de omnibus dubitandum 114. 187
Глава 114.187. ЛУКАВЫЙ ВЗГЛЯД ИСПОДЛОБЬЯ…
Через три дня опять пошла Варвара к Ильинишне. Дома сказала, что к матери идет: мамаша хворает, наказывала прийти ночевать. Взяла платок большой, теплый. В платке бутылку водки спрятала.
Шла, а ноги еле несли ее. При одном воспоминании о том, как Ильинишна, громко сопя носом, кряхтя и рыча, давила ей живот, при этом воспоминании как будто чьи-то пальцы медленно, с болью отдирали кожу на голове и на спине, и боль останавливалась в ушах...
Подкашивались ноги... Хотелось бросить и платок, и водку, лечь ничком посреди улицы и выть отчаянным голосом: мамунюшка родимая! зачем ты меня на свет пустила, бессчастную!..
Но все-таки шла, не могла остановиться, – еще страшнее был позор, который навис над ней, и казалось, скорее с жизнью расстанется она, чем примирится с мыслью пройти через долгое, тяжкое иго стыда, насмешек и зубоскальства, молча всю жизнь нести попреки мужа, родных и мужнее тиранство...
Подходить стала ко двору Ильинишны, по сторонам оглядывалась, как бы не встретился кто, да не подглядел, куда идет в поздний час.
Досадно было на месяц: такая ночь светлая, колдующая, – вся видна уснувшая, безмолвная улица, вся – от коров, лежащих у ворот, до мелких осколков стекла, брошенных в траву...
Вошла во двор. Прислушалась. Где-то стучал обходчик, далеко в степи гремела телега. Кто-то вздохнул, – или показалось так, – кашлянул, плетнем хрустнул...
Следит за ней кто-то, примечает, куда пойдет?.. Бросилась к сараю, в черную тень, притаившуюся под ним, – молотками застучало сердце, насилу отдышалась...
Месяц голубым серебром расписал белые стены избы, бледным золотом прошелся по соломенной крыше и пирамидкам свежего кизяка, бросил на побелевшую траву четкий переплет от арбы, стоявшей без передних колес у погреба. Осмотрелась Варвара, прислушалась: тихо, живой души не видать. Чуть слышно гремит в степи телега. И ровно, с хрипом кто-то дышит за плетнем, тут, возле... Есть кто-то... Вот короткий, сиплый кашель...
Похолодела от страха... Сердце остановилось.
Тихо заскрипела арба, между деревянными ребрами ее поднялась взлохмаченная голова и тихим, сиплым голосом сказала:
– Иди в хату, бабочка... Иди, не бойсь...
Чуть не вскрикнула от страха Варвара. Но узнала: старик Федот.
– Иди, там не заложено. Старуха в горнице спит. Иди...
– О Господи! Как уж я испужалась-то, дяденька... – чуть слышно сказала Варвара.
– Иди, иди... В хату иди... Там не заложено... Взлохмаченная голова опять упала в глубину арбы.
Варвара прошла в хату. Сверчок под печкой ровным, неспешным, звонким голосом рассказывал свою обычную сказку. В горнице на полу храпела Ильинишна. С трудом растолкала ее Варвара.
Опять началась ужасная работа истязания. Изредка Ильинишна останавливалась передохнуть, прикладывалась к бутылке, и в серебристой полутьме горницы коротко и нежно булькал звук переливающейся жидкости.
– Накормили тебя чем-нибудь, – тут дело не так, – громко пыхтя, говорила Ильинишна – ан снадобья дали выпить... Гляди, дите все не подается... Ведь это страсть!..
Варвара почти не слышала этого густого шепота, страшных слов этих... В промежутках между болями было так хорошо и так ничего не нужно, ничего не страшно. Казалось ей, что катится она, качаясь, куда-то вниз, плавно, тихо, – гремит в степи телега, колдует месяц над полями... Так хорошо...
Одно страшно: вот подойдет опять эта ужасная старуха и начнет, громко сопя, налегая животом и мягкими грудями, давить ей бок, живот, выворачивать и отрывать ее внутренности, – и тогда захватывающая дыхание боль снопом искр хлынет в грудь, в голову, сожмет напряжением все тело в твердый кусок, выдавит из груди крик, хриплый, дикий, придушенный...
– Беда с тобой, изойдешь кровью... – бормочет старуха. – У меня такая одна была. Молоденькая, зелененькая... Не выдулась...
И опять в бутылке звенит-переливается булькающий звон.
– Не накормили ли тебя детским пупком?
– Ох... мне все одно... Помирать – так помирать... Все одно...
– Ай хмелем-однокольцем напоили, – чего у тебя такая крепость, скажи на милость?..
Ничего не сказала Варвара: в чуждую и непонятную даль отошла вся жизнь с ее жаждой свободы, томлениями, сладким грехом, тоской и муками. Скользнула мысль о ней, деревянно-равнодушная, холодная, и бесследно растаяла как дым: ни сожаления, ни грусти, ни желаний...
Судорожно вздохнула Ильинишна, с легким соболезнующим стоном и, засучив рукава, снова принялась за свою заплечную работу, тяжело пыхтя и дыша водкой.
Невыносимая боль прошла острым комом по телу, задрожала, закричала голосом Варвара, забывая об осторожности и страхе.
Уже глядел рассвет в окна горницы, когда старуха, вся взмокшая, разморенная, усталая, прекратила свою страшную работу.
– Ну, авось, теперь опростаешься, – сказала старуха,
– Иди домой. Да подымай чижалей чего-нибудь. Чижалей подымай...
Варвара с трудом поднялась, села на кровати. Кровать пошла книзу, закачалась, поплыла. Опять легла Варвара.
– Ну, отдохни, отдохни... Мочушки нет? Так-то вот от чужих мужей сласти-то схватывать! Иная на всю жизнь согнется... Ты водочки выпей. Выпей, ничего, – она подвеселит...
И старуха насильно влила ей в рот из бутылки. Варвара поперхнулась, закашлялась. Водка была теплая, – противная на вкус, – по всему телу прошла дрожь отвращения.
Встала опять. Надо было идти домой, – рассветало уже, но опять не могла устоять на ногах и села. Потом подкатила к сердцу внезапная острая боль, прошла по животу и начала ломать судорогой. Пригнулась Варвара к коленям, стиснула зубы, застонала...
– А ведь ты у меня опростаешься, будь ты неладна! – всплеснула руками Ильинишна, – Ка-ка-я беда-то!.. И чего я буду делать... Господи Владыка! Микола милостивый...
– Сходи за мамашей... умираю... – опускаясь на пол, простонала Варвара.
И показалось ей: покатилась она в темный погреб, в котором было сыро, беззвучно и пусто. И все пропало...
Когда очнулась, увидала над собой мать в слезах, испуганную, угнетенную, горестно глядевшую на нее. И стало легко и радостно, – не было ни стыда, ни сожаления, одна радость, что знает наконец мамаша и теперь не страшно... не одиноко...
– Мама-ша... прости Христа ради...
– Дочушка моя бессчастная, Бог с тобой... Бог с тобой, чего наделала... Абы жива была... дите мое болезное...
– Мама-ша, я, может, не умру... Ты молись Богу, – я Его прогневила... Я не хочу помирать... Мама-ша...
– Ну, ничего, ничего, – деловым тоном говорила Ильинишна – опросталась, слава Богу... Теперь водки ей задавайте... И слободы дайте ей... Веди, пожалуйста, а то еще отвечать за нее...
Мать, не глядя на нее, сказала:
– На том свете отвечают за это... Ильинишна вдруг рассердилась и закричала:
– Я-то чем виновата? Не малолетняя, – сама понимает...
– Будут на том свете пахать на тебе черти день и ночь...
– Ну, веди, веди... Не серчай. Платок она тут в заклад принесла, – нате, Бог с ним, с платком! Я сожалеючи... Пришла, погоревала: помоги... Нате... Да дайте ей слободы, пожалуйста... Кровь будет идтить, парьте хорошенько...
Но идти Варвара совсем не могла, – голова кружилась. Мать сходила домой, запрягла лошадь и на телеге перевезла дочь к себе. Потом до сватов дошла, до Юлюхиных, сказать: слегла баба, рогатиной, видно, заболела. Свекровь заохала, заметалась, Мотька заплакал басом. Макар горестно крякнул:
– Эк, дело какое... Самый покос заходит, а она выбрала время с хворостью своей...
У Марьи был хитрый вид, говоривший: «Знаем мы эту рогатину...».
К вечеру Варваре стало совсем плохо, – может быть, оттого, что поили ее водкой, по совету Ильинишны. Позвали Ильинишну, но и она оробела перед страшными припадками рвоты и головокружения, которые появились у больной.
Ларион Афанасьевич, отец Варвары, человек просвещенный, читавший книжки и газеты, взял под сомнение Ильинишну с ее приемами лечения и предложил позвать фельдшера.
Бабы замахали на него руками; фельдшер потребует обнаготить больную, выстукивать и ощупывать начнет, а наготу женскую не то чужому человеку,
– Божьему свету грех показывать.
Ларион отступил, решил не вмешиваться в бабье дело. Но сват Макар, которому он пожаловался на закоснелое невежество баб, оказался энергичнее: не спрашиваясь у баб, сходил за фельдшером и привел его к больной.
Появление фельдшера привело баб в необычайное смятение. Одна лишь Марья, всегда неравнодушная к мужчинам, одетым по-господски, глядела на него без вражды, даже любовалась.
– Какой славный... как фертик... – прошептала она Ильинишне, которая сердито отмахнулась от нее. – Усы, как у котофея, сибирского бурмистра... так и говорят: «Не близко!». А глаза прищурены, манят: «Подойди поближе, я чего-нибудь на ухо скажу...».
– Да замажь ты рот, кобыла! – зашипела на нее Ильинишна, зверем глядевшая на фельдшера.
Фельдшер, в бумажной манишке и с тросточкой в руке, брезгливо потянул носом, передернул завитыми в стрелку усами и растягивая слова строго спросил:
– Ну... в чем же дело?
– Ни в чем, Алексей Алексевич, – отвечала Филипповна, заслоняя больную, лежавшую в чулане на полу, – и напрасно он, поршень старый, потревожил тебя... Ничего не надо. Обнаковенно – рогатина, бабье дело... А он сейчас за фершалом, старый...
– Да ежели больна... как же тут? – возразил Макар. – По крайности, принять меры какие-нибудь...
– Не лезь! Не в свое дело не влипай! – гневно закричала вдруг Филипповна, и было это так неожиданно и не похоже на нее, рыхлую и скрипучую, что Макар изумился и отступил.
– По крайней мере, осмотреть... – начал было фельдшер.
– Нечего осматривать! – решительно заявила Филипповна и стала на дороге к больной.
– Наконец, пульс пощупать, температуру измерить...
– У тебя законная жена есть: щупай, измеряй, а тут без тебя измеряют.
У баб был столь решительный вид, что одно мгновение, показалось фельдшеру, они готовы были лечь костьми, но не дать больной для осмотра. Это враждебное недоверие к медицине вызвало пренебрежительную улыбку у Алексея Алексеича. Но вместе с тем было немножко и обидно отступить перед этим закоснелым невежеством и как бы дать ему повод для незаслуженного торжества.
Алексей Алексеич сам перешел в наступление.
– Тут не рогатиной пахнет... Тут, как видно, доморощенные акушерки работали... Я уж чую...
– Чем бы ни пахло, – отозвалась на это Ильинишна, – не в совесть, так не нюхай... Нам без надобности!
– Вам без надобности? Ну нет! шалишь! Этим не шутят. За это каторга, любезные мои! Каторга! В царских рудниках камень будете ломать на постройку дворцов! Да-с!..
Мать Варвары всплеснула руками и горестно заголосила:
– Господи! Греха-то какого!..
– И я, по долгу присяги, обязан донесть! Ведь вы что с бабой сделали? Думаете: встанет? Не встанет! Вот чего вы наработали!..
– Господи! порок-то какой! на всю родню!.. – горестно причитала мать Варвары.
– И бессчастная ты моя дочушка...
– Ну, пущай каторга будет, а я не дам! не дам бабу обнагочать! – плачущим и решительным голосом закричала Филипповна, и фельдшеру ясно стало, что больше ему тут делать нечего.
Он ушел. Марья нагнала его у ворот.
– Алексей Алексеевич, чего я у вас хочу спросить? – сказала она несмело.
– Не знаю... – Он сердито обернулся к ней и встретил лукавый взгляд исподлобья, устремленный на него, в сумерках, такой манящий и поджигающий.
– У вас каплев от испугу нет?.. Хвораю я с испугу... к сердцу подкатывает...
Фельдшер потрепал ее по подбородку.
– Эх, круглая бабочка-то!.. Ну, что ж, приди вечерком, поглядим... «Какой славный человек!» – восторженно подумала Марья и смелее уже сказала:
– Алексей Алексеевич, еще я вас попрошу: не доносите, пожалуйста... ведь можно?..
– Почему же... можно... Только на сапоги с калошами...
– Да ведь, перед истинным Богом – рогатина. Детьми побожусь!..
– А осмотреть-то не дали. Не-ет, мы сами грамотные, – знаем!..
– Вы уж не обижайтесь, Алексей Алексеевич, мама три рубля даст... Не доносите, пожалуйста... Хочь бы Варятка-то очнулась, Бог дал... ведь дети!
Она горестно собрала губы в кучку и стала утирать глаза концом занавески...
...Молодой, здоровый организм Варвары все-таки выдержал весь ужас перенесенной операции, вышел победителем. К покосу она не оправилась, но уже через две недели ехала на возу с сеном и весело переругивалась с Марьей из-за очереди, кому идти возле быков, кому ехать на конском возу.
А Филипповна, когда ее спрашивали: «Ну что ж, баба-то поправилась?» – отвечала певучим голосом:
– И-и, бабу не взяло... Старик вот умирает у меня... Тарани, что ль, облопался, – там страсть, мои милые, и только!.. На взгляд лядащий, а несет как от хорошего быка.
Свидетельство о публикации №221010402147