Неполная OCR Валерий Попенченко, И вечно бой...

Глава первая. Один на один
  За крылом, едва оторвавшись от колёс шасси, неудержимо проваливалась вниз Япония.
  Воздушный океан быстро набирал глубину, и будто под тяжестью его невидимых толщ сглаживались, выравнивались холмы, стирались, растворяясь в дымке, контуры селений, и земля с каждой минутой утрачивала реальность, абстрагировалась, приобретая обезличенную отчуждённость огромной географической карты.
  В салоне появилась стюардесса, пошла вдоль кресел, обнося непременной в таких случаях минеральной водой. Вокруг было шумно. Штангисты и легкоатлеты, гимнасты и ватерполисты, гребцы, дрыгуны, боксёры - все одинаково радовались возвращению домой. Лёгкие, из дымчатого стекла бокалы с нарзаном мелькали над креслами: спортсмены с нарочитой торжественностью чокались, кого-то шутливо поздравляли, над кем-то беззлобно посмеивались, кому-то, дурачась, выражали сочувствие...
  В отличие от них, всё ещё взбудораженных, не остывших от речей и сутолоки проводов, мне почему-то захотелось побыть одному, помолчать, взглянуть на себя со стороны, что-то вспомнить: и то, что было вчера, и год назад, и, может быть, десять... Случается так иногда с человеком; и это, наверное, хорошо, что случается, и без этого жизнь была бы неполной...

***
  Вчера... Год назад... Десять лет...
  Ещё вчера было Токио. Был бой с Валасеком, подытоживший нашу долгую, затянувшуюся на годы дуэль; были пьедестал почёта и золотая медаль олимпийского чемпиона; были пресс-конференция и речь президента АИБА Редьярда Рассела, вручившего мне самую высокую награду любительского бокса - кубок Вэла Баркера; были толпа журналистов и вопросы, вопросы, бесконечные вопросы, на некоторые из которых подчас так трудно ответить, если, конечно, хочешь ответить на них всерьёз.
  ...Меня часто спрашивали, как я пришёл в бокс, что послужило начальной, побудительной, что ли, пружиной? Спрашивали кому не лень: болельщики, шофёры такси, администраторы гостиниц, официанты, старушки в трамвае... Ну и, естественно, журналисты. Особенно журналисты!
  Вначале меня это заставало врасплох. Я пытался что-то втолковать, мямлил, молол всякую чушь и даже неизвестно отчего смущался. Попробуйте объяснить с ходу случайному человеку свою жизнь, сформулировать десятком слов в кресле парикмахера или под пулемётными вспышками блицев своё отношение к самому себе, к ставшему твоей страстью, твоей душой делу... Я пробовал. И разумеется, не получалось. Наконец я сообразил, что неизбежный этот вопрос не что иное, как обыкновеннейший стереотип, привычная фраза с привычным на конце её вопросительным знаком, вроде попытки примерить мимоходом чужую судьбу на себя - просто так, из голого любопытства, на всякий пожарный случай. Когда я это понял, дальше всё пошло гладко. Я скоро научился отделываться в таких случаях тем, к чему все привыкли и чего втайне от самих себя ждали. Говорил, что ещё мальчишкой мечтал о ринге (кто о нём не мечтал!), что зачитывался Джеком Лондоном (у кого в детстве не стояли его томики на полке!), что хотел стать настоящим мужчиной (покажите мне того, кто этого не хочет!)...
  У многих мастеров ринга, кстати, так оно и было. Но не у меня. Для меня бокс оказался случайностью. Правда, не такой, когда, поскользнувшись на апельсиновой корке, расквашиваешь нос, но всё же случайностью - из тех, которые мы называем осознанными и необходимыми.
  Поэтому и Джек Лондон и мальчишеские мечты - всё это, разумеется, было чепухой. И даже не привычной правдоподобной ложью, с помощью которой легко уйти от не к месту сложного и лишнего разговора; скорее это был тот компромисс, та неизбежная полуправда, которая в масштабе случайной, наспех завязанной беседы или стандартного газетного интервью устраивала одновременно и самого меня и моих собеседников.
  Теперь же, когда далеко внизу, под крылом самолёта, остался позади олимпийский ринг Токио, а вместе с ним и тринадцать долгих (половина всей жизни!) лет боксёрской судьбы, мне заново захотелось ответить на этот вопрос - ответить окончательно, навсегда и всей правдой.
  И тут мне припомнилась одна старая, давно начатая игра. А может быть, вовсе и не игра... Конечно, это была не игра - это был бой. Бой с самим собой; бой против самого себя; бой за самого себя.
  Кажется, в последнем классе суворовского или годом раньше столкнулся я с одним пустячком, обычным житейским пустяком, мимо которых проходишь чуть ли не всякий день, но который в тот раз почему-то ошеломил меня, перетряхнул, как спичечный коробок, и навёл в итоге на непустячные мысли.
  Вышло, что в воскресенье слонялся я без дела по расплавленному жарой Ташкенту и никак не мог решить: то ли пойти на дневной сеанс в кино, то ли к приятелю, которого почти наверняка не оказалось бы дома, то ли вернуться в училище и завалиться спать... Тут-то я и увидел его: крупный толстогубый парень, из тех, кто успел наесть на родительских хлебах раннее брюшко, выкатил из калитки мотоцикл. Промокнув рукавом сырое от пота лицо, он ушёл назад, в дом, а я... остался. Не за тем, чтобы дождаться и ещё раз взглянуть на него, - таких я уже встречал и знал, с чем их едят; просто мотоцикл по тем временам был редкость. Новёхонький, без единой вмятины или царапины, он легко опирался на асфальт передним колесом - заднее зависло над мостовой на металлической рогульке подвесок. Чего бы я не отдал тогда, чтобы оседлать эти шестнадцать лошадиных сил, затаившихся под окрашенной в голубое и красное сталью!
  Вновь хлопнула калитка; на этот раз владелец мотоцикла вышел неузнаваемо преображённым. Невзирая на отчаянную жару, на нём была потёртая хромовая куртка, нарочито линялые, будто специально застиранные, фланелевые брюки и тупоносые кеды на толстой рубчатой подошве. В одной руке он держал белый пластмассовый шлем, в другой - кожаные перчатки с раструбами до локтей. Как бы не замечая взглядов кучки набежавших мальчишек и двух-трёх прохожих, задержавшихся в тени под тополем поглазеть на событие, он небрежно крутнул ногой педаль стартера и под треск разбуженного двигателя важно полез в седло. Уже сидя в седле, прочно прижав подошвы кедов к подножкам, он нахлобучил на голову шлем и неторопливо, не глядя по сторонам, принялся натягивать свои перчатки.
  А выглядел он смешно. Смешно было всё: и то, как он плавился под солнцем в своей куртке, шлеме и перчатках, и то, как пытался удержать на физиономии выражение деловитой сосредоточенной отчуждённости, и то, как, стремясь походить на матёрого, бывалого гонщика, забыл о таком пустяке, вроде неубранных подвесок. Но он этого не понимал, не видя комедии со стороны. Он весь был в самом себе, нацело поглощённый теми последними важными для него секундами, которые, как ему казалось, резко выделяют его из толпы, делают значительным и неповторимым.
  Покончив, наконец, с перчатками, он выжал сцепление и дал газ - поднятое над мостовой заднее колесо бешено закрутилось вхолостую, и мальчишки попадали в траву от хохота.
  В тот день и началась моя игра, или, что всё же будет точнее, мой бой. В тот день я впервые задумался над тем, как это необычайно важно, как необходимо всегда видеть себя со стороны. Видеть без всяких скидок, придирчиво, до крохотных мелочей; видеть, чтобы вовремя исправлять увиденное, не повторять ошибок, не принимать желаемое за действительность.
  Для начала я завёл тетрадь, с помощью которой попытался заглянуть в своё прошлое. Это был как бы дневник, только написанный задним числом, причём написанный от третьего лица, где Попенченко писал о Попенченко, отторгая себя от собственной пристрастности с помощью нейтрального местоимения "он".
  Результат не замедлил сказаться. Едва только этот новый, чуть пугающий внезапно обретённой самостоятельностью Попенченко, отъединясь от меня, зажил на страницах тетради своей собственной, видимой мною уже как бы со стороны жизнью, тотчас же многое в нём мне перестало нравиться. Кое за что стало стыдно, что-то захотелось изменить, перекроить по-новому, но было поздно - прошлое никому не подвластно. Зато настоящее, подумалось мне, зато завтрашний день... И тогда я решил продолжать записи. Вскоре это стало привычкой, затем потребностью, наконец, необходимостью, а главное - способом делать свою жизнь и в ней самого себя.
  В этих записях, которые я продолжаю вести с тех дней, которые всегда и всюду со мной, - в записях, ставших моим вторым "я", второй моей жизнью, и следует искать ответ на тот давний, вечно обновляющийся, так и не ставший привычным вопрос: как я пришёл в бокс и чем он стал для меня.
  Здесь я хочу сделать одну оговорку - эти записи я делал для себя, не думая о том, что когда-либо они будут опубликованы. Вот почему я не могу привести их дословно в моей книжке. Работая над ней, я показал заветную тетрадь моему другу журналисту Георгию Сомову, который и помог мне довести отрывочные записи, как говорится, до кондиции. За это я приношу ему ещё раз свою сердечную благодарность.


Глава вторая. Силуэты детства
  "Только что отшумела гроза. Сумерки, собравшиеся над огромной, прочернелой насквозь тучей, так и не разошлись, незаметно подкралась ночь.
  Под окном прохрустела под чьими-то шагами галька садовой дорожки, в стекло резко забарабанили:
 - Здесь дача Зентальских?
  Тишина. Через несколько секунд снова, только громче и нетерпеливее:
 - Это дача Зентальских? Эй, есть кто-нибудь?
  Где-то близко, через дорогу, залаяла собака; ободряюще хлопнула калитка, высокий девичий голос сказал:
 - Зентальские рядом! А тут дача Попенченко.
 - Что они там, повымерли, что ли? - глухо пробубнил, уже удаляясь, мужской бас, и вновь хрустнула, затихая, галька.
 - Поди, боится чертёнок! Руфина Васильевна - мать это его - опять, видно, на службе задержалась... Валерка, чертёнок, жив?..
  Чертёнок, конечно, жив. И конечно, боится. Правда, держится он вполне сносно; только включил в комнатах все до единой лампы - слышно, как гудит, наворачивая киловатты, счётчик, зато при свете не так страшно. Подвернув с края обеденного стола тяжёлую, с бахромой и кистями, парадную скатерть, он надписывает обложки тетрадей:
  "Третий "А". Попенченко Валерий...".
  "Третий "А". Попенченко...".
 - Валерий! - в комнате стоит высокая, с добрым, но заметно осунувшимся от усталости лицом женщина. За столом, уткнувшись щекой в ворох тетрадей, посапывает во сне вихрастый, на диво упитанный для тех несытных послевоенных лет десятилетний мальчишка. - Что же ты при такой иллюминации спишь? - смеётся женщина. - Кругом люди, а у него опять душа в пятки ушла. Эх ты, мужчина!..
  Через несколько минут мать и сын садятся вдвоём за поздний ужин...".

***
  Так бывало не раз...
  Отец погиб на фронте, когда мне не было ещё и пяти, и матери приходилось много работать. Допоздна оставаясь один в пронзительно, до гулкости в ушах, пустой даче подмосковной Немчиновки, я впервые узнал, вернее - прочувствовал, что такое страх.
  Философия явилась потом, много позже, в раздумьях и анализе зрелости. Тогдашнему же десятилетнему сопляку, палившему понапрасну вместе с электроэнергией и материны трудные деньги, была, разумеется, недоступна спасительная своей трезвостью мысль, что страх часто лишь естественная, эстафетой переданная через вереницу предков реакция человеческого сознания на всё временно непонятное, уже увиденное, уже переживаемое, но ещё не объяснённое до конца. Где ему тогда было знать, что чаще всего страх можно победить простым усилием ума и воли - стоит только осознать, что всё непонятное в конце концов непременно понимается, а раз так, значит смешно трусить только из-за того, что что-то ещё не понято именно теперь.
  Но тогда, конечно, ничего этого ещё не было; тогда страх был только неосмысленным чувством, которому нечего было противопоставить, а следовательно, нечем и победить. И чувство это не раз опять и опять возвращалось - и в десять лет, и в пятнадцать, и ещё позже... Но поводов для его вторжения в не защищённую ещё зрелым разумом душу с каждым разом всё-таки становилось меньше: сначала оттого, что капля по капле прибавлялся жизненный опыт, потом потому, что к этому жизненному опыту весомо добавился бокс.

***
  "В палате одной из московских больниц выздоравливающие режутся в подкидного. Среди них в большом, не по росту и размеру халате вертится и мой добровольно отъединившийся от меня двойник Валерка Попенченко.
  К нему подходит сосед по койке - худощавый, очень бледный человек, благополучно одолевший на этот раз тяжёлый сердечный приступ.
 - Ну что ты торчишь здесь около карт? - говорит он, морщась, может быть, от боли, может быть, от чего-то другого, ведомого ему одному. - Давай лучше в шахматы сразимся?
 - Сразился бы, если б умел... Не умею.
 - Научу! - коротко роняет мужчина, не замечая, видимо, вспыхнувшего на мальчишеском лице румянца.
  Шахматы у них в семье почти традиция. Во всяком случае, и дед и отец крепко ценили мудрую древнюю игру, а вот Валерка пока не удосужился...
  Он с нетерпением наблюдает, как сосед по койке расчерчивает огрызком карандаша на куске картона шахматное поле, расставляет на нём вырезанные ножницами фигурки.
 - E2 - E4, - подцепив ногтём хлипкую, из бумажной салфетки пешку, делает Валерка свой первый в жизни шахматный ход.
  Нет, он не совсем зелёный за этой расчерченной на шестьдесят четыре клетки картонной доской! Не раз он наблюдал из-за спины деда замысловатую вязь шахматных баталий, прикидывая в уме вес того или иного ловкого хода, придумывая ловушки для чужих слонов и ферзей. Вот и теперь Валерка видит промахи своего партнёра, заранее торжествуя, спешит воспользоваться выигрышной ситуацией, бросается из атаки в атаку, но мнимые промахи оборачиваются вдруг подвохами, которых, если подумать, можно бы избежать.
  Только думать трудно. Трудно быть спокойным и хладнокровным, трудно трезво рассчитывать наперёд ходы, когда душа ошалело рвётся к близкой победе, когда лёгкий выигрыш, казалось бы, под рукой. Одно дело - взвешивать и раздумывать за спиной деда, если ничего другого попросту не остаётся, если за подсказку можешь схлопотать по затылку; совсем не то, когда твой противник - напротив, когда ведёшь с ним не чужую - свою игру!
  То ли от волнения, то ли от недавнего жара сладко кружится голова, путаются в глазах коряво и наспех вырезанные, схожие одна с другой фигурки... Зевок за зевком, ошибка за ошибкой; партия медленно, но верно идёт к своему гибельному концу... Ладно! Переживём! Держись теперь, дед! Оказывается, и от скарлатины, если захотеть, случается иной раз польза...".

***
  Захотеть... Серьёзно, по-настоящему захотеть - значит уже знать, что ты способен на то, чего хочешь. Верить или в себя или тем, кто это пока за тебя знает.
  Такая вера и такие люди пришли в мою жизнь. Но в своё время.
  А в сорок седьмом единственной из взрослых, кому я верил целиком, без оглядки, была моя мать. А мать знала немного. Как и я, она не знала тогда, что меня может ожидать впереди, на что я должен претендовать, к чему нужно себя готовить. В отличие от других матерей она не строила за меня прогнозов на будущее, не навязывала ни своих склонностей, ни своего выбора. Стану ли я врачом, архитектором, токарем или музыкантом - этого она не знала и не бралась угадать; жизнь сама проявит и разовьёт ею же заложенные способности.
  Какого-либо одного - безразлично какого, но зато чётко выраженного, как это иногда случается, - призвания у меня не было; иллюзий на этот счёт у окружающих - тоже, поэтому "хотенья" мои долго ещё определялись всякими случайностями, вроде той, какая свела с шахматной доской в больнице.
  Шахматами я увлёкся; много читал о них, ещё больше играл, добился в конце концов первого разряда. А вот призванием этот первый в моей жизни вид спорта для меня так и не стал - был и до сих пор остаётся, как теперь принято говорить, только хобби. Но так уж, видно, устроена человеческая жизнь, что ничто из прожитого не утрачивается, не проходит бесследно. Сыграли в этом смысле свою роль и шахматы.
  Как-то, когда я уже стал чемпионом Европы по боксу, один из скептиков спросил меня: можно ли всерьёз называть шахматы видом спорта? Как ни странно, но многие всё ещё считают, что спорт - это только сила, быстрота, ловкость - словом, мышцы, и потому домашние, как им кажется, раздумья за шахматной доской не дают права называться спортсменом. Стоит ли лишний раз опровергать досадное заблуждение?
  Скажу одно. Шахматы не просто большая физическая нагрузка, но и, что неизмеримо важнее, колоссальный тренаж психики, позволяющий выдерживать огромные нервные перегрузки, развивать и углублять волю к победе. К любой победе. В том числе и той, которая начинается после ударов гонга.
  А право называться спортсменом даёт не вид спорта, а место в нём и отношение к нему.

***
  "На Трубной в старом кирпичном доме соседствовала этажом ниже с Попенченко семья Румянцевых. Их сын Вильямс, или, по-дворовому, Виль, учился в суворовском училище.
  Когда Виль - ладный, аккуратный, подтянутый - приезжал на каникулы домой, Валерка старался не упускать его из поля зрения. Во-первых, потому, что Виль был и опытнее и старше, а во-вторых, уж больно лихо сидела на нём казённая форма! Заутюженные до лезвия брюки с лампасами, ловко заправленная под широкий кожаный ремень гимнастёрка, сдвинутая набекрень фуражка с красным околышем - всё это неизменно вызывало и восхищение и некорыстную мальчишескую откровенную зависть.
 - Здорово, генерал! - сразу в несколько голосов окликнули Виля, когда тот однажды утром появился на заднем дворе, где разыгрывалось очередное футбольное сражение. - Вали к нам! За бека гонять будешь...
 - Посмотрю пока, - небрежно отозвался младший Румянцев, закуривая и оглядываясь по сторонам.
  Валерка в тот раз стоял вратарём в воротах. Матч был пустяковый, между своими; можно и не выкладываться, если бы вот только не этот Виль! Затягивается как большой, и папиросы дорогие - "Пушка"!
  Валерка, чувствуя на себе оценивающий взгляд своего кумира, решил блеснуть, показать класс: посмотри, дескать, посмотри - и мы здесь кое-что умеем!
  Как раз назначили одиннадцатиметровый. Валерка вышел на несколько шагов из ворот, пригнулся не столько для дела, сколько ради картинной позы; знал про себя - всё равно путно пробить некому.
  Так и вышло. Мяч, хотя и направленный точно в нижний, под самую штангу, угол, пошёл вяло, без резкой, опасной для вратаря скорости; Валерка прыгнул, падая, уверенно выбросил над головой руки - есть! Мяч шлёпнулся прямо в ладони. Вот как оно у нас...
 - А ну-ка я! - услышал он, поднимаясь, насмешливый голос.
  Время игры не истекло, впереди была ещё добрая половина тайма, но ребята охотно уступили: давай, мол, генерал, покажи, где раки зимуют!
  Уже по тому только, как Виль остановил подошвой пущенный ему в ноги мяч, как быстрым, цепким взглядом окинул ворота, Валерка понял: на этот раз позировать перед зрителями не придётся. Сердце панически ёкнуло, и вместо прилива сил, внезапно и жёстко затребованных моментом, ноги затрепетали в коленках, а тело обречённо расслабилось. Через секунду он уже выгребал мяч из натянутой позади спины старой, скреплённой кусками бечёвки сетки. Даже броситься толком не успел - свистнуло над ухом точно пулей.
 - Гол! - разом выдохнули ребята. - Давай ещё!
 - Можно, - охотно согласился Виль.
  Теперь сетку дёрнуло позади Валерки справа. "В девятку, - запоздало прыгая, подумал он. - Чисто, чёрт!".
  Из пяти следующих мячей Валерка не смог взять ни одного.
 - Ловко ты его! - сказал кто-то восхищённо Вилю. - А он у нас вратарь вообще ничего, стойкий.
 - Показуха! - небрежно обронил Виль, вытряхивая из пачки на ладонь ещё одну папиросу. - Мы у себя таких близко к воротам не подпускаем.
  И хотя щёки у Валерки густо пылали, сказать в ответ ему было нечего".

***
  Кто из нас не болел этой детской, как корь или скарлатина, болезнью! А у иных, кто не бережётся, кто не следит за собой, симптомы её просматриваются подчас и сквозь седину в шевелюре. Кумиры... У одних это такой же мальчишка, уличный заводила и верховод, у других - герой из зачитанного до дыр романа, у третьих - живой современник, приметная фигура в науке, спорте либо искусстве... Им ты подражаешь, с них берёшь, если повезёт, хороший, а не повезёт, то и дурной пример, они приходят, когда ты грезишь в сладких мальчишечьих мечтах, и уходят, едва начинается трезвая взрослость.
  Мальчишеские кумиры... Их никому не суждено миновать; они, как цыпки на ногах, - лишь приметы возраста.
  Хуже, если детская эта болезнь затягивается, обретает с годами хронический, привычный характер. Так бывает, когда вместо того, чтобы стремиться познать себя, приучаешься себя придумывать, когда двигательная сила мечты вырождается в пустое мечтательство, когда естественное в общем отсутствие каких-то желанных духовных качеств, не получив завоёванной в борьбе с самим собой замены, неизбежно прорастает густым бурьяном чувства личной неполноценности. Тогда мальчишеское позерство, рисовка, ребяческое хвастовство, взрослея и самоизощряясь, становятся нормой поведения, опасной маскировкой от окружающих и от самого себя. Опасной хотя бы потому, что простительное в двенадцать лет не всегда прощается тем, кому уже перевалило за двадцать. Вратарь, если уж он взялся защищать чьи-то ворота, должен уметь стоять в них сколько надо и насмерть.

***
  "Чернила в классе опять замёрзли. Впрочем, в школе к этому почти привыкли. Москва сидела на послевоенном энергетическом пайке, и старое, латаное-перелатаное школьное здание едва отапливалось.
 - Попенченко, идёшь в "Экспресс"?
  Фойе "Экспресса", крохотного кинотеатра в конце Цветного бульвара, нередко заменяло для Валерки и его приятелей-одноклассников занятия в школе. Особенно в такие вот дни, когда чернильницы в партах лоснились на зимнем солнце фиолетовыми лужицами ледяной каши.
 - На утренних "Первая перчатка"! Идёшь или нет?
  "Почему бы, собственно, не пойти, - взвешивает "за" и "против" умудрённый жизнью Валерка. - Всех двоек всё равно не исправишь; до конца четверти несколько дней, а их вдвое или втрое больше. Деньги тоже есть, мать на тетради оставила".
  Через несколько минут туго набитые всякой всячиной портфели и ранцы летят до вечера в окно кочегарки: без них чувствуешь себя как-то иначе, абсолютно свободной личностью. Засунув руки в карманы пальто, приятели неспешно вышагивают по затоптанному, побуревшему снегу узенького сквера, вытянувшегося от самой Трубной до Самотёки.
 - Скажи, а этот самый... ну как его?.. Демпси! Он Королёва бы нашего побил? - с почтением перед ожидаемой информацией спрашивает Валерку сосед по парте рыжий Сашка Архангельский.
 - Факт, не побил бы. У Королёва в каждой руке по нокауту; врежет хоть тебе с левой, хоть с правой, и - привет! - с апломбом говорит Валерка, счастливый обладатель потрёпанной книжки Градополова, откуда почерпнуты почти все его сведения об отечественном и зарубежном боксе. - И челюсть у него железная, любой удар держит...
 - А мой сдержит?
  Впереди, загородив дорогу, сгрудилось человек пять шпаны с Самотёки. Тот, что спросил, в маленькой кепке-малокозырке, из-под которой над поднятым воротником торчат красными лопухами прихваченные на морозе уши; в прищуренных глазах издёвка и угроза; сразу видно: драки не миновать.
 - А мой удар сдержит? - повторяет он свой вопрос.
 - Отстань. Дай лучше пройти! - угрюмо говорит, останавливаясь, Валерка.
 - Далеко собрались?
 - В кино мы, в "Экспресс". Пропустите, ребята, а? - просит, струсив, кто-то из-за спины Валерки.
  Зато Сашка уже затискивает в карманы варежки: без них, голыми кулаками, больнее.
 - Может, поделимся? - с усмешкой предлагает вожак шайки и, оглядываясь на своих, делает шаг вперёд.
  "Поделимся" на уличном жаргоне означает - "отдай деньги!". Лопоухий на полголовы выше Валерки, и в правой рукавице у него наверняка свинчатка. Валерка, как и Архангельский, тоже стаскивает с рук варежки.
 - Стыкнёмся? - охотно соглашается будущий бандит. Он своих рукавиц, наоборот, не снимает.
  Драка начата и идёт по всем правилам: пока предводители обеих компаний на ногах, никто больше не вмешивается. Валерка в предводителях не от силы; тот же Сашка Архангельский покрепче, но кто первый сказал "а" - тому по тем же неписаным правилам говорить и "б". Первым Валерка набивался в зачинщики гораздо чаще, чем ему того бы хотелось. Вернее даже, никогда не хотелось. Только вот словно подзуживает внутри что-то, какой-то предательский голос, а может, вовсе и никакой не голос, а тщеславное хвастовство, смешной мальчишеский гонор... За него-то обычно Валерку и били: часто и крепко. Теории Градополова что-то мало помогали на практике. Вот и сейчас один глаз у него уже закрылся, а скула горит, будто в неё ткнули горячей головешкой; так оно и есть - в правой перчатке противника кусок свинца. Но и лопоухому, кажется, тоже досталось: из разбитой губы сочится по подбородку кровь... "Достану гада прямым с правой в челюсть, - злорадно мечтает, увёртываясь от кулаков и одновременно припоминая строки из заветной книжки, Валерка. - Достану в челюсть... И приве...".
  Сноп искр, внезапно вспыхнув в другом глазу Валерки, обрывает ход удачно складывающейся мысли, и померкнувшее сознание на время заслоняет его от горечи поражения. Когда он немного погодя вновь приходит в чувство, шпаны в сквере уже нет: разбежались, чего-то испугавшись; зато Сашка Архангельский тут: трёт ему снегом щёки.
 - Понимаешь, какая штука, - неуверенно ворочая языком, спешит сообщить Валерка. - Оказывается, свинчатка-то у него не в правой была, а в левой...
 - Дурак ты! - зло говорит Сашка. - Лезешь всегда наперёд. А я бы дал ему прикурить, я тяжелее... Дурак ты! Так и напишу твоему Градополову... - Сашка помолчал и сменил гнев на милость: - А свинчатки у него на этот раз никакой не было".

***
  Может, и в самом деле не было у лопоухого с Самотёки свинчатки; больше я его никогда не встречал. А воспоминания детства, размытые временем силуэты мальчишеских приключений поблекли в памяти, и с каждым годом труднее что-нибудь точно, во всех подробностях, восстановить.
  Можно бы, конечно, при случае спросить Сашку Архангельского; спросить и непременно улыбнуться: это, мол, я так, не всерьёз - Сашка, или Александр Владимирович Архангельский, теперь отец семейства и преподаёт студентам московского вуза физику. Только незачем спрашивать. Даже и не всерьёз. А если всё же не утерпеть и спросить, то Сашка, то бишь Александр Владимирович, наверняка ехидно усмехнётся и обязательно скажет: "А про табель Кириллова ты забыл?".
  Нет, конечно, я не забыл про табель. Доктор математических наук Борис Кириллов когда-то учился в одном с нами классе. А в табеле, который он, видимо тоже в шутку, хранит как мальчишескую реликвию, чёрным по белому осталась от тех времён запись о том, как ученик четвёртого класса Борис Кириллов был отстранён на неделю от занятий в школе за то, что разбил нос ученику этого же класса Валерию Попенченко.
  Это ли не доказательства, что будущему олимпийскому чемпиону по боксу явно не везло в мальчишеских драках, независимо от того, зажата ли в кулаке противника пресловутая свинчатка или нет!
  А если серьёзно, то, перелистывая для этой главы свои записи, я вполне сознательно стремился к отбору. Всматриваясь сквозь них в своё детство, мне хотелось выделить в нём самое главное. А главное, пожалуй, как в фокусе, сосредоточено в том, что был я самым обыкновенным, самым заурядным и дюжинным мальчишкой на свете. Таким, которых, не ища, можно встретить в любом доме, на любом дворе.
  Ни о каких природных задатках спортсмена-боксёра не могло быть попросту и речи. А о таких бесспорно великолепных мужских качествах, как твёрдая воля, жёсткая выдержка, самообладание, хладнокровное мужество, приходилось только мечтать, так же как мечталось любому мальчишке о могучих бицепсах и широких, в косую сажень, плечах. Я с равным успехом мог бы сейчас преподавать, как Сашка Архангельский, физику; мог, наконец, стать футболистом, зубным врачом, директором обувного магазина... Но стал боксёром.
  Почему? Поводов - я о них ещё расскажу - было много, но причин, веских, решающих причин - одна. И как ни странно, объективно она не имела ровно никакого отношения к боксу.


Глава третья. Первый шаг
  "В последний декабрьский день тысяча девятьсот пятьдесят второго года в Ташкенте было плюс восемнадцать. Вместо ёлок люди несли живые цветы, а в арыках по-весеннему пела голубая вода.
  Курсант третьей роты Ташкентского суворовского училища Попенченко возвращался после увольнительной в город. Он всё ещё находился под впечатлением разговора с матерью. 
  В тесную телефонную будку центрального Главпочтамта легко пробивался шум из зала для ожидающих, а далёкий, за шесть с лишним тысяч километров, голос Руфины Васильевны едва доносился сквозь простудный хриплый треск мембраны. Временами приходилось кричать, до боли стискивать ухо трубкой, чтобы хоть что-нибудь разобрать и услышать.
  Мать поздравляла с наступающим Новым годом, пеклась о хороших отметках, новых друзьях; как всегда, тревожилась о здоровье, о настроении и аппетите... Но Валерка пропускал всё мимо ушей. В сознании зацеплялось лишь то, что другим могло показаться неважным, и говорилось просто так, когда нужно заполнить паузу: "...Заходил на днях справиться о тебе Саша Архангельский... Бабушка запоздала послать к празднику деньги, наверное, ещё не получил?.. Видела Никапоровых из Немчиновки, передавали привет... В Москве сейчас двадцать шесть мороза...". Словом, мать всегда только мать. Где ей догадаться, что интересует сына! Ну конечно, здоров! Аппетит? Дай бог каждому! И отметки... И новые друзья... О чём говорить - полный порядок!
  Только когда оплаченные из Москвы пять минут подошли к концу и голос невидимой телефонистки бесстрастно сказал: "Ваше время истекло. Отключаю", - только тогда сердце Валерки отчего-то стиснуло, стало почему-то грустно и сиротливо. Ему страстно захотелось вбежать назад в будку, прижать к покрасневшему уху телефонную трубку, чтобы снова и снова повторять только что оконченный и, как казалось за минуту до того, пресный, скучный разговор, ещё и ещё слушать немного искажённый волнением голос матери, жадно ловить сквозь треск и помехи каждую его ноту, каждый мимолётный оттенок...
  Но пять минут истекли, и Валерка шагает по раскисшим от тепла улицам Ташкента назад в училище...
  В суворовском он уже третий год. Давно, кажется, потускнела и сгладилась в душе острота первой в жизни серьёзной разлуки с родным домом на Трубной, с Москвой, с Немчиновкой. Давно вроде бы свыклось сердце с тем, что не увидишь теперь, когда захочется, школьных приятелей-друзей Сашку Архангельского или Бориса Кириллова, не сбежишь с ними от нудных уроков на Цветной бульвар или в тот же "Экспресс", в полупустой зал на утренние... Уже и училище стало совсем своим (даже странно, как мог жить без него раньше!), и друзья новые нашлись (казарменная жизнь вяжет крепче, чем общий двор или класс в школе!), и повзрослел, подразобрался чуток в себе, отыскал в характере необходимые для жизни точки опоры... Всё вроде так, всё как нужно. А только вот всхлипнула, не сдержавшись, напоследок мать, оборвался разговор короткими гудками отбоя - и раскис! Будто бы и не существовало этих последних трёх лет, будто только что проскрежетал на рельсах, отправляясь в первую дальнюю дорогу, поезд.
  ...В купе, которое на семь быстрых в дороге суток стало тогда для них с матерью последним общим перед разлукой домом, было суматошно и тесно. Под взглядами посторонних Валерка, конечно, стеснялся разделить свою растерянность и тревогу. Будущее хотя и манило, влекло близким свершением мечты, запавшей в мальчишеское сердце ещё тогда, когда он примерял на себя судьбу младшего Румянцева, блестящего курсанта-суворовца и бомбардира футбольных ворот, но таилось в нём, в этом будущем, много неясного, непривычного и оттого немного пугающего.
  У матери сыскались свои заботы. Она боялась, а что, если придерутся к школьному табелю и не примут в училище, или вдруг там в Москве они спутали и захватили с собой не те документы, или, чего доброго, не доедут, заболеет Валерка в дороге - вон и глаза у него опять красные, опять слезятся... Глаза у Валерки и в самом деле порозовели, только не от простуды, а от чудовищных порций чеснока, которыми Руфина Васильевна пыталась уберечь сына от возможных атак вездесущих, по её мнению, вирусов гриппа.
  Обоих отвлекала дорога. Быстро меняющиеся за откосом железнодорожной насыпи пейзажи приковывали внимание, заставляя Валерку часами просиживать у окна. И даже необоримый мальчишеский сон отступал перед взбудораженным любопытством, что оказалось особенно кстати, так как плац-карта у них была одна на двоих и спать приходилось по очереди.
  К Ташкенту поезд подошёл рано утром. Арыки, буйная зелень и экзотика большого азиатского города потрясли обоих. По дороге в училище они не утерпели и зашли в одну из бесчисленных здесь чайхан попробовать узбекского чая. Всё выглядело необычно. И сама чайхана (открытый дощатый настил, нависший прямо над потоком мутной воды, бурлящей в берегах арыка вдоль улицы), и посетители (медлительные, переполненные ленивой важностью и чувством собственного достоинства пожилые узбеки в халатах, молча сидящие прямо на полу, скрестив под собой ноги), и сам чай - зелёный и терпкий, в огромных голубых пиалах, которые обжигают пальцы и из которых так неудобно с непривычки пить... Но Валерка и Руфина Васильевна всё же справились. Пили, подзадоривая друг друга заговорщицкими взглядами, перемигиваясь и исподтишка указывая глазами на того или другого узбека-соседа; пили до тех пор, пока оба чуть не задохнулись от сдерживаемого смеха. Едва успев расплатиться, они забежали за угол какого-то завешенного плотными ставнями домишка и там неизвестно отчего долго хохотали до слёз.
  Но на следующий день мать уехала, а Валерка остался. Остался один на один с этим огромным незнакомым городом, к которому ещё предстояло привыкнуть и который необходимо было приучить к себе.
  Ну что ж, он выдержал экзамен с честью, прижился, не растерялся, не показал никому ни крошки из своих тогдашних опасений и страхов. Теперь он может сказать это всем и себе самому. Теперь, когда он неторопливо, с ленцой шагает по не раз исхоженным и ставшим привычными улицам Ташкента, ему даже чуточку смешно вспоминать прежние наивные тревоги, и эта озорная, немного горделивая смешинка помогает сейчас Валерке окончательно подавить разбойно напавшую после телефонного разговора с матерью грусть.
  ...У проходной училища его поджидал Саша Гулевкин.
 - Пончик! Шагай веселее, тебе перевод пришёл.
  Ну что тут поделаешь - "Пончик"! Преследует треклятое прозвище, будто прилипло! Думал, вместе с Сашкой Архангельским в Москве останется, так нет, и сюда в Ташкент притащилось! Просил же мать изменить фамилию: По-пен-чен-ко! Ничего не поделаешь: рок судьбы!
 - Знаю про перевод! Мать говорила, - отозвался Валерка, подходя к Гулевкину. - Матулевича не видел?
 - Раз десять спрашивал тебя. Папаша-тренер и плод его отчих усилий - новая восходящая звезда бокса! Жить друг без друга не можете, а? Ну ладно, ладно, не буду. Как покалякали?
 - Слышимость дохлая, - буркнул Валерка. Щемящий осадок после разговора с матерью всё-таки не совсем выветрился.
 - Перезимуешь! - охотно согласился замять малоинтересную тему Сашка Гулевкин. - Уделишь из перевода десятку? Гвоздики, понимаешь, кончились...
  "Гвоздиками" Гулевкин называл папиросы "Прибой" - самые дешёвые, рубль двадцать пачка. Заядлый курильщик, он и двух часов не мог без них, хотя вообще куренье в училище строго запрещалось. Но Гулевкину наплевать: он давно решил так или иначе отделаться от училища. "Не та жизнь для дерзающего индивидуума, - всё чаще повторял он. - А в дерзости - изюм жизни!". Под дерзостью Сашка понимал свободу от всех и всего. Личность, дескать, если она не из заурядных, может самовыразиться только в свободном поиске. А какой в армии может быть поиск - сплошной устав плюс тиски дисциплины!
  Гулевкин и в самом деле мог считать себя не из заурядных; начитанный, всегда внутренне собранный, непоколебимо уверенный в себе, он оказывал на Валерку заметное влияние. Тот, во всяком случае, заколебался: а может, действительно правда за другом; может, ерунда всё это - погоны, звания, будущее офицерство; может, и впрямь послать училище к чёрту, залезть в первый отходящий поезд, чтобы сойти затем, как предлагал Сашка, на каком-нибудь полустанке и начать где-то там, в неопределённости и неизвестности, единственно достойную настоящего мужчины, свободную, ни с кем и ни с чем не связанную жизнь... Залезть-то можно, да ведь с дороги вернут! Просто так, за здорово живёшь, из училища не отчислят. Гулевкин это понимает, оттого и дерзит напропалую, нарочно нарывается на конфликты - добром не отпустят, так выгнать как "разлагающий элемент" придётся! Сашка за последнее время только что не прописался в штрафном кондуите: чуть ли не каждый день то в наряде, то на губе.
 - А ты всё в мудрых раздумьях? Быть или не быть? - будто подслушал мысли приятеля Гулевкин. - Ладно, пошли, тебя же Матулевич ждёт не дождётся!
 - Дай закурить, - решительно сказал Валерка. И решение это некурящего в общем-то человека могло засвидетельствовать только одно: быть!
  ...Юрий Бориславович Матулевич, тренер училища по боксу, действительно справлялся о Попенченко. Несколько дней назад начальник училища полковник Андреев разрешил провести соревнование на первенство рот по боксу, и Валерию в числе других разрядников была уготована роль судьи на ринге.
  Матч должен состояться вечером, и Матулевич ждал от Попенченко твёрдого слова, что тот бросил курить. Идеи Гулевкина не секрет в училище: парень шёл напролом. Вот и сегодня он демонстративно отказался участвовать в соревнованиях: не хочется, и вообще, дескать, я не люблю бокс. Попенченко же, хотя ему пока и кажется всё это лишь очередным временным увлечением, на самом деле без ринга не может и курить бросит. А нет, так...
 - ...Так твёрдо, говоришь, решил? Ну что ж, твоё дело. От участия в матче я тебя отстраняю. В секцию на занятия тоже больше не приходи, не пущу! - Голос Юрия Бориславовича звучит жёстко, ни намёка на сожаление, ни малейшей попытки отговорить - будто ничего и не было: ни третьего юношеского разряда, ни трёх лет возни с ним, с Попенченко, ни бесконечных многочисленных тренировок. - Ну пущу - и только!
  Валерка хотел было что-то сказать, но передумал, махнул рукой и поплёлся в актовый зал через вход для зрителей.
  В зале битком, чуть не всё училище. И хотя бокс пользовался у курсантов самым наивысшим почётом, Валерка всё же не ожидал такого массового, можно даже сказать, повального интереса.
  Оттуда, где они изгнанниками сидели вместе с Гулевкиным, ринг хорошо просматривался. Возле канатов уже топтались, спеша закончить последние приготовления, корифеи училищного бокса - старшекурсники Гена Зайцев, Лёнька Яблочкин, Толя Повещенко...
  Валерка всеми помыслами рвался туда, к пронизанному ярким светом квадрату, где его ещё несколько часов назад ожидало почётное место судьи на ринге, но сегодня путь туда для него заказан. Стоило только взглянуть на непреклонное, бесстрастное лицо Юрия Бориславовича, когда взгляд его случайно сталкивался со взглядом Валерки, или на Сашкину презрительно-саркастическую усмешку, которой тот молча, но едко реагировал на каждое новое проявление душевной сумятицы со стороны приятеля, как сразу же становилось ясно, что чуда не произойдёт и им весь вечер суждено проторчать здесь зрителями.
  Перед самым началом матча на сцену поднялся начальник училища.
 - Я солдат, - обращаясь к затихшему залу, сказал он просто и без предисловий. - А солдату необходимы мужество и сила. Поэтому я не только разрешил сегодняшние соревнования, но и сам хочу посмотреть, на что некоторые из вас способны. А ты, Саша, - внезапно закончил он, круто обернувшись к Гулевкину, - просто трус! И всем нам за тебя стыдно.
  Валерка от неожиданности даже замер. Все в зале разом повернулись в их сторону, и щёки его от сотен скрестившихся в одной точке любопытных взглядов обдало густым и стыдным жаром. На Гулевкина же всё это, казалось, не произвело никакого впечатления: он по-прежнему спокойно разглядывал ринг, под канаты которого подлезала первая пара боксёров.
  Ударил гонг. Но Валерке уже не было до него дела; он незаметно от соседей наклонился к Гулевкину, сказал шёпотом, но зло:
 - Иди на ринг! Промолчать на труса - значит стать им!
  Вот теперь-то Гулевкин вздрогнул. Странно посмотрев секунду-другую в глаза Попенченко, он нерешительно поднялся и пошёл в коридор, где Матулевич готовил к выходу следующую пару.
  Валерка остался сидеть один. Злость прошла, но на душе осталась какая-то недосказанность. Что мелькнуло в глазах у Сашки? Неужели трусость? Валерка знал, что боксировать Гулевкин не умеет. На тренировки он ходил всего несколько недель, и весь его боевой арсенал исчислялся двумя-тремя самыми элементарными приёмами, которым за последний год чуть ли не силком обучил его на заднем дворе Валерка. Сашка считал, что культивировать следует не физическую, а интеллектуальную силу. "Кулаки в наш век техники ничто, - любил он говорить в таких случаях. - Мир нынче покоряется только дерзости мысли".
 - Вот и давай! - не остыв до конца от внезапного оскорбления в адрес друга, бурчал Валерка себе под нос. - Покажи, на что способна твоя "дерзость мысли".
  Гулевкина выпустили на ринг в паре с Витькой Брыкиным. Валерка даже привстал от такой подлости: Брыкин же третьеразрядник, так измолотит Сашку, что костей не собрать! Вот так Матулевич, вот так Юрий Бориславович, счёты за старое сводит?!
  Сашка неумело подлез под канаты, встал в дальний угол; лицо его залила смертельная бледность, губы и те, кажется, тряслись. Да, трусит, подумал Валерка и закрыл, чтобы не видеть надвигающегося позора, глаза. Так он и просидел, зажмурившись, несколько минут, когда вдруг в зале обрушился гром аплодисментов.
  Глаза всё-таки пришлось открыть. За канатами вовсю разгулялся Брыкин. Голова Сашки дёргалась от частых ударов, кулаки Брыкина добросовестно обмолачивали беспомощного противника, но аплодировать и орать во все глотки было, собственно, не из-за чего. "Хоть бы ложился скорее, - вновь наливаясь бессильной злостью, подумал Валерка. - Судья после нокдауна наверняка прекратит бой".
  Но Сашка не ложился. Наоборот, он всё время шёл вперёд. Шёл, неумело тыча в воздух перчатками, шёл, почти не защищаясь от ударов противника, шёл, упрямо наклонив вниз голову, капая на брезент кровью из разбитого носа... И Брыкину, третьеразряднику Витьке Брыкину, технично и по всем правилам избивающему противника, всё же приходилось отступать. На десяток его ударов Сашка отвечал едва ли одним; да и то чаще мазал, сотрясал, как говорят боксёры, попусту воздух. Жалкое зрелище! И всё-таки, с удивлением отметил вдруг про себя Валерка, за Сашку ему теперь почему-то уже не стыдно. Больше того: Сашку ему не жалко. Пожалуй, он им даже гордится! И тут вдруг вновь прошумел шквал аплодисментов: один из шалых ударов Гулевкина неожиданно достиг цели: Брыкина пошатнуло, кинуло спиной на канаты. Брыкин, впрочем, тут же оправился, нырнул под Сашкину перчатку и вновь оказался в центре ринга. Но Валерке на это было уже наплевать; он вскочил на ноги и, запоздало догоняя аплодисменты зала, заколотил изо всей силы ладонью в ладонь. Рядом кто-то фыркнул, и вслед рассмеялись сразу несколько человек. Но Валерка не обратил на них ни малейшего внимания.
  Брыкин обозлился и стал работать грубее. Очков он и так набрал много больше, чем нужно, и теперь, видимо, решил продемонстрировать не техничность ударов, а их мощь. Руки у Валерки так и чесались; уж он бы показал Брыкину, как избивать младенцев! Но "младенец", кажется, не нуждался в чужой помощи; пропустив два сильных удара в голову, Сашка упрямо продолжал делать то, что умел: лезть вперёд.
  Судьи перешёптывались: наверное, собирались прекратить бой за явным преимуществом Брыкина. Но прозвучал гонг. Минутная передышка. Секундант Сашки, вытирая мокрым полотенцем разбитый нос, настырно шептал ему что-то на ухо: убеждал, видимо, отказаться от безнадёжного поединка. Но Сашка, не слушая, только мотал упрямо головой.
  Со второй половины раунда Гулевкин уже не шёл, а валился вперёд. Ноги у него подкашивались, поминутно сгибаясь в коленках, но он всё валился и валился вперёд. Брыкин, видно, тоже выдохся и, кажется, растерялся. Во всяком случае, он со своим третьим разрядом уже ничего не мог больше сделать с противником. Очки, правда, он продолжал набирать, но отступал от неумолимо валившегося на него тела Сашки уже готовно и без прежней застенчивости.
  Так он и кончился, этот раунд. Брыкин отступал, по инерции набирая очки, а Сашка пёр и пёр на него грудью, словно привязанный к своему противнику невидимым, но прочным канатом.
  Судьи долго спорили, совещались и, наконец, большинством в один голос отдали победу Брыкину. Но Валерка даже не огорчился; про себя он знал, что судьи правы, что победу действительно одержал Брыкин, но что в общем всё это - и решение судей и победа Брыкина - мелочи и ерунда, а настоящий, подлинный именинник всей этой сегодняшней заварушки всё-таки он, Сашка Гулевкин! И не о чем тут, собственно, говорить!".

***
  Не о чем говорить! Так я думал тогда. Тогда всё для меня было ясно. У меня только добавилось к Саше Гулевкину уважения, и трещинка, которая после слов полковника образовалась было в нашей дружбе, сразу же и навсегда затянулась.
  Саша вернулся с ринга всё таким же бледным, и губы его всё так же тряслись. Но я уже понимал, что причиной тому вовсе не трусость, а боль от того неверия, от тех обидных, если не сказать предательских, подозрений, следы которых он прочёл у меня на лице, когда я требовал его выхода на ринг.
  Позже я понял ещё и другое. Я понял, что трус не тот, кто почему-либо не отвечает на случайно брошенное оскорбление; трус тот, кто боится им показаться в глазах других. Саша доказал своё мужество. Он, кстати, и не считал тогда слова полковника оскорблением. Его оскорбило моё предательство. Что же касается полковника, то тот только ошибался. На расстоянии это простительно; лицом к лицу - нет. Но Саша никогда не страдал излишней категоричностью. Он, видимо, уже тогда понимал, что не всякому по плечу исключительные обстоятельства. Он понимал, что внезапное обвинение поколебало не саму дружбу, а лишь мой рассудок, который не сумел выдержать обрушившейся на него чрезвычайности ситуации. Такие вот вещи он, очевидно, и имел в виду, когда говорил о необходимости культивировать не мощь тела, а мощь разума.
  Отчасти Саша был, безусловно, прав. Но только отчасти. Чтобы успешно драться, одной воли к победе мало. Самая тренированная психика не восполнит недостатка физической выносливости, культуры готовых к любым критическим перегрузкам мышц.
  Когда я говорю - драться, я, разумеется, имею в виду не только бои на ринге; драться - это и в смысле жить. Человека часто можно рассматривать как единство противоречий, а личную жизнь - как бесконечную, многоликую их борьбу. Каждый из нас непрестанно воюет не только со средой и временем, но и со своими привычками, подсознательными влечениями, ленью, инертностью чувства, нажитыми привязанностями и вкусами, с тысячью других мелких и крупных разночтений ума и сердца - словом, с самим собой. Стоит только вспомнить про такие вещи, как жестокость, озлобленность, зависть, эгоизм, чёрствость... Да мало ли их, врождённых и враждебных теней, которые скачут верхом в своих генетических сёдлах вслед за человечеством из потёмок прошлого и с которыми всем нам в той либо иной мере приходится иметь дело, приходится вступать в бой. К счастью, человек не раб, а хозяин своей моральной наследственности; любые врождённые задатки, любые инстинкты обратимы - они могут быть не только ослаблены, их можно полностью погасить. Но для этого недостаточно лишь желания, мало одной только здоровой, пусть даже, как мечтал Саша Гулевкин, хорошо тренированной психики - мало хотя бы потому, что любая психика неразрывно связана с жизнедеятельностью всего организма, что само моральное здоровье вырастает из здоровья физического и опирается на него. Только имея за плечами и то и другое, можно рассчитывать на успех в этой борьбе за себя и с самим собой.
  И биография лишь пунктирный след этой не затихающей, пока жив, ни на минуту борьбы, след твоих в ней побед и твоих поражений.
  Однажды я наблюдал в одном учреждении, как заполняют анкеты. За длинным общим столом сидели сразу несколько человек. У многих это получалось как-то уж слишком легко и просто; графа - два-три быстрых слова, графа - прочерк, снова прочерк и опять прочерк... Промокнул листки пресс-папье, встал, уступил место другому. Гладко, скоро, без сучка без задоринки - как на конвейере! А мне вдруг стало не по себе, даже чуточку страшно: люди черкали в бланках авторучками, ни на чём не спотыкаясь, ни над чем не задумываясь. Не был, не имею, нет... А где же - "был", где их - "имею", их - "да"?! Отчего так получается, что у одних биография как биография, а у других - пустое место, сплошной, по всем графам, прочерк?! Я не оговорился: по всем! Ведь фамилия - это ещё не личность; цифра в графе возраста - ещё не жизнь. Если годами находиться в нокауте от собственной изнеженности, лени или привычек - такое можно назвать существованием, но где же тут жизнь? И анкета в этом смысле не бюрократическое изделие отдела кадров; она твоё интимное зеркало, куда, кроме самого тебя, неизбежно будут заглядывать и другие. А значит, чтобы глядеться в него без стыда и горечи, надо, безусловно, иметь и волю к победе, но и уметь вести за неё бой. Надо, как говорят спортсмены, обрести форму.
  Быть же в форме - значит овладеть гармонией, той неизбежной для успешной борьбы гармонией, когда человек действует как единое слитное целое всех душевных и физических сил. Одно от другого не может существовать в отрыве. Действующая, активная воля не может не опираться на достаточные запасы жизненной энергии. А энергию мы черпаем по двум руслам: морально - в дерзости замыслов и мысли, материально - в клетках тренированных мышц.
  Говорят, даже чтобы надеть на голову шляпу, нужны руки, чтобы на неё заработать, и ноги, чтобы добраться туда, где её можно купить. А голова вроде бы не только затем, чтобы носить шляпу; случается, её владелец ставит перед собой и более подходящую, более достойную цель.

***
  "У Попенченко прорезался удар! Эта новость третий день гуляла по училищу и, если говорить честно, уже изрядно приелась. Впрочем, сегодня вечером она, кажется, снова в цене.
 - У тебя будто бы кросс справа пошёл, - обронил в тот раз как бы невзначай Матулевич. - А ну-ка давай на лапки!
  Лапа - это противник. Кто её не видел, тот, конечно, не знает, что на поверхности этой напяленной на ладонь тренера кожаной галоши, которая мотается перед твоим носом, есть свои глаза, своё чутьё, свой характер. Матулевич не спускает взгляда с Валерки, сразу чувствует, откуда тот готовит очередной удар, а вместо челюсти выставляет... свою галошу!
  Если удар не точный, Валерка мажет и перчатка рассекает воздух - в этом проявляется характер лапы! А заодно и техничность тренируемого боксёра.
  Но сейчас у Матулевича другая задача - кросс справа. Поэтому лапа не финтит, не дёргается перед Валеркой, а упрямо лезет под его удар: сейчас важна не реакция, а мощь этого самого кросса. Кулак раз за разом описывает одну и ту же кривую, а лапа упруго пружинит, завершая на себе его взрывчатый путь. Звук шлепков - характеристика качества. Когда кривая заканчивается на сантиметр до или позади лапы, шлепка практически нет, настоящего удара - тоже. Настоящий удар - тот, что кончается точно на поверхности лапы; если у боксёра есть подходящая скорость, она сокрушающе помножится на его собственный вес.
  На этот раз всё было в полном порядке: лапа всхлипывала так, как надо, и Матулевич одобрительно кивал головой.
 - Быка ещё не убьёшь, а противника, если подсунет челюсть, свалишь, - улыбнулся Юрий Бориславович, отходя от Валерки. - Да, Попенченко! - окликнул он его ещё раз, оборачиваясь. - Противник-то у тебя уже определился. Слыхал про такого - Чичава? Из "Спартака"!
  Чичава вышел на ринг остервенелый и мрачный. Ему, известному в Ташкенте средневесу, возиться с каким-то суворовцем-мальчишкой! Что там, у них в "Динамо", никого нет, кроме младенцев?!
  Боксёры, конечно, в "Динамо" имелись. И не хуже, чем в "Спартаке". Недоставало лишь подходящего в среднем весе. Вот и пришлось, чтобы избежать баранки, выставить среди взрослых шестнадцатилетнего второразрядника. В связи с этим ходили упорные слухи, что Чичава непременно "убьёт" этого "выскочку", эту зазнавшуюся "молодую звезду"; по той же самой причине новость о прорезавшемся Валеркином ударе вновь обрела свою утраченную было за три дня ценность: убьёт Чичава Попенченко или нет?
 - Кросс кроссом, - отговаривали с самого утра Матулевича маловеры. - Только спартаковец - это вам не детский сад: девяносто с лишним боёв на ринге!
 - Какой кросс? - удивлялся Юрий Бориславович. - Просто Попенченко парень крепкий, да и когда бьют, он этого не любит.
  С первого удара гонга Чичава медведем пошёл навстречу Валерке. Тот в отличие от Матулевича не переоценивал своих антипатий к возможности быть битым; Чичава - боксёр чёрствый, он эмоций противника в расчёт принимать не станет. И хотя Матулевич сказал: "Не тушуйся. Работай спокойнее, как дома в спаррингах. Чичава, он вроде нашего Лёни Стародворова", - Валерка всё-таки заметно нервничал. Может, и похож спартаковец на Лёню Стародворова, да только не очень - приземистый, с могучей, буйно заросшей волосами грудью грузин выглядел вдвое старше лёгкого, стройного Лёни и впятеро опытнее.
  Грузинский боксёр решил не тратить попусту время на разведку; ткнув с ходу левым в голову, он тут же обрушил на противника лавину быстро чередующихся одна за другой серий. И хотя удары его не отличались особой точностью - большинство пришлось на плечи или перчатки, - Валерка всё-таки растерялся. Утратив обычную раскованность и подвижность, он решил, что единственный его козырь сейчас - кросс справа.
  Но кросс не вытанцовывался. Козырь, если его выкладывают раньше времени, перестаёт быть козырем. Валерка походил на внезапно разладившуюся машину, которая вместо чёткой, скоординированной единством взаимодействия всех частей работы нелепо и бессмысленно крутила одну-единственную шестерёнку; и потому кросс его, будучи, как трезвый на свадьбе, весь на виду, не достигал цели. И один лишь накопленный в тренировках автоматизм защиты спасал Валерку от скорого, позорного поражения.
  В перерыве между первым и вторым раундами Матулевич ошарашил Валерку ясной, безоблачной улыбкой. Крутя в воздухе мокрым полотенцем, он лукаво подмигнул ему и подчёркнуто восхищённо сказал:
 - Молодчина! Ты правильно сделал, что дал ему показать себя в первом раунде. А теперь валяй сам. Покажи им, на что ты способен! А кросс свой до времени припрячь, поработай пока так, погуляй по рингу, покажи технику...
  Валерка ожидал всего, только не этого. Он ждал, что Матулевич разозлится, наговорит всяких слов: дескать, ринг не читальня, на ринге надо боксировать, а не спать... Словом, что-нибудь в этом роде. А он, оказывается, считает, что всё было правильно! Он, оказывается, настолько уверен в Валерке, что даже думает, будто тот нарочно сковал себя, чтобы дать противнику возможность порисоваться перед зрителями.
  И Валерка вдруг успокоился, почувствовал себя уверенно и легко; он вдруг отчётливо увидел все слабые места противника, как бы заново разглядел все его промахи, затянутые, запаздывающие на долю секунды удары, открытую во время атак голову...
  Когда снова ударил гонг, Валерка уже был другим. От скованности его не осталось и следа; теперь он быстро передвигался по рингу, легко уходил от ударов, финтил, обманывал противника и ногами и корпусом... Чичава, наконец, заметил невыгодную для него перемену. Но вместо того чтобы вникнуть в изменившуюся ситуацию, он окончательно разъярился и ринулся напролом. Валерка быстро сделал шаг в сторону, и противник, провалившись в ударе, упал в канаты. Это окончательно вывело его из себя. Под свист и улюлюканье зала он бросился в очередную, совсем уже сумбурную атаку. Валерка взял два-три его прямых на плечи, затем на долю секунды раскрылся, нырнул под спровоцированный боковой и, выпрямляясь, резко ударил в голову.
  Чичава рухнул лицом в брезент.
  И только когда судья на ринге поднял вверх Валеркину руку в чёрной перчатке, когда не оправившийся ещё после нокаута Чичава, пошатываясь, обнял своего противника, когда, наконец, ушей Валерки достиг многоголосый рёв взбудораженного зала, только тогда он вдруг сообразил, что завершивший встречу удар был не кросс справа, а апперкот левой.
  Неожиданно для самого Валерки вдруг оказалось, что козырей у него в этой игре не один, а, кажется, значительно больше".

***
  Матулевич в моей жизни как раз и был первым из тех, кто знал за меня, что я могу и на что я способен.
  Конечно, Юрий Бориславович отлично понимал, чем на самом деле была вызвана моя скованность в первом раунде против Чичавы; понимал, но сделал вид, будто не понимает, чтобы вдохнуть в меня свою собственную веру. Он верил в меня, но не слепо, не выдавая желаемое за действительное; его вера основывалась на тренерском опыте, на умении отъединить внешнее и случайное от главного, настоящего. Он это хорошо умел делать, но не одно это.
  Как-то, много позже истории с Гулевкиным, уже тогда, когда Саша добился всё-таки своего и был отчислен из училища, я случайно узнал, что тот бой был целиком подтасован. Поставлен, как на сцене. Причём Матулевич взял на себя режиссуру, а Брыкин, насквозь известный всему нашему курсу Витька Брыкин, явился перед училищем в роли тонкого и умного артиста.
  Матулевич хотя и не одобрял крамольных идей Саши Гулевкина, но видел в нём не только "парня с заскоками"; он сумел рассмотреть Сашину собранность, целеустремлённость, настоящее, большое мужество. И вот, когда Гулевкин попросился из-за меня на бой, перед Юрием Бориславовичем встала трудная педагогическая дилемма: поставить его с равным, дать возможность победить на ринге - значило бы укрепить в парне и без того гипертрофированное самомнение; выставить же против него сильного, опозорить на ринге перед всем училищем - значит толкнуть Сашу на новую серию скандалов, которых у него и без того хватало. Матулевич поступил иначе. Он избрал третий путь, путь компромисса. Витьке Брыкину даны были указания разыграть этот бой как спектакль. И Брыкин, как все видели, справился. Отлично справился! А сверх того ещё и сумел впоследствии молчать об этом.
  Итак, Саша Гулевкин не был унижен, но не было у него также и причин задирать после боя нос. Он почти победил и почти проиграл. Это-то "почти" и разрешило дилемму.
  То же знание человеческой души, то же внутреннее чутьё помогло Матулевичу сделать верный психологический ход и в моём бое с Чичавой. Простых слов о том, что он верит в меня, что видит возможность и резервы для моей победы, - только одного этого тогда оказалось бы недостаточно. Требовалось более действенное средство, чтобы возвратить мне самого себя, сбить скованность, вызванную неуверенностью в собственных силах. Таким средством и оказался грубый, лобовой обман, будто Матулевич настолько вместе со мной убеждён в моей победе, что якобы даже одобряет придуманную для меня им самим ширму, прячущую мою растерянность. В любой другой трезвый момент я сам первый расхохотался бы над этой явной, не лезущей ни в какие ворота сказкой. Но тогда было не до смеха. Тогда я всё принял за чистую монету. И эта нелепица, эта наивная, почти ничем не прикрытая ложь так тогда пришлась кстати, так мне понравилась, что тотчас же стала правдой. Стала правдой потому, что мне страстно, до колик в душе захотелось, чтобы это было именно так. Именно так это затем и стало. Сначала в эту ложь поверил я один, а поверив и вместе с тем выиграв бой, сделал её правдой на самом деле. Даже сам Чичава позже жаловался, якобы я ловко купил его, так умело стемнив в первом раунде!
  Сложная эта штука быть тренером. Далеко не всякий, пусть даже очень хороший, талантливый в прошлом спортсмен сумеет им стать. Талант спортивный и тренерский - разные вещи. Спортсмен борется и думает лишь сам за себя, а за себя это делать гораздо легче. Самолюбие, собственные планы и мечты - могучий в таких случаях стимул. Для себя никогда не лень лишний раз пошевелить мозгами; это получается как бы само собой, без принуждающего вмешательства воли. Способ мышления тренера складывается на принципиально иной основе. Конечно, и у него есть самолюбие, планы и мечты, конечно, всё это так или иначе тоже связано с успехами тренируемого им спортсмена, но такая связь более абстрактна, более условна - в ней нет и не может быть острого привкуса той интимно личной заинтересованности, когда важен не только сам успех, но и все детали, все оттенки, его сопровождающие.
  Тренер бьётся в последнем счёте за конечную цель, спортсмен - за неё и за себя на пути к ней. Причём за себя не только с позиций здравого смысла, но и субъективного, личного вкуса. Здесь уж ничего не поделаешь!
  Хороший тренер понимает это и не пытается изменить естественного положения вещей, не противопоставляет насильно субъективному объективное. Он поступает иначе, он ищет тот компромисс, который максимально приблизит одно к другому. Разобравшись в склонностях и особенностях спортсмена, он находит для них оправданное в бою место. Стремится, иными словами, направить, переориентировать их так, чтобы они не мешали, а помогали делу.
  Для этого необходимы не только опыт, не только знания, но и особый дар. Дар уметь, когда надо, видеть вещи чужими глазами, уметь поставить себя на место спортсмена, уметь, наконец, не раздражаясь, принимать его заскоки всерьёз.
  Матулевич таким даром обладал в полной мере. Он не любил навязывать своё, он предпочитал искать внутри самого спортсмена.
  Бокс, как и всё в жизни, имеет не одну грань; в нём не всё сразу и легко познаётся. Не сразу в боксе нашёл своё место и я. Мне его помогли найти сама жизнь и такие вот люди, как Матулевич.
  Когда на первом курсе суворовского Юрий Бориславович построил после занятий нас во дворе, ринг для меня означал лишь место, где разрешают досыта и вволю подраться. А я особой страсти к подобному способу самоутверждения никогда не питал, поэтому слушал Матулевича вполуха, без повышенного интереса.
  Сам в прошлом чемпион Ленинграда в среднем весе, Матулевич мог говорить о боксе чуть ли не белым стихом, но в тот раз ограничился лишь пунктирной схемой: мужество, самообладание, физическая и моральная стойкость - вот те вехи, которые он обозначил для нас в качестве первой прицельной приманки. Первокурсники! Он ещё никого толком не знал; незачем в таком случае было и рассыпать бисер. Кончил Матулевич совсем коротко, по-солдатски:
 - Кто хочет заниматься в секции - шаг вперёд!
  Шаг этот, конечно, выполнила вся шеренга.
  Матулевичу оставались сущие пустяки: всего-навсего сделать так, чтобы этот первый наш коллективный шаг в бокс не стал для большинства и последним. И он это в общем сумел сделать. Не всякий, конечно, стал боксёром высокого, в масштабе страны, класса, но боксом в практическом его смысле овладел почти каждый.
  Одинаково не жалея времени на всех, Матулевич, естественно, приглядывался на тренировках к наиболее способным. Во мне, например, он разглядел боксёра гораздо раньше, чем я сам, а разглядев, уже не упускал из виду. Не раз он слышал, как я, уже получив третий, а затем и второй юношеские разряды, высказывался о боксе небрежно, как о попутном, хотя и интересном, занятии. Но то были только слова; бокс уже завладел мною изнутри, хотя самому мне долго ещё казалось, что увлечённость им временна и никак не серьёзна.
  Матулевич же умел смотреть глубже, он увидел, на что я гожусь, верил, что из меня со временем может получиться хороший боец, и терпеливо ждал, когда я им захочу стать. А это, он верил, придёт неизбежно. Потому что чего-либо по-настоящему и надолго хотеть - лишь производное от того, на что ты потенциально уже способен.
  Именно благодаря таким людям, как Матулевич, мой неосознанный в общем-то шаг в бокс вместе с шеренгой таких же, как я, одиннадцатилетних мальчишек стал первым шагом на долгом и трудном пути к олимпийскому рингу.


Глава четвёртая. Делать себя
  " - Кто он, этот Ковригин? - спросил без особого интереса Попенченко, намазывая на булку масло. - Восходящая звезда?
 - Никакая он не звезда. Просто способный парень, - спокойно сказал Матулевич. - Удар, правда, у него есть, так что рот очень не разевай... А в общем работай с ним как обычно.
  Они завтракали в пустом буфете гостиницы. Обоих, если судить со стороны, ничто особенно не тревожило. Правда, вечером начинались финальные бои на первенство СССР среди юношей, но к боям им не привыкать; у Попенченко на счету их уже двадцать девять, и среди них ни одного поражения. Правда, сегодня предстояло драться с чемпионом страны москвичом Ковригиным, но Валерий о его чемпионстве ничего не слыхал, а Матулевич верил в победу.
  Если что и волновало сейчас Валерия, так это завтрашний день, день, когда придётся прощаться с Матулевичем, как он уже распрощался с суворовским училищем. Кончилось когда-то в Москве детство, теперь вот кончается юность. И всё, что от неё осталось, - золотая медаль аттестата зрелости да этот последний день с Матулевичем, который привёз его из училища сюда, в Грозный, чтобы провести с ним вместе бои, а затем помахать на перроне вокзала, проводив своего ученика в новую жизнь.
  Жизнь эта уже поджидала Валерия в Ленинграде. Сразу после выпускных экзаменов он был зачислен в Высшее пограничное военно-морское училище, куда давно успели уехать его друзья по суворовскому Игорь Демух, Лёва Семёнов, Эдик Балашов. Они там, наверное, уже обжились, обегали полгорода, Неву, Фонтанку... А он всё ещё тут, в Грозном.
  Матулевич, видя, что Валерий задумался, откровенно, не таясь, разглядывал напоследок свою "первую перчатку". Отличный парень вырос! И характер выровнялся, и силёнкой бог не обидел. Не даст он себя избить столичной звезде, как пророчат некоторые... А вообще-то он, Ковригин, хорош! Видел его Матулевич в четвертьфинале... И техника великолепная, и удар хоть с правой, хоть с левой, будьте покойны! Может, он зря от Валерия скрыл: парень-то Попенченко твёрдый, не из пугливых...
  Попенченко вышел на ринг в самом деле совершенно спокойным. Восторженный гул зала, которым зрители приветствовали Ковригина, никак на него не подействовал. Валерий не спеша прошёл в свой угол, где за канатами уже поджидал Матулевич, и только оттуда взглянул на своего противника. Москвич производил впечатление. Среднего роста, с широкой могучей грудью и хорошо развитыми предплечьями немного длинных при его комплекции рук, Ковригин, несомненно, был в отличной спортивной форме, не оставляя никаких сомнений в смысле физической подготовки. "Он тут, видно, свой парень, - подумал, реагируя на крики и аплодисменты, Попенченко. - А я что? Я здесь тёмная лошадка...".
  Первый раунд, можно сказать, прошёл почти мирно, в обоюдной разведке. Единственное, что добавил этот раунд к первым впечатлениям Валерия, так это то, о чём он и сам догадывался: техника у москвича тоже есть. И кажется, жёсткая! Но всё же раунд остался за ним, за Попенченко.
 - Будь внимательнее! - сказал ему в перерыве Матулевич. - Сейчас он пойдёт в атаку.
  Едва только прозвучал гонг, как слова тренера сразу же подтвердились. Ковригин взорвался и обрушился на противника шквалом резких, но вместе с тем расчётливых серий. И тут Попенченко совершил ошибку; вместо того чтобы огрызаться на отводах, дать Ковригину хоть немного выложиться, он решил, как тогда с Чичавой, пусть в ход свой кросс справа. И хотя теперь не было и следов тогдашней растерянности и скованности, хотя он дрался сейчас с москвичом на равных, риск всё-таки оказался лишним, легкомысленным и ничем, кроме юношеского задора, не оправданным. Ковригин быстрым нырком ушёл от удара, молниеносно приблизился, и... Попенченко оказался на полу.
  Правда, судья даже не успел открыть счёта, как он снова стоял на ногах, но в голове тупо гудело - удар всё-таки потряс его.
  Ковригин не упускал понапрасну времени: очередная атака прижала Валерия к канатам; он сделал попытку войти в клинч, но Ковригин неожиданно отступил в сторону, и Попенченко вновь оказался на середине ринга. Теперь уже он был осторожен, следил за защитой, бил только на контратаках... А Ковригин всё наращивал и без того бешеный темп; казалось, он вот-вот должен выдохнуться, но он не выдыхался. Валерка пропустил один удар в голову, второй... поднял перчатки, собираясь уйти в глухую защиту, но не успел... Ковригин пригнулся, его правая мелькнула в воздухе, и острая, как нож, боль полоснула Валерия по сердцу.
  Сознание он сохранил, но, лёжа боком на холодном брезенте, Валерий никак не мог заставить себя встать. Он, как сквозь вату, слышал счёт судьи на ринге, видел вскочивших со своих мест зрителей на трибунах, но ничего, ровно ничего не мог с собой поделать! Боль, пронзающая, рвущая на тысячи кусков сердце, докатилась до мозга и сделала Валерия ко всему на свете равнодушным и безразличным. Победа? А что это такое? Чем, собственно, она отличается от поражения? Сейчас он - вот только полежит немного, только стихнет чуточку эта чёртова боль! - сейчас он встанет и уйдёт в гостиницу; там в номере он будет тихо лежать в кровати и смотреть в потолок; там в номере гостиницы никого не будет: ни Ковригина, ни зрителей, ни Матулевича - никого, ни единой души до самого утра! А утром он сядет в поезд и уедет в Ленинград, в военно-морское училище, где надо ходить на лекции, сдавать экзамены и зачёты и не надо лежать на брезентовом полу ринга, терпеть боль и слушать, как отсчитывает секунды судья...
 - Шесть!.. Семь!..
  Судья на каждом счёте резко рубит рукой воздух. Ковригин равнодушно ушёл в свой угол: он, видимо, решил, что бой для него уже позади.
 - Восемь!..
  И тут вдруг Валерий почувствовал, что он встаёт. Боль была почти всё такой же острой; но руки уже отыскивали опору, и в следующую секунду Ковригину пришлось выходить из своего угла. Москвич и не думал играть в благородство, дать противнику оправиться после тяжёлого удара; он вновь навалился на Валерия, бил в него, как в мешок, расчётливо, трезво, мощно. "Такое называется - добивать, - вяло подумалось Валерию. - И добьёт как пить дать!".
  Но всё же он устоял до конца раунда; ноги как бы сами по себе, независимо от отравленного болью сознания, передвигались по рингу, руки тоже не оставались без дела, с грехом пополам удерживая Ковригина на дистанции... Но раунд был безнадёжно проигран.
  Когда Валерий плюхнулся на табурет в своём углу ринга, Матулевич всё же сказал:
 - Может, отказаться от боя?
 - Зачем? - искренне удивился Валерий. Секунды острой, растворяющей волю слабости уже миновали.
 - Вот и я говорю - зачем?! - обрадовался Матулевич. И яростно закрутил в воздухе полотенцем. - Дыши глубже, дыши! Сейчас для тебя главное - дыхалка!
  Валерий дышал. Втягивал, проталкивал, заглатывал в себя кислород, гнал его себе в лёгкие всеми известными и неизвестными до этой минуты способами. Под сердцем всё ещё тлела предавшая было его боль, но в тело широкой, смывающей всё волной вливались вместе с кислородом силы.
 - Вот и я говорю - зачем! - не прекращая махать полотенцем, повторял ни к селу ни к городу Матулевич. Будто он не знал и не хотел сейчас никаких других слов, будто именно в ней, в этой случайно соскочившей с языка фразе сосредоточились теперь весь смысл и вся суть жизни. И только вместе с гонгом, убирая под канаты табуретку, он сказал внятно и совсем другим голосом: - Ещё с минуту клинчуй, потом лови на встречный! - И уже совсем вслед, в спину: - Ковригин - чемпион прошлогоднего первенства.
  Валерий понял. Чемпион! Восходящая звезда! Вспомнил: "А я что? Я здесь тёмная лошадка...". Ясно, Юрий Бориславович, ясно! Только незачем было тогда за завтраком лгать...
  Так оно и оказалось. Москвич был уверен, что его противник раздавлен и сломлен, что он теперь не опасен и нечего церемониться, нечего больше тянуть. Ковригин, едва только судья произнёс "Бой!", сразу пошёл в откровенную, чтобы добить, атаку. Валерий решил было послушаться совета и войти в клинч, но в какую-то светлую долю секунды (боль в сердце уже отпустила, а тело вновь было полно упругих могучих сил!) передумал: слишком уж открыто, самоуверенно атакует москвич! И он принял атаку; шагнул вперёд и немного раскрылся. Ковригин ударил, промахнулся, и, когда он проваливался вслед за своей перчаткой, Валерий встретил его точным боковым справа в челюсть.
  Зал снова встал, обрушился, замолотил в уши нарастающими волнами гула - на этот раз на брезенте лежал Ковригин".

***
  ...Я читаю эти записи и только теперь по-настоящему, до конца понимаю, чем был для меня тот бой. Нет, я не думаю, что именно тогда окончательно, раз и навсегда определилась моя судьба боксёра. Так думать у меня нет оснований.
  Всё было гораздо проще и гораздо сложнее.
  Начну с того, что сразу после того боя впервые ошибся Матулевич. В раздевалке он заглянул мне в глаза и негромко, но твёрдо сказал:
 - Ну, Валера, ты выиграл не просто титул чемпиона. Ты выиграл больше - теперь ты боксёр! Настоящий боксёр!
  Два подряд восклицательных знака - прежде за Матулевичем этого не водилось. И они, если глядеть в будущее, были неоправданны и на этот раз. Боксёром, настоящим боксёром я стал значительно позже. Тогда же я только захотел им стать.
  В те дни я, тоже впервые, понял, что бокс для меня может стать лучшим способом вылепить из себя человека, теми молотом и наковальней, с помощью которых искусный кузнец воплощает свой замысел в бесформенном прежде куске металла. Это и только это послужило той единственной решающей причиной, которая, объективно не имея ровно никакого отношения к боксу, сделала всё же в будущем из меня боксёра.
  В Грозном я уже вёл свои дневники не задним числом, а прямо по следам событий. Записывая от третьего лица в гостинице свой бой с Ковригиным, я ясно увидел, что одержал победу не столько над ним, сколько - и в этом главное - над самим собой. Нет, я не был больше похож на того ташкентского парня с мотоциклом; лёжа на полу ринга и уже привыкнув постоянно видеть себя со стороны, я сумел найти моральные силы, сумел заставить себя подняться, чтобы не презирать себя, не выглядеть потом в собственных глазах смешным. Завоёванное в борьбе с самим собой уменье отторгаться, когда нужно, от собственного "я", видеть себя чужими, сторонними глазами - это и было то самое необходимое мне кузнечное искусство для тех молота и наковальни, которые я для себя избрал.
  С того вечера давно намеченные жизненные цели обрели для меня ясный действенный способ, который сделал возможным их со временем осуществить. Я знал теперь, что под объективным контролем дневников и с помощью бокса сумею завязать свой характер в единый и прочный узел, начисто обрубив те его нити, которые бы помешали мне вести борьбу против и за самого себя.
  Конечно, тогда мне казалось всё значительно проще, чем это было на самом деле. Не так-то легко из рядового человеческого сырья, которое выдала мне авансом природа, лепить изо дня в день, воюя с собственным "я", с собственной натурой, личность. Лепит её такой, какой она складывалась не под давлением среды, чужих влияний и нажитых в прошлом привычек, а лишь в собственных выношенных мечтах. Не раз ещё мне суждено было отступать от намеченного, поддаваться слабости, оступаться, но в главном я не ошибся: мой способ делать себя в последнем счёте всегда приносил свои всё окупающие плоды.


Глава пятая. Если однажды...
  "Ленинград, может быть, и город, но что же тогда - музей? А музей, если он раскинулся на площади в тридцать с лишним тысяч гектаров, за каких-нибудь два месяца, на которые опередили Валерия его друзья по суворовскому, так просто не обойдёшь. Неразведанных мест хватало. Не хватало другого - времени. И взятый было совместно курс на знакомство с достопримечательностями уникального города пришлось отложить до лучших, более просторных времён.
  Дни без остатка поглощались занятиями. В учебном расписании, вывешенном в фойе училища, манили новизной незнакомые прежде слова: начертательная геометрия, математический анализ, коллоквиум, лекция, семинар... Попенченко вместе с Игорем Демухом и Эдиком Балашовым допоздна засиживались в библиотеке училища, чертили, зубрили формулы, выписывали бесконечные ряды математических уравнений. А сверх всего непобедимый герой Ташкента и чемпион страны среди юношей, средневес Попенченко кропал по ночам стихи.
  Рифмы давались трудно; труднее, чем эпюры по начерталке или коронный кросс правой в голову. Но не писать стихов было просто никак нельзя. Валерий впервые в жизни влюбился. Избранницу сердца звали милым пушистым именем - Валя, и жила эта Валя по соседству с училищем: улица Герцена, дом шестьдесят пять. Какая же в неполных девятнадцать лет любовь без стихов?
  Словом, бокс временно отодвинулся в сторону. Временно потому, что в избранном пути ничто не изменилось и не могло измениться. И ещё потому, что секция бокса была под боком и руководивший ею мастер спорта Пичугин просто не мог не знать имён чемпионов ткущего года.
  Но пока продолжалось затишье. Временами, правда, тело тосковало по въевшемуся в плоть и кровь распорядку боксёрских тренировок, но в общем-то физических нагрузок хватало: и обязательная гимнастика, и строевые учения, и баскет по вечерам, и новый для южных аборигенов вид спорта - лыжня.
  Дни летели, как образцовая команда пожарников на пожар. Первый семестр в училище шёл к концу. В один из субботних вечеров, за несколько дней до нового, тысяча девятьсот пятьдесят шестого года, Валерий захлопнул учебник по органической химии и потянул к себе другой - по английскому языку. В комнату на дружеских правах - без стука ввалился румяный от ветреного декабрьского мороза Эдик Балашов.
 - Долбишь, старик? А про тебя Пичугин сегодня спрашивал! Как, говорит, там ваш ташкентский чемпион? Может, забежит на минутку?
  И сердце Валерия ёкнуло. Не слыша уже, что ещё молотит языком Эдик, он сгрёб со стола учебники, забросил на полку и, всовываясь на ходу в рукава кителя, вылетел пулей в коридор. По дороге его несколько раз бросало то в жар, то в холод. Он наспех придумывал для Пичугина оправдания, которые так или иначе сводились всё к одному: вовсе он никакой не зазнайка, просто, мол, закрутила новая жизнь - перевести дух не даёт. "Не надо упрёков! - повторял он про себя заготовленную впрок фразу. - Я всё понимаю. Я виноват. Я каюсь".
  Но каяться ему не пришлось.
  Едва только Валерий, здороваясь, увидел выражение на лице Пичугина, он тотчас понял, что все придуманные им фразы и оправдания тому просто-напросто ни к чему. Пичугин вяло глянул на Попенченко, сказал, ровно мимоходом:
 - Первенство ЦС "Динамо" у нас в училище проводить решено. Слыхал?
 - Ребятам интересно будет, - отозвался вместо ответа Попенченко.
  Он как-то сразу погас. По дороге он размечтался, предвкушая после первых слов неизбежного объяснения, не спеша, обстоятельно и со вкусом поговорить с Пичугиным как единомышленники, как боксёр с боксёром. Вспомнить знакомые обоим имена, разобрать по косточкам чей-нибудь бой, и не просто разобрать, а обязательно чтоб с боксёрскими терминами, с теми смачными жаргонными словечками, по которым так крепко стосковалась душа...
  Но Пичугин сказал "угу!" и добавил только:
 - Ну, танцуй в раздевалку. Разомнись немного.
  В зале, кроме Попенченко, оказалось ещё человек семь-восемь, не больше. Одна пара волынилась в спарринге; видно было, что они мало что толком умеют и оттого, тыча друг в друга набившим оскомину прямым левым, не видят в своём занятии ничего, кроме скуки. Остальные занимались кто чем. Один бесцельно хлестал по мешку, не жалея ни своего времени, ни кулаков. Мешок то вздрагивал, как ему и положено, то - и так чаще - мотался из стороны в сторону от могучих, но бесполезных в боксе толчков. Другой парень барабанил по груше; может, у него и была какая-то своя скрытая цель, но Валерию её обнаружить не удалось. Ещё трое лениво перебрасывались тяжёлой, набитой тряпками старой футбольной покрышкой. А последний - здоровенный, с великолепной атласной кожей гигант, видно, совсем новичок, - ломался перед Пичугиным во всех суставах, старательно пытаясь принять классическую боксёрскую стойку. Правая перчатка у подбородка; левая рука, согнутая в локте, выдвинута вперёд; прочно забронированная голова устремлена чуть правее линии левой ноги; одна пятка слегка приподнята, другая подвёрнута внутрь...
  Попенченко усмехнулся: не очень-то ты, видно, чувствуешь себя в своей тарелке - с такой фигурой можно бы и попросторней встать! Ну да где там классика! Сам Валерий работал всегда в вольной, единственно для себя удобной, с трудом найденной в долгих тренировках стойке; Матулевич справедливо считал, что сколько людей, столько должно быть и фасонов костюма. Конечно, и классическая, вывезенная в своё время с Британских островов стойка - штука полезная, да не для всех! Боксёр не манекен с витрины, боксёр должен искать свою боевую форму в самом себе, прилаживать не себя к ней, а её к собственному позвоночнику и костяку. Но Пичугин, судя по всему, придерживался иной точки зрения.
  Что ж, дело хозяйское! Попенченко поплевал на ладони, взял скакалку, зачастил в меняющемся ритме лёгкими подскоками вдоль стены. Пота не было. "Это хорошо! - с удовлетворением подумалось Валерию. - Лыжи да баскет даром не пропали. Пока в форме!".
  Минут через пять подошёл Пичугин. Поглядел немного, чему-то хмыкнул, потом сказал:
 - Может, на лапы раунд-другой? Похвались, чем можешь.
  Пичугин на лапах, кажется, был мастак. И темп сразу взял подходящий и встречал пружинисто, плотно... Только вот будто скучно ему... Но Валерий решил не спешить с выводами. Отработал оба раунда с аппетитом, честно, вкладываясь, когда надо, в удар.
 - Ничего, в правой у тебя есть железка... И резкость в порядке, - одобрил Пичугин, сбрасывая в угол лапы. - Затекли малость, - встряхивая руками, опять усмехнулся чему-то своему он.
  "Чего он всё мямлит? - уже зло подумалось Валерию. - Не по нраву, что ли, ему пришёлся?". А Пичугин уже пошёл от него, бросив напоследок:
 - Тренируемся по вторникам, четвергам и субботам! Остальное ты и без меня знаешь: валяй рисуй сам!
  Это следовало понимать только так: хлопот, дескать, и без тебя много, а ты не новичок, опыт у тебя есть... Ну и давай не отнимай зря время!
  В следующие четверг и субботу было всё то же самое. Пичугин подолгу что-то черкал в контрольном журнале; приноравливал новичков к насмерть, видимо, полюбившейся ему классической стойке; секундировал в однообразных, похожих, как два гривенника, друг на друга спаррингах. К Попенченко он подходил только на пять-десять минут, чтобы дать тому поработать на лапах.
  В следующий вторник Валерий уже совсем было собрался на тренировку, но вдруг остановился в дверях, несколько секунд о чём-то раздумывая, а потом махнул рукой и ушёл до ночи в "читалку"".

***
  "Начало и середина января промчались, не дав оглядеться. Возвращаясь однажды вечером из города, Попенченко наткнулся в вестибюле училища на афишу. В афише говорилось, что в следующее воскресенье в актовом зале начнутся бои на первенство ЦС "Динамо".
  До воскресенья оставалось три дня, и Валерий, даже не раздевшись, бросился искать Пичугина.
 - Ну чего волнуешься! - удивился тот. - Я же с самого начала сказал: будешь в среднем работать. А в списки я тебя давно уже внёс. Пойдём взвесимся.
  "Эк ведь как у него всё просто! - злился, идя следом за Пичугиным, Попенченко. - Даже паршивого спарринга не провёл ни разу со мной... Неужели ему всё до лампочки? Или, может быть, на чемпионство моё надеется?".
 - Ты, Попенченко, не тушуйся. Я в тебя верю, - будто угадал мысли сопящего у него за спиной спутника Пичугин. - Удар у тебя поставлен, физически ты в полном порядке... Чего ещё?
  "А в самом деле, чего ещё? - чуть было не взорвался Валерий. - Из зала ты меня не гнал... На лапах со мной поработал... По плечу при встречах похлопываешь... Чего же ещё?! Вот если и остальных участников первенства тренирует тоже Пичугин, тогда действительно - полный порядок!". Но вслух он ничего не сказал. А вес оказался тютелька в тютельку. Хоть с этим-то без забот: ни сгонять, ни добирать не придётся...
  Первого своего противника, крепкого, но малотехничного парня откуда-то с востока, Валерий свалил в первом же раунде.
  Соревнования проводились в актовом зале. Ещё накануне в училище вдруг вспомнили, что Попенченко чемпион прошлого года среди юношей. Эта бородатая новость, как бы заново родившись, буквально не сходила теперь ни у кого с языка. К Валерию подходили в читальне, останавливали в коридоре, подсаживались к его столику в столовой. Все непременно выражали твёрдую надежду, что он не подведёт, постоит за честь училища и так далее в том же роде. И все непременно кончали тем, что размашисто хлопали его по плечу. Валерий к концу дня уже начал морщиться - так, чего доброго, и в землю вогнать можно!
  В зале добрая треть состояла из его болельщиков. Валерию это, конечно, льстило, но вместе с тем он побаивался своей авансом выданной популярности. Всё очень хорошо, всё просто прекрасно, но тренировок-то настоящих перед матчем всё-таки не было.
  Когда парень, кажется, он приехал из Хабаровска, лёг в первом раунде и не пожелал встать, ребята в зале чуть с ума не посходили от чрезмерных восторгов. Герой суворовского, кажется, становился и героем военно-морского училища. Кто-то даже не поленился сбегать в дом номер шестьдесят пять по улице Герцена, сообщить там приятную новость. Пичугин, как всегда, хмыкнул, чему-то усмехнулся, треснул тяжёлой ручищей по плечу.
  Второй бой был с москвичом Сосниным.
  Валерий сразу почувствовал, что Соснин тёртый калач и на откровенный, как хабаровчанина, удар его не посадишь. Поначалу москвич завёл игру в кошки-мышки; финтил, постреливая от случая к случаю одиночными прямыми, внимательно щупал глазами противника. Но уже во втором раунде он что-то понял, что-то нашёл, что искал, стал неожиданно сам стремиться к ближнему бою. Валерий не возражал. Растраченной за месяцы без тренировок техники всё равно не хватало, а в ближнем возможностей провести внезапный сильный удар куда больше.
  Схватывались всё чаще и чаще. Москвич в этой изнурительной силовой рубке ничуть не уступал. Во всяком случае, очки они набирали ухо в ухо. И вдруг Соснин... сел! Сначала сел, а потом, видно, передумал и лёг на бок.
  Попенченко поначалу даже не понял, что, собственно, произошло, какой из его беспорядочных, сумбурных ударов дошёл. Но потом, видя, как Соснин хватает раскрытым ртом воздух, понял: солнечное сплетение!
  В зале неистовствовали; болельщики-курсанты не жалели ладоней, грохотали в паркетные полы тяжёлыми, подбитыми стальными подковами подошвами. Валерий, окончательно уверовав в счастливую звезду Пичугина, с нарочитой ленцой пошёл через ринг к себе в угол.
  Соснина спас гонг.
  Правда, на седьмой секунде он сумел встать на ноги, но бой вести вряд ли бы мог. Его секундант, вёрткий, худощавый паренёк лет двадцати двух, двадцати трёх - не больше, живо оттянул ему резинку трусов и зашептал, зашептал, кивая головой в сторону Попенченко. Соснин молча закрывал глаза, стараясь втягивать в себя воздух как можно глубже. Потом он отвёл перчаткой руку тренера, улыбнулся и сказал тому что-то коротко и очень уверенно.
  В третьем раунде с первых же секунд всё пошло не так; везение Попенченко как-то вдруг сразу и наотрез кончилось. Сначала он пропустил в голову довольно сильный удар, а потом внезапно почувствовал - не от удара, нет! - прочную, до конца раунда усталость. Он не сложил оружия, он продолжал наступать, продолжал бить, но москвич, будто обретя второе дыхание, легко и по всем статьям его переигрывал.
  В рядах недоумённо примолкли; во втором раунде был один Попенченко и почти не было Соснина, а тут вдруг всё наоборот - есть Соснин, но где же Попенченко? Откуда было ребятам знать - на тренировки-то они с ним не ходили!
  Соснин продолжал набирать очки. Легко двигаясь по рингу, он кружил, как ястреб, вокруг отяжелевшего, потянувшегося к земле противника, расстреливая его с дистанции, а со второй половины раунда внезапно изменил тактику и пошёл в атаку. Попенченко ничего больше уже не мог сделать. Понимая, что бой безнадёжно проигран, он только тянул, обречённо торопя, подгоняя время.
  Так он и кончился, этот третий раунд.
  И когда судья поднял вверх руку Соснина, Валерий опустил голову".

***
  Это был нокаут. Первый и последний в жизни нокаут. И что досаднее всего: нокаут я получил без удара. Нокаутирована была моя вера и в самого себя и в бокс. И самое страшное, я не знал: только ли в Соснине и в Пичугине всё дело?
  Помню, как сразу же после боя я накинул шинель и убежал из училища, как бродил по промёрзшим пустынным улицам, как скрипел от стыда зубами, как проклинал всё на свете. Ну да, Пичугин! Ну да, Соснин! А ты-то, ты сам?! Разве не ты говорил себе перед матчем, что недостаточно тренирован, что нельзя с одним сносно поставленным ударом и физической - на лыжах да у баскетбольного кольца! - подготовкой лезть на ринг? А кто красовался после лёгкой, ни черта не стоящей победы над хабаровчанином, кто пыжился, играл на зрителя, когда Соснин свалился в нокдаун от случайного, шального удара? Вот и получил по заслугам! Вот и не посрамил честь училища!
  Мысли были бессвязные, рваные. Разобраться в них, доискаться до чего-то путного не хватало сил. Голова раскалывалась от тупой, нудной боли. Уши горели то ли от мороза, то ли от стыда. А в висках стучало всё одно и то же: к чёрту! К чёрту Соснина! К чёрту Пичугина! К чёрту бокс!
  И бокс действительно полетел к чёрту. Я перестал ходить на тренировки, засунул на дно чемодана алую чемпионскую майку, боксёрки, свёрток со своими ташкентскими и грозненскими призами и отослал всё это в Москву матери малой товарной скоростью. "Хватит с меня и занятий в училище. Стать морским офицером - не так уж этого мало!" - решил я тогда. Но было в таком решении много непродуманного, много фальши. И суть заключалась не в этом - стать или не стать морским офицером. Здесь, собственно, вопроса не было. Важно - каким стать! Китель с погонами - только китель с погонами. А что под ними, какой человек их будет носить?! Как быть с самосовершенствованием, с деланием самого себя? Отказаться от бокса - означало бы не только временно отступить, сдать позиции; нужно было искать ему эквивалент, замену, которая смогла бы заполнить собою образовавшийся во мне вакуум.
  И я стал искать.
  Не умея придумать ничего другого, я вновь обратился к спорту. Выбирать было из чего. В суворовском по укоренившимся там традициям высоко котировалась спортивная всесторонность: чем больше разрядов, тем весомее авторитет. У меня были разряды по боксу, гимнастике, шахматам, футболу, метанию диска, плаванию, бегу - словом, целый набор!
  Выбор помог сделать Игорь Демух. Он, едва приехав в Ленинград, увлёкся бегом. Мы с ним ещё с зимы регулярно, изо дня в день, устраивали пробежки. По утрам в окрестностях училища было почти безлюдно, и нам никто не мешал. Игорь относился к своим тренировкам весьма серьёзно, глядя на него, втянулся и я. "А почему бы тебе всерьёз не заняться лёгкой атлетикой? - часто говорил Игорь. - Ну хотя бы тем же бегом с барьерами?".
  "А в самом деле! - решил после боя с Сосниным я. - Барьеры так барьеры! Чем это хуже бокса? В конце концов любой вид спорта, если его приноровить к своим интересам, даст всё, что нужно, что прежде мне давал бокс".
  И я стал заниматься бегом с барьерами. Раздобылся формой, выпросил у нашего завхоза шиповки и стал вместе с Демухом ходить на стадион.
  Но на душе всё-таки было муторно. Я всё ещё не понимал того, что же, собственно, произошло. Верно или ошибочно моё решение бросить бокс? Не в Соснине же и не в Пичугине искать ответа! Ответ на мои сомнения мог быть только во мне самом. И он, этот ответ, эта единственная тогда правда, сводился коротко к тому, что я проиграл не Соснину, а собственному легкомыслию; дело, если оно тебе дорого, если ты ставишь на него всё своё будущее, нельзя подчинять минутным, случайным желаниям, нельзя приносить в жертву дешёвому фанфаронству, допускать, чтобы девизом этого дела становилось извечное русское "авось"! Именно в этом и были тогда весь урок и вся суть.
  Но в то время я ещё не понимал всего. Не понимал и продолжал ходить на стадион с Игорем Демухом.

***
  "Забег на полторы тысячи начался ровно. Но уже к концу первого круга Демух оторвался от основной группы. Не то чтобы он рискнул на ранний рывок; просто Игорь обдуманно наращивал скорость. Бежал он легко, изящно; на него было приятно смотреть. В самой манере его бега ощущалось что-то математическое; казалось, Игорь точно знает, на что способен, рассчитал до грана свои резервы и ведёт бег чётко по графику, будто перед глазами у него циферблат часов, по которым он сверяет свои секунды.
  Так оно примерно и было.
  Попенченко, следя за забегом, вспоминал, как Игорь десятки, если не сотни, раз тщательно выверял по хронометру каждую каплю накопленных на тренировках сил, скрупулёзно зондировал запасы моральной и физической энергии. И сейчас бег его напоминал работу бесстрастной, не знающей сомнений машины: он не соревновался с соперниками - он просто выкладывал свои карты на стол. И если на остальных участниках забега сказывались такие неизбежные в спорте вещи, как влияние соседа, дух соперничества, боевой азарт, Игоря всё это не касалось. Казалось, что он бежал не по гаревой дорожке, а по циферблату часов, бежал вслед за стрелкой, темп которой был отрепетирован, выверен и окончательно задан. И темп её - в этом Игорь был совершенно уверен! - опережал силы противников. Он задолго до соревнований узнал лучшее время лучшего соперника и перевёл свою стрелку на несколько секунд вперёд.
  На залитых ослепительным апрельским солнцем трибунах царило затишье. Победитель забега явно определился, уверенно и неодолимо шёл к финишу, и ждать сюрпризов или неожиданностей, казалось, не было никаких причин. Разве что чудо произойдёт! Но чудес, как известно, ни в жизни, ни в спорте не бывает.
  И чуда не произошло. Просто один из участников забега, рыжий парень в просторной, не по плечу, запачканном мелом синей майке, оторвался от основной группы и пошёл вперёд. Сначала на трибунах решили было, что рывок Рыжего - жест отчаяния  и сейчас же иссякнет. Так же подумалось и самому Игорю, который хотя и оглянулся на внезапное движение трибун, но нисколько не утратил своего уверенного спокойствия. Но рывок не иссяк. Может быть, он и был актом отчаяния, только Рыжему было на это наплевать. Рыжий просто хотел победить и для этого всё быстрее шевелил ногами. Лицо его свело внутренним напряжением, стянуло мукой, которая возникла где-то в нервной петле завязанных в один узел желания и воли к победе; но разрыв между ним и Игорем сокращался.
  Трибуны встали. Казалось, порыв, который толкнул Рыжего к подвигу, к самой трудной из земных побед - победе над самим собой, этот могучий, яростный, полный ликующей одержимости порыв передался и зрителям, поднял их на ноги.
  Попенченко не спускал глаз с Рыжего и жадно ему завидовал. Он знал, что тот переживает сейчас секунды слепящего, острого счастья. И в то же время Валерий знал, что сам он в своей возне с барьерами вряд ли когда-нибудь испытает подобное чувство. А именно его-то ему так не хватает последнее время!
  А Игорь между тем сдался. Нет, он не сошёл с дорожки, он даже попытался было убыстрить бег, но по лицу его уже растекались растерянность и недоумение. Момент внезапно потребовал больше, чем он рассчитывал сделать, и неспособный отступить от ранее заданной программы механизм разладился. Окрылённость, безудержный нервный взрыв - эти свойства присущи лишь бунтующему в борьбе духу; в точный, но бесстрастный математический расчёт их не заложишь.
  ...Валерий не стал ждать конца забега; он знал, что карты Игоря биты. Так и не сумев окончательно стряхнуть сумятицу навалившихся на него чувств, Попенченко долго ещё бродил по стадиону. Он, конечно, знал, что в западной части стадиона уже сколочен из неструганых, сочащихся пахучей смолой досок широкий навес, который должен был защищать от дождя недавно установленный там ринг, и ноги всякий раз, когда их хозяин забудется или задумается, сами по себе приводили его туда. Валерий чертыхался в душе, напускал независимый, равнодушный вид и поворачивал назад...
  В один из таких моментов за спиной у него раздался негромкий, чуть насмешливый голос:
 - Эй, парень! Послушай-ка. Если тебя внезапно пихнут к стенке и ударят прямым правой в голову, что ты тогда сделаешь?
 - Скажу, что мне это доставило массу удовольствия! - огрызнулся, оборачиваясь, Валерий.
  Перед ним стоял плотный, кряжистый человек лет сорока, с красной, будто натёртой наждачной бумагой, физиономией. На широких скулах смешливо подрагивали крепкие желваки, а в прищуренных светлых глазах просматривалась глубоко запрятанная хитринка. Здоровяк нисколько не обиделся, подбросил вверх на ладони плоскую белую лепёшку из глюкозы и витамина C, поймал её, ловко сунул за щёку и, будто не слыша, повторил:
 - Прямым правой в голову. А?
 - Ну, уйду под руку и боковым в солнечное... А что?
 - Нет, ничего, - быстро отозвался мужчина. И добавил: - Видел, как ты на барьерах валандаешься... Могу, если желаешь, помочь.
 - А вы кто? - спросил ни к селу ни к городу Попенченко. - С бегуном вас и в потёмках не спутаешь...
 - Кусикьянц! - тотчас назвался незнакомец, протягивая руку. - Да и ты такой же барьерист, как я мадам Кюри-Склодовская. Слыхал про такую?
 - Слыхал, - отозвался, совсем сбившись, Попенченко. - Слыхал! Ну, а дальше?!
 - А дальше опять слушай. Я не мадам, я тренер по боксу, - как ни в чём не бывало сказал Кусикьянц. - И ты тоже не мадам, ты боксёр. А боксёр боксирует. Хочешь?
  Попенченко хотел, очень хотел, но предпочёл промолчать. Уж очень напористый попался ему дядя! Чёрт его знает, может, разыгрывает...
  Но Кусикьянц не разыгрывал.
 - По барьерам я, конечно, не такой уж спец, но кое-что дельное подсказать могу, - сунув за щёку вторую лепёшечку, продолжал он. - А вот на мешке или на лапах - тут ты не пожалеешь...
  Не договорив, Кусикьянц вдруг повернулся и пошёл. Спокойно так пошёл, будто и не было у них никакого разговора. И хотя Попенченко, идя сзади, понимал, что в несмолкаемом ни на миг гуле стадиона шагов его наверняка не слышно, он каким-то подсознательным чутьём абсолютно точно знал, что Кусикьянцу незачем оглядываться, чтобы убедиться, что его новый знакомый шагает за ним следом.
  Под дощатым навесом, куда, наконец, дошагал за Кусикьянцем Попенченко, работали сразу человек десять. Тренировка, как понял Валерий, началась совсем недавно, и кое-кто из ребят уже плавал в собственных майках. Первый пот - самый обильный; его выжимают, чтобы боксёр стал суше. Влаги должно остаться ровно столько, сколько надо, чтобы мышцы не теряли эластичность; излишки - за борт, от воды ещё никто не становился сильнее.
  Только на одном майка оставалась почти сухая. Впрочем, он, судя по всему, ни черта и не делал. Здоровенный верзила, с могучей, как фонарный столб, загорелой шеей и литыми вислыми плечами, стоял, расставив ноги, возле груши и легонько поколачивал в неё кулаком. Не ради работы, просто так, от скуки.
 - Мотовилов! - окликнул его Кусикьянц, подходя к навесу. - Проснись на минутку, я тут тебе противника привёл. - И только тогда обернулся к Попенченко. - Значит, говоришь, уход под руку и с правой в солнечное? Ну что ж, орёл, покажи, как ты это делаешь...
  Попенченко обозлился. Во-первых, в Мотовилове за девяносто; во-вторых, нельзя же вот так, сразу; а в-третьих... А в-третьих, едва только сунув руки в подставленные уже кем-то перчатки, едва ощутив на запястьях упругое, чуть туже, чем надо, кольцо шнуровки, Валерий неожиданно почувствовал в душе лёгкую, бездумную радость, словно он после долгой, нудной и изнурительной работы на солнцепёке окунулся вдруг в тёплую, ласковую, освежающую ум и тело речную волну. И, уже подлезая под канаты ринга, Валерий удивился, что совершенно не ощущает привычной застенчивости, а, наоборот, чувствует себя легко, будто вокруг не незнакомые ему, чужие парни, а чуть ли не давние приятели и друзья. "Хороший, видно, он мужик, этот Кусикьянц! С ним просто..." - подумалось ещё Валерию, перед тем как он выпрямился по ту сторону канатов ринга.
  И случается же так иногда в жизни, что Мотовилов сразу же толкнул его спиной на канаты и, будто торопясь выполнить тайный уговор, тяжело ударил в голову прямым правой. Валерий быстро присел, уведя голову вниз и вправо, и, ощутив авансом весь свой вес в правой перчатке, бросил её вместе с корпусом в резком хуке чуть выше резинки мотовиловских жёлтых трусов. Тяж согнулся пополам, гулко два раза и медленно, будто демонстрируя, что ему некуда спешить, повалился на пол.
  Но Валерий даже не ощутил законного бы в такой ситуации чувства гордости. Помогая подняться всё ещё пребывающему в недоумении Мотовилову, он даже и не пытался вслушиваться в посыпавшиеся за рингом восклицания в его адрес; он только чувствовал огромную, ни с чем не сравнимую радость от того, что наконец-то вновь и теперь уже навсегда вернулся в бокс.
  Потом к нему подошёл Кусикьянц, окинул взглядом его откровенно по-детски счастливую физиономию, насмешливо развёл руками и сказал:
 - Это, парень, чепуха - ткнуть случайно кулаком куда надо. Мотовилов, он у нас добряк; попросишь - и в другой раз даст такую возможность! Ну, а теперь говори: почему бросил бокс?
 - А кто же его бросал? Я его не бросал, - сказал неожиданно для себя Валерий.
  Сказал и вдруг сам понял, что это была правда".

***
  Да, это была правда. И Кусикьянц мне её помог понять. Так же, как в своё время мне помогали понять правду о себе Матулевич, сосед-суворовец Виль Румянцев, школьные приятели Сашка Архангельский, Борис Кириллов...
  Может показаться, будто в каждой новой ситуации, в каждой жизненной перипетии заключается всякий раз своя собственная, не имеющая ничего общего с предыдущими правда, будто с изменением условий изменяется и содержащаяся в них истина. Но это не так. Мне думается, что правда для человека всегда одна, и правда эта - он сам. Она, эта правда, в зависимости от обстановки облекается в те или иные поступки, в ту или иную форму поведения, но суть её всегда остаётся неизменной, так же как на протяжении всей человеческой жизни остаются неизменными группа крови или отпечатки пальцев. Понять себя и значит узнать эту правду.
  Но понимается она не вся и не сразу. Процесс самопознания сопровождает нас всю нашу жизнь. И чем богаче человек, чем сложнее личность, тем больше иксов и игреков на его пути. Раскрыть их истинное содержание нельзя в одиночку. Без помощи, без сочувствия окружающих ни один из нас не в состоянии этого сделать. Но человек может сознательно выбирать для себя и цель и маршрут к ней. Кто жаждет самопознания, тот всегда будет искать таких людей и таких ситуаций, которые глубже и острее способны раскрыть его внутренний мир, обнажить его неповторимую индивидуальность.
  Мне в этом везло не больше, чем остальным.
  Ища себя, я часто блуждал в потёмках, ещё чаще ломился в открытые двери и уж совсем часто разбивал в кровь кулаки, сражаясь не с действительным противником, а с выдуманными призраками, или, как говорят в боксе, со своей тенью. Но бой есть бой; любой бой, пусть даже с тенью, закаляет и учит. Так получается и в боксе; точно так же выходит и в жизни. Если ты боец и если ты однажды уже вкусил боя, ты всегда будешь стремиться вернуться в борьбу.
  Конечно, и бег с барьерами, как любой другой вид спорта, тоже борьба. И тоже борьба не только с противниками, но и с самим собой. Но для меня это не годилось. Матулевич не придумал когда-то, а только разыскал во мне боксёра, и я им с той поры навсегда остался. Не сумев до конца разобраться в истории с Пичугиным и Сосниным и бросив из-за этого бокс, я принял за свою правду лишь свои поступки. В этом и содержалась вся суть конфликта.
  Искренне заблуждаясь, я упрямо ходил на стадион, упорно тренировался в беге, добросовестно занимался барьерами. Но изнутри мною владел бокс. И формальное, навязанное ошибкой решение не могло стать отказом от бокса по существу.
  Кусикьянц это сразу увидел. На моей физиономии было прямо-таки написано то скрытое неудовлетворение, те внутренние противоречия, которые в те дни буквально раздирали меня на части.
  Присматриваясь к моей возне с барьерами, Кусикьянц, как тренер и как человек, отчётливо видел не только то, что я настойчиво стремился показать окружающим и самому себе, а и то, что за всем этим стояло. Он понял, что я боксёр и что бокс - это именно то, что мне нужно.
  И Кусикьянц не ограничился одними раздумьями; он быстро и решительно воплотил их в действия. В те дни Пичугин ушёл из секции, а мне ходить на стадион не хватало времени. Вернувшись, как блудный сын, душой в бокс, я не мог вернуться в него фактически. Возникла новая дилемма. Кусикьянц её разрешил просто. Он, на моё счастье, оказался как раз из тех, кто, обладая огромной душевной щедростью, был способен на подобную простоту: он сам стал ходить в училище. Выхлопотав у командования разрешение, Кусикьянц начал тренировать меня в своё свободное время.
  Вряд ли уже тогда он видел во мне будущего чемпиона страны или тем более претендента на золотую медаль в Токио. Слишком была бы велика дистанция для таких прогнозов! Просто Кусикьянц, Григорий Филиппович Кусикьянц, мой постоянный с тех пор тренер, мой старший друг и товарищ, поступил так, как ему велело сердце. Он понял, что мне нужна была помощь, по-человечески предложил её.
  Конечно, Кусикьянц мог бы и пройти мимо; какое, в сущности, ему было до меня дело! Но он не прошёл. Он заинтересовался, он задумался, он вмешался в мою жизнь и, приобщив вновь к боксу, по сути, сделал за меня то, что я рано или поздно, но непременно бы сделал и сам. Кусикьянц стал в моей жизни вторым из тех, кто лучше меня знал, что мне на самом деле нужно: боец, если он однажды уже вкусил боя, всегда будет стремиться вернуться в борьбу!



Допечатать не успел, но вы можете скачать книгу по ссылке (ищите внизу страницы).


Рецензии