутые тёмные глаза источали откровенный ужас.
— Вы понимаете немецкий язык? — спросил Майер, с любопытством рассматривая «необычный объект».
— Простую речь понимаю, но говорю не хорошо, — с ужасным акцентом выговорила девушка.
— Откуда знаете немецкий?
— Я работала учителем в сельской школе. Преподавала немецкий язык, ботанику и физкультуру. Когда через село проходила воинская часть Красной Армии, начальник особого отдела корпуса старший лейтенант госбезопасности Богатько взял меня на службу в качестве машинистки и переводчицы. И сделал меня… — девушка запиналась и путалась, подбирая нужные слова, густо вставляла в немецкую речь русские слова, — сделал меня пэпэжэ.
— Что значит, «пэпэжэ»? — не понял лейтенант Виганд.
— Ну… Полевая жена, жена на время.
— «Офицерский матрас», — с усмешкой пояслин Целлер. — Наложница.
Вероятно, девушка начинала понимать, что разговаривает с цивилизованными людьми, а не со звероподобными злодеями, насилующими и расстреливающими русских девушек. Насторожённость в её глазах уменьшилось, появилось любопытство.
— И что… Вы не могли отказать лейтенанту? — удивился Целлер.
— Госбезопасность всесильна.
— Что такое «госбезопасность»?
— Госбезопасность у иванов — это вроде нашего гестапо, — пояснил Майер и продолжил допрос: — Как вас зовут?
— Тоня Макарова.
— Возраст?
— Двадцать один год.
— Как вы попали сюда? Что делаете здесь?
— Отступала в составе штаба корпуса. Попала в окружение. Долго бродила по лесам со старшим лейтенантом госбезопасности Богатько в качестве «жены на время»…
Виганд хмыкнул и удивлённо качнул головой.
— В конце концов, мне удалось бежать от него.
Майер задумался.
— Мы не знаем, так ли это… Придётся обыскать вас.
— Можно я обыщу её! — умоляюще попросил Виганд, сжимая и разжимая пальцы, будто уже тискал девичье тело.
— Только тронь её хотя бы пальцем, и я пристрелю тебя, похотливая скотина, — улыбнулся Майер. — Ассистент-арцт Целлер займётся этим.
Целлер удивлённо посмотрел на Майера. Тот пожал плечами.
— По долгу службы вы, доктор, имеете право осматривать женщин… э-э-э… в полной мере, в общем. Вдруг она прячет какие-либо документы, скажем, в белье…
   
До этого момента ассистент-арцт воспринимал задержанную, как предполагаемую шпионку. А теперь вдруг взглянул на неё как на привлекательную девушку. Справившись с замешательством, постарался изобразить из себя сухого профессионала:
— Пройдите сюда, — по возможности бесстрастно велел девушке, указывая на закуток за огромной печью. И кашлянул, возвращая силу голосу, потому что от волнения голос у него чуть просел. — Мне придется обыскать вас.
— Да, герр доктор, — покорно согласилась девушка.
Целлер взял со стола керосиновую лампу и пошёл за печь.
Девушка сняла китель, подала Целлеру. Тот небрежно ощупал китель, не отводя глаз от девушки. Девушка расстегнула пуговицы и сбросила платье под ноги, оставшись в штанишках.
Бюстгальтера, как у всех русских женщин, по рассказам сослуживцев, на ней не было. Келлер задохнулся от красоты девичьей груди. Он заворожённо наблюдал, как плоские сосочки на маленьких ареолах медленно выпячиваются, превращаются в смуглые фасолинки…
Девушка взялась пальцами за штанишки, вопросительно глянула на доктора, словно спрашивая, снимать ли.
— Этого достаточно, — остановил ее Целлер. Он почувствовал, как у него растёт напряжение в низу живота и трусы становятся тесными, как от волнения деформировался голос. — Одевайтесь.
— Ничего не обнаружено, — кашлянув для восстановления голоса, доложил Целлер сослуживцам, вернувшись к столу. От неуспокоенного волнения сердце у него билось учащённо и подрагивали пальцы.
— Как ничего? Ты уверен? — озорно усмехнулся лейтенант Виганд. — Ты разочаровываешь меня, Хайнц. Жаль, я не врач. Я бы занимался обыском очень тщательно. Неужели ваше внимание ничего не привлекло?
— О, внимание привлекло… Очень даже… Могу сообщить тебе по секрету, что всё, что тебя интересует, выше всяких похвал. Но материалов, компрометирующих её как шпионку, я не нашёл.
— Ну, тогда… — загорелся Виганд, — её можно привлечь к сотрудничеству в качестве хиви (прим.: Hivis, Hilfswillige — добровольные помощники из числа местных). Нам же нужны переводчики?
   
— Виганд, друг мой, ты помнишь Закон о защите немецкой крови и немецкой чистоты? Мы не можем позволить врагам рейха обогащать свой генофонд за германский счет. Отношения с еврейками и славянками чреваты Rassenschande (прим.: загрязнением расы). — усмехнулся Майер и продолжил с подчёркнутым пафосом: — Половая связь с неарийками, тем более, для офицера, это правонарушение! Если отдел «этнического сообщества и здравоохранения» гестапо выявит немца, вступившего в половую связь с полькой, украинкой или русской, его отправят в концлагерь за преступное разбазаривание семенного фонда рейха!
— Нет, ну… Я только в том плане, что…
Смущённое бормотание лейтенанта прервало появление из-за печки одетой Тони.
— Ну, junges M;dchen (прим.: юная девушка), и куда вы намерены идти? — спросил Майер.
— Мне некуда идти, — на секунду задумавшись, пожала плечами Тоня. — Боюсь, я попаду к менее цивилизованным солдатам…
— Вы хотите сказать, что в вермахте есть нецивилизованные солдаты?
— В армиях разные солдаты. Я же рассказала о старшем лейтенанте госбезопасности Богатько…
— Нечего солдат вермахта сравнивать с госбезопасностью советов! — возмутился Виганд.
— Мы с коллегами посоветовались, — Майер скривил угол рта в улыбке и покосился на Виганда, — и решили предоставить вам возможность работать на благо Великой Германии. Нам нужны переводчицы. Как вы на это смотрите?
— Хорошо смотрю, — обрадовалась Тоня. — Я очень благодарна вам.
— Вот и прекрасно. Доктор, устройте на ночь новую сотрудницу в лазарете, — распорядился Майер.
Доктор расплылся в довольной улыбке.
— И… помните о защите немецкой крови, — погрозил пальцем Майер. — Отдел этнического сообщества не дремлет!
Улыбка на лице Целлера сменилась растерянностью.
— И вот ещё что, доктор, — Майер задумался. — Есть информация, что девяносто процентов русских женщин больны гонореей, а пятьдесят – сифилисом. Множество наших солдат подхватили заразу, и, приезжая в отпуска, заражают жен и подруг. Подобное осквернение расы, если не бороться с ним беспощадно, грозит вырождением арийцев и порчей нашей крови. Все мы знаем приказ о том, что лица, распространяющие венерические болезни, подлежат расстрелу. Поэтому вы просто обязаны обследовать новоиспечённую хиви на предмет наличия болезней, передающихся при любовных утехах. Ежели после этого вы окажетесь здоровы, мы будем уверены, что девушка не бактериологическое оружие, засланное к нам дядюшкой Сталиным.
Майер и Виганд расхохотались.
    
Половину из беглой речи немцев Тоня не понимала, но предполагала, что мужские шутки касаются её.
— Ладно, нам пора отдохнуть, — объявил Майер. — Под утро луна скроется, и наверняка иваны задумают устроить какую-то пакость.
Он повернулся к Виганду:
— С постами у нас всё в порядке?
— Гарантирую.
— Тогда всем отбой, — скомандовал Майер. — Gute Nacht, meine Herren (прим.: «Спокойной ночи, господа»).
Целлер завёл девушку в дом, где располагался лазарет. Пристроить её на ночёвку в лазарете было проблемой. В перевязочной нельзя по санитарным нормам. На кухне, где лежали металлические биксы, ёмкости для дезинфекции и стерилизации, ящики и узлы с мягким инвентарём, нет места. Кладовка забита жёстким инвентарём. А в крохотном «приёмном покое» на единственном топчане спал он сам.
— Могу я попросить у господина офицера тёплой воды? — спросила Тоня. — У меня не было возможности вымыться несколько дней. Мне неудобно находиться рядом с вами немытой.
Целлер запаниковал. Он понял тонкий намёк девушки, и понимал, что не сможет устоять против соблазна. И если гестапо узнает о его половой связи с неарийкой, концлагеря ему не избежать… А гестапо узнает. Потому что гестапо всё знает!
Целлер пошёл в стерилизационную, вылил из стерилизационной ёмкости в таз тёплой воды, молча указал девушке, где она может вымыться.
В дверь постучали.
«Кого чёрт принёс?» — недовольно подумал Целлер. Офицеры входили без стука. Видимо, припёрся кто-то из нижних чинов.
Вошёл командир взвода полицаев из местных, с дикой, непереводимой и непроизносимой фамилией Незадуйветер. Целлер брезгливо поморщился, уловив чудовищную вонь самогонки и лука, исходившую от полицая.
— Гер асистенарц, помоги, Христа ради! Зуб дюже болыть! — попросил полицай и изобразил отдание чести, коряво отмахнувшись растопыренной ладонью.
— Was? — недовольно переспросил Целлер и с откровенной брезгливостью помахал у себя перед лицом, разгоняя похмельную вонь.
— От немчура беспонятная… — буркнул полицай, выпучил глаза, ткнул пальцем себе в щеку, изобразил жевательное движение: — Зуб болыть! Цан, шмерц!
— Zahnschmerzen? — догадался Целлер. — Gut…
— Чё ж хорошего… Тут зуб болыть, а йому «гут»… — проворчал полицай и попросил требовательно: — Таблэтку дай! Таблэттэн нах шмерц!
— Schmerztablette, — как недовольный учитель, поправил полицая Целлер.
    
Он подошёл к столику, покопался в ящичке с таблетками, нашёл нужную упаковку, вытащил таблетку, подал полицаю. Показал жестами, что таблетку надо прижать к зубу и растереть её по десне.
В этот момент из соседней комнаты вышла Тоня.
— Ух ты-ы-ы… — у полицая при виде девушки загорелись глаза. — Вас ист дас? Это где ж в нашей глуши докторишка таку цыпочку сэбэ надыбал?
Целлер хотел поправить аборигена: не «что такое», а «кто такая» — Wer ist, но махнул безнадёжно рукой и спросил у Тони:
— Что он говорит?
— Он удивляется: где вы достали себе такую девушку.
— Не себе, не себе! — замахал руками Целлер.
— А у вас бутербродика не найдётся? — спросила Тоня. — Я со вчерашнего дня ничего не ела.
— Нет, я ем вместе с другими офицерами. Спроси у него, — Целлер кивнул в сторону полицая, — почему он пьяный и по какому случаю у них праздник.
Тоня спросила.
— Та ни-и! — протянул полицай. — Разве це праздник? Так, выпиваемо помалэньку, закусуваемо, чем бог послал…
— Спроси: может он тебя накормить?
Тоня спросила.
У полицая загорелись глаза.
— А як же ж! Накормим в лучшем виде! И спать уложим!
— Спать укладывать не надо, — возразила Тоня. — Об этом уже господа офицеры позаботились.
— Скажи этому обормоту — он, кстати, командир взвода местных полицаев — чтобы накормил тебя и привёл обратно. Спать будешь здесь, а я переночую у лейтенанта Виганда.
— О це дило! — обрадовался полицай. — Пидемо, кралечка до нас!
Вышли на улицу. Командир полицаев указал, куда идти.
— Семёном меня кличут. Я тут начальником служу. Командир узвода. Так шо ты мени держись. Нащёт поесть не журысь — накормим в лучшем виде, горылочки выпьем…
— Я горилку не пью, — отказалась Тоня.
— Горылку не любишь? — поразился Семён. — Ничого! У нас от немецких союзничков из Италии винце е! Сладэ-э-энько-о!
Семён аж зажмурился от удовольствия.
— Мы им самогонку запиваем вместо компоту.
 
Семён заходил то с одного, то с другого бока девушки, пытаясь взять её под руку, но Тоня руки отнимала.
В доме, где пьянствовали полицаи, была всего одна комната. Тоня сморщилась от густого папиросного дыма, от вони самогонки, от смеси запахов вчерашнего винегрета, жареного мяса, нестиранных портянок, пота и чего-то прокисшего.
Человек десять полицаев, молодые украинцы из Галиции, сидели за большим столом. Некоторые носили песочного цвета френчи с советскими звёздами, серпами и молотами на латунных пуговицах. На других была немецкая форма без эмблем и русские поясные ремни со звёздами. Двое были в гражданской одежде и даже босиком. В общем, нелепая мешанина. Но немцы ценили полицаев за отчаянность и ненависть ко всему советскому.
— О-о-о! Сёма! Ты где кралечку надыбал? Це заместо десерту? А мы думали, неублажёнными спать ляжем! — раздались пьяные голоса. — Сёма, по списку будем или по старшинству?
— Ша! — огрызнулся Семён. — Герр врач велел накормить и вернуть в целом виде.
— Сёма, ты чё? Стоять в жаркий день у колодца — и не напиться? — как бы в полголоса пробубнил на ухо Семёну подошедший полицай. — Попользуемся и вернём. В целом виде.
— Стухни, Михась. Коль герр велел — видать, она немка, — предположил другой. — Ты когда-нибудь видел, чтобы немец дал нашему из своей кружки пить?
Тоня слушала похотливые разговоры спокойно, она была уверена, что полицаи приказа немцев не нарушат.
— Кралечка доморощенная, но велено вернуть в изначальном виде, — подтвердил Семён. — Где у меня в заначке итальянское вино було? Налейте дамочке!
Семён подошёл к столу, одним махом сдвинул с края стола посуду и даже протёр освободившееся место какой-то тряпкой. Велел:
— Дайте-ка пожрать чего посвежее!
Указал на лавку у стола, велел Тоне:
— Сидай!
Перед Тоней бросили миску с картошкой и остывшим жареным мясом, другую — с тёплыми солёными огурцами. Поставили гранёный стакан, налили вина.
— Даме — компот! — Семён пододвинул стакан Тоне и поднял кружку с самогонкой: — Ну, со знакомством!
Выпил, с интересом уставился на девушку.
Тоня понюхала содержимое стакана. Попробовала капельку на вкус. Вино было сладким и даже приятным. Она никогда не пила итальянского вина. Старший лейтенант госбезопасности угощал её плодово-ягодным неприятного вкуса. Подумав, Тоня выпила полстакана.
Семён одобрительно кивнул:
— О це дило!
    
Вино разлилось теплом по голодному желудку, перетекло в усталые ноги, воспарило кверху и заполнило благостью голову. Тоня улыбнулась. Наконец-то она наестся досыта! Взяла кусок мяса, вонзила в мякоть зубки. Хоть и остывшее, но вкусное. Пьяненькие полицаи, смотревшие на неё с интересом, казались ей уже не такими отвратительными, как на первый взгляд.
— Между первой и второй промежуток небольшой! — продекламировал Семён, налил себе самогона, Тоне доливать не стал, стукнул по стакану кружкой, выпил.
Тоне понравилось, что Семён не долил ей — значит, не намерен спаивать. Уже с удовольствием она допила стакан.
— Сёма, пошли покурим, — с намёком предложил изрядно подпитой полицай.
— Пошли. Даме только компотику налью, а то посуху мяско в глотку со скрипом лэзе.
Семён налил Тоне стакан доверху, пошёл к двери.
Вышли на крыльцо. Закурили, отлили прямо с крыльца.
— Сёма, барышню надо оприходовать, — решительно проговорил полицай. Я даже придумал, как… Разложим на столе, ноги врастопырку к ножкам привяжем… Это ж станок получится! Работай стахановским методом, как на конвейере, только очередь не нарушай!
— Молодец, а кошка дура.
— Причём здесь кошка?
— Да не хотел говорить, что ты дурак. А ты битый мужик, и мудёр, но дурак!! Ну, снасильничаем мы её. А завтра немчуры такой хай подымуть… И оторвут тебе «стахановский орган». Вот навязался на мою голову… непорочный ужас шлюх!
— Сёма, мы сколько времени уже баб не пользовали?
— С той недели, ежели забыл. Коли невтерпёж, пригласи Дуньку Кулакову для удовольствия. Умолкни и зови на совещание мозги. Ты час потерпеть можешь?
— Трудно, но смогу, — тяжело задумавшись, решительно мотнул головой полицай.
— Девка молодая, не спитая, малохольная. Со сладенького винца её развезёт, через час она сама перед тобой коленки растопырит…

***
 
Тоня проснулась.
Жутко болела голова.
Она лежала на полу, у стены, на каком-то тюфяке. Посередине комнаты стоял стол с тем беспорядком, который остаётся после суточной попойки… О, ужас! Платье задрано выше грудей, низ живота стянула корка, как от высохшего желатина…
Тоня торопливо одёрнула платье.
За столом, уронив головы между объедков, сидя спали два полицая.
От запаха сивухи и прокисшей пищи голова закружилась, к горлу подкатила тошнота.
Под окном бубнил мужской голос:
— Вона лежить за кулемётим, а я лежу на ей. Вона задок прпподымае для обоюдного удобства, з кулемёта стреляить, не маже, и я гарно ей попав, куда надо. О це зробыли мы з ей! Ох и отстрелялись! Вина усих до одного двадцять сим чоловиков поклала, а я вставил ей, як усю жизнь ни вставлял! Прям у кулемёта! Я вставляю, а вина задок приподымае и стреляе! Я вставляю, а вина стриляе! Ой, гарна дивка! Огонь!
Тоня всё поняла.
Ужас какой…
Встала, вышла на улицу, зажмурилась от яркого солнца, прикрыла глаза рукой.
На завалинке сидели трое полицаев.
— О, лапонька проснулася! — глядя на неё глазами сытого кота, усмехнулся один. — Ты от нас не уходи. Мы тебя кормить будем… А ты у нас отрядной жинкой служи.
«Возвращаться к немцам или уходить, куда глаза глядят? — думала Тоня. — Им не понравится, что… что я так провела ночь… Хоть и не по своей воле».
Откуда-то подошёл Семён. Посмотрел с ухмылкой на мрачную девушку в помятом платье. Успокоил:
— Та ни тушуйся. Пидэмо, провожу. Асистенарц почивае ище. Приде, скажешь, ночевала у лазарете. Ище и прибраться успеешь.
   
Мелкими шагами, едва двигая коленями, Тоня устремилась вслед за Семёном.
— Там ваш рассказывал, что я из пулемёта стреляла…
— А-а… Из пулемёта ты гарно стреляешь. Где научилась? В школе разведчиков? — Семён насмешливо покосился на Тоню.
— Я полевой женой у особиста была, — решила прихвастнуть Тоня. — Он научил. А что там за двадцать семь человек…
Тоня побоялась спросить о том, о чём догадывалась.
— Сегодня гансы облаву сделают, арестованных привезут. А у нас в сарае двадцать семь арестованных уже сидело. Заложники, подозреваемые, переодетые красноармейцы… Сброд, в общем. Битком набито, новых девать некуда. Вот ты их и «актировала».
До прихода Целлера Тоня успела вымыться и привести одежду в порядок. Из одежды, правда, на ней осталось только платье. Китель и нижние штанишки, скорее всего, валялись где-то в избе полицаев.
Пришёл сонный и недовольный Целлер, велел идти за ним, в канцелярию.
— Теперь ты официальное лицо: переводчица с окладом в тридцать рейхсмарок. Спать будешь на койке при канцелярии, питаться с кухни вместе с немецкими солдатами.

***
Семён сидел у дома, который служил немцам «штубой» (прим.: Schreibstube — канцелярия, управление). В одной комнате дома жил командир роты, гауптман Людвиг Буше, в другой писарь корпел над бумагами, и проводились офицерские совещания. Полицаи шрайбштубу упростили до «штубы», а потом и вовсе через раз стали называть штабом.
Семён ждал обер-лейтенанта Шульца, ответственного за работу с полицаями. Обер-лейтенант кое-как говорил по-русски, поэтому его и назначили «ответственным за иванов». Надо было доложить, что арестованные ночью актированы — «списаны по акту», сарай для приёма заложников, пленных и прочих врагов рейха готов. А «актирование» в последнее время шло туго.
Сначала врагов рейха и заложников Семён «актировал» сам. За каждый десяток расстрелянных ему платили одну рейхсмарку. Сдельщина, так сказать. Получалось от пятидесяти до ста марок в месяц. Хорошие деньги.
Работу Семён исполнял старательно. Стрелял из пистолета, в затылок, с близкого расстояния. То, что после десятка расстрелянных не только рука с пистолетом, но лицо и грудь были в брызгах крови и мозгов, его мало волновало.
Убивал «комуняк» Семён без жалости. До войны он работал в райисполкоме. Образование позволяло расти по службе — семь классов, это тебе не выручку на базаре считать. Но подкачало происхождение: раскулаченный отец, сгинувший где-то в Сибири. Зная упрямую непримеримость отца, Семён был уверен, что того расстреляли. Хоть сын и отрёкся от «отца-кровососа», да мало ему помогло отречение. И его могли расстрелять за то, что он был сыном своего отца.
А какой из отца кровосос? Две лошади, две коровы в хозяйстве… Вилы, косу и лопату из рук не выпускал, чтобы семью из шести человек кормить… Да, нанимал в посевную и уборочную по два-три работника, но платил без обиды. Уходя, работники благодарно кланялись хозяину в пояс и почтительно упрашивали, чтобы взял на работу в следующий сезон. Жена и дети наравне с работниками спины ломали.
Когда отнимали лошадей да коров, в колхоз силком гнали, сказывали — всё будет! Сообща, мол, заботиться за скотиной веселее. А какая забота, когда всё общее? Общее, значит — ничьё, чужое.
И понял Семён, что живёт он в чужой ему «рабоче-крестьянской» стране. И народ этой страны ему чужой, отнимающий кровное, мозольными руками отца и им самим заработанное. Поэтому стрелял он чужой народ легко и без жалости. Но очень уж их было много!
   
Одежду с убитых снимал, обувь. Тоже доход.
А потом он перестал их забывать. Каждый из убитых застревал в памяти. Застрял командир, который не хотел поворачиваться к нему спиной, который плюнул ему почти в лицо — хорошо, что далеко стоял, недоплюнул, — и которого пришлось стрелять в лоб. Застрял старик, который глянул на него перед смертью, молча и укоризненно. Лучше бы он кричал и проклинал… И молодая женщина… Лучше бы её хлопцам отдали — и то польза. И пацанчик с глазами, переполненными ненавистью забитой до непонимания происходящего собаки.
Каждое утро обер-лейтенант Шульц ждал от Семёна отчёта по количеству расстрелянных. Просто количество. Просто цифры.
Расстрелянные представляются сухими цифрами до тех пор, пока у твоих ног не лежит гора воняющих кровью, мочой и дерьмом трупов, только что бывших живыми мужчин и женщин, стариков и старух, мальчиков и девочек...
Другие, работавшие на должности после него, стреляли приговорённых из автоматов. Но даже самые отъявленные в конце концов отказались и от денег, и от бесплатного барахла расстреливаемых. Хорошо, что вчера пьяная девка «помогла»: подлежащих «актированию» из «кулемёта» положила.
Подошёл обер-лейтенант Шульц.
Семён вскочил, выпятил грудь, отдал честь.
— Гутен морген (прим.: доброе утро) герр обер-лейтенант!
Герр кивнул — примерно так же, как бы он кивнул хорошо работающему станку.
— Wie geht es dir?
Семён знал, что обер-лейтенант спрашивает, как у него дела. Не у Семёна, в смысле, а в плане освобождения сарая.
— Гут, герр обер-лейтенант. Помещение для новых арестованных свободно. Только… — Семён запнулся и продолжил просительно: — Хлопцы бастуют и не хотят расстреливать…
— Das ist твой проблем, — абсолютно без эмоций ответил Шульц.
Семён увидел, что к штабу идут немец-врач и девка, которой они ночью всем взводом на славу попользовались.
— Но я нашёл постоянного кандидата на эту должность.
— Кто есть кандидат?
— Это русская дивчина, которую ведёт ассистентарц.
Семён кивнул в сторону приближающихся.
— Она вчера показала себя с хорошей стороны, расстреляла всю партию заключённых из пулемёта.
— Ja? — с едва заметной заинтересованностью Шульц повернулся к Целлеру, идущему в сопровождении русской.
— Tag, Zeller, — поприветствовал приближающегося сослуживца Шульц, пренебрежительно кинув взгляд на девушку в помятом платье.
— Tag, Schulz.
Немцы принялись о чём-то болтать. Семён из их болтовни не понимал ни слова. Шульц что-то спросил у девушки, она, к удивлению Семёна, ответила на немецком. Шульц вроде бы в чём-то убеждал девушку, посматривая на неё с любопытством, как на диковинку. Наконец, разговор закончился. Шульц повернулся к Семёну.
— Gut, Симеон. Freulein согласна занять вакантную должность…

***
А что? Война есть война. Одни убивают других. Мужчин и женщин, стариков и детей. Если не я, другие найдутся, думала Тоня.
Жизнь, в общем-то, наладилась. Стабильная зарплата. Бесплатная одежда и обувь. Приоделась. И в запасе одёжки, хоть каждый день меняй. Что получше, она снимала с арестантов перед «акцией». Прочее снимала с мёртвых. Приходилось, конечно, застирывать от крови и штопать дырки, но и такое годилось в обмен с населением.
С утра или вечером она проводила «акцию» — расстреливала «партию» из пулемёта. Раненых добивала из пистолета. Вечером шнапс и танцы с немцами под ихние марши. Ей выписали аусвайс, в котором было указано, что она фольксдойче. Поэтому ночевала она не в избе у полицаев, а в постелях немецких офицеров, которым теперь не грозили кары за связь с женщиной недочеловеков…

= 10 =

— Вот овраг вдоль линии обороны. Здесь он поворачивает на запад, рассекает немецкий передок. По дну оврага ручей. Вода после дождей поднялась, но дно каменистое, твёрдое. Воды до колен, не больше. Немцы в овраг не лазают, следов нет. Здесь по краю оврага у них грунтовка. Немцы ночью, как положено, светят ракетами, а где что не нравится — «щупают» из пулемётов.
Говорков с Титовым обсуждали с вернувшимися из разведки бойцами обстановку в районе предполагаемого поиска.
— Как немцев прошли?
— Над обрывом их дозоры сидят. Склон оврага крутой, в этом месте вроде козырька — под ним и прошли. Примерно с километр за поворотом поросшая кустами глубокая расщелина наверх. По ней можно выйти к дороге. Вдоль оврага движение довольно оживлённое. Снабженцы, посыльные на мотоциклах, телефонисты — языков тьма. Отход удобный. Повязал немца — и вниз, в кусты. Единственная проблема, под козырьком тихо пройти…
   
Понаблюдав за немцами для уверенности ещё ночь, отправились за языком. Скрытно спустились на дно оврага, пошли по воде. Впереди группа прикрытия, за ней Говорков с Титовым, замыкающей — группа захвата. Шли гуськом, один за другим, растянувшись длинной цепочкой на дистанции прямой видимости между бойцами.
Ракета взметнулась с шипением и повисла в черноте огромной шевелящейся звездой. Бледный, неживой свет выхватил из темноты рваные края оврага и отдельные кусты, шевельнул тени. Мерцающий огонёк замер на какое-то время, будто зацепился за небо, вздрогнул, покатился вниз, оставляя за собой полосу светлого дыма, и канул в непроглядную темь.
На разведчиках маскхалаты с капюшонами. Даже если группу осветит ракета, прильнувшие к земле на открытом пространстве или замершие в кустах фигуры невозможно отличить от окружающего фона. Главное, в этот момент не шевелиться.
Пространство разрезала чуть горбатая линия трассирующих пуль. Пули свистнули в нескольких метрах от разведчиков. Все замерли в ожидании новой очереди со стороны немцев.
Немцы стреляют наугад, но, кажется, что пули летят в тебя. Какой бы смелый ни был разведчик — у любого щекотно в паху… Каждая жилка ощущает, что вот эта очередь уткнётся в твоё замершее тело.
Немцы боятся сидеть в темноте, стреляют и светят от страха.
Советская сторона темна и неподвижна. Наши ракет не бросают и трассирующими зря не сорят. Нашим и от немецкого освещения всё видать.
Ведущий тронулся с места, остальные неслышно двинулись за ним.
Зашагали по воде. Глубина ручья небольшая, где в четверть, где ниже колен. Идти мешают путающиеся в ногах пряди водяной растительности.
Ведущий поднял руку. Все замерли. Впереди открытый участок во всю ширину оврага. Если немец ударит из пулемета, положит всех.
В животе сжимается неприятный комок, холодом ноет под ложечкой.
Вроде всё спокойно.
Ведущий беззвучно шагнул вперёд. Остальные следом. Каждый ждёт внезапной очереди.
Прошли. Утёрли холодные капельки со лбов, облегчённо вздохнули.
Поворот налево, группа удаляется от передовой линии. Жить стало легче. Осталось пройти с километр и по расщелине подняться наверх, к дороге.
Вот и расщелина, поросшая кустами. Ведущий поднимает руку, растопыривает ладонь, показывая пять пальцев. Другой рукой показывает на запястье. Понятно: пять минут на отдых.
В ночном поиске нет слов. Команды подают движением рук, головы, плеч. Пригнулся идущий впереди — все настороже. Поднял руку — замерли.
Поднялись по расщелине. Под ногами сползает песок. Не дай бог, загремит камень. На краю обрыва остановка.
Говорков с Титовым выдвигаются вперёд, осматривают территорию.
    
Разведчики замерли. Случайный чих и кашель, стук сброшенного камня, звук сломанной ветки могут дорого обойтись. За неосторожность, за ошибки разведчики платят кровью и жизнями.
Группа захвата выходит вперёд, ложится у дороги.
Время тянется медленно. Время проходит впустую. Но небо пока чёрное, можно ждать.
На дороге показались неясные тени. Неторопливо идут два немца, негромко переговариваются.
Командир группы захвата поднял руку, сжал кулак: будем брать фрицев.
Все замерли.
Немцы подошли настолько близко, что, кажется, не могут не увидеть разведчиков. Сейчас заорут, бросятся наутёк...
Захватгруппа метнулись вперёд. Короткая возня без единого вскрика. Рты заткнуты в первую очередь, руки скручены, все метнулись к краю оврага, торопливо спустилась вниз, сволокли «языков», следом группа прикрытия.
Когда проходили под козырьком, услышали наверху немецкую речь. Пленные тоже услышали. Один задёргался, попытался крикнуть. Удар под дых его не успокоил, немец продолжил дёргаться… Схлопотал ножом в живот. Утих.
Какое-то время шёл сам, потом ослаб. По воде несли уже на руках.
— Может не дотянуть до утра. Сильно ты его, видать...
— Дотянет! Наши с пробитыми животами по неделе лежат без операции.
— Наши живучие. А немцы квёлый народ. Сплошная цивилизация, от чирья концы отдают.
Наконец, овраг остался позади, разведчики вышли наверх, в расположение своих стрелкачей.
Раненого немца оставили у пехотинцев, санитар перевяжет и отправит в штаб. Второго повели с собой. Добрались до места, спустились в землянку.
Разведчики для отдыха облюбовали немецкий просторный блиндаж в открытом поле. Нары в два яруса застланы соломой. Столик у дальней стенки.
Говорков протиснулся в узкий проход.
— С удачным возвращением, товарищ старший лейтенант, — поприветствовал его старшина.
— Удачно сходили. Все вернулись, — кивнул Говорков.
Снял маскхалат, бросил на руки ординарцу. Глотнул воды из фляжки, отказался от предложенной старшиной еды, залез на нары. Расслабил поясной ремень, снял сапоги, портянки обвернул вокруг голенищ, чтоб сохли. Стянул галифе пониже, прикрыл ступни, концы штанин прихватил завязками. Штаны стали наподобие спального мешка. Сверху шинель… Приходи, дорогой, приходи, мой любимый сон…
    
Под негромкие голоса разведчиков, бряцанье котелков и кружек с водкой, свернувшись калачиком, Говорков моментально заснул.
— Товарищ старший лейтенант! — услышал голос ординарца. — Посыльный из штаба полка просится!
Ординарец потряс Говоркова за плечо.
Двигаться неохота. Мысленно выматерив ординарца, Говорков открыл глаза.
На столе горит картонная немецкая чашечка со стеарином, слышно мирное посапывание спящих бойцов.
— Просятся на горшок. Какого чёрта его принесло? Если что срочное, пусть зайдёт.
Посланников из штаба, даже командиров, часовые в землянку не пустят, пока не получат разрешение.
Неуклюже переставляя ноги и морщась, ординарец поковылял к проходу.
Чего он ходит как старик? А, опять форсит в немецких хромовых сапогах на два размера меньше, чем надо. А если куда бежать? Надо сказать старшине, чтобы нормальными кирзачами заменил.
— Связной из штаба полка! — показавшись в проходе, доложил боец. —Начальник штаба послал.
— Чего надо? — недовольно буркнул Говорков.
— Майор с картой прислал. Просил нанести обстановку, — негромко, чтобы не разбудить спящих в блиндаже бойцов, доложил связной.
Говорков со стоном вздохнул, показывая, как ему надоел майор.
— Сколько времени?
— Уже не вечер, но до утра далеко, — без улыбки пошутил связной.
Говорков шутку принял.
— Пристройся где-нибудь до утра. Утром подадут телефонную связь, я переговорю с майором и нарисую карту.
Говорков повернулся на бок и закрыл глаза.
Но через некоторое время, тяжело вздохнув, поднялся, сел на нарах, свесив ноги. Перебил сон чёртов посыльный. Надев сапоги, осторожно перешагивая через спящих, пошёл к двери. Ударился головой о низкую притолоку, чертыхнулся сквозь зубы. Каждый раз так… Надо в каске выходить.
Небо на востоке бледнело. У землянки в темноте фигура часового. Спину прикрывает плащ-палатка углом, вокруг шеи топорщится рулоном, как у испанского герцога. Или кто там у них…
    
С немецкой стороны взметнулась, зашипев, ракета. Мертвенно бледный свет выхватил контуры кустов и деревьев.
Говоркову показалось, что впереди стоит человек и не шевелится. Вот голова, вот плечи, руки и ноги. Но Говорков знает, что это куст. Человек обязательно шевельнулся бы. Взлетела очередная ракета. Осветила куст с другой стороны.
Изредка с надрывом, раскатисто рвались вдалеке снаряды. Беспокоящий артобстрел.
Где-то в окопах затрепыхал огонёк. Передний край ожил. Вдоль полосы немецкой обороны заработали пулеметы. Все огневые точки, как на ладони.
Хороший способ вскрыть оборону противника. Вместо разведки боем выходи на бугорок, сворачивай цигарку, кури. Немцы шмаляют в тебя со всех сторон, а ты засекай их огневые точки.
Говорков вернулся в землянку. Связь уже протянули, у двери, обняв телефонный аппарат, спит связист.
Доложив в штаб виденное в ночи расположение немецких огневых точек, Говорков лёг досыпать.
Но поспать не удалось. Дежурный доложил:
— Из штаба звонили. Комполка срочно требует вас к себе.
Чертыхнувшись, Говорков вышел наружу. Небо с восточной стороны окрасилось в розовый цвет.
— Где ординарец?
— Со старшиной за продуктами уехал.
— Ладно, пойду один. Одного далеко не пошлют.
Говорков достал из нагрудного кармана пачку немецких сигарет, закурил.
— Кури! — угостил дежурного. — Посидим. А то ушлют куда, не до курева будет.
Одиночные снаряды, завывая, пролетали над головой, долбили землю где-то в тылу.

***
Полковой командный пункт располагался в блиндаже с низкой, но широкой смотровой щелью. Для укрытия от бомбежки и артобстрела саперы отрыли рядом зигзагообразную щель.
Штабники — политработники, начальник артиллерии, ординарец командира полка, связные — опасаясь редких взрывов в тылу, теснились в окопчике рядом с блиндажом.
«Начальник артиллерии должен командовать полковой артиллерией. Из этого окопа он собирается корректировать огонь батарей?» — скептически подумал Говорков.
    
Командир полка стоял рядом с окопом.
— Пойдёшь в первый батальон, — распорядился комполка. — Там противник ведет сильный огонь. Связи с батальоном нет. Роты во что бы то ни стало должны подняться и выбить противника из окопов! Ты ответственный.
— За стрелковые роты отвечает комбат. Я разведчик, за пехоту не отвечаю.
— Разведчик он… А воевать кто будет?
— Воевать, как пехота — с утречка толпами ходить в атаку с криками «Ура!» и ловить пули грудями? Когда пехота днём в атаку ходит, разведчики спят. Воевать — не наша работа. Как у нас говорят: мы, разведчики, днём спим, ночью у врага в тылу гуляем, со смертью в жмурки играем.
— Хватит ёрничать! Нет времени заниматься выяснением должностных обязанностей! — вскипел комполка. — Обстановка требует! Надо в роту идти!
— Вон сколько бездельников. Как раз в обязанности политработников и входит поднимать дух идущих в атаку бойцов.
Комполка сверкнул взбешёнными глазами.
— Хорошо! — опередил его Говорков. — В батальон я схожу! Приказ командиру передам. Но гнать бойцов в атаку — дело командиров рот, комбата и политруков!
Командир полка хотел что-то сказать, открыл рот, но в это время воздух задрожал от воя снарядов, загремели взрывы. Залпы следовали один за другим.
Вслед за командиром полка Говорков прыгнул в щель.
Немцы стреляли нечёткими залпами. Говорков мысленно послал к чертям комполка с его пугливыми штабниками, прислушался к разрывам, уловил закономерность в стрельбе и подумал, что за короткую паузу в обстреле сумеет проскочить зону обстрела и выбежать к позициям первого батальона.
Он напрягся, приготовился к прыжку, дождался, когда в грохоте взрывов образовалась пауза. Выскочил из окопа и рванул вперёд. Сосредоточившись, втянув голову в плечи, Говорков мчался вниз по склону по дороге в ад, увиливая от жахающих взрывов и пригибаясь от жужжащих осколков. Живот скрутило, в горле пересохло. На середине склона шквал взрывов перекрыл ему дорогу. Набрав скорость, Говорков по инерции нёсся под уклон, делая зигзаги между кустов и всплесками взрывов. Он не боялся взрывов сзади, осколки уйдут дальше. Опасны взрывы впереди.
Земля вздыбилась. Говорков шарахнулся в сторону, его обдало огнем, дымом и землёй. Тут же нарвался на другой огненный всполох. Визг, рёв, грохот... Кусками взлетала земля и ворохи дёрна, кусты… Неправда, что в аду пахнет серой. Воздух пах тротиловой гарью. Сверху сыпался не дождь, а камни. Удары камней, удары взрывных волн, удары и ещё удары… Взрывы впереди, сбоку и сзади…
Похоже, фугасными долбят, хорошо — не осколочными.
Чем быстрее Говорков бежал, тем, казалось, взрывы становились гуще. Земля под ногами металась, уходила в стороны, прыгала и билась, как тяжёлое полотно на уроганном ветру, то опускалась вниз, то резко поднималась вверх. Говоркову казалось, что он бежит по волнам.
      
Длинный пронзительный свист. Близится, близится… Удар! Снова свист! Удар! Свист! Оглушительный удар! Земля конвульсивно всколыхнулась с мрачным гулом, дёрнулась вверх. Вокруг всё померкло. Говорков удивленно стрельнул глазами вверх. Небо заслоняло низкое облако бурой земли. Он споткнулся и упал вниз лицом.
Сначала на спину градом посыпались мелкие и не очень мелкие камни, потом обрушилась земля, накрыла, прижала.
По мере того как слой земли над ним нарастал, обездвиженное тело сдавливало, спрессовывало. Свет померк. Шум войны стих. Земля под ним дрожала. Снаряды вонзались в землю, заставляли её дёргаться, как от боли. Груз над ним всё увеличивался, сжимая грудную клетку и не давая дышать.
«Засыпало», — подумал Говорков со скукой. И осознал, что погребён заживо. Что умрёт от удушья... В голове всё смешалось, он возмущённо зарычал, и этот бесполезный рык отнял остаток кислорода, который у него ещё оставался. Он дернулся туда-сюда, зря растрачивая силы. Нет, не зря! Он понял, что руки немного двигаются, всего на несколько сантиметров, но двигаются! Говорков понимал, что земли над ним не так уж и много.
Он старался дышать неглубоко. Пододвинул на несколько сантиметров локти к себе, постарался приподнять или уплотнить землю над собой затылком, чтобы увеличить пространство перед лицом. Всё дрогнуло от взрыва, земляная глыба шевельнулась и засыпала освободившееся перед лицом пространство. Но и спине, вроде бы, стало легче. Пытаясь защититься, он вжал голову в плечи и затаил дыхание. Выждал несколько секунд. Дышать становилось всё тяжелее, легкие требовали свежего воздуха. Говорков сделал несколько прерывистых вдохов. В висках больно пульсировала кровь, кровеносные сосуды были готовы лопнуть.
— Катю... ша... — умоляюще выдавил он. Ему захотелось, чтобы она пришла, обняла его, стиснув как можно сильнее, вытянула из-под земли... Но она слишком далеко. А без неё страшно умирать.
Он беспорядочно задёргался, грозя порвать лёгкие, силится сделать вдох, кашлял, втягивал и выпячивал живот, пытался повернуться, чтобы урвать хоть каплю кислорода, но тщетно. Воздуха нет.
Тяжёлая земля сотрясалась под ударами снарядов, шевелила гору на спине...
Командир полка выглянул из окопа вслед скрывшемуся в огне и дыме взрывов Говоркову.
— Эх! Убило разведчика! — с сожалением проворчал он. Другие тоже приподнялись над бруствером.
— Хороший был разведчик…

= 11 =

Иваны прорвали первую линию обороны и попытались овладеть второй линией, которую оборонял взвод Майера. Пули разрывали землю брустверов, свистели над головами.
Майер послал первое отделение занять позицию на берегу ручья, протекавшего параллельно окопам метрах в ста впереди, и впадавшего в полукилометре южнее в небольшую речку.
Отделение ринулось вперёд. Одного солдата тут же ранило в голову. Потеряв ориентацию, он побежал в сторону, потом назад. Было видно, как у него по лицу растекались мозги. Схватившись за голову, он бежал, крича: «Mami! Mami!». Лицо его исказилось от ужаса и боли. Ещё одно попадание швырнуло его на землю.
    
Схватившись за бедро, упал второй солдат. Вопя от боли, он попытался ползти, но быстро замер. Третий солдат споткнулся, будто наткнулся на пулю, пронзившую его грудь, захрипел и упал недвижимым. Ещё одному оторвало руку. Кровь хлестала из культи, заливала китель и штаны. Товарищи пытались зажать сосуды, наложить повязку… Оторванная рука валялась рядом…
Поняв, что так можно потерять всё отделение, Майер скомандовал отступление. Солдаты стремглав бросились назад. Смертельно перепуганные, вспотевшие, запалённо хватая воздух ртами с засохшими в уголках губ солёными корками, они прыгали в окоп, падали без сил на дно. В глазах ужас. Они видели гибель товарищей и понимали, что чудом остались в живых.
Артиллерийский огонь накрыл наступающих красноармейцев, заставил их остановиться и отойти.
Ночью прошёл ливень. Майер в мокрой шинели сидел на корточках под брезентом, вода капала ему на спину, он дрожал от холода, беспрестанно курил. Застывшие пальцы с трудом держали сигарету. Но сигареты не согревали и не помогали от усталости. Майер попытался организовать охрану, но уже к полуночи все солдаты заснули сидя и лёжа, забыв об опасности.
Разбудил короткий артналёт русских. Вреда не нанёс, лишь предупредил, что иваны собираются атаковать.
Майер получил приказ срочно перебросить взвод для усиления первой линии обороны.
Перед окопами первой линии лежали трупы убитых вчера русских.
Иваны пошли в атаку широкими волнами и отдельными группами. Огонь полевых орудий пробивал бреши в рядах наступающих. Пулеметы вели непрерывный огонь, но иваны упрямо двигались вперед.
Наступая и откатываясь, оставляя после себя многочисленные трупы, русские атаковали весь день.
К вечеру резервные подразделения отбросили русских. Сумерки густели.
Вытирая пот с грязнах до черноты лиц, солдаты Майера возвращались на старые позиции, внимательно прислушивались к шуму боя, который медленно уходил на восток.
При всполохах далёких взрывов Майер разглядел лежащий перед окопом труп. В мерцающем свете осветительных ракет мёртвые глаза сохраняли дикую жизнь. Иван словно не оставлял попытки ползти вперёд и после смерти. Вспышки света выхватывали из темноты безмолвный рот с застывшим криком ужасного «ура», с жутким выражением характерного для русских лиц непостижимого упрямства.
Измотанные дневным боем солдаты уснули.
   

***
Проснулись среди трупов, не замеченных ночью.
Трупы лежали повсюду: в траве, в протекавшем перед окопами ручье, некоторые словно заглядывали в окоп, перевесившись через бруствер. Оторванные конечности валялись отдельно от окоченевших тел. Некоторые головы представляли собой мешанину из костей, крови и мозгов. Из разорванных животов вываливались кишки. Жуткая территория смерти.
Запах мертветчины заполнял пространство. Запах отрыжки обожравшейся смерти.
Красноармейцы в грязно-песочных гимнастёрках — молодые, сильные мужчины — лежали, не выпустив из рук табельного оружия. Рядом с ними — солдаты вермахта в мышиного цвета мундирах.
Те и другие превратились в вонючие отбросы войны, перестали быть врагами друг другу. Те и другие надеялись, что их закопают. Похоронят.
Да и живые солдаты вермахта, умывавшиеся в ручье, не проклинали мёртвых красноармейцев за то, что они окрасили воду своей кровью. Раньше сказали бы: испоганили.
Майер, раздетый по пояс, подошёл к ручью. Умылся, вытащил принадлежности для бритья. Взбил в стаканчике мыльную пену, нанёс помазком на подбородок и шею. Посмотрел на себя в зеркальце. Три вертикальных складки прорезали лоб, острые линии спускались от ноздрей к уголкам рта, рот побелел, стал бескровным. Словно смерть заглянула в лицо и отравила его ядовитым дыханием, поставила метку на его потрепанной физиономии, чтобы он не забыл о её существовании.
Побрившись, Майер вздохнул, опустил зеркало. И взгляд опустился вниз. На обшарпанные носки сапог. С начала Восточной кампании всего и прошло… Полгода не прошло. А сапоги ободраны, кованые гвозди истёрлись, каблуки сбились. Огромный путь проделан от того июньского дня, когда все военнослужащие вермахта ждали героических свершений во славу Германии… И, естественно, определённых благ для себя. Эти сапоги прошли песок и глину, топтали травы и цветы степей, грязь болот и лесные тропинки. И разбитые дороги, бесконечные русские дороги. От беспрестанной ходьбы в сухости и сырости кожа растрескалась. Неприглядные, старые сапоги… Его лицо, лица сослуживцев тоже постарели, «растрескались».
Майер оделся, туго затянул портупеей обноски своего тела, принуждая его воевать дальше.
Через несколько часов убитых похоронили: и русских, и немцев. По возможности, немцев отдельно от русских. Но часто нельзя было решить, кому принадлежат оторванные конечности или изуродованная часть тела. Закопали всех, чтобы избавиться от смрада разлагающейся плоти.
Русская земля одинаково принимает своих и чужих солдат, с грустью думал Майер. Он перестал бояться смерти. Если он погибнет, жизнь продолжится без него. Так же, как она продолжается без многочисленных парней, похороненных сегодня. Нет смысла бояться смерти, если от тебя не зависит, умрёшь ты через пятьдесят лет, через пять лет, пять месяцев, пять дней или в ближайшие пять минут.
Артиллеристы методично обстреливали речку и территорию за речкой, где, предположительно, располагался штаб русских.
Майер вернулся в окопы своего взвода, принялся разглядывать в стереотрубу позиции русских. Вон там, вероятно, штаб русских. Не зря это место так настойчиво долбят артиллеристы. Какой-то сумасшедший русский в командирской фуражке мчался между взрывов. Самоубийца. Шарахаясь из стороны в сторону, он выскочил из зоны обстрела, добежал до речки… Взрыв за спиной русского швырнул его через кусты на бруствер крохотного окопчика почти у самого берега. Ну вот и добегался… Ох уж эти странные русские!
   

= 12 =

Со звериным стоном-рыком, едва не надорвавшим голосовые связки, Говорков упёрся локтями в землю, подтянул одно колено, словно намереваясь ползти по пластунски под землёй, потом другое... Выгнул спину дугой... Земля над спиной подалась... Впустила свежий воздух... Говорков жадно глотнул-вздохнул, зарычал натужно, поднял непомерный груз спиной... И пробил гору земли головой. Помогая себе руками, встал на колени, поднялся над землёй по плечи, высвободил руки, помог ногам стать на корточки... Выбрался на белый свет.
«Некогда мне умирать, приказ надо передать»...
Говорков выскочил из полосы обстрела и уже подбегал к тому месту, где на берегу у брода должна окопаться первая стрелковая рота.
Громыхнуло за спиной. Ударная волна приподняла, пронесла его над кустами и швырнула грудью на что-то мягкое. Глаза зафиксировали небольшой окоп, солдатскую спину и зелёную каску. Сам он лежал на свежей земле бруствера.
— Подвинься! — выдавил сквозь боль в груди и потерял сознание.
Боец-новобранец, увидев упавшего неизвестно откуда недвижимого старшего лейтенанта, отстранился в другой угол окопа. Он ещё не видел убитых и боялся покойников.
Вокруг рвались фугасные снаряды.
«Что они фугасными бьют по пехоте?», — подумал Говорков, в очередной раз возвращаясь в мир живых.
Приподняв голову, он попытался сообразить, где находится. Увидел зажавшегося в угол окопчика бойца, прохрипел:
— Не видишь, что-ли? Помоги человеку!
Боец испуганно заморгал длинными белёсыми ресницами. «Щас заплачет», —подумал Говорков.
— Думал я мёртвый? Нет, дорогой, меня фугасом не застрелишь… Эй, ширинка от штанов! Мать твою в душу… Как зовут тебя, боец?
— Меня?
Боец знал, как его зовут, но с перепугу не мог вспомнить.
— Тебя, тебя. Как меня звать, я знаю.
Говорков понял, что рядом с ним новобранец, под артобстрелом потерявший соображение, и решил вернуть его в реальность простым вопросом:
— Давно служишь?
— Я? — переспросил боец и остекленел глазами, пытаясь вспомнить, сколько он служит.
— Ты, ты! Про свою службу я всё знаю, а больше здесь никого нет. Сколько времени на фронте?
— Сколько времени? Три времени…
— Три месяца?
— Нет, не месяца… Дня…
— Понятно. Так сказать, войной ещё не целованный. Ну-ка, стащи меня вниз. Ты же не хочешь, чтобы меня здесь ранило в задницу?
Покривив лицо подобием виноватой улыбки, боец помог Говоркову свалиться в окоп.
    
— Попить есть?
Боец протянул Говоркову фляжку с водой. Говорков с кряхтением сел на корточки, сделал пару глотков, достал сигареты.
— Кури, — предложил бойцу.
Закурили.
Помолчали.
Говорков потихоньку приходил в себя.
— У тебя такое лицо, как будто ты нечаянно обкакался.
На подковырку старлея боец не отреагировал.
— Ну, фронтовой девственник по кличке «Неутомимый»… Ты чего здесь делаешь? Чего один? Где рота? — спросил, посматривая на очнувшегося новобранца.
— Я линейный телефонист. Сижу на связи.
— На какой связи, если с ротой нет связи?
Близко взорвались несколько снарядов. Сверху посыпалась земля. Оба втянули головы в плечи, съёжились.
— Рота у речки. Мне из отряда провод дадут. Я его до роты потяну.
— Где у вас командир роты?
— Командир роты? В роте сидит.
— Понятно, что не в кино. Где его окоп?
— Вон туда к речке и немного влево. Там брод, дно каменное. Тут наши танки должны пройти.
Понятно. Вот почему немцы фугасами долбят, подумал Говорков. Переправу держат под огнем. А снарядов они никогда не жалели. Нужно уходить, пока не накрыло случайным попаданием.
Но обстрел усилился. Земля металась, как припадочная. Столб земли вздыбился совсем рядом, заслонив небо. Хорошо, что Говорков успел враскорячку упереться руками в стенки окопа. Тряхнуло, как кувалдой стукнуло. Если бы он сидел, прислонившись спиной к стенке, все внутренности отшибло бы.
Как-то непривычно образовалась тишина. С неба падали, шуршат о листья на земле, мелкие камешки.
— Так как фамилия твоя, боец?
— Митькин, — ответил немного пришедший в себя новобранец.
— Новость слышал?
— Какую?
— Наступать будем. Немцев выбьем.
— Это почему выбьем?
— Да потому, что где Митькин, — там наступление и победа!
— Гы, — оскалился невесёлой улыбкой Митькин.
   
Говорков выскочил из окопа и побежал к речке. Пробежав кусты, метнулся влево и в неглубоком окопе увидел лейтенанта, надо думать — командира роты. Прыгнул к нему, но сказать ничего не успел: сзади послышался лязг гусениц, рычание моторов. К речке колонной шло несколько «крашеных пылью» тридцатьчетвёрок. Развернувшись на крутом повороте и взметнув облако пыли, передний танк, не снижая скорости, пошёл на окоп. Кричать в таком грохоте бесполезно. Махать руками тоже: в дыму и пыли сидящего в окопе человека через прыгающую смотровую щель механик-водитель вряд ли увидит.
Говорков скрючился на дне неглубокого окопа, а командиру роты пригибаться было некуда. Танк придавил рыхлую землю на четверть, забросал окоп землей, прошёл над головой командира роты, ударив траком по каске, и отравил выхлопными газами. Ротный скорчился на спине у Говоркова и не шевелился. Говорков дёрнул плечом:
— Жив, лейтенант?
Ротный с тяжёлым вздохом разогнулся, глубоко вздохнул и ничего не ответил.
Остальные машины проследовали чуть в стороне.
Говорков и ротный смотрели, как танки ползут через брод.
Немецкая пехота, увидев тридцатьчетвёрки, бросила окопы и побежала от реки. Говорков указал на немцев:
— Подымай своих и бегом за танками, пока немецкие пушки молчат! Чем плотнее прижмёшься к танкам и ближе подойдешь к немецкой пехоте, тем меньше людей потеряешь!
— Давай вперед! — с надрывным хрипом закричал лейтенант и широко махнул рукой, призывая бойцов в атаку.
Там и сям поднимались на ноги, вылезали из укрытий и бежали за танками пехотинцы…

***
      
Вечером Титов с разведчиками пошёл осматривать передний край. Говорков, пользуясь минутами безделья, спал.
В блиндаж вошёл дежурный.
— Товарищ старший лейтенант, там посыльный из штаба, Титова ищет.
— Нету Титова, — недовольно буркнул Говорков. От посыльных из штаба можно ждать или хлопоты, или вызов в штаб для нагоняя. — Ладно, позови.
Вошёл посыльный. Не видя в сумерках, к кому обращаться, махнул рукой, изображая отдание чести, доложил:
— Титова требуют в штаб.
— Титов на задании.
— Тогда, кто вместо него.
— Я вместо него, — пошутил Говорков. — Ладно, приду. Свободен.
Говорков намотал портянки, надел сапоги, покурил, неторопливо отправился в штаб. Спешить некуда. Если что срочное, позвонили бы или с посыльным письменный приказ передали. А, раз вызывают к себе, значит, у штабных есть личное желание отматерить за какую-нибудь высосанную из пальца провинность: служба у штабных матерная.
Минут через двадцать Говорков вошёл в штабной блиндаж. За столиком, освещаемым карбидной лампой сидели начштаба и комполка.
— Товарищ майор, старший лейтенант Говорков… — начал докладывать Говорков, приложив руку к фуражке, и осёкся. Потому что начштаба и комполка, испуганно приподнявшись из-за стола, смотрели на него, как на пришельца с того света.
— Ты-ы? — поразился комполка.
— Я, — пожал плечами Говорков и опустил руку.
— А мы думали… Тебя же залпом накрыло… Мы посылали искать — и ремня от твоих штанов не нашли! Даже похоронить с почётом нечего.
— Бывал я и на более весёлых своих похоронах, — усмехнулся Говорков.
— Рады видеть тебя, Говорков. Для погибшего ты выглядишь очень недурго. А писарь тебя уже как геройски убитого оформил.
— Писарям лишь бы какую гадость «оформить», — без усмешки пошутил Говорков. — На пути к геройской гибели и почётному бессмертию у меня много конкурентов. Как человек воспитанный, я всем уступаю место.
— Да в том обстреле невозможно было выжить! — возмутился комполка.
— Товарищ майор, я ж вам объяснял: мы, разведчики, по ночам на смерть ходим. А днём мы не умираем, потому как спать привыкли.
— Нет, ну ты… Ты не Говорков, ты «заговорённый»…
— С начала войны заговорённым прославился. А славу, как известно, отобрать нельзя. Умрешь — а она вся твоя. Чё вызывали-то?
— Да я Титова вызывал. Хотел его вместо тебя назначить.
— Я не против.
— Нет уж, нет уж… Нам такой живучий больше подходит.
— Ну, так я пойду?
— Иди…
— Только вы писарю скажите, чтобы он меня в живые переоформил — мёртвым старшина водку не даёт.

= 13 =
   

Оберст Генрих фон Леманн распорядился построить тех, кто вчера позорно бежал от нескольких русских тридцатьчетвёрок.
— Это чёрное пятно на знамени вермахта!
Оберст говорил негромко, но так, что слышали все солдаты и унтер-офицеры вытянувшейся во фрунт роты.
— Вы бежали при массированной артиллерийской поддержке, даже не попытавшись остановить русские танки! Ни единой гранаты не взорвалось под гусеницами. Вы бежали, как трусы!
Заложив руки за спину, опечаленно склонив голову, оберст размеренно шёл вдоль строя.
— Я сожалею, что мне приходится командовать полком, в котором рота трусов покинула позиции без приказа. Я бы очень не хотел, чтобы этот досадный эпизод нанес ущерб престижу полка, заработанному ценой большой крови. Вы прекрасно знаете, что люди предпочтут судачить о бегстве одной роты, забывая о доблести всего полка, всей дивизии.
Оберст дошёл до левого фланга, чётко повернулся кругом, пошёл назад. Дойдя до середины шеренги, стал лицом к строю, чуть расставил ноги, расправил плечи, сурово и свысока глянул на каменно застывшие лица стрелков.
— Сожалею, что в роте нет ни одного солдата, который скажет «Я не трус!», и сможет защитить честь роты.
Из строя сделал парадный шаг вперёд командир второго взвода обер-фельдфебель (прим.: верхнее звание унтер-офицера вермахта) Прюллер:
— Могу я получить разрешение герра оберста на то, чтобы доложить ему, что настоящий мужчина знает, что такое упругость готового к выстрелу курка, и помнит теплоту лезвия кинжала, только что побывавшего в теле врага.
Оберст выжидающе посмотрел на обер-фельдфебеля.
— Герр оберст, я готов доказать, что в нашей роте есть достойные солдаты. К сожалению, герр оберст, мой взвод занимал позицию вдали от прорвавшихся русских танков и не имел возможности остановить их.
Фон Леманн взглянул на обер-фельдфебеля. Из-под надвинутой на сухое лицо каски, словно из темноты, светили белками решительные глаза. Узкие губы обветрены, крепко сжаты, рот очерчен глубокими морщинами-бороздами. Глубокий шрам от виска до подбородка делал лицо свирепым. Серо-зелёный китель застёгнут на все пуговицы, вычищен. Над плечами обер-фельдфебеля поднимался высокий ранец с рыжим лохматым верхом, и от этого воин казался ещё мощнее. Сапоги чище, чем у любого из стоявших рядом. Всё в обер-фельдфебеле крепко и основательно, как в мощном и надёжном оружии. Вышколенный служака, о чём можно судить даже по идеальной манере обращения к старшему по званию.
Обер-фельдфебель прибыл в роту несколько дней назад и командир полка не знал его.
— Убивать русских не сложно, — негромко утвердил обер-фельдфебель.
Фон Леманн недоверчиво усмехнулся и едва сдержался, чтобы не спросить, почему же мы застопорились в движении на восток.
— Но их очень много, — добавил обер-фельдфебель, словно услышав вопрос фон Леманна.
Фон Леманн посмотрел на обер-фельдфебеля заинтересованно.
— С вашего разрешения, герр оберст, ночью я схожу в оставленные трусами окопы, в назидание им убью десяток иванов и вернусь назад.
Фон Леманн задумался. Такой поступок имел бы хорошее воспитательное значение для подчинённых.
— Как мы узнаем, что вы убили обещанное число иванов?
— Я принесу их документы и награды.
Обер-фельдфебель Прюллер по праву считался опытным солдатом. Военный контракт он подписал в тридцать первом, с началом войны служил во Франции и Польше. Ранило его двадцать второго июня, при переходе границы Советского Союза. После госпиталя он прибыл в резервный отряд, где его оставили в качестве инструктора, а потом назначили гаупт-фельдфебелем (прим.: должность старшины роты вермахта) резервного отряда, где новобранцы проходили военную подготовку в течение трёх месяцев. Из лавочников, студентов, крестьян и прочего гражданского сброда он делал выносливых солдат, достойных вермахта.
   

***
Новобранцы, раздетые по пояс, стояли шеренгой на песчаном берегу.
Гаупт-фельдфебель Прюллер мерно расхаживал перед строем.
— Слушай сюда, быдло. Вы, недоноски, ещё не солдаты вермахта, в чём я вам сочувствую. Вы, жалкий сброд, обряженный в военную форму. То, что вы надели форму вермахта, не значит, что вы — солдаты вермахта. Пока что вы — дерьмо, по ошибке запакованное в армейскую форму. Вы тупорылые дырявые гондоны, ни на что не годные, вы низшая форма жизни на земле. Вы даже не люди. Говёшки вы кошачьи — и воняете от страха, как кучка кошачьего дерьма. Или я не прав, девчонки?
«Жалкий сброд, обряженный в военную форму» видел расхаживающее перед ними коренастое чудище в безукоризненной форме с идеальной военной осанкой. Целясь одному из «недоносков» пальцем промеж глаз, гаупт-фельдфебель рявкнул так, что его слюна брызнула новобранцу в лицо:
— К тебе обращаюсь. К тебе, гнидёныш. Люблю таких. Пригласи в гости. Сестрёнка есть? Позволишь её трахнуть?
Гаупт-фельдфебель снисходительно оскалился. Но лицо его тут же окаменело.
— А зачем мне твоя сестрёнка, гондоныш? Ты мой — от макушки и до пяток, ты будешь хныкать и мамочку просить о спасении, а я буду тебя трахать во все дыры.
Гаупт-фельдфебель с улыбкой посмотрел себе под ноги, отпихнул носком сапога невидимый камешек и снисходительно спросил:
— Вы думаете, что я шучу? Уверяю, все три месяца вам будет не до веселья. Короче, девчонки — вы попали на многодневную групповуху. Унтеры будут вам приказывать, а вы — становиться в удобную для траханья позу. Вы ссать будете ходить по их инструкциям. Не все из вас дотянут до конца. Я имею в виду до конца обучения. Одни слабаки попытаются сбежать отсюда, другие идиоты попробуют застрелиться или повеситься, третьи переломают хребты на полосе препятствий, а кто-то просто спятит, на хер.
— Смирно! — неожиданно рявкнул Прюллер. — Упор лёжа принять! Вытянуть руки вперёд!
 Ни на секунду не задумываясь, новобранцы плечом к плечу рухнули на песок и вытянули руки вперёд, словно нырнули под воду.
   
Гаупт-фельдфебель наступил сапогом на спину крайнего и прогулочным шагом пошел по телам, продолжая назидательную речь. Его сапоги, нагруженные девяносто с лишним килограммами тренированных мышц и крепких костей, топтали тела солдат. Каблуки фельдфебеля размеренно ступали на спины новобранцев, но никто не смел ни шевельнуться, ни ойкнуть или застонать.
— Сейчас вы быдло, из которого мне предстоит сделать воинов. Уверяю вас, скоро вы возненавидите меня. Но чем круче будете меня ненавидеть, тем у вас больше шансов выжить на фронте. Чтобы стать солдатами вермахта, от вас потребуется гораздо больше усилий и терпения, чем вы можете себе представить. Я научу вас обращаться с оружием. Я научу вас терпеть боль и превозмогать усталость. Вы забудете про удобства и станете жить исключительно ради долга, величие рейха даст вам силы и дышать вы будете духом нации. Я научу вас быть отважными, стойкими и выносливыми в любой ситуации… Но знайте: здесь всё даётся тяжело и ничто не прощается, от каждого потребуется максимальное послушание и терпение. Я на войне терпел такое, по сравнению с чем любое ваше мучение здесь — укол в зад тонкой иголкой. Вы изойдёте кровавым поносом, но я сделаю из вас настоящих солдат, которые, как залп пуль, помчатся в одном направлении, с одной скоростью, и достигнут указанной командирами цели. Если вы, девчонки, выдержите курс начальной подготовки до конца, то уйдете отсюда как боевые единицы, служители и вестники смерти, вы будете молить господа, чтоб он даровал вам войну — она будет вам в радость.
Первый месяц новобранцы занимались маршировкой с шести утра до половины восьмого вечера. Маршировали так, что из-под ногтей на ногах сочилась кровь.
— Мы сделаем из вас лучших на свете солдат! — с бранью и проклятьями кричали унтеры.
Роты ходили гусиным шагом (прим.: «Гусиный» или «прусский» шаг —парадный шаг, когда прямая в колене нога поднимается выше пояса) с полной выкладкой: в каске, с камнями в ранце, с набитой песком патронной сумкой и в шинелях, в то время, как командиры и обслуживающий персонал ходили в летней одежде и жаловались на жару.
Взвод за взводом шли в ногу по грязи, доходившей до середины голени. И не дай бог, унтер заметит, что кто-то сбился с шага. В наказание время маршировки по грязи удваивалось и утраивалось. Новобранцев загоняли в реку и, стоя по горло в воде, они с каменными лицами выполняли ружейные приёмы.
В девять вечера по команде «Отбой!» вымотавшиеся за день муштры новобранцы прыгали в кровати и замирали. Не затем, чтобы уснуть, а в ожидании сигнала тревоги. Каждую ночь унтеры устраивали учебные тревоги и тренировки в быстром переодевании.
— Па-а-адъём! Форма одежды полевая! Выходи строиться!
Новобранцы вскакивали, стремительно одевались и мчались строиться, стараясь уложиться в отпущенные на одевание и построение сорок пять секунд.
Саркастически окинув взглядом шеренгу, унтер давал команду «Отбой!». Едва рота замирала в койках, команда поднимала их к построению в парадных мундирах. Потом в повседневной форме. Потом снова в полевой. Это называлось «сонтренаж». В конце концов, унтер проходил мимо застывших в койках взмокших от тренажа солдат, сдерживавших запалённое дыхание, язвительно улыбался, разрешал погасить в казарме свет, и уходил.
Со временем новобранцы стали прятаться даже при звуках унтерских шагов, шарахаться от теней унтеров.
   
 «Козырять, стоять навытяжку, маршировать «гусиным» шагом, брать на караул, поворачиваться кругом, щелкать каблуками, терпеть тысячи придирок — разве это подготовка к подвигам?», — сомневались некоторые новобранцы.
Да, подготовка. Дисциплина, чёткое взаимодействие в строю и беспрекословное подчинение командирам — это необходимая подготовка. Вера в фюрера заставляла большинство солдат терпеть все придирки унтеров.
А для тех, кто настойчиво что-то не понимал, существовала «собачья конура». Наказанные солдаты наравне со всеми проводили восемнадцать часов в сутки в активном тренаже. Затем их вели в «конуру», ставили на колени и приковывали к тяжелой горизонтальной балке, сцепив руки за спиной. Шесть часов, отведенные на отдых, они проводили в этом положении… Ужин и завтрак им приносили в больших тазиках на восемь человек, из которого они лакали суп, словно собаки… Любой, познавший «собачью конуру», запоминал на всю жизнь, что беспрекословное послушание — закон.
В резервном отряде новобранцев учили, как скатывать шинель и через какое плечо вешать сухарную сумку, как отдавать честь и правильно маршировать. Тренировались разматывать колючую проволоку и зарываться саперной лопаткой в мокрую землю. А, если, окапываясь, натыкаешься на труп, тебя это не должно останавливать.
Новобранцы быстро усвоили, что начищенная пуговица здесь важнее многих гражданских премудростей, что край сложенного шерстяного одеяла должен идти строго параллельно краю кровати, а без сапожной щётки в вермахте так же невозможно жить, как в ресторане сидеть без носового платка, когда у тебя обильно течёт из простуженного носа.
Новобранцы познали, что закон номер один в резервном отряде —беспрекословное послушание не только офицерам и унтер-офицерам, но даже ефрейторам и оберщютце — старшим стрелкам. Приказ старшего по званию для солдата вермахта — закон. Никто не имеет права задавать вопросы «зачем» и «почему»: закон под названием «выполнить приказ» избавляет солдата от необходимости думать.
На втором месяце началось изучение оружия и стрельбы. Новобранцы бесконечно разбирали, чистили и собирали карабины. Назубок изучили не только оружие вермахта, но и пехотное оружие противника: кто недооценивает врага, быстро пополняют списки погибших.
На третьем месяце начались полевые учения. Вот когда все поняли, что такое настоящая усталость.
   
Новобранцы километрами ползали на брюхе по учебному полю, по острому шлаку и камням, разрывавшим ладони до кровавых полос, и по вонючей грязи, от запаха которой срабатывал рвотный рефлекс. Но больше всего боялись марш-бросков.
Унтеры, как разъярённые дикие звери, с рёвом врывались в казарму, где спящие солдаты больше походили на клиентов реанимации, чем на отдыхающих людей, и орали:
— Тревога! Строиться на плацу! Форма одежды полевая! Тревога!
Очумелые со сна новобранцы вскакивали с коек, с лихорадочной поспешностью одевались. Любая незастёгнутая лямка или пуговица, из-за которых солдат терял секунды, грозили катастрофой.
Воздух сотрясала грязная брань:
— Чёрт побери, вы что, вонючки, ещё не проснулись? И койки не заправлены? Ленивые твари! Здесь вам не дом престарелых, здесь солдатская казарма!
Сталкиваясь в дверях, на ходу застегивая штаны и кителя, солдаты мчались по коридорам, чтобы успеть в положенное время выстроиться на плацу.
Но слышали бешеный крик:
— В казарму… Бегом… Марш!
Говорить нормально унтеры не умели. Приказы отдавали угрожающим тоном, будто предупреждали, что убьют на месте, если кто-нибудь замешкается. Слова у них сливались в однообразный злобный лай, и последнее слово на грани визга звучало щелчком хлыста. Удивительно, как у унтеров ничего не лопалось в голове, когда они так орали!
Чем ниже звание, тем громче крик. Похоже, для них было неважно, что орать, главное, чтобы громко и страшно.
А вечерами такой казарменный пёс, одев парадный мундир, с женой под ручку и детьми за ручки прогуливался по бульвару, весёлый, радостный и приветливый, и обыватели умилялись: «Ах, какой милый человек. Под его руководством солдатам хорошо служится».
Поток из ста тридцати пяти человек, сносящий всё на своем пути, мчался в казарму, чтобы успеть переодеться в повседневную форму и вновь выскочить на плац.
После десятка переодеваний под аккомпанемент сумасшедшей ругани, солдаты замирали на плацу, потные, с безумными глазами, в полном походном снаряжении, готовые идти на ночные учения.
Гаупт-фельдфебель Прюллер смотрел на подчинённых с легкой улыбкой, с какой лев смотрит на прижатую лапой, трепещущую от ужаса добычу, раздумывая, позавтракать ему сейчас или часом позже.
Прюллер требовал от солдат нечеловеческой дисциплины. Но новобранцы считали, что только у него из всех унтеров-мучителей есть что-то человеческое. Потому что он делал всё, что заставлял делать новобранцев, и делал это лучше всех.
    
Когда рота возвращалась с учений, Прюллер был таким же грязным, как и его подчинённые. Гаупт-фельдфебель Прюллер вёл своих людей через ад, но вёл за собой. Вёл через ад муштры и тренировок для того, чтобы потом ад войны солдатам был привычен и они выжили в том аду.
Резкий, властный голос гаупт-фельдфебеля Прюллера гремел над плацем:
— Р-рота-а… Смир-рно! Равнение на… середину! На пле-чо!
Три ритмичных хлопка звучали в ночи: сто тридцать пять человек брали карабины на плечо. Несколько секунд абсолютной тишины — солдаты стояли как каменные, глядя из-под касок прямо перед собой. Горе тому, кто шевельнёт хоть кончиком языка!
Голос Прюллера гремел над плацем:
— Напра-во! Быстрым шагом… Марш!
Раздавался громоподобный лязг — подкованные сапоги топали, высекая искры из брусчатки. Отбивая шаг, рота выходила с плаца на окаймлённую высокими тополями раскисшую от дождя дорогу. Ступни солдат прекрасно знали, чем отличаются грунтовые дороги от мощёных, каменистые от песчаных, грязные и скользкие от пыльных.
Гаупт-фельдфебель Прюллер хотел сделать из новобранцев лучших солдат, поэтому марши проводил в форсированном темпе.
Через пятнадцать минут марша спины солдат покрывались потом, через двадцать марширующие ноги начинали гореть, через полчаса распахнутые рты с жадностью хватали воздух. Винтовочные ремни и лямки ранцев пережимали сосуды и мешали кровоснабжению рук, пальцы белели, немели, опухали, но на эти пустяки мало кто обращал внимание.
На полигоне солдаты учились наступать расчленённым строем и поодиночке, короткими перебежками и ползком, по мокрой траве и луговой грязи, по щебёнке и бурелому. То и дело падали и торопливо окапывались саперными лопатками.
Конечно же, всё делали недостаточно быстро и качественно. Свисток фельдфебеля возвращал роту на исходные позиции. Хватая воздух раскрытыми ртами, перемазанные влажной землёй, солдаты отдыхали, пока фельдфебель изрыгал поток ругательств, и сожалели, если фельдфебель заканчивал ругаться слишком быстро. Потом всё заново. Наступать, наступать, наступать.
Ноги дрожали, пальцы слабели, пот струился по телу, щипал потёртости в пахах, пропитывал одежду. На спинах френчей и на штанах между ног выступали тёмные пятна. Пот ел глаза и мешал смотреть. Лбы зудели, горели и воспалялись оттого, что солдаты то и дело утирали их грязными руками и грубыми рукавами. Хорошо, если тренировка проходила ночью — днём, под палящим солнцем, тренажи гораздо мучительнее.
Небо светлело, но мало кто осознавал, что ночь кончилась, и наступило утро — от перенапряжения днём в глазах было так же темно, как и ночью.
Солдаты бежали, тяжело топая, шатаясь, но обязательно в ногу. Бежали, выпучив глаза, подобно загнанным лошадям. Вены на висках набухали, языки пересыхали, глотки хрипели. Ноги каменели, наливались свинцом, отказывались нести тело, и, чтобы сделать очередной шаг, мышцы приходилось принуждать мысленным усилием.
   
По свистку все падали в укрытие: не имело значения, в крапиву, в грязь, в воду, в кучу дерьма или на уже упавшего товарища.
— К бою!
Подготовить пулемёт, миномёт или личное оружие нужно за несколько секунд, пусть даже обдирая пальцы и ломая ногти.
— В боевых условиях лучше переломать ногти, чем получить от врага пулю в лоб! — грозил пальцем в небо и громогласно убеждал солдат гаупт-фельдфебель Прюллер.
Поднималось солнце, становилось жарко. Мучила жажда, головная боль мутила сознание, перед глазами кружились тёмные мушки и мерцали звёздочки. Разбухшие в сапогах ступни горели. Движение продолжалось, словно в трансе. Движение продолжалось до полудня.
Чего и добивался гаупт-фельдфебель Прюллер: даже измученные до потери соображения солдаты должны слаженно и автоматически выполнять команды — это спасёт им жизнь в бою.
Измученных до предела солдат Прюллер учил точной стрельбе:
— Винтовка — всего лишь инструмент, — учил он, — а убивает закалённое сердце. Отдохнувший и сытый, даже дурак попадёт в цель. Научитесь точно стрелять уставшим и голодным.
Мучая приёмами штыкового боя, Прюллер объяснял:
— Цель обучения штыковому бою — пробудить в вас инстинкт убийцы, сделать бесстрашными и агрессивными, как хищных животных. Если слабым суждено унаследовать землю, то сильные её у них отберут. Предназначение слабых — быть сожранными сильными. Ваша воля к убийству должна быть собрана в кулак, так же как внутри винтовки порох, собранный в патроне, произведя взрыв, выбрасывает несущий смерть кусок свинца. Если ваши инстинкты убийцы не будут надежны — вы проявите нерешительность в момент истины и не сможете убить врага. И тогда враг убьёт вас.
После изматывающего марша, звучала команда:
— Рота, стой!
Некоторые были измучены до состояния сомнамбулы и останавливались, лишь уткнувшись в спины остановившихся перед ними товарищей.
— Отдых полчаса!
Все падали на землю, даже не ослабив ремней, и засыпали, едва коснувшись земли, а некоторые и раньше...
И тут же слышали свисток.
— Становись!
Полчаса отдыха проходили, как одно мгновение.
Подняться с земли было адской мукой: задубевшие от короткого отдыха мышцы не хотели двигаться. Каждый шаг отдавал болью. Ступни ощущали каждый гвоздь в подошвах, каждый шаг походил на движение по битому стеклу.
Унтеры орали, угрожая вымотавшимся солдатам виселицей за отказ выполнять приказы: истратившие все запасы сил, солдаты не могли заставить себя встать.
Новобранцы для унтеров были безымянным овечьим стадом, а унтеры, бараны-вожаки, вели это стадо на бойню, учили их, как идти строем под нож.
Главным в унтерах была непоколебимая вера в предписания и регламент. Небрежное приветствие или не по уставу застегнутый мундир выводили их — верующих в авторитет — из себя. Для новобранцев это означало дополнительную строевую подготовку.
…Поздно вечером обессилевшая, передвигающаяся волевыми усилиями рота подходила к плацу.
— Строевым… Марш!
Плац положено проходить только строевым шагом.
Солдаты собрались с духом для последнего напряжения: пройдут плац, а за ним — горячо любимые койки… Желанные, как первая в жизни любовница…
Ноги взлетали в горизонтальное положение, ступни резко опускались на брусчатку. В глазах вспыхивали искры: солдаты чувствовали, как на ногах лопаются кровавые мозоли. Но из последних сил заставляли измученные ноги бить по камню… Ведь за плацем — спасительные кровати.
Командир отряда, оберст-лейтенант (прим.: подполковник) фон дер Лееб, стоял в конце плаца.
Фельдфебель Прюллер скомандовал:
— Рота! Равнение на… лево!
Головы солдат одновременно повернулись налево, но четкости в движении, которой выражается глубина уважения к начальству, не получилось. Усталые до крайности солдаты от волнения сбились с ноги!
Прозвучало негромкое, но властное:
— Рота… Стой.
Команду отдал командир отряда. Плотно сжав губы под тонким носом, холодным, твердым взглядом оберст-лейтенант смотрел на подчинённых.
Несколько секунд мёртвой тишины взорвались рычанием:
— Это что? Солдаты вермахта?!
От ярости оберст-лейтенант почти визжал.
— Это не солдаты! Это ни на что негодный сброд! Вместо волкодавов я вижу паршивых дворняг! Но я знаю способ выдрессировать дворняг!
Оберст-лейтенант презрительно взглянул на вымученных солдат, из остатков сил тянувшихся в стойке «смирно». Скорее бы он закончил гавкать, билась единая мысль в ста тридцати головах. Всем неимоверно хотелось дойти, наконец, до казармы, раздеться, принять душ и упасть в кровати.
— Я знаю средство, как паршивых дворняг превратить в вышколенных волкодавов, — угрожающе рычал оберст-лейтенант. — Дворнягам требуется хорошая дрессировка!
В груди каждого солдата разгоралась ненависть к лощёному командиру отряда. Дрессировка означала лишний час изнурительной муштры на плацу, час тяжёлой маршировки строевым шагом, когда все силы кончились давно тому назад, когда насилуемые мышцы ног сводит судорогой, когда ноги кажутся чугунно тяжёлыми — но приходится вскидывать их с вытянутыми носками до горизонтали, делать это бодро, чётко, подобно танцорам кордебалета.
   
Солдаты плохо знали фон дер Лееба.
Солдаты совсем не знали фон дер Лееба.
— Гаупт-фельдфебель Прюллер!
— Я слушаю, герр оберст-лейтенант!
— Ведите их на учебное поле и научите быть солдатами, а не шелудивыми дворнягами. До завтрака не возвращайтесь. А если перед завтрашним завтраком ваша рота не сможет показать разбивающий брусчатку строевой шаг, дрессировка продолжится до обеда! Ясно?
— Слушаюсь, герр оберст-лейтенант!
Гаупт-фельдфебель Прюллер был очень хорошим солдатом. И приказ командира для него закон.
Всю ночь…
Это была ночь, когда в аду власть взяла инквизиция и стала учить чертей, как воспитывать грешников.
До полуночи рота маршировала «гусиным шагом».
Когда каждый шаг стал сопровождаться мучительным, похожим на песню, стоном солдат, гаупт-фельдфебель Прюллер смилостивился и приказал солдатам бежать трусцой по кругу.
Когда солдаты обессилели до такой степени, что перестали понимать не только крик команд, но и яростные пинки фельдфебелей, и стали похожи на стадо овец, у которых вынули мозги и отправили их на холодец, гаупт-фельдфебель Прюллер приказал роте лечь и ползти из конца в конец поля. Солдаты плакали от благодарности к Прюллеру, потому что, обессилев до предела, они ползли во сне.
Прюллер орал, как взбесившаяся горилла и сорвал голос. Но те, кто ещё сохранил возможность мыслить, понимали, что гаупт-фельдфебель орал не для того, чтобы подстегнуть солдат, а для того, чтобы его слышали те, кому вздумается проверить, как прилежно проходит дрессировка «шелудивых дворняг».
…Наутро в девять часов рота отбивала сапогами чёткий ритм мимо командира отряда. Он заставил роту пройти мимо него пять раз, чтобы убедиться в качестве дрессировки стаи голодных, обессилевших дворняг.
      
Остановив шестое прохождение, вышел перед строем застывших, как изваяния, солдат. Скорее всего, и мозги у них были такими же застывшими, неспособными к мышлению.
— В чём сила вермахта? — негромко спросил оберст-лейтенант. Впрочем, это был не вопрос. Он просто рассуждал вслух, на мнение подчинённых ему было плевать. — В единстве воли и долга, приказа и повиновения. Каждый из вас может сделать всё, чего от вас требуют, стоит лишь захотеть. Не спрашивайте, почему от вас требуют трудного, неприятного или, на ваш взгляд, невыполнимого. Ваше дело повиноваться. Как сказал бригаденфюрер СС Эйке, солдату не нужно думать, он обязан выполнять приказы без анализа их адекватности. Идивид должен раствориться в великом целом — саморазрушение «я» есть условие его перехода в «сверх-я». Так и должно быть в воспитании солдата, готового  пожертвовать всем во имя фюрера и фатерланда.
После завтрака тренажи продолжились по расписанию.
На плацу был бы уместен плакат с красивой надписью: «Здесь мучают и унижают людей перед тем, как позволить им умереть за отечество».
Но мало кто из командиров считал, что новобранцами злоупотребляют.

***
По понедельникам фельдфебели проверяли внешний вид солдат. На построении солдаты безукоризненны от пят до макушки: в касках, парадных мундирах, в белых брюках с отутюженными в линеечку складками, с ранцами, патронными сумками, саперными лопатками, штыками и карабинами. Кожаные ремни и вещи блестят, как лакированные, на обмундировании и снаряжении ни пятнышка. Шинель по-уставному свернута в скатку и приторочена к ранцу. У каждого солдата в кармане сложенный по-предписанному чистейший зелёный носовой платок: не для того, чтобы нос вытирать, а для того, чтобы был.
Каждое воскресенье солдаты стирали, чистили и раскладывали обмундирование и вещи в уставном порядке. А в понедельник, безупречно подготовленные, всё равно чувствовали себя затравленными животными, в любом случае обречёнными на экзекуцию. Проверяющему могло показаться, что у солдата пряжка ремня недостаточно блестит, что воротничок недостаточно чист, что волосы недостаточно коротко острижены. Тут же следовало наказание в виде многочисленных «лечь-встать», «прыжков по-заячьи» или других издевательских наказаний — фельдфебели в этом плане были весьма изобретательны.
В этот понедельник осмотр проводил командир второго взвода фельдфебель Шварц.
— Первая шеренга шаг вперёд, вторая шеренга шаг назад — марш! Раз — два! — командовал Шварц.
Две долгих минуты после того, как образовался проход между шеренгами, фельдфебель стоял, словно раздумывая, с кого начать раздолбон. Поглядывал на замерших в каменной неподвижности солдат. Тому, у кого хотя бы щека дрогнет, влетало по полной программе за неповиновение. Но, научившиеся каменеть, солдаты стояли, как статуи.
— Все готовы к осмотру? — наконец, гавкал фельдфебель.
— Так точно, герр фельдфебель! — со скрытым унынием единым голосом отвечали сто тридцать глоток.
— Не слышу задора в голосе! — язвительно замечал фельдфебель.
— Так точно, герр фельдфебель! — с повышенным энтузиазмом гавкал строй.
— Всё вычистили и выгладили?
— Так точно, герр фельдфебель!
— Не может быть, — иронично ворчал «добрый дядюшка-фельдфебель». — Это будет первым случаем в истории отряда, если...
Наметив жертву, фельдфебель медленно подходил к превратившемуся в памятник солдату, молча обходил его раз, другой, третий… Солдат стоял неподвижно, в состоянии каталепсической бездыханности. Затылок его становился горячим, ладони потели, мысли в голове истерично метались вместо того, чтобы одеревенеть вместе с телом. И вдруг солдат начинал чувствовать, что от страха начинает смердить…
А фельдфебель, этот мелкий буржуа, получивший по случаю войны долю сладкой власти, и от причастности к власти ставший патологически грубым, увидев трепещущую от напряжения жилку на шее солдата, вопил:
— Рота — смирно!
После чего следовал очередной поток сквернословия:
— Вы, чёрт возьми, говённая рота, смердящая дерьмом! Ты что трясёшься, как девица после непристойного предложения? Задница свинячья! Драный сраный говнюк! Валяться в навозной куче — самое подходящее занятие для такого свиного стада, как вы. Я осмотрел пятерых, и все похожи на ублюдков, вытащенных из брюха сифилитичной шлюхи с помощью акушерских щипцов!
Это была не человеческая речь, а нескончаемый лай на неприятном саксонском диалекте. Фельдфебель страдал запущенной прусской болезнью: непреодолимым стремлением унижать подчинённых. Впрочем, эта болезнь была характерна для всей немецкой армии, от ефрейтора до самых высоких чинов.
— Ты знаешь, что ты позор для германского Вермахта? — орал, брызгая слюной в лицо солдата, фельдфебель.
— Так точно, герр фельдфебель! — орал в ответ солдат.
— Не слышу конкретики! — орал фельдфебель, подставляя своё ухо ко рту солдата.
— Я — позор для германского Вермахта, герр фельдфебель! — ещё громче орал солдат.
Но фельдфебель требовал:
— Громче!
Это повторялось раз десять. В конце концов солдат срывал голос и лишь сипел в ответ на требования фельдфебеля орать громче.
Фельдфебель внезапно тыкал большим пальцем солдату между ягодиц. И горе тому солдату, ягодицы которого не были напряжены, как камень. Вялость ягодиц говорила об отсутствии концентрации во время выполнения команды «Смирно!» и влекла за собой наказание.
Заканчивался осмотр проверкой ног: солдаты снимали сапоги и становились на табуреты, чтобы фельдфебель не наклонялся, исследуя чистоту и здоровье ног.
Несмотря на то, что во время осмотра фельдфебель находил лишь мнимые недочёты, он всё равно устраивал роте трёхчасовую муштру. В финале при преодолении широкой лужи с вонючей грязью, он командовал «Ложись!»…
Прерывал муштру обед. Не успев умыться, солдаты торопливо обедали.
После обеда во время получасового «отдыха» мылись и стирали одежду под душем. Мыли винтовки и другое снаряжение, насухо вытирали и смазывали.
В мокром обмундировании рота строилась на послеобеденные занятия, маршировала на полигон. Пыль поднималась из-под сапог, отбивающих чёткий ритм, садилась на влажную форму. На полигоне команда «Ложись!» сводила на нет усилия солдат по поддержанию одежды в чистоте…
    

***
Трёхмесячную подготовку завершали семидневные учения на громадном поле, где были построены учебные деревни, мосты, железнодорожные пути. Солдаты прорывались в деревни через мелколесье, болота и речки, проходили полосы препятствий.
Солдаты подозревали, что полосы препятствий породила фантазия маркиза де Сада в минуты его наивысшего вдохновения. Полоса начиналась узкой доской над заросшей крапивой канавой, заполненной вонючей грязью. Упавший в канаву ощущал себя опущенным в яму отхожего места. Далее солдаты пересекали рвы по шатким мосткам и переброшенным над водой брёвнам. Упавшие в воду не сильно расстраивались — выбредая из воды, они смывали с себя вонючую грязь.
Сто метров ползли под колючей проволокой, причём, над ползущими короткими очередями бил пулемёт. Один из солдат не выдержал свиста пуль над ним: когда колючая проволока зацепила его спину, запаниковал, попытался вскочить, и был сражён очередью.
Затем следовал деревянный забор полутораметровой высоты, с которого надо было прыгнуть и уцепиться за скользкий от грязи канат, болтающийся над глубоким ручьём. Вода в ручье была настолько холодный, что у упавшего перехватывало дыхание.
Ворвавшись в бутафорскую деревню, солдаты бросали настоящие гранаты в окна домов, стреляли в двери и окна боевыми патронами, поражали выскакивающие неожиданно фанерные мишени в домах и за пределами домов.

***
В последний день учений гаупт-фельдфебель Прюллер выстроил роту и объявил, что солдаты подвергнутся обкатке танком.
— Вы знаете, как выглядит ваша смерть? — спросил Прюллер. — Она, как актриса, меняет образы. То в виде пулемета, изрыгающего рои свинцовых ос, то в виде мины, на тропе, то в виде осколка, жужжащего над головой. Иногда она выглядит вот так, — он указал на стоящую в тени дерева громадину трофейного танка Т-34 с вермахтовским крестом на боку. На броне танка сидели танкисты в чёрных комбинезонах, курили и с любопытством наблюдали за «молодняком». — Смотрите. Вон она, стоит, молча глядит на вас, выбирает жертву. А скоро заурчит, как некормленая. Вес танка — под тридцать тонн. Представьте, что эта лязгающая и стреляющая гора железа движется на вас, а у вас нет противотанкового оружия под рукой. Что вы будете делать?
— С вашего позволения, мы героически побежим, как дьяволы, герр гаупт-фельдфебель, — нахально, но по-уставному чётко ответил один из солдат.
    
Нахальство гаупт-фельдфебель не считал недостатком солдата, а чёткость ответа ему понравилась. Он криво усмехнулся.
— За такое «геройство» ты, возможно, получишь Железный крест, а в придачу к нему — деревянный. Древние говорили, что боги заботятся о дураках. Но никакой быстроногий дурак не спасётся от догоняющего его танка. Жизнь по определению означает борьбу. Тот, кто уклоняется от борьбы, презренный трус, он обречён на смерть. Хороший солдат непременно найдёт способ остаться в живых. Бог за того, у кого нет шансов, но есть воля к жизни!
Прюллер помолчал некоторое время, о чём-то раздумывая.
— Вы пока не видели танки с красными звёздами. Скоро увидите. Услышите лязг гусениц. С ужасом будете наблюдать, как русский монстр движется прямо на вас. Наползает, плотоядно урчит, как огромный хищник, желающий утолить голод вашей плотью. Стрелять в него из винтовки — всё равно, что плевками пытаться остановить слона. Кидать гранаты ему в лоб не более эффективно, чем швырять камни в стену. Да вы и не вспомните, что в руках у вас винтовка, а за поясом — «колотушки». Вы замрёте, как мыши, а души ваши завопят от ужаса. От ужаса вы и пальцем не шевельнёте: побоитесь привлечь внимание железного чудовища. А кто-то от ужаса описается и обкакается. Бежать от танков бессмысленно. Русские танки делают из беглецов кровавое месиво, наматывают на гусеницы их мясо и кишки. Впрочем, наши танки из русских делают то же.
— С вашего позволения, хороший солдат выроет щель, герр гаупт-фельдфебель, — серьёзно доложил тот же солдат.
— Правильный ход мыслей, солдат. Лично я не хочу быть мёртвым героем. Мало радости умирать вместе с другими глупцами лишь для того, чтобы в некрологе написали про тебя: «Героически погиб…». Я предпочитаю остаться без наград, но живым. От живого меня рейху больше пользы. Тот, кто не поторопится наложить в штаны, может победить монстра. Для этого нужна сила духа. Издалека эту бронированную смерть вы убить не сможете. Надо подпустить её близко, почувствовать её горячее дыхание… Нырнуть в окоп, подождать, пока железная черепаха над тобой проползёт. И гранату на моторный отсек.
Гаупт-фельдфебель задумался. Но тут же очнулся и скомандовал:
— В шеренгу по одному… Дистанция — пять метров… Становись!
Солдаты чётко и быстро перестроились в длинную шеренгу.
— Через двадцать минут и ни минутой позже над вами пройдёт танк, — объявил гаупт-фельдфебель. — Так что позаботьтесь о спасении своих жизней. На фронте двадцати минут вам никто не даст. И команды «Приготовиться!» не будет. На фронте тех, кто не позаботится о своей жизни, передавят, как котят. Итак… Через двадцать минут танк пойдёт в наступление. Ваша задача — за двадцать минут выкопать щели и спасти свои шкуры. Кто не успеет выкопать укрытие достаточной глубины, пусть заготовит красивую открытку, на которой писарь отпишет вашим родителям душещипательное известие о вашей героической смерти на поле боя. Я видел, как наш солдат попал под гусеницы русского танка. Он, видите ли, смертельно устал, и вырыл недостаточно глубокий окоп. Танк слегка поелозил над лентяем, и от него осталось грязное пятно.
    
Прюллер безнадёжно махнул рукой и приказал:
— Щели рыть параллельно друг другу, как шпалы на железной дороге. Лопаты в землю, каторжники!
Все поняли, что это серьёзно.
Солдаты вырвали из чехлов сапёрные лопатки и кинулись рыть щели. Гаупт-фельдфебель немного понаблюдал за подчинёнными, взял лопату и принялся рыть собственную стрелковую щель на фланге роты.
Через десять минут, выкопав окоп до уровня груди, он заорал:
— Чтобы заставить ваши лопаты двигаться быстрее, сообщаю, что через десять минут без какого-либо предупреждения танк проутюжит каждую щель по очереди, начиная с моей! И если вам дороги собственные задницы, копайте, как дьяволы!
В тишине слышалось щебетанье птиц, стрёкот кузнечиков, резкие выдохи роющих землю солдат, ритмичный стук и скрежет лопат по твёрдой земле.
Кому повезло, и почва оказалась рыхлой, выкопали щели быстро. А некоторым не повезло: почва оказалась жёсткая, как камень. Истекая потом и сбивая руки в кровь, они грызли сапёрными лопатками землю.
Гаупт-фельдфебель присел в выкопанной щели. Верхушка его стального шлема едва виднелась из укрытия. Он не поленился и вырыл щель с расширением кверху, чтобы стенки не обрушились под тяжестью танка. Гаупт-фельдфебель взглянул на часы, поднялся и закричал командиру танка:
— Унтер-фельдфебель, заводи свою телегу!
Никто из солдат не засмеялся.
В глубине танковой громадины механик-водитель включил стартер. Двигатель мощностью в триста лошадиных сил утробно зарычал. Железная громадина, лязгая гусеницами, двинулась к линии окопов. Командир танка толкнул механика-водителя в левое плечо. Танк взревел двигателем, развернулся и, подобно паровозу по путям, ринулся по окопчикам. Как гаупт-фельдфебель и договаривался с танкистом, машина начала проход с его щели. Ревя и застилая собой свет, танк полз над окопами.
Окоп со скошенными стенками гаупт-фельдфебеля выдержал тонны железной громадины, танк пополз к следующему окопу. Выпрыгнув из укрытия, гаупт-фельдфебель напряжённо наблюдал за прохождением танка по маршруту.
   
Над окопами в жёстком грунте, где сжавшиеся солдаты едва умещались, танк проползал, лязгая гусеницами по каскам. Жар от выхлопа обжигал затылки, зловоние заполняло лёгкие, барабанные перепонки рвал рёв мотора. Там, где окопы рыть было легко, бледные солдаты пытались вжаться в дно глубокой щели, чего делать нельзя... Мягкая земля просела под гусеницами на четверть, вертикальные стенки обрушились…Раздались крики ужаса, стоны и хрипение…
Гаупт-фельдфебель с удовлетворением наблюдал, как над краем окопа позади ползущего танка осторожно приподнимал голову очередной солдат.
Танк прошёл весь маршрут и остановился.
— Командирам взводов доложить о состоянии личного состава! — прокричал гаупт-фельдфебель.
Из своей щели выскочил командир первого взвода фельдфебель Янке с чёрным от грязи лицом, подбежал к Прюллеру, отрапортовал с улыбкой:
— Позвольте доложить, герр гаупт-фельдфебель, у нас выбыло трое! Двое в обмороке и один обосрался!
Подбежал командир второго взвода фельдфебель Шварц, мрачно сообщил, что двух солдат засыпало обрушившимся грунтом, их откапывают.
На посиневшие от удушья тела несчастных, извлечённых из земли, присутствовавшие на испытании офицеры отреагировали обыденно: солдаты погибли от несчастного случая на учениях. Такое бывает.

***
— Вы прошли полный курс подготовки…
Гаупт-фельдфебель Прюллер стоял перед двадцатью лучшими солдатами роты словно бы чуть расстроенный: плечи без обычно гордого разлёта, голова без «прусского» постава, словно чуть придавлена усталостью. Прюллер сожалел, что отпускает солдат: он славно над ними поработал. Но он спокоен: солдаты готовы к передовой.
— Я могу назвать вас солдатами вермахта. Вы лучшие из роты. Но я должен провести последнюю проверку, чтобы из лучших выделить настоящих мужчин и рекомендовать их для службы в достойных местах.
Прюллер открыл деревянный ящик, стоявший у его ног, вынул из него железное яйцо.
— Это ручная граната Миллса, массовая граната Великой войны. Это, — он коснулся металлической шпильки, — чека взрывателя. Вы знаете, если я её выдерну и отпущу вот этот рычаг, граната взорвется через четыре секунды.
Прюллер спокойно выдернул из гранаты чеку, придерживая рукой рычаг. Бросил чеку в сторону. Все поняли, что этой гранате суждено взорваться.
— …И в радиусе десяти метров все будут убиты или серьезно ранены. Поэтому станьте вокруг меня на расстоянии двадцати метров.
Солдаты, подозревая нехорошую проверку, торопливо отступили от гаупт-фельдфебеля.
— В своё время мы проверяли друг друга на вшивость так. Брали гранату и клали ее на каску…
    
Прюллер положил руку с гранатой на каску. Лица солдат побледнели, потому что все поняли, что он собирается сделать.
— Главное, держать голову прямо и не шевелиться. Если дрогнешь, граната упадёт и тебя изрешетят осколки… Три секунды…
Прюллер медленно опустил руку вниз. Со стального шлема брызнуло красно-жёлтое пламя, раздался взрыв. Осколки с шипением разлетелись во все стороны. Солдаты слаженно рухнули на землю.
Прюллер невозмутимо стоял в середине круга, с усмешкой наблюдая за лежавшими солдатами.
— То, что вы поступили, как предписывает устав, похвально, — усмехнулся он. — Но некоторые из вас выглядят так, будто наложили в штаны.
Прюллер подождал, пока солдаты встанут, неторопливо погладил опалённую каску ладонью, будто проверяя, нет ли там чего от взорвавшейся гранаты.
— Пусть каждый из вас возьмёт по гранате. Разойдитесь на дистанцию в двадцать метров.
Солдаты неохотно подходили к ящику и разбирали гранаты. Они настолько были поглощены раздумьями о предстоящей проверке «на вшивость», что не заметили, как к ним подошёл командир отряда оберст-лейтенант фон дер Лееб.
— Гаупт-фельдфебель, я хотел бы с вами поговорить, — вежливо произнёс оберст-лейтенант.
— Смирно! — запоздало гаркнул гаупт-фельдфебель.
Солдаты замерли по стойке смирно.
— Вольно, — мягко произнёс оберст-лейтенант. — Прюллер, наша цель состоит не в том, чтобы во время обучения убивать своих людей. Цель — подготовить их к фронту так, чтобы они не были убиты во время боевых действий. Я считаю, что ваша затея с гранатой чертовски глупая. Вы можете покалечить подчинённых.
— Разрешите доложить: чтобы сделать омлет, приходится разбивать яйца, герр оберст-лейтенант, — отрапортовал Прюллер. — Даже во время обучения бывают жертвы. Я хотел выявить храбрецов, которые смогут выжить на поле битвы в тяжелейших условиях.
— Во время обучения у нас бывают случайные жертвы. Вы же умышленно подвергаете опасности всех, — перебил гаупт-фельдфебеля фон дер Лееб. — На поле битвы выживают опытные солдаты. А гибнут идиоты, понадеявшиеся на свою храбрость. Я не сторонник взращивания идиотов-храбрецов.
Командиру отряда сильно не понравилось, что фельдфебель перечит ему.
— Я опытный солдат…
— Заткнись, герр опытный солдат, и молчи до тех пор, пока офицер не разрешит тебе говорить! — потерял терпение и оборвал строптивого гаупт-фельдфебеля фон дер Лееб. — Я предоставлю возможность опытному солдату показать свою храбрость и заработать Железный крест или погибнуть, как дураку...
Через два дня Прюллер поехал на фронт вместе с закончившими подготовку солдатами.

***
    
Вечером перед походом в русские окопы Прюллер хорошо поужинал и лёг спать, приказав дежурному разбудить его в полночь.
Проснувшись, надел камуфляжную куртку и пилотку. Каску оставил в бункере — во время вылазки она мешает слушать.
Боевой нож Nahrkampfmesser висел на поясе в ножнах справа. Этот простой нож, похожий на кухонный, нравился Прюллеру: идеально заточенное обоюдоострое лезвие, чуть смазанное жиром, с лёгкостью пробивало даже зимнюю одежду, легко входило в тело, делая широкую рану, и легко вытаскивалось, что давало возможность тут же нанести повторный удар. Под правой рукой висел автомат МР, по два магазина засунуты в голенища сапог, две гранаты «яйцо» со вставленными взрывателями пристёгнуты к портупее, ещё две лежали в разных карманах — чтобы не греметь.
Слева на животе — чтобы легче выхватить — «Вальтер П-38» в кожаной кобуре. Прюллер получил его новым, сам пристрелял. Этот пистолет, выпущенный перед войной, точен, быстр и достаточно лёгок, хорошо лежит в руке. Бывают ситуации, когда жизнь зависит от одного выстрела. Когда у Прюллера было время, он шёл куда-нибудь пострелять. Он убил из своего «тридцать восьмого» шесть пленных иванов «при попытке к бегству», удиравшую от повара свинью и десяток кур в русских деревнях. Он добился того, что количество выпущенных из «Вальтера» пуль соответствовало количеству убитых живых существ. Этому умению он был обязан тем, что всё ещё был жив. Солдатская философия проста: стрелять, когда необходимо, и убивать, когда стреляешь. Иначе убьют тебя.
Ночь, чёрная, как железная дверь в топке преисподней, благоприятствовала операции: можно пройти в двух шагах от часового, и, если не дышать, он тебя не заметит. И не учует, потому что Прюллер часто мылся, не пользовался одеколоном и душистым мылом.
Основную часть пути до русских окопов Прюллер шёл осторожным шагом, переваливаясь с пятки на наружную сторону стопы. Его походка со стороны казалась неудобной, по-медвежьи косолапой. Но именно при таком передвижении можно почувствовать ветку прежде, чем она хрустнет.
Метров за сто до окопов Прюллер остановился, прислушался и принюхался: можно не увидеть русских, но учуять их легко: они резко воняют ужасным русским куревом machorka. Прюллер однажды попробовал русское курево: взял у пленного machorka, сделал Ziege Bein — «ногу козы»… Затянулся всего один раз. Горло будто горчицей облило, в голову ударило крепче шнапса… Такое адское зелье могли курить только русские дикари.
Тихо спящая красавица-ночь пахла непорочной свежестью, не испорченной вонючим куревом и перегаром русских мужланов.
Низко пригибаясь, Прюллер продвинулся к русским окопам ещё метров на пятьдесят. И снова долго вслушивался и внюхивался в темноту. Он не услышал ни шагов, ни ворчания или вздохов уставших стоять в ночи часовых. Похоже, беспечные иваны спали.
Очень осторожно Прюллер добрался до передовой линии русских. Притаившись у бруствера, минут десять вслушивался и вглядывался в темноту, но ничего настораживающего не услышал и не увидел. Русские спали!
Прюллер мягко, по-кошачьи спрыгнул в окоп, достал боевой нож…

= 14 =

   
Вторая рота работала без сна и отдыха. Командир батальона отдал категорический приказ: роте зарыться в землю в полный профиль. Бойцы за два дня вырыли километр сплошной траншеи, а если с ходами сообщений — и того больше. С правого фланга у оврага построили две землянки.
— Хороший накат сделали, — сказал боец Никодимов, пришедший в роту с последним пополнением неделю назад, одобрительно поглядывая на крышу землянки под тремя накатами брёвен.
— Лишний накат над головой никогда не бывает лишним, потому как сэкономленные бревна пилят на гробы, — проворчал ефрейтор Сизов, служивший с первых дней войны.
Накануне вечером основные работы были закончены, и командир роты лейтенант Никитин разрешил личному составу отдыхать. За исключением часовых все завалились спать. В землянках места не хватило, многие расположились в траншее.
Заполночь часовые, обманутые тишиной, с завистью поглядывая на спящих товарищей, присели в траншее на корточки и тоже придремали. Кого караулить? У немцев «орднунг», немцы по ночам спят до «фрю морген» — раннего утра.
На войне такая беспечность стоит жизни…
Утром Говоркова срочно вызвали в штаб батальона.
— Во второй роте ЧП, — угрюмо сообщил комбат. — Ночью немцы вырезали в траншее полтора десятка солдат. И так тихо, сволочи, сделали, что ни один боец не пикнул. Мёртвых только утром обнаружили, когда караулы собрались менять. Профессионалы, св-в-волочи…
Говорков удивлённо посмотрел на комбата. Да, это крупное ЧП, трибунальное.
— Возьми разведчиков и отправляйся во вторую роту. Твои пусть займутся караульной службой, а ты расследуй, что и как. Командир роты заинтересованное лицо, сам знаешь, что ему грозит, поэтому не исключено сокрытие фактов с его стороны. Тут вопросов много. Немец пришёл, или в роте сидит какая падлюка? Один немец был или группа? Выясни, в общем. По телефону об этом не говори. Телефонисты, холеры, сразу растрезвонят по всей дивизии. Среди них стукачи и осведомители — каждый первый. Займись, пока дело до военной прокуратуры не дошло. Не то головы полетят виноватые и невиновные.
Говорков в сопровождении ординарца отправился во вторую роту.
Командир роты, лейтенант Никитин, сидел в землянке в мрачнейшем настроении.
— Что тут у тебя? — спросил Говорков, пожав ему руку.
   
— Да… Комбат грозился под суд отдать. Не уследил, мол. — Никитин безнадёжно отмахнулся и тут же вскипел: — А я трое суток не спал!
— Немец только рад, что ты не спал. И что часовые уснули, как и ты. Ладно, после драки кулаками не машут. Идём, посмотрим.
Пошли по траншее. В разных местах сидели и лежали убитые. Все перед смертью спали и остались с закрытыми глазами. Один видимо успел открыть глаза, лежал ничком на дне прохода и смотрел невидящим взором в небо. Винтовки бойцов остались на месте.
— Профессионально били, — мрачно заметил Говорков. — Показательно.
— Сколько их, интересно, было…
— Удар везде похожий, точно в сердце. Видать, один работал.
— Решительный, сволочара… Безбоязненно по траншее прошёлся… Наш? Не боялся… или слишком уверенный немец? Если немец, на мягком бруствере будут следы прихода и ухода.
В конце траншеи на дне Говорков увидел чёткие следы с глубоко пропечатавшимися каблуками и характерными вмятинами от немецких подков и гвоздей на подошвах. Здесь он спрыгнул. На рыхлом бруствере глубокие следы тех же ног. Вот отпечаток руки, когда он опирался на край траншеи.
Говорков вернулся назад. Там, где лежал последний убитый, на краю окопа и на бруствере виднелись отпечатки коленок и рук, и след в сторону нейтральной полосы.
— Один работал, — сделал заключение Говорков. — Вот так, командир, спецы работают. Учись!
Говорков задумался. Вздохнул, покачал головой:
— Ну что… Убитых тихонько похорони. Постарайся, чтобы трёпу меньше на эту тему было, в твоих это интересах. Мои ребята подойдут с лейтенантом Титовым, организуй дежурства совместные, моих ребят с твоими. С Титовым тоже чередуйтесь, чтобы всё время контролировать бойцов. Я в штаб пойду, доложить надо.
— Что доложишь? — покосился на Говоркова командир роты.
— Что видел, то и доложу. Это самое надёжное. Твоя вина конечно есть. Но не такая, чтобы Валентине Трифоновне (прим.: жаргонное обозначение военного трибунала — ВТ) тебя отдавать. Комбатом тебе не бывать, по себе знаю. На роте мариновать будут. Не дрейфь, прорвемся. Где наше не пропадало, кто от нас не плакал! Может, ранят тебя, попадёшь в другую часть, там об этом не вспомнят, по службе оценят. Я после окружения тоже долго в «рыжих» ходил.
Доложив в штабе об обстоятельствах ЧП, Говорков зашёл в землянку к связистам, велел соединить его со старшиной разведки.
— Слушай, Трофимыч, срочно отправляйся в тыл, достань два ротных миномета, четыре-пять ящиков мин, пару катушек провода и четыре аппарата. Всё доставь мне во вторую роту. Стереотрубу захвати.
   
Вернулся во вторую роту. В блиндаже у Никитина застал Титова.
— Хочу немцам спокойную жизнь попортить, — Говорков сел за столик рядом с Никитиным, разложил трёхвёрстку. — Поможешь?
— Заставить немцев жрать орешки из бараньего дерьма я всегда готов, — без особого энтузиазма ответил Никитин.
— Вот здесь, в кустах перед траншеей, пусть твои бойцы ночью две щели для наблюдения и две огневые позиции для ротных минометов отроют. Всех соединишь телефонной связью. Оборудование ночью мои ребята принесут. Я пока отдохну, а утром займёмся делом.
— Немчуры ж нам ответную артканитель устроят…
— А чтоб твои лишнего не спали, — подковырнул Говорков.
Никитин обиженно вздохнул и недовольно качнул головой.
К утру ячейки и щели были отрыты, телефонная связь налажена, минометы и стереотруба стояли на местах. Перед рассветом Говорков с ординарцем и миномётчиками заняли места на подготовленных позициях.
Едва рассвело, Говорков прильнул к окулярам стереотрубы. Высота, которую занимали немцы, в стереотрубу была прекрасно видна. Немецкая траншея опоясывала ее дугой у основания. После завтрака движение в треншее у немцев оживилось.
Определив расстояние до немецкой траншеи, Говорков сообщил по телефону первому миномётчику угол прицеливания и скомандовал выпустить пристрелочную мину.
— Плоп! — выстрелил миномёт, будто кто деревянной палкой ударил по банной шайке.
Минометные ячейки закрыты кустами, вспышек и выброса дыма при выстрелах немцы не видели.
— А-а-атлично! — пробормотал Говорков, глядя в трубу. Первая мина ударила с недолётом. — Прицел на одно деление больше!
— Готов!
— Давай вторую!
Дымок взрыва закурился за немецкой траншеей.
— Верни на пол деления обратно, протри мину чистым платочком и с любовью пихай в трубу!
Плоп! Всплеска дыма при взрыве не видно. Значит, мина влетела точно в траншею,
— Первый замри! У тебя прямое попадание в траншею! Второму приготовить одну мину для пристрелки… Огонь!
   
После нескольких выстрелов и второй попал в траншею.
— Теперь первый два деления вправо, второй два деления влево, угол возвышения не трогать! По одной мине, огонь!
Говорков припал к трубе, стал искать всполохи дыма около немецкой траншеи. Попадание прямое!
— Прицел менять по горизонту после каждых пяти выстрелов! Оба — беглый огонь!
Миномёты зачпокали наперебой. Судя по тому, как немцы заметались в траншее, попадания были точные.
Немецкие наблюдатели огневых позиций спрятанных в кустах миномётов не видели. По приглушённым звукам выстрелов предполагали, с какой стороны ведётся стрельба. Только им и в головы не приходило, что миномётная позиция у них под носом.
Вероятно, немцы подумали, что миномёты спрятаны где-то в траншее, и открыли по ней артиллерийский огонь. Говорков предусмотрел такой вариант и предупредил Никитина, чтобы бойцы вовремя ушли в укрытия.
Под грохот артиллерийских взрывов разведчики пускали мину за миной и посмеивались над тупыми гансами. Скоро боезапас закончился.
Немцы стреляли до вечера. Всё пространство вокруг траншеи затянуло облако дыма и пыли. К вечеру обстрел прекратился. В темноте вспышки при выстрелах видны хорошо и можно было схлопотать ответный губительный обстрел.
Когда стемнело, немцы начали светить ракетами. А раз немцы светят ракетами, ночь пройдет спокойно, без происшествий.
Говорков с ординарцем скрытно вернулись к линии обороны, спрыгнули в траншею. Никто их не окликнул, не остановил. Никто не поинтересовался, чужие прыгнули или свои. Говорков прошёл вдоль хода сообщения. Солдаты в разных позах сидели на дне. Один дремал, обняв колени и упершись каской в стену окопа. Другой вытянул ноги поперек хода сообщения. Третий развалился вдоль прохода, лежал на спине с открытым ртом.
Кого-то Говорков толкнул случайно, через кого-то перешагнул, на кого-то наступил в темноте: боец только буркнул недовольно во сне. Кого-то слегка пнул под зад. Это на окопном языке значило: «Подвинься! Дай пройти!».
На ступеньках у землянки сидел часовой.
— Буди ротного! — скомандовал Говорков часовому.
— Я не сплю! — отозвался из-за брезента, заменяющего дверь, лейтенант Никитин.
Говорков с ординарцем зашли в землянку.
— Мы с миномётных позиций пришли, нас никто не окликнул. В траншее сонное царство. Ты что, хочешь, чтобы вчерашний немец к тебе ещё раз пришёл и всю роту вырезал? — недовольно выговорил Никитину Говорков.
— Я думаю... — недовольно начал Никитин, но Говорков перебил его.
— Ты в карты играешь? Картёжники говорят так: не важно, что соперник думает, важно, какая карта мне придёт. Так и здесь: не важно, что ты думаешь, важно, что немцы задумают.
— Чего ты, чёрт тебя дери, меня всё попрекаешь? Ну, совершил я ошибку, что ж теперь… На ошибках учатся! — возмутился Никитин.
— Умные — на чужих ошибках учатся. Дураки — на своих.
— А то у тебя ошибок не было!
— Были. Перенимай от меня хорошее, а плохое оставь мне. Ты, похоже, ни на каких ошибках не учишься. У тебя полтора десятка бойцов немец вырезал, а ты так и не понял, что за ошибки командиров на войне подчинённые расплачиваются кровью. Мы с ординарцем как танки шли, хоть бы кто поинтересовался, кто идёт. Ни одного часового!
— На флангах часовые стоят, — оправдался Никитин.
— Какая, на хрен, разница, где они стоят, если от их стояния толку нет! Часовых поставь по всей траншее!
— Ладно, пройдусь по траншее, наведу порядок.
— Мы с ординарцем ляжем спать. Принесут харчи, пусть котелок в землянке поставят. Поедим, как проснёмся. Посты ночью проверяй, чтоб не спали.
Говорков снял сапоги, повалился на нары и закрыл глаза.
Лейтенант вышел из землянки, заговорил с кем-то недовольным голосом.
Время от времени шипели осветительные ракеты. Где-то далеко немецкий пулемёт выпустил несколько коротких очередей. Голос Никитина умолк. А может, это Говорков заснул.
Проснулся оттого, что его трясли за плечо.
— Товарищ старший лейтенант! Проснитесь, товарищ старший лейтенант! —сквозь сон услышал он голос ординарца.
Если Говоркова будил ординарец, значит, по серьёзному делу.
На звонки дежурных из штаба ординарец, лениво позёвывая, обычно отвечал: «Старшего лейтенанта здесь нету! Что передать?».
Поняв, что из штаба звонят, чтобы получить какой-нибудь нестоящий доклад, возвращал телефонисту трубку и добавлял:
«Меня тоже нету! Больше не буди! Я со старшим лейтенантом ушёл».
Если телефонист возражал, ординарец обрывал его:
«Сказал — нету, значит, нету! Твое дело телячье: оттелефонился и сиди, в трубку дыши!».
Если приходил рассыльный из штаба и спрашивал:
«Говорков здесь?».
«Это смотря зачем. Тебе, к примеру, зачем?», — покосившись на пришельца без уважения, спрашивал ординарец.
И, ежели считал, что нужда не срочная, сообщал:
«Товарищ старший лейтенант ушёл по делу. Куда — военная тайна. Говори, что надо, передам».
— Товарищ старший лейтенант! — настойчиво теребит плечо командира ординарец.
— Ну что случилось, Кузьма? — не отрывая глаза, тоном человека, у которого болят зубы, спросил, наконец, Говорков.
— Товарищ старший лейтенант, перед нашей траншеей немцы гоношатся!
— Ну, значит, война ещё не кончилась.
— Да нет! — возмутился бестолковости командира Кузьма. — Они стонут!
— И чего они стонут? — недовольно буркнул Говорков, зевнув по-волчьи.
Просыпаться не хотелось. Для разведчика сон дороже всего. Дороже водки, табака и хорошей жрачки. Можно несколько суток не есть, не курить, с голодухи и без курева голова соображает даже лучше. А невыспавшаяся голова работает плохо.
— Доложи конкретно, где, что и прочее.
— Стоны слышны. Метров триста впереди. Слабые, но отчётливые. А перед этим мина рванула. Видать, немцы напоролись.
Говорков приподнял голову с охапки веток, заменявшей подушку, сел, попросил закурить. Обдумывание серьёзного дела начинается с хорошего перекура.
— Ну, а теперь конкретно доложи, а то я не проснусь никак.
— На левом фланге перед концом траншеи поворот. Вот откуда с нейтралки слышны стоны. С полчаса уже как! Один стонет, а другой что-то лопочет, вроде как успокаивает.
— А почему решил, что немцы? Может наши…
— Немцы! — убеждённо проговорил ординарец. — Ни одного матерного слова.
— Аргумент… — согласился Говорков.
   
— Я слушал. Они где-то перед оврагом на нашей стороне под кустами лежат.
Говорков поднялся с нар, пригнул голову, чтобы не стукнуться головой о притолоку. Выйдя в траншею следом за ординарцем, сильно затянулся, докуривая папиросу, бросил окурок на землю, затоптал.
— Ну, пошли. Гранаты у тебя есть? Ежели фрицы какую пакость затеяли, мы их гранатами.
— Есть пара немецких и одна наша — лимонка.
— А чего немецкие таскаешь?
— Немецкие легче наших, товарищ старший лейтенант. От наших гранат, у меня штаны с задницы спадают. Живота совсем нет, ремню зачепиться не за что. С плохой кормежки видать.
— Ты ещё расскажи, какого цвета у тебя кальсоны от плохой кормёжки… После артобстрела. Хорошей свинье любая кормёжка в пользу. А тебя, чем ни корми… — беззлобно ворчал Говорков.
Подошли к красноармейцу, дежурившему в конце траншеи. Боец молча показал рукой в темноту.
Говорков поднял руку, призывая всех стоять тихо. Из темноты доносились тихие стоны и лепетание:
— Ава! Ава!
— Да, наши солдаты стонут «ай» и «ой». А уж без мата стонать вообще не привыкли.
Судя по стонам и приглушенному голосу, немцев было двое. Ветерок подул с нейтралки, голоса стали отчетливее. Потянуло трупным смрадом.
— Может, подманивают? — засомневался ординарец. — Как уток манком…
— Ну что, Кузьма, рискнем пойти на дело вдвоем? А то, пока наших дождёшься, немцы уползут. Я пойду прямо на них. Ты правее. Дай мне немецкие гранаты, себе оставь лимонку. Из карманов лишнее выгрузи, чтоб ничего не брякало.
Говорков повернулся к пехотинцу:
— Боец, пройди по траншее. Предупреди своих, что впереди работают разведчики. Стрелять до нашего возвращения категорически запрещаю. А то найдется дурак, подмогнёт очередью нам по пятым точкам. Давай, шумаром!
Говорков по приступку вылез из окопа, медленно двинулся вперёд. Ординарец шёл метрах в десяти правее.
Мягко переваливаясь с каблука на носок, Говорков беззвучно огибал воронки. Открытое поле закончилось, впереди должны быть кусты. Вот они. В темноте кажутся огромными. Немцы, будто почуяв опасность, притихли.
Говорков замер.
Впереди под кустами едва заметное движение. Говорков всмотрелся в темноту, вытащил из кобуры пистолет, осторожно снял с предохранителя.
   
Из-за облаков выглянула луна, стало чуть светлее. Под кустом блеснула серебристая кокарда фуражки. На земле, лицом вверх лежал немец. Если бы не кокарда, Говорков не обратил бы внимания на тёмный силуэт. Офицер! На погонах высветились обер-лейтенантские кубики. А, где второй?
Второй немец — солдат — лежал под кустом, в ногах у офицера. Вздрогнул, когда Говорков повернулся к нему лицом. Не шевельнись немец, не дёрнись чуть заметным движением, Говорков и его не заметил бы.
Ординарец перешагнул через лежащего солдата, зажал его между ног, воткнул в живот ствол автомата, продолжая смотреть в сторону немецкой траншеи. Говорков склонился над офицером. Немцы замерли.
Левой ладонью, прикрыв офицеру рот, Говорков правой рукой обшарил его. Отстегнув пуговицу нагрудного кармана, извлек документы, привычным движением сунул за пазуху. Переложив документы, решил ощупать немца. Едва коснулся живота — немец заскрипел зубами попытался резко вздохнуть, чтобы закричать. Но ладонь Говоркова, прикрывающая немцу рот, мгновенно сдавила и нос. Немец проглотил зарождавшийся было крик. Говорков позволил немцу вздохнуть и прошептал:
— Тихо! Руэ!
Из карманов брюк Говорков вытащил зажигалку и портсигар. Главное, чтобы в карманах у него не было чего-нибудь вроде малоразмерного «Вальтера» или «Браунинга».
Немец дышал порывисто, но кричать не собирался.
Говорков расстегнул ему френч. На животе нащупал мокрую от крови повязку: «Если ранение проникающее, вместо языка можем приволочь труп».
Офицер лежал на плащ-палатке, которую солдат, по-видимому, собирался тянуть к своим. Ремень и пистолет в кобуре лежали у него между ног. Говорков нацепил ремень с кобурой поверх своего ремня. Обер-лейтенант успокоился, дышал ровно, следил за движениями Говоркова.
Говорков погрозил ему кулаком. Офицер кивнул головой и едва слышно прошептал что-то пересохшими губами.
Говорков понимал немецкую речь, когда сам задавал вопросы и получал на них простые ответы. Что прошептал офицер, не разобрал.
Оставив офицера, Говорков шагнул к солдату, на котором сидел ординарец. Ординарец тихо слез с немца.
Немец приподнялся с земли, сел, приставил палец к губам, давая понять, что будет молчать. Согнув ногу и приподняв ее, показал рукой, что там у него рана. Носок сапога пробит осколком. Рана, по-видимому, небольшая, крови натекло немного. Не дожидаясь команды, немец поднял руки, предлагая себя обыскать. Говорков жестом приказал опустить руки. Немец указал на разорванный сапог, сморщился и покачал головой. Идти сам, мол, не смогу.
— Заберём солдата, за офицером потом вернёмся, — прошептал Говорков. — Ранен, похоже, серьёзно, никуда не денется.
   
Ординарец поднял руку: понял, мол.
Говорков приподнял немца с земли, перекинул его руку себе через шею, шагнул в сторону траншеи.
Ординарец попятился, вглядываясь в немецкую сторону, затем последовал за Говорковым.
До траншеи разведчики с пленным дошли быстро.
На окрик бойца из траншеи, какой, мол, пароль, ординарец послал его незлым матом — стандартным откликом на запросы паролей.
— Принимай языка! — скомандовал Говорков. — Он ранен.
Боец помог спустить немца в траншею.
Передав пленного Никитину и распорядившись перевязать его, Говорков с ординарцем вернулись за офицером. У кустов нашли место с примятой травой, но ни офицера, ни плащ-палатки, на которой лежал офицер, не обнаружили.
— Поднять раненого на палатке с земли и нести его могли трое, не меньше, — прошептал Говорков. — Приди мы чуть раньше, получили бы очередь поперёк животов. Такая вот наша судьба на фронте. Возвращаемся.
Спрыгнув в траншею и шагая к землянке, Говорков почувствовал, как он устал. Усталость навалилась не от тяжёлой работы или длительной ходьбы, а от психологического напряжения, от пережитой опасности.
Войдя в землянку, при свете «катюши» Говорков увидел сидящего на нарах пленного. У его разутой ноги, опустившись на колени, хлопотал санитар. Здесь же стояло человек десять пехотинцев, для которых пленный немец был в диковинку.
Увидев Говоркова, немец заулыбался.
— Ви гейт ес инен? (прим.: «Как у вас дела?») — спросил Говорков.
Немец быстро что-то залопотал.
— Нихт зо шнель! — остановил его Говорков. — Их ферштее нихт аллес! (прим.: «Не так быстро. Я не всё понимаю»)
Запас немецких слов у Говоркова не велик: из школьного немецкого, где его приучили обращаться к собеседнику на «вы» и из военного разговорника.
— Достань-ка фляжку из запасов, — велел Говорков ординарцу.
Кузьма шустро достал из мешка фляжку и железную кружку, по бокам и на дне разукрашенную ржавчиной. Лишь с одной стороны край блестел чистотой, отполированный губами. Отвернув резьбовую пробку, Кузьма лизнул край горлышка фляжки, подхватывая несуществующую каплю спирта.
Говорков кивнул: наливай. И показал пальцами: чуть-чуть.
Ординарец наклонил фляжку, струйка плеснулась о дно кружки. Он пальцем отметил снаружи налитый уровень и протянул кружку Говоркову.
— Разведи водой! — сказал Говорков.
Ординарец поставил кружку на стол, долил из фляжки с пояса воды, показал пальцем новый уровень и протянул кружку Говоркову. Он держал в зубах пробку и, не моргая, смотрел на Говоркова. Ждал, когда выпьет старший лейтенант, чтобы выпить самому.
   
Говорков передал кружку немцу:
— Руссише шнапс. Медикаменте.
Велел ординарцу:
— Отрежь ему сала и хлеба.
Немец посмотрел на ржавую кружку, укоризненно качнул головой. Заглянул в кружку, передёрнул плечами, покачал головой ещё раз, тяжело вздохнул:
— Zu viel…
— Давай, давай! — велел немцу Кузьма. — Тринкен! Шнель! Пей быстрей, освобождай посуду!
— Дафай-дафай? — переспросил немец Говоркова.
Говорков кивнул.
Немец стал пить маленькими глотками, запрокидывая каждый раз голову по-воробьиному.
Находившиеся в землянке бойцы внимательно следили за немцем.
— А я так водяру подсасывать не могу! — вздохнул как бы с сожалением санитар.
— Научишься! — успокоил его боец. — У тебя спирт свой, не меряный.
— У немцев так принято. Они пьют помалу и цельный вечер. А мы пьем сразу и помногу, — прокомментировал Говорков.
— И тоже цельный вечер, — добавил Кузьма.
Сделав последний глоток, немец оторвал кружку, раскрыл рот и замахал в него рукой.
— Sehr stark! — пожаловался сдавленным голосом.
— Кузьма! Ну, ты чего не отрезал ему закусить?
Говорков взглянул на ординарца, стоявшего с пробкой во рту, и добавил:
— Прячь фляжку! Нам с тобой сейчас не положено.
— Товарищ старший лейтенант… — заканючил ординарец. — Сало на немца тратить… У меня осталось всего ничего, вам и мне…
— Вот мою долю и отдай, не хомячь.
Кузьма тяжело вздохнул, отрезал ломоть хлеба, положил на него тоненький кусочек розового сала, протянул немцу, буркнул, показывая присутствующей пехоте своё знание немецкого языка:
— Бутерброт. Эссен!
— Vielen Dank (прим.: «Большое спасибо»), — поблагодарил немец.
— Видал? — уважительно заметил пехотинец. — Немцу водки и сала дали, а сами ни к чему не прикоснулись. Разведчики! Вон какие у них порядки!
Немец двумя пальцами снял с хлеба сало и положил ломтик в рот. От удовольствия покачал головой:
   
— Es schmeckt gut (прим.: «Вкусно»)!
Ординарец свернул козью ножку, раскурил, протянул немцу.
— Битте, раухен! — предложил с достоинством.
— Danke sch;n! — закивал головой немёц, пошарил в кармане рукой, достал пачку сигарет и в знак благодарности протянул Говоркову. Ординарец, не долго думая, перехватил пачку и отправил к себе в карман. Немец удивился беспардонному поведению рядового, отнимающего курево у офицера. Дикие порядки у азиатов!
Немец сунул в рот раскуренную ординарцем козью ножку и решительно затянулся. От крепкого махорочного дыма быстро-быстро заморгал, из глаз покатились крупные слезы. Громко закашлялся и едва перевёл дыхание. На лбу у него выступил пот.
— Видать, свою фрау вспомнил — ишь как прослезился! — на полном серьёзе проговорил Кузьма.
Все, кто сидел и стоял в землянке, расхохотались. Бледное лицо немца ожило. Тепло от водки разбежалось по жилам, на лице появился румянец. Немец недоумённо смотрел на иванов, не понимая причин смеха.
— Ну, посмеялись, и будет! Давайте-ка все на улицу! — велел Говорков бойцам. — Задобрили немцу душу, теперь его и допрашивать можно.
Бойцы неторопливо покинули землянку.
На контрольные вопросы, на которые Говорков знал ответы, немец выдал правильную информацию. Значит, хитрить и скрывать правду не собирается.
Немец рассказал, что пехотные роты за последнее время понесли большие потери. Пополнения к ним не поступает.
Говорков спросил про офицера, которого немец тащил на плащ-палатке.
— Обер-лейтенант Майер вёл группу из шести человек, чтобы заминировать опушку леса. Нас обстреляли. Вероятно, пуля попала в мину на спине у одного солдата. Был взрыв. Погибли все, кроме меня и обер-лейтенанта...
Допрос немца Говорков вёл по военному разговорнику, в котором были даны вопросы и ответы на немецком и русском языках. Иногда ему было лень читать вопросы. Тогда он находил нужную фразу, показывал немцу пальцем. Немец листал немецкую часть разговорника, находил подходящую фразу для ответа, показывал Говоркову.
В конце допроса Говорков спросил, не знает ли он, кто был у русских в траншее и заколол полтора десятка солдат.
— Пару недель назад к нам прибыл обер-фельдфебель. Его назначили командиром взвода. Опытный военный специалист. Участвовал в польской и французской кампаниях. Служил инструктором и гаупт-фельдфебелем в резервной роте. Он решил утереть нос солдатам, бежавшим из своих окопов, совершив бесстрашный поступок. Пообещал ночью сходить в окопы русских и убить десять человек.
    
— Перевыполнил план, сволочь, — буркнул Говорков.
— Он пошёл к вам в немецкой форме. Утром вернулся и принес документы и значки русских. А себе добыл русский автомат. У вас хорошие автоматы, лучше наших МР. Было торжественное построение. Офицер из армейской группы от имени фюрера наградил его Железным крестом.
Говорков долго сидел молча. Смутное видение промелькнуло в его сознании: гордый немец, которого награждает довольный генерал.
— Фрицы вы, фрицы! Ни дна вам ни покрышки, кто вас звал сюда? — тихо, в глубоком раздумье, проговорил Говорков. — Какого лешего вам здесь нужно?
Говорков знал, чего надо немцам и на вопрос не ждал ответа.
— Земли нашей, — ответил за немца Кузьма.
— Наша земля — она наша.
— Я слышал, Гитлер хочет онемечить Россию, насадить немецкую культуру.
— Чтобы насадить немецкую культуру, им надо уничтожить русскую. Нас с тобой уничтожить, Кузьма. Потому что ни я, ни ты не сможем стать немцами. Потому что русский — он и в Германии русский. Мы с тобой русскостью, как селёдка рассолом, пропитаны. И оттого неметчиной не протухнем. Нам ведь — ни мне, ни тебе, ни другим русским — германская земля не нужна. У нас своей вдоволь. И будем мы биться, умрём, но не отдадим нашу землю немцам, как не отдали её наши предки татарам с монголами, тевтонским рыцарям, шведам, полякам и Наполеону.
Подумав, пробурчал:
— Вы, немцы, конечно, умные. Но зря считаете, что остальные глупее вас.

= 15 =
    

— Товарищ старший лейтенант, вас комбат вызывает. Связной от него приходил, — доложил ординарец.
— Зачем вызывает, не сказал? — недовольно спросил Говорков.
— Нет. Но велел быстро и при параде.
— С утра пораньше… Какого чёрта ему надо… У тебя есть, чем сапоги почистить?
— Если поплевать только — и травой.
— Ладно, обойдёмся без парада.
Пригибаясь и пряча голову за бруствер, Говорков по ходу сообщения отправился в штаб батальона, который располагался километрах в двух от роты, в небольшой рощице.
Комбат встретил Говоркова удивлённо:
— А ты чего такой?
— Какой? — в свою очередь удивился Говорков.
— Ну-у… — комбат смерил ладонью Говоркова от головы до ног, — не при параде.
— Так не завёл ещё парадную одежду! — усмехнулся Говорков. — Повода не было. Вот возьмём Берлин, тогда и устроим парад.
— Я к тебе посыльного отправлял с новой обмундировкой… Не приходил?
— Никак нет, товарищ майор. Связной приходил, велел в штаб идти. А насчёт обмундировки первый раз слышу.
— Онуприенко! — позвал комбат ординарца.
— Я здесь! — как клоун из табакерки выскочил из двери ординарец.
— Ты старшему лейтенанту новое обмундирование отослал?
— Так точно, товарищ майор. А потом связного послал, чтобы товарищ старший лейтенант быстрее прибыл.
— Связной был, обмундирования не было… Узнай, обмундировку ему отнесли?
— Есть!
Ординарец исчез, а комбат недовольно покрутил головой:
— Служба… Вот и воюй с такими!
— А по какому случаю я новым обмундированием осчастливлен?
— В полку устраивают встречу… Корреспондент из Москвы прилетел, делегация с завода… От каждого батальона по заслуженному воину велели прислать. Доклад прочитают, сфотографируют для газеты. Мы вот тебя решили послать. Ты у нас в огне не горишь и в воде не тонешь.
— У меня даже медали нет.
— Будет тебе медаль, благодарность Родины неминуема. Она следует за тобой, но не может догнать — слишком ты шустрый. Да и… не за медали воюем.
Прибежал ординарец.
— Разрешите доложить, товарищ майор! Степанов из хозвзвода минут пятнадцать как понёс обмундировку товарищу старшему лейтенанту. Пока на склад сходил, пока обмундировку подобрали…
— Ладно, иди… В общем, Говорков, давай к себе, переодевайся, и при параде возвращайся на мероприятие.
Говорков потопал назад. Подумалось, что можно бы майору на машине его туда-сюда, но тут же укорил себя: машинами на передовую не ездят. Фрицам из миномёта машину накрыть — три раза плюнуть.
Едва Говорков зашёл в блиндаж, как ординарец радостно доложил, показывая на разложенные на нарах коверкотовую гимнастёрку и бриджи из тёмно-синего габардина, стопку белья и хромовые сапоги внизу:
— Туточка вам обмундировочку из штаба прислали. Полный комплект. Даже бельё и сапоги. Щёголем теперь будете!
— Знаю, — снисходительно буркнул Говорков.
Быстренько переоделся, поискал новую фуражку.
— Фуражка где? — спросил ординарца.
— Фуражки не было. Фуражка вещь заметная, её в бельё не завернёшь.
— Ладно, на нет и суда нет.
Говорков надел вылинявшую, потерявшую изначальный цвет старую фуражку.
— Я опять в штаб.
Говорков прошёл метров сто по траншее и за очередным поворотом почти столкнулся со старшим лейтенантом в такой же новенькой форме, как и у него.
— Здорово, земляк! — первым поздоровался незнакомец.
— Здорово, — козырнул Говорков.
— Где у вас третья рота? Я туда командиром назначен. Верзаков Александр, — представился новый командир и протянул руку.
— А, вместо Петрушенко… — Говорков тоже представился и пожал руку новому сослуживцу.
Командира третьей роты несколько дней назад достал снайпер. Говорков хотел объяснить, как добраться до третьей роты, но передумал. Незнакомому с местностью человеку, да, тем более, когда снайпер караулит, одному бродить опасно.
— Пройдёшь по траншее метров сто, увидишь блиндаж. Скажи ординарцу, что Говорков велел тебя проводить. Голову над бруствером не высовывай, нас снайперы стерегут. Да и снаряд шальной, если шваркнет, всё, что над бруствером торчит, срезает. Отобьют немцы голову, пилотку надевать не на что будет…

***
— Говоркова убило! — неслось по окопам.
— Полголовы срезало осколком, смотреть страшно!
— Вроде, бывалый фронтовик… А высунулся…
Бойцы положили тело с завёрнутой в окровавленную плащ-палатку головой в расширении траншеи перед блиндажом.
— Фуражка, вот, его… — боец положил окровавленную фуражку на столик.
— Господи, — перекрестился ординарец. — Только что переоделся товарищ старший лейтенант во всё новое… А оказалось, перед смертью в чистое оделся… Фуражки только новой не было… В старой пошёл…
   
— Чуял, видать, смерть свою… Человек завсегда чует смерть свою. Только не знает про то. У нас случай был… Сидел боец в блиндаже. И так ему захотелось к другу сходить в соседний взвод! Не надо ему, а хочется сходить, терпежу нет. Пришёл, посидел минутку у друга. А разговор не клеится. И к себе вдруг заторопился, будто забыл что. Возвращается, а блиндажа-то и нету! Прямым попаданием, со всеми, кто в нём был… А наутро узнаёт, что и в тот блиндаж, куда он ходил, тоже после его ухода прямое попадание…
— Ну, эт не смерть, эт он спасение своё чуял. На войне и такое бывает.
— Да уж… Война, брат…
— Да, брат… На войне, бывает, и пушки стреляют…
— На то и война… Что ж это за война, если никого не убивают? Сплошной отдых и развлечение.
Прибежала Катя.
   Гимнастёрка на рукаве разодрана, перепачкана глиной. В глазах застывшая боль, адская мука. Упала на колени рядом с телом. Застыла молча с закрытыми глазами, не замечая никого вокруг.
Открыла глаза, несмело потянула руку к окровавленной плащ-палатке.
— Не надо, Катюш… — попросил Хватов. — Там… Осколком ему срезало всё…
Катина рука замерла, безвольно опустилась вниз.
— Катюш, — тихо проговорил Хватов, не глядя на девушку, — ты бы поплакала. Полегчает.
Катя безвольно шевельнула рукой. Лицо застывшее. В глазах ни мысли.
Неожиданно для всех Хватов опустился на колени рядом с убитым, снял пилотку и, осенив себя широким крестом, начал читать молитву:
— Упокой, Господи, душу новопреставленного раба твоего воина Николая, прости вольные и невольные прегрешения. Даруй душе его, Господи…
— Не надо, Трофимыч. Он не верующий, — прошептала Катя.
— Вера не в словах и не в обрядах. Вера в душе.
— Всем хорошим людям Господь даёт ангела-хранителя. Сколько раз он спасал командира от гибели… — вздохнул кто-то.
Катины пальцы случайно коснулись ладони убитого. Девушка вздрогнула, опустила взгляд вниз. Произнесла безразлично:
— Не его рука.
Сморщившись, как от боли, Хватов посмотрел на окаменевшее лицо девушки.
— И запах не его. Он по-другому пахнет. Я хочу посмотреть…
Катя медленно протянула руку к плащ-палатке, закрывающей голову.
— Катюш, не надо… Там не на что смотреть… Осколком срезало…
Катя медленно отодвигала край окровавленной ткани.
— Шея не его… Ухо не его…
Дальше — кровавое месиво.
Рука дрогнула, выронила ткань.
— Не он это…
— Умом тронулась от горя девчонка, — прошептал кто-то.
— Так ведь хороший человек был лейтенант, каких мало. И она… Ни с кем… Его ждала…
    
В отдалении послышались непонятные возгласы, похожие на восклицания перепуганных людей.
Все повернули головы в сторону шума, Катя тоже. Лицо её исказила болезненная гримаса, девушка без сознания повалилась на землю. Хватов побледнел, как бледнеют от ужаса. Трясущейся рукой перекрестился. Непослушные, словно замороженные губы, пытались выговорить слова молитвы… К нему приближался… призрак Говоркова!
— Свят, свят, свят… — прошептал Хватов и принялся крестить приближавшийся к нему призрак.
— Перепил, что-ли? — укорил призрак.
Увидев лежащую без чувств Катю, бросился к ней, приподнял, прижался щекой к её лицу, почувствовав, что жива, облегчённо вздохнул. Увидел убитого с накрытой головой. — Кто это?
— Ты-ы… — плачущим голосом ответил Хватов.
— С ума сошёл?
— Так ведь фуражка, вон, твоя… И в новую одёжку ты перед уходом переоделся…
— Я и сейчас в новой одёжке! Вы документы у него смотрели?
— Так чё-ж их смотреть, коли и так ясно, что это ты…
— Я — с тобой разговариваю! А это — новый командир третьей роты… Как его… Верзаков! Вместо Петрушенко назначен. Я с ним фуражкой поменялся, чтобы сфотографироваться… Не дошёл, бедняга… Говорил же ему, чтоб над бруствером не высовывался...
Катя очнулась… Увидела Говоркова, завопила от страха, потом зарыдала от счастья, прижалась к нему…

= 16 =

Майеру повезло дважды. Во-первых, он не погиб при взрыве мины. Во-вторых, обер-фельдфебель Прюллер услышал взрыв мины, правильно расценил ситуацию, сам возглавил спасательную операцию, и с отделением солдат вынес его с нейтральной полосы.
Майер лежал в перевязочной. Руки его были в крови, веки плотно сжаты. Рот перекосился, верхняя губа задралась. Сдерживал дыхание и стоны, словно старался не расплескать ни единой капли своей боли.
Обер-арцт Целлер расстегнул на раненом ремень, задрал маскировочную куртку и рубашку, ощупал живот. Наконец, успокоил:
— Тебе повезло, Майер! Ранение непроникающее.
Он слегка промыл рану, засыпал порошком, наложили марлевую салфетку и плотно прибинтовал.
— Лежи спокойно. Мы уже ищем машину для транспортировки. У тебя прекрасное «ранение домой», — ободряюще рассмеялся Целлер. — Лазарет, отпуск по ранению. Что ещё надо фронтовику? Будь ты иваном, уже бежал бы на перевязочный пункт, напевая бодрую русскую песенку про «Вольга-Вольга, матка Вольга».
— Жалко, что я не иван, — слабо улыбнулся Майер.
— Поправляйся и дома не слишком усердствуй с женщинами! Миссионерскую позу запрещаю! Только «скачки». И роль ковбоя играет твоя подружка!
Целлер закурил две сигареты, одну дал Майеру.
— А я завидую тебе, Майер, — грустно проговорил Целлер. — Скоро на родине в госпителе за тобой будут ухаживать чистенькие медички, каждый вечер будут целовать тебя перед сном, а когда оклемаешься и сможешь двигать лапами, организуешь себе дополнительную комнату с дамским обслуживанием, рано утром, в полдень и вечером, и без расписания, если захочешь. Прелестные девочки из дивизионного медпункта, блондинки, брюнетки и рыжие, какую захочешь, гигиенично безупречные и очень заботливые напудрят тебе зад, помоют твоего «мальчика-вставайчика»… А вечером наведают тебя только что вымытые, с красивыми причёсками в интимных местах, чтобы заняться с тобой оздоровительной гимнастикой.
Обер-фельдфебель Прюллер организовал транспорт, и к утру Майера на машине доставили в главный перевязочный пункт, развёрнутый в просторном сарае крупной деревни, расположенной в пяти километрах от высоты, которую защищал взвод Майера.
На дверях сарая был нарисован огромный красный крест, сверху крупными буквами написано: «Hauptverbandsplatz» — «Главный перевязочный пункт».
   
Недалеко от входа стояли бочки из-под бензина, из которых свешивались отрезанные руки и ноги. Вокруг лежали, сидели и гуляли раненые. В тени длинным рядом плечом к плечу лежали трупы. Шеренга мертвецов тянулась от северной стены вдоль дороги, уходящей на запад. Даже у мертвецов очередь, чтобы быть увезёнными на кладбище.
«Помойное ведро для отходов большой колбасной машины», — подумал Майер. Не про бочку с отрезанными руками и ногами, а про медицинское учреждение в целом.
Днём шли активные боевые действия, поэтому перед входом стояло множество носилок с ранеными. Ходячие солдаты сидели и лежали на земле. Ходячими считались все, кто мог ходить, хотя бы у него были оторваны обе руки.
Новоприбывших мельком осматривал медик в грязном белом халате, спрашивал:
— Кость не задета?
— Нет.
— Значит, царапина…
Ранение, не требовавшее немедленной ампутации или операции на внутренних органах, здесь считалось царапиной.
Майера, как офицера, внесли в перевязочный пункт без очереди.
В нос ударили запахи карболки, эфира, крови, пота и гниения — запахи человеческой беспомощности, к которым примешивалась вонь мочи, гноя, содержимого кишок, тяжёлый дух давно не мытых человеческих тел — за последний месяц практически никто не снимал с себя ни одного предмета одежды. Густой и влажный, как на скотобойне, воздух не хотелось вдыхать.
В глубине сарая прямо на земле, устланной соломой, рядами лежали раненые.
Ритмично ширкала пила.
«Зачем им летом дрова?» — подумал Майер.
Медперсонал в белых халатах работал, безразличный к воплям, проклятиям, рыданиям и стонам раненых с оторванными руками и ногами, с раздробленными челюстями и обожженными лицами, с вываливающимися из животов кишками.
Майер попал в гноящийся и кровоточащий хаос, пропитанный болью, криками и мучительными стонами, увидел концентрацию человеческого бедствия, названного войной. Майер понял, как выглядит ад. Трупы рядом с дверью и чадящие керосиновые лампы внутри усиливали сходство с преисподней. Вместо надписи над дверью «Главный перевязочный пункт» более уместной была бы надпись: «Оставь надежду всяк сюда входящий».
У стены рядом с входной дверью на железной печке-времянке в стерилизаторе кипятились операционные инструменты. В перевязочном углу, отдельно от свалки стонущих людей, стоял операционный стол, сколоченный из досок, отгороженный от остального помещения ширмами. К столу кожаными ремнями был привязан раненый. Из-под хирургической простыни торчала голова с закатившимися глазами и слипшимися от пота волосами.  Над столом висела керосиновая лампа, но света для нормальной работы хирургу явно не хватало.
   
Над столом склонился хирург в забрызганном кровью прорезиненном фартуке поверх халата, ширкал пилой.
— Плохой день сегодня, — проворчал он, закончив пилить. — Столько апмутаций — я уже сбился со счёта.
Санитар отошел от стола, держа, как полено, отрезанную ногу, бросил в корыто из оцинкованной жести, в каких женщины стирают белье, доверху наполненное ампутированными руками и ногами.
Хирурги резали, шили, вязали нитки, делали уколы, безэмоционально говорили кричащим раненым ободряющие слова.
Работа ножом и пилой в неблагоприятных условиях под аккомпонимент воплей пациентов изматывала. Хирурги машинально орудовали инструментами, о точности движений речь не шла. Покончив с одним раненым, тут же принимались за другого.
Хирурги так уставали, что руки, держащие скальпель, слушались хозяев с трудом. По причине недостатка эфира и хлороформа наркоз давали слабый, раненые стонали, выли и страшно кричали, как беззащитные животные на вивисекции (прим.: лабораторные операции без наркоза), пытались вырваться из державших их ремней.
Два дня назад хирург свалился с ног от изнеможения, день назад с ним случился нервный срыв: он плакал, истерично жаловался на запредельную усталость. Его напоили спиртом, он вернулся к работе, но работал медленно, словно в ступоре. Иногда его движения замирали, взгляд тупо устремлялся в пространство, он словно засыпал стоя. Санитар тычками приводил врача в чувство.
Майер пришёл в ужас, какого не испытывал даже во время бомбёжки. Теперь он представлял, как проходила ампутация конечности в средневековье, когда не было обезболивания.
Ближе к стене санитар большим ампутационным ножом отскребал от крови ещё один деревянный стол.
Закончив чистку, санитар протёр доски вонючей карболкой, велел солдатам положить Майера на стол, снял с него повязки, крикнул:
— Герр майор!
   
Подошёл хирург, майор медслужбы, в бывшем когда-то белом халате, густо испачканном кровью, в бесформенной белой шапочке и марлевой маске, закрывающей половину лица, осмотрел рану, объяснил Майеру:
— Рана, вроде, поверхностная. Я прозондирую её дно — вдруг есть отверстие в брюшную полость. Потом хорошо обработаю, чтобы не нагноилась, и зашью. Но, уж извините, герр обер-лейтенант, мы вас на всякий случай зафиксируем, чтобы вы не мешали работать. Проблема в том, что обезболивающего нет… Но кричать вы можете, сколько хотите. И ругаться.
Майера зафиксировали. Попросту — ремнями привязали к столу за руки, за ноги и поперёк туловища.
На помощь хирургу подошли две медсестры: одна подавала инструменты, вторая стояла напротив хирурга и помогала обрабатывать рану.
Майер держался изо всех сил. Когда хирург промывал рану, Майер скрипел зубами и сдавленно стонал. Хирург ободрял его и даже хвалил за терпеливость. Когда хирург начал тыкать железкой во все углы раны, проверяя, нет ли дырки в брюшную полость, Майер стонал в голос.
Медсестра прижималась к плечу Майера грудями, успокаивала его. В любое другое время Майер от таких прикосновений млел бы, сейчас же он даже не замечал прикосновений женского тела.
После того, как хирург, со словами «Это лишнее… Это всё равно отомрёт…», стал отрезать что-то скальпелем и ножницами, Майер заорал благим матом. А когда, промыв рану ещё раз, начал зашивать её, Майер завыл голосом умирающего волка.
— Да, быть живым, это больно, — пробормотал хирург.
В конце концов, операция закончилась. Медсестра перевязала рану, с помощью санитара отвела Майера вглубь сарая и уложила рядом с другими ранеными на солому.
Майер очень устал после операции, но ни спать, ни даже лежать спокойно не мог — солома кишела вшами. Насекомые заползали под одежду и под повязку. Тело нестерпимо зудело, но толком почесаться Майер не мог: при малейшем движении он чувствовал режущую боль в только что зашитой ране. Спать не давал постоянный шум: раненые стонали, просили то пить, то подать утку. Поступали новые раненые, которых, как и Майера, оперировали «под крикаином», то есть, без обезболивания, с криками…
Рядом с Майером тяжело дышал, беспокойно что-то бормотал юнец с острым старушечьим лицом. Мухи роем кружились над его головой, упакованной в заскорузлую от крови марлю. Его левая рука безжизненно висела сбоку — осколок русского снаряда повредил какие-то важные нервы, сломал два ребра и пробил лёгкое. Его почки были смяты взрывной волной и почти не работали, но раненый этого не знал. Как, впрочем, не знали и врачи. При малейшем шевелении поломанные рёбра терзали раненого мучительной болью. Раненый лежал не шевелясь, и если бы находился в сознании, то сошёл бы с ума от необходимости лежать неподвижно. Его спасало полузабытьё, иногда переходившее в настоящее забытьё. Изредка он приходил в себя и ощущал мучения в полной мере. Иногда какой-нибудь сердобольный солдат приподнимал ему голову, чтобы влить в рот горячий чай. Но лучше бы он этого не делал. Потому что по какой бы причине раненый ни приходил в сознание, это означало возвращение страданий, и он шёпотом умолял, чтобы никто его не трогал. Но его мольбы то ли не слышали, то ли о них забывали — санитары или просто солдаты вновь пытались напоить его или повернуть удобнее... Да и трудно было понять, спит раненый, лежит без сознания или уже отошел в мир иной. А, чтобы выявить мёртвых, всех лежащих с закрытыми глазами время от времени легонько трясли.
 
Раненый солдат вдруг странно задышал, глубоко и ненасытно, будто долго бежал, и ему не хватало воздуха.
Майер закричал:
— Санитар! Санитар!
Когда санитар, наконец, пришёл, Майер обозвал его нерасторопной задницей. Санитар склонился над раненым, ощупал его, пожал плечами и сказал:
— Это вы из-за него так орали? Вряд ли нам удастся его воскресить.
Умершего унесли, а на его место положили гауптмана с ампутированными ногами. «Оживая» после наркоза, гауптман вёл себя беспокойно, санитару пришлось держать его.
Когда, наконец, гауптман очнулся, подошёл врач, чтобы проверить качество повязок.
— Вам повезло, — попытался ободрить ранегого врач.
— Какая ложь, — вяло укорил врача гауптман. — Лишиться ног — это везение?
— Не могу же я сказать вам, что вы... — хирург сердито замолчал.
— Да, как сообщить человеку, что он стал инвалидом,  в служебной инструкции не написано. А зачем сообщать? Когда смотришь на окровавленную простыню и видишь пустоту ниже колен, и без медицинского образования понимаешь, что уже не сможешь вальсировать с женщинами или бегать с детишками наперегонки. Повезло, не повезло... Везение, чёрт возьми, относительное понятие.
— Вы остались живы...
— Ну да... В этом плане мне выпал крупный выигрыш: увольнение из армии с почестями, с благодарностью от отечества. Государство признает меня героем, с головы до ног овеет славой. Да здравствует герой, да здравствует фатерланд, да здравствует фюрер!
Гауптман помолчал. Тяжело вздохнул. И подвёл итог:
— А ноги-то не вырастут!

***
Майер промучился день… К вечеру боль в ране утухла, но зуд от вшей стал нетерпимым.
Промучился ночь. Уснуть — точнее, забыться — из-за невыносимого зуда, из-за криков оперируемых ему удавалось лишь на мгновения. Под утро он, наконец, ненадолго уснул.
Проснулся оттого, что холодные пальцы приоткрыли ему веки и полезли в глаза.
— Эй, эй, эй! — отшвырнул он руку от себя.
Оказывается, это санитар после ночи отсортировывал мёртвых от живых.
Чуть позже медсестра — «карболовая мышка», как её называли раненые — перевязала Майера:
— Рана без воспаления, герр обер-лейтенант, — похвалила она Майера.
После перевязок раненых покормили. Майеру принесли хорошую порцию горохового супа и кусок чёрствого хлеба, которые Майер с жадностью съел.
Справа от себя у стены он обратил внимание на сидящего раненого, поддерживающего живот, как поддерживают его беременные. Миску с супом санитар ему не предложил.
Гауптман без ног заметил взгляд Майера, пояснил:
— Он ранен в живот. Хирург сказал, что безнадёжен. Вот... Вынашивает свою смерть, как беременность.
Солнце начало припекать, и, несмотря на полумрак, в сарае стало душно, всё сильнее пахло испражнениями. Воздух кишел мухами.
Из перевязочного угла вынесли грузного раненого с забинтованными в виде чепца головой, верхней частью грудной клетки и обеими голенями, положили неподалёку от Майера.
— Шампанского! — вдруг потребовал «марлевый пакет».
Помолчав немного, надоедливо заканючил:
— Шампанского… Я хочу шампанского…
— Помочись в кружку и хлебай! — «заботливо» посоветовал бас со стороны.
Кто-то осторожно хихикнул.
— Шампа-анского… Я всё-таки полковник! — уговаривал марлевый пакет.
— Заткнись, гад, — потребовал бас. — Тут без разницы, полковник ты или ефрейтор. Тут все раненые. Рядом с тобой умирает унтер-офицер. Он очень тактичен, делает это молча.
Майер пригляделся к требовавшему шампанского. Раненый бредил, разговаривать с ним было бесполезно.
— Полковник не слышит вас, он без сознания, — вступился за раненого Майер. — Он то на том свете, то на этом.
— Ну, принесите шампанского… Со льдом! — захныкал полковник. — И девочку в номер… Горячую девочку… Сколько стоит? Я заплачу!
— Переходи на самообслуживание! — раздражённо посоветовал бас.
   
Майер легко засыпал под артобстрелом. Но здесь спать не мог.
«Надо срочно бежать из этой вшивой лекарни», — решил он.
С трудом встал, прижимая рану ладонью, вышел на улицу. Хотел сесть на лежавшее сбоку от перевязочного сарая бревно, но не смог: рана отозвалась резчайшей болью. Остался стоять.
Пока раздумывал, сможет ли пешком пройти пять километров до своей роты, подъехала машина, привезла раненых. Машина оказалась из соседнего батальона, но Майер уговорил водителя подвезти его к штабу своего батальона.
Сидеть Майер не мог. Водитель помог ему забраться в кузов, уложил на носилки.

= 17 =

Бойцы Говоркова в селение входили молча, тяжёлым размеренным шагом. В только что закончившемся бою набегались, шустроту растеряли, вымотались и обессилели. Не глядя по сторонам, вышли на площадь. Получив команду разойтись, одни сели со стариковским кряхтеньем и стонами у домов, притулившись спинами к завалинкам. Другие упали в тень заборов, расслабившись на мягкой травке и закрыв глаза. На лицах безмерная усталость. Осунувшиеся лица землистого цвета. Чёрные от пыли губы высохли и потрескались, глаза провалились. Вокруг глаз морщины, а от носа к углам ртов глубокие складки, в которые въелась потная грязь.
— Смотреть на тебя, только настроение портить, — заметил один боец, протягивая кисет другому.
— На себя посмотри, — буркнул в ответ собеседник, но согласился: — Да уж… Был конь вороной, да уездился, посивел…Замаялся, аж тоска берёт. Прям, беда…
— Эт ты брось! От тоски вши заводятся. Не то беда, что много труда, а то горе, что бед море.
Через некоторое время на площадь прискакал на коне начальник штаба. Недовольно оглядел спящих у заборов солдат. Крикнул зычно:
— Кто старший!
Говорков открыл глаза, оглядел площадь. Кроме него и Титова командиров нет. Неторопливо, со стоном поднялся, подошёл к начштаба, устало козырнул, доложил:
— Взвод разведки и остатки пехотной роты.
И добавил на всякий случай, намекая, чтобы лишнего не беспокоили:
— Только что вышли из боя.
— Постройте бойцов, доложите о наличии личного состава!
Говорков подошёл ближе к забору, в тени которого лежали солдаты, негромко скомандовал, словно попросил:
— В две шеренги становись…
С кряхтением, оханьем и недовольными репликами бойцы выстроились в две неровные шеренги.
— По порядку номеров рассчитайсь, — не особо по-командирски скомандовал Говорков.
Бойцов набралось почти сотня. Из пехотной роты половина осталась на подступах убитыми и ранеными.
— Принимай команду над сводной ротой, Говорков.
Начштаба вытащил из планшета карту, развернул на колене, указал пальцем:
— Через два часа роте занять позиции от этой высоты до этой деревни. Вырыть и оборудовать окопы в полный профиль. Выполняйте!
— Есть… — дисциплинированно сказал Говорков. Начальству не объясняют о невозможности выполнения, начальству докладывают об исполнении.
«До новых позиций километров десять, — размышлял Говорков. — Учитывая усталость бойцов, доберёмся часа за три-четыре… Стемнеет уже. Как затемно ориентироваться на местности?».
Рота двинулась из села.
Начальник штаба дёрнул поводья и подался к обозникам, обустраивающим жильё для штабных.
 

***
Погода осенняя изменчива. В обед мучила жара, а к вечеру небо затянулось низкими тучками, подул холодный порывистый ветер, заморосил нудный дождь. Грунтовка размякла, превратилась в грязное месиво. Полковые обозы теперь застрянут. Рота останется без хлеба и мучной похлебки.
— Курево вышло, — стонали бойцы. — Хочь в голос кричи.
Дождь, грязь, лужи, а пехота идёт. Вместо требуемых двух часов брели все пять, скользя и разъезжаясь ногами по грязи.
Стемнело.
У росстаней (прим.: перекрёсток дорог за деревней) свернули налево, чтобы обойти какую-то деревеньку.
В кромешной тьме наткнулись на передовой дозор немцев, те открыли пулемётный огонь. Их поддержали пулемёты, расположенные чуть дальше. Похоже, здесь немцы встали на промежуточный рубеж. Стреляли немцы для виду, чтобы русские в темноте на них не лезли. Бойцы сигнал поняли, остановились.
— Может, обойдем их, Титов? — вяло спросил Говорков.
— Так приказа не было, командир, — совсем без интереса ответил Титов. — И нужды особой нет. Без приказа кому охота живьем в могилу лезть? Посылай в штаб связного: так, мол, и так… К утру связной вернётся, засветло и повоюем.
— Умное предложение, — похвалил Титова Говорков со скуки. — Мудёр же ты!
— Ты мудрее, — тоже от скуки уступил первенство Титов.
— Это ты точно подметил, — позевнув, согласился Говорков. — Зато ты из породы везунчиков, мне не везёт так бессовестно, как тебе.
    
Послали в штаб связного с донесением, выдвинули дозоры, назначили часовых. На фланги поставили пулемёты.
Говорков прислушался. Монотонный шорох дождя в листве кустарников и ни малейших признаков движения.
— Ложись, командир, пужни врага богатырским храпом. Фриц подумает: у нас секретное оружие появилось, глядишь, отступит. А я подежурю, — предложил Титов. — Ближе к утру разбужу.
Говорков нащупал склон канавы. Бережёного от шальной пули канава бережёт. Расправил на сырой траве край плащ-палатки, лёг, прикрылся с головой другим краем. Ноги в сапогах остались под дождём.
Тело, почувствовав холодную сырость земли, передёрнулось в ознобе. Говорков закрыл глаза и тут же уснул.
Проснулся под то же шуршание дождя. Шевельнул ногами, услышал журчание воды — ноги лежали в луже. Сдвинул с головы край плащ-палатки. Рассвет едва пробивался сквозь густой туман, запутавшийся в кустах вокруг канавы.
Придремавшая на ночь война тоже проснулась, погромыхивала недовольно в отдалении.
Заросший щетиной, осунувшийся и словно почерневший Титов стоял, опираясь ногой на склон канавы, смотрел на запад.
Говорков поднялся, прокашлял утреннюю хрипоту, подошёл к Титову, достал бинокль.
— Тихо? — спросил, потому что молчание тяготило.
— Тихо, — ответил Титов.
И без вопросов-ответов было понятно, что тихо.
— Замёрз что-то, — пожаловался Говорков, зябко передёрнув плечами.
— В женской бане теплее, — вздохнул Титов. — Там водичка горячая.
Говорков приложил бинокль к глазам, но увидел только серую пелену. Убрав бинокль, вгляделся в окрестности. За неясными очертаниями кустов разглядел рогатины проволочного заграждения. Буркнул, кивнув вперёд:
— Чуть не напоролись.
— Вовремя остановились, — подтвердил Титов.
Хлопнули и с шипением взлетели две осветительные ракеты. Что немцы хотели высветить и увидеть в серой пелене дождя?
Неясные световые пятна ракет замерли в глубине низких облаков и, бессильно шипя, медленно поползли вниз.
Туманная изморось, подсвеченная ракетами, стала ещё гуще.
Дождь мелко стучал по набухшей плащ-палатке, как по фанере.
Немцам в траншеях не лучше, чем нам, злорадно подумал Говорков и представил, как мутные потоки воды со всех сторон стекают в траншею, беловатая пена и пузыри ползут по поверхности воды. За день-два от такого дождя любая траншея превращается в сточную канаву с густой жижей по щиколотки, а то и до колен, со скользкими от грязи стенками.
    
Одна польза от большой грязи на передовой — мины не страшны: чмокнут, ткнувшись в землю, взорвутся в грязи, булькнет облако дыма из жижи, а осколки остаются под землёй.
— Связной не вернулся, так что приказов нет. Отдыхаем пока. Идём под кусты, командир. Там повыше и посуше.
Где-то вдалеке глухо проворчали взрывы.
Говорков с Титовым вышли из канавы поднялись на бугор. Выбрали раскидистый куст, прикрепили поверх него плащ-палатку наподобие тента. Обломали ветки, сложили на землю, расстелили другую плащ-палатку. Сели.
Думать об обороне или наступлении не хотелось. В такую погоду мозги работать отказываются.
Прибыл старшина Хватов с помощником, принёс два термоса каши, термос чая, заваренного сушёной морковной крошкой, мешок с хлебом, махорку. Деловито, но не обидно покрикивая на бойцов, вручал буханки хлеба и отмерял кашу в котелки. В подставленные ладони бросал куски сахара, щепотью сыпал в кисеты махорку, всё делал умело и привычно, размеренными и быстрыми движениями. Норму спиртного выдавал, придерживаясь правила: лучше перелить, чем недодать. Мелочности при выдаче продуктов не допускал, слыл честным старшиной и репутацией дорожил.
В случае заминки басисто торопил:
— Следующий подходи!
Быстро закончив дела, Хватов собрал манатки, перекинул опустевший мешок за спину, буркнул неизвестно кому:
— Ну, я пошел!
Его повозочный закинул на спину пустые термосы. Оба вылезли из траншеи и по низине, залитой туманом, направились в тыл, к ротной кухне.

***
Погода стояла так себе. А если точнее, была отвратительной.
Днями западный ветер гнал лохматые тучи. Дожди то шуршали и капали, то затихали, то лили нудно и нескончаемо.
На ссутуленные спины бойцов наброшены набухшие от воды, отяжелевшие накидки — треугольные куски палаточной ткани.
Накидки бойцы носят каждый по-своему. На одном два угла накрывают плечи, а третий болтается сзади хвостом, липнет при ходьбе к пятой точке. У другого один угол накидки затянут шнуром на голове вроде капюшона, а ноги до колен наружи. Под накидкой сверху до пояса сыро и тепло. Но найдёт вода дырочку — и ползёт по спине вдоль хребта холодный ручеёк, скользит-холодит меж ягодиц, крадётся под коленки.
Ниже ремня солдатское хозяйство мокрое, от холода скукоженное, будто кто в ширинку кружку колодезной воды плеснул.
   
Красные, стылые от холода руки с несгибающимися пальцами подобраны в рукава под¬битых ветром и дымом шинелюшках. Лица посиневшие, губы онемевшие, из носа жижа течет. Бойцы то и дело шмыгают — руки из рукавов неохота вынимать, чтобы высморкаться.
Шинели на уровне колен. В длинных шинелях, сшитых по меркам, форсят тыловики и начальство. А окопникам в длинных шинелях в атаку бежать полы мешают. Окопники на марше и перед атакой даже у коротких шинелей полы задирают и подтыкают под поясной ремень.
Винтовка поверх всего на ремне висит. Окопники оружие от дождя не прячут. Это разведчики автоматы держат под накидками, чтобы в любой момент были готовы к бою. У окопников внезапных моментов не бывает, их о предстоящих боях заранее предупреждают.
Осенний мелкий дождичек — в бога, в душу, в мать и всех святителей — шуршит, не переставая, день и ночь.
Достанет кто из грудного кармана кусок газетной бумаги цигарку завернуть, а бумага от сырых пальцев и размокла. Нагнётся боец, прикроется от дождя, пальцы оботрёт о гимнастёрку, если найдёт на себе сухое место, исхитрится завернуть в газетку щепоть махорки. Сунет в зубы, прикурит. Ниже пояса вода течет, а в зубах огонёк душу греет. И нутро вроде как теплеет.
Штабники и тыловики в глубоких блиндажах-укрытиях сидят. А красноармейцам ни костра в окопе, ни сухого помещения. Сменится с поста боец, идёт в землянку. В землянке пол на четверть водой залит. По бокам земляные нары. По стенам грязная жижа течёт, с потолка вода капает, лапник на нарах мочит. На нарах с каждой стороны по шесть человек отдыхают. Теснота — повернуться негде.
У немцев блиндажи сухие, хорошо крытые, стены обиты досками, нары соломой выстланы, горячая сытная пища.

***
Говорков вышел из блиндажа, закурил. Небо на востоке бледнело. Скоро немцы начнут гутен морген, «доброе утро» — обязательный утренний обстрел. Без этого они, сволочи, не могут.
Услышал снаряд на излёте, успел удивиться, что рано, успел испугаться, поняв: «Мой!»…
Земля вздыбилась, с размаху ударила по лицу... И красный свет в глазах… И трудно дышать… И как-то мутно вокруг, до тошноты… И в ушах гул, как от низко летящего «лаптёжника»… Говорков попытался встать, но руки подогнулись, и он ткнулся лицом в землю.
…Вроде как проснулся… Нестерпимо грызли тело вши. Засунул руку за пазуху, поскрёб, погонял вшей. Стало легче.
Сел на дно окопа, достал кисет, оторвал от газеты листок для цигарки, сыпанул в согнутую желобком бумажку щепоть махорки, завернул, послюнявил газетный край, чтобы прилип. Достал зажигалку, прикурил, затянулся.
Полегчало.
Снаряд ударил метрах в трёх, разворотил окоп. Если бы на пару четвертей ближе, разворотил бы и меня, подумал Говорков. Повезло. То ли ветер дунул, то ли палец у наводчика на миллиметр дрогнул. Жизнь от смерти на войне миллиметры разделяют.
Боец выскочил из блиндажа, что-то, кричал. Говорков сидел молча, усмехался везению, дымил махоркой и ни хрена не слышал.
То, что глушануло, это ничего. На передовой все под бомбежкой бывали, все на передке трахнутые и стукнутые. Которые не контуженные при орденах и медалях в штабах воюют. Штабы не воюют: они «приказывают» вниз и «доносят» вверх, втирают очки и зарабатывают чины. Говорков больше воюет с начальством, чем с немцами, потому что штабные самодуры требуют, чтобы ротные представляли в штаб по десять донесений в день, которыми ни один чёрт не интересуется, кроме денщиков, которые их крутят на цигарки.
Если с передовой всех глушанутых эвакуировать на лечение, воевать некому будет. Контуженный это тот, у которого из ушей, из носа, изо рта кровь течет, руки-ноги отнимаются, кто ходить от слабости не может.
Контузия, это как упасть с третьего этажа плашмя на рыхлую землю. Насмерть не убьёшься, но и ни к чему способен не будешь.
Говорков почувствовал, что из носа потекла жижа. Простыл, что-ли? Утёрся тылом ладони. Ладонь окрасилась красным.
Хотел встать… Не смог.

= 18 =
   

На помощь иванам, как всегда, пришла их ужасная природа. Дождь превратил дороги в грязевые реки и эффективнее русских пушек и танков затормозил наступление вермахта.
Десять тысяч машин растянулись на двадцать километров. Следуя по три в ряд, медленно ползли на первой скорости, скользили по грязи, проваливались в огромные рытвины, заполненные грязью, буксовали. Перегревшиеся моторы натужно стонали, извергая густые, вонючие выхлопы.
Дороги покрылись густой, как кисель, непролазной массой, в которую солдаты проваливались до колен. Огромные комья грязи налипали на сапоги.
— Кто своими глазами не видел этой ужасающей грязи, тот не поверит, что её бывает так много! — возмущался старик Франк, с трудом выдирая сапоги из глубины «дороги» и шагая, наподобие цапли. — В грязи одной русской деревни можно утопить половину Германии!
Профессор махнул в сторону обессилевшей лошади, лежавшей на брюхе в грязи:
— Мне анекдот на эту тему рассказали. У шедшего по обочине дороги стрелка с головы свалился шлем и утонул в колее. Он стал искать проклятую железяку, тыкая палкой в грязь. Вдруг видит выглядывающее из грязи лицо: «Эй, ты тонешь?» На что лицо отвечает: «Нет, еду верхом на лошади».
Водители вермахта преодолели поля и огороды Польши, каналы Голландии, горы Балкан и пространства Франции. Они водили машины по горным серпантинам и в кромешной тьме с выключенными фарами. Но русская бездонная, липкая грязь, проклятая тысячу раз, победила их: машины и тягачи тонули в ней по оси. Транспортные колонны с боеприпасами, продовольствием и бензином не могли добраться до передовой. Танки и грузовики стояли с пустыми баками, не хватало снарядов для орудий. «Кухонный буйвол» с «гуляшной пушкой» пропал. Ежедневный паёк состоял из пары галет, кусочка колбасы и нескольких сигарет.
Проблему снабжения пытались решить с помощью авиации: «Хейнкели» тащили на буксире огромные грузовые планеры, которые разламывались при посадке, но всё же доставляли к передовой источник её жизненной силы — бензин. Получившие минимум горючего танки и моторизованные части с огромным трудом преодолевали несколько километров грязи, и снова безнадёжно вязали.
Транспортные самолеты Ю-52 сбрасывали продукты и боеприпасы с воздуха в Versorgungsbomben (прим.: «бомбы снабжения») — сигарообразных, как торпеды, контейнерах. Но обеспечивать войска с помощью контейнеров — всё равно, что тушить пожар водой из кружки.
   
Пушки по русской грязи тащили танками, отрывая буксировочные крюки и разрывая тросы. Иногда впрягали десяток лошадей, чтобы сдвинуть с места одно лёгкое орудие. Орудийные расчеты в перемазанных грязью шинелях, вцепившись в лафеты и в привязанные к ним веревки, проваливаясь выше колен в бурую жижу, помогали лошадям.
Солдатские плащ-палатки и шинели промокли, килограммы грязи налипали на сапоги. Постоянно мокрые ноги опухали и гноились. Заедали вши. Но солдаты вермахта тянули повозки и машины, спотыкались и падали, шли на Москву.
От солдат пахло плесенью, за ночь на одежде появлялся белый налёт. Личному составу выдали специальный порошок, чтобы посыпать себя и снаряжение, однако на плесень заметного воздействия он не оказывал.
Наступление вязло в грязи. Война дело грязное в прямом и в переносном смыслах.

***
Рота Майера заняла свой участок на передовой, сменив ушедшее на переформирование подразделение.
Вода затопила окопы и блиндажи, поднялась на полметра в ходах сообщений, а в некоторых стрелковых ячейках — на метр.
— Что за вид?! Грязный, как свинья! — глядя на чумазого ефрейтора Франка, возмутился чистенький гауптман из штаба, добравшийся до передовой на бронетранспортёре.
Старик Франк, продолжая брести по грязи, непростительно долго раздумывал, его ли окликнул штабной гауптман. Наконец, остановился, и совсем не по-солдатски, спросил удивлённо:
— Вы меня, герр гауптман?
Выражение лица постарался сделать максимально дураковатое.
— Ты что, не знаешь, как честь отдавать? — возмутился гауптман.
— Яволь! — старик Франк выпячивает грудь и всем видом показывает, что всё он знает, что отдать честь для него нетрудно. Держит руку поднятой до тех пор, пока штабная крыса не поднесет руку к своей чистенькой фуражке, а потом ещё пару секунд, прежде чем резко махнуть ей вниз. Теперь русские снайперы, которые могут сидеть в засаде поблизости, точно поняли, кто из двоих офицер.
Старик Франк расслабляется, шумно скребёт заросшую щетиной щеку.
— Ефрейтор, ты не знаешь, как по стойке «смирно» стоят?
Старик Франк неторопливо принимает стойку «смирно», слегка пошатываясь под тяжестью снаряжения. Штабная крыса передвигается на колёсах, а старик Франк со взводом за день оттоптал по грязи много километров, ноги гудят, плечи налились тяжестью...
Штабная крыса одета в идеально чистую форму, и сапоги, похоже, начищены идеально. Штабник буравит Франка суровым взглядом и держит паузу — любимый приёмчик начальников, которым они надеются привести подчинённых в состояние виновности до потери жизнеспособности. Подобные приёмчики может и действуют на новобранцев, а для Франка глубокомысленное молчание начальника — что перерыв в артналёте противника: можно расслабиться. Нарушать самоуверенность штабной крысы Франк не хочет, поэтому изображает из себя раздолбая «я-тупой-послушний-солдат».
Штабник словно шомпол проглотил — это называется «прусская выправка», её предназначение — давить на мозги подчинённых.
Штабник брезгливо оглядывает мундир Франка.
— Ефрейтор…
— Яволь, герр гауптман! — придурковато гавкает Франк.
— Что это у тебя за мундир, ефрейтор?
— Герр гауптман? — лицо Франка становится похожим на физиономию удивлённого дауна. — Как и все, получил его согласно предписанию.
— Не претворяйся, что не понимаешь, о чём речь, ефрейтор! У тебя грязь на мундире. У тебя физиономия в грязи... Как у свиньи!
— Так точно, герр гауптман!
Физиономия Франка приобретает радостное выражение, какое бывает у голодной дворняги, вдруг получившей мясную кость величиной с её голову.
— Ефрейтор... — взрывается недовольством штабник.
— Герр гауптман? — перебивает его Франк с подобострастной улыбкой.
— Прекрати улыбаться, что за идиотская рожа!
— Яволь, герр гауптман!
Франк перестал улыбаться и лицо его приобретает очень даже осмысленное выражение.
— А что до идиотской рожи... Такой рожей меня бог наградил, герр гауптман, другой у меня нету. Нравится моя рожа кому-то или нет, мне без разницы — моей маме моя рожа нравилась. А не умываемся мы и не чистим грязь потому, — со злым оскалом, изображающим улыбку, поясняет старик Франк, театрально козыряя штабному офицеру, — что это лучшая маскировка на Восточном фронте. Сейчас, я уверен, русский снайпер из тех, кто любит охотиться на этом участке, прекрасно видит, кто из нас важная птица, а у кото рожа идиота.
Капитан, бросив на Франка испепеляющий взгляд громовержца и испуганно оглянувшись,  торопливо командует водителю:
— Vorw;rts! (прим.: Вперёд!)

***
Советские снаряды в который раз вскрывали могилы немецких солдат. Русская земля словно выблёвывала из себя смердящие трупы захватчиков. Немцам приходилось снова и снова, извиняясь перед прахом, закапывать в воронки полусгнившие, расчленённые останки соратников.
Немцы любили достойно хоронить своих погибших. Вспоминая простые берёзовые кресты, во множестве торчащие из могил немцев на захваченных территориях России, многие понимали, что вернуться живыми в Германию удастся не всем, и желали, чтобы в случае гибели их тоже похоронили достойно. Но всё чаще погибших закапывали в «братских могилах»: в слегка облагороженных воронках и канавах. Времена отдельных могил уходили в прошлое.
Прислали подкрепление — зелёных новобранцев с наивно сияющими глазами на безусых лицах, переполненных решимостью отдать жизни за идеи фюрера. Они понятия не имели, что такое война, и пыл их, вымазанных в грязи с ног до головы, катастрофически угасал по мере замерзания в холодных бункерах и затопленных окопах.
Вооружённые партийными лозунгами, новобранцы бросались в первый бой. А опытные фронтовики наблюдали, как идейная молодёжь, лёжа с оторванными конечностями или повиснув на колючей проволоке в качестве мишеней для русских снайперов, умирает с негероическими воплями.
Одного акта партийного безумия во время атаки хватало, чтобы сбить задор с оставшихся в живых. Выжившие сидели в окопах с тусклыми глазами, испуганно втянув головы в плечи. Они вдруг переставали верить в неполноценность иванов и с удивлением осознавали, что собственная жизнь гораздо ценнее плакатной смерти за Адольфа и фатерланд. Но, несмотря ни на что, вчерашние дети, которых заставили пойти добровольцами на фронт, не жаловались. Они были немцами, а скулить немцам не позволяла гордость. Новобранцы терпеливо сносили тяготы и лишения солдатской службы.

***
      
Бункер надежно прикрывали четыре наката бревен. На обшитых досками стенах наклеены листы из иллюстрированных журналов для вермахта с красивыми женщинами и видами природы фатерланда. Вдоль боковых стен устроены двухэтажные нары с матрасами, застелёнными шерстяными одеялами. Между нарами втиснут круглый столик, добытый в ближайшем селении. На столике чайник и стаканы в подстаканниках. В центре блиндажа подвешена к потолку двухкомфорочная чугунная печка фирмы «Блумгартен и сыновья». У входа на стене прикреплено большое зеркало, под ним жестяной умывальник, покрытый голубой краской, добытые в русской деревне.
Через вход в бункер подтекала вода, под ногами чавкала грязь.
В бункере первого взвода отдыхал личный состав, свободный от несения службы.
Фельдфебель Вебер прятался в закутке за ширмой в дальнем от входа углу, занавесив персональные нары шёлком от парашюта, на котором «тётушка Ю» (прим.: транспортный самолёт Юнкерс-52) сбросила «бомбу снабжения» — продуктовый контейнер. Старик Франк лежал на нарах, отвернувшись лицом к стене. Сапоги не снял, но ноги не укрыл, чтобы не пачкать одеяло. Остальные солдаты грелись кипятком и рассуждали о войне в России.
— В войне с иванами нет радости от успехов — как в Чехословакии, гордости за победы — как в Польше, удовлетворения от трофеев — как во Франции, — с привычной замысловатостью, бормотал, размышляя Профессор. — У русских всё запредельно: расстояния, погода, природа, люди. В геббельсовских журналах мы хорошо обучены и обеспечены современным вооружением. В кинохрониках славные воины непобедимого рейха парадным шагом идут в наступление и веселятся на привалах. Обыватели уверены, что советское стадо не устоит перед мощью вермахта…
— А мы завшивлены, от нас воняет грязными ногами и дерьмом, — скептически прервал Профессора фельдфебель Вебер из-за зановески. — Солдаты не утруждают себя поддержанием чистоты, едва выполняют приказы командиров...
— Да ладно, Вебер, мы выполняем твои приказы, — возразил Профессор.
— И приказы больших начальников, которые посылают нас бессмысленно и воодушевлённо умирать, выполняем, — негромко добавил стрелок Хольц, любитель женщин. — А умирать не хочется — в мире столько соблазнительных женщин!
— Люди — существа вредные, — усмехнувшись, добавил Профессор. —Хотят жить, а не жертвовать собой во имя чужих идей и лозунгов.
       
— Лозунги и идеи общие! Не было бы нас здесь, русские громили бы уже Берлин, — горячо, как на партийном съезде, «выступил» недавно прибывший с пополнением ефрейтор Цайзер — маленький тощий нацист, похожий на голодного мыша с усами «а-ля Адольф Гитлер». «Полтора метра вместе с шапкой, когда подпрыгнет», — «измерил» его долговязый Вольф и переименовал в «Кайзера».
Кайзер вырос в бедной мелкобуржуазной семье. Семья питалась картошкой без масла и квашеной капустой, а на создание видимости достатка отец тратил последние деньги: в школу дети ходили в чистеньких костюмах и в начищенных ботинках. Детей отец воспитывал в суровом католическом духе, за малейшую провинность ставил на колени и заставлял читать молитвы. Ещё в школе Кайзер увлёкся идеями национал-социализма, окончив школу записался в  штурмовики и забыл о молитвах.
Во взводе Кайзер быстро сдружился со склочным Крысой, увидев в нём политического сторонника.
— Да, воевать трудно, — как на партийном собрании, выступал Кайзер. — Но мы обязаны спасти нацию от смертельной опасности! Солдатская служба — это...
— О солдатской службе тебе лучше помолчать, — прервал Кайзера обер-ефрейтор Шульц и разразился длинной тирадой: — Ты знаешь о ней столько же, сколько ротная кобыла о езде на мотоцикле. Вас в Берлине учили браво козырять, чётко маршировать и громко кричать «Хайль!». Но здесь прусский шаг и лозунги не помогут воевать с иванами. При встрече с русской «тридцатьчетвёркой» ты драпанёшь, как лошадь, которой под хвост сунули стручок красного перца. Ты видел, как лошадь драпает от собственной задницы?
— Я записался в вермахт добровольно, верю в идеи национал-социализма и имею право… — воскликнул Кайзер, но Шульц прервал его:
— Спорю на бутылку шнапса, что не пройдёт и недели, как ты поймёшь, что был идиотом, записавшись добровольцем.
Кайзер сжал кулаки и раскрыл рот, но не нашёл слов, чтобы возразить.
— Нацистские призывы не спасают от грязи, поноса и голода, — не скрывая презрения, продолжил Шульц. — Пока вы в Берлине кричали лозунги и красиво маршировали, победоносный Drang nach Osten увяз в русском бездорожье. Партийные вояки и домохозяйки в Берлине думают, что война — это красивые атаки и рукопашные схватки, в которых мы голыми руками душим иванов. А после наших обстрелов русских позиций полуживые иваны, дрожа от страха, бегут сдаваться. Но наши атаки не всегда удачны, а от «сталинских органов» (прим.: от «катюш») мы бежим, дрожа от страха. Но тяжелее изнуряющая усталость, голод, недосыпание, летом — жара, а сейчас — дождь и холод. И постоянный страх перед тяжёлым ранением или гибелью — от него не лечат партийные лозунги.
— Национал-социалисты обожают лозунги, как свиньи — помои, — кивнув в знак согласия, добавил Хольц.
— Пройдёт немного времени, и твои мечты ограничатся табаком, едой, сном и французскими проститутками, — подвёл итог рассуждениям Шульц.
— Ты позоришь честь солдата, — яростно «выступил» Кайзер. — Солдаты вермахта достойно переносят тяготы и лишения солдатской службы!
— В следующем бою мы уступим тебе почётное право возглавить атаку, — язвительно усмехнулся Профессор. — Ты героически погибнешь за фюрера и фатерланд. Заодно избавишься от чумы.
      
— Кайзер подхватил чуму?— делано удивился стрелок Хольц, ожесточённо выскрябывая вшей из подмышки. И озабоченно посетовал: — Эта болезнь опасна для окружающих.
— Коричневую чуму, — буркнул Профессор. — Она опасна и для неокружающих. Я до призыва чуточку болел ей, но вылечился.
— Я сразу понял, что он свихнувшийся наци. Ужасно быть свихнувшимся, сидя в окопе, — вздохнул, покачал головой и посочувствовал Хольц. — Ему надо сходить к психиатру и попросить таблеток от коричневого «свиха».
— Психиатр не поможет. Кайзер стал опасным для общества с момента, когда его мать залетела. Потом у неё случился выкидыш — и мозги у этого выкидыша, — Профессор кивнул на Кайзера, — превратились в коричневое дерьмо. Этот «свих» вылечит только русский танк.
— Или пуля в спину от доброго самаритянина, когда «больной» побежит в атаку.
Переполненный возмущением, Кайзер не мог вымолвить ни слова, лишь открывал и закрывал рот, сжимал и разжимал кулаки.
— Его мамочке надо было придавить его ещё в колыбельке, чтобы спасти общество от коричневого недоноска.
— У этого «партайгеноссе» (прим.: партийный товарищ) такой спесивый вид, будто за приверженность партийным идеям он готов идти на виселицу, — усмехнулся Профессор.
— Не обижайте Кайзера, — зевнув, лениво попросил Хольц. — Он, когда выходит из бункера, постоянно бьётся головой о перекладину. По-моему, последний удар по голове был слишком сильным. Кайзер, ходи в стальном шлеме, ладно?
Взорвавшись от негодования, Кайзер выскочил из бункера.
— Война выжгла в нас всё человеческое, — укорил приятелей Шульц. — Мы даже шутим, как висельники: со злорадством, непристойностью и язвительностью. Война сделала нас злодеями: мы безжалостно издеваемся над слабыми и беззащитными. Война сделала нас убийцами. То, что мы солдаты, служит оправданием наших преступлений, грабежей и расстрелов мирных жителей в разрушенных деревнях.
— Война лишь проявляет то, что спрятано глубоко в душах людей при рождении, — возразил Профессор.
— Солдаты Трейтьего рейха — защитники фатерланда! — горячо воскликнул вернувшийся в бункер Кайзер. Застёгивая ширинку, он показывал, что выбежал из бункера лишь затем, чтобы облегчиться по нужде. — И народ верит в своих защитников! Я слышал, как одна женщина говорила, что если на фронте останется один немецкий полк, Германия победит — если это будет полк «Лейбштандарт СС».
— Ага, победит, когда ад замёрзнет, — скривился Шульц. — Те, кто так говорят, допускают гибель всех, кроме них. Храни меня Бог от фанатичек!
— Жаль, нечего выпить, — вздохнул и томно потянулся любитель женщин Хольц. — Я бы выпил за встречу с хорошенькой фанатичкой. Когда фанатичка лежит на спине, призывно распахнув коленки, я тоже становлюсь фанатиком и бросаюсь на неё, как бросится с гранатой в руке на русский танк наш Кайзер!
— В вас нет энтузиазма! — возмутился Кайзер. — Нация сильна, если народ отдаёт стране все силы и сражается за свою страну, как сражались немцы во всех войнах. Нация без энтузиазма и вдохновения — бесплодная женщина: пожив в удовольствие, умирает, никому не нужная.
— Старик Кант говорил, что вдохновение — это газы, издающие громкий звук при выходе из кишечника. Нация… — Профессор безнадёжно махнул рукой. — Немецкий обыватель, из которого состоит нация, тщеславен, у него раздутое самомнение. Немцы уверены, что они лучшие ремесленники, самые прилежные рабочие, самые умные учёные. Всё немецкое — лучшее в мире. Лучшие погромы, лучшие войны, лучшие гетто и лучшие концлагеря. Вся Европа ниже немцев: французы — дегенераты, итальянцы — злобные макаронники, англичане — лавочники и бездельники, славяне — недочеловеки, евреи ненавистны, потому что евреи. Немцы решают, какие нации достойны жить, а какие нет. Выражением высокомерия стал даже гимн: «Германия, Германия превыше всего»! Немцы считают себя нацией господ.
— Дикие иваны тоже убеждены, что немцы — самая культурная нация, — усмехнулся обер-ефрейтор Вольф.
— И в чём же наша культурность? — скептически спросил Профессор. — Немцы со средним образованием понятия не имеют о Генрихе Гейне, а из Гёте знают только «Erlk;nig» (прим.: «Лесной царь»). А вот в школьных библиотеках русских мне приходилось видеть книги Гейне и Гёте на немецком языке.
— Мы установим в Советском Союзе новый порядок — и все книги там будут издаваться только на немецком языке! — воскликнул Кайзер.
      
— «Новый порядок», который насаждает оккупационная администрация на русских территориях, прост: расстрел на месте за любую провинность, а обслуживание «высшей расы» — единственный смысл жизни для тех, кому разрешат жить, — пожал плечами Профессор и усмехнулся. — Разрешат не всем.
— Ты рассуждаешь, как русский!
— Чтобы выжить в войне с русскими, приходится быть немного русским. Даже русская брань стала для нас так привычной, что мы употребляем её вместо молитвы. Мы, солдаты вермахта, зеркальное отражение немецкой нации. Наши шутки напоминают тупые шутки пьяных немецких студентов. Спесь, себялюбие, самоуверенность и самовлюбленность, слюнявая забота о собственном гнездышке с одной стороны, и холодное равнодушие к судьбам прочих людей с другой стороны — это по-немецки. Быть убеждённым, что немецкая культура, сортиры, небо, еда и одежда лучшие во вселенной — это по-немецки. Хоровое пение сентиментальных песен, ступая по лужам крови, это по-немецки. Благочестивые речи перед обречёнными — это по-немецки. Мы превратились в чудовищных рептилий, вылупившихся из яиц германского шовинизма. Наполеон в своё время сказал о немцах: «Подлая нация».
— Плевал я на Наполеона — он канул в историю. О нём можно забыть! — огрызнулся Кайзер. — Немцы — самая сильная в мире нация!
— Те, кто плюёт в прошлое, рискуют получить грандиозную оплеуху от будущего. Германия стала опасной для мира из-за царящего в стране культа силы и презрения к другим нациям.
— Это Советский Союз опасен для мира! — Кайзер вскочил с нар. — Эта война — результат еврейского заговора с целью уничтожения Германии. Русские — недочеловеки, настоящие скоты, враждебны не только Германии, но и всей западной цивилизации. Нельзя позволять себе ни малейшего сочувствия к этим недочеловекам. Любое средство для уничтожения иванов правильно.
— Удивительно, сколько в этом коротышке яду, — покачал головой Вольф.
— Полцентнера злейшего коричневого яду, — усмехнулся Профессор.
— Полцентнера! — поразился Вольф. — Капля качественного яду и в ложке мёда остаётся ядом. А тут… Полцентнера...
— В культурном плане русские менее развиты, чем мы, — согласился Профессор. — Но мы могли бы помочь им в развитии…
— Люди по природе не равны, — категорично взмахнул рукой Кайзер, презрев реплику про яд. — Рождённый в грязи не привык воспринимать грязь как грязь. Слабые и неудачники должны погибнуть. А русская овца существует для того, чтобы ею насытился германский волк!
Профессор хмыкнул и недоумённо покрутил головой. Кайзер, чуть успокоившись, сел на нары.
— Мы отправились в антибольшевистский крестовый поход во имя нашей родины, чтобы восстановить её честь и славу, чтобы наша древняя страна засверкала, как бриллиант в короне Европы, — убеждённо продолжил Кайзер. — Мы, жители страны императора Карла Великого, страны с двухтысячелетней историей, готовы пострадать ради возрождения былого величия ещё на тысячу лет. Мы сражаемся за Европу, за цивилизацию. Придёт время и мир признает верность нашего дела и чистоту наших помыслов. Да, нам пришлось вторгнуться в Советский Союз — чтобы защититься от коммунистов. Мы были вынуждены напасть на скопления советских войск, готовых растоптать фатерланд. Тысячи советских самолетов готовились бомбить невинных немецких женщин и детей.
      
Переполненный эмоциями, Кайзер снова вскочил с места.
— Громкие слова о тысячелетнем Рейхе — питательный бульон на дне адского котла, в котором варился нацизм, болезнь немецкого общества, рак общества, — заговорил молчавший до сих пор стрелок Гельмут Фромм. — Рак возникает, когда «сошедшая с ума» клетка организма неудержимо разрастается за счет остальных клеток и, в конце концов, разрушает организм. Раковая болезнь общества именуемая нацизмом несёт войну и ад для тех, кому мы несём «новый порядок».
— Да, это может стать адом для тех, кто мешает нам, — гордо выпятив грудь, принял позу фюрера Кайзер. — Для законопослушных граждан мы строим новый, счастливый мир, и каждый должен выполнять свой долг. Трудно представить, что случилось бы с нашими женщинами и детьми, если бы орды русских зверей под руководством евреев-комиссаров вторглись на нашу землю: начались бы такие убийства, каких не видывал свет. Хвала господу, их планы сорваны, и они не смогли разрушить и разграбить нашу родину. Война с русскими недочеловеками, которых довели до исступления евреи, началась вовремя. Фюрер спас Европу от хаоса. Весь немецкий народ выражает глубочайшую благодарность фюреру и своим мужественным защитникам.
Кайзер сел и продолжил назидательно:
— Цель извечной битвы германских народов со славянами — защита европейской культуры от нашествия московитов и еврейского большевизма. Цель нашей битвы — уничтожение нынешней России, поэтому она должна вестись жестоко и без сострадания. Рейхсфюрер Гиммлер сказал: «Вопрос о том, выживет ли русская нация или вымрет с голоду, беспокоит меня лишь потому, что русские нужны нам в качестве рабов». Для всех правильных немцев русский народ нужен только в качестве рабов!
— Война перестала быть победоносной и опьяняющей успехами, как во Франции — она стала серой и безутешной, суровой и горькой. Я чувствую, как идут на убыль силы. Я устал верить, — буркнул Папаша — стрелок Йозеф Лемм, двадцатичетырёхлетний деревенский женатик с двумя детьми. — Омерзительна сама фронтовая атмосфера. Война заполнила нашу жизнь, поглотила нас без остатка. Мы по уши увязли в этой авантюре, которая состарила наши лица, иссушила наши сердца и превратила нас в вечно грязных, озлобленных, старых и жестоких зануд, которые забыли, что такое нормальная жизнь.
Мои руки и лицо в противной липкой грязи. Мой китель воняет потом, ноги смердят гнилью, а от штанов несёт дерьмом и мочой. Меня тошнит от этой жизни. Моя юность закончилась, так и не начавшись по-настоящему. Я был воодушевлён идеями фюрера. А теперь... Если мои дети захотят поиграть оловянными солдатиками, самолетами и прочей военной хренью, я очень рассержусь: я не смогу видеть в своём доме ничего, что напоминало бы о войне.
Мне плевать на заявления Гиммлера и на военные цели Гитлера. Если бы можно было уничтожить красных советских коммунистов вместе с нашими, коричневыми нацистами, война была бы полезной. Бьются две армии, а гибнут люди. А пока война не кончилась, рано или поздно мы все отправимся в ад, чтобы приветствовать дьявола на партийный манер: «Хайль Дьявол!». Нас уже приговорили к смерти.
      
— Попридержи язык, Лемм, — зашипел Кайзер. — У гестапо длинные уши!
— То-то я смотрю, что железный шлем сидит на твоей голове слишком высоко — уши не умещаются? — усмехнулся Папаша.
— А с другой стороны, Кайзер прав, — задумчиво проговорил Профессор. — На войне выбор у нас между убить или быть убитым. В бою сострадание к врагу смерти подобно. Противник, которого не убьешь ты, убьет тебя. Если я пожалею врага, это может стоить жизни мне или моему другу. Поэтому, наши шансы выжить возрастают пропорционально отсутствию сострадания к врагу. Мы думали, что воюем за жизненное пространство для арийцев. Нет, мы здесь не за Гитлера воюем, не за Германию, а за свою жизнь и за жизни друзей.
— Пораженческие настроения недостойны истинных арийцев! — поддержал Кайзера молчавший Красная Крыса.
— Жизнь под угрозой гибели лишает твердости даже стойкого солдата. Даже опытные вояки, бывает, сходят с ума и лезут под пули, желая умереть. Не каждый может жить в царящем на землю аду, — как бы для себя проговорил Карл Беер.
— Мне совсем не хочется пасть смертью храбрых. Я хочу жить! Девчонку встретить и полюбить по-настоящему... Девичья улыбка… Девичьи губы… Вот где красота и сладость! — с тоской пробормотал любитель женщин Хольц.
— Все мечтают о девичьих губах и улыбке. Да только безгубая старуха с косой здесь скалится чаще, — усмехнулся Беер. — Кровопролитная война в России с ужасными запахами пожарищ и разлагающихся трупов… Если это не кончится, мы все попадём в сумасшедший дом.
— Мы здесь, на фронте… — начал Кайзер.
— Забудь про «мы», — перебил его Беер. — Война — это глубоко личное дело. Наступают и отступают армии. Но каждый солдат ведёт собственную битву. Каждый солдат поодиночке мучается от холода и голода, это в него стреляют, ранят, лично у него болит, а не у взвода, роты или армии. И цена твоим лозунгам здесь одна — собственная жизнь.
— На войне всему одна цена — жизнь, — согласился Хольц.
— Только меряют на войне всё другой меркой — смертью, — добавил Беер.
— Да, смерти здесь больше, чем жизни. Она пропитала и землю, и воздух. Так что, не стоит о ней вспоминать, — едва слышно проговорил Хольц.
    
— Война — это эпидемия убийств, — тем же тоном, что и Хольц, продолжил Профессор. — На войне каждый выстрел делается для того, чтобы убить человека. На войне пули без дела не летают. Даже в победившей армии есть убитые и раненые. Война — это ад, где кипят все котлы и раскалены сковородки. И солдат приговорён танцевать на раскалённых сковородках и купатьс в кипящих котлах. Сначала в маленьком, потом в средненьком, потом в огромном. И наступает момент, когда ты не в силах переносить страдания... Но за самым мучительным страданием тебя ждёт ещё более мучительное. Мы приговорены к войне пожизненно.
— Будь проклята война! Ну почему я не родился девочкой? — шутливо воздав руки к потолку, воскликнул Фотограф. — Меня не послали бы на фронт!
— Все, кто расстраивался по поводу этой несправедливости, стали гомиками, — вздохнул с кряхтением Хольц.
— Долг солдата — жертвенность во имя отечества. Война — большое испытание для немцев. И тот, кто этого не понимает, зря носит военную форму. Пройдёт время и стойкие солдаты, герои… — вновь бросил лозунг Кайзер, но его перебил Профессор:
— Время на войне меряется кровью. Ты хотел сказать: «Прольются реки крови»? А насчёт стойкости... Что такое «стойкость»? Когда за свои позиции упрямо держимся мы — это называется стойкостью, героизмом. Но когда геройски обороняются русские — мы называем это глупым упрямством.
— Преклонение перед героями — сомнительная вещь, — скептически поддержал Профессора Фотограф. — Лично у меня оно вызывает голодные спазмы в желудке. Не следует превозносить кого-либо до небес до тех пор, пока он не умер. После смерти можно написать: «Он погиб за Германию». И ничего более. Терпеть не могу публичных восхвалений.
— Я тоже перестал думать о войне, как о чём-то героическом, — присоединился к мнению приятелей Папаша. — Война — средство достижения политической цели через насилие, смерти и увечья чужого народа, через разрушение чужой страны. Понятия чести и героизма на войне относительны. Офицер, пославший роту на бойню, выполнил приказ, но погубил роту — герой?
Папаша требовательно уставился на Кайзера.
— Я думаю…
— Не пытайся думать, — перебил Кайзера Фотограф. — У тебя голова маленькая, не уместит величия коричневых лозунгов и заболит с обеих сторон. У тебя так мозги на череп давят, что шишку на голове выдавили.
— Это поправимо, — снисходительно проворчал Папаша. — В госпитале хирург сделает надрез, лишние мозги вытекут, и он станет нормальным парнем.
— Немецкие солдаты силой оружия заставят русских покориться воле рейха! Мы должны уничтожить русского зверя! — выкрикнул Кайзер, подкрепляя слова взмахами сжатого кулака. — Никто не подорвет мой дух! Дух наших войск...
— Что ты понимаешь под «духом войск»? — перебил Папаша Кайзера. — Вонь от солдат, которые, перепуганно прячутся по бункерам и окопам? Война — это огромный гнойник. Вот его «духом» и пропитан каждый из нас.
— Побыстрей бы ветер отнёс его смрадный коричневый дух в сторону, — ухмыльнулся Фотограф.
— Парень, видать, гороховой каши объелся, такой дух от него идёт! — подыграл приятелю Хольц.
— Вы меня ещё вспомните! — угрожающе воскликнул Кайзер.
— Ага, будем вспоминать каждый раз при входе в сортир, — согласился Фотограф, двумя пальцами зажимая нос. — Коричневый цвет — цвет дерьма.
   
— Война — опытный врач. Она избавит нас от вонючих нациков, — «успокоил» приятелей Профессор.
— Не знаю, что в одной из наших атак случится со мной, а вот один известный нам коричневый новичок схлопочет пулю между лопаток, долго будет мучиться, но в конце концов сдохнет.
— Да, война избавляет окопы от самоуверенных новичков, — подтвердил Папаша. — Мы, «старички» умеем выживать на войне. У нас выработался нюх на металл, несущий смерть. Ходим в расхристанных кителях и пилотках задом наперёд, но карабины у нас висят ладно. Взять старика Франка. Он ленив на отдыхе, но умел и решителен в бою.. Такие неугодны начальству в тылу, но от них зависит успех атаки. Они превращают толпу в боевую единицу, потому что их боевой дух передаётся остальным. Мужество и смелость заразительны. Впрочем, как и трусость.
— Я очень надеюсь, что мы выиграем войну, — словно подвёл итог разговору Профессор. — Не дай Бог нам проиграть. Иваны добродушны. Но у них хорошая память. Меня не удивляет, что нас уже погибло в разы больше, чем за всю кампанию в Европе. Я не удивлюсь, что домой нас вернётся очень мало. Но я сильно удивлюсь, если кто-то вообще унесёт ноги из России. Точнее, если русские позволят хоть одному из нас уйти живым за то, что мы здесь натворили.
Старик Франк храпел ритмично и невозмутимо. Храп в плавном крещендо набрал силу. На максимуме звучания Франк прерывисто всхрюкнул, словно вопрошая о чём-то, и проснулся. Не спеша спустил ноги вниз, почесался под мышками, за брючным поясом, залез под воротник, пытаясь достать между лопаток, объявил безо всяких предисловий:
— Что-то у меня появился какой-то зуд. Надеюсь, никто не принёс от иванов вшей сибирской породы? Говорят, немецкая вошь по сравнению с сибирской — всё равно, что сонный мопс на руках у старой графини, по сравнению с голодным волкодавом, который увидел кусок мяса. Не хотел бы я быть кормом для стаи сибирских вшей-волкодавов.
— Сибирские вши, конечно, плохо, но хорошо, — изрёк Профессор.
— Чего же хорошего? — старик Франк до того удивился, что перестал чесаться.
— Горсть вшей сибирской породы восстановят патриотические чувства, пошатнувшуюся веру в идеи Адольфа и желание воевать лучше ярких речей доктора Геббельса, которые передают по радио, — пояснил Профессор.
— Вши у меня отечественные, а речей бесноватого рейхсминистра Геббельса я не слушаю, — безразлично возразил старик Франк, внимательно разглядывая пойманную вошь.
— Осторожнее с определениями, Франк! Говорят, рейхсминистр очень мстителен! — предостерёг товарища Фотограф.
— Я не боюсь мести рейхсминистра. Во-первых, я не еврей, значит, меня не расстреляют. Во-вторых, я не офицер, значит, меня не разжалуют в рядовые. В-третьих, меня невозможно сослать на фронт, потому как я уже сослан.
Старик Франк поскрёб промежность и озабоченно удивился:
— Что-то у меня мандавохи на лобке засуетились. Это плохой признак: знать, какая-то опасность грозит моей филейной части.
Все надолго замолчали: огонь полемики угас, превратив в пепел причину, на которой разгорелся.
— Но, несмотря на бюргерско-обывательскую плесень, пропитавшую немецкое общество, я искренне и сильно люблю Германию, — подвёл итог спору Профессор.

***
   
Низко висели свинцовые тучи. Серая, застывшая по-осеннему, подёрнутая туманцем вода не отражала кусты на берегу, откуда всю ночь стреляли пулеметы. Рассвет тихо жался к холодеющей земле. Освещая низкие тучи, с шипением взмывали ракеты, и темнота приобретала белесый оттенок. В верхушках елей негромко плакал-причитал-постанывал ветер.
Изнуряющие ночные дежурства становились мучительными, если шёл дождь. Вода просачивалась сквозь натянутый над головой брезент, сырость проникала под шинель и мундир, вода стекала по телу. Сдав дежурство, стуча зубами, солдаты падали на гнилую солому промокших бункеров. Ценители чёрного юмора развесили в бункерах таблички: «царство Нептуна», «сталактитовая пещера», «мужская баня» и тому подобное.
Весь сентябрь и начало октября ждали наступления. В октябре проливные дожди шли не переставая. Ночи стали ещё холоднее. Солдаты обсуждали Latrinenparole (прим.: «сортирный пароль») — слухи о наступлении, которое начнется, когда закончатся дожди.
На заброшенный участок фронта в болотной глухомани прибывали подразделения с бронетехникой и тяжелой артиллерией. Новые противотанковые орудия калибра пять сантиметров вытесняли практически бесполезные и всеми презираемые «дверные колотушки» (прим.: противотанковые пушки калибра 3,7 см — прототип наших «сорокопяток»). Ходили слухи, что прославленный генерал Манштейн, за недавнее покорение Севастополя получивший звание фельдмаршала, должен прибыть на этот богом забытый участок фронта. В специальных палатках или в сельских избах солдатам крутили кинохронику о титанических размеров орудиях, которые не оставили камня на камне от Севастополя. Ходили слухи, что фельдмаршал привезёт пушки с собой. Солдаты не представляли, как эти железные монстры можно передвигать среди здешних болот, и куда из осадных монстров стрелять в малонаселённой местности.
Пятого ноября после обеда температура упала, повалил снег. Но, хлопья, едва коснувшись грязной жижи, таяли, грязь будто всасывала снежинки. Машины увязали все глубже. Солдаты толкали машины, доблестные русские лошадки тащили повозки. Солдаты радовались десятиминутным остановкам, которые давали лошадям передышку. Передохнув, снова толкали машины и тянули повозки из вязкой грязи, погружаясь в нее по колени.
К вечеру подморозило, снег, падая в грязь, уже не таял. Окрестности словно накинули на себя ослепительно белую мантию. Солдаты посматривали на нее с беспокойством. Укрытые белым пушистым ковром дороги, изрытые колеями в полметра глубиной и глубокими воронками, залитыми водой, стали ландшафтом из страшной сказки. Грузовики окончательно увязли в загустевшей грязи. Тыловые службы безуспешно пытались укладывать поверх снежно-грязевой каши гати из веток. Гусеничные машины с трудом двигались вперёд. Пешие подразделения за сутки проходили не более пяти километров.
— Через ужасающие осенние дожди мы кое-как прорвались, — ворчал Профессор. — Землю подморозит, идти станет легче.
— А я вспоминаю слова русского старика, — возразил ему Франк, — который сказал, что в этом году жуки откладывают личинки очень глубоко в землю. Зима будет суровой.
— Будем надеяться, что мы успеем захватить Москву прежде, чем убедимся в правоте старого ивана, — вздохнул Профессор.
— Хоть бы мороз ударил! — со слезой в голосе молил ефрейтор Вольф. Длинный тощий фотограф походил на цаплю, шагающую по болоту. Он уже несколько дней не расчехлял фотоаппарат.
   

= 19 =

Говоркова привезли в медсанбат, располагавшийся в небольшой деревушке.
Состояние, как с крупного перепоя: кружилась голова, тошнило, руки тряслись, в ногах такая слабость, что коленки подкашивались, и стоять он мог, напрягши все моральные и физические силы.
Санитары помогли ему сойти с повозки, отвели то ли в приемную, то ли в сортировочную палатку, стоявшую на площади в центре села, около которой на носилках и на земле лежало и сидело десятка полтора раненых. Говоркова, как командира, завели в палатку без очереди, велели раздеться. Трясущимися руками, едва справившись с пуговицами, Говорков снял с себя всё кроме кальсон. Поправил завязки на поясе и присел на лавку, прикрывая рукой расщеперившуюся ниже пояса прореху. Болела и кружилась голова, при наклонах к горлу подкатывала тошнота.
Из-за простыни, отделявшей угол палатки наподобие крохотной комнатки, вывели больного, Говоркова завели за простыню и посадили на стул перед военврачом в белом халате с капитанской шпалой на петлице гимнастёрки.
— Здравия желаю, — не по-военному тихо поздоровался Говорков.
— Здравствуй, дорогой, — совсем по-граждански ответил военврач.
Солдат в белом халате записал данные Говоркова в журнал. Врач поводил пальцем перед глазами Говоркова, велел оскалить зубы и высунуть язык. Потом приказал встать и закрыть глаза.
Говорков с трудом встал, закрыл… И чуть не упал — так его повело в сторону. Хорошо, что рядом стоял санитар и вовремя подхватил Говоркова под мышки.
Военврач недовольно качнул головой, жестом велел Говоркову сесть и дал новое задание:
— Закрой глаза, вытяни руки, указательными пальцами дотронься до кончика носа.
Санитар на всякий случай придержал Говоркова за плечи.
Говорков не попал в нос ни правой, ни левой рукой, и опять чуть не свалился со стула.
Военврач тяжело вздохнул, крякнул по-стариковски, укоризненно покачал головой, спросил:
— Давно на передовой?
— С д-двадцать вы-ывторого июня, — заикаясь, выговорил Говорков.
— Сколько раз ранен?
— Д-два или три… Не помню.
Военврач ещё раз вздохнул и стал что-то писать.
— К контуженым, — буркнул, не поднимая головы, и жестом отпустил Говоркова.
В избе, куда Говоркова, поддерживая за локоть, отвёл санитар, было сумрачно и прохладно. Пахло прелой соломой матрацов, сапожной ваксой и вонючими портянками, которые для просушки все накручивали на голенища сапог, стоящих у двухэтажных нар. На нижних нарах лежали два старлея и капитан, на верхних — четверо лейтенантов.
— Вон свободное место, — указал санитар на нижние нары. — Обустраивайтесь.
И ушёл.
   
Говорков сел на нары, закрыл глаза. Оперевшись локтями о колени, обхватил голову руками, замер. Болела голова, одолевала слабость и усталость.
— З-здорово, з-земляки, — поздоровался запоздало, не открывая глаз.
— И т-ты вы-ыздоравливай, з-земеля, — отозвался за всех капитан и успокоил: — Я не пе-ередразниваю, пы-ыоначалу с контузией все так говорят. З-за два-три дня отоспишься. Ложись, отдыхай.
— Попить бы, — попросил Говорков.
— У-у двери бак, прошёл мимо.
 Говорков открыл глаза. У входа на ящике стоял железный бак. На крышке — железная кружка с погнутыми боками, прикованная на цепь, как сторожевая собака.
Между нарами у окна — сбитый из досок стол с ножками буквой «Х», какие в мирное время делали на полевых станах.
Говорков попил воды, снял сапоги, уронил портянки на голенища, лёг, отвернувшись к стенке, и тут же уснул.
Спал Говорков долго. Его периодически будили, совали в руки миску с хлёбовом и кусок чёрного хлеба, ставили железную кружку сладкого чаю с настоящей, а не морковной заваркой. Говорков в полусне съедал всё, пил таблетки и снова валился на бок.
Когда через трое суток Говорков проснулся окончательно, выспавшийся и с ощущением прибывающего здоровья, пожилой солдат Акимыч, приставленный к контуженным на должность санитара, выговаривал кому-то:
— Народ вы не ранетый: руки-ноги целы… А вот с головами на почве контузии у некоторых полный сдвиг в сторону непорядка. Младший лейтенант в процедурную утром не ходил. Врач узнает — отправит досрочно на передовую.
Несмотря на то, что Акимыч был простым бойцом, присматривал он за подопечными командирами, как за несмышлёными дитятями.
— Не закладывай, Акимыч! — попросил провинившийся. — Больше не пропущю процедуры.
— Сообразить не можете, что вам полезно, а что не выгодно! На меня врачи косятся. Вроде, как я с вами тут заодно. Капитан нахлесталси надысь самогону. До главного врача дошло. Вызвал меня, отчитал, как мальчишку: «У тебя в палате попойка! Почему допускаешь разложение? Или ты с ними участвуешь?». Хорошо, главный не прознал, что капитан спьяну на женскую половину ходил…Хорошо, не задержали, а то б ехал сегодня в направлении фронта…
Молоденькие медсёстры, фельдшерицы и врачи жили в другом конце деревни, куда выздоравливающим, и, особенно, контуженым, вход был категорически запрещён. Жилую зону деревни от лечебной отделял полосатый шлагбаум поперёк центральной улицы, около которого, как на границе, день и ночь стоял часовой. Правда, на соседней улице ни шлагбаума, ни часового не было.
   
Капитан тряс контуженной головой и, заикаясь, с улыбкой возражал Акимычу:
— А-акимыч, т-только никогда не знавшие любви с-старики и сы-ытарухи не могут понять нас, молодых, которые ищут любовь, находят и предаются ей с полной страстью. Иногда на передовой до того хочется девушку потискать, аж зубы чешутся. А тут я отоспался, отъелся, выпил немного… А-акимыч, ты знаешь Наталью из процедурной? Такая… в теле… Как посмотрела на меня, так я сразу ей в плен и сдался, так и захотелось ей нежные м-места намять…
— Н-натаха баба гарная! Рук не оторвешь! — подтвердил рядом сидящий лейтенент. А глубина… чувств у неё… Бездонная! Особенно, когда ноги тебе на спину забрасывает!
— Пы-ы-ы-шечка! — закрутил головой и словно облизнулся младший лейтенант сверху.
— Ра-а-а-зок потискать — и можно на передовую! — вздохнул лейтенант.
— Та-а-кие милашки-хохотушки в процедурной — и пропа-а-дают без мужиков! — с мучением в голосе то ли от заикания, то ли от жалости к милашкам, добавил младший лейтенант.
— Они там, в процедурной, евины дочки — дурочкины внучки, мужиков завлекают, как русалки, — укорил Акимыч командиров. — А Наталья эта безотказная, всех командиров привечает…
— Потому я и пы-а-шёл на женскую сторону, А-акимыч, что безотказная! — воскликнул под общий хохот капитан.
— Ну, ежели кому не терпится повоевать, можно, конечно, прогуляться на женскую половину. Вы ж не ранетые, вы только по голове ударетые. Все, как на подбор — жеребцы!
— Н-не все, Акимыч, — пытался отшутиться капитан.
— А кто не жеребцы, — сердито перебил его Акимыч, — те голодные до женского тела кобели. За вами глаз да глаз нужон! У вас понятия о дисциплине нету! Ежли вас не держать, вы набезобразите с медсёстрами, а им потом без мужей последышей ваших растить. Не знаете, как тяжело женщине одной ребёнка подымать…
Говорков слез с нар, подошел к баку с водой, погремел цепью, набрал в кружку воды, напился.
— Ну, в-вот и разведчик оклемался! — одобрительно проговорил капитан.
С врачебной комиссии вернулись выздоравливающие, доложили:
— Чи-этверых в-выписывают.
— Н-надо обмыть это дело, а то п-пути не будет! — тут же постановил капитан.
Он расстегнул нагрудный карман, достал скрученные колбаской сторублёвки, отслюнявил несколько, протянул младшему лейтенанту, лежавшему на верхнем ярусе нар.
— Т-ты у нас с-самый бывалый и с-самый незанятый, т-тебе идти.
Все добавили по две сотенных. Говорков протянул сотенную и показал жестами, что пить не будет. Младший лейтенант понимающе кивнул.
— На четверть хватит (прим.: бутыль в четверть ведра), — посчитав деньги, объявил он.
   
Пока отъезжающие ходили на склад за сухпайком на дорогу, пока оформляли в канцелярии документы, младший лейтенант сходил в деревню, принёс огромную бутыль мутного самогона.
За ужином состоялись проводы отъезжающих.
Ещё несколько дней Говорков лежал на нарах, пил таблетки, спал.
— В-видно здорово разведчика ты-ыряхнуло! Вторую неделю отлёживается, не разговаривает, — услышал он замечание капитана.
Говорков выспался — и за прошлые недосыпы, и на будущее, в запас. Без забот время от еды до еды тянулось медленно.
Он лежал на нарах с закрытыми глазами, а в сознании, как в кино, мелькали эпизоды войны, лица живых и убитых. Много погибло тех, кто был рядом с ним. Личико Катюши… От этого видения становилось сладко на душе.
Разговаривать Говоркову не хотелось, да и не получалось у него. Выдавит из себя первое слово, а потом, как при словесном запоре, ждёт, когда к горлу подступит второе, выдавливает его с натугой. Поэтому общался он в основном жестами.
Все контуженые разговаривали своеобразно, нараспев, как в церковном хоре, заикаясь и сокращая многие слова. Чтобы понимать, надо было привыкнуть к их «напевам». Со скуки играли в карты на деньги.
Но ходовые слова в игре выговаривали уверенно:
— Ещё одну!
— Не лишнего?
— Давай. Хлоп — и ваших нет! Очко!
За игру в карты, тем более на деньги, тут же отправляли на фронт. Чтобы начальство не застало играющих врасплох, в сенях перед дверью разбрасывали охапку дров. Пока «гости» в тёмноте пинали дрова, игроки успевали спрятать карты и деньги.
Но и Говорков дождался выписки. Подремонтировал по случаю у работавшего при санбате сапожника кирзачи. Получил документы, бэушное чистое обмундирование. Вместо вещевого мешка — штанину от кальсон. Сложил в неё две банки тушёнки и две булки хлеба, полученные в качестве сухпайка, завязал всё бинтом и с попуткой отправился в свой батальон.
   
   
(начало и продолжение в соседних файлах)


Рецензии