de omnibus dubitandum 114. 195

ЧАСТЬ СТО ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ (1911-1913)

Глава 114.195. ПРОСТО ШУТЕЙНЫМ ОБРАЗОМ…

    Вся первая неделя прошла в угаре.

    На другой день у Юлюхиных лишь опохмелились и от них пошли по дворам. Потом принимали угощение в станичном правлении от станицы и от станичного правления, – атаману со службы принесли папаху, помощникам и писарям – по фуражке. Потом собирались вместе все однополчане, – тоже погуляли...

    Все эти дни Гаврил Юлюхин бывал трезв лишь по утрам. В эти трезвые часы он, в расшитой рубахе, забранной в шаровары с пестрыми подтяжками, осматривал хозяйство, похаживал, заложив руки в карманы, вокруг дома и вокруг двора с улицы, посвистывал, кое-где трогал подгнивший столбок или похилившийся плетень, заходил в хлевы, сараи, на сенник, на задние базы.

    Многое осталось в том же виде, в каком было пять лет назад, когда он выходил в полк; но обветшало и настоятельно вопияло о починке. Кое-что прибавилось. Вырыли новый погреб, а старый завалили. В третьем году, когда был урожай и разрешали рубку ольховых рощ, выстроили шестиаршинный амбар и покрыли даже железом. А дом все стоял под соломой, и прелая крыша местами осела, почти провалилась. Старая груша у колодца почти засохла – уныло торчала черная, мертвая верхушка ее, на которую в детстве отважно залезал Гаврюшка, – но ветви были еще зелены, и, как встарь, висели пучками на них мелкие и кислые плоды.

    Сердце легко и радостно чувствовало близость всех этих родных мелочей, о которых вспоминало оно на чужбине с тоской и сладкою мечтой свидания, в которых крылась такая волшебная, непобедимая власть над думами.

    Вот они – на глазах, серенькие, невидные, цепкие, далеко не такие обаятельные, какими рисовались они издали, в тоскующей мечте, но все же родные и дорогие. Правда, в новых сапогах с лакированными голенищами лучше не ходить по этим базам с следами пребывания телят, поросят и кур. Правда, из глиняного рукомойника, который висит на крыльце, нельзя умыться как следует, и Семен подсмеивается над подтяжками и над тем, что Гаврил умывается с мылом.

    Но все-таки свобода, сознание своего угла, отсутствия начальства и строго расписанного по часам и минутам однообразного служебного обихода, близкие, понятные, родные люди, детская болтовня – все радовало и давало душе крылья... И не хотелось пока думать о прорехах...

    А прорех было много: в прошлом году хлеб родился плохо, а в нынешнем еще хуже, – дай Бог, на семена набрать, а на себя – купить не миновать. Весной ободрали быка, – пал в плугу. Кобыла Марфушка съела все зубы, – давно бы пора сменить, – денег лишних нет... Хорошо бы и быков пары две купить к осени, запахать побольше земли, и у Михайлина дня продать, чтобы зиму не харчиться на них.

    Из-за амбара залезли в долг, – старик соблазнился, зачерпнул полусотку в станичной ссудной кассе; а для того чтобы вернуть ее, перехватил за процент у краснорядца Букетова, – две овцы отдал за выручку...

    Но старик Макар не унывал. Он был все еще в восторженном состоянии, суетился, говорил без умолку, развивал широкие планы.

    Только Семен был несколько мрачен и молчалив. Для него уже прошел праздник встречи и связанного с ней пьяного веселья. Обычные будни со своими заботами, пыльным трудом, неуправкою и усталостью уже оседлали его, а Гаврил все еще погуливал. Теперь уж и Варвару нельзя было послать куда-нибудь, заставить помочь, – должна быть при муже.

    Молчал Семен и смотрел в сторону. Но чувствовалось, что насторожился и отмечает про себя каждый шаг, каждую подробность в поведении Гаврила.

    – Вот дом скруглить бы, Гаврюша, – говорил Макар, – а то в избе одна стена вовсе подалась... и подоконники попрели... Да и тесновато: семья растет...

    – Дом? Это обдумаем, – отвечал Гаврил, держа руки в карманах, – комнаты две не мешало бы прирубить...

    – Плотники-то дороги ныне... – как тонкий дипломат, в сторону, небрежно бросал Макар, желая выведать, откроет ли Гаврил свой кошелек, такой внушительный с виду, для общего семейного дела. – А к доскам и приступу нет...

    – Ничего не значит... Это мы рассмотрим...

    – У Покрова надо будет старую корову с телушкой продать. И корова добрая, жалко, и обойтиться нечем: одежи, обувки, того-сего много надо... надоть!..

    Семен мрачно крякал.

    – Вот, братец, поживешь, сам увидишь, как тут у нас воевать... Мне ведь одному пришлось. Бабы – они чего? А старик – он к работе без внимания... Он в нее не всматривается. Ему бы по канцелярской части, да арихметики не знает...

    Но когда по утрам пили чай из нового самовара, который привез Гаврил в своем служивском сундуке, – теперь пили чай уже каждый день, и утром все собирались в горнице, – когда перед чаем Варвара ставила на стол полубутылку, – смягчался даже Семен. Полубутылку распивали втроем – Макар, Семен и Гаврил – за самой приятной беседой.

    Прояснялось лицо Семена. Потное и довольное, оно радостно лоснилось и краснело, а Макар соловьем разливался, мечтая вслух об округлении хозяйства, о будущем его блеске, о круглом доме с четырьмя «теплыми» ...

    После чаю, служивый обыкновенно наряжался в один из своих новеньких костюмов, – сундук его хранил в себе обширный гардероб, – или в синюю суконную куртку, или в тужурку; два раза, невзирая на августовские жары, надевал даже драповое пальто офицерского покроя, – и, напомадив волосы, отправлялся в гости.

    Он видел, он чувствовал завистливо-восхищенные взгляды на себе, на своих нарядах. Уже с первого шага, выходя из ворот своего дома, идя по улице, знал, что во всех окошках, на дворах, через калитки и в щели плетней глядят на него с жадным любопытством глаза женщин и, все отмечают про себя – его офицерские погоны, расшитую рубаху, фильдекосовые перчатки, лакированные сапоги со скрипом, – все, все...

    И Варвара знала это и обыкновенно всюду следовала за ним по пятам, считая это и правом, и обязанностью своею.

    Следила ревнивыми глазами за каждым его шагом, потому что уже со второго дня заметила, сколькими искушениями окружен он со стороны ее бывших подруг и как неравнодушен он к победам над женскими сердцами...

    Он тяготился ее конвоем, пробовал отсылать ее домой, ссорился, уходил тайком, но она за свои супружеские права держалась цепко и настойчиво.

    На Преображение, после обедни, Гаврил с однополчанами был в гостях у Сысоя Зверева, которому он привез письмо и поклон от сына, оставшегося в полку. От Сысоя Зверева зашли к военному писарю Петру Иванычу, тоже однополчанину. У Зверева выпили, у Петра Иваныча добавили. Вспомянули полковую жизнь, знакомых людей, городские удовольствия.

    Писарь был человек образованный, постов не соблюдал, даже в Спасовку ел скором. Гаврил Юлюхин с завистью посмотрел на это свободомыслие и стал жаловаться на постную пищу, которую ели у него дома.

    – В полку, знаете, привык к мясу, – пища легкая, – а здесь как напрут тебе этой картофи да огурца, да арбуза, – желудок окончательно отказывается... Пост... Молока даже не выпросишь, – старого, знаете, завету жизнь...

    – Нет, вы повремените... Послушаю я, что вы дальше будете говорить о здешней жизни... – значительным тоном сказал писарь.

    И принялся бранить станичную жизнь за ее косность, убожество, безвыходность и тупость. Удивлялся Гаврилу Макарычу, как он мог бросить прекрасную военную карьеру и вернуться в эту дыру? Для чего? Копаться в навозе? биться изо дня в день на четырех десятинах выпаханной земли? дрожать из-за каждой капли дождя? замазаться, запылиться, потерять приличный человеческий облик?.. А больше ничего он здесь не найдет...

    И тут впервые Гаврил Юлюхин задумался над тем, что ожидало его в родительском углу.

    Пришел маленький Мотька и, погромыхивая носом, громко сказал:

    – Батяшка, иди домой, мама велела... Наивно-откровенный зов этот вызвал веселый смех и ядовитые шутки у подвыпившей компании, а Гаврил готов был провалиться сквозь землю.

    Он дернул за ухо Мотьку, который залился громким плачем, прогнал его, но вскоре ушел и сам, расстроенный и мрачный, чувствуя стыд за необразованность своей жены.

    Домой не пошел. Именно домой не хотелось идти. Необходимо было показать самостоятельность характера и внушить раз навсегда, что ни в указаниях, ни в опеке он не нуждается и надзора больше не потерпит.

    Побродил по улицам, посидел в лавке у Букетова, послушал ливенскую гармонику, постоял около кучки казаков, игравших в орла... Чувствовал большое искушение поставить рублишко, но постеснялся: все-таки это роняло офицерское достоинство.
Когда солнце стало склоняться к закату и, чувствовался изрядный голод, – решил, что теперь можно и домой...

    В той самой глухой уличке Воронцовке, где шла игра в орла, встретился Гаврил с Надорой Копыловой. Он не сразу узнал ее, но она уже издали улыбалась ему приятной улыбкой, сверкая своими крупными, ровными зубами, стройная, грудастая, соблазнительная красотой здоровья, силы и удалого задора.

    – Вот уж когда бабы сердце на замочке держи, ключик подальше хорони!.. – весело сказала она, подавая ему твердую, сухую руку.

    – Надора! Неужели это вы? – упершись в бока руками, воскликнул Гаврил Юлюхин, прикидываясь изумленным.

    – А вы ай уж не признаете?

    – Имею сомнение...

    – А мне говорят наши воронцовские, пришел, мол, Юлюхин в офицерских эполетах и обмундирование все офицерское. А я все не верила...

    – Ну, теперь поверьте...

    – Теперь верю.

    Она смотрела на него своими узкими черными глазами, в которых играл задорный вызов и обещание. Смотрел и он на нее, не знал, о чем говорить, а уходить не хотелось.

    – Ну, как живешь, Надорушка?

    – Живу... Когда потужу, а когда и сердце распотешу.

    – А супруг как, здоров?

    – Чего ему деется! Как бондарский конь под обручами...

    – Не обижает?

    – Бывает со всячиной... Спасибо, баба-то не робка и сама сдачи дам... Вы из чего же в нашу улицу?

    – Да так... Искал, с кем бы время разделить... за приятной беседой...

    Она рассмеялась и вбок бросила на него быстрый лукавый взгляд.

    – Компании-то тут для вас подходящей, пожалуй, не будет. Вы небось к мамзелям там, в городах привыкли? в шляпках?.. А у нас тут по-простецки: бутылку на стол и хоть целый день шароварься...

    – Да ты, Надорушка, нисколько не хуже городских. Ежели, обрядить как следует, то даже господа офицеры целовали бы ручки...

    – Ну? – недоверчиво рассмеялась она и поглядела на свои загорелые, рабочие руки.

    – Верное слово!

    – А господа, что же, не в уста целуют? – спросила она серьезно.

    – Всяко целуют... По-книжному. Господа офицеры, например... У них любовь, знаете, тонкая...

    – Поди ж ты... а мы-то... по-глупому... Да чего ж мы стали среди улицы, как оглашенные? Может, зайдете к нам? Муженька-то нет, на мельницу уехал, а со мной, бабой, скучно, конечно...

    – Нисколько! – воскликнул Гаврил Юлюхин протестующим тоном. – Никогда не скучно!.. А где, например, что называется, ваше местожительство?

    – А вон... фульварка-то... с синими ставнями... Это и есть наш курень... Летось отошли от старых на свои хлебы...

    Они зашли в небольшую хатку, приветливо глядевшую на улицу новыми окошками с голубыми ставнями. Было в ней бедно, но чисто, уютно. Висела люлька посредине, и в ней спал ребенок.

    Надора открыла сундук и достала из него распечатанную полубутылку. Это растрогало и даже умилило Гаврила Юлюхина. Он вынул из кармана свой кошелек, перебрал бумажки, потом серебро и медную монету и, встряхнув на ладони два двугривенных, протянул их Надоре.

    – Не надо, – сказала она, отстраняя его руку – дорогим гостям не продается...

    Он схватил ее за руку и потянул к себе. Но она сопротивлялась и продолжала хохотать своим рассыпчатым смехом, блестя узкими, черными глазами.

    В веселой возне, которая началась между ними, она толкнула его на кровать, покрытую пестрым одеялом из ровных ситцевых треугольников и квадратиков. Он упал, хватая ее за руку.

    Но вдруг открылась дверь, и на пороге ее остановилась Варвара...

    – Ах ты, ..! – выругалась она, сверкая глазами. – И не стыдно тебе?

    – А ты какая? – крикнула в ответ Надора, выступая вперед, готовая принять бой.

    – Да уж не приравнять к тебе! На кровать не валяла чужих мужьев!..

    – А от кого же детей каждый год выдавливала?!

    – Брешешь!

    – Сама стрескаешь!..

    – Меня, по крайней мере, никто не обдирал! А тебя в левадах ободрали до нитки!..

    Проснулся ребенок, заплакал. Гаврила заметался между бабами, испугавшись скандала. Он шипел, делал умоляющее лицо, хватался руками за грудь своей расшитой рубахи, убеждал:

    – Варя! Надора! Да вы чего? Да, наконец, что ж тут особого случилось? Совершенные же пустяки! Просто шутейным образом...

    Но они не обращали внимания ни на него, ни на плачущего ребенка и продолжали кричать, обличая друг друга в позорнейшей известности и самых ужасных поступках.

    Гаврил принял, наконец, тон повелительный и закричал на жену:

    – М-молчать! а то я поступлю иначе!..

    – Не буду я молчать такой стерве!

    – А, ты так? Извольте-с! – воскликнул он трагическим голосом и снял свой китель защитного цвета.

    – Можешь отправляться одна! Ежели так страмить меня, то я остаюсь здесь и домой не желаю!

    Он положил китель на лавку и с решительным видом сел за стол.

    – Пожалуйте, Надора Павловна, со мной за компанию!.. Надора взяла из люльки раскричавшегося ребенка и, дразня соперницу, села рядом с служивым, улыбаясь вызывающей улыбкой.

    Варвара заплакала и бросилась вон, резко хлопнув дверью. Гаврил раздраженным, но победоносным голосом сказал:

    – Какая-нибудь сволочь, а кочевряжится! Но у меня не шурши!.. Но в эту минуту зазвенели стекла в окне, у которого он сидел.

    Надора испуганно взвизгнула и вскочила. Он схватил с лавки свой китель и, надевая его на бегу, бросился в двери.

    Варвара разбивала уже другое окно, – в руках у нее была кривая дубовая палка. К воротам сбежалась уже пестрая толпа любопытных.

    Варвара кричала и ругалась самыми отборными словами, не смущаясь смехом толпы, не признавая никаких соображений приличия.

    Гаврил чувствовал, что земля горит под ним, но деться было некуда. Увидев его, Варвара не только не остановилась и не понизила голоса, но даже размахнулась и ударила его палкой по руке...

    Это переполнило чашу терпения. Забыв о своем офицерском звании, Гаврил Юлюхин бросился на жену, сшиб ее с ног и, под громкий хохот толпы, бил ее, визжащую и барахтающуюся, и кулаками, и лакированными своими сапогами...


Рецензии