Закон спирали

Анатолий ВЫЛЕГЖАНИН

ЗАКОН СПИРАЛИ
Рассказ-эссе

Жизнь людей находится в большой опасности
с тех пор, как человек, обретя силу с помощью науки,
забыл о мудрости, заставил науку служить машине смерти...
                (Бернар Стенли Бенсон)

О, род людской!..
          (Данте Алигьери.
          «Божественная комедия»)


1.

Был май на земле, и люди сеяли хлеб.

По свежей пашне, теплой, подсыхающей, скачет грач.

Деловито и покладисто, со спокойной неторопливостью заботливого хозяина, вышедшего по весне оглядеть свое подворье, обследует он комья и комочки земли. Выискивая сочных, мясистых червей, он то вскакивает на большие комья, то спрыгивает с них и сует свой длинный клюв в темную щель под какую-нибудь кочку. Но лакомые черви ушли, должно быть, в вязкую сырость и холод суглинка, и грач, взмахнув широко крылами, взлетел и потянулся низко над пашней к своим собратьям. Там, вдали, по склону холма, что горбится под самое небо, движется трактор. Красный капот его и кабина ярко выделяются в лучах высокого полуденного солнца на фоне голубого небосвода. Он тянет за собой тяжелый плуг, медленно карабкается все выше и выше, и тяжкий рокот двигателя звучит натужно и нескончаемо над бескрайним весенним привольем.

Время от времени Иван Белобоков оборачивается назад, чтобы поглядеть, нет ли непропашки, и видит сквозь запыленное стекло, как бежит под рамой плуга земля, переворачивается под лемехами, разваливается под бороной, да стаю грачей. На нем старый рабочий пиджак, пропыленный и мятый, рубаха в крупную синюю клетку, сквозь ворот которой виден треугольник крепкой загорелой уже груди, и серые, в масляных пятнах, брюки, заправленные в кирзовые сапоги. На голове – черная фуражка-восьмиклинка с лоснящимся захватанным козырьком. Свежее дыхание майского полдня сквозь проем отодвинутой дверцы кабины ласкает его руки и лицо, и жара от двигателя и запахи горючего делают особенно желанными эти ласки вольного ветра с полей.

Бесконечно долго поднимаясь по склону, трактор добрался, наконец, до вершины холма и стал медленно переваливать ее. Иван Алексеевич увидел впереди и немного внизу овражки, поросшие ивняком. Тонкими нежно-зелеными линиями спускаются они к тому месту, где змеится, извивается кокетливо Сингиревка. Летом речка - не речка, ручей - не ручей. В жару одни лужи с лягушками и току воды совсем никакого. А теперь, гляди-ка, разлилась, как путная.

Он поглядел вдоль речки туда, где она вливалась в большую запруду на Елани и, хоть который раз уже видел это место, залюбовался открывшимся видом. Обе речки разлились широко. Ельщины, что по берегам разрослись, глубоко в воде стоят. Синеет в ней небо, и лес, что на том берегу пруда, в воде отражается, рябью растушеван. Еще левее, по взгорочку запруды, – березки. Их будто кто припудрил – то зеленеет молодая листва.

Увидев эти тонкие юные деревца, он вспомнил, что Славка, сын его, сюда, наверно, вчера собирался. Однако среди березок сына не было, и Иван Алексеевич подумал, что тот где-нибудь пониже, должно быть, устроился, у омутка, за сваями. Смех и грех, подумал Иван Алексеевич. Писать, говорит, запруду у Мошкиной мельницы пойду. Самый, говорит, лучший для него отдых – на пруду с мольбертом посидеть. Писа-атель! Ну, лучший, так сиди, отдыхай на здоровье. Освежай голову. На то он и отпуск.

Спустившись к речке и развернув трактор с плугом, чтобы потом сразу вести новую загонку, он остановился, заглушил двигатель, снял с крючка в углу кабины сумку с обедом и выбрался на волю. Он хотел уже было идти на бережок к примеченному месту у раскидистой черемухи, как услышал жаворонка и запрокинул голову.

Он стоял, замерев, оглядывая небо, и пытался найти жаворонка, все не мог отыскать пичугу в синеве, – а песня лилась с коленцами и вывертами, высверками, тонкими лирическими посвистами, которые сливались в одну бесконечную радостную музыку весны. Иван Алексеевич никогда и никому не признавался в том, что любит иной раз постоять вот так посреди поля и послушать жаворонка, поискать его глазами. И чтобы вот так он пел бы там в бездонной глубине, а он бы стоял и слушал его, и на душе бы было, как сейчас. Он не любил показывать свои чувства, но он давно знал за собой: если не постоишь, не поглядишь и не послушаешь, что в мире творится, вроде как и работа не в радость.

Он все-таки нашел жаворонка в небе. Маленькой точкой, вертлявой, трепыхавшейся, висел он над полем и пел. Вот живность, подумал Иван Алексеевич, наблюдая за жаворонком, – вся-то ничего, так себе пичуга, а без нее и весна не весна. И улыбнувшись и щурясь еще больше, проговорил одобрительно и тихо, слегка мотнув при этом головой:

-От стервец! Эк, вык-комаривает!

Через минуту он уже сидел на сухом взгорочке, блаженно вытянув ноги и привалившись спиной к прохладному стволу черемухи, – обедал. Сумка его лежала в стороне, а между ног была разостлана газета, а на ней – его еда: два ломтя черного хлеба, толстые, посыпанные солью, два вареных яйца, большая розовобокая луковица да кусок вареной свинины, который жена достала сегодня утром из чугунка со щами. Тут же лежал еще конец нарезанного белого магазинского батона, и бутылка с молоком прислонена была к колену.

Неторопливо пережевывая пищу, он глядел на желтеющие в траве справа на взгорочке цветки мать-и-мачехи, потом перевел взгляд на речку, туда, куда стремилась мутная вода, и воображение увело его к разливу у запруды, и он представил снова, как сын его, Славка, расположился, должно быть, где-нибудь там и рисует этюд. Он не считал увлечение сына серьезным для мужика занятием, но это было все же лучше, чем во время отпуска слоняться без дела, когда иного тянет на вино. Парень умный, фоло-ософ! И в кого? Во всей родне ученых не бывало. Выше писаря в земской управе не поднимались, вспомнил он деда, – больше землю пахали. Откуда что взялось? Давно ли, вроде, без штанов бегал, а вот нако-те – кандидат философских наук! Уче-еный! Не хухры-мухры! Первый ученый на деревне. И даже директор здешней школы Степан Митрофанович вечерами, когда сын приезжает отдыхать, посудачить с ним приходит. Ума набраться. Уважа-ает!

Он доел батон, допил молоко, и обед у него закончился. Закурив сигаретку – дешевенькую «Приму», Иван Алексеевич привалился спиной и затылком к стволу черемухи и с особенным послеобеденным наслаждением затягивался вкусным табачным дымком. Он глядел на поле, которое пахал, и на грачей, прыгавших по пашне, на трактор, безмолвный и неподвижный в борозде, на голубое, безоблачное небо над холмом и слушал воркование воды за спиной.

 Жаворонок пел все так же в вышине, солнце припекало ему плечи и колени, и свежее дыхание разлившейся Сингиревки касалось его лица и рук. Влажный запах земли, распускающейся черемухи и теплой сосновой смолки чуял он между затяжками сигаретки. А в эту минуту по ту сторону мира в огромном, но пустом кинозале крутили старый уже, черно-пепельно-серый, широкоэкранный, но для узкого круга документальный фильм. Не весь – рекламный ролик. И узкий, совсем узкий круг, такой узкий, что уже не бывает, с интересом смотрел на экран.

-Это снято через две недели после испытаний, – сказал Глава Фирмы.

-А вы не спешили, – заметил Президент.

-Не находилось самоубийц, – пояснил Глава Фирмы.

-А почему везде такая серая почва? – спросил Президент.

-Это не почва, господин Президент, и даже не земля. Это грунт, в котором нет даже бактерий. Он стерилен, – сказал Глава Фирмы.

Минута молчания.

-А это? – спросил Президент.

-Кажется, это было дерево, – сказал Глава Фирмы.

-Хм! – произнес Президент. – А это?

-Это баран, – сказал Глава Фирмы. – Точнее, то, что от него осталось. Готовый шашлык. Но я не думаю, что здесь осталось более, чем на порцию.

-Ваши парни – хорошие кулинары, – заметил Президент.

-Благодарю за комплимент. Это наше фирменное блюдо, – сказал с достоинством Глава Фирмы.

Все засмеялись, и Президент сквозь смех спросил, кивнув на экран:

-А это, надо думать, бывший пес или кот?

-Это рядовой Майкл Адамсон, - сказал Военный Министр. Президент перестал смеяться и минуту молча глядел на экран.

-Вы людоед, господин Министр, – сказал он,  наконец.

-Прошу заметить, господин Президент, на таком удалении от эпицентра и такой прекрасный результат! – сказал на это Военный Министр.

Все молча глядели на экран. Майкл Адамсон был сейчас очень близко и очень крупно, но разглядеть его было очень трудно.

-А что думает по этому поводу наш Главный Философ? Не кажется ли ему все это антигуманным? – спросил Президент, не оборачиваясь назад.

Все опять засмеялись и Главный Философ произнес одобрительно:

-У вас прекрасное чувство юмора, господин Президент.

На экране снова поплыла панорама полигона. Результаты взрыва были действительно прекрасны, и Главный Философ встал и спросил:

-Кто желает кофе, господа?


2.
Парень лет двадцати, длинный и рыжий, одетый не для очень пыльной работы, шел по деревне. Он нес на плече белый толстый моток электропроводки и беспечно насвистывал некую легкую мелодию из тех, что сочиняются и исполняются одновременно. Приближаясь к дому Белобоковых, он увидел, как калитка ограды с тонким скрипом отворилась и из темноты, щурясь от солнца, вышла на волю красивая женщина. Парень перестал насвистывать и одарил ее тем истинно мужским взглядом, который уже сама природа дает мужчине, должно быть, в зародыше. Линия икр, колени, выше, талия, бюст, шейка, волосы! декольте!!! – мама мия! Что за декольте! И ножки!.. Но тут угол дома заслонил от него бабу сына Ваньки Алексеевича, и парень вздохнул и подумал обреченно: «Хороша Маша, да не наша».

Потом опять он начал что-то насвистывать и вспоминал Ванькину сноху, а в эту минуту Елена Белобокова расстилала на траве у тына старое ватное одеяло. Потом она встала и скрылась в темноте ограды, а через несколько минут вышла на улицу с младенцем на руках. Оказавшись на солнышке, малыш зажмурился и, отвернувшись, уткнулся маме в шею.

–Ах оно, солнышко! Какое оно яркое! Ярко в глазки светит, – проговорила ласково Елена, поднося малыша к одеялу. – Давай-ка тут сядем, посидим, погуляем, во-от, – приговаривала она, опуская сына на одеяло средь травы. – Как мы поспали? Хорошо мы поспали – два с половиной часика. Папа наш придет и спросит, как мы, малышки, спали, как себя вели? А мы скажем, хорошо себя вели и сладенько спали. Посиди-ка, мама сейчас придет.

Улыбаясь, она опять скрылась во тьме ограды, и малыш остался во дворике один. Тонкие волосики его были взъерошены, щечки розовели, а глазки были еще заспанными. В белой фланелевой рубашке в красный цветочек, розовых штаниках, зеленых пинеточках, обхваченных белыми резиночками, крепыш пестрым комочком сидел на одеяле и глядел вокруг широко открытыми глазками. Как только шаги мамы стихли в сенях и хлопнупа дверь в избу, малыш на четвереньках решительно направился ко краю одеяла и, добравшись до зарослей дикой ромашки, стал тискать зеленые головки.

-Что ты, что ты, травку-то нельзя, смотри! – деланно испуганно проговорила Елена, появляясь из ворот ограды и видя, как малыш тянет в ротик стебелек ромашки. Она присела перед ним, отняла травинки, посадила его опять посреди одеяла и поставила меж ножек его красную пластиковую конфетницу, в которой лежали деревянное колесико от игрушечной машинки, желтый резиновый филин-свистулька, цветные шары от побрякушки.

–Вот, поиграй-ка, – говорила она, раскладывая перед ним эти незатейливые его игрушки. – Посиди-ка. Вон как хорошо во дворе, тепло. А бабушка нам яблочка натрет. Мама! – крикнула Елена, оборачиваясь вверх, в сторону открытого окна.

–Несу-несу! – послышался из горницы голос свекрови, а через минуту во дворик вышла пожилая женщина в черной юбке, темно-синей кофте-жакете, кожаных тапочках и без платка, с полукруглой гребенкой в волосах. В руках у нее было маленькое блюдце с желтоватой яблочной кашицей.

–Сахарку не забыли? – спросила Елена.

–Положила, – сказала та, отдавая блюдце снохе. – Вот ушила вчера одеяло-то, теперь не станет вату вытаскивать, – добавила она, кивая на одеяло.

-Не-ет, теперь, конечно, ватку выковыривать не будем, – проговорила Елена, коверкая произношение под детский лепет и присаживаясь с блюдечком перед сыном. – Теперь вот лучше яблочко есть будем. Давай-ка будем есть. А зачем головкой вертеть, нуте-ка, нуте-ка, витамины, – приговаривала она, и малыш, поморщившись от первых ложечек, стал послушно и в нужное время открывать ротик, и в нем исчезали порции яблочного пюре.

–Здравствуйте, – вдруг услышали они слащаво и растянуто произнесенное слово и обернулись на голос. Елена узнала девушку, с которой познакомилась вчера, когда гуляли с сыном по деревне. На ней была все та же коричневая юбка, белые босоножки большого размера на крупной ноге и темный, неопределенного буро-зеленого тона джемпер. Она была еще очень молода, но белое и крупное лицо ее имело какое-то бабье выражение. Улыбка широкого рта ее и даже имя – а звали ее Клава – необъяснимо странно соответствовали будто всей ее нескладной внешности. Девочке ее было четыре месяца, и она спала сейчас в красной коляске с поднятым тентом, которую катила перед собой Клава.

–Что, большого-то ребенка тоже накормила да спровадила? – спросила, заулыбавшись и глядя на гостью, Мария Федотовна.

–Накорми-ила, ушел на свой зерноток, – ответила Клава, сделав рукой жест, которым говорила будто «скатертью дорожка».

–То-то, я гляжу, перед окошками бежит с проводами какими-то белыми, насвистывает, наверно, мо, с обеда, – сказала на это Мария Федотовна и пошла в дом.

Крепыш таращился на незнакомую тетю, которая сидела на лавке у стены, и забывал открывать ротик перед очередной ложечкой.

–Яблочки из города привезли? – спросила Клавдия. – Там, конечно, лучше насчет этого.

–А мы не только яблочки едим, – проговорила опять счастливо-ласково Елена, отправляя в ротик сыну последние ложечки пюре. – Морковку тертую, картофельное пюре, супики мясные, кашку манную даже любим. Все едим. Сушечки грызем, у нас зубки теперь есть. Во-от, справились, – добавила она, доставая из кармана платья платок и вытирая у малыша губки и подбородочек. А он при этом морщился и вертел головкой. Потом она взяла малыша и села с ним на лавку рядом с Клавдией.

–Посидим-ка у мамы, – сказала она, а потом, обернувшись в сторону Клавдии: – У нас столько радости в семье теперь. Муж, если не на лекциях, то вечерами на полу с ним возится. И большой тут же бежит. И папа их вдвоем на спине катает, говорит, что он индийский слон. Что вы, дети – самая большая радость, особенно для нас, женщин. Мы же матери. Я, пожалуй, третьего еще рожу.

Из коляски в это время послышался плач, и Клавдия встала, склонилась над коляской и вынула завернутую в тонкое розовое одеяльце дочь.

–А вот и мы! Взгляните, мы какие, – растягивая слова, проговорила Клавдия, и крупное ее лицо расплылось в какой-то странной, но теплой и полной нежности улыбке.

Круглое (не в мамино, подумала Елена) личико девочки было обрамлено тонким кружевом чепчика. Девочка плакала, и Клавдия села на скамейку, дернула тесемки кофты у шеи и дала дочери грудь.

–Папе надо было, конечно, сына, – улыбаясь доверительно заговорила Клавдия, когда дочь успокоилась. – С горя загудел, пока в роддоме была, а в роддом на председательской «Волге» примчал. А вы уже не кормите грудью?

Елена сказала, что уже почти не кормит, и они стали говорить о том, кто как отучает малышей от груди, а в это время Мария Федотовна осторожно шла из избы в сени. В руках она держала алюминиевое блюдо с молоком и покрошенными в него кусочками белого хлеба – поросенку, купленному всего две недели назад. Спустившись с крыльца и выйдя в ограду, она поглядела мельком в двери калитки на сидящих на лавке сноху и Клавдию и, шаркая по доскам тапочками, пошла в хлев, в пахнущую навозом тьму.

Малышу наскучило, должно быть, сидеть на коленях, и он стал проситься на землю. Елена начала уговаривать его.

–А вон, посмотри-ка, маленькая девочка не просится бежать. Вон мама ее кормит, вон, – указала она пальцем в сторону Клавдии. – А мы эту бяку уже не любим. Нет, не любим.

Однако Роман Вячеславович, нимало не внемля столь лестной для него характеристике и вовсе не заботясь о своей мужской репутации, при виде груди Клавдии обернулся к матери и с решительным видом полез ручонкой туда, куда он один только и имел право лезть, когда ему захочется. Глядя, с каким озабоченным видом он шарит там ручонкой за вырезом платья, Елена и Клавдия засмеялись.

Мария Федотовна, возвращаясь из хлева уже с пустым блюдом, увидела из тьмы ограды, как маленький внук ее сидит на коленях снохи у груди, придерживая ее пухленькой ручонкой. Елена склонилась над ним и бережно поддерживает  его и улыбается, счастливо глядя на него, теперь голенького, в лучах полуденного солнца. Мария Федотовна замедлила шаги, потом оперлась свободной рукой о столб у крылечка и замерла, не спуская немигающего взгляда со снохи и внука. Потому что в избе, в красном углу, на старой иконе Богородицы было то же самое. Тихо и недвижно стояла она и глядела на сноху и внучка, и от радости и умиления слезинки навернулись на глаза ее; а в эту минуту по ту сторону мира, в огромном, но пустом кинозале крутили старый уже и черно-белый, документальный, но для узкого круга, научно уже не фантастический фильм, и они сидели и глядели на экран.

–Жуть, – сказал Президент после очередного кадра.

–Когда ей показали, кого она родила, она едва не сошла с ума, – сказал Военный Министр. – А вот еще экземпляр.

–Сколько у него рук? Кажется, четыре? – сказал Президент.

–Кажется, пять, – сказал Военный Министр, внимательно вглядываясь в экран.

–А ног? – спросил Президент. Военный Министр стал считать и досчитал до пяти. Кадр сменился.

-Вот это рот! – сказал Президент и усмехнулся. – От уха до уха.

-Он свободно проглотит любой из ваших телефонов, господин Президент, – сказал Военный Министр и тоже усмехнулся.

Кадр сменился.

–А где второй глаз? – спросил Президент.

–Больше нет. Не правда ли, похож на циклопика? – сказал Военный Министр.

-Однако, какой большой глаз! – произнес Президент.

Кадр сменился.

-Без головы? – спросил Президент.

-На месте. Видите – не больше орешка. Вон тот прыщик. – сказал Военный Министр.

-Ужасно! – сказал Президент.

Пошли другие кадры. На экране мелькали младенцы с культяпками вместо ног и рук, с непомерно огромными головами, с ногами, выросшими на спине, и Президент спросил, полуобернувшись вправо:

–Что скажет на это господин алхимик?

–Мы не занимаемся изучением влияния нашей продукции на генетический код, – сказал Глава Корпорации. – Наше дело – бизнес. Диоксин дает прекрасную прибыль.

–Хороший процент? – спросил Президент.

–Две тысячи, – сказал Глава Корпорации, и все произнесли восхищенно и хором:

–О-о-о-о!

-За такой процент... – начал было Президент, и Глава Корпорации закончил фразу:

-... мы выполним любой ваш заказ.

-Любой? – спросил Президент.

-Любой, – сказал Глаза Корпорации.

-Остроумно, – сказал Президент. Потом, не оборачиваясь назад, спросил:

-А что думает по этому поводу наш Главный Философ?

-Я думаю, – сказал Главный Философ, – сегодня будет отличный клев и приглашаю всех ко мне на виллу.

-О’кей, – сказал  Президент, и остальные согласились тоже.


3.
Вячеслав Иванович Белобоков стоял перед этюдником и работал. Опытный художник, если бы ему случилось оказаться здесь и с минуту понаблюдать за ним, сразу понял бы, что Вячеслав Иванович в живописи на натуре новичок. Но если бы случайный художник этот не сказался простым копиистом, творческое кредо которого в формуле «что вижу, о том и пою», если бы, то есть, он был ХУДОЖНИКОМ, то он, взглянув на то, что получилось у Вячеслава Ивановича, наверно, надолго задержал бы взгляд и даже промычал бы, может быть, при этом удивленно и одобрительно. Быть может, при взгляде на этюд у него родилось бы ревнивое по отношению к собрату по искусству чувство, а может, даже и желание водить с Вячеславом Ивановичем дружбу. Впрочем, за весь день, неполный, правда, – было сейчас около трех часов – никого из людей не появилось поблизости и никто не нарушил его одиночество.

Солнце все время пекло ему голову сквозь кожаную кепку, а в своем сером, толстой вязки, свитере он чувствовал себя, как в бане. Впереди и внизу, шагах в десяти от него, была вода, и он, работая над этюдом, поглядывая на нее, все думал, как неплохо было бы освежиться. Наконец, решив отдохнуть, он положил кисти и стал раздеваться. Кепка, свитер, рубашка, майка – все полетело на бревна поодаль, неизвестно кем уложенные здесь, должно быть, для просушки.

Он спустился к воде. Жидким золотом заиграли, лучистыми змейками заскользили по темному ультрамарину ленивой волны блики солнца, когда он подошел ко кромке воды и присел на корточки. По коленям, по рукам, по груди поплыли, вспыхивая, угасая и вспыхивая вновь, яркие волнистые солнечные зайчики. Такие же блики играли на сине-зеленом хром-кобальте травы под водой, и чем дальше от носков ботинок, тем делаясь все более неясными, рассеянными, пока растворенный марс коричневый со всех окрестных полей и лугов и тиоиндиго черная из самых коряжистых глубин омутка не поглощали их совсем. И в метре уже не было там, на глубине, видно ничего, и только голубое небо синим кобальтом, от светлого вблизи до самого темного на ряби у противоположного берега, было очень похоже и правдоподобно изображено мягким флейцем.

А солнечные блики все так же лениво плясали, струились, извивались на волне, и, когда ладони в широком быстром жесте загребли воду, все смешалось, заискрилось, разбилось на мириады лучиков, а он стал плескать воду в лицо, на грудь, руки, на шею и лопатки, шлепая, массируя и оглаживая тело. При этом он так громко фыркал и так блаженно-испуганно ахал и охал, передергиваясь и вздрагивая всем телом, когда вода первый раз попадала на живот или на спину, так первобытно-дико стонал, что в конце концов над собой же и хохотнул, представив вдруг себя в эту минуту со стороны какого-нибудь случайного прохожего, который сначала, быть может, испугался бы, а потом плюнул и ушел бы, думая, наверно, – у всех у них, художников, маленько того и не все дома.

Вволю наплескавшись и освежившись, он, не разгибаясь, слазил сырой рукой в карман брюк за платком и стал вытирать лицо и тело сим непривычно маленьким и тонким полотенцем. Потом он вернулся на бревна у этюдника, сел на то, что лежало не в треугольной стопе, а рядом, привалился спиной к горячему стволу осины, блаженно вытянул ноги и тогда только поглядел со стороны на свой этюд.

Впрочем, он не называл то, что он писал на природе, этюдами, а сразу считал для себя уж картинами. Это художники пишут этюды, чтобы потом, используя их, писать окончательные картины в мастерских. А он почти никогда не только не делал этого, но даже и к тому, что получалось у него за один выход «в поле», никогда почти не возвращался. И не совсем законченные вещи – а опытный глаз сразу это заметил бы – так и вешал куда-нибудь у себя в квартире или раздаривал друзьям и знакомым, если те просили. Но, глядя на то, что у него получается сегодня, он понял, что это совсем другой случай и что, наверное, завтра, а может, и послезавтра сюда, пожалуй, надо будет еще прийти.

Во-первых, потому, что, хоть сегодняшний сеанс и невозможно затянулся и картина, собственно, готова, если, конечно, эту готовность рассматривать с точки зрения заполненности холста изображением, есть кое-какие соображения насчет новых тоновых решений. И главное – был нужен утренний свет, первые лучи, и чтобы с туманом. Это надо конец июля, август, а сейчас едва ли он бывает. Впрочем, хотя бы свет, пусть и не с той стороны, – цвет и блики. Пожалуй, завтра же и прийти, что откладывать. А вдруг он есть – туман. А во-вторых...

Он еще раз внимательно взглянул на свое творение, отвернулся и оперся подбородком о левое плечо. В глазах его застыло пустое, ничего не говорящее выражение. Потому что, во-вторых, на картине был такой композиционный огород, который сотворить мог только большой спец по художественной фантастике или человек с не совсем здоровым воображением. Ни к тем, ни к другим он себя не относил. Но, когда утром начал работу и продумывал этюд, его композицию, будто бес в ребро пихнул сделать так. Тогда вся будущая картина ему предстала в невообразимо прекрасной законченности, на таком невообразимо высоком для него уровне, что он подумал даже, что, будучи выставленной, она сразу сделает ему имя. Но то, что получилось...
А получилось...

Мрачно-неприязненно он глядел на холст. Получилось не то. Не совсем как бы не то: он остался верен той возникшей внезапно утром композиционной идее, но...

Или, все-таки, кое-что получается? Да или нет? Великое это хотя бы для него или смешное? Доделывать, потерять еще несколько дней или сдернуть, выбросить и никому не показывать?

А впрочем, ну его к такой бабушке! В конце концов отпуск или нет? Он не художник, ему не выставляться. Отдыхать так отдыхать!

Он достал из нагрудного кармана рубашки сигареты, закурил. Закинул ногу на ногу, привалился затылком к горячему стволу. Раскинув руки, положил их на горячие бревна и стал пускать вкусные сизые дымки. Вот и чудно! Вот и прекрасно! Голубое небо, нежный ветерок, сосновым бором пахнет, и солнце греет пузо. И три недели отпуска еще впереди. Отдыхай не хочу, наслаждайся природой, ну и... на этюды ходи...

Он опять посерьезнел, стряхнул пепелок и заставил себя поглядеть на свое творение будто первый раз, будто свежим взглядом.

Между опушкой леса справа и срубом мельницы у запруды, наверно, метров сто, а у него на полотне лес подступал к самому берегу. Сруб на самом деле большой, прямоугольный и некрасивый, с торчащими бревнами стропил вместо крыши, которая лет двадцать, быть может, как провалилась внутрь, а у него – уютный приземистый домик, очень живописный и такого трогательного вида, лепился  к самой речке, и подлесок и кусты даже скрывали его чуть не наполовину.

На месте бывшей запруды три пары свай, не сгнившие почему-то до сих пор, уцелевшие с незапамятных времен, торчат уныло из высокой воды, которая безмолвно отекала их сейчас. А на холсте его свай всего две пары, а вся запруда, хоть и полуразрушенная и заброшенная, но очень живописная, похожая на запруды у старых мельниц на картинах известных итальянских или голландских мастеров прошлых веков, репродукции которых он так любил рассматривать дома вечерами. И воды у него совсем мало, и она плескалась и искрилась в камнях, которых, он помнил, на самом деле тут никогда не было, и кроме разных досок, палок и мусора летом под сваями нет ничего. Берег за запрудой на самом деле голый и унылый, поросший кое-где низкорослым ивняком, и до леса вдаль с полкилометра идет ровная и плоская луговина. А у него лес этот высокой темной стеной подступал опять же к запруде.

Но самое то великое или смешное, что было результатом его «творческого переосмысливания действительности», была тональность. Перед ним и сейчас, как целый день сегодня, открывалась залитая солнцем местность, где каждая травинка, каждый кустик, каждый блик на разливе вешней воды вызывал и радостное и торжественное чувство весеннего пробуждения всего живого, а у него на полотне почти все выдержано в довольно темных тонах.

Лес по обе стороны от мельницы высокий и мрачный, и только редкие блики, пробившись сквозь толщу лапника древних елей, обрызгали хилые стволики осин в подлеске у домика. В прогале за запрудой, над маленьким прудиком, в туманной, не совсем прописанной дымке угадывалось солнце. Матовые блики его светились на сырых будто бы досках настила поверх свай. Под сваями же было совсем черно, и только вода, струясь среди камней, блистала желтовато-оранжево будто бы в лучах утренней зари, и над омутком ниже свай ему тоже надо было дать туман в первых лучах восходящего солнца. И в основном из-за этого места на картине ему хотелось еще сюда прийти.

Таинственность первых минут утра, когда ночь уже позади, а день только зарождается, хотел он передать, но... Он передал это вроде бы, однако, чем больше глядел он на то, что получается, тем больше ему казалось, что получается скорее смешно, чем гениально. Он пытался понять, в чем же причина? Почему у него формально вроде все соблюдено, он явно постарался как мог, но все-таки что-то было не то, что-то... чего-то не хватало как бы, все было на месте и как надо, но чего-то не было важного в тональности. Но чего? – вот вопрос. И это мучительное чувство бессилия понять и решить для себя, чего такого «чуть-чуть» не было на полотне, все больше овладевало им.

Он отвернулся от этюда, бросил окурок и встал, зашагал по бережку в сторону запруды. Солнце перевалило зенит и грело. Тело давно обсохло, и он, сцепив на груди руки, напряг их, будто от прохлады или как бывает при ознобе, а теперь – от этих разных мыслей, силясь понять то неуловимое и как бы ускользающее от него. Глядя в траву перед собой, на тропочку, едва видимую здесь, он подумал вдруг: что это за странная живность – человек. Казалось бы, много ли надо? Три, ну четыре раза поесть, восемь часов поспать, кое-какие удовольствия для продолжения, так сказать, рода. Ну и все бы. Что же еще? Однако, – хм! Вот он же.

Работа у него хорошая, зарплата хорошая, жена хорошая, род он продолжил. Квартира хорошая. Но – подавай ему муки творчества! Вот уж не было печали! А сколько таких? Один картины пишет, второй – романы, третий скульптуры создает, четвертый – симфонии, пятый – еще что-нибудь. И все – через образ.

А вообще, что такое образ? Плод духовного постижения действительности. Духовного! Дух человека! Как высоко и гордо звучит. Познающий и преобразующий дух человека! Дух, поднявший человека так высоко над его физиологическими, животными потребностями и навсегда оторвавший его от животного. И как неимоверно велик он в способности познания природы, мира людей и самого даже себя. Велик непостижимо! Велик так, что величие это большинство даже не способно понять, осознать, и какое это счастье – понимать и осознавать мир и себя в этом мире, знать, для чего и по каким законам растет вот эта трава, вот эти березы, для чего течет вот эта вода и светит вот это солнце, и дует этот ветер. И едва ли когда-нибудь до конца будет понято это человеком, какое это счастье – быть ему, и миру, и этой власти над миром духа человека.

Невероятно все! Непостижимо!

Он шел уже обратно к своим бревнам, вдыхал полной грудью запахи соснового бора и полей по ту сторону речки, ощущал телом тепло солнца. Мечтательная полуулыбка светилась на его молодом и красивом лице, – а в эту минуту по ту сторону мира, в огромном, но пустом кинозале, крутили новую цветную широкоэкранную кинокомедию. И узкий, совсем узкий круг, такой узкий, что уже не бывает, глядел на экран и, конечно, смеялся. Потому что на хорошей кинокомедии всегда смеются.

А кинокомедия эта была хоть и немой, но очень смешной. Поэтому все время от времени смеялись, глядя на экран. А на экране наголо бритый человек в полосатой больничной одежде и босой копал яму. Кадр затянулся. Человек копал яму. И Президент спросил, пригубив кофе:

-И долго он думает делать свой бизнес?

-Он не думает, – сказал Глава Синдиката. – У него нечем думать. Он будет копать, пока не остановят или пока не упадет и не умрет от истощения.

К человеку, копающему яму, подошел другой человек, в белом халате и белой шапочке врача и что-то сказал. Человек в полосатой больничной одежде бросил лопату и замер навытяжку перед человеком в белом халате. Потом человек в белом халате вложил в руки человека в полосатом палку, что-то сказал и указал жестом на дерево. Человек в полосатом подошел к дереву и начал изо всей силы бить палкой по стволу.

Кадр затянулся, и Президент спросил неторопливо, пригубив кофе:

-И долго он будет бить бедное дерево?

-Хоть вечность, – сказал Глава Синдиката.

-А если палка сломается? – сказал Президент.

-Он будет бить кулаками, – сказал Глава Синдиката.

-А если...?

-Он будет биться о ствол головой, – сказал Глава Синдиката. – Ему дан приказ, и он будет выполнять его, пока не остановят или пока он жив.

Человек опять что-то сказал человеку, и тот стал ползать по траве и хлопать по ней ладошкой.

-Ловит блох, – пояснил Глава Синдиката.

Человек опять что-то сказал человеку.

-Рвет цветы, – сказал Глава Синдиката.

-А это? – спросил Президент.

-Делает утреннюю   зарядку, – сказал Глава Синдиката.

-А это? – спросил, было, Президент, и все засмеялись, глядя на экран.

-Как видите, – маленькие половые удовольствия, – сказал Глава Синдиката, откинувшись  в  кресле и помешивая  кофе.

Пошли другие кадры, и Президент спросил:

-Ну и сколько же надо этой вашей кока-колы, чтобы хватило на всех?

-На всех? – переспросил Глава Синдиката.

-Да, если на всех – сказал Президент.

-И на нас? – осведомился Военный Министр, и все опять засмеялись.

-Сейчас нас семь с  половиной  миллиардов. Значит — семь с половиной тонн, – сказал Глава Синдиката.

-Тогда - на них? – спросил Президент.

-Четыре барреля, – сказал Глава Синдиката.

-Я думаю, для начала хватит десяти, как вы считаете, господин Военный Министр? – сказал Президент.

-Разве что для начала, – сказал Военный Министр.

-Можете считать, что заказ у вас в кармане, – сказал Президент.

-Благодарю вас, господин Президент, – сказал Глава Синдиката. -Мы не останемся в долгу. Ведь у вас впереди выборы.

-О’кей! – сказал Президент.

А на экране человек в полосатом сидел на нижней ветке дерева и, обхватив ствол руками и ногами, с силой бил носом в ствол, как дятел, и лицо его было разбито и окровавлено. А человек в белом халате под деревом покатывался со смеху.

-А что думает по этому поводу наш Главный Философ? Не кажется ли ему все это бесчеловечным? – спросил Президент, не оборачиваясь назад и глядя на экран.

-У вас отличное настроение сегодня, господин Президент, – оценил Главный Философ. - Сигару, господа? Прошу вас, – протянул он раскрытую коробку.


4
Был вечер. С лугов тянуло прохладой. Солнце еще не скрылось за лесом, но уже не было таким жарким, как днем. Вячеслав Иванович, в джинсах и свитере, в которых он был сегодня на мельнице, и директор школы Степан Митрофанович, среднего роста, коренастый, с изрядно поседевшей уже шевелюрой, в светлой рубашке и поношенном коричневом костюме, неторопливо шли по направлению к деревне. Они бывали вместе почти каждый вечер, учитель и его бывший ученик. Они держали каждый по ивовой веточке и время от времени помахивали ими у лица и похлопывали по плечам, отгоняя комаров.

–...хм! – усмехнулся Вячеслав Иванович на сказанное только что Степаном Митрофановичем. – Это, так сказать, вопрос на засыпку. Я, конечно, имею на этот счет свое мнение, но, как любое личное мнение, оно имеет большую долю субъективности.

–И все же, – настаивал Степан Митрофанович, вопросительно взглянув сбоку на Вячеслава Ивановича.

–Ну, если хотите, я готов утверждать, что мир был, есть и будет вечно во всей его красоте и многогранности. Он вечен, и все,  что  называется  крахом цивилизации,  апокалипсисом, – это невозможно. Даже по законам природы, наконец. Это противоестественно, – говорил Вячеслав Иванович, усиленно жестикулируя и поминутно оборачиваясь к Степану Митрофановичу. – Противоестественно потому, – продолжал он, – что в природе заложена величайшая созидательная сила. И эта созидательная сила проявляет себя во всем живом. Смотрите. Каждый год осенью умирает трава, а весной растет новая. От семени рождаются деревья и сеют новое семя для новых поколений. Иначе говоря, идет величайшее и постоянное обновление, движение к жизни, к созиданию. А во-вторых, мне кажется, – продолжил Вячеслав Иванович, отчего-то тронув себя пальцем свободной руки за висок, – движение к созиданию это идет потому, что природа через разум и чувства человека, то есть через его дух, познает саму себя. Или самое, – как правильно?

-Неважно, – отмахнулся Степан Митрофанович.

-И величие природы в познании себя миром чувств, на мой взгляд, заключается в том, что она создала такое высокоразвитое в чувственном отношении существо, как человек, и через него познаёт и сознает мир как прекрасную данность. Познает красоту всего сущего, начиная от молекулы вещества, кончая телом женщины – совершеннейшим в нашем представлении созданием природы. 

Мы видим тело женщины и говорим,  как оно прекрасно, не осознавая, в общем-то, почему оно прекрасно. Конечно, мы можем при желании объяснить почему, но тем самым мы выскажем только личные и довольно поверхностные представления. Суть же всегда ускользает от нас. И мы стараемся постигнуть ее. И в этом вечном движении к постижению сути прекрасного мы никогда не остановимся и всегда будем находиться в пути постижения. И сути прекрасного, и сути смысла жизни на земле, и сути самых глубинных законов бытия.

-Но величайшая гениальность природы, – продолжал Вячеслав Иванович, – заключается в том, что она создала человеческий мозг. С ним человек стал единственным существом в природе созидающим, творящим. Ни одно животное, ни одно растение – никто и ничто, кроме человека, не созидает, не творит. И все – во благо человека и во благо всей природы. И я думаю, что имеющая такие величайшие силы жизни, познания и созидания, природа и человек в ней вечны, и все в мире всегда развивалось и будет развиваться вечно.

Вспомните диалектическую спираль – графическое изображение трех основных законов развития мира. Это циклическое спиралевидное развитие мира и жизни на земле будет идти вечно и бесконечно устремляться вверх к некоей бесконечно удаленной точке никогда не достижимого совершенства, – заключил он и сделал при этом сверлящее движение указательным пальцем правой руки в зеленоватое вечернее небо, и Главный Философ по ту сторону мира глубокомысленно усмехнулся, затянулся своей сигарой и, выпустив дым, произнес нехотя:

–Прошу извинить, господин Президент, но все это вчерашний день философии, протухшие отходы фабрики мысли. Гуманно – не гуманно...

Он полулежал в уютном шезлонге, а рядом с ним в таких же шезлонгах отдыхали на берегу небольшого красивого озера Глава Фирмы, Глава Корпорации, Глава Синдиката и Президент. Военный Министр стоял поодаль на конце коротких мостков над водой у берега и удил рыбу. На всех шестерых были только плавки и темные очки. Компания приятно проводила вечер на вилле Главного Философа.

–И все же, – настаивал Президент, обернувшись в сторону Главного Философа, и на губах его при этом была снисходительно-покровительственная улыбка. А Глава Фирмы сказал:

-Интересно.

-Когда-то это был незыблемый постулат, – со скучающей гримасой произнес Главный Философ. – Но, как и любая другая наука, философия развивается. Одни мысли и понятия уходят в шлак, рождаются другие. Естественный процесс. И говорить о том, гуманно или негуманно то, что мы видели на экране, не имеет ровно никакого смысла. Такой вопрос нельзя поставить так же, как нельзя спросить, гуманно или негуманно то, что каждый год весной распускается листва и каждый год осенью жухнет и опадает. А гуманно или негуманно то, что ночь сменяет день, а день сменяет ночь. Это естественно, потому что так должно быть по законам.

И вообще, господа, я материалист и с точки зрения законов материалистической диалектики авторитетно вам заявляю, что в мире нет ничего, кроме природы, и нет ничего, что совершалось бы не по законам природы. Попытка думать иначе неизбежно приведет к признанию существования над природой и миром других сил, другого сознания, того же Бога – столпа философии первобытной духовности. А это глупо. Впрочем, не время да и не место разводить эти ученые дебаты. Лично меня все это интересует не больше, – он продолжительно и сладко зевнул, – чем прошлогодняя любовница. Шлак, господа, отработанный материал.

Все очень просто в этом мире. Все, что есть, есть потому, что когда-то природа захотела этого, все, что будет, будет потому, что природа захотела этого и сделает по законам своего развития.

Он замолчал и затянулся сигарой.

–Вы не правы, господин Главный Философ, вы в корне не правы, – возразил Военный Министр, не оборачиваясь, но громко, чтобы все слышали сзади. – Вы совершенно отрицаете роль человека и человеческого сознания и вызываете тем самым...

Он оборвал фразу на полуслове и весь вдруг подался вперед, вперив взгляд в дрогнувший поплавок и ожидая новой поклевки, а Глава Корпорации добавил:

–Да, вы вызываете огонь на себя, мой друг. Отрицать роль человека – что это, если не неверие в его существование вообще. По-моему, вы не туда ушли, господин Главный Философ.

Он говорил все это, медленно поворачивая в правой руке бокал, поднятый перед лицом, наблюдая, как зеленоватое вино и нежно-розовый закат переливаются в мельчайших гранях хрусталя.

–Я твердо убежден, господа, что в мире нет человека и природы. То есть нет человека и природы отдельно. Есть только природа и ничего, кроме природы, если не считать микроскопически малого в сравнении с биосферой и биомассой, что создал человек для удовлетворения своих потребностей. Причем девяносто девять целых и девяносто девять сотых этой рукотворной природы уходит на удовлетворение потребностей, превышающих минимально физиологические, необходимые для сохранения вида, – продолжал Главный Философ. – Взгляните на любую созданную руками человека вещь и, господа, вы лишь в одной сотой процента случаев скажете, что она вам необходима для физиологического существования. Присмотритесь внимательнее, господа, присмотритесь к тому, что создал для себя человек, и вы непременно согласитесь со мной. Более того, господа, – медленно и скучающим тоном произнес Главный Философ, – эти девяносто девять целых и девяносто девять сотых – не что иное как летальгин для старушки Земли, для природы и биосферы.

–Как вы сказали? – переспросил Глава Корпорации, отделив голову от полотна шезлонга и обратив взгляд на Главного Философа.

–Летальгин,  господа,  –  от выражения «летальный исход».

–Поздравляю вас, господа бизнесмены, – произнес торжественным тоном все время молчавший до этого Глава Синдиката, и все обернулись в его сторону. – Все мы, оказывается, фабриканты смерти, как это ни прискорбно.

Последняя фраза вызвала снисходительные и понимающие улыбки. А Главный Философ, невозмутимо затянувшись и выпустив в небо струю дыма сигары, произнес все так же медленно:

–Не казнитесь, господа. Все мы – та же трава и та же листва. И даже если ваше тело, господин Глава Синдиката, разложить на химреактивы и продать, никто не даст больше двух долларов. Но ваша голова, ваш мозг – о-о-о! Мозг человека, господа! – многозначительно поднял он сигару. – Величайшее создание природы! Она должна была создать его и создала для завершения витка своего развития и, вполне возможно, – очередного витка.

–У вас температура, господин Философ, – саркастически усмехнувшись, произнес Президент. – Или вы неисправимый пессимист.

–Я реалист, господа, – спокойно произнес Главный Философ. – Ведь все рожденное умирает, все явившееся когда-нибудь исчезает. Комар, господа, живет сутки. Человек – в зависимости от того, много ли он курит сигар и пьет виски, но значительно дольше комара. Черепаха – триста лет. Секвойя – несколько тысяч. Но никто не знает, сколько лет отмерено Земле или природе, наконец, с ее биомассой, составной частью которой являемся и мы. Но я смею утверждать, что ей отмерено, и природа создала мозг для того, чтобы как раз завершить этот круг жизни, разрушить себя.

С помощью мозга природа познает самое себя, происходящие в ней процессы, законы собственного развития. С помощью мозга она находит в биосфере и недрах планеты разрушительные факторы и вещества, разрабатывает технологию получения их в чистом виде и накапливает в размерах, которые стали уже невероятными. Но она все продолжает их накапливать, вырабатывать и накапливать, вырабатывать и накапливать бесконечно. И все это – заметьте, господа, – с поверхности планеты никуда не девается. И процесс этот неостановим. Потому что это, господа, не что иное как самоубийство. Хотим мы этого или не хотим, способны признать это или не способны.

Мы уйдем, господа, потому что мы пришли. Только вопрос – когда и как? Если вы не согласны со мной, спорьте, господа, спорьте. Ведь каждый из вас ни много ни мало – хомо сапиенс. К сожалению, – добавил он последнее слово и язвительно засмеялся в вечернее небо и вольно откинул руку с сигарой.


Рецензии
Спасибо
Всего доброго!

Наталья Караева   14.04.2024 20:02     Заявить о нарушении
И Вам спасибо за Ваше спасибо. Только непонятно, за что мне Ваше спасибо?

Анатолий Вылегжанин   14.04.2024 20:29   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.